Борис ДУБИНИН • В том далеком сорок четвертом (Наш современник N6 2004)

БОРИС ДУБИНИН

В том далеком сорок четвертом

Из воспоминаний Бориса Леонидовича Дубинина –


в годы войны матроса линкора “Октябрьская революция”

До войны я с отцом, мамой и младшей сестренкой Инной жил в городе Фрунзе, столице Киргизской ССР. Помню раннее утро 22 июня 1941 года, когда я вернулся с рыбалки и был в отличном настроении — наловил целый кукан рыбы. И тут...

— Боренька, война, — едва слышно выговорила мама, и губы ее болезненно вздрогнули.

— Какая война?

— Германия напала на нас... Гитлер... сегодня ночью...

— Ну и что? Раздолбаем за неделю! Красная Армия...

— Прекрати! — подавляя крик, строго, даже зло сказал папа. — Прекрати, ты глуп, — повторил он с отчаянием в голосе, но уже не со злостью, а с жа­лостью. — Это страшная война...

В то время я многого не понимал или понимал по-своему. Сорок первый в далеком нашем тылу в моем восприятии пролетел вообще как-то незаметно, словно бы по инерции. Я жил только войной, но даже не успел сообразить, какая беспощадная и бесконечная война обрушилась на нас. И хотя в первые же дни повесил на стенку в своей комнате карту, флажками отмечал болезненно пульсирующую линию фронта и ясно видел, как стремительно она вдавливается все дальше на восток, в моем сознании, в моем настроении не было ни капли сомнений, их даже не коснулась тревога, не говоря уже о трагических ощущениях. Я совершенно не понимал, мне и в голову не приходило, что наше отступление вынужденное, что оно — результат пусть временного, но все же превосходства фашистов. Я был уверен: наше отступление продиктовано особым, гениальным стратегическим замыслом, более провидческим, нежели замысел Кутузова в 1812 году.

Однако дальнейшие события на фронте развивались вовсе не так, как я предполагал. Победоносное сражение под Москвой оказалось лишь началом долгого трагического пути к Победе, лишь первым в череде долголетнего крово­пролития, нареченного в Истории Великой Отечественной войной. Я долго не мог понять, почему так случилось. И недоумение мое рассеялось оконча­тельно не от сводок Совинформбюро и не от разъяснений преподавателей, а от бесхит­рост­­ного, надрывного рассказа Вали Панфиловой, когда после битвы под Москвой, после гибели ее отца, двадцати восьми героев-панфиловцев и многих, многих ее товарищей приехала она во Фрунзе и пришла в нашу школу. А более всего от нескрываемых горьких слез. Вот тогда только я понял, какая это война: нескончаемая, трагичная, страшная... И чем грозит она всем нам. Я вступил в комсомол и в райкоме попросил направить меня на какую-нибудь возмож­ную военную учебу, чтобы потом уйти на фронт. Но мне снова решительно отказали.

— Сейчас твоя главная задача — хорошо учиться. И работать — помогать фронту. Думаем рекомендовать тебя в комитет комсомола школы, будешь отвечать за сбор металлолома и теплых вещей. Получишь неполное среднее — посмотрим...

* * *

Незаметно наступил апрель сорок четвертого. И тут вдруг меня пригласили в ЦК комсомола Киргизии. Я и в новой школе был членом комитета и потому подумал, что вызывают по школьным делам, оказалось не так. В конференц-зале, куда меня направили, я увидел человек сто, если не больше, таких же ребят, как и я. Тут оказались и Олег Сидоркин, Рафик Кешишев, а главное — Женя Дубровин (он после седьмого класса ушел работать художником-оформи­телем в какую-то мастерскую) и Эркен Эссеноманов — тот учился в автодорожном техникуме. И даже Сеня Атанов, с которым мы крепко дружили в первом и во втором классах, а потом он вместе со своей сестрой и ее мужем уехал в какой-то район, и мы с ним с тех пор не виделись. Но никто не знал, зачем нас здесь собрали.

Вскоре в зал вошли секретари ЦК и с ними два военных моряка — киргиз и русский — в отутюженных брюках, тельняшках, с синими воротниками на плечах и медалями на груди. Их нам представили как делегатов с подшефного Киргизии Краснознаменного линейного корабля “Октябрьская революция”. Фамилию старшего краснофлотца я помню и сейчас — Сатвалдыев. Он потом стал депутатом Верховного Совета Киргизии и директором республи­канской типографии, а на линкоре был наборщиком в корабельной много­тиражке. А вот фамилия старшины второй статьи из моей памяти вывет­рилась, он был артиллеристом, и на линкоре мы с ним не общались, а звали его Сашей. Он все шутил: “Саша с Уралмаша”. Они рассказали нам про блокаду Ленинграда, про действия Балтийского флота и своего героического, могучего корабля. И вдруг:

— Товарищи комсомольцы, сейчас на линкоре сложилась трудная обстановка. Почти шестьсот моряков ушли на сухопутный фронт. Мы с трудом обслуживаем орудия и механизмы, а война еще идет. Нам нужны грамотные, верные и крепкие ребята...

