ВОЛЧЬЕ ПОЛЕ

Крестовый поход за веру,

Колонны в ряд!

Опять за Правое Дело,

Как им твердят.

Быть может, и не лукавит

Седой монах,

Но пришлый не будет править

В родных стенах!

Вы все, болея за веру,

Пришли с Крестом.

А мы воюем за вербу,

Что за мостом.

Прелат заведёт беседу

Острей ножа.

А нам бы пахать, да сеять,

Растить, да жать.

Быть может, наш граф и сволочь,

Но здесь рождён!

Ступайте к себе, на полночь,

Мы вас не ждём.

Вы все, болея за веру.

Пришли с Крестом.

А мы воюем за вербу,

Что за мостом.

Благой пример повсеместно

Неудержим.

Опять кому-то известно,

Как лучше жить!

И снова пойдут колонны

В иной войне,

И будет ваш посох сломан

В иной стране!

Вы все, болея за веру,

Пришли с Крестом.

А мы воюем за вербу,

Что за мостом.

Опять болея за веру,

Опять с Крестом!

А мы воюем за вербу,

Что за мостом.

Светлана Никифорова (Алькор)

Ник Перумов. Вера Камша ВОЛЧЬЕ ПОЛЕ

Авторы благодарят за оказанную помощь доцента кафедры западноевропейской и русской культуры истфака СПбГУ, старшего научного сотрудника Института истории материальной культуры РАН И.Ю. Шауба, а также Михаила Черниховского и Наталью Щапову.

Пролог

Солнце стояло высоко, но это не пугало большую серебристо-серую волчицу, неторопливо вышедшую на опушку. Немного постояв среди зреющих рябин, она уверенно пересекла дорогу на глазах двух десятков всадников в островерхих войлочных шапках и двинулась дальше, к широкой ленивой реке. Путники разом осадили захрапевших и прижавших уши коней. Привычные руки метнулись к колчанам, жаждущие хоть какой крови стрелы легли на тетивы. Волчица не оглянулась. Не взволновал ее и разорвавший летний день злой свист. Лучники били наверняка. Неспешно рысящий зверь для любого из них, сбивавших на лету стрелы, казался легкой добычей, но в этот раз охотникам не повезло — добыча затерялась в высоких травах.

Стрелки переглянулись, раздалась гортанная, чужая в лесных краях речь. Один, в засаленном бирюзовом халате, очертил рукой круг и смачно сплюнул. Еще двое схватились за вплетенные в гривы резные фигурки. Словно в насмешку, из леса раздался протяжный зимний вой. Взвизгнула и захрапела одна из заводных лошадей, и началось. Едва ли не с рождения севшие в седло наездники еле сдерживали мигом взмокших от ужаса коней. О том, чтобы искать волков, не могло быть и речи.

Вой повторился. Теперь он шел с той стороны, где упали стрелы. Лошади вконец обезумели, ругань и уговоры наездников мешались с диким ржаньем и нарастающим воем. Казалось, воет сама земля, а зрелые травы становятся серыми, как волчья шерсть. С похожим на удар бича звуком лопнул повод у всадника в бирюзовом халате. Ничем более не сдерживаемый конь сделал гигантский скачок и сломя голову понесся прочь.

С полдюжины неоседланных сменных, заводясь друг от друга, бросились за подавшим пример жеребцом. Остальным наездникам было не до беглецов. Люди боролись с лошадьми, пока из серых трав не выступили серебристые звери, слишком большие, чтобы называться волками. Всадники разом отдали поводья и пригнулись к взмыленным шеям, предоставив лошадям полную свободу. Не нуждавшиеся в понукании скакуны рванули с места разноцветными молниями. Хищники двинулись следом, время от времени задирая морды к высокому летнему солнцу. Загонщики не торопились, но летящие во весь опор кони не могли увеличить разрыв ни на шаг. Развернувшись облавой, стая следовала за теми, кто до сего дня не знал ни страха, ни сомнений.

Слева от дороги тянулся лес, справа лежали пологие холмы, понемногу снижавшиеся к реке. Мелькнуло одинокое дерево, шитым малиновым платком раскинулось поросшее кипреем пожарище, исчезло за поворотом, и вновь — водная полоса, серая жесткая трава, ощетинившаяся недобрая чаща. Иссохшая без дождей дорога тонет в пыли, словно в дыму, колотят чужую землю не знающие подков копыта, хрипят изнемогающие кони, озираются теряющие надежду всадники. Кто-то умудрился выпустить стрелу в оскаленную пасть. Короткий безнадежный свист утонул в набирающем силу вое.

Не обремененные наездниками кони ушли вперед. Сильный рыжий жеребец уже исчез за увенчанной каменным столбом горкой, там же скрылся почти догнавший рыжего буланый. Летящая следом белогривая кобыла зацепилась копытом за вылезший на дорогу корень, перевернулась через голову и с жалобным криком рухнула. Первому из всадников пришлось прыгать, второй, обходя упавшую, прижался к лесу. Белогривая в последний раз дернулась и ткнулась носом в землю. Погоня пронеслась мимо. Ни один из волков не прельстился загнанной дичью — звери пришли за иной кровью.

Споткнулся и едва не упал вороной. Старший из превратившихся в добычу охотников что-то прокричал и свернул к реке, утопая в рослых, по стремя, травах. Остальные бросились за ним. Взмыленные скакуны из последних сил помчались седеющим на глазах склоном. Лебяжьим пухом разлетелись сбитые семена, раздался отчаянный вопль, и возглавлявший скачку наездник пропал, словно его и не было. Согнулись и распрямились травы, коротко взлаял, будто просмеялся, возглавлявший погоню зверь, и четверо беглецов, нахлестывая коней, один за другим сгинули под исполненное ужаса ржанье. Отставшие попытались развернуть лошадей вдоль реки. Бесполезно.

Загонщики остановились, когда впереди не осталось никого. В последний раз взвыв, волки полукругом улеглись на землю, положив морды на вытянутые лапы, и закрыли глаза. Травы за спинами зверей вновь стали золотыми, поднялся ветер. По холму, словно по воде, пошла рябь, волки и берег перед ними расплылись туманом и истаяли, только сорвался с прибрежной кручи малый камешек — и стихло. Нестерпимо блеснуло, отразившись в речном зеркале, солнце, запахло полынью и медом. Из-за каменного столба на вершине холма вышел грузный крючконосый старик. Опираясь на суковатый посох, он спустился к обрыву и заглянул вниз. Туда, где на залитом кровью песке умирали не успевшие заметить погибели люди и кони. Старик свел густые брови, словно запоминая. На жестком, древнем лице не было ни радости, ни ненависти, ни сожаления, только усталость.

Не замечая пронесшейся рядом смерти, пчелы собирали поздний мед, тихо осыпались в землю семена, суетился в камышах утиный выводок. Старик обернулся. За его спиной, чуть склонив голову к правому плечу и вывалив розовый язык, стояла волчица. Ее глаза были такими же, как у старика, — вечными и усталыми.

— Идет гроза! — сказал тот и пошевелил посохом траву. На самом краю обрыва лежала дюжина чужеземных стрел, их наконечники были обращены к реке. Волчица тронула лапой крайнюю стрелу и оскалилась. Или улыбнулась.

Часть первая Севастия Анассеополь

Весной 1656 от рождества Сына Господа нашего армия кровожадных и отвратительных язычников-птениохов вторглась в пределы Севастийской империи. Император Андроник из династии Афтанов, прислушавшись к советам добропорядочных и богобоязненных вельмож, обратился за помощью к ордену Гроба Господня.

Великий магистр Ордена испросил благословения Его Святейшества Епископа Авзонийского Иннокентия Четвертого и получил его. От имени Ордена магистр дал обет сокрушить птениохов, предупредив императора, что нашествие является свидетельством гнева Господня, обращенного против Севастии, отрицающей первенство Епископа Авзонийского надо всеми епископами. Тем не менее две тысячи рыцарей Гроба Господня со всем вооружением, лошадьми и слугами были готовы отплыть в Анассеополь, ожидая лишь попутного ветра, но его не было. Трижды корабли выходили в море и трижды возвращались, не в силах спорить со стихией. Великий магистр Ордена расценил это как знак свыше и направил гонца в Анассеополь, смиренно прося императора Андроника склониться пред волей Господа и сына Его и признать главенство Епископа Авзонийского над епископом Анассеополя и всеми прочими епископами. В ответ Андроник, подстрекаемый епископом Анассеополя, императрицей Софией и военачальником Стефаном Андроклом, отозвал из Авзона своих послов и взял назад свое слово. Да смилуется над заблудшим Господь.

Хроника монастыря Святого Иоанна Авзонийского

Глава 1

1

Нависающий над синим Фермийским заливом бело-золотой улей носит имя Леонида Великого, хотя величайший из ступавших по земле полководцев никогда не бывал в этих краях, а возведенный якобы потомком Леонида дворец разобрали на камень, когда Севастия еще не вышла из тени Авзона. Шли годы, династия сменяла династию, и едва ли не каждый василевс старался перещеголять предшественников, в меру своего разумения расширяя и украшая Дворец Леонида. За без малого полторы тысячи лет обиталище богоравных превратилось в небольшой город. Неизменными остались лишь морская синь, белоснежный мрамор да бдительность стражей-ортиев. Проникнуть в сердце Севастии могли только избранные, к которым принадлежал и Георгий Афтан, высланный волей брата-василевса в охваченную войной Намтрию и той же волей возвращенный.

Ортии у белых башен приветствовали гостя с должным рвением и почтительностью, словно не было четырех лет то ли изгнания, то ли свободы. Увы, закончившихся.

— Божественный василевс примет тебя, — обрадовал начальник караула, будто это Георгий мечтал припасть к пурпурным сапогам, а не Андроник возжелал за каким-то чертом вернуть ослушника.

— Василевс милостив! — пожал плечами означенный ослушник, выискивая среди ортиев знакомые лица. Таковых не нашлось — брат в очередной раз сменил стражу, и Георгий понял, что в Анассеополе провалился какой-то заговор.

— Божественный василевс, да благословит его Длань, дозволяет тебе оставить при себе меч, — не унимался холеный вызолоченный красавец. Если б не кираса и не шрам на лбу, Георгий принял бы его за чиновника. — Я, протоорт Исавр Менодат, провожу тебя.

— Моя жизнь в руках божественного Андроника, — припомнил дворцовую науку Георгий, и Врата Василевсов распахнулись бесшумно, как во сне, явив взору подзабытый под стрелами варваров рай.

Журчали фонтаны, благоухали бесчисленные цветы, важно волочили свои хвосты надутые как сановники павлины, а разряженные по-павлиньи придворные провожали протоорта и его спутника удивленными взглядами. Андроник был верен себе — о самых важных его приказах узнавали лишь по их выполнении. Не снисходя до уставившегося на него птичника, Георгий шествовал мимо людей, статуй и деревьев мерным шагом легионера. Он не знал, что его ждет, и отнюдь не радовался возвращению.

Четыре года назад единокровный брат Андроника послал ко всем чертям высокую политику и впал в заслуженную немилость. Василевс, надеясь натравить авзонийских почти что единоверцев на грозящих империи варваров, принимал великого магистра ордена Гроба Господня. Золото, вино и любезности лились рекой. Не желая оставаться в долгу, гости ответили роскошным турниром. В победители прочили одного из славнейших рыцарей Ордена — Годуэна де Сен-Варэя.

Окажись «гробоискатель» поплоше, брат василевса, возможно, и вспомнил бы о гостеприимстве и политике. Увы, авзонянин был настолько хорош, что из головы вылетело все, кроме неистового желания испытать судьбу. Георгий, нарушив запрет Андроника, выехал на ристалище. На копьях и секирах противники были равны, исход поединка решили мечи и улыбнувшаяся севастийцу удача. Георгий был не прочь схватиться с де Сен-Варэем и на следующий день, но брат рассудил по-своему.

Все бы кончилось очередной перепалкой, не приди василевсу в голову послать за ослушником не обычную придворную крысу, а дюжину ортиев. Георгий обиделся и идти во дворец в таком обществе отказался наотрез. Попытка привести ослушника силой закончилась для «вернейших» плачевно. Разогнав братних посланников, победитель немного успокоился и во дворец все же отправился. В гордом одиночестве.

— Анассеополь тебе мал, — ледяным голосом объявил Андроник, — что ж, в твоем распоряжении вся Намтрия. Надеюсь, твоя невежливость по отношению к союзникам не обернется вежливостью к врагам.

— Можешь быть спокоен! — огрызнулся изгнанник и, не думая о тех, кто их слушает, саданул золоченой дверью. У мраморных ступеней уже ждал эскорт, более напоминающий конвой. Георгий сорвал с ближайшего куста розу, долго втягивал приторный аромат, затем швырнул цветок наземь и вскочил в седло. Ослушник пребывал в бешенстве, которое не иссякло и по сию пору, хотя ссылка в армию Андрокла была лучшим, что могло с ним случиться. Молодой стратег это понимал, но собственный норов оставался единственным конем, объездить которого братьям-Афтанам не удавалось.

Кипарисовая аллея вывела к Морскому Чертогу. Андроник всегда любил этот старый двухэтажный дворец больше других. Запах роз сменился ароматом курений, а солнечный свет — столь любимым василевсом полумраком. Придворных стало еще больше, а их взгляды — многозначительней и подобострастней.

— Божественный василевс ждет своего брата, — торчащий в приемной молодой протоорт тоже был незнаком.

— Я счастлив! — осклабился Георгий. Ответ восприняли как изъявление обуявшей прощенного преступника радости. Захотелось добавить что-нибудь не столь благолепное, и Георгий наверняка бы добавил, но резные двери распахнулись, пропустив Фоку Итмона, самого надменного из севастийских динатов.[1] Не желая уступать дорогу, брат василевса шагнул вперед, и тут раздалось:

— Стратег Афтан, не задерживайся!

При звуках божественного голоса оба протоорта и десятка два сановников изобразили величайшее счастье, с каковым Георгий их и оставил, скрывшись за шитым золотом занавесом.

— Ты меня звал? Зачем? — Для встречи Андроник выбрал тот же кабинет, что и для ссоры. Что ж, простить не значит забыть.

— Ты мне нужен. — Постаревший брат бросил на стол какой-то свиток и, прихрамывая, прошел на террасу. Значит, разговор не предназначен для чужих ушей. Георгий провел пальцами по тщательно выбритой щеке, ругнул себя за дурную привычку и последовал за василевсом. Тот уже стоял у кованой решетки, спиной к исполненным неги садам. По террасе порхали в ожидании подачки птицы, а небо было высоким и ясным. Дождь Анассеополю не грозил.

— Стефан тебя хвалил, — без обиняков объявил Андроник. — Как ты свалил хана?

— Мечом, — усмехнулся Георгий, — примерно так же, как «гробоискателя», но на сей раз обошлось без неприятностей. Правда, птениох не встал. В отличие от твоего друга-авзонянина.

— Оставим это, — поморщился владыка лучшей из империй. — Четыре года назад ты был глуп и тщеславен.

— Я и сейчас глуп, — засмеялся Георгий. Несмотря ни на что, он любил брата. Андроник, хоть и носил венец, был добр. До такой степени, что, взойдя на престол, оставил в живых, зрячих и неоскопленных не только родных братьев, но и единокровного. Разумеется, поползли слухи, что малыш — сын нового владыки от молоденькой мачехи. Тридцатилетний Андроник и трехлетний Георгий и впрямь напоминали отца и сына, а с годами сходство лишь усугублялось.

Самый старший и самый младший из сыновей божественного Никифора удались не в отца, а в деда Константина и своих матерей-элимок. Высокие, сухощавые, светловолосые и светлоглазые, братья унаследовали от родителя разве что густые темные брови и воистину ослиное упрямство. Возможно, это сходство и было источником удивительной для василевса снисходительности.

— Для того, что тебе предстоит, ум без надобности. — Андроник, не скрывая ухмылки, смотрел на вздернувшего подбородок Георгия. — Вечером будет пир в честь намтрийской победы. На самом деле это пир примирения. Мы сейчас сильны, как никогда, динаты это наконец уразумели и предлагают мир. Патриарх ворчит, но доволен и он. Ты же знаешь, Святейший всегда ворчит.

— Знаю.

Когда рубежи Севастии в очередной раз заполыхали, Святейший велел уповать на Господа и Сына Его. Динаты во главе с Фокой убеждали опереться на авзонян. Дипломаты собирались унять варваров лестью и золотом, а Стефан Андрокл — мечом. Василевс испробовал все способы разом. Золото ушло в песок, рыцари так и не явились, но воинский гений Андрокла не подвел. Потеряв пять лет и хана, птениохи убрались туда, откуда пришли, патриарх восславил Длань Дающую,[2] а полководец отведал несвежей рыбы и скончался. Анассеополь умел быть благодарным.

— На пиру будет много рыбы? — Злить василевса не следовало, но промолчать Георгий не мог. В память о человеке, которого любил даже больше, чем брата.

— Ты можешь есть мясо, — поморщился Андроник, — или фрукты.

Георгий отвернулся, провожая глазами самую бойкую из слетевшихся за угощением пичуг. Думать, что Стефана отравил брат, не хотелось, но если не он, то кто? Обожавшие полководца воины видели в нем нового Леонида. Такое в Севастийской империи уже случалось. Шестьдесят лет назад армия боготворила Константина Афтана. Дело кончилось тем, что боготворимый стал Божественным. Андроник предпочитал не повторять чужих ошибок.

— Убийца Стефана пойман, во всем признался и понес наказание, — безмятежно сообщил василевс. Он тоже смотрел на птиц. — Отравитель показал, что находился в сговоре с сыном Фоки Василием и действовал по его наущению. Я мог выдать преступника солдатам и горожанам, но Итмоны встали на колени. Противостоянию динатов и стратиотов[3] конец. Залогом примирения станет брак моего брата и любой из дочерей Фоки. Я выбрал бы Анну, но решать тебе.

— Я уже сказал, что глуп, и повторю это еще раз. Скорее я женюсь на козе, чем породнюсь с убийцами Стефана. — Рассыпаться в благодарностях Георгий не собирался. Как и дерзить. Наверное…

— Успокойся, — устало велел Андроник. — Динаты сложат оружие, если им удастся спасти гордость, а у меня лишь один холостой брат. Ты.

— А могло не быть ни одного! — Ярость, как всегда, проснулась сразу. — И не будет, если меня поволокут на случку, как кобеля.

— Да, могло не быть. — Ноздри Андроника дрогнули, предвещая бурю. — А еще у меня мог быть брат-слепец или брат-евнух, которому случки не грозят. Я могу сделать с тобой все, что пожелаю!

— Ты не можешь заставить меня сказать перед алтарем «Да». И ты зря не отобрал у меня меч. Сколько ортиев пыталось урезонить меня четыре года назад? Не помнишь?

— Ты женишься на дочери Фоки, — отрезал Андроник, — а сейчас иди и сунь башку в холодную воду. Хоть твоя дурь и велика, но что есть долг — тебя научили, а жена всегда может умереть родами.

Раньше Георгий выпалил бы что-нибудь дерзкое, сейчас сдержался. Андроник знал цену своим приказам, но василевс не видел младшего брата четыре года. Мысль опоздать на пир, а еще лучше — не явиться вовсе пока еще лишь мелькнула, но спорить Георгий прекратил. Андроник тоже перестал наседать. Среди пляшущих теней он казался старше своих пятидесяти пяти. Воевать всегда было проще, чем править.

— Иди, — повторил василевс, — уже за полдень, а тебе следует одеться, как положено жениху. Завтра можешь отдыхать, а послезавтра съездим к отцовской усыпальнице и по дороге все обсудим.

— Как скажешь.

Обремененная множеством колец рука повернула бронзовую виноградную гроздь, убирая одну из казавшихся незыблемыми плит. К владыке входили в одни двери, но уходили разными дорогами. Придворные не знали, сколько длятся аудиенции, а посетители — кто их встретит на обратном пути и куда этот путь приведет. Выход через галерею Леонида и Нижний сад по праву считался лучшим.

— Я знаю, что армия любила Стефана больше, чем меня, — внезапно произнес Андроник, — но его смерть меня не обрадовала.

Георгий промолчал. Брат никогда не радовался чужим смертям, но, если полагал нужным, убивал без колебаний. Будь василевс иным, на этой террасе стоял бы другой человек. Скорее всего, Фока Итмон. Георгий слегка промедлил, ожидая, не возжелает ли повелитель положенных по этикету почестей, но тот уже кормил птиц, беспечно повернувшись к гостю спиной. Что ж, Георгий Афтан был последним, кто желал смерти Андронику. Или нет, последней была София…

2

Узкий потайной коридор, знакомая с детства дверь, что открывается лишь изнутри, легкий щелчок, и вот она, Леонидова галерея, даже в полдень освещенная серебряными светильниками. Здесь все так же пахнет пряными курениями, а не изведавший поражения полководец горячит серого коня, увлекая за собой гетайров, надевает царский венец, смотрит на поверженного Оропса, посылает на казнь осквернителя чужой могилы…

Когда-то Георгий часами любовался богоравным героем, да и теперь походы Леонида влекли сильней столичной ерунды. О том, что небрежение политикой, Анассеополем и собственной жизнью раз за разом спасает эту самую жизнь, брат василевса не думал. Георгий вообще находил размышления утомительными, принимая положенные ему почести с наследственным равнодушием, готовым в любой миг взорваться необузданной яростью. Тоже наследственной.

Десять гладких, как зеркало, мраморных плит, мозаики с вещими элимскими птицами, снова мрамор и снова мозаики… Маленький Георгий обгонял воспитателя, разбегался на мозаичном полу и катился по мраморному. Это было весело!

Бритую щеку погладил легкий сквозняк. Шелохнулся атласный, шитый понизу золотом занавес. За серебряной курильницей показалось что-то светлое. Так и есть. Ждет.

— Ты меня помнишь, мой мальчик?

София! Все так же хороша…

— Ты пришла сама или так решил василевс?

— Мы оба. Тебя вряд ли обрадовала просьба брата, но они хотели Ирину… Моя дочь и Василий — это… Это невозможно!

— «Мы сильны сейчас, как никогда», — передразнил Андроника Георгий, разглядывая точеное лицо. София всегда казалась печальной, и перед этой печалью мало кто мог устоять.

— Мы сильны мечами, но не золотом, Георгий, — василисса тоже говорила чужими словами, — у динатов оно есть, и они наконец готовы смириться. Увы, мои сыновья слишком малы, это может ввести мужа Ирины в искушение, особенно если он из рода Итмонов, а замена дочери василевса на племянницу не скрепит договор.

На стенах щетинилась копьями киносурийская фаланга, бежал с поля боя утративший мужество Оропс, а его жены и дочери благодарили Леонида за милосердие. Царь был молод и полон сил, он не ведал своей судьбы.

— Хорошо, — кивнул Георгий, — можешь успокоить Ирину. «Василевс Василий» звучит отвратительно. Фоке следовало либо назвать сына иначе, либо забыть о Леонидовом венце. Прости, я спешу.

— Я скажу Ирине, — казалось, она сейчас заплачет, но василисса не плакала никогда. — Я всегда знала… Знала, что ты…

Почти материнский поцелуй, нежный звон подвесок, расписные шелка. Никуда не деться, придется жениться. Он женится и вернется в Намтрию, а Анна, пусть это будет Анна, раз брату она нравится больше других, останется в Анассеополе. Ей незачем умирать, пускай наряжается, ходит в церковь, сплетничает с подругами. Пусть заведет любовника, какого-нибудь смазливого протоорта… Стратег Афтан будет развлекаться, с кем хочет, и воевать, с кем придется. Птениохи найдут нового вождя и вернутся, а не они, так другие. Империи, окруженной варварами и авзонянами, не стоит рассчитывать на долгий мир.

Рвущийся из конюшен осиротевший конь, конец Леонидовой галереи и поворот, который Георгий никогда не любил. Новая галерея, новая династия, новые времена… Изначально на этих стенах пировали, сражались, любили смертных и друг друга небожители, потом сменивший веру Иреней Второй сменил и мозаики. Василевс пощадил славу Леонида, но не его богов, чье место заняли мучения Сына Господня. Обычно Георгий старался миновать Побиваемого Каменьями побыстрее, но сегодня нарочито замедлил шаг, словно салютуя детскому отвращению. Жаждущая крови толпа была омерзительна, наверняка художники вдоволь нагляделись на бунты и казни.

— Ты раньше не любил эту сцену.

Феофан! И он тут. Воистину тайные галереи — самое оживленное место в Морском Чертоге.

— Я и сейчас предпочитаю богу царя. — Рука Георгия опустилась на пухлое плечо. Увы, стратег не рассчитал сил, и толстяк покачнулся. — Как живешь, Феофан? Прости, среди варваров теряешь вежливость. Ты дописал свою «Историю»?

— Я ее никогда не допишу, — вздохнул старый евнух. — Леонид прожил без малого тридцать три года, но чтобы рассказать о них, нужно жить вечно, а мне уже семьдесят один. Когда я начинал свой труд, я хотел показать, как человек ищет свой путь в истории, а получается наоборот. Может быть, потому, что для истинного ученого прошлое есть вещь отвлеченная, а для меня оно ближе настоящего.

— Ты истинный ученый, потому и сомневаешься, — утешил учителя Георгий. — Поверь в себя, и ты затмишь самого Филохора!

— Ты всегда был легкомысленным и добросердечным, — задумчиво произнес Феофан, — но я горд, что ты не забыл моих уроков даже среди варваров. Василевс возлагает на тебя большие надежды. Не обмани их.

— Это уж как получится, — не стал врать Георгий. Феофан вновь печально вздохнул. Племянник свергнутого Исидора Певкита был рожден, чтобы умереть или править, но звезды рассмеялись, и Феофан стал евнухом и историком, которому божественный Андроник подкинул на воспитание едва выучившегося читать братца. Евнух честно растил царедворца, а вырастил воина. Учителя подвела любовь к истории — лишенный слишком многого Феофан искал и находил утешение в древних битвах. Чего удивляться, что ученик думал о мечах, а не о кодексах?

— Но ты согласился! — не отставал старик.

— А ты все слышал…

— Я знал, что она пошла сюда, — буркнул евнух, не желая вдаваться в подробности, — и знаю, чего хочет Фока. Будь осторожен!

Георгий склонил голову к плечу, словно любуясь очередной картиной. Над Городом, где умер Бог, висела сине-золотая мозаичная ночь, стадо убийц разбрелось, и только стража делала свое дело, собирая разбросанные по площади камни. Суровые лица были исполнены скорби, но воины оплакивали не бродягу-проповедника, а Леонида, покинувшего землю в один день и час с Господним Сыном. Так, по крайней мере, казалось Георгию, хотя художники и Святейший вряд ли бы с ним согласились.

— Кто убил Стефана? — Феофан знал больше других не только о былых подвигах, но и о сегодняшних подлостях.

— Геннадий. Он был в сговоре с динатами и признался во всем.

Еще один единокровный брат… О Геннадии все время забывают, а он, не роди София близнецов, ходил бы в наследниках.

«Убийца Стефана пойман, во всем признался и понес наказание». — Георгию казалось, что он улыбается, но лицо евнуха побелело. Бывший ученик успокаивающе потрепал старика по плечу. — Сегодня странный день, Феофан. День «случайных» встреч и чужих слов.

Брат сказал правду, просто без имен. Андроник не просто не радуется чужим смертям, он не любит лжи. «Понес наказание…» Наказать труса ужасом, а властолюбца — разбитыми надеждами и смирением достойно философа, но Георгий философом не был. Он решил бы дело мечом. Или ядом. Тем же, от которого умер Стефан.

— На последней охоте сокол Геннадия сошел с ума и выклевал ему глаза, — торопливо добавил Феофан, — на все воля Господа.

— И василевса…

Именно тогда Георгий и понял, что на пиру его не будет. Утром он вернется, напялит павлиньи одеяния и отправится хоть к Анне, хоть к братцу, хоть к черту! Андроник получит свой мир с динатами, а Фока — зятя-Афтана, но эта ночь не их. Эту ночь брат василевса проведет с теми, при ком можно без страха есть, пить и говорить. Даже напившись. И еще они вспомнят Стефана и Намтрию. Вспомнят и попрощаются.

Глава 2

1

Наемников в стены Золотого Анассеополя не пускали. Севастийцы помнили, как не добравшиеся до Гроба Господня рыцари подрядились служить василевсам, а потом решили поменять местами хвост и голову. Божественный Ираклий уцелел чудом, а разгулявшихся «гробоискателей» успокаивали мечами и стрелами три дня. С тех пор наемников держали в лагерях за полноводным Стримоном, пропуская через Порфировые Врата поодиночке и без оружия, только зачем ходить в город, если город идет к тебе?

Ушлые купцы, харчевники и девицы потянулись на «дальний берег», поближе к наемничьим лагерям, благо денежки у вояк имелись в избытке. Василевсы платили за добрый меч и верный лук не просто хорошо, а слишком хорошо. Во всяком случае, воевода росков Василько Мстивоевич, полжизни служивший «великому князю севастийскому», предпочел бы, чтоб Андроник Никифорович был поприжимистей.

Когда у воина заводятся деньги, его тянет их прогулять. Когда у воина заводится много денег, его начинает тянуть домой. Добрая половина роскской дружины подалась в Севастию за серебром на дань поганым да на обзаведение своим двором. Обычно на это уходило лет семь, но намтрийский поход изрядно проредил росков, а князь заплатил мертвым как живым, живым же дал на четверть больше, чем по уговору.

Деньги погибших воевода разделил честно, никто не обиделся. Серебра хватало и от саптар откупиться, и свадьбу сыграть, вот без малого две сотни из вернувшихся шести и наладились по домам. Они еще были рядом, чистили коней, чинили одежду, правили доспехи, а в мыслях своих уже плыли на север. Конечно, по весне объявятся новые охотники за динариями, только когда еще новички пообтешутся… Приходят чужаки на время, а отпускаешь родных навсегда!

Василько Мстивоевич угрюмо цыкнул на приблудившегося к роскам пса, проверил коновязь, перекинулся словечком-другим с часовыми и встал в распахнутых до захода воротах. На душе было муторно, как бывает в ожидании разлуки. Муторно и душно, ровно перед грозой.

За спиной шумел давным-давно ставший родимым домом лагерь, а перед глазами блестела водная ширь, за которой вздымались зубчатые стены Князь-города. Такие б вокруг Резанска, то-то бы поганые зубы пообломали! И ведь не видел Василько Мстивоевич ни Резанска, ни саптар без малого тридцать лет, а как вчера все было! Бегущий по полю белоголовый мальчонка, пара всадников на лохматых степных лошадях, занесенная плеть, хохот, сорвавшийся в галоп Орлик, свист меча, ненавистная саптарская кровь и радость! Неистовая, разрывающая грудь… Вот они, поганые, лежат под копытами и не дышат!

Василько не враз понял, что домой ему хода больше нет. Спасибо, случившийся на дороге старик тропку тайную на юг указал, да не простую, а через Вдовий бор. Туда не то что саптарва, свои не совались!

Беглый дружинник рискнул и не прогадал — первый же из элимских купцов принял Василько на службу, а там понеслось, только поворачивайся! Степные дороги, чужие пестрые города, люди лихие, люди добрые, стук копыт, морская синева, звон монет. Резаничу везло: нечастые раны заживали быстро, киса успешно полнилась, а от караванщиков отбою не было. Не прошло и трех лет, как беглец сколотил отряд в сотню мечников, только негоже воину всю жизнь купцов стеречь. Василько подался в Князь-город и опять угадал. Князь Андроник своим доверял, да чужими проверял. Кто только у него не служил, были и роски. Поглядел тогдашний воевода, как пришлецы с оружием управляются, кивнул головой, и потекли севастийские годочки ровно песок меж пальцев.

Василько Мстивоевич вспоминал. Щурился, как огромный кот, греясь на все еще горячем и все еще чужом солнце, прикидывал, не пора ли вечерять, крутил дареное севастийским воеводой кольцо. А где-то золотились березы, хмурились ели, сиротливо стыли убранные поля. Днем с небес раздавались журавлиные плачи, а по ночам пробовали голос еще не сбившиеся в стаи волки. Кто знает, может, и снег первый пошел, облепил застигнутые врасплох деревья, ровно саптарва земли роскские, пригнул к земле. Деревья да города не люди, где родились, там им и стоять. Не сбежишь, не отряхнешься, разве что ветер отряхнет. Если не сломает. Здесь, возле теплого синего моря, что снег, что Орда казались дурным сном. Были у Севастии другие беды и другие враги.

Воевода отогнал кусачую осеннюю муху и почесал переносицу, вполглаза следя за оживленной, несмотря на вечерний час, дорогой. Всадника в простом плаще опытный глаз выхватил сразу — севастиец сидел в седле как влитой, а конь, рыжий белоногий аргамак, стоил немерено. Не всякому боярину по карману. В награду, что ли, достался?

Поравнявшись с ведущей к лагерю росков дорогой, белоногий уверенно свернул с большака. Воевода вгляделся в нежданного гостя и понял, что видел этого молодца, причем недавно. Гонец княжий? Неплохо бы! За делом, глядишь, кто сборы-то и отложит. Воевода огладил короткую — не боярин и не поп — бороду, готовясь к разговору. За спиной зазвенело и скрипнуло — караульщики тоже слепыми не были.

Вечерний гость остановил коня и спешился.

— Здравствуй, стратег Василий Мстивоевич, — старательно выговорил он по-роскски, — гостя примешь или назад ехать прикажешь?

— Юрий свет Никифорович! — всплеснул руками Василько, признавая княжича. — Да откуда ж ты взялся, душенька твоя пропащая?!

— Вернули меня, — сверкнул зубами гость, — а я сбежал. С пира сбежал. Тошно со змеями из одной чаши пить, стратег. Отвык, пока воевал!

— А и ладно, что отвык, — одобрил воевода, понимая, что ему давно не хватало доброй чаши. — Заводи коня, гулять будем.

— За тем и приехал. — Юрий Никифорович улыбнулся, но как-то невесело. — Четыре года дома не был. Мне бы радоваться, а не могу. Наверное, не так со мной что-то. «Неладно», как вы говорите. Что думаешь, стратег?

— Что тут думать? — пожал плечищами Василько. — Хорошему воину в тереме всегда тесно, ты же не пес цепной, а волк лесной! Куда тебе из брони да в шелка? К вечеру взвоешь, к утру загрызешь кого… Гляди-ка, и эти к нам заворачивают. Купцы вроде.

— Это я их позвал, — засмеялся княжич, став прежним Юрием, готовым что порубиться, что чарку осушить. — Угостить хочу. Ты говорил, что нежданный гость хуже саптарина. Я нежданный, но с угощением. Я лучше саптарина!

— Глупость кажешь, — свел брови Василько, — какой же ты нежданный, если мы в одних щелоках стиранные, на одном огне паленные?! Угощай, спасибо скажем! А мы ответим, тоже, чай, не бедные.

2

Первым упился худой, как жердь, воин, памятный Георгию по ночному налету на птениохский лагерь. Вторым бережно, на попоне, отволокли в темноту краснощекого Нафаню, за следующими севастиец не следил. Роски появлялись, исчезали и вновь появлялись. Вспоминали, просили непонятно за что прощения, хохотали, били по плечу и тут же хмурились, поминая убитых. И Георгий тоже что-то объяснял, в чем-то клялся, кого-то оплакивал и пил, пил, пил…

— Здрав буди! — выкрикнул сосед, передавая чашу. В ней было не вино, то есть не совсем вино.

Голова красноречиво кружилась — утро не будет легким, с какой стороны ни глянь. Тошнота, гнев Андроника, вздохи Феофана, печаль Софии, но это потом! После радости, что только еще разгорается.

— Он меда не пивал! — проорал над ухом кто-то, кого севастиец в темноте не признал. — Провалиться на этом месте, он меда не пивал!

— Не пивал, — расхохотался брат василевса, — но теперь пью!

— Коли мед пьешь, то и кафтанами сменяемся! Если не брезгуешь!

— Давай!

— Орел…

— Еще бы не орел! Забыл, кто хана уходил?

— Такое забудешь!

Сил есть давно не было, но чаши упорно свершали круг за кругом. Здоровенный дружинник стукнул кулаком по столу и угодил прямиком в кучу синего винограда. Брызнул сок, стало смешно и весело, будто и не было незнакомой невесты, ослепленного Геннадия, интриг, яда, лжи…

— А что, Юрыш, пошли с нами до Дебрянска!

— И то сказать! Кровь разом лили, меды пили…

— Наших сыщем! Вот Олексич-то с Громыхой обрадуются!

— Помнишь Олексича-то? Как вы об заклад-то бились?

— А кафтан-то твой, Щербатый, как для Юрыша кроен! Может, отдашь?

— И отдам! Бороду б ему, и хоть сейчас в Тверень!

— Лучше в Невоград, наши девки белявых любят!

— А еще лучше в Смолень!

— В Дебрянск, я сказал! А борода до весны отрастет…

— До какой весны, брате?

Смех. Даже не смех — грохот. Камнями с гор, громами с неба, а ведь сперва в Намтрии не до смеха было. Гвардии василевса и наемникам-роскам предстояло сдерживать птениохские орды до подхода подкреплений. Динатских дружин и рыцарей Гроба Господня, что после незадачи с захватившими Город, Где Умер Бог, огнепоклонниками-мендаками освобождали оный Гроб в самых странных местах. Была бы добыча.

Апологеты единения с авзонянами клялись, что нужно продержаться до весны. Не прошло и года, как вопрос «до какой весны» в армии Стефана стал любимой шуткой. Рыцари не пришли, а динатам мешали то дожди, то суховеи, то перебежавший дорогу шакал. Ничего, отбились. К вящему разочарованию «гробоискателей».

Георгий вообразил лицо магистра Ордена, когда до Авзона дошла весть о намтрийской победе, расхохотался и провел пальцами по колючей щеке.

— Что, княжич, отпустишь бороду?

— Пойдем воевать — отпущу!

— Молодцом!

И вновь чаша за чашей, и с каждым глотком все родней те, кто рядом, все ниже горы, все ближе небо!

На дальнем конце стола запели. Георгий прислушался. За четыре года он неплохо выучил язык, но смысл песни словно бы ускользал. Слова были знакомые, но нечто, превращавшее их в единое целое, не давалось, уходило в глубины серебряной рыбиной…

То не в осень, то не в зиму, — пели наемники, варвары, братья, —

Ехал поздно я домой.

Ехал поздно я домой

Ой да мимо горушки степной…

Ой да как у горушки степной

Старый филин пролетал.

Меня с лету задевал,

Ой да за собою зазывал…

— Вот, — щербатый верзила внезапно ткнул пальцем куда-то за плечо Георгия, — вот они… Эк и обсели тебя!

Георгий аккуратно поставил чашу на залитый вином стол и неуверенно оглянулся.

— Не видит! — удовлетворенно сказал плечистый кудреватый Никеша. — И не увидит. Чай, не блохи, на себе не углядеть!

— Кого? — не понял севастиец, продолжая осматриваться. Зачесалось колено, но на нем никого не оказалось. И вокруг никого не было, кроме своих.

— Да прилепятцев же с прилепятицами. — Вавило Плещеевич, помощник воеводы, поднял чашу. — Ну, бывай здоров, Юрыш! А о погани той не думай, ничего она тебе не сделает! Прилепятцы хошь за тобой и скачут, а жрут тех, кто их породил. А тебе что? Тебе ничего! Разве послышится что, ровно муха гудит под ухом. Гудит да нудит, ну или тухлятиной шибанет. А унять прилепятца просто. Возрадоваться от души али выпить. Прилепятцы, они от радости твоей спервоначалу озвереют, а потом уснут ровно с перепою. Зато уж родители ихние с похмела того мало в петлю не полезут.

— А хоть бы и полезли, — вмешался веселый роск со свернутым на сторону носом, — беды-то! Мужу прилепятца родить — хуже, чем поневу вздеть!

— Оно так, — подтвердил Василько Мстивоевич. — Не бери в голову, Юрий Никифорович. Живи да радуйся! Хайре!

— Нет, — уперся Георгий, оглядывая сотрапезников, — я понять хочу, почему никогда про прилепятцев не слышал.

— А чего понимать? — удивился воевода, запуская зубы в желтую грушу. — Нечисть это, да хитрая. Дланью ее не подцепишь! Видно ее не всякому, а тому, кому Дед дозволил. Да еще добрым людям после межевой чарки, а ее поди угадай!

— И то сказать, — подхватил свернутый нос, — знали б межу, никто под стол бы не падал, ковши носом не клевал…

— Вот и не клюй! — назидательно произнес Василько Мстивоевич. — И не перебивай! Тут такое дело, Юрыш… Коли кто так иззавидовался да изненавиделся, что белый свет не в радость, то выходит из завистника под утро прилепятец. Зелен, вонюч, а харей родителю подобен. И потянется тот прилепятец за тобой, куда б ты ни шел. Так бы и съел, да зубом не вышел, только и может, что чуять — худо тебе или хорошо. И от твоего хорошо ему худо, а от его худа родителя корчи бьют.

— Только и от погани этой прок есть, — подсказал Вавило Плещеевич, — харю, небось, не спрячешь, так что свезло тебе, Юрыш! Щербатый, глянь, в кого прилепятцы удались да сколько их?

— Много! — упившийся провидец пытался поднять голову, но та упрямо стремилась вниз, пришлось подпереть кулаком. — Не сочту враз… А те, что вперед других выделываются… Первый — ну прямо Юрыш, только постарше и волос вылез. У второго… нос черт семерым нес, одному достался, и уши, что у нетопыря. Третий — стражник княжий вроде… Кудреватый, губы алые, что у девки, на лбу — шрам… Хорошо приложили! А четвертый… В год-дах… Ты, Вас-силько… его… еще… под зад коленом с Князь-города… п-по княжему повеленью…

Голова Щербатого окончательно склонилась на грудь. Раздался храп.

— Межевая чарка, она такая, — объявил Никеша, — спервоначалу бесей видно, а потом — все! Упал да уснул. Юрыш, ты того, осторожнее. Мало ли…

— Оно так, Юрий Никифорович, — посерьезнел воевода. — Зависть хоть и вонюча, да не лужа, сама не высохнет. Поберегись.

— Поберегусь, — пообещал Георгий, — теперь я этому… протоорту Менодату спину не покажу, а к остальным… и так бы не повернулся. А где твои прилепятцы, стратег?

— Нету, — отмахнулся Василько, — кому у нас их родить? Нам жить вместе да помирать разом, какие уж тут прилепятцы!

— И то! — возликовал Никеша. — А Василько наш Мстивоевич — добрый воевода. Лучшего не найти…

— А коли объявится, — подхватил свернутый нос, — топтать не станет!

— Не стану! — рявкнул Василько. — Эх, Юрыш, Юрыш… Не будь ты севастийцем, да еще княжичем, отдал бы тебе дружину. Как пить дать отдал… Не сейчас, вестимо, годочков через десять, а сам — на печь!

— Ты да на печь? — возмутился кто-то незнакомый, но все равно друг до гроба. — Ни в жизнь не поверю!

— А вот и на печь, — уперся Василько. — Олексич полез, чем я хуже?

— Какой из тебя на печи сиделец? Во поле живешь, во поле и помирать…

— Ну и помру! — легко передумал воевода. — Жаль, не на своем… Всем птениохи поганые хороши, бьешь да радуешься, а все не саптарва! Вот бы ты, Юрыш, хана саптарского порубил…

— И порубаю! — вскочил на ноги Георгий. — С кем Севастия только в союз ни вступала, а все одна! И вы одни… Хватит!..

Тяжеленная рука легла на плечо. У губ вновь возникла чаша, а потом звезды и луна прыгнули навстречу, зато сердце екнуло и провалилось вниз. Георгий что-то кричал, и ему отвечали. Он падал, его подхватывали и вновь подкидывали, а затем подняли на червленый, похожий на лист или сердце щит над спящими, пьющими, поющими. Над друзьями, которых нет и не может быть у брата василевса.

…А сестра моя меньшая,

Догадалась обо всем:

По весне, — она сказала, —

Ой да ты оставишь отчий дом…

Метались растрепанные тени, звенели клинки, никогда не виданные саптары выхватывали из-за спин стрелы, скалился и хохотал гривастый рыжий жеребец, мчался сквозь дымную ночь другой, словно откованный из драгоценного серого булата, а потом на сухую землю упала тень кривой оливы, зазвучала походная свирель, сверкнули алые, чтоб враг не заметил крови, плащи. Царский сын, он уводил пять сотен элимов к Артейскому ущелью. Туда, где изготовились к удару полчища Оропса. Их следовало задержать. Отец, Киносурия, вся Элима умоляли о трех днях. Только о трех днях. Он обещал…

Глава 3

1

О том, что у ворот торчит княжий гонец, Василько Мстивоевич узнал от невыспавшегося и потому злого Никеши. Незваный гость, за спиной которого маячил десяток стражников, потребовал Юрыша. Никеша, года три как объяснявшийся поместному хоть с купцами, хоть с девками, о сем немедля забыл и рявкнул, словно в родимом Дебрянске:

— С чем пожаловал?

В ответ гонец, к счастью, не захвативший толмача, четко и медленно выговорил по-своему:

— Стра-тег Ва-си-лик. Ва-си-левс.

— Воеводу хочешь? — угрюмо уточнил Никеша. — Василька Мстивоевича? Понял. Ты погоди, сейчас приведу…

Захлопнув перед носом гонца калитку, хитрый дебрянич первым делом велел припрятать Юрышева коня и лишь потом отправился за воеводой. Василько Мстивоевич сидел за столом в одной рубахе, прикидывая, чем лечиться — травяным отваром или вином, но суть дела уловил сразу.

— Правильно сделал, — одобрил он караульщика, — Юрыш с пира братнего утек, ну да Андроник Никифорович не зверь — отмякнет к вечеру, надо только приврать с умом. Мало ли — конь захромал, пес в спину завыл или, того хуже, кто-то на дороге в падучей свалился, куда уж тут женихаться! Что княжич с нами хлеб-соль водит, каждой твари знать незачем. В этом Князь-городе не поймешь, где пузо, а где — спина. Ладно, иду!..

Опорожнив кружку с отваром, воевода без лишней спешки оделся и вышел к воротам, за которыми маялся гонец. Сзади звенели поводьями одетые будто для боя стражники. Василько Мстивоевич подавил улыбку — вспомнил, что Юрыша один раз уже пытались отволочь к князю насильно. Урок впрок не пошел никому.

— Хайре! — возгласил гонец. Если он и злился, то виду не подал.

— И ты радуйся, — колыхнул бородой Василько Мстивоевич. — Говоришь, князь прислал? Я слушаю.

— Приказ василевса, — отчеканил севастиец. — Я, протоорт Исавр Менодат, разыскиваю стратега Георгия Афтана.

Василько Мстивоевич никогда ничего не забывал, даже спьяну. Перед ним был тот самый молодец со шрамом, что ненавидел Юрыша до прилепятцев. Мысленно возблагодарив Никешину подозрительность, воевода удивленно поднял седоватые брови.

— О как! А чего ты, протоорт Менодат, стратега вашего у нас ищешь? В городе ищи або же во дворце.

— Купцы видели вчера Георгия в вашем лагере, — объяснил Менодат, — я должен вручить ему приказ василевса. Немедленно.

— Так уехал он, — не моргнув налитым кровью глазом, объявил роск, — вчера и уехал. Жениться княжич собирается. На радостях да в память о Стефане-стратеге угощение прислал, а сам утек. Недосуг ему задерживаться было, на пир к Андронику Никифоровичу торопился. Да ты войди, коли приехал!

Архонт шагнул в сторону, освобождая дорогу. Исавр привстал в стременах, разглядывая бродивших по лагерю росков. Воевода широко зевнул, прикрыл рот ладонью и полюбопытствовал:

— Ты, протоорт Менодат, раз уж заехал, скажи, сыщется нам дело до зимы? Коли сыщется, я тех, кто до дому наладился, попридержу. Народишку у меня всего-ничего осталось. Шесть сотен с небольшим… Да ты не гляди, ты заезжай! Небось на голодное брюхо заявился, а у нас каша поспевает. С убоиной.

— Благодарю, — вежливо, но нетерпеливо отказался прилепяточник, — я должен найти стратега. О том, будет ли в этом году еще одна война, знают лишь Господь и божественный василевс. Я, однако, предполагаю, что чужие мечи Севастии до весны не понадобятся.

— Жаль, — вздохнул воевода и еще раз зевнул. Расстались мирно. Севастийцы поскакали в город, Василько Мстивоевич пожал плечами, словно продолжая разговор, и неторопливо направился в построенные еще при Константине казармы. Георгия он решил не будить — семь бед, один ответ.

Утренние хлопоты покатились своим чередом, но бесюки твердо вознамерились вывести воеводу из колеи. Не успел покончивший с первыми за день делами Василько поднести ко рту ложку, как от ворот прибежали с докладом о новом госте. Тоже сомнительном.

Помянув про себя всех родичей еще неведомого севастийца, воевода вышел к воротам, где и обнаружил пухлого голощекого старика с бабьим голосом. Восседавший на грустном осле незнакомец был в потертом плаще с капюшоном, но под грубой шерстью блестела парча, а белые пальцы сжимали серебряный перстень. О том, что его предъявитель действует по княжьей воле, Василько Мстивоевич знал. Не доверяя севастийцам, Андроник Никифорович дважды поручал роскам выпроводить из города вышедших из доверия динатов. Тогда-то воевода и ощутил на руке тяжесть «Воли василевса».

— Доброго утра тебе, стратег росков, — пропищал старик.

— И ты здрав будь, боярин, — поклонился Василько Мстивоевич.

— Я войду. — Не дожидаясь ответа, гость проворно слез со своего осла. Воевода посторонился с его самого удивившей брезгливостью.

— Милости просим.

— Я не привык говорить сразу и коротко, — гость скорбно вздохнул. — Мое имя Феофан. Я ищу своего бывшего питомца Георгия Афтана. Я видел, как отсюда выехал Исавр Менодат и, благодарение Длани, без добычи. Мне нужно найти Георгия раньше других. Я… я в некотором роде историк и знаю, что вашему народу чужда ложь и вы серьезно относитесь к боевому содружеству. Вы сражались рядом с Георгием в Намтрии, отыщите же его!

— Будь по-твоему, — воевода кивком подозвал Никешу и приказал по-роскски: — Веди ко мне да не оставляй без пригляда.

Никеша кивнул. Василько проводил ушедших взглядом и прошел к княжичу. Тот, заслышав шорох, поднял голову. Глаза Юрия были мутными и сонными, а лицо опухло, как и положено после доброй попойки.

— Здрав будь. — Василько зачерпнул из загодя поставленной бадейки пойла, которым лечился сам. — Хлебни! Тут за тобой прилепяточник приезжал. Мы его спровадили, дескать, нету тебя. Привез ввечеру гостинцы да в город отъехал. Женихаться.

— Спасибо…

— Погоди. Теперь второй по твою душу объявился. Голос бабий, сам старый, безбородый. Говорит, сыскать тебя раньше других должен.

— Это Феофан… Он меня учил.

— Веришь ему?

— Только ему и верю в этом гадючнике! — Георгий осушил кружку и поморщился. — Ох, и достанется мне… Я же обещался на пиру быть!

2

Феофан безропотно ждал, скрестив руки на груди и, по своему обыкновению, вздыхая. Глаза евнуха были красными, как и щеки, и заплывшая жиром шея. Рядом возвышался Никеша в явном расположении кого-нибудь прибить. При виде ученика Феофан вздрогнул и зашевелил губами.

— Не злись, — торопливо произнес Георгий, — так вышло… Как роски говорят, бес попутал…

— Не бес, — по щеке Феофана скользнула слеза, — ангел! Ангел-хранитель! Приди ты на пир, мы бы сейчас не говорили.

— Вот так-так! — Георгий присвистнул и взъерошил свалявшиеся волосы. — За что же они меня? Вроде я никому дохлой рыбы не посылал… София? Господи, ей-то я что сделал?!

— Василисса София покончила с собой, — негромко произнес Феофан, чуть ли не впервые величая так за глаза свою врагиню, — и смерть ее была достойна истинной владычицы севастийской. Она отомстила за своего супруга и повелителя, да упокоятся их души.

— Что? — не поверил своим ушам Георгий. — Что ты сказал?!

— Андроник зря в последний раз сменил ортиев. — Теперь слезы катились по щекам евнуха градом, и он не пытался их вытирать. — Во время пира василевс был убит.

Рыдания не помешали Феофану рассказать то, чему он стал свидетелем. Георгий слушал высокий прерывающийся голос и словно бы видел, как пришедшие без оружия динаты разбирают спрятанные в корзинах с цветами мечи, как один за другим падают сторонники и друзья брата, как втаскивают в зал тела племянников, а Фока Итмон набрасывает на плечи пурпурный плащ, осушает чашу вина и поднимается к Софии. Объявить о свадьбе своего сына и ее дочери и получить то, о чем мечтал всю жизнь. Он забыл, что василисса носит в косах кинжал.

— Что с Ириной? — глухо спросил Георгий. Василевс, которого оплакивал евнух, приходился внуком захватившему престол стратегу. Феофан был племянником свергнутого Исидора, он так и не познал женщины…

— Василисса Ирина здорова. Ее брак с… василевсом Василием освящен Патриархом. Святейший счел себя неготовым предстать перед Господом. Геннадий Афтан… отрекся за себя, своих братьев, сыновей и племянников в пользу мужа племянницы. Он жив, ведь он теперь слеп. Кирилл и его сыновья убиты на пиру.

Вряд ли Геннадий рассчитывал на подобный исход. Брат сошелся с динатами и убил Стефана в надежде надеть пурпур, а полетел во тьму. Навечно. Что ж, это справедливо, вернее, только это и справедливо…

Хрипло выругался Никеша, насупил брови Василько, по мокрому лицу Феофана пробежал солнечный зайчик, перепрыгнул на плечо, оттуда — на миску с застывшей кашей. Над кашей кружила муха. Георгий привычно провел рукой по колючей щеке. Он все понимал и ничего не мог, словно в дурном сне.

Первым пришел в себя воевода. Сжав и разжав несколько раз огромные кулаки, Василько Мстивоевич с шумом уселся, оттолкнул миску и решил:

— Все, Юрыш! Сидеть тебе здесь и отпускать бороду. Как отпустишь — выведем. Никеша для такого дела задержится, а мир, он велик. Хочешь — с нашими пойдешь, хочешь — свернешь куда…

— Стратег Василик советует очень разумные вещи, — Феофан больше не плакал, — тебе следует затаиться, а когда поиски прекратятся, уехать. Лагерь росков — лучшее из укрытий, которое я могу тебе пожелать. Я надеюсь, те, кто знает о твоем присутствии, не проговорятся даже случайно.

— Пусть попробуют, — набычился Василько. — На одном стоять будем: был да уехал. А ты бы, боярин, шел во дворец. Хватятся — по головке не погладят. Спасибо, что упредил!

— Я рассчитывал отсутствовать дольше, — после рыка Василько полушепот Феофана казался птичьим щебетом. — Меня не должны искать.

— Как ты выбрался? — сквозь заполонившую душу холодную тяжесть проступило что-то темное и острое. Словно скалы во время отлива.

— Я знаю, как выходить из Дворца Леонида, — пухлая рука впервые отерла слезы, — и как возвращаться. Знаю с детства. Сперва тебя искали внутри. София думала, что ты запаздываешь. Она солгала василевсу, что видела тебя в саду, он поверил. Те тоже поверили… Они искали по всему дворцу. Только утром узнали, что ты ездил к роскам.

— Что ты думаешь о василевсе, Феофан? — вдруг спросил Георгий. — О василевсе Василии?

— Он будет править меньше Андроника Афтана и меньше моего злосчастного дяди, — начал евнух и вдруг молитвенно сжал руки. — Георгий! Порфировые Врата закрыты. Василевс… Андроник Афтан опасался, что стратиоты не обрадуются договору с динатами и дознаются о причинах смерти Стефана. В Анассеополе нет войск, на которые ты можешь опереться, а Фока успел вызвать в столицу свою дружину. Другие динаты тоже стягивают войска. Твои друзья-роски… Я могу быть откровенным?

— Это излишне, — оказывается, высокомерие тоже на что-то годится. Оно помогает скрыть ком в горле. — Я не поведу своих друзей в чужой огонь, даже если они пойдут. Я уйду с росками, Феофан, но при одном условии. Ты проведешь меня во дворец, и я заберу то, что Итмонам не принадлежит. Они не воины и никогда ими не станут, а все эти Исавры… Яроокий не для подлецов!

— Это безумие.

— Не большее, чем твой приход. Иначе… Ты меня знаешь. Я найду способ пробраться в Святую Анастасию. Я обвиню динатов в убийстве не только Андроника, но и Стефана и потребую Божьего Суда. В присутствии Патриарха…

— Это междоусобица! Севастия не может себе позволить… Хорошо, пойдем, но не думай убить Василия. Ты до него даже не доберешься.

— Не бойся, — кивнул Георгий, — василевса Василия я не трону. Спасибо, стратег. За все. Если я не вернусь до следующего утра…

— Попробуй только! — рявкнул воевода, которого теребил за локоть Никеша. — Ну, что такое?

— А то, — объявил мечник, — что я с ними пойду! Мало ли…

3

Все оказалось так просто, что стало не по себе. Заброшенный задолго до Афтанов ход вывел из поросшей акацией береговой расщелины в одну из ниш той самой Леонидовой галереи, где тысячу лет назад Георгий говорил сперва с василиссой, а затем и с Феофаном. Было пусто и тихо, курильницы погасли, но пряный аромат не исчез, просто стал тоньше и горше. После пыльных узких лестниц Морской Чертог казался особенно роскошным и, как ни дико, пустынным. Такова участь любимых покоев свергнутых повелителей. Убийца садится на захваченный трон, но в постели убитого ему неуютно.

— Ты возьмешь сам? — осведомился Феофан, пряча за потайной панелью нищенский плащ. — Я предпочел бы подождать здесь.

— Как хочешь…

— Я с тобой, — отрезал Никеша и тут же покосился на евнуха, — или остаться?

Вооруженный, хоть сейчас в бой, роск все еще не доверял Феофану, а Феофан в ответ лишь вздыхал. Георгий потер щетину, радуясь, что спутники заняты друг другом. Брат убитого василевса не думал, что расчувствуется, пробравшись в захваченный динатами дворец, а разобрало до рези в глазах. До того, что погладил скрывавшую нишу драпировку, словно собаку, которую предстояло бросить. Рука соскользнула с прохладного атласа, провалилась в пустоту…

— Нет, — заявил сзади Никеша, — я все-таки пойду. Мало ли…

— Ну так идем.

Полумрак в кабинете Андроника пах синим виноградом и морем. Сквозь опущенные занавеси пробивались одинокие лучики, в них танцевали пылинки. Разбросанные повсюду свитки исчезли, любимое кресло василевса вплотную притиснули к непривычно пустому столу, но цветы и ветви в огромных вазах все еще жили, а на столике у выхода на террасу стояла серебряная корзинка с кормом для птиц.

Стало зябко, словно поддетая под рубашку легкая кольчуга враз промерзла. За спиной шумно дышал Никеша, и Георгий вдруг обрадовался, что роск рядом. Оставаться наедине с памятью было невмоготу.

— Нам дальше.

Ход в личный арсенал Константина Афтана скрывала расписанная резвящимися дельфинами ширма. Узкая арка, четыре ведущие вниз ступени, окованная бронзой дверца. Здесь еще не рылись. Не успели.

Ком в горле застрял намертво, но тут уж ничего не поделать. Раз пришел — смотри и запоминай, как падающий сквозь чешуйчатые окна свет ласкает доспехи и оружие. Лучшее оружие, которое смог найти ставший василевсом воин. Основоположник династии, правившей шестьдесят лет. Великий дед заурядных внуков…

Оставив Никешу любоваться адамантовой сталью, Георгий занялся тем, за чем полез в змеиную пасть. Стяг с Ярооким стоял там, где и прежде. Небольшой и неяркий, пришедший из глубин веков. В последние годы враги Севастии видели его нечасто, а подданные — и того реже. С парадных знамен глядел знакомый всем кроткий лик, обрамленный крылатыми ангельскими головками, цветами и травами. Патриархи не жаловали Яроокого, слишком уж он отличался от прочих изображений Господня Сына. Нет, черты, проступавшие сквозь серебристую мглу, были теми же, но Яроокий не прощал, не молил и не благословлял. Он готовился к бою и не собирался отступать, за что и был отвергнут Святейшими. Изгнанный стяг проделал долгий путь от Города, Где Умер Бог, до еще не ставшей Анассеополем Леонидии Фермийской. Где и достался сперва стерегущим восточные рубежи Авзонийской империи военачальникам, а затем и василевсам севастийским.

Увы, на этом злоключения древнего стяга не кончились. Очередной Патриарх добился от Исидора Певкита обещания «вернуть несущее раздор знамя» церкви, но василевса свергли прежде, чем он успел это сделать. Пришедший к власти Константин был слишком воином, чтобы отдать Яроокого, к тому же василевс подозревал, что неугодный стяг будет тайно уничтожен. Константин укрыл знамя вместе со своими старыми доспехами, еще не украшенными императорской Алгионой.[4] Никифор и Андроник Яроокого не трогали. Казалось, реликвия так и останется в императорском арсенале грезить о закате Авзона и утре Севастии…

Тяжелая жесткая материя не желала сворачиваться, но Георгий справился и перевязал знамя прихваченной в лагере тетивой. Заметят ли Итмоны пропажу, и если да, то когда? От мысли прихватить что-то из оружия внук Константина отказался. Он не погорелец, волокущий на себе уцелевший скарб, меч при нем, а броня… У росков она не хуже, особенно та, что куют в Невограде. Георгий Афтан не может остаться севастийцем и не хочет становиться авзонянином, значит, быть ему бородатым роском, а вот Никеша… Пусть выберет что-нибудь. На память об Андронике.

— Никеша, — окликнул спутника Георгий, — я могу это дарить. Выбирай.

— Я не тать какой, — мотнул головой Никеша, не отрывавший взгляда от серого булата. Севастиец подошел, немного подумал, взял один из мармесских мечей, полюбовался покрывавшим клинок смутным узором из словно бы сплетенных роз и сунул спутнику.

— Прими. Это память… Просто память.

По закону после смерти двух братьев и отречения третьего Севастия принадлежала Георгию Афтану, но в империи давно действовало простое правило — победитель получает все. Победителем был Фока… Был бы, если б не София!

— Себе не возьму, — заупрямился Никеша, — Мстивоевичу отдам.

— Как хочешь.

Феофан приветствовал вернувшихся шумным вздохом. Его мужеству тоже имелся предел. Мужество евнуха… Что бы об этом сказал величайший из философов, воспитавший величайшего из воинов и царей?

— Я больше не войду в эту реку, Феофан, — губы Георгия раздвинула волчья улыбка, — поэтому нужно закончить с делами. Я должен найти одного человека, и ты мне поможешь.

— Ты же обещал…

Евнух со своей всегдашней печалью смотрел на бывшего ученика, в одночасье превратившегося в изгоя. В настоящего изгоя, не то что в Намтрии.

— Я ищу не василевса Василия, — успокоил ученик. — Мне нужен Исавр Менодат. Постарайся, чтоб его отсутствие не заметили и чтобы вас не видели вместе.

— Хорошо, — когда Феофан понимал, что спорить бессмысленно, он не спорил, — Исавр Менодат придет, но затем ты покинешь дворец.

— Покину.

Феофан исчез в своем тайнике, и они с Никешей остались любоваться мозаиками. Роск медленно шел от картины к картине, словно возвращаясь от устья к истоку. Вот воины Леонида сбрасывают убившие Бога камни в речные воды, и в темных глубинах проступают звезды, вот камни собирают, вот выносят завернутое в простой плащ тело убитого, а над Городом, Где Умер Бог, садится солнце цвета старого вина. А вот и толпа — разгоряченные мужчины и женщины сжимают камни, которые уже незачем бросать. Мертвое не повредит мертвому…

— Ты увидишь это в любой церкви. Идем дальше. Там Леонид… Жаль, мозаики с собой не унести.

— Леонид? — переспросил Никеша. — Князь ваш, что ли? Нет, не пойду я, мало ли…

— Пойдем вместе. Феофана мы услышим, и ты сразу же на тот конец. Дальше мое дело.

— Оно так… Андроник Никифорович тебе братом был, и прилепятец твой. Тебе и бить.

— Тогда слушай, — велел Георгий, притупляя словами ставшую почти нестерпимой боль, — Леонид был сыном царя Киносурии Ипполита и с юности помогал отцу…

Они прошли галерею дважды. Никеша успел немало узнать об умершем в один день с Сыном Господа царе. О его походах, ранах, славе, смерти. Роск кивал, спрашивал, замолкал надолго. Думал.

— Кабы были у нас горы, — наконец решил он, — можно было б в них саптарву придержать, а как бы сыскался у нас свой Леонид, глядишь, и князья бы опомнились, как эти твои… цари.

— Там не только цари одумались, но и свободные полисы, — рассеянно уточнил Георгий, и тут послышались шаги и голоса. — Идут… Быстро!

Думал ли тот, кто строил Леонидову галерею, о засадах? Может, думал, а вернее всего, угловые ниши предназначались для любовных свиданий или придворного любопытства… Георгий вжался в оронтский мрамор за неотличимой от других драпировкой. Голоса быстро приближались. Оживленно и громко пищал едва ли не бегущий Феофан, властно и уверенно гудел широко шагающий протоорт, затем писк и гудение распались на слова.

— Я понимаю твои чувства, почтенный Феофан, — говорил Исавр. — Не бойся, божественный Василий оценит твою помощь по заслугам. Ты сможешь вернуться к своим свиткам.

Менодат наслаждался собственным голосом, как павлин распущенным хвостом. Он не сразу заметил, как торопившийся и тем разогнавший своего спутника евнух поскользнулся на мраморной плите, сморщился и отстал. Сверкающий позолотой благодетель даже не оглянулся.

— Тебе никто не поставит в вину службу истребившим твою семью Афтанам, — вещал он. — Я ручаюсь, что божественный василевс узнает о твоих заслугах…

— Не думаю, — негромко произнес Георгий, возникая между разогнавшимся протоортом и споткнувшимся евнухом. — Ты хотел меня видеть, Менодат? Ты меня видишь. Что дальше? Отойди подальше, Феофан.

— Афтан? — Рука красавца уже лежала на рукояти меча. Вчера брат василевса не обратил внимания, насколько Менодат хорош собой. Вчера ему было не до стражи.

— Я обещал почтенному Феофану не трогать Василия и покинуть Севастию, я так и сделаю. Но мне противно таскать на себе твою зависть, ублюдок.

Впереди грохнуло. Никеша, как и договаривались, опрокинул курильницу. Исавр вздрогнул и посмотрел в конец галереи.

— Роск, — с каким-то удивлением произнес он, — я узнай его. Он тоже лгал!

— Не более, чем ты, — усмехнулся Георгий. — Говорят, зависть нельзя убить, но я попробую.

4

Глаза Исавра перебегали с Георгия на Никешу и обратно. Протоорт понимал, что добежать до одетого в боевой доспех здоровенного варвара, свалить его и вырваться из галереи не получится, даже если мститель не настигнет на полпути и не ударит в спину. Но если роск не станет вмешиваться…

О похождениях единокровного братца Андроника Исавр, разумеется, слышал, но любому везенью рано или поздно наступает конец. Протоорт не без основания полагал себя сильным бойцом, только сила не обязательно сестра глупости. Второй ошибки он не допустит, хватит и того, что на радость Афтану позволил заманить себя в эту чертову галерею. Легкую кольчугу, поддетую Георгием под одежду, Исавр распознал сразу. Странно было бы, явись брат Андроника во дворец без нее, но это не преимущество. По крайней мере, в сравнении с хоть и раззолоченной, но надежной кирасой и чешуйчатым доспехом. Удар тяжелого прямого меча такая броня держит лучше, щитов нет у обоих, а учителя у Афтанов и Менодатов были одни. Хорошие учителя. Протоорт сверкнул глазами — решился.

Не теряя времени — вдруг бородатый варвар все же влезет в драку, — Менодат выхватил меч и атаковал, но за мгновение до этого левая рука Георгия резко дернула давно облюбованную драпировку. Неуловимое движение, и тяжелая, шитая по низу золотом ткань в несколько слоев укутывает предплечье, а верхняя часть свисает почти до пола.

Первый удар Афтан встретил мечом, второй — превращенной в щит рукой. Ответ был неистов, хоть и прост. Сила у Георгия была звериная, и он не потерял головы. Напротив, выдумка с драпировкой хороша! Очень хороша, но до следующей ниши не меньше десятка шагов. Протоорт отбил еще одну атаку и начал отступать, аккуратно парируя удары. Шаг за шагом назад по мраморным плитам, мимо застывшей на стенах битвы. Мимо задранных конских голов, ощетинившегося копьями строя, красных киносурийских плащей, гривастых шлемов, боевых гедросских колесниц.

Брат Андроника атаковал, закусив губу — ярость брала верх над разумом. Злость и отчаянье лишают рассудка и не таких… Исавр это видел не раз и потому не торопился, пока не заметил краем глаза золотое шитье. Пора! Сделав вид, что сейчас атакует, Менодат бросился назад. Вот он добежал до ниши, вот рванул драпировку, одновременно оборачиваясь к преследователю и поднимая меч. Только в галерее Леонида за Афганов был даже пол…

Выждав долю мгновенья, Георгий ринулся следом. Простучали по цветным мозаичным плитам подбитые гвоздями отнюдь не дворцовые сапоги. Три шага — разбег, потом нырок. Скользкая ткань послушно ложится под колени, и вот уже его стремительно несет по гладким мраморным плитам мимо так и не понявшего, что происходит, предателя. Свист чужого меча над головой, собственный удар… Снизу вверх, в бок, под нижний край кирасы. Чешуя не спасает, клинок входит в тело, словно рычагом разворачивая еще живого мертвеца. Скорчившийся протоорт валится на сделавший своё дело атлас. Остается подняться с колен и выдернуть меч. Исавр еще жив, он будет умирать несколько часов. Путь в ад может быть длинным.

Сорванная драпировка пригодилась еще раз. Протереть клинок. При Леониде верили, что кровь предателя разъедает булат, как кровь гидры. Изменников и сейчас казнят без пролития крови… Хотя он, пожалуй, поторопился.

— Надо же! — вездесущий Никеша нагибается над корчащимся телом. — Я-то думал, плохо тут рубиться, больно гладко, а ты эвон как… Ну, теперь пойдем, мало ли…

— Погоди, — добивать отвратительно, не добить нельзя, но милость тут ни при чем! — Нельзя оставлять… улику. Феофану здесь жить.

— Это не повод прерывать естественный ход вещей, — голос евнуха не стал ниже и громче, но он показался страшным. — Не волнуйся за меня, этот человек никого и никогда больше не предаст. Заверните его… хотя бы в эту ткань, чтобы не пачкать пол. Мы оставим Исавра Менодата на площадке потайной лестницы. Я давно хотел узнать, правду ли пишут о природе призраков. И еще я хочу увидеть, как свершается справедливость, и узнать некоторые подробности. Я внесу это в свою книгу в назидание четвертой династии, которую мне, без сомнения, доведется увидеть, ведь до падения Итмонов я доживу. В отличие от находящегося среди нас протоорта.

— Ох, боярин! А ты, никак, летописец? — В голосе Никеши оторопь мешалась с восхищением. — Ну ты и удумал…

— У меня было довольно времени для размышлений, — все тем же ровным жутким голосом пояснил Феофан. — Я мечтал увидеть, как вчерашнее насилие превращается в бессильную ненависть. Как гордившаяся своим ядом змея, издыхая, кусает раздавившее ее колесо, но хватит об этом! Идемте.

— Будь же ты проклят! — выдохнул наконец Исавр, но слова проклятия утонули в тоненьком хохоте. Георгий никогда не слышал, чтобы евнух смеялся, и не хотел бы услышать этот смех еще раз.

— Проклят? — переспросил, отсмеявшись, Феофан. — Я давно проклят, а моих друзей тебе не проклясть. Боги не слышат предателей, Исавр, как бы их ни звали.

— Боги не слышат предателей, — повторил Георгий, готовясь подхватить истекающий ненавистью полутруп.

— Не тронь, — Никеша оттер Георгия плечом, — сам дотащу. Пошли, мало ли… Зажигай светец, летописец.

Оборачиваться — дурная примета, но Георгий все же обернулся. Чтобы увидеть, как конь Леонида разбивает двери конюшни и вылетает из золотистой тьмы в никуда. Раньше брат василевса не обращал внимания на эту мозаику, но его последний взгляд упал именно на нее. Что ж, он тоже разбил ворота, и его тоже не догонят. Жаль, троны не сбрасывают негодных седоков, этим приходится заниматься людям. Георгий Афтан не сомневался, что не пройдет и трех лет, как какой-нибудь стратег или друнгарий зарежет Василия, сотрет плащом кровь с золота и наденет древний венец на свою стриженую голову. Что ж, да пребудет с ним удача!

— Никеша, — окликнул Георгий, — помнишь? Я обещал архонту Василько убить саптарского хана.

— Обещал, — крикнул откуда-то снизу роск. — Дело хорошее…

— И я его убью. Во славу… Севастии.

Часть вторая Земли роскские Тверень

К востоку от реки Дирт и далее на север живут роски. Эти племена сродни лехам, знемам и даптрам, но более многочисленны и еще более дики. Обычаи росков исполнены варварства. Они избегают камня и живут в деревянных домах, рядом с которыми строят деревянные же капища, которые именуют Бана, куда по субботам призывают водяных и огненных демонов.

Благодаря бесовским обрядам роски обладают огромной силой. Вернувшиеся из-за Дирта торговцы, почтенные и богобоязненные люди, заслуживающие всяческого доверия, рассказывают, что вождь росков, достигая зрелости, должен вступить в связь с самкой медведя, которую после появления потомства убивает и пожирает вместе со своими воинами. Родившиеся от подобных союзов полулюди-полузвери обладают огромным ростом и сплошь покрыты шерстью, которую не может разрубить лучший меч. Они слабоумны, но подчиняются своим отцам и охраняют их с преданностью сторожевых собак. Они носят с собой вырытые из земли трупы, чтобы забрасывать ими своих врагов.

Благочестивые братья из ордена Длани Дающей и ордена Парапамейской звезды неоднократно предпринимали попытки открыть роскским племенам путь к вечному спасению, однако сперва природные дикость и злоба, а позднее — подстрекательство севастийских епископов обрекали сии благие начинания на неудачу. Так, в 1542 году от рождества Сына Господня на берегах Меги было разбито войско ордена Длани Дающей и пленен великий магистр его Вильгельм со множеством братьев. По прошествии трех лет рыцари нашего ордена, дабы избавить северные земли и их обитателей от севастийской ереси и языческой скверны, предприняли новый поход. Но благодаря несчастной случайности множество доблестных братьев, цвет ордена, погибли, провалившись под лед.

Гибель ста тридцати двух и пленение восьмидесяти девяти достойнейших и вернейших Господу и Сыну Его рыцарей превысило чашу терпения Господа Нашего. Множество всадников-варваров, ведомых императором Санаусом, пришли с востока. Города росков пали, а сами они были обращены в рабство в назидание погрязшей в гордыне Севастии.

Хроника ордена Парапамейской звезды

Глава 1

1

Хорошо, когда под копытами — торная дорога. Плохо, что не тебе одному, не одним лишь добрым людям она открыта.

Хорошо, когда под холмом — синева реки. Плохо, что по ней зимой, как широким трактом, доберутся в твой дом не одни лишь торговые гости.

Хорошо, когда враг — иноплеменен, иноязычен, иноверен. И хуже некуда, когда свои же по вере и крови перед ним стелются.

Торговый путь, некогда соединявший столицу княжества Тверенского с Господином Великим Невоградом, ныне продлили до самого Залесска — стараниями тороватого и хозяйственного князя Залесского и Яузского Гаврилы Богумиловича, в просторечии и за глаза именуемого еще «Болотичем». За склизскость и особо за мутность речей — и так повернет слово, и эдак, а что же сказать-то хотел, не понять. До того не понять, что «нет» вроде как и не ответишь, задумаешься, а потом глядь — Болотич из промедления твоего уже «да» слепил и другим преподнес. Так и с дорогой вышло. Теперь из Залесска, коему сейчас усердно пытаются прилепить прозвище «великого», стало ездить не в пример легче. Казалось бы, скачи да радуйся, а вот не выходит. Возвращаешься, словно из тины болотной вылезаешь, грязь с себя не смыв.

Так думал предзимним днем родовитый тверенский боярин Анексим Всеславич Обольянинов, возвращаясь из постылых гостей. Не один возвращался, не сам-друг — и отроки с господином ехали, и служки, и прочий люд. И сам бы обошелся без них боярин, воин бывалый — везде обошелся б, да только не в Залесске. Вот уж где не токмо по одежке встречают-провожают, но и исподнее последнего конюха за глаза обсудят — достоин ли холоп хозяина? И слово-то какое нашли мерзкое, у лехов позаимствовали…

Был Анексим Всеславич не стар и не молод — тридцать пять минуло, сорок еще не подкатило. Телом сух, жилист, худощав. Отроки его любили хвастать, что, мол, второго такого мечника в Тверени еще не случалось, но боярин только отмахивался с досадой. Дескать, честным железом от гадюки болотной да от псов степных не оборонишься. Умение железом размахивать, когда один на один, — славно, хорошо, достойно, да только один-то враг по нынешним временам не ходит…

Некогда, правда, звались предки Анексима Всеславича не боярами, а князьями, князьями Обольянинскими — до той поры, пока не пришла Орда.

…Маленький городок на самом краю Леса и Степи, где и княжий-то терем немногим краше обычной избы. Казалось, ну чего брать там насосавшимся роскской крови упырям, уползавшим мимо в свои степи? Воины при полоне, при добыче — зачем лезть хоть и не на высокие, а все ж стены, где и стрелу поймать можно?

Ан пришлось. Потому что в тихий Обольянин, оставшийся в стороне от первого, самого страшного удара, что смел с лица земли Резанск, Смолень, Святославль, — свезли уцелевшее зерно со всей округи, и не только своего княжества. И вот именно за ним, за хлебом, остервенело лезла на стены оголодавшая Орда — вырванные с мясом из ушей девичьи сережки да снятые с мертвых узорчатые пояса глодать не станешь.

Не одну, не две, не три даже — восемь седьмиц продержался городок. Многажды подступали под стены сладкоречивые бирючи, несли слово хана — «покориться — и никому никакого вреда!» — да только за стенами хватало тех, кому посчастливилось вырваться из горящих градов, где князья-бояре по первости верили ордынским посулам…

Обольянин не сдался. Славно взял ордынских жизней, щедро полил свои валы поганой кровью, но в конце концов тараны пробили бреши, в них ринулись визжащие, размахивающие саблями узкоглазые воины в войлочных шапках — и не стало города.

В полон никого не взяли. Несколько десятков уцелевших, сумевших переплыть только-только вскрывшуюся реку, — вот и все, что осталось от княжества. От княжества, потому что сбежался туда, почитай, весь люд — отступая в степи, находники лютовали особенно, разыскивая хлеб.

Отстроились Резанск и Смолень, поднялись другие города — а Обольянин так и лежал мертвым пепелищем, где ни зверь не прорыскивает, ни ворон не пролетывает. Остались пусты деревни, немногие выжившие разбрелись кто куда, подальше от страшной степи — кто в Смолень, кто в Дебрянск, а кто и в тверенские или залесские пределы.

Из всей княжьей семьи уцелел один-единственный мальчуган. Как выбрался из полыхающего града, как переплыл ледяную реку — то один Господь ведает да Сын Его. Потом, выросший, рассказывал княжич про странного старика с ручной волчицей, что подобрал его, замерзавшего, в мокрой одежде, отогрел — а потом неведомыми путями увел куда-то далеко от родных мест. А там проезжал по тракту, возвращаясь в разоренную Тверень, тогдашний ее князь Воемир Ярославич, помнивший мальчишку с тех времен, как сам бывал в Обольянине.

Тот чудом спасшийся мальчишка — княжич Игорь — приходился Анексиму Всеславичу прадедом.

Так потерялся обольяниновский княжий титул, так стали они боярами тверенскими, верой и правдой служившими своим князьям — и советом в думе, и мечом на ратном поле.

2

Широкий тракт обогнул низкий, расплывшийся холм, остались за правым плечом заповедные рощи, кои не велел рубить еще дед нынешнего князя, выгнулась невиданной серою кошкой Велега, да откинутым ее хвостом — узкая Тверица. Вот тебе, боярин, и посад, и стены, и белокаменный детинец, и церковные маковки с Дланью Дающей…

Все свое. Все родное. Сызмальства тут бегал, рос, смотрел, видел и запоминал. А Залесск, хоть и поднялся в последние годы стараниями Болотича да благоволением к нему ордынских хозяев, так и останется — мороком на трясинах.

Рысивший за боярином отряд тоже приободрился — глухой осенью в пути несладко хоть бы и княжьим отрокам.

Обольянинские миновали ворота — всей роскской земле на зависть возвели их, не пожалел князь Арсений золотой и серебряной казны. Слишком уж крепка память о других воротах, падавших во множестве той страшной зимой, когда впервые явилась Орда, и потом, когда ходила набегами, дожимая последние капли из покоренных земель.

Боярин придержал коня. Загляденье, а не работа — две башни из белого камня по бокам, а меж ними — створки из отборных дубовых досок в шесть слоев с нахлестом, окованные дорогим железом, перед воротами — подъемный мост, строенный по образцам севастийских крепостей. Не вдруг подберешься, а если и подберешься — не враз сломаешь!

С двух сторон старую Тверень ограждали реки — Велегa и Тверица, с третьей стороны город запирала новая каменная стена, вдоль берегов же стояли деревянные заплоты, но и их обновил князь Арсений — частокол в одно бревно заменили срубами, изнутри засыпанными землей и камнями.

Велика и славна Тверень! Хотя и поистратился князь, а подати не поднимает.

«До залесской мошны твереничам, конечно, далеко, — подумал боярин. — Князинька Гаврила Богумилович на стены да рвы не тратится, он вместо этого ордынских гостей привечает, ну и сам в Юртай два раза в год непременно наведается, да притом с богатыми дарами…»

Богатые-то они богатые, с досадой признался себе Алексии Всеславич, да все равно дешевле наших стен. Вот и думай, боярин, присягавший князю помогать всем, даже прекословием в совете, — кто прав? Арсений, что в Орде один-единый раз и был, ярлык получая на отцово княжение, аль Болотич, только что коням ханским копыта не лижущий?

Стража в воротах приветствовала боярина, тот кивал в ответ кметам. Нет, не поедет он домой, хоть Ирина и заждалась. Болотич, конечно, он Болотич, но прок и от него случается — именно там, на пиру, у захмелевшего мурзы выведал Анексим Всеславич, что в Юртае против Тверени задумано.

Вот и торжище, вот и княжьи хоромы — Арсений Юрьевич жил прямо так, без стен и крепостей. Бывший, еще дедов терем остался в старом детинце — сын его пекся, чтобы защитить город, не себя лишь.

Спешивались, разминая затекшие ноги. Навстречу уже спешили княжьи слуги, принимали уставших лошадей. Обольянинов загодя отправил легкоконного отрока вперед, предупредить, мол, едем. Сами известия боярин, конечно же, не доверил бересте.

Знакомые переходы, прихотливая резьба на косяках. Анексима вели прямо в малую думу, где собирались полдюжины самых близких князю бояр и где ждал сам князь.

В темно-русых волосах Арсения Юрьевича хватало седины, хотя князь немногим старше Анексима. Ликом тонок, худощав, как и сам Обольянинов, — иноземным гостям они порой казались братьями. Глаза кари, внимательны — князь всегда смотрел прямо и открыто, не пряча взор и не уводя.

Арсений Юрьевич шагнул навстречу, и Обольянинов поклонился, не по принуждению — по искреннему велению сердца. Ибо князя было за что уважать.

3

В малой горнице собралось всего шестеро, считая самого князя и Обольянинова. Дородный, славящийся свой бородою боярин Олег Творимирович Кашинский, самый старший в думе, воевода Симеон Верецкой да по праву считавшийся хитроумным Ставр Годунович Кошка, ведавший посольскими делами.

Ну и, конечно, владыка Серафим, епископ тверенский.

Да он, Обольянинов, еще не доросший до старшей дружины, где нет никого моложе сорока, служащий князю и мечом, и словом — как нужда ляжет.

— Садись, садись, — нетерпеливо махнул князь. — Не Залесск, чтобы поклоны отбивать. Гонец твой доскакал, сказал — весть важная, такая, что грамоте не доверить?

— Не доверить. — Обольянинов перевел дух, не спрашивая разрешения у князя, потянулся к ковшику с квасом. И, едва промочив пересохшее горло, стал говорить.

О большом пире у Гаврилы Богумиловича, куда явилось множество ордынских «гостей», ныне почти и не вылезавших из Залесска. О том, как он, тверенский боярин, весь вечер и добрую часть ночи старательно притворялся захмелевшим, даже песни орал — и все для того, чтобы потом, нарочно проиграв в кости знакомому мурзе дорогой, на бою со знемами взятый нож, завести речь о том, что по зиме, говорят, стоит ждать баскаков. И не только в Залесске, где князь Гаврила с ними большую дружбу водит, но и здесь, в Тверени. Да не просто баскаков — говорили о темнике Шурджэ, ханском сродственнике, нрава жестокого и неуступчивого. В отличие от многих ханских родственников, был Шурджэ истинным воином, презирал побежденных и не то чтобы чрезмерно лютовал — но был донельзя высокомерен. «Грехом гордыни поражен», как сказал бы владыка Серафим.

— Баскаки, значит? — дождавшись кивка князя, первым заговорил боярин Олег, для вящей солидности огладив бороду. — Не обессудь, Анексим Всеславич, но что ж тут такого? Бывали баскаки у нас на Тверени. Хорошего в том мало — безобразить будут, торг зорить, добрых людей обижать; но видели мы их, во всяких видах повидали…

— Ты, Олег Творимирыч, все правильно сказал, да не до конца. — Обольянинов утер губы, с дороги никак не могла утишиться жажда. — Были у нас баскаки, верно. А потом в Залесске устроились, как князь Гаврила Богумилович стал их привечать. Мы и горя не знали, выход в Залесск возили. А теперь сказал мне тот мурза, что не просто баскак к нам едет — будет Шурджэ-темник по новой дымы и сохи считать. По новой дань исчислять. Мол, говорят в Юртае, что осильнела Тверень, высоко поднялась без ордынского догляда. И идет с тем темником сильный отряд, без малого десять полных сотен. И встанут они во граде, а уж что потом будет — сам разумеешь.

Совет примолк. Собравшиеся сдвигали брови, хмурились, чесали затылки. Кашинский немилосердно терзал собственную бороду.

— Темник Шурджэ — это да, не просто баскак, — заговорил наконец Ставр Годунович. — Слыхал я о нём и в Залесске, и когда в Юртай последний раз наведывался, три года тому уже как…

— В том-то и дело, — не удержавшись, перебил боярина Обольянинов. — О том мурза тоже баял. Мол, многие саптары держат за то на нас зло, что не показываются тверенские в Юртае, раз ярлык получив, хану не кланяются, дарами не уважают…

Теперь уже сдвинулись брови у Арсения Юрьевича.

— Да, ездили к ним, бывало. Димитрия Михайловича, князя Червоновежского, все небось помнят — как отказался он дымам кланяться да ханский сапог целовать, что с ним стало?

Все помнили.

— Зато Гаврила Богумилович не токмо что сапог, кое-что другое целовать, говорят, не постыдился, — бросил воевода Симеон.

— Не постыдился, — подхватил Ставр. — И оттого у него в Залесске — все больше купцы да мурзы ордынские, а не баскаки. Хотя баскаки, конечно, тоже сидят.

— Вот именно! — Князь резко поднялся, расправил плечи, словно разрывая незримую, давящую грудь паутину. — Не токмо гости, но и баскаки. Сидят, кровь из нас сосут — а Болотич и радуется. И народ у него в Залесске, говорят, такой же стал — мол, все равно кто через порог, лишь бы с мошною потолще.

— А насчет ордынцев, — тотчас вставил Годунович, — рекут, мол, пусть они нам лучше уж по спине плеткой. Зато другим-то — саблей!

— Правда, и обогател Гаврила, что есть, того не отнять, — вздохнул Олег Творимирыч. — Казна у него мало что не лопается. Людей, с пограничья бегущих, у себя принимает да осаживает, леготу от податей дает. У нас места краше, леса чище, болот меньше — а прибавляется в селах куда менее супротив Залесска.

— Соборы возводит, — напомнил владыка. — Самого митрополита Петра к себе зазвать тщился, роскошью храмового строения прельщая…

— Наемников привечает, — добавил Обольянинов. — Сам видел. Знатная дружина. Готовится…

— И своим не верит, раз чужие мечи скупает, — хмуро отрубил князь. — Но ты, Анексим, далее говори. Что еще мурза тот поведал?

— Поведал, чтобы осторожны были, — боярин прямо взглянул Арсению Юрьевичу в глаза. — Что темник тот — не просто саннаева рода-племени, самого Саннай-хана потомок. Что послать его к нам могли не сколько дани счислять, сколько… — он помедлил, — «Тверени укорот дать», вот чего.

— Укорот дать! — зарычал воевода Симеон, едва не грохнув по столешнице пудовым кулачищем. — Как же, так и дали! Думают, мы сами оружие побросаем, как в Залесске, когда набег случился, еще при старом князе Богумиле?

Годунович вздохнул.

— Богумил тогда от саптар откупился. Казну всю отдал, девок в полонянки, бают, сам отбирал, не побрезговал. Зато город отстраивать не пришлось. Люди целы остались. Гаврилушка, видать, тогда еще запомнил, что у ордынцев, на брюхе перед ними ползая, много чего выторговать можно. А что плюют они на тебя — ничего, утрешься. Так они теперь в Залесске, сказывают…

— Погоди, Ставр, — поморщился князь Арсений. — Не о том речь. Шурджэ с собой тысячу воинов приведет, что уже немало, да за плечами у него — вся Орда. Забыли, как в Резанске послов ихних убили? И чем то дело кончилось?

— От Резанска того же требовали, что теперь Болотич сам отдает, — напомнил Обольянинов. — А резаничи решили, что лучше умереть всем на стенах, но стыда-позора избегнуть.

— И что? — нахмурился Ставр. — Избегли они ярма ордынского? Те, кто выжил?

— Не избегли, — согласился Анексим. — Но песни-то, как они на стенах дрались, как княгиня со звонницы вниз с дитем кинулась, чтобы только саптарве не достаться, — поют! По всей земле, от края до края! От невоградский пятины до берегов Дирта!

— Ты, боярин, это пахарям скажи, — тяжело взглянул на Обольянинова Годунович. — Болотич ордынцев умасливает, а они за то набегами на другие княжества ходят. Нам хорошо, мы от степи далеко, а те же Резанск, Дебрянск, Сажин, Нижевележск? Что ни год — саптарская рать! Мало от них песни-то помогают.

— Постой, погоди, Ставр, — князь по всегдашней привычке шагал взад-вперед по тесной горнице. — Ты к чему речь-то ведешь? Что Болотичу уподобиться стоит?

— Не уподобиться. — Боярин выдержал взгляд Арсения Юрьевича, не отвел глаз. — А кое-что у него позаимствовать. Оружием врага попользоваться — не зазорно. Иль не висят у вас, бояре, теперь сабли у поясов заместо мечей? Не у ордынцев ли замеченные?

— Ты, Ставр, саблю с мечом не путай, — заворчал Симеон Святославич. — И лучше дело говори. Что нам в этом темнике? С чего его вдруг нам решили поставить? И как это может обернуться — вот о чем речь вести стоит.

— Верно говоришь, воевода. — Молчавший некоторое время владыка тоже огладил бороду. — Не про то глаголем. Не посылает Господь испытаний, что чадам Его не по силам. Как страдал Сын Его, когда шел последний раз на торжище Парапамейское, а толпа уже каменья собирала? Из Юртая епископ тамошний, Феофилакт, так отписывал нам, остатним владыкам, — темник Шурджэ сердце имеет волчье, только битвами живет, с конца сабли мясо ест. О другом писал Юртайский епископ, мимоходом темника сего помянул, но главное, как я разумею, — что послом такого не отправят. Воинское его дело. Бражничать да щеки пучить — не по нему.

— К чему ж слова твои, владыко? — остановился князь.

— Темник, да с сильным отрядом — они, княже, для боя. А не дани-выходы считать.

— Гневается на нас хан, — усмехнулся Олег Творимирич. — Что хоть сапоги ему не лижем, а тоже строимся да богатеем, пусть и не так споро, как Залесск.

— Если гневается — то пошел бы со всею силой, — не согласился воевода. — А тысяча воинов — с нею в набег идти, полон похватать, а не большие грады брать.

— Что-то тут хитрое, — покачал головой Обольянинов. — Тот мурза… он ведь нашей веры, в юртайский храм ходит. И, хоть и с пьяных глаз… но без зла говорил. Ему я верю. И еще верю, что, гневайся на нас Обат в самом деле, уже стояла бы под Тверенью вся его рать.

— Может, кто наушничает хану? — предположил Годунович. — Что злоумышляем тут за его спиной? Может, Болотич поганым языком своим чешет? Может, того Шурджэ по твою душу, княже, послали?

— Брось, Ставр, — поморщился князь. — Гаврила, конечно, пакостник и ордынский блюдолиз, но на такое не решится. Чем Падлянич кончил, никто ведь не забыл.

— Такое разве забудешь… — проворчал Олег Творимирович.

Мученически убитый в Орде князь Червонной Вежи, Димитрий, попал туда не просто так, а по навету другого князя, Юрия Дебрянского. Получив после смерти соперника вожделенный ярлык и прозвище Падлянич, Юрий устроился было в Червонной Веже, однако горожане, прослышав о содеянном, взялись за оружие, избили сопровождавших князя степняков, а самого наушника живьем зарыли в землю.

Острастка подействовала. С тех пор в открытую кляузничать в Орде на сородичей не решался ни один князь. Правда, и лет с кончины Димитрия-мученика прошло немало…

4

…Говорили долго. Решили, что готовиться следует, как всегда, к худшему — знаменитый темник в тереме сидеть, сбитень попивая, не станет. Ставр заикнулся было — велеть всему простому люду снести на княжье подворье мечи, у кого есть, но Арсений Юрьевич только отмахнулся.

— Пустое, Ставр Годунович. Если темник сюда не послом едет, для боя, как ты люд мечей лишишь? Случись что, народ за топоры схватится, а топор не отнимешь.

Конечно, измыслили еще немало. Вывезти княжью казну и ценности из тверенских храмов. Пустить по торгу слух — мол, не худо было б и твереничам попрятать нажитое подальше. Делать запасы — но не в самом граде, а в ближних монастырях, обзаведшихся крепкими стенами, — не все ордынцы строго блюли завет Саннай-хана, что велел не трогать служителей чужих богов.

Говорили и о тех, кто мог бы прийти на помощь, случись чего.

— Невоград от разора уцелел, — рассудительно вешал Ставр, — и с тех пор тамошние золотые пояса только и знают, что трясутся, как бы Орда к ним всерьез не нагрянула. Однако вече осильнело, саптар не жалует, да и посадник не со свейцами торгует, а с нами, с низовскими городами, и потому, случись чего, его слово за нас будет. Мню, Невоград, если открыто и не поможет — во что не верю, — то уж наемную дружину набрать не воспрепятствует.

— Наемную… — поморщился Кашинский.

— Не взыщи, Олег Творимирыч, рады будем всякому, кто за Тверень меч обнажит, — сухо отмолвил Годунович. — Пусть даже сундуки с казной им раскрыть придется. Потому что кто еще к нам поспешит?

— Нижевележск, — заметил князь. — Кондрат Велеславич, хоть и не молод летами, ничего не боится — ни Обата, ни Орды, да и самого Санная бы не испугался. Дружину свою пришлет.

— А Плесков? — спросил владыка.

— У них там на загривке ордена сидят, всеми клыками впившись, — возразил Обольянинов. — Народ плесковичи боевой и тертый, помочь должны, но едва ли в больших силах явятся.

— Знемы? Хотя у них помощь просить…

— Справедливо молвлено, владыко. Хитроумны, увертливы, себе на уме. Между орденами и Ордой. Помогут, если уверены будут, что какой ни есть пограничный городок, но себе оторвут.

— А вот этому не бывать!

— Не бывать, княже, — согласился Анексим Всеславич. — Лехи могли бы подмогнуть, хотя уж больно носы задирают. Но… коль времени на посольства хватит, попытаться стоит. У лехов и со знемами немирье, и с Ордою на юге.

— Не помогут, — вздохнул Верецкой. — Владыка то же скажет. Переведывался я с лехами, уж больно крепко Авзон их в своей вере держит. Мы для них — что саптары, если не хуже.

Князь нахмурился.

— В Невоград гонцов отправим. В Нижевележск тоже. Ко знемам посольство — просто чтобы «вечный мир» подтвердить. Даров им свезти побольше…

— Не делал бы я того, княже, — покачал головой Ставр. — Враз об угрозе ордынской проведают и с теми же саптарами сговорятся.

— Тоже верно, — согласился Арсений Юрьевич. — Думайте, бояре, чего еще измыслим?

Олег Кашинский вздохнул, кашлянул, немилосердно рванул себя за бороду.

— Лесному хозяину б жертву принесть…

— Что несешь, какую жертву! — вскинулся было владыка, но, видать, более по привычке.

— Да вот такую, отче Серафиме, — не уступил старый боярин. — Пусть Сын Господень меня простит, да только я перед каждым делом Батюшке-Лесу поднести не забывал. А тут — не от себя надо, от всей Тверени!

— И что — помогало? — усмехнулся князь.

— Помогало, княже. Помнишь, когда со знемами толкались за Городец выморочный?

— Так то когда было, Творимирович! Ты тогда на поединок выходил, ихнего заводатая с коня сбил…

— А почему сбил? — упорствовал боярин. — Потому что жертву принес.

— А может, оттого, что копье крепче держал да на коне лучше сидел? — не удержался и воевода.

— Будет спорить, — прервал бояр владыка. — Прости, Олег Творимирович, что голос на тебя возвысил. Мню, что всех, кого можно, о помощи просить надобно. Потому как если и есть тут хозяева лесные — так пусть уж помогают, а не вредят.

Глава 2

1

Упали морозы и легли снега. Встали реки, протянулись по всей Роскии надежные ледяные дороги, тронулись в путь купеческие караваны. Под толстым белым одеялом дремлют земли росков, дремлют — да лишь вполглаза, тревожно, не в силах забыться.

Помнили по всем княжествам от Невограда до так и не оправившегося Дирова, как страшной зимой по вот так же замерзшим Велеге, Оже и прочим рекам — катился от града ко граду огненный ордынский вал, не оставляя ничего живого. Прахом и пеплом распался отбивавшийся до последнего человека Резанск, сгорела Смолень, Дебрянск жители бросили, дружно подавшись в окрестные леса, да только помогло то мало — едва вернулись, нагрянули ордынские охотники за полоном.

Уцелели Невоград с Плесковом, да лишь для того, чтобы застонать под тяглом ордынского выхода. Умен был хан Берте, внук Саннаев, знал, когда надо зорить под корень, а когда — страха довольно.

Коротким холодным днем плыли над головами мохнатые облака, сеяли на спящую землю легкую, легчайшую снежную крупу, словно пахарь, шагающий весенним полем; а в саму Тверень тем временем въезжал баскачий поезд.

Темник Шурджэ не изменил себе, отказавшись от пышных, в Чинмачинских краях взятых паланкинов. Он ехал впереди избранной полусотни нукеров, уперев в бок левый кулак и бесстрастно глядя поверх голов. Впереди на высоком речном берегу лежала Тверень, ворота широко раскрыты, там стоит почетная стража, но вот народа по обочинам нет совсем, и это хорошо — ибо побежденные должны жить в вечном страхе перед победителями. Воину не к лицу взирать на раболепно согбенные спины — пусть этим наслаждаются царедворцы, которых и так теперь слишком много. Саннаиды и те все чаще рождаются не с саблей в руке, но с удавкой и отравой, все чаще поглядывают с вожделением на ханский престол, забыв о главном. О том, что воин побеждает врагов на поле брани, захватывает их города, берет их женщин, продает в рабство их детей и радуется победе. А вот если покорённые сбегаются поглазеть на победителей — это плохо. Это значит, что пропал страх и скотине пора пустить кровь.

На Тверень пал ужас, и темник позволил себе улыбнуться. Разумеется, так, чтобы никто не видел.

За спиною Шурджз покачивались в седлах десять сотен отборных степных воинов, каждый стоил в бою десятка этих лесных червей. Темник не боялся никого и ничего, он действительно не знал, что такое страх. Когда у самых ворот вдруг проснувшийся ветер швырнул в лицо потомку Санная снег и невместный среди дня волчий вой, саптарин не повел и бровью, хотя многие из его воинов схватились за резные подвески-обереги, отводя недоброе. Не страшна была Тверень с ее распахнутыми воротами, не страшны вышедшие навстречу пешие данники, страшен был пробившийся сквозь свист ветра голос, велевший повернуть коня и уходить. Из чужих лесов в свои степи. «Ступай прочь, — велел некто невидимый, — или не жить тебе», но потомки Санная отступают лишь по приказу великого хана.

2

…Боярин Обольянинов ждал незваных гостей сразу за городскими воротами. Он не взял с собой никакого оружия, как и другие тверенские набольшие, отправленные князем встречать беду. Приготовлены под парчой богатые дары — Анексим Всеславич невольно вспомнил, как зло рылся в сундуках Олег Кашинский, как швырял служке изукрашенное оружие, мало что не смяв, бросал на поднос золотые чаши и серебряные кубки, пинал скатки дорогих авзонийских тканей, чуть не пригоршнями отсыпал бережно хранимый речной жемчуг, мелкий, но чистый-чистый.

— Да пусть подавится, басурманин!

И теперь все это богатство, на которое можно выкупить из злой ордынской неволи не одну сотню пахарей вместе с семьями, лежит на подносах, дабы с поклонами быть поднесенным надменному саптарину. По обычаю, подносить дары обязаны были самые красивые девушки, но князь, побагровев, стукнул кулаком по столешнице и заявил, что знаем, мол, чем такое обернется — похватают девок на седло и поминай как звали, — и потому дары подносить станет старшая дружина. Чай, у них спина не переломится, а хватать их у саптарвы, так скажем, желания не будет. Старшая дружина — в лучших одеждах, без доспехов и оружия, с одними лишь засапожными ножами — стояла рядом с Обольяниновым. И смотрела.

Шурджэ ехал первым. Просто и без затей, без гонцов, предвозвестников и прочего, на что так падки были другие баскаки — видел боярин Анексим их въезды, хотя бы и в тот же Залесск. Одеждой темник ничуть не отличался от прочих своих воинов, выдавали его лишь конь да оружие.

Боярин видел, как Шурджэ быстрым, цепким взглядом обвел площадь — пустую, вымершую, словно при моровом поветрии. И — остался бесстрастен.

— Пошли, — вполголоса бросил Обольянинов товарищам.

Рядом с остановившимся ордынцем враз появился невзрачный бородач на невысокой лошадке, одетый подчеркнуто по-саптарски, но лицом — роск.

— Толмач. Небось с Залесска, — мрачно бросил кто-то за спиной боярина. — Падаль…

Обольянинов подходил к темнику пешим, как положено, склонив голову и не глядя тому в глаза. Щеки горели от стыда. Но — вразумления владыки сидели в голове крепко: «Мы не Залесск. Ордынский сапог лизать не станем. Но и вежество гостю окажем. Кем бы он ни был».

— Великому, могучему и непобедимому Шурджэ, бичу степей, мужу тысячи кобылиц, водителю десяти тысяч воинов, правой руке хана высокого, справедливого, град Тверень открывает свои врата и вручает себя в полную власть его, — произнес боярин по-саптарски церемониальную фразу. Хорошо еще, никто из старшей дружины не расхохотался от упоминания «мужа тысячи кобылиц». Роскам такое — поношение одно, а ордынцам — честь. Поди ж пойми их…

Лицо темника не дрогнуло.

— И просит град Тверень принять дары наши скромные. А князь наш, Арсений Юрьевич, ждет дорогого гостя в тереме своем, где уже и столы накрыты, и пир готов, — продолжал Обольянинов на чужом, гортанном языке, оставив не у дел надувшегося толмача с бегающими глазками.

Дружинники молча подходили, кланялись, складывая на снег у копыт темникова коня тверенские богатства.

Шурджэ на них и не взглянул.

И не удостоил Обольянинова даже словом. Лишь коротко взглянул на толмача и едва заметно кивнул — давай, мол.

— Непобедимый Шурджэ, бич степей, велел мне сказать, что принимает дары именем хана высокого, справедливого. И еще велел мне сказать непобедимый Шурджэ, что вежество истончилось в Тверени — с каких это пор гостям дары подносят бородатые мужики?

Кто-то из дружинников что-то буркнул, но товарищи вовремя пихнули его локтями.

— Где красные девы, коими так славен был град сей? — распинался залессец. — Разве так встречают ханского посла, тверенич?

Сперва дружинников «мужиками» назвал, теперь боярина — «твереничем»… Обольянинов скрипнул зубами.

— Устрашены грозным видом воинства ханского. — Анексим Всеславич заставил себя поклониться еще ниже. — Пусть непобедимый темник не гневается на неразумных…

На сей раз Шурджэ соизволил ответить — сквозь зубы, глядя куда-то в пространство и так тихо, что Обольянинов, неплохо зная саптарский, не разобрал ни слова.

— Непобедимый темник говорит, что не намерен пререкаться с рабом коназа тверенского, — роск-толмач намеренно исковеркал титул Арсения Юрьевича, произнеся его, как говорили ордынцы. — Дары примут его воины. А себя он требует препроводить туда, где оный коназ предстанет пред взором темника.

Не дожидаясь ответа, Шурджэ послал коня вперед. Не приземистого степного лохмача — стройного, широкогрудого красавца, впору хоть Юрию-Победоносцу. Засмотревшись на вороное диво, Обольянинов едва избежал толчка конской грудью, и на темном узкоглазом лице проступила усмешка.

3

Ордынский полководец ехал по замершей от ужаса Тверени, и это было хорошо. Шурджэ презирал корчащихся у его ног данников. Он чувствовал их бессильную ненависть, и это тоже было хорошо. Сам город затаился, забился по гнусным и затхлым щелям — никогда им не понять величия бескрайней степи, где только и могут рождаться настоящие мужчины и воины.

Он с радостью спалил бы эти крытые серым тесом жалкие избенки со всеми их обитателями, но ханская воля превыше желаний темника. Шурджэ умел водительствовать другими потому, что сам умел подчиняться. Закон Саннай-хана непререкаем. Воздавай должное поднятому на белом войлоке почета и не прекословь ему. Воину нет чести в унижении тех, кто ему не ровня: — если они выказывают дерзость, он просто их убивает — но вот унизить того, кто мнит себя равным великим воинам, детям Санная, — то его, темника, первейший долг и обязанность.

Обольянинов и дружинники — пешими — сопровождали баскака, хотя тот, не сомневался боярин, озаботился изучить чертежи тверенского градового строения.

Вымерла Тверень. Только заливаются злобным лаем дворовые псы. Им-то, бедолагам, не объяснишь, что перед этим врагом надо вилять хвостом и голоса не подавать…

Встречать баскака князь Арсений Юрьевич вышел на красное крыльцо. На бархатной подушке он держал дивной работы мармесскую саблю, простую, без особых украшений, но способную рассечь подброшенный в воздух шелковый плат.

Шурджэ не остановил коня, легким движением поводьев послав скакуна вверх по ступеням.

Это было неслыханным оскорблением. Побледнел князь, сжались кулаки у старшей дружины; но за ордынцем стоял Юртай и его несчетные тумены. Арсений Юрьевич сделал вид, что восхищен выучкой вороного.

Шурджэ чуть-чуть сощурился. Самую малость.

Коназ росков боится тоже.

И это хорошо.

Глава 3

1

Княжий пир удался на славу. Арсений Юрьевич сам, отринув гордость, подносил надменно молчащему баскаку чаши с вином — Шурджэ твердо держался старой веры Санная, ничего не говорившей о запретах на хмельное. Темник пил и не пьянел, только глаза становились всё уже. Обольянинов, почти не прикасавшийся к кубку, лишь молча стискивал зубы — выражение баскачьего лица иначе как «паскудным» никто бы не назвал.

Десять сотен степных воинов, казалось, заняли пол-Тверени. Их кони заполонили все княжье подворье, весь торг, и вокруг лошадей — главного богатства истинного воина Санная — верный Закону-Цаазу темник сразу же расставил многочисленные караулы. Прямо тут, на площади, резали скот, взятый в первых попавшихся домах, куда зашли, вышибив крепкие двери. Страх в глазах росков был восхитителен — во всяком случае, так казалось простым, словно сама степь, воинам Шурджэ. Если бы роски не были презренными трусами, они бы не пустили их в город. Они бы дрались. Но они — трусы. Все поголовно. И воины великого хана, ведомые по его слову непобедимым темником, здесь в своем праве — берут то, что считают нужным. Сражаются сильные, слабые — покорствуют и отдают сильным потребное. Роски — не сражаются. Значит, они — трусливы и слабы. А потому — законная добыча степных волков.

Обольянинову доносили, что творится в городе. Боярин лишь бледнел да крепче стискивал рукоять короткого кинжала, думая про себя, что на крайний случай сойдет и он.

Вместе с темником веселилась его избранная сотня, лучшие из лучших. Почти все, как и сам Шурджэ, — из коренных, из соплеменников Санная. Они знали, сколько и чего пить. Но даже мертвецки пьяный, любой из этих воинов попал бы стрелой в подброшенную шапку девять из десяти раз.

Слуги тащили на столы все новые и новые перемены. Слуги, потому что сенных девушек князь из терема убрал, велев сидеть по домам и носа не высовывать, если не хотят оказаться в ордынской неволе.

Обольянинов скосил глаза на князя — сдавшись настойчивым уговорам владыки, Арсений Юрьевич изо всех сил старался быть любезен с незваным гостем. Получалось у него это плохо — чего дивиться, он же не Болотич.

Темник молчал, ничего не отвечая. И лишь когда князь, выказывая огорчение, развел руками — мол, ничем тебя, гость, потешить-порадовать не могу, наконец разомкнул тонкие темные губы.

Толмач — звали его Терпило, и мельком Анексим Всеславич подумал, что прозвище очень тому походит, — враз встрепенулся, изобразив спиной движение, словно у ластящегося к хозяину кота.

— Мои воины сыты. Теперь мои воины должны быть веселы, — медленно говорил темник по-саптарски, не глядя на князя. — Где твои девки, коназ? Пусть пляшут. А потом мои воины должны получить их на ночь.

«Ах, тварь ордынская! — скрипнул зубами Обольянинов. — Ловок, бес…»

— Будь ты моим гостем, коназ, — бесстрастно продолжал меж тем Шурджэ, — я встретил бы тебя совсем не так. Я выехал бы тебе навстречу за десять полетов стрелы, сам проводил бы тебя к своей юрте, сам наливал бы тебе кумыс, а потом сам подвел бы к тебе свою самую толстую жену, строго наказав ублажить дорогого гостя.

«Господи Боже, Длань твоя Дающая! — горячо взмолился про себя Обольянинов. — Спаси и сохрани! Удержи князя Арсения руку!..»

Но князь, похоже, и сам знал, что делать.

— Недужна моя княгиня, — скорбно сказал он темнику. — На богомолье она. В монастыре.

— В монастыре? — Тонкие губы чуть дрогнули, скривившись в подобие ядовитой улыбки.

— В монастыре. Ибо недужна. — Князь заставил себя горестно развести руками.

— Что ж, — пожал плечами степняк, — но другие девки в твоем городе, я надеюсь, не на богомолье?

— Не в нашем обычае указывать женам да девицам, с кем им постель делить, — гнев настойчиво стучался в двери княжьего сердца. — Не обессудь, гость дорогой. Не гневайся.

— Когда ж вернется с богомолья твоя жена? — бесстрастно продолжал Шурджэ.

— Все в Длани Его, — князь осенил себя знамением Гибнущего под Камнями. — То мне неведомо.

— Как же правишь ты градом, коназ, — с нескрываемым презрением бросил темник, — если твоя же собственная женщина из твоей воли выходит?

— Таков наш обычай, — боярин видел, что Арсений Юрьевич еле сдерживался.

— Дурной обычай, — зевнул степняк. — Перейми наш, ибо мы побеждаем. А потому наши обычаи лучше.

Князь ничего не сказал, лишь вновь развел руками.

2

…Тот пир Алексии Всеславич Обольянинов запомнил надолго. Воины темника Шурджэ, его избранная сотня, сожрав и выпив все, что только смогли, стали громко стучать рукоятями сабель по столам, требуя «девок».

— Женок, вишь, хотят, — с постный лицом возвестил толмач Терпило.

— Придумай что-нибудь, ты же роск! — не выдержал Обольянинов.

— Я — залессец! — напомнил тот. — Князь Гаврила Богумилович на сей случай всегда холопок закупных держит, своих бережет. Но Тверень же не такая, не замарается! — поддел он боярина.

— Т-ты… — Обольянинов шагнул к толмачу, чувствуя, как глаза заливает красный. — Я тебя… голыми руками…

— Попробуй, — прошипел в ответ Терпило, — попробуй. Враз на кол сядешь! Меня сам темник великий ценит и по имени знает!

— Я пса своего тоже по имени знаю, — сплюнул боярин, однако же отступился. Прав был проклятый залессец, как есть прав. Чего у саптарвы не отнимешь — своих не выдают. В смысле, чужим не выдают. Сами-то запросто и спину слопать могут, но, пока ты им нужен, от других защитят.

Однако князя надо было выручать — змеиная ухмылка темника становилась все злее, и все громче стучали по доскам столов рукояти ордынских сабель.

Арсений же Юрьевич, похоже, растерялся. Языкастой ловкостью, коей так отличался князь Залесский и Яузский, князя тверенского явно обделили.

— Великий темник, — Обольянинов не простерся ниц, но поклониться себя заставил. — Не взыщи, не гневайся на верных слуг своих. Страх объял весь город при вести о твоем приходе. Вот и разбежались кто куда наши красные девицы.

3

Шурджэ медленно откинулся на резную спинку жёсткого княжьего кресла, казавшуюся сейчас мягче перин с лебединым пухом. Ничего нет лучше, как вновь и вновь убеждаться в правоте великого Саннай-хана, в истинности его Цааза, его Закона, гласящего: приди к живущему на одном месте с мечом, и он сам отдаст тебе все, что имеет. Лес давит сердца этих людей, и они становятся трусливее сусликов.

А суслик разве не добыча степного волка?

Вот и этот избранный нукер коназа росков — страх уже убил его, допрежь доброй сабли самого темника Шурджэ. Он кланяется. И — как же точно сказано в Цаазе: «Узришь ты ужас, сочащийся из глаз его». Великий водитель воинов Саннай знал, о чем говорил, когда чинмачинские писцы поспешно записывали за ним главу «О трепещущих».

— Мы здесь волей нашего хана, великого, справедливого, — медленно произнес темник. — Его воля велит нам не резать овец без крайней надобности. А ты — овца, нукер. Мужчина не сказал бы ни слова о страхе.

Боярину кровь бросилась в голову, щеки запылали, пальцы до боли сошлись на богатом, не для боя, для чести взятом кинжале.

— Воля великого темника прозывать меня, как ему благоугодно, — на сей раз Обольянинов говорил по-роскски, — однако я поведал ему истинную правду. Мой князь не неволит своих подданных, охваченных простительной боязнью.

— Твой князь, — с прежним ледяным спокойствием отвечал Шурджэ, а Терпило, явно наслаждаясь, переводил во всех подробностях, — не оказал нам должного гостеприимства. Тем самым он оскорбил великого хана. За это он, несомненно, заслужил позорную казнь. Но мой владыка добр и велел мне сдерживать порывы моего сердца. Мне пока достаточно видеть твой страх, нукер. Сегодня мои воины удовольствуются лишь полными животами. Но завтра они захотят положенное всякому мужчине, и, будь я коназом тверенским, я бы озаботился исполнением их желаний.

Гибким, мягким движением темник поднялся, и грохот сабель мгновенно же стих.

Шурджэ молча шагнул к дверям во внутренние покои, и рядом с ним тотчас оказалось два десятка ближней стражи.

А ты ведь сам боишься, подумал Обольянинов, однако тотчас оспорил себя. Верить в это было бы очень приятно — и напрочь неверно. Шурджэ не боялся. Он просто не мог уронить даже не столько себя, сколько своего хана, сделав шаг без должных почестей.

И еще он не видел того, чего не разумел, как не видит трещин разогнавшийся на истончившемся весеннем льду неразумный всадник.

Глава 4

1

Обольянинов отъехал от княжьего терема запоздно, «досмотрев», чтобы все незваные гости разместились как можно лучше. На торжище горело множество костров, возле них сидели или ходили ордынцы. Там, где еще вчера торговали гости со всех концов Роскии, ныне выросло множество юрт, словно степная столица целиком пожаловала сюда, в Тверень.

Анексима Всеславича сопровождала внушительная стража — оружные отроки и бывалые дружинники, Числом три десятка. Не ровен час — один аркан, брошенный смуглыми, раскосыми воинами темника Шурджэ, — и поминай как звали, тверенский боярин Обольянинов, здравствуй, безымянный раб где-нибудь в Юртае или того дальше, в землях незнаемых, куда год только в одну сторону добираться.

К себе боярин не торопился. Дом стоял пуст, Ириша, чада и домочадцы — все отправлены от греха подальше, в лесную усадьбу вблизи малого монастыря, отцом, Всеславом Игоревичем, основанного. Туда не вдруг доберешься и по зимнику.

Далеко не все саптары спали — немало их рассыпалось по ночной Тверени, ничуть не смущаясь холодом, снегом и темнотой. Боярин слышал, как громко колотили сабельные рукояти в плотно запертые двери, и горе тем, кто дерзал не отворить тотчас!

Анексим Всеславич услыхал, как вполголоса выругался кто-то из отроков — обычно не дерзавших и рта открыть при не любившем грязное слово боярине.

И было отчего — прямо перед ними десяток ордынцев деловито выносил из богатого купеческого дома какие-то узлы. Обольянинову не требовалось много усилий, чтобы вспомнить, кто здесь живет — Твердислав Протасьич, богатый гость, торговавший по всем княжествам, хаживавший и в далекие Федросию с Князь-городом. Сейчас же сам купец стоял, потерянно уронив руки, и только кланялся ухмыляющимся степнякам:

— Берите, берите, гости дорогие… все берите, только живот оставьте… да девок не трогайте…

— Не тронем, — вдруг гортанно ответил по-роскски один из воинов постарше. — Ты, роск, почтителен. Скажи остальным, чтобы такими же были.

«Чтоб такими же были… — с отвращением к самому себе подумал боярин. — Чтобы такими ж сделались, как в Залесске, где готовы уже любому сильному сапог лизать, не токмо саптарину. Да и Гаврила свет Богумилович немало из юртайского обихода позаимствовал. Глядишь, скоро заставит перед собой на брюхе ползать и лбом в пол биться…»

По всем меркам, саптары вели себя еще прилично. Пока они только забирали понравившееся из богатого дома, не трогая женщин и не хватая в мешки детишек, пользовавшихся, знал боярин, особым спросом на рабских рынках Востока и Юга. Надолго ли хватит этого «пока», Обольянинов не знал. И еще он не знал, кто не выдержит раньше — степные волки или же лесные.

2

В Тверени настали смурные, тяжкие дни. Нельзя сказать, что отряд темника Шурджэ сразу же принялся творить неописуемые зверства, «вырубая всех, кто дорос до чеки тележной», или позоря без разбора всех женок и девок. Грабили дома торговых гостей, не трогая боярские усадьбы. Брезговали и концами, где жили простые твереничи. Но подвоз почти пресекся — кому ж в голову придет тащиться в город, где орудует баскачий отряд?

Но жить Тверени было все равно нужно, и торг приоткрылся, несмело и неизобильно; однако же цены возросли многократно, потому что саптары, подходя к лоткам, тотчас забирали все, что хотели. Пришлось вмешаться князю Арсению, пообещав купцам отступного и возмещения проторей — иначе простой люд не смог бы купить даже и снега зимой.

Темник Шурджэ сидел в княжьем тереме, истребовав себе счисленые листы — «по дыму», «по сохе» и прочие. Разбирать записи ему помогал пронырливый Терпило — гад оказался куда как сведущ в тверенских делах, наизусть помня все даже самые мелкие деревеньки в глухих медвежьих углах.

— Плохо твое дело, коназ, — в конце пятого дня бросил темник Арсению Юрьевичу. — По всему вижу, обирал ты великого хана, дани недоплачивая.

Встрепенулся Олег Творимирович — исчисления дани были его заботой, они затеяли нудный спор с Терпилой, козыряя друг перед другом уложениями предшественников ныне правившего в Юртае Обата, однако Шурджэ лишь поднял руку, прерывая спорщиков.

— Вижу, что богата и изобильна Тверень. Может давать больше. Великий хан, высокий, справедливый, да не утихнет слава его, почтил меня правом устанавливать выход по моему разумению. Так вот тебе мое слово, коназ — нужно собрать по три гривны серебра с дыма. Знаю, ты сможешь, коназ. Возьму слитками, а если нет — то людьми.

Обольянинов и Арсений Юрьевич только переглянулись в бессильной ярости. Никогда еще выход не превышал полгривны с дыма; проклятый темник потребовал вшестеро больше. Столько не соберешь, хоть выверни наизнанку все княжество. А иное — так и еще хуже: людей в полон гнать, живыми душами откупаться!

Всегда гордилась Тверень, что не отдавала своих в ордынскую неволю, что князь, живя скромно, одеваясь в простую одежду, жертвовал все, что мог, на выкуп твереничей из степного рабства. Арсений Юрьевич не слишком, впрочем, разбирался, действительно ли спасает своих или, скажем, резаничей с нижевележанами — многие из них оставались потом в его княжестве, приумножая прореженное войнами и смутами население.

Но отдать три гривны с дыма — немыслимо, невероятно! Даже если заложить все, что есть у князя и бояр, если отдадут припрятанное на черный день торговые гости, если развяжут мошну мастера — хорошо, если соберет по две.

— Прошу о милости великого темника. — Господь один знает, чего стоили Арсению Юрьевичу сии униженные слова. — Не режут овцу, способную давать шерсть. А Тверень сей выкуп зарежет.

— Не можешь заплатить — не плати, — равнодушно сообщил ордынец. — Возьму людьми. Великому хану они надобны даже больше серебра.

Тверенские князь и бояре замерли. Толмач Терпило опустил глаза.

— Помилосердствуй, великий темник, — наконец решился Олег Творимирович. — Мы всегда ордынский полон выкупали, а не людей в него отдавали. Погоди, дай только сроку, выход мы соберем…

— Срок не дам. — Шурджэ глядел прямо перед собой, положив на колени саблю серого булата, самим же князем Арсением и поднесенную. — На то не давал мне воли великий хан. Велел он собрать дань и, пока не вскрылись реки, поспешать обратно. А пока остальной выкуп из ваших лесов свезут…

— Вот! Вот, темник великий, вот этот-то лишь срок нам и надобен! — казалось, Кашинский сейчас превозможет и убьет собственную честь, встав на колени перед степняком — все ради Тверени. — Ни о чем больше не просим! Мы добудем серебро!

— Добывайте, — кивнул ордынец. — Но людей я тоже возьму. Десять сотен. Сверх всего прочего.

Обольянинов отвернулся, надеясь, что Шурджэ не услыхал, как скрипнули его зубы.

— Ступай, коназ, — махнул темник. — И возблагодари милость великого хана, велевшего мне щадить твоих подданных и сдерживать своих воинов.

— Благодарность моя безмерна… как и верность великому хану, — поспешно закончил князь Арсений после выразительного взгляда старшего из своих бояр.

Уже в дверях Анексим Всеславич столкнулся взглядами с Терпилой. Залесский толмач как-то по-особенному смиренно потупился.

Глава 5

1

Как это началось, потом говорили разное.

То ли кому-то из саптарских воинов надоели строгие приказы темника и он учинил насилие над какой-то женкой.

То ли кому-то из твереничей не захотелось расставаться с дедами-прадедами скопленным добром, и он вместе с домашними дал отпор находникам.

Рассказывали всякое.

Но Обольянинов не просто знал, он видел.

Еще один вечер в княжьем тереме, глаза в глаза с неумолимо-каменным темником, сосущая, неизбывная тоска на душе, ощущение такой несмываемой грязи, что даже богомолье не поможет.

Боярин возвращался в пустой холодный дом. К нему ордынцы еще не жаловали, и сейчас Анексим Всеславич об этом чуть ли не печалился. Ограбь его, как множество иных твереничей, знатных и нет, тороватых и богатством не отмеченных, — может, и не было б так черным-черно на душе.

Близко раздался крик. Из темных проулков, пустынных по ночному времени, где проезжали лишь саптарские разъезды, назначенные строгой волей темника «досматривать» град.

Кричала девка, и вопль был настолько отчаянным, что руки Обольянинова сами поворотили коня.

Светила луна, снег отражал бледные лучи, и боярин видел все так же отчетливо, как и днем.

Трое саптар деловито затаскивали на седло отчаянно дрыгающую ногами девицу — платок свалился, волосы разметались по плечам.

— Спаси-и-и-ите!

Кровь горячо толкнулась в виски. Сейчас, боярин, сейчас — никто не увидит, никто не узнает…

Но прежде чем обольяниновские отроки и даже сам Анексим Всеславич успели схватиться за сабли, из-за заборов и с окрестных крыш — полетели стрелы.

Было там едва ли больше десятка лучников, но насильникам хватило.

Вскидывавший девку поперек лошадиной спины саптарин опрокинулся, из груди и спины торчало три или четыре древка.

Двоих других ордынцев попятнало меньше, один, вырвав стрелу из предплечья, даже успел взлететь в седло прежде, чем тьма вновь свистнула и откованный руками росков-кузнецов оголовок нашел горло степняка.

Миг — и все кончилось. Не успели закричать расстрелянные, не позвали на помощь. Остались истоптанный снег, кровь на нем, мертвые тела да саптарские кони. А сами стрелки — где они, что с ними? И девка? Девка-то как? — вдруг подумал боярин, не успев даже подъехать к месту побоища.

Девка была тут. Живая, но с торчащим из бока древком, вокруг которого расплывалось темное пятно, она судорожно пыталась отползти — глаза в пол-лица, она еще не чувствовала боли. Боль придет позднее…

Бросили ее ухари эти, мелькнула быстрая мысль. Бросили и спасать не стали — когда такое в Тверени быть могло?!

— А ну, взялись! — только и бросил сквозь зубы Обольянинов.

К раненой молодке кинулись его отроки. Саптарские же тела следовало немедля утопить в Велеге или Тверице. Коней — угнать куда подальше, а то и забить, волкам на поживу, отправив саптарскую снасть туда же, под лед. И спешно, потому что…

— Боярин! — рядом оказался один из отроков, лицо перекошено, глаза — что невоградские круглые гривны. — Саптары, боярин! Три десятка!

Принесла нелегкая…

Подстреленную девку уже заносили в какой-то дом, раскрывший двери в ответ на роскскую речь.

— Ходу, ходу! — скомандовал Обольянинов, оглядываясь на возившихся с девкой отроков. — Вы с ней останьтесь, нас потом найдете!..

Три мертвых тела поперек седел его собственных кметей. Три саптарских лошади в поводу. Достаточно, чтобы враз сломали тебе хребет, боярин.

Однако отряд Анексима Всеславича не успел даже погнать коней в галоп, когда позади, в узкой улице, ночь вновь засвистела разбойным гудением спущенных тетив и летящих стрел. Ума лишились, подумал боярин. На три десятка саптар лезть — их всех враз стрелами не положишь.

Угодившие во вторую засаду степняки, как и положено бывалым воинам, не растерялись. Что там творилось, боярин не видел, слышал лишь гортанные крики, резкие команды и ржанье лошадей. Однако боя так и не началось, нападавшие, выпустив стрелы, похоже, рассеялись, не вступив в схватку грудь на грудь.

2

Что они делают?! — бились заполошные мысли. Уж если нападаешь, так истребляй поганых всех до единого, и быстро, покуда те не опомнились. А так — половина осталась, а то и больше, сейчас поднимут тревогу — что тогда станет с Тверенью?

Что тогда станет с Тверенью?

Вопили за спиной саптары, пока отряд Обольянинова скорым конским скоком уходил к берегу, где всегда прорублены широкие окна в сомкнувшемся ледяном панцире; и, словно отвечая находникам, вдруг ударил тяжелый набатный колокол.

Голос его пронесся далеко над замерзшей рекою, над заиндевевшими лесами, над тесовыми кровлями, властно вступая в курные избы и боярские терема, в добротные дома избранного купечества и просторные пятистенки зажиточных мастеров. Кто-то успел забраться на звонницу в этот неурочный час, развязал узлы протянувшихся к колокольным языкам вервиев и ударил набат.

В зимнюю стылую ночь над Тверенью поплыл могучий, низкий и страшный для всякого врага голос главного колокола росков. Отлитый своими, тверенскими мастерами, вышедший даже лучше невоградских, служивший вечной завистью жадным залессцам, набат звал твереничей к оружию, и каждый мужчина, способный держать топор или сулицу, знал, что ему делать.

Обольянинов осадил коня и застонал — громко, в голос.

Назад, скорее назад, остановить, пока не поздно, пока еще не началось, пока еще есть время, пока любимый, заботливо пестуемый град не распался прахом неизбежного пожарища, пока не пошли по дворам резать всех подряд беспощадные нукеры темника Шурджэ…

Саптарские трупы упали в снег — не до них сейчас.

Набат, конечно же, услыхали не только твереничи.

Вскинулись, взлетели в седла бывалые саптарские сотники. Им уже приходилось слыхать подобное, они знали, что это значит.

Лесные обитатели сейчас полезут драться насмерть. Следовало утопить мятеж в их же крови, пока он не разгорелся, подобно летнему пожару в сухой степи.

Боярин тоже знал, что будет дальше. Сейчас примчится подмога, возьмет в кольцо, и начнется такое, о чем и помыслить страшно.

Обольянинов содрогнулся, словно наяву слыша эти крики — дикие, страшные, крики тех, кому выпадет умирать под саблями, не понимая, что случилось, почему трещат выбиваемые озверевшими ордынцами двери, почему узкоглазая нежить врывается в спящие дома, убивая всех, до младенцев в колыбелях и кошек с собаками, с шипением и лаем доблестно бросавшихся на защиту хозяев.

Перед скачущим боярином мелькнула странная пара — застывшая у забора женщина, левая рука вскинута к губам, словно в ужасе от творящегося, и кружащийся прямо над нею огромный филин, каких, говорят, и не осталось в наши времена.

И словно сами собой сорвались с уст боярина совсем не те слова, что он уже готов был выкрикнуть:

— Сабли — вон!

3

А колокол все звонил, и прямо под копыта обольяниновскому отряду выскакивали твереничи — мужи и мальчишки, наспех набросившие тулупы, вздевшие какие ни были брони, сорвавшие со стен бережно хранимые мечи или же схватившиеся за верные, никогда не подводившие лесных жителей топоры.

— Боярин! — то тут, то там раздавались крики. — Боярин! Веди нас, Всеславич!

Обольянинова узнали, да и мудрено было б его не узнать…

Так, против собственной воли, боярин оказался во главе стремительно растущей толпы. Никто не сомневался, что набат ударил не зря, и каждый сделал то, что обязан был: взялся за оружие, не рассуждая, что, мол, моя хата с краю, и вообще у меня — семеро по лавкам, а вы там сами разбирайтесь, мне лишь бы до утра дожить да день как-нибудь протянуть, хоть даже и под ордынским кнутом.

И этот стремительно растущий людской вал катился прямо к торжищу, где раскинулся саптарский лагерь.

— Осока! — окликнул Анексим Всеславич совсем юного своего отрока, верткого и ловкого, словно ласка. — Заворачивай коня, скачи в обход. Как хочешь, проберись к князю. Скажи, что началось. Скажи, не мы это учинили. Пусть Арсений Юрьевич…

Обольянинов хотел еще прибавить, мол, пусть позовут темника, может, еще удастся как-то остановить, избегнуть, не допустить — но лишь махнул рукой.

Над самой головой прошелестели филиновы крылья.

Поздно беречься иль хорониться, боярин. Встала Тверень. Да и саптары уже повешены. Так что теперь осталось только одно — сабли вон.

Сабли вон, Тверень Великая, Тверень несдавшаяся!

Кричали и вопили уже повсюду, и глас сотен и тысяч, высыпавших под зимнее небо, отражаясь от льдистого небосвода, возвращался обратно, на землю, вторя неумолимому набату.

Дикий, неведомый ранее восторг жег боярина, словно и не приходилось никогда хаживать грудь на грудь. Доводилось, и еще как! — да только то все совсем иное. За спиной — вставшая Тверень, лунный отблеск на множестве топоров, пар от сотен ртов да горячая кровь, мчащаяся по жилам.

И забыл в тот миг Анексим Всеславич и о подстреленной девке, и о неведомых стрелках, что не девку вызволяли, а по саптарам били. Били явно ловчее, чем положено простым посадским мужикам. Рука боярина легко вскинула обнаженную саблю, а навстречу уже катился по тверенским улицам пронзительно-страшный визг запрыгнувшей в седла Орды.

Обольянинов знал, что последует за этим визгом, и потому заворотил коня, встал в стременах, замахал руками, надсаживаясь:

— По дворам! На крыши! Укройсь!

И вовремя.

Пронзенный лунными копьями мрак ощетинился ордынскими стрелами, свистящая стая падала на ряды твереничей. И где же прятались те умелые лучники-роски, что положили первых саптар в самом начале?!

Предупрежденные, твереничи за спиной Обольянинова успели по большей части отхлынуть в стороны, перемахивая через заборы, заскакивая во дворы. Кто-то прижался ко стенам, иные, самые шустрые, и впрямь полезли на крыши.

Пошедших за ним Обольянинов спас, а вот собственных отроков не уберег. Кто-то замешкался, стыдясь оставить боярина, кто-то криком торопил нерасторопных — их-то и нашли острые ордынские стрелы.

Анексим Всеславич тоже не прятался, так и остался в седле посреди улицы, с саблей в высоко вскинутой руке, словно не зная, что уже отпущены тетивы и жить кому-то выпало меньше исчезающего мгновения. И — вновь поймал краем глаза женский взор.

Та же! Все та же, что тогда, с филином!

Взвизгнуло над самым ухом, ледяной иглой прочертило щеку — а больше степнякам стрелять уже было не в кого. Улица опустела, тверенские дома, словно иссохшие губы воду, выпили, вобрали в себя оружную толпу — нет, не толпу, войско, какого еще никогда не бывало у боярина Обольянинова.

Дальше все случилось очень быстро.

Мелькнули растянувшиеся темные тени, и вот уже они, ордынцы, совсем рядом, рядом их злые степные лошадки, низкие меховые треухи да кривые вскинутые клинки.

Сколько десятков всадников ударило в лоб на обольяниновский отряд, боярин не считал, да и какое до того дело! Сейчас он сделался словно простой ратник на заборолах родного града — Смолени, Резанска, той же Тверени — в страшную, самую первую зиму, когда неведомая гроза шла по Роскии, и ничто: ни доблесть, ни низость — не могло ее остановить.

Боярин сшибся с саптарином, легко отвел сабельный взмах, ответил сам, вкладывая в удар не одно лишь холодное умение, и степняк опрокинулся на конский круп с разрубленной головой. Его конец был быстрым и милосердным.

С крыш в подлетевших саптар уже метали всем, что попадалось под руку. Свистнули и стрелы росков, правда, в небольшом числе. Из распахнувшихся ворот, наставив рогатины и вилы, вскинув мечи и топоры, с глухим ревом хлынули твереничи, пошли, словно старый опытный медведь на незадачливого добытчика.

Удар был страшен — накоротке, словно тараном, всем миром, всем скопившимся многолюдством. И, подобно тому, как гнётся раскаленное железо меж молотом и наковальней, так согнулось саптарское острие, разбилось на множество одиночных схваток, когда под брюха степных коней ударили сулицы и рогатины, кто-то удумал даже размахнуться косой, словно на летнем лугу, — того и гляди своих, неумный, покосит, здесь ведь не развернешься… Ночь взвыла нечеловеческой мукой, взорвалась предсмертным хрипом, ставшим в тот миг громче могучего грома.

Обученный боевой конь Обольянинова был крупнее и сильнее ордынских лошадей и сейчас толкал их грудью, при случае — кусался, помогая всаднику. Сабля в руке боярина описывала круги и петли, то отшибая, отводя ордынское железо, то стремглав бросаясь вперед, всякий раз окрашиваясь чужой кровью. Рядом бились уцелевшие отроки, но еще больше оказалось вокруг твереничей; кто-то крикнул — «боярину помогите!» — и неведомого послушались. Прикрывая бока и спину Обольянинова, наставив рогатины, возле него собралось с дюжину горожан; и этот клубок покатился прямо в глотку ордынского отряда, не давая степнякам оторваться, не давая взяться за любимые луки.

Где-то над недальними крышами полыхнуло — воины темника Шурджэ, верно, пытались поджечь град, норовя этим отвлечь твереничей, Но валившим сейчас за Обольяниновым было не до собственных изб или же теремов. Что чувствовал сейчас каждый из них — боярин очень хорошо понимал.

Перебить их всех.

«Их» — значит, саптар, явившихся незваными на наши поля и грады.

Всех до единого.

Не дать уйти.

Пусть знают — здесь, в Тверени, живет саптарская смерть.

И первее всего — не дать улизнуть Шурджэ. Потому что он — оголовок ордынского копья, нацеленного в самое сердце Тверени, и его, Обольянинова, долг — сломать древко, а наконечник — швырнуть в огонь тверенской кузни.

Словно крылья выросли за спиной у боярина, мягкие крылья хозяина ночи — филина. Вместе, будто сказочные воины давно сгинувшего полуденного царства, умевшие ударять, как одна рука, навалились на саптар кое-как, наспех оборуженные твереничи — и степняки не выдержали. Поворачивали, жгли плетьми коней, норовя уйти из-под губительного молота росков.

…На торжище с разных сторон врывались новые и новые роскские сотни — никем не управляемые, без бояр и набольших, твереничи сами знали, что делать. И делали.

Глава 6

1

Шурджэ слышал колокол росков так же, как и все во граде, но лишь презрительно сжимал губы — бараны решили взбунтоваться и двинулись против волков? Тем хуже для них.

Нет, нельзя сказать, что темник этого ждал. Повсюду в роскских градах его встречали согнутые по ордынскому хотению спины, трусливые, исполненные ядовитой зависти и бессильной ненависти взгляды — так, по крайней мере, казалось ему. Овцы всегда завидуют волкам. Но никогда не смогут встать против них. На такое способны только псы.

Что-то случилось в этой проклятой Тверени, что-то, заставившее покорных данников схватить оружие — что ж, он, темник и истинный саннаид, покажет, как расправляются с непокорными.

Шурджэ не совершил ошибки иных баскаков, беспечно разбрасывавших воинов по всему граду в убеждении, что бараны только и могут, что подставлять горло под волчьи клыки. Вся его тысяча — здесь, в кулаке. Ему незачем даже гоняться за бунтовщиками, они сами придут к нему. Надо только ждать и в решающий момент ударить избранной сотней.

Темник встал у окна. Еще нет нужды появляться там, внизу. Когда придет время прыгнуть и сжать клыки, он почувствует, как чувствовал всегда. А ночь уже выла и вопила сотнями человеческих голосов — божба и проклятья, мольбы и стоны, подсердечная брань и просто хриплый рев.

Шурджэ знал — сейчас его сотники повели ордынских воинов, развернув строй, насколько позволяло торжище. Твереничи сами лезли на саптарских лучников.

Яркая и словно бы жгучая луна. Кажется, никогда не видывал такой в степи. Темные кровли. И столь же темный поток, вливающийся на торжище со всех сторон. Не гнущийся и не разбегающийся под стрелами.

Конные ринулись на клубящуюся толпу, словно все те же волки на овечью отару, ударили — туда, где твереничей было поменьше, тщась прорваться к домам и, заворачивая, погнать росков вдоль стен прямо на вторую половину своих.

Лишенные строя, без длинных пик, вооруженные кто чем, вплоть до вил и ухватов, — разве могут эти ничтожные противостоять его избранной тысяче?

Ордынцы-стрелки, оставшиеся возле княжьего терема, не теряли времени, часто натягивали луки. Роски падали, но толпа только рычала — и перешагивала через тела.

Острый гребень степных всадников врезался в тверенскую толпу и — увяз в ней. Овцы не собирались разбегаться. Овцы рычали.

…Били копья, крючья цепляли наездников, стаскивая их с седел; взлетали и падали топоры, словно рубя неподатливый лес.

Узкие глаза темника совсем сжались.

Овцы взбесились и идут на волков, забыв о собственной жизни.

Другой степной род за это можно было бы уважать — но не этих лесных червей. Они просто глупы, это не храбрость, а бешенство, как у зверя.

Впрочем, бешенство или нет, но твереничи теснили его воинов, и Шурджэ решительно шагнул к двери. Пришел его черед.

2

Оказавшись в кольце, степняки отнюдь не собирались сдаваться.

Из-за опрокинутых телег, из-за поставленных прямо на площади широких юрт густо летели стрелы, и тверенский порыв едва не захлебнулся собственной кровью.

В этот миг на площадь разом выкатилось два отряда, почти равные числом, да, пожалуй, и умением. Выкатились они — один из княжьего терема, что занял самовластный темник, а другой — из распахнутых врат владычного подворья, куда ушел — радушным хозяином — князь Арсений Юрьевич Тверенский.

Выкатились — и, словно чуя друг друга, ринулись навстречу, пожирая то малое пространство, что еще оставалось на залитой кровью площади. Нукеры Шурджэ метнули стрелы, роски ответили.

А потом конные сшиблись, иные — проносясь друг мимо друга, стараясь достать супротивника копьями, иные — осаживая скакунов и крестя направо-налево саблями.

Торжище стало полем боя, тесниной, где едва могли развернуться исступленно режущие и терзающие друг друга людские полчища. Полчища, хотя на главной тверенской площади сбилось едва ли более сорока сотен пеших и конных. В чистом поле ордынцы бы вырвались, змеей выскользнули бы из капкана, однако во граде степнякам не было простора. Сегодня они не рубили в ужасе бегущих с горящих стен защитников, сегодня они гибли сами — один за другим, огрызаясь, собирая последний кровавый выход, но — гибли.

А по ведущим к торжищу улицам и проулкам все валила и валила толпа — подоспели зареченские концы, торопились окраины и даже окрестные села. Поднялись все, заслышавшие глас тверенского набата.

…Князь и Обольянинов встретились посередь торга, ставшего побоищем, где исполинская рука словно набросала в полнейшем беспорядке на снег людские и конские тела, обломки телег, обрывки юртовых войлоков и прочее, спокон веку остающееся на смертном поле.

Ни Арсений Юрьевич, ни его боярин ни о чем друг друга не спрашивали. Молча столкнулись, Обольянинов молча поклонился, князь так же молча вскинул сжатую в кулак левую руку. Стянувшиеся в линию губы дрогнули:

— Где Шурджэ, Анексим?

— Видел, как от терема отъезжал, а потом — потерялся, — повинно, словно брался за дело и не исполнил, ответил боярин.

— Вот и другие тоже не видели… А бился как бешеный.

Дело саптарского отряда было уже проиграно. Твереничи затопили площадь, от многолюдства кипели все ведущие на торжище проезды и проходы; иные степняки уже бросали оружие — потому что нет ничего страшнее катящейся на тебя толпы, где Над упавшими смыкаются ряды и все, валящие вперед, действительно презрели в тот миг саму смерть.

— Да в терем ускочил, больше некуда. — Тяжело переводя дыхание, ко князю и Обольянинову подъехал Ставр Годунович. В полном доспехе, словно именно к этому исходу ночи готовился набольший тверенский боярин…

— Глянь, Арсений Юрьевич! — рядом с князем вырос Орелик.

Темник Шурджэ стоял на крыльце княжьего терема, не прячась, гордо вскинув голову и не опуская глаз. В небрежно отведенной руке — даренная князем мармесская сабля, и Обольянинов с горечью подумал, скольких добрых твереничей — отцов, мужей, сыновей — лишила она сегодня жизни.

Невольно боярин поискал рядом с темником Терпилу, но залесский толмач, как и положено тварям его породы в подобных обстоятельствах, словно сквозь землю провалился.

— Коназ! — громко крикнул темник, и вся площадь разом воззрилась на него. — Коназ!.. — он добавил еще что-то по-саптарски, что именно — Обольянинов не разобрал.

— На бой вызывает? — наморщил лоб Ставр. — Не, не похоже. Может, выкуп предложить хочет?

Может, Шурджэ, ты бы и предложил, подумал Обольянинов, толкая коня вперед. Может, ты бы и предложил.

А может, и нет. Нет нужды Тверени в твоем выкупе, темник Шурджэ. А нужда есть в одном — в твоей голове, хотя, видит Господь, ведает Длань Дающая — ты, степняк, не был худшим или подлейшим из своего племени. Ты просто не понимал и уже не поймешь. Никогда.

— Разреши, княже. — Обольянинов взглянул на Арсения Юрьевича. — Дозволь переведаться.

— Зачем, Всеславич?! — встрял Ставр. — Волк уже в капкане, им деваться некуда, они…

Но князь Арсений Юрьевич Тверенский лучше понимал своего соратника. Видел глубже горящих глаз.

— Не стану сдерживать, Анексим. И еще…

— Если одолею… — понимающе кивнул боярин.

— Одолеешь.

— То пусть уходят саптары.

— Пусть уходят, — согласился князь. — Им то еще злее смерти.

Послушный конь Обольянинова переступил копытами, тверенич выехал на открытое место.

— Выходи биться, темник! — Боярин привстал в стременах, не боясь сейчас ни ордынской стрелы, ни степного копья. — Выходи один на один, как от веку положено. Одолеешь меня — князь отпустит тебя и твоих.

— Напавшие на послов не имеют чести и не могут требовать боя. — Шурджэ не шелохнулся, сабля так и осталась опущенной. Из окон княжьего терема в медленно подступающую толпу целились десятки лучников. — Можешь убить меня, тверенский нукер, но знай — очень скоро от твоего града не останется даже золы. А я вернусь и буду смеяться.

— Не станешь, значит, биться? — Обольянинов наступал конем, подаваясь все ближе к высокому крыльцу. — На хана своего надеешься? На страх наш пред ним?

— Лучше б тебе выйти на боярина, честь по чести. — Рядом с Обольяниновым оказался сам князь, тоже презрев ордынских стрелков. — Потому что иначе, клянусь Дланью, подложу сейчас соломы со всех сторон — и спалю вас всех прямо в тереме. Не пожалею хоромин! А коль одолеешь — той же Дланью Дающей слово свое запечатлею — отпущу и тебя, и твоих, кто еще остался. Пойдешь в Юртай, темник. Месть готовить. Ну, а коль мой боярин верх возьмет, все равно — мое слово крепкое — путь открою всем твоим. И притом живыми, хоть и с уроном, без оружия то есть.

Весь разговор, само собой, шел по-саптарски, и невольно Обольянинов подумал, что и тут проклятый темник исхитрился себя не уронить, не произнести ни одного слова на языке росков…

Трудно сказать, что возымело действие — обещание «отпустить» или же угроза сжечь терем. Насчет «послов» — темник не лгал, ордынцы страшно мстили за оскорбления, нанесенные их посланникам. Вот только относятся ли баскаки к таковым, криво усмехнулся про себя Обольянинов. Впрочем, это ведь так по-саптарски — главное, чтобы был повод кровь чужим пустить.

С крыльца темник сбежал легко, единым плавным, текучим движением, хотя выгоднее было б ему оставаться там. Гортанно крикнул своим, чтобы подвели коня — пешим саптарин не боец.

— Будь по-твоему, — кивнул Обольянинов. — Не стану выгоды искать.

— С богом, Анексим Всеславич, да удержит тебя Длань великая, — негромко произнес князь. — Смотри, может, и зря на конный бой соглашаешься…

— Длань Дающая не выдаст, — обрядовым словом ответил тверенский боярин, потомок князей сожженного Обольянина, роск, мужчина, воин. — Не боюсь я его, ни конным, ни пешим.

И без долгих колебаний послал жеребца навстречу саптарину.

Оба без щитов, темник в легком доспехе, у Обольянинова тоже лишь кольчужная рубаха, что надевал обереженья ради. Лунный свет ярок и ровен, холодны звезды на темном куполе, и для двух воинов тесен такой огромный, такой необъятный мир.

Сабля Обольянинова начинает первой, боярин не ждет, не выгадывает — за его спиной жарко дышит сама Тверень, и касается слипшихся волос на затылке молящий женский взор; Анексиму Всеславичу нет нужды хитрить, стараясь подловить противника на ошибке.

Шурджэ отбивает — темник тверд в седле, увертлив, гибок. Кольчужная рубаха сплетена лучшими мастерами Назмима, такую разрубит далеко не всякий клинок. Взмах — и еще совсем недавно свой, тверенский, а ныне — чужой булат блещет перед самими глазами Обольянинова.

Роск тоже не промах, не хуже степняка умеет играть узким, слегка изогнутым клинком. Противники равны силами и умением — Обольянинов выше ростом, шире плечами, однако Шурджэ ловчее и чуть проворнее.

Темник наступает, опутывая саблю тверенича паутиной быстрых взмахов. Он бережет дыхание, не ярит себя понапрасну — холоден и спокоен.

Обольянинов, напротив, дышит тяжело и хрипло — боярин не обижен силой, но бой на торжище потребовал своего. Стараются и кони — толкая друг друга грудью. Обычную саптарскую лошадь могучий боевой скакун тверенского боярина смял бы и оттеснил, но Шурджэ недаром изменил потомкам степных коней саннаевых, недаром выбрал этого — не уступающего врагу ни силой, ни статью.

Замерло торжище, замерли твереничи и саптары.

Роск был хорош, холодно отметил про себя Шурджэ. Порой даже овцы отращивают клыки. Но он совершил ошибку, он согласился на бой — хотя вместо этого просто обязан был добивать отряд темника. Или, как грозился тверенский коназ, спалить терем вместе со всеми выжившими. А он, Шурджэ, обязан вывести своих. Как угодно, но вывести.

Даже если ему суждено отправиться раньше срока к сверкающему небесному престолу.

Всадники словно сплелись, намертво соединенные сверканием кружащихся клинков. На двух бьющихся смотрит льдистая ночь, смотрят звезды из глуби небес, смотрит желтыми глазами филин, смотрит женщина, рядом с которой он устроился на стрехе, встопорщив перья и вертя круглой ушастой головой.

Смотрят роски и саптары, смотрят те, кому и смотреть-то не положено, кто пришел на эту землю допрежь самого племени людского; смотрят и ждут.

Обольянинов дышит все тяжелее — саптарин верток, и конь слушается словно бы одной его мысли; Шурджэ рубит то слева, то справа, хитро роняет клинок, заманивая тверенича ложно открытым плечом или даже шеей, и сам все ищет, ищет щели во взмахах боярина.

Сталь скрежещет, столкнувшись со сталью, — ей, сотворенной в огне, это любо. Пои ее кровью, обнажай в бою — и те, чье дыхание живет в смертоносном металле, не оставят тебя своим покровительством.

Так верят саптары. Так поступают они. И — до времени — побеждают.

Иное у росков.

Хороша сталь на лемехе плуга, вгрызающегося в земную плоть, прокладывающего борозду. Хороша она и на лезвии топора, валящего дерево, обтесывающего его, вырубающего «лапу», чтобы прочно связались венцы нового дома. И лезвие ножа добро тоже — вырезывая липовую ложку или игрушечную лошадку дитяти. А мечи… мечи нужны, лишь чтобы защитить себя. От тех, кто готов бесконечно поить и поить собственную сталь чужой кровью.

Устал боярин. Стекает пот, ест глаза. Сбросить бы железную шапку, позволить благословенному хладу коснуться разгоряченного лба…

Справа, слева, снова справа и слева мелькает саптарская сабля. Хорош ты, Шурджэ, нечего сказать, лучше, пожалуй, почти любого из старшей дружины князя, кроме разве что Орелика. Бьешься ты красно, за себя и своих, и уже вижу я твою ухмылку — поверил, что загнал тверенича?

Ты бьешься за себя и своих, саптарин, но я — за всю Тверень. Сколько тут твоих? — сотня уцелела, может, полторы? А у меня за спиной — тысячи. Мужики, женки, дети малые.

Топчутся