КРИТИКА

ОПРАВДАНИЕ ЗЛА

Прежде чем начинать разговор о фантастике, стоит определить: а что такое — фантастика? Если мы обратимся за помощью к словарю, то узнаем, что фантастика — это нечто невозможное, непредставляемое, либо литературное произведение, описывающее вымышленные, сверхъестественные события. А уж за счет чего они сверхъестественны — шагнувшая ли вперед наука, магический ли параллельный мир диктует иные законы — это, в сущности, не важно.

И «степеней свободы» у фантастической литературы куда больше, чем у любого другого жанра. Не «все, что было или могло бы быть на самом деле», а «все, что только можно представить». Речь пойдет как раз о том, что же мы беремся представлять?

Сразу формулирую проблему — узко, применительно к литературе. Итак, «доброе зло». Эскадрильи добрых драконов — надо ли напоминать, что в системе архетипов европейской христианской культуры драконы могут быть просто злобными, а могут — мудрыми и злобными; легионы симпатичных некромантов; грифоны, оборотни, демоны и дьяволы всех рангов и мастей… Попытайтесь припомнить, какая из традиционно отрицательных фигур еще не удостоилась разнообразных вариантов реабилитации?

И вот интересный вопрос: а почему?

В темплтонской лекции Солженицына есть замечательные слова о том, что XX век нашел свой способ относиться к людоедам: с людоедами надо торговать. Не правда ли, очень близко к нашей теме? О причинах Солженицын говорит однозначно: «Если бы меня попросили назвать кратко главную черту всего XX века, то и тут я не найду ничего точнее и содержательнее, чем: „Люди — забыли — Бога“. Пороками человеческого сознания, лишенного божественной вершины, определились и все главные преступления этого века».

Итак — отказ, последовательное отступление от положений христианского мировоззрения, определившего моральную, этическую и архетипическую структуру восприятия мира в странах христианской культуры? А так ли все просто?

Сейчас принято ссылаться на повальное увлечение восточной философией — ни абсолютного добра, ни абсолютного зла, инь и ян, единство и борьба противоположностей… Впрочем, прошу прощения. Это, кажется, не из восточной философии. Но начато это было не нами, да и не сейчас; первые «реабилитированные» злодеи вышли из-под пера романтиков еще в прошлом веке. И я бы не стала считать Лермонтова или Гете скрытыми буддистами… Нет, определенно не стала бы. Но если все началось с романтиков, может, истоки стоит поискать в литературе и философии романтизма?

Что ж, давайте попробуем; думаю, не так уж мы и ошибемся.

С возникновением романтизма личностный взгляд на мир стал определяющим, самым важным и истинным, объективная же реальность — чем-то второстепенным, не важным, в перспективе — не существующим. Но личностный взгляд может быть «твой», а может быть — «мой» или какой-нибудь «его». А должен ли всеобщий враг быть врагом самому себе? Личностный взгляд на мир, субъективная реальность, включая в себя некое зло, всегда оставляет для него лазейку: то, что является злом для «меня», вполне может таковым не быть для какого-нибудь «него».

И вот тут есть смысл вернуться к христианскому миропониманию. Так вот, в христианской системе нет абсолютного зла. Нет и никогда не было. Даже Сатана — зло не абсолютное. Зато существует понятие абсолютной, всеконечной истины. А такая истина может являться категорией только объективной реальности, но никак не субъективной.

Итак, что же есть зло в традиционном, архетипическом понимании, которое предлагают нам легенды? Сразу вспоминается эпитет Сатаны: враг рода человеческого. Да и драконов убивали, помнится, не за форму хвоста или расцветку чешуи, а за вполне конкретные вредоносные действия. А наличие в сказках добрых фей и добрых колдуний приводит к мысли, что ведьм не любили не за волшебство, как таковое, а за приносимый ими вред. И вред, добавим, объективный (если рассматривать сказки как источник информации).

Итак, представитель сил зла — это враг. Черт, ведьма, дракон, некромант… Он приносит вред «мне» или «моим», тем, кого я защищаю. Короче, «нам». И тут мы сталкиваемся с тенденцией, проходящей через всю человеческую историю: наличием деления на категории «свой» и «чужой». Причем понятие «чужой» несет явно отрицательную смысловую нагрузку. Попытайтесь — да не то что припомнить, просто вообразить себе сказку или легенду, в которой рыцарь пытается вначале пойти на компромисс с драконом, предпринять хоть какую-то попытку понять и, быть может, разрешить конфликт мирным путем. Не получается? А-а-а… То-то-и оно. Я говорю сейчас не о фэнтези, а именно о традиционных сюжетах. До появления романтизма не предполагалось того, что истина может быть субъективна. «Моя», «наша» истина и была единственно истинной — объективной.

Но наряду с делением на категории «свои» и «чужие» существует общая направленность развития общества на расширение круга «своих», ведущая в качестве результата-идеала к полному отсутствию вообще деления «свой — чужой» или, по крайней мере, отождествления понятий «чужой» — «враг». Если вначале есть «мое племя и все остальные», то потом «моя страна и все остальные», «христианский мир и все остальные»… Мы — люди, мы — ойкумена… А что же — остальные?

Общество развивается, развивается и техника. И вот наступает эпоха великих географических открытий. Новое время все… нет, не упростило — усложнило, с одной стороны сжав пугающие просторы Земли Изгнания до размеров глобуса, футбольного мяча, а с другой стороны, вдруг выяснилось, что и реальность-то не есть что-то постоянное и неизменное, у каждого она может быть своя: чья-то Земля — шар и вращается вокруг Солнца, а чья-то — плоская и покоится на трех китах. И как раз процесс «обобщения», расширения круга «своих» не дает решить этот вопрос не единственно правильным (упаси меня Бог от таких утверждений!), но единственно простым способом: моя реальность правильная, а его — нет. А главное, самые основы мироосознания, обуславливающего взаимоотношения людей в обществе, могут быть абсолютно разными. («Ибо что такое добродетель? — восклицает в ужасе Дмитрий Карамазов. — У меня одна добродетель, а у китайца другая — вещь, значит, относительная. Или нет? Или не относительная?»)

Не стоит забывать, какие бы времена ни описывались в книжке, какие бы декорации условно-европейского средневековья (да и вообще любого — прошлого) ни использовались, книга пишется нашим современником и для наших современников. И герои книги так или иначе похожи на нас. Таким образом, в любые декорации прошлого автор и читатель неминуемо вносят мироощущение XX века — мироощущение либерального общества. И тогда рыцарь начинает договариваться с драконом. Потому что «другой» — не обязательно чужак, не обязательно враг. Людоед-христианин — чудовище, а людоед-папуас — далеко не всегда. У него другие взгляды, другая система ценностей, и внутри нее он может быть вполне хорошим человеком.

Но вернемся немного назад. Мы — люди. Мы — ойкумена. А что же остальные? За эпохой великих географических открытий, открывших Америку и Австралию, но заодно «закрывших» Рифейские горы и остров Ги-Бразиль, последовала эпоха реактивных самолетов и лайнеров. Думаю, я не ошибусь, если скажу: субъективно наш нынешний глобус гораздо меньше, чем один Арденнский лес с его чудовищным вепрем, лес, где скрывались сыновья Аймона, где Святой Губерт стал отшельником… И этот мир вдруг опустел. Мы — люди; какими бы мы ни были разными, это все-таки «мы». И страшнее нас зверя в природе нет. Негде в мире поселить дракона; да что там дракона — иные человеческие цивилизации, по-настоящему иные, те, что не вошли в число «нас» — это те, которые мы же и уничтожили. Например, инки: археологам только и остается теперь, что восстанавливать облик их общества по крохам, да кусать локти, до которых удастся дотянуться. Этим самым «нам» вдруг стали нужны какие-нибудь «они». Собеседник. Другой. Иной. Отсюда, мне кажется, и всплеск интереса к Востоку, и толпы контактеров, которые судорожно ищут каких-нибудь зелененьких человечков в летающей тарелке без закуски. И если посмотреть НЛО-шные газеты и прочие брошюры, там почему-то все больше пишут о Контакте, а не о Страшной Угрозе С Марса. О разговоре, а не о войне. О диалоге.