Тотчас поднялся один из секретарей:

— Центральный Комитет Ленинского Коммунистического союза молодежи Киргизии принял постановление объявить комсомольский набор добровольцев на Краснознаменный линкор “Октябрьская революция”...

Нет, я не стану описывать, что было дальше. Лично для меня случилось чудо: море, флот, фронт, корабль и я — военный моряк!

Моя мама знала о комсомольском призыве.

— Возможно, ты поступаешь правильно, возможно, делаешь ошибку, я не знаю, — сказала она, — но сейчас ты должен сам решить, как тебе поступить. Это твой выбор. Я не хочу тебя отпускать, но я не имею права: вдруг не сложится твоя судьба, вдруг заест тебя совесть, если я слезами удержу тебя. Иди. Я всегда буду с тобой.

* * *

Итак, 4 мая 1944 года началась наша новая, взрослая, жизнь. Двадцать девять дней добирались мы до Ленинграда. Двадцать девять долгих дней. Наш вагон внезапно отцепляли от одного эшелона и прицепляли к другому. Бывало, мы днями стояли где-то в тупике, а то и в чистом поле. Продукты наши закончились быстро, и мы прилично наголодались. Добровольно и сознательно. Мы везли на корабль ящики колбасы, консервов, печенья, бочки меда, вина, масла. Когда своей еды у нас не осталось, наши сопровождающие, старшина второй статьи Саша и старший краснофлотец Сатвалдыев, спросили, будем ли мы вскрывать подарки или довезем их в целости и сохранности. Мы решили потерпеть, но привезти все полностью. Правда, на больших станциях нас хорошо кормили. Прямо на перронах стояли столы для едущих с фронта и на фронт, это называлось, кажется, продпунктами, там нас кормили и первым и вторым, да еще выдавали по общему аттестату сухой паек, до следующей большой станции. Только мы на них, как правило, не останавливались, никто не знал, когда и где нас снова отцепят, и паек мы быстренько съедали...

Учебный отряд. “Октябрина”

В Первом флотском экипаже, что у Поцелуева моста, нас переодели во флотскую форму. Вы бы посмотрели, как я был красив! Вот бы сейчас пройтись по Фрунзе, зайти в класс к нашим девчонкам, показаться маме и Инночке... Я даже не замечал, что сидит она на мне мешковато и сам я неуклюж с наголо стриженной головой и торчащими ушами. Я ничего этого не видел и не понимал. Я был счастлив. Очень счастлив. Если бы мне разрешили лечь спать во флотской форме, я бы с удовольствием это сделал, но спать разрешили только в тельняшке. Ночью я просыпался, гладил ее на груди и руках и снова засыпал, довольный и гордый.

На следующий день к нам приехал заместитель командира линейного корабля по политической части. Он предложил на выбор либо сразу идти на корабль, либо в Учебный отряд, чтобы получить специальность. Большинство решили, что надо идти в Учебный отряд, что негоже обузой и неучами позориться на корабле, и оказались не правы. Как нас потом ругали, даже обзывали болванами, и мы молчали, нам нечем было крыть. Из-за такого поспешного решения мы не приняли участия в последнем бою “Октябрины” в Великой Отечественной войне, что провела она в Выборгской операции, в одной из завершающих операций битвы за Ленинград, а мы в это время отсиживались в Учебном отряде. До сих пор жалко.

В Учебном отряде определили нас в Школу оружия — мы проходили там курс молодого бойца. Увлекательное, доложу я вам, занятие, не соскучишься. Строевая подготовка, многокилометровые марши с полной выкладкой, в том числе и ночные по тревоге, рытье окопов в полный профиль, рукопашные бои, ползание по-пластунски, стрельба из личного оружия... И песни... Обязательно строевые песни. И чтобы громко. И чтобы складно. За день так напоешься, что ночь кажется не продолжительнее одной минуты, будто только лег, а боцманская дудка соловьем возвещает подъем. Но дело это обычное, ничего в нем особенного нет, и подробно описывать его не стану. Расскажу лишь о некоторых случаях, показавшихся мне примечательными.

Выдали нам винтовки — трехлинейные, системы Мосина, образца 1891—1930 годов. 1891-й — год изобретения, 1930-й — год модернизации. Замеча­тельная винтовка, в свое время была лучшей в мире. Построили нас, и оказался я опять предпоследним в шеренге. В школе чуть меньше меня был один только Женя Ефимов, а здесь уж и не помню кто. Зато хорошо запомнил слова первого своего на флоте командира отделения, старшего краснофлотца Люсина, парня, года на два постарше нас, рослого, крупного и громогласного. Подошел он ко мне и ехидненько так спросил:

— Винтовку поднимешь, воин?

— A што?

— Не “што”, а “так точно” или “никак нет, товарищ командир”.

— Так точно, товарищ командир.

— То-то. Сам короче винтовки, хотя в ней всего сто шестьдесят шесть сантиметров со штыком... запомни!.. а еще штокаешь.

Вот тут я обратил внимание, что штык заметно возвышался надо мной. Но вскоре начались удивительные изменения: я начал расти стремительно и уверенно, а винтовка не росла. Пришло время, и мы сравнялись с ней. Старший краснофлотец Люсин довольно рассмеялся:

— Во рванул на флотских харчах. А если тебя еще и поливать?..

Вскоре в Школе оружия состоялся строевой смотр. И мы заняли первое место: и по маршировке, и по пению. Наш взвод так всем понравился, что началь­ник школы попросил, не приказал, а именно попросил, пройти и спеть еще раз…

После принятия присяги мы несли караульную службу в гарнизоне, выполняли массу заданий и всегда получали благодарности. Мы трудились не просто безропотно и старательно, а с подъемом, с охотой, с задором, постоянно помня: мы — комсомольский взвод.

Однажды привели нас в док, там стояла немецкая подводная лодка с развороченным корпусом. Не знаю, подорвалась ли она на минном поле, или ее подбили наши “охотники”. Нам поручили ее разгрузить. Отвратная это была работа, хотя трупов на ней уже не осталось. Наверное, их извлекла специальная команда. И все же находиться в корпусе было неприятно, будто там все еще витала смерть. Мы трудились молча, насупившись, без перекуров — скорее бы избавиться от такой “работы”! Наша работа очень понравилась доковому начальству, и на следующий день нас снова направили на ту злополучную лодку, с ее грязью и смрадом.

Но теперь уже здесь не было так противно, и мы дотошно разглядывали вражеский быт. Сенька Атанов вдруг заинтересовался консервными банками. И хотя нам строго-настрого было приказано, упаси Боже, ничего не трогать, вскрыл одну и... попробовал. Там оказался хлеб. Сенька ел его и пожимал плечами, мол, ничего страшного. За ним потянулись и другие. Преодолевая брезгливость, попробовал и я. Чересчур пресный, невкусный, сухой, но хлеб. Его, оказывается, нужно было разогревать особым способом, но мы-то не знали — да и где разогревать? — и потому ели просто так. Все, кто был в корпусе лодки, вспарывали ножами немецкие железные банки и ели немецкий эрзац-хлеб. Среди хаоса. Среди грязи и смрада.

— Ну… фрицы, даже хлеб нормальный испечь не могут, — брезгливо сказал Сеня и бросил банку в мешок.

Все побросали свои банки вслед за ним.

Именно в те дни мне и пришлось конвоировать пленного немца, возможно, с той подводной лодки. Это был мужик лет сорока, крепкий, высокий, под­жарый, с узловатыми руками, покрытыми рыжей щетиной. Мы ехали в “воронке”, один на один, ехали долго, а может, мне только так казалось. Он все пытался заговорить со мной, а я боялся: вот-вот он кинется на меня, отберет винтовку и убежит, а я не смогу выстрелить... Я боялся, но того, что не смогу выстрелить... в человека. Я воспринимал его как врага, как изверга и фашиста, но и... как человека — изнуренного, загнанного, с воспаленными глазами, заискивающего...

— Камрад... камрад...

— Молчи, сволочь... — цепенея от страха, орал я и упирал ствол винтовки ему в живот, естественно, забыв передернуть затвор.

Но он этого не знал, его била мелкая дрожь, сиюминутная смерть была более чем реальной, совершенно белые глаза его были полны ужаса, а померт­велые губы шептали:

— Камрад... камрад... майн киндер, майн киндер... Гитлер капут...

Никогда раньше и никогда позже я не видел таких белых глаз и таких белых губ. Белого цвета страха смерти. Я вдруг понял, что он боится больше, чем я, именем своих детей он умоляет оставить его в живых. У меня отлегло от сердца, и я отвел ствол в сторону.

— Камрад... камрад, — радостно лепетал немец. Из глаз его текли слезы...

* * *

...В том далеком сорок четвертом бои, сражения, операции шли рядом. Рядом творилась реальная история, подлинные легенды. Мы слышали их отзвуки, видели огненные всполохи, мы тоже стояли на своем боевом посту, но он был только рядом. Июнь, июль, август, сентябрь... Выборгская... Прибалтийская... Свирско-Петрозаводская... Моонзундская десантная операция...

Холодной осенней ночью я стоял на посту у склада боеприпасов где-то на глухой окраине Кронштадта. Шел дождь, было зябко и тревожно. Лучи прожекторов то и дело полосовали низкое небо, лишь подчеркивая непроглядную темень вокруг, непрерывно ухали орудийные залпы. Временами казалось, они совсем рядом, вот-вот и снаряды обрушатся на Кронштадт, на склад, на меня... Что тогда? Я физически ощущал, как страх вползает в душу, сковывает тело. Вползает, сковывает и не отпу0

Загрузка...