Или вот те же драконы. Раньше вот вроде были — а теперь нету. Дронтов истребили, тарпанов перебили, вот и драконов тоже!.. Извели зверушку, р-рыцари! Попробуйте представить, что вот теперь, в наше время, завелся всамделишный дракон. И даже разорил дачный поселок. И пошел на дракона отважный рыцарь… Нет, может, жители поселка и будут «за», но ведь все остальные бедному рыцарю голову мигом свинтят. Всем миром. С уникальным реликтовым зверем надо было договориться, создать ему условия… А уж если этот самый дракон не бросается сразу громить поселки, вообще можно задуматься: а может, он на самом деле хороший, только непонятый?

Или магия та же… вкупе с магами. Нет, что вы, магии у нас и сейчас пруд пруди, и делится она, если судить по объявлениям, на черную, белую, абсолютную и стопроцентную. Но не та уж магия, не та… Ну кто сейчас хоть до Золушкиной феи дотянет или до Черного Властелина, да что там, хоть до Бабы Яги — судите сами! Стало быть, и магов туда же. К драконам. В Красную книгу.

Новый век больше не хочет бить по головам. Новый век хочет понимать и договариваться.

Но… Все-таки, о чем же говорил Солженицын? Думается, вот о чем. В одной из книг Честертона есть замечательная формулировка: можно бояться зла, потому что оно далеко, а можно — потому что оно близко. Можно ужасаться преступлению, потому что твердо знаешь, что сам никогда не смог бы совершить подобного, а можно — потому что знаешь, по какой узкой грани ходишь ты сам. Точно так же по-разному можно и оправдывать зло. Можно искать оправданий другому, объяснений его поступкам, а можно в другом человеке оправдывать себя. Если допустимо заниматься некромантией и быть «хорошим», если допустимо быть «хорошим» людоедом, то почему — попроще, потише, помельче — нельзя лгать, предавать, просто трусить, наконец, оставаясь по-прежнему хорошим? Если взяться оправдывать зло, почему бы не начать с себя?

И если первую из двух упомянутых тенденций вполне можно приветствовать, то относительно второй возникают серьезные сомнения: а стоит ли этому радоваться? Но источник у них один, и обе они находят зримое отражение в литературе. Если первая больше касается динамики образа зла, врага, то вторая более проявляется в изменении образа героя (о чем нужно начинать уже совершенно отдельный разговор). Тем не менее обе они порождены процессом субъективизации взгляда на мир и, в самом широком смысле этого выражения, либерализации общества. И дело тут не в Боге, не в христианстве, как таковом, хотя немедленно на память приходит известная максима, приписываемая Достоевскому: «Если Бога нет, то все дозволено». И тут же Данинское: «Дьявольщина, хотя Бога и нет, но всем нам, современникам безбожия, не только не „все позволено“, а позволено так мало, точно дюжина действующих вовсю богов удерживает нас от своеволия!» Мне думается, дело тут не в религии, как таковой, а в отработанных, созданных веками ценностях и категориях морально-этических норм, соотносимых с христианством лишь постольку поскольку все мы — христиане, атеисты, неоязычники — воспитаны в рамках европейской культуры, построенной на христианстве. А значит… Значит, во всех исканиях, философских ли, литературных ли, в обыденной морали и добродетели заложено четкое «хорошо» и не менее четкое «плохо». Добродетель абсолютная, безотносительная к каким-либо внешним факторам (вспомним уже прозвучавший вопрос Карамазова). Но тогда тот, кто не признает мое «правильно» и не поступает «хорошо» по-моему, — плохой? Но это вступает в противоречие с интегративным, объединительным путем развития общества. Единственным возможным путем из известных, поскольку антагонистический вариант противостояния «своих» и «чужих» для нынешнего человечества аналогичен самоубийству. С другой стороны, объявив добродетель «вещью относительной», остается только сделать ручкой общечеловеческим ценностям.

Именно за счет «фантастичности» фантастической литературы, ограниченной в отличие от всех остальных жанров не рамками «как оно было или могло бы быть на самом деле», а единственно лишь рамками нашего воображения: «все, что можно себе представить», эта дилемма прослеживается в ней необыкновенно ярко. И все-таки из читаемых всеми (не стану говорить — массовых) жанров именно фантастика свободна сказать «пойми врага», что выгодно отличает ее от детективов, построенных по принципу «посади врага», боевиков, чей принцип — «убей врага», или триллера, основой которого является принцип «убей много врагов».

Ирина Шрейнер

ЛЮДИ УСТАВШИХ МИРОВ (о творчестве Владислава Крапивина)

О, понять, как безмерно пространство,

Множественность и безграничность миров!

Появиться на свет и побыть заодно с небесами,

С солнцем, с луною, с летящими тучами!

Уолт Уитмен. Песня радостей

Вам никогда не хотелось уйти из нашего полного забот и сует, агрессии и нетерпимости реального мира в какой-нибудь другой? В мир, куда не могут проникать недобрые люди, где в силу самой структуры пространства зло просто невозможно? Если станет совсем невтерпеж и возникнет такое желание — поищите где-нибудь неподалеку пустырь или заброшенный завод. Вдруг вам действительно откроется проход в Безлюдные пространства!

Безлюдные пространства — это не пространства, в которых нет людей. Это просто места, уставшие от человеческой злобы, от ненависти, переполнившей все вокруг. Ведь «пространства в разных измерениях должны отдыхать от людей. Тем более, что люди постоянно делают глупости: воюют, природу портят. Второй раз пустынные пространства вредных людей на себя не пустят… Потому что каждое Безлюдное пространство сделалось живым. Люди ушли, а оно как бы сохранило человеческую душу…» — так объясняет происхождение Пространств ученый, которого все зовут Стариком. Это параллельные миры, которые пытаются соответствовать основному значению слова «мир». Ведь мир — это прежде всего отсутствие войны. Наверное, именно поэтому эти пространства расположены, как правило, на территории заросших травой полуразрушенных военных объектов. Но это только первый слой, своеобразный предбанник, через который можно попасть в действительно странные миры. Там перепутались время и расстояние, сон и явь, сказка и реальность.

Впрочем, впервые мы попадаем в Безлюдные пространства отнюдь не через заброшенный пустырь. Нас приводит туда четвероклассник Лесь Носов по прозвищу Гулькин Нос, герой повести «Дырчатая Луна». А вход расположен на берегу моря, в развалинах античного города, сильно напоминающего Херсонес. Надо только в нужный момент переступить через тень от остатков древней колонны — и можно очутиться в Бухте, О Которой Никто Не Знает. В этой бухте время замирает, и уже чувствуется дыхание Безлюдных пространств. До которых отсюда рукой подать.

«Дырчатая Луна» — первое произведение из цикла «Сказки и были Безлюдных пространств». Кроме того, в цикл входят повести «Самолет по имени Сережка» и «Лето кончится не скоро», а также роман «Лужайки, где пляшут скворечники». Косвенно примыкают к циклу фантастическая повесть-сказка «Взрыв Генерального штаба» и межзвездная повесть «Полосатый жираф Алик» («Трава для астероидов»). Стоит заметить, что фантастике Крапивина свойственно разделение на циклы по своеобразному пространственно-топологическому признаку. Практически все фантастические (без учета сказок) произведения писателя можно отнести либо к циклу о Великом Кристалле, либо к циклу о Безлюдных пространствах.

«Дырчатая Луна», как и положено первому произведению цикла, задает своеобразные «правила игры» — идейное содержание и топологию миров. И одновременно постулирует, пусть и на чисто ассоциативном уровне, связь с остальной прозой автора. Например, все действие происходит в приморском южном городе, так похожем на один из главных крапивинских городов-героев — Севастополь. «А Севастополь — это сказка, это город, к которому я постоянно стремлюсь… Немножко гриновский такой Город Мечты…» — утверждал Владислав Петрович в одном из интервью. И все повести об этом (или очень похожем) городе проникнуты почти физическим ощущением лета, солнца, моря и теплого ветра. Не стала исключением и «Дырчатая Луна». Читая повесть, не веришь, что с героями может произойти что-то плохое в этом городе. Однако тема неспокойности и нестабильности современного мира уже начинает звучать и здесь. Мальчик-беженец, умирающий от тоски, беспощадный военный с накачанной шеей и мертвыми глазами (а подобный персонаж теперь весьма частый гость на страницах крапивинских книжек), огромный добрый желтый кузнечик, не погибающий от пуль только благодаря внезапно открывшимся волшебным свойствам — все это звучит диссонансной нотой на общем фоне. Впрочем, ноту эту забивает пение флейты, звучащее на последних страницах повести. Самой светлой повести цикла. С самым однозначно благополучным финалом. Больше такого не будет.

Хотя начало следующей повести «Самолет по имени Сережка» все же обещает читателям множество положительных эмоций. Несмотря на то что герой повести — полупарализованный мальчик-инвалид, с первых страниц становится вроде бы ясно, что это классическая повесть о счастливой мальчишечьей дружбе. По духу она чем-то напоминает «Ту сторону, где ветер» или «Ковер-самолет». Дело так же происходит летом, в небольшом уральском городе (еще одном постоянном городе-персонаже Крапивина). Вместе с Ромкой и Сережкой мы путешествуем по заросшим травой тихим старым переулкам, чувствуя сказочное дыхание этих похожих на волшебные джунгли мест, и понимаем, откуда у Крапивина возник замысел Безлюдных пространств. Да он и сам подтверждает в интервью, что эта идея появилась, когда он «гулял когда-то по пустырям, с заброшенными цехами и всякими свалками. Мне всегда казалось, что там есть какая-то особая, таинственная жизнь». Постепенно реалистическая повесть все больше и больше наполняется сказочным содержанием. Поначалу сказка приходит во снах, потом сны начинают проникать и в реальность. В той же «Дырчатой Луне» еще не до конца понятно, чем же миры Безлюдных пространств принципиально отличаются от миров Великого Кристалла. В «Самолете по имени Сережка» все становится на свои места. Безлюдные пространства — это тоже грань Кристалла, но грань, где сказочное неразделимо связано с настоящим, где сон постоянно перетекает в явь, где время и расстояния живут по совершенно другим законам, ничего общего не имеющим с физическими. В конце концов — эти пространства сами по себе разумны! «Люди их оставили… но раньше-то люди там жили. Долго-долго. И душа этой жизни на таких пространствах сохранилась. И они теперь… ну, как бы стали сами по себе живые».

Но когда сказка встречается с действительностью, это означает, что не только волшебное оказывает влияние на реально существующее, но и наоборот. Жестокая действительность, сталкиваясь с иррациональным и добрым, зачастую привносит в сказку свои суровые законы. И трагический финал повести о самолете Сережке суть следствие такого вот столкновения реальностей. И пусть сказочное и светлое, как будто спохватившись, вроде бы одерживает верх, и автор неоднократно повторяет, что «никто не разбился», однако чувство неоднозначности концовки, «открытости» финала не покидает читателя. Тема смерти в таком контексте — вроде бы герои и погибают, но в то же время возможны и счастливые варианты развития ситуации — впервые звучит у Крапивина именно в этой повести. И непременно возникает во всех следующих частях цикла о Безлюдных пространствах.

Вообще же вопрос о обратимости смерти, о возможности существования по ту сторону Стикса, очень часто возникает в поздних произведениях писателя. Особенно выделяется в этом плане мрачная повесть «Полосатый жираф Алик». Действие повести происходит большей частью на Астероидах, а ведь Астероиды — это место, куда дети попадают после смерти, своеобразный детский рай, аналог Нарнии Клайва Льюиса или Страны Нангиялы из повести Астрид Линдгрен «Братья Львиное Сердце». Герои «Алика…» умудряются вернуться на Землю (читай: воскреснуть), но некоторым позже приходится умереть во второй раз…

Во второй раз придется умереть и главному герою произведения «Лето кончится не скоро» Шурке Полушкину. А может, и не придется? Ведь основной лейтмотив многих произведений Крапивина — пока вокруг лето, а рядом верные друзья, ничего плохого случиться не может. А лето на той грани Кристалла, куда Шурка, которому пришлось стать ответственным за судьбу человечества, загнал Землю, может не закончиться до тех пор, пока мы делаем «что-то хорошее. Хоть капельку добра. Может быть, она заставит выровняться Весы. А то и качнет их к свету». Многим такая концовка может показаться чересчур слезоточивой и назидательной. Но для чего еще нужны книги, как не для того, чтобы мы становились хоть чуточку добрее по прочтении? А пока Безлюдное Пространство Бугров, ожившее и научившееся принимать решения после всего лишь одного непредсказуемо доброго поступка двух юных строителей песчаного города, становится зародышем нового мира. Да и игрушечный город начинает расти и оживать. Чтобы появиться в следующем романе.

«Лужайки, где пляшут скворечники», один из самых больших по объему фантастических романов Крапивина, стал своеобразным подведением итогов. В нем переплелись почти все темы и вопросы, возникающие в произведениях Крапивина в последнее время. В основном это касается войны. Здесь и тема детей на войне, и боль от того, что происходит в горячих точках, и рассуждения о том, что какие бы благородные цели ни преследовала война и какие бы благородные люди в ней ни участвовали, война остается войной, и уже упоминавшаяся выше проблема обратимости смерти, и возможность ухода от зла и ненависти в пространства, уставшие от войн, и взаимоотношения этих пространств с окружающими их мирами — как реальным, так и сказочным, — и конечно же типично крапивинская история дружбы и любви… К построению литературного произведения по принципу «роман в романе» Крапивин прибегал уже не раз. Достаточно вспомнить трилогию «Острова и капитаны», повести «Выстрел с монитора» и «Рассекающий пенные гребни». И везде действие «внутреннего» повествования происходило за много лет до основных событий. И то, что в «Лужайках…» пересекаются исторические (скорее псевдоисторические) и современные события, и что красивая сказка сочетается с суровой прозой жизни, и то, что героями разных частей стали ребенок и взрослый, — все это только подчеркивает объединяющую сущность романа.

Вообще же главными героями крапивинской прозы, несмотря на фантастический, исторический или бытовой антураж, остаются люди. Чаще дети, реже взрослые. И хотя мы считаем (и справедливо считаем) цикл о Безлюдных пространствах циклом фантастическим — не это главное. В одном из интервью Владислав Петрович сказал: «Я никогда не старался писать фантастику ради фантастики. У меня фантастика получалась тогда, когда моим героям становилось тесно в трехмерном, обыденном пространстве. Я придумывал всякие другие миры и планеты, чтобы расширить сцену действия для героев. Чтобы они могли реализовать себя более ярко и полно, чем в рамках нынешней жизни…»

Добро пожаловать в Безлюдные пространства!

Дмитрий Байкалов

ЛИРИКА НА ГРАНИ ФОЛА (о творчестве Олега Дивова)

И я не горю желаньем лезть в чужой монастырь,

Я видел эту жизнь без прикрас.

Не стоит прогибаться под изменчивый мир,

Пусть лучше он прогнется под нас.

Андрей Макаревич

Сказать по чести, порой мне кажется, что отечественные книгоиздатели составляют аннотации лишь для того, чтобы отбить у потенциального читателя всяческую охоту что-либо читать. Честное слово, если бы некоторых редакторов пореже посещало вдохновение, множество великолепных книг не в пример быстрее дошли бы до тех, для кого они, собственно, и пишутся.

Примерно такая мысль пришла мне в голову, когда, ценою невероятных душевных усилий оторвавшись от «Выбраковки» Олега Дивова, я еще разок глянул сначала на последнюю страницу обложки, а затем, для верности, перечел аннотацию в начале книги. И там, и там красовалось нечто пестрое, душераздирающее, обещающее массу острых ощущений… и при этом низводящее хорошую на самом деле вещь до тривиального боевика с уклоном в политический памфлет. Люди, не читайте аннотации. Читайте лучше книги.

Не могу сказать, что «Выбраковка» стала тогда для меня каким-то откровением — скорее это чувство можно описать словами «Ну наконец-то!». Черт подери, рано или поздно кто-то у нас должен был начать писать такое. Именно такое — гремучую смесь из малофантастических в целом ситуаций, стрельбы, мордобоя и матюгов открытым текстом, нанизанных на тонкую, едва не рвущуюся под тяжестью всего этого нить человеческой души. Одной-единственной — ибо Дивов пишет только об одном человеке. И все его герои — это в целом одна и та же личность, только поставленная в разные условия. Этакое «как бы я жил, если…».

Честно сказать, поначалу эта деталь в творчестве Дивова серьезно меня смутила. Когда после «Выбраковки» я, уже не глядя ни в какие аннотации, схватился за трилогию «След зомби» и в трех книгах встретил трех персонажей, похожих как сиамские близнецы, первой мыслью было: «Да он что? Да он…»

А что — он? Да почему бы, собственно, и нет? Кто сказал, что автор должен что-то выдумывать, высасывать из пальца, генерировать, как в плохой ролевой игре, кучу синтетических персонажей? Вот кто сказал — пусть сам такое и читает. Любой образ силен в первую очередь своей достоверностью. Живой человек в тысячу раз интереснее некой безликой фигуры, выращенной в пробирке чьих-то мозгов и оттого страдающей патологическим художественным авитаминозом. Даже самая отвратительная душонка, перенесенная на бумагу такой, какая она есть, смотрится там не в пример лучше правильного как теорема Пифагора супергероя с телосложением Аполлона и исправно работающим кишечником.

Да, Дивов пишет только об одном человеке, но зато этот человек — живой. Настоящий, такой, какой он есть. Любите и жалуйте. Или не любите и не жалуйте, дело ваше. Нужна ему ваша любовь…

На самом деле — нужна. Да вот только не судьба. Не умеют на этой планете так любить. Поэтому герой Дивова всегда одинок, даже в кругу людей, близких по духу. Он отнюдь не антисоциален, нет — просто ему категорически не подходит среда обитания. Он не требует от окружающего мира, чтобы тот подстраивался под него, но и сам не желает подстраиваться. А когда мир, возмущенный таким откровенным к себе пренебрежением, пытается его сломать… Что ж, ребята! Вы сами напросились…

«Я не хочу быть властелином этого мира. Мне плохо на этой планете. С самого детства. Так что либо я планету исправлю, либо мне на ней долго не протянуть» («След зомби»).

Почти Экзюпери. Только с диаметрально противоположным знаком. Герой Дивова — не Маленький Принц. У него нет высокой миссии — он просто живет. Встает утром с дикого похмелья и бежит к ближайшему пивному ларьку. Не приемлет тупость человеческую в любой форме. Любит всех женщин мира, но сердце его принадлежит только одной, и, защищая ее от жестокости жизни, он запросто может пустить в ход все, вплоть до гвардейского самоходного миномета. Всей душой болеет за родную страну — «пусть кричат „Уродина!“, а она нам нравится». Ненавидящий смерть, но вынужденный убивать, он облечен истинной ВЛАСТЬЮ — но она не нужна ему. Даже суперэкстрасенсу Тиму Костенко, способному походя поставить на уши родную Землю-матушку. Даже Павлу Гусеву с его формулой «Вы имеете право оказать сопротивление. Вы имеете право умереть». Даже адмиралу Рашену — последнему великому полководцу умирающей страны…

Насчет власти — герою Дивова ее приходится втискивать в руки едва ли не силком. И он еще будет трепыхаться и отбиваться ногами. Не потому, что боится ответственности, просто он и в самом деле не понимает, зачем она ему. Власть подавляет то, что он считает главной и, пожалуй, единственно значимой общечеловеческой ценностью — Свободу. И в первую очередь для самого властелина. Герой Дивова, по его же классификации, — это всегда «герой второго типа», герой поневоле. Он и рад бы задвинуть свое геройство куда подальше, да вот не получается. У обычного человека, втиснутого в критическую ситуацию, есть два выхода — подчиниться или подчинить. Подчиняться герой Дивова не умеет, а чтобы подчинять, нужна власть, которую он ненавидит всеми печенками. Поэтому он будет избегать конфликта любыми возможными способами, пока для этого есть хоть малейшая возможность. Очень человеческая реакция, в отличие от огромной массы персонажей, подобно Дон-Кихоту рыщущих по страницам современной фантастико-приключенческой литературы в поисках неприятностей покрупнее.

Возвращаясь к сказанному выше — именно эта черта в наибольшей степени придает герою Дивова достоверности. Наделяя персонажей теми или иными чертами, авторы уподобляют их маскам античного театра. Герой Дивова играет без маски — у него другое предназначение. Точнее сказать, он не играет вообще — много ли актерского мастерства требуется человеку, чтобы сыграть самого себя? Дивов моделирует не образы, а ситуации, проигрывая варианты поведения на одной-единственной модели, на одном психотипе — том, который знает лучше всего.

Создавая ситуацию для своего героя, Дивов следует проверенному поколениями фантастов правилу, внося в реально существующий мир минимум фантастических допущений. Кстати, именно на этом моменте чаще всего «заносит» молодых авторов. Стремление изобрести что-то принципиально новое приводит лишь к тому, что изобретение оказывается все тем же велосипедом, в лучшем случае на квадратных колесах, а описываемый мир настолько теряет связь с реальностью, что становится совершенно непригодным для восприятия среднестатистического читателя. Дивов вносит в реальный мир не более одного-двух фантастических элементов. Хотя «След зомби», думаю, ничуть бы не проиграл, если убрать оттуда НЛО-шный элемент, который, на мой взгляд, несколько дисгармонирует с общей картиной.

Стиль Дивова трудно отнести к какой-либо конкретной школе — он на удивление самобытен и самодостаточен и этим качеством выгодно выделяется из общей массы современных российских авторов. На фоне всеобщей моды рассуждать, кто с кем и против кого, кто у кого и что стащил и кто под кого «косит», позиция Дивова лично мне кажется наиболее выигрышной — он «косит» под самого себя и, по всей вероятности, весьма этим фактом доволен. При желании, конечно, в его романах можно разглядеть влияние и Стругацких, и Хайнлайна, и еще Бог знает кого — только вот вопрос: а надо ли? Все равно что искать сходство в творчестве Баха и Моцарта на том основании, что оба пользовались нотами, которых в принципе семь.

Евгений Адеев

БИБЛИОГРАФИЯ ОЛЕГА ДИВОВА

Мастер собак. — М.: ЭКСМО, 1997.

Стальное Сердце. — М.: ЭКСМО, 1997.

Братья по разуму. — М.: ЭКСМО, 1997.

Лучший экипаж Солнечной. — М.: ЭКСМО, 1998.

Закон фронтира. — М.: ЭКСМО, 1998.

Выбраковка. — М.: ЭКСМО, 1999.

След зомби. Трилогия. Коллекционное издание (романы «Мастер собак», «Стальное Сердце», «Братья по разуму» в переработанной авторской версии 1999 г.) — М.: ЭКСМО, 1999.

Круг почета // Если. — 2000. — № 5.

Толкование сновидений. — М.: ЭКСМО, 2000.

Предатель // Если. — 2001. — № 2.

В ПОИСКАХ УТОПИИ (о творчестве Павла Амнуэля)

Творчество Павла (с 1991 г. — Песаха) Рафаэловича Амнуэля (р. 1944) начиналось в эпоху всеобщих восторгов перед достижениями науки и техники, и особенно перед наступлением эпохи космических открытий. Среди писателей-фантастов того времени было немало инженеров и ученых в области точных и естественных наук. Сам Амнуэль получил специальность астрофизика и работал в Шемахинской астрофизической обсерватории, а в дальнейшем в Институте физики в Баку. Он опубликовал более 50 научных работ и 5 книг по специальности, защитил диссертацию. Научная деятельность оказала серьезное воздействие на литературное творчество писателя, однако литературные интересы Амнуэля сформировались гораздо раньше. Еще в 1958 году в возрасте пятнадцати лет он написал рассказ «Икария Альфа», опубликованный журналом «Техника — молодежи», в котором затрагивались проблемы многообразия жизни во Вселенной и контакта с инопланетными (в данном случае с инозвездными) разумами. Позднее эти темы вместе с мечтой дойти «пешком до звезд» и идеями по выработке особой методики воспитания гениев и прогнозирования открытий стали традиционными для писателя. В целом, несмотря на некоторые особенности, творчество Павла Амнуэля следовало в общем русле развития советской фантастики, создавая особый идиллический мир, герои которого с энтузиазмом решали научные проблемы, находя счастье в работе и творчестве. В повести «День последний — день первый» Амнуэль следующим образом характеризует подобную литературу: «В детстве я зачитывался Мартыновым, позднее — Булычевым, потом — Ефремовым и Стругацкими. Мне нравились и „Гианэя“, и „Девочка из будущего“, и „Туманность Андромеды“, и „Возвращение“, и все повести о Горбовском. Светлое наше завтра! В котором хочется жить!..»

Как и вышеперечисленные авторы, Амнуэль внес свой вклад в создание светлой утопии коммунистического будущего. Конечно, этот мир не был бесконфликтным, но чаще всего это был конфликт лучшего с хорошим. Новая научная методика, разработанная героем, могла быть не сразу принята научными авторитетами, герой мог колебаться в выборе между двумя своими талантами, но все это ни в коем случае не останавливало всеобщего поступательного движения вперед. Между тем в своих произведениях Амнуэль давал довольно схематичную картину окружающего мира, картину гораздо более условную, чем у многих других писателей-фантастов. Идеальным местом действия в произведениях писателя являлись обсерватория, лаборатория или космическая станция. В своем и чужом творчестве П. Амнуэля прежде всего интересовали выдвигаемые авторами научные идеи. Не случайно, разрабатывая совместно с инженером и писателем-фантастом Г. Альтовым (псевдоним Генриха Сауловича Альтшуллера) критерии, по которым должны оцениваться научно-фантастические произведения, оба автора выше всего ценили новизну и убедительность выдвинутых писателями научных идей и лишь потом их человеческую ценность и художественные достоинства, что являлось наиболее ярким выражением технократического способа мышления. В соответствии с классификацией Альтова — Амнуэля многие выдающиеся произведения научной фантастики получили весьма низкие оценки. Но самое главное — подобная классификация фактически ставила под сомнение принадлежность фантастики к литературе и сводила ее к вспомогательной научной дисциплине.

Недостатки подобной классификации проявлялись и в том, что сам Амнуэль создал ряд произведений, не помещающихся в установленные им самим рамки. В этих произведениях описание научных идей отходит на второй план, и автор больше внимания уделяет проблемам взаимоотношений человека и общества, человека и природы. Как правило, подобное происходило в произведениях, описывающих миры неблагополучия, где повествование автора сбивалось на памфлет или же переходило в лирику. Но характерно, что все эти миры неблагополучия находятся где-то далеко. В Соединенных Штатах, где агрессивная политика президента чуть было не привела к ядерной катастрофе (рассказ «Через двадцать миллиардов лет после конца света»), где безответственный эксперимент полностью меняет весь мир (рассказ «Невиновен!» — впрочем, в данном случае сатирическая направленность рассказа смягчается неожиданным и парадоксальным концом в духе Р. Шекли) и где ВПК преследует ученого-мутанта, а затем уничтожает его (повесть «Взрыв»). Или же на другой планете, укрытой непроглядными тучами и туманом, где лишь немногие люди осмеливаются покинуть свои безопасные деревни, уйти странствовать, подняться в горы и увидеть солнце (повесть «Выше туч, выше гор, выше неба»), И лишь политические реформы в СССР, все больше переходящие в социальную патологию и кровавые межнациональные столкновения, заставили Амнуэля сосредоточиться не на захватывающих научных идеях, а на социальных проблемах.

В повести «Высшая мера» главный герой экстрасенс Леонид Лесницкий вынужден вступить в схватку с воинствующим антисемитом, называющим себя Патриотом. Но оказывается, что и Лесницкий и Патриот обладают одной душой на двоих, и когда Лесницкий гибнет при попытке остановить погром в Фергане, умирает от сердечного приступа Патриот. В своем прозрении страшного прошлого и не менее страшного будущего Лесницкий приходит к выводу, что все люди — часть друг друга и окружающего мира и, таким образом, в буквальном смысле слова являются гражданами Вселенной. Впрочем, возможность как-то исправить ошибки и преступления человечества главный герой смог получить только через свою смерть. Светлая утопия сменилась реальностью кошмара.

В 1991 году Амнуэль уехал на постоянное жительство в Израиль. Некоторое время после переезда он еще продолжал создавать произведения, в которых прежний идеальный мир будущего сменился тягостным миром настоящего, с его национальными и религиозными распрями, бездушием, охватывающим все стороны жизни, и торжеством невежества. Даже обсерватории и исследовательские институты превращаются в творчестве Амнуэля в сборища склочников и невежд. Достается и советской фантастике. В повести «День последний — день первый» главный герой рассуждает: «Я… вяло поспорил о том, стоит ли вешать на столбе наших писателей-фантастов или достаточно не читать их произведений? Какое умилительно сладкое будущее они нам готовили!.. В котором хочется жить! Но которое решительно никто не желал строить…»

Впрочем, в это же время в творчестве писателя появляются новые темы, ставшие вскоре основными. Переезд в Израиль привел не только к перемене Амнуэлем имени с Павла на Песаха. П. Амнуэль открывает для себя неведомый ему прежде мир еврейской истории и культуры и с пылом прозелита создает роман о скрытых смыслах Торы, дающей всем людям, в которых есть хоть капля еврейской крови, всемогущество и открывающей перед ними всю Вселенную — этот Израиль нового Исхода (роман «Люди кода»), а также серию повестей и рассказов об альтернативной истории Израиля и его будущем. В двух сборниках — «Девятый день творения» и «Мир-зеркало» — настроение автора колеблется от трагического пессимизма до безудержного веселья. Автор то спрашивает, почему Всевышний столь суров к своему народу, то жизнерадостно рассказывает о каком-нибудь удачном ответвлении еврейской истории. То повествует о трудной доли репатриантов, то весело сообщает, как Израиль XXI века благополучно выпутывается из очередной проблемы. В мрачном и безнадежном рассказе «Авраам, сын Давида» говорится о юном мессии, пришедшим в мир через восемь тысяч лет после исчезновения еврейского народа.

«— Почему Творцы всегда опаздывают? — сказал старик.

Был ли это вопрос или только мысль, не обращенная ни к кому? Авраам, вероятно, думал о том же, потому что сказал своим ломким детским голосом:

— Когда продумываешь мир на миллионы поколений вперед, разве так уж жалеешь об ошибке в десяток или даже тысячу?»

В другом повествовании шестнадцатилетний репатриант с Украины Мишка Беркович по собственной глупости попадает в Мекку VI века, оказывается принят в род курейшитов и в будущем становится отцом пророка Мухаммеда, так и не узнав, к чему это должно привести. Как замечает автор: «Мишка Беркович хорошо знал языки, неплохо — математику и еще умел играть на скрипочке. Историю он знал плохо. Историю Ислама не знал вовсе. В школах Кривого Рога ее не изучали» («А Бог един…»).

В других рассказах автор повествует о том, как Моссад спас Израиль от ядерной бомбардировки, отправив в далекое прошлое население арабских стран («Вперед, в прошлое»). Как благодаря победе в Иудейской войне и захвату Рима евреи создают несколько государств на Ближнем Востоке и завладевают частью Италии («Рим в 14 часов»). Вообще Амнуэль то и дело переигрывает результаты Иудейской войны, создавая все новые и новые альтернативы. В рассказе «Космическая одиссея Алекса Крепса» герой попадает в альтернативный мир, где уже четыре тысячи лет стоит Первый Храм:

«— В вашей Вселенной тоже есть Израиль?

— А что, и в вашей тоже? — удивилась Хая.

— И Второй Храм у вас бы? И галут? И катастрофа?

— Второй? Нет, Храм у нас один — Первый. Стоит четыре тысячи лет. А галут — это да. Как наш полководец Бен-Маттафий вошел в Рим, так римляне и отправились в галут. Сейчас началась большая алия, но это смешно — их всего-то сорок три человека на всей планете. Восемнадцать уже репатриировались в Рим, остальные выжидают».

Устроив же помилование Иисуса, один из героев писателя создает мир, в котором и немцы являются евреями, и президент Ельцин издает указ о необходимости соблюдения всех 613 заповедей («Человек, который спас Иисуса»).

Однако возникает вопрос, действительно ли Амнуэль изображает возможные альтернативы еврейской истории? Видимо, все-таки нет, и все его романы базируются на чистом вымысле. Ключевые события, которые, как уверяет Амнуэль, могли бы изменить еврейскую жизнь, на самом деле не способны были привести к ожидаемому результату. Крохотная Иудея не могла победить военную сверхдержаву и тем более завоевать Рим. Смерть Иисуса из Назарета не была причиной, из-за которой секта христиан порвала с иудаизмом, и его спасение не могло привести к тому, чтобы иудаизм стал единственной мировой религией. Неизвестный истории сын Тита и царевны Береники не мог стать основателем Израильской империи — достаточно вспомнить судьбу Цезариона и т. д. и т. п. При всем своем старании Амнуэль довольно поверхностно знает еврейскую историю и тем более еврейскую философию и больше руководствуется стереотипами мышления, выработанными христианской цивилизацией, хотя и отрицает ее.

Так чем же являются придуманные П. Амнуэлем миры? Прежде всего это мечта о еврейской истории, которая не знала бы разрушения Храма и галута, инквизиции и погромов. Это мечта о ситуации, когда окружающим народам в той или иной мере предлагается примерить на себя еврейскую судьбу. Это утопия, сдобренная плутовским сюжетом. И здесь Амнуэль остался верен себе: светлую, но несколько холодную утопию научных изысканий сменила утопия еврейская. Совершив вылазку в реальный мир человеческой неустроенности, Амнуэль вернулся в царство Мечты.

Юлия Белова

БИБЛИОГРАФИЯ ПАВЛА (ПЕСАХА) АМНУЭЛЯ

Икария Альфа // Техника — молодежи. — 1959. — № 10. Тропою отважных // Техника — молодежи. — 1960. — № 2. Иду по трассе // Уральский следопыт. — 1973. — № 6. Крутизна // Уральский следопыт. — 1975. — № 1.

Далекая песня Арктура // Уральский следопыт. — 1977. — № 2.

Невиновен // Техника и наука. — 1981. — № 1.

Двадцать метров пустоты // Техника и наука. — 1981. — № 3.

Стрельба из лука: // Техника — молодежи. — 1981. — № 10.

Выше туч, выше гор, выше неба… // Уральский следопыт. — 1982. - № 10.

Звено в цепи // Изобретатель и рационализатор. — 1982. — № 11.

Сегодня, завтра и всегда… — М.: Мир, 1984.

Через 20 миллиардов лет после конца света // Уральский следопыт. — 1984. — № 5.

Взрыв // Наука и религия. — 1986. — № 8–12.

День последний — день первый. — М.: Руслит, 1994.

Люди кода // Миры (Израиль). — 1995. — № 1–5.

В соавторстве с Р. Леонидовым: Только один старт // Только один старт. — Свердловск: Средне-Уральское кн. изд-во, 1971.

ГОРИЗОНТЫ ОРУЖИЯ («ликбез» для фантастов и не только для них)

Он вспомнил, как совсем недавно на пари разрубил одним ударом сверху донизу чучело, одетое в двойной соанский панцирь, и по спине у него побежали мурашки…

А. и Б. Стругацкие. Трудно быть богом

— Пошли, — сказал Кин. — Аня разочарована. Рыцари должны быть в перьях, в сверкающих латах…

— Не знаю, — сказала Анна. — Все здесь не так.

— Если бы пришли лет на двести попозже, вы бы все увидели. Расцвет рыцарства впереди.

Кир Булычев. Похищение чародея

…На левом фланге — самая салажня: в крупнокольчатых байданах, в шлемах-мисюрках, не спасающих даже от подзатыльника, и с шанцевым инструментом в руках.

Е. и Л. Лукины. Семь тысяч я

Магическое зеркало вдруг прояснилось, и рыцарский конь, покрытый кольчужной попоной, загромоздил его от рамки до рамки. Глухо застучали копыта по заброшенной дороге, конь отодвинулся вглубь, и виден стал его всадник — воин в шлеме и железных наплечниках, в руках длинное копье, на боку огромная тяжелая секира, и древко еще какого-то оружия выглядывает из-за плеча…

М. и С. Дяченко. Ритуал

Как читатель понимает, перечисление завершилось совсем не потому, что иссяк список цитат. Налицо очевидный факт — тема холодного оружия присутствует в творчестве очень многих фантастов. Молодых и старшего поколения, мастеров отточенного стиля (вот черт — даже это сравнение звучит как-то по-оружейному) и тех, кто делает ставку на «забойный» (и тут оружейные аллюзии проскакивают) сюжет. Серьезных знатоков истории — и, как бы это помягче сказать, наоборот. Людей, изрядно сведущих в практике рукопашного боя — и наоборот. Сторонников жанра «меча и магии» — и опять же наоборот.

Пожалуй, легче найти писателя, у которого ни один герой ни разу не хватался за бластер, чем за меч. И в доспехи персонажи нынешних фантастических романов (не только фэнтезийных) тоже облачены куда чаще, чем в скафандры.

Впрочем, если о бластерах никто ничего не знает, то о мечах и доспехах хоть что-то знать полагается. Но — не всегда выходит. Что там о нас, зачастую осваивающих эти вопросы «частным образом», говорить: в самых «оружейных» из бестселлеров Голливуда, фильмах знаменитых и даже великих — «Храброе сердце», «Жанна д’Арк», «Гладиатор» — нет НИ ОДНОГО комплекта вооружения, который полностью соответствовал бы исторической действительности. Добро бы только хронологические несоответствия, масштаб которых, кстати, переводит все названные и многие неназванные фильмы в ранг кинофантастики: как бы сторонникам историзма понравился, например, истребитель «МИГ-25» в эпоху Гражданской войны — да еще и не нашей, а той, что была в США? Но даже просто исходя из логики оружейного боя, применение подавляющего большинства показанных железяк является предельно сложным и дорогостоящим способом самоубийства. И хотя Люк Бессон имел целый штат экспертов-консультантов, боевое облачение Милы Йовович и К таково, что Жанна д’Арк выглядит фантастичнее, чем героиня «Пятого элемента». Кстати, если кто-нибудь думает, что фильм про первого московского мэра «Юрий Долгорукий» содержит меньше фантастических эпизодов, — тот весьма ошибается.

Ну а коль скоро именно защитное вооружение у большинства авторов приобретает наиболее «странные» очертания, в этой статье речь пойдет именно о нем.

БРОНЯ КРЕПКА

…Прадед говорил: эти штуки «доспехами» называются. Дескать, в старину люди их на себя надевали. Были вроде как любители этакую тяжесть на себе таскать…

Г. Л. Олди. Путь меча

Некоторые писатели выдают своим героям «боевые костюмы» эпохи бронзового века или поздней античности, иные предпочитают антураж древнего либо средневекового Востока. Но в подавляющем большинстве случаев используется как раз тот период, о котором Булычев сказал «…лет на двести попозже». Расцвет рыцарства. Каким бы ни был конструируемый мир — параллельным, фэнтезийным… Даже если речь вроде бы идет о более раннем периоде, о времени кольчатой брони, ее обладатели, как правило, именуются «латниками» (бывает, конечно, и наоборот: вершининское «Возвращение короля» — явно мир латных доспехов, но в нем используется термин «кольчужники»).

Отчего так — понятно. Фэнтези такое положено даже «по архетипу»: вряд ли кто усомнится в том, что в ее основе лежит рыцарский роман, причем, как правило, в позднем изложении, то есть периода высокого средневековья. Как бы то ни было, уделим особое внимание именно латам.

Боевой латный доспех не слишком тяжел: весьма редко он превышал тридцать килограммов (а вот немногим за двадцать килограммов бывал куда чаще). Движений он не сковывал абсолютно. В нем можно было танцевать — это, собственно, входило в комплекс тренировок; можно было даже плавать. Разумеется, для этого требовалось умение вообще хорошо плавать, в те времена нечастое, и, разумеется, Ла-Манш в доспехах пересечь было нельзя, но вот неширокую реку, канал, ров — запросто. Причем иной раз боец проделывал это, уже будучи раненным, — серьезно и неоднократно! Многие авторы со странным злорадством описывают, как рыцарь, упав в воду, моментально идет ко дну. Но падали-то в гуще схватки, с тяжелыми ранами, зачастую с обломками осадного моста, которые мешали бойцам всплыть…

Между прочим, лошадь в полной броне под всадником в броне тоже могла плыть. Сколько весил конский доспех? Килограммов двадцать — сорок, т. е. считанные проценты от собственного веса огромного рыцарского коня. На резвость общая нагрузка все же влияла достаточно серьезно: лошадей пускали в галоп лишь в тех случаях, когда без этого никак нельзя было обойтись, прежде всего при таранной сшибке с врагом. Впрочем, даже в XV веке коня редко снаряжали полным комплектом брони, чаще — налобником, нагрудником и боевой попоной.

Завершая разговор о плавании, следует упомянуть, что в долатный период это тоже было возможно, хотя полная кольчатая броня, особенно с каким-либо пластинчатым набором (чаще всего типа «бригандина») поверх торса была в целом тяжелее стандартных лат и содержала больше «разбухающих» элементов: у этого типа доспеха был гораздо более выражен толстый амортизирующий подклад — стеганый, войлочный, порой даже меховой.

(Читатели, видно, все ждут, когда же, наконец, речь зайдет о Ледовом побоище. Не дождетесь: каноническое описание этой битвы имеет к реальности такое же отношение, как фэнтези «Малая земля» к реалиям Великой Отечественной войны. И по тем же причинам — «генсек» изволил лично копье преломить! Скажем лишь, что если бы Ледовое побоище разворачивалось так, как описывает сложившийся канон, оно завершилось бы через миг после начала. Вничью. На дне.)

Теперь о сроке носки. В латах вполне можно было сражаться полный рабочий день, особенно если «перерыв на обед» разбить примерно на четыре четвертьчасовые паузы (реально возникали и более длительные перерывы). Ожидая сражения, воин мог носить латы не снимая (точнее, время от времени снимая отдельные детали) несколько дней. Разумеется, для этого требовалась хорошая система тренировок на выносливость — и она действительно имела место, едва ли уступая лучшим боевым системам Востока…

Сколько длился процесс облачения? Даже при одном помощнике (а их чаще бывало двое) это занимало считанные минуты. Все же это не такой уж малый срок, особенно при внезапном нападении, поэтому иногда в спешке накидывали лишь защиту для корпуса и шлем. Иные ландскнехтские доспехи (помощники все-таки будут, а вот слуг не положено!) для простоты «сборки-разборки» имели кирасу, шарнирно сочлененную с набедренниками и наплечниками, — у рыцарей эти детали чаще пристегивались отдельно.

Однако совсем одному облечься не удавалось. Все-таки требовалось не только застегнуть пряжки и крепления, но и зафиксировать саму броню специальными шнурами, крепящимися на поддоспешном одеянии (именно они, особенно в декоративном варианте, образовали на дворянском рыцарском костюме обилие «модных» лент, подвязок и застежек, столь раздражавшее дона Румату). Таким образом, далеко не поверх любой одежды можно было латы «натянуть» (т. е. вообще-то поверх любой, но тогда не следовало обижаться, если на пятой секунде схватки от вражеского удара всю защитную систему перекашивало и шестая секунда становилась последней).

Раз уж заговорили о моде… В момент появления лат (точнее, несколько ранее) можно наблюдать всплеск «модных конструкций» в одежде, прическах, даже архитектуре и судостроении. Ведь сам латный доспех — своего рода следствие игры с «выкройками», расчета углов, плоскостей, полусфер, сочленений и т. д., понимание того, что броня не обязана быть бесформенной или даже просто повторять контур тела. А до такого понимания цивилизация должна дозреть. Иными словами: появились латники — значит, Ренессанс уже на носу. А нет в данной культуре лат — стало быть, или еще раннее средневековье, или предренессансный процесс пошел, скажем так, весьма своеобразно…

Интересно сравнить весовые характеристики и надежность поздних лат с современными им доспехами Московской Руси (фактически иранскими по своему типу и вплоть до XVI–XVII веков зачастую даже по месту изготовления). Очень мощная, «противопульная» защита торса в латах (впрочем, о противостоянии пулям поговорим отдельно, не в этой статье) — 7–8 килограммов. Прикрытие рук, от кончиков пальцев до плеча — обычно не более 800 граммов на каждую; с большим запасом — еще 2 килограмма для обеих рук. Итого — под 10 килограммов (реально — меньше). А у нас: кольчато-пластинчатый набор (хоть бахтерец, хоть зерцало) — 10–14 килограммов; наручи (от запястья до локтя) порядка 500 граммов каждый. Это без учета подклада. Либо панцирь или поздняя кольчуга весом по 7–12 килограммов без рукавов. Бывали, правда, панцири весом примерно в 2 килограмма, но их надевали только под бахтерец или под верхнюю одежду в городе, поскольку защищали они разве что от ножа. А всякая экзотика вроде байданы — во-первых, не легче, во-вторых, ее защитные свойства Лукин описал вполне правильно. Вообще, какой вариант брони ни возьми — хоть индийский, хоть самурайский — результат одинаков: неполный набор весит как полные латы, защищает хуже, а в производстве дороже. Да еще щита обычно требует, а латнику в «общевойсковом» бою щит не нужен — разве что целевые образцы в нестандартных условиях: противокопейный, осадный, малый фехтовальный. Но даже наиболее полный кольчужный комплект берег своего владельца гораздо хуже европейского аналога, по цене же и трудоемкости он (десятки тысяч колец и пластин, ручная работа!) значительно превосходил изделия «гнилого Запада».

Можно сказать, рыцарский комплект вооружения — продукт высоких технологий. Правда, по этой причине он, хотя и слегка распространился за пределы рыцарства, для массовой, не элитной пехоты был слишком дорог. Впрочем, и кольчуга с зерцалом была ей не по средствам.

В рамках «низкопоклонства перед Востоком» иные писатели обожают рубить рыцарей булатным клинком. Но латника, честно говоря, что булатным мечом рубить, что не булатным… Все-таки боевой доспех на сто процентов защиты не дает, но для рассекающих ударов неуязвим: его можно расколоть (если повезет), промять сверхмощным ударом массивного оружия (если очень повезет), атаковать по сочленениям, пробить «в точке» клевцом, либо боевым молотом, или рыцарским копьем, опять же если сильно повезет…

А как же Румата рубил «двойной соанский панцирь»? Во-первых, это Румата; во-вторых, один святой Мика знает, что это был за панцирь… Может, аналог поддоспешника или «городского бронежилета» (см. выше)? В узком смысле термина «панцирь» — это кольчатый доспех, кованный не на заклепку, как классическая кольчуга, а на шип. Существовали же в Арканаре кольчуги для потайной носки. Правда, после удара тяжелого копья абсолютно все равно, будет ли она пробита (а стальная кольчуга тычковый удар не держит) — так как непременно вомнется в тело с летальным исходом. А «двойная» для кольчатой брони — чаще указание на тип плетения (более плотного), чем на двуслойность. Но как видим, именно у нас обычно возникал резон носить поверх «легкой» кольчатой брони еще и пластинчатую. Притом арбалетная стрела или боевое копье такую защиту все-таки пробивали или, на излете, проминали с вышеназванным результатом.

В том-то и специфика «крупноблочных» наборов, что даже точечный удар высокой силы принимает на себя не отдельный элемент, а вся броня. В кольчатых или даже пластинчатых системах вся эта сила приходится воистину «в точку» — на считанные миллиметры стали, пусть даже хорошей. Разница — как между кирпичным сводом и отдельным кирпичом, который сам по себе держит нагрузку в десятки раз меньшую…

Именно по этой причине цельнокованые латы от обстрела лучников спасали хорошо, что бы ни говорил почтенный А. Конан Дойл. А если Миле Йовович на глазах у потрясенных зрителей кольчужный бюстгальтер все-таки прострелили, то он, ей-богу, именно для того и предназначался. Реальная Жанна д’Арк в этой ситуации получила «привет» из арбалета, причем почти в упор, хотя, разумеется, не через столь смехотворную броню. Впрочем, действия лучников и арбалетчиков — тоже тема отдельной статьи. Не той, где будет сказано о рыцарском фехтовании, и не той, в которой речь пойдет о первых огнестрелках.

А что бы еще сказать в этой статье?

Несколько слов о бронзовом доспехе, как и было обещано.

1) Технология его была столь отработана, что даже в железном веке защитное вооружение предпочитали делать из бронзы.

2) При этом САМА ПО СЕБЕ бронзовая пластина удар даже бронзовым оружием держит плохо; а вот когда она закреплена на кожаной, войлочной или стеганой прослойке, результат куда лучше. Правда, учтем, что «бронза» — не обязательно тот медно-оловянистый сплав, состав которого дают учебники: разные добавки способны очень сильно повысить ее твердость и упругость. С другой стороны, кожаный доспех и без бронзовой «оболочки» бывает вполне хорош; но это — совсем другая история.

3) Даже в самой хорошей бронзовой броне под прямой удар лучше не подставляться. Потому щит при ней не утрачивается — наоборот, вовсю эволюционирует. Правда, иной раз от него отказываются маневренности ради.

4) О бронзовой кольчуге. Лучшие специалисты по оружию отрицают ее возможность даже теоретически. На практике она, как ни странно, существовала — но… не в бронзовом веке. Вообще кольчуга — кельтское изобретение (не слишком раннее), а бронзовые образцы — реже, чем железные, — изготовлялись уже в Римской империи. Берегли они от скользящих излетных ударов, основные атаки принимались на щит. Есть давняя традиция «одевать» в кольчуги скифов, гиксосов, ассирийцев, но это либо неправильная трактовка изображений мелкопластинчатых панцирей (они получаются как бы «в сеточку»), либо речевой оборот археологов старой школы, для которых «кольчуга» была синонимом любого металлического доспеха. Итак, даже в самом «параллельном» мире такую броню стоило бы описывать для культур, уже знакомых и с железом, и с ранней сталью.

5) А вот в бронзовых доспехах — не поплаваешь! Даже при эллинской физической подготовке.

…Итак, всем хороши доспехи. А все-таки: есть ли ситуации, когда они не применяются?

Вынесем за скобки ситуацию, в которой латы оказываются слишком дорогим удовольствием (например, при массовом формировании регулярных армий: именно это, а вовсе не растущая эффективность мушкетного огня, привело в Европе к исчезновению доспехов). Опустим также весьма необычные варианты, когда жестко лимитирован вес: для «летающих воинов» (своим ходом? на грифонах? на птеродактилях? какие там еще возможны случаи?) или «плавающих» (несмотря на то что в латах можно плавать, это — для коротких дистанций). Честно говоря, описаний подобных доспехов в отечественной фантастике, кажется, и нет. Может, из-за фэнтезийного уклона?

Конечно, лимитируют развитие доспехов жара и влажность. Но если в такие обстоятельства попадает цивилизация с высокой культурой брони — как правило, выход она находит. В «сухой жаре» Ближнего Востока крестоносцы облачаться в железо отнюдь не перестали, наоборот, именно в тот период доспех начинает развиваться особенно бурно. В «паровой бане» тропических джунглей конкистадоры очень дорожили латами (другое дело, что их катастрофически не хватало, так что порой приходилось «заимствовать» броню у индейцев)…

И все же не так давно вышел фантастический роман, в котором герои обоснованно обходятся без брони. Думается, не потому, что автор о ней просто «забыл» (такое бывает!).

Все тот же Е. Лукин. «Разбойничья злая луна». Климат — сахарский: жара возведена в энный градус. Ветер, выпивающий влагу из тела. Пеший путь — днем, по пустыне — считанные часы, даже если нет груза на плечах, нет железа на теле…

Обитатели пустыни — как бы «механизированные туареги». А ведь и вправду у туарегов не применяется броня, при всех их контактах с очень «одоспешенным» мусульманскими миром Египта! Щиты, правда, были — ну так они и у Лукина есть.

И тут пора остановиться. Хотя бы потому, что и вправду ведь нельзя объять необъятное…

Григорий Панченко

(Продолжение следует.)

Загрузка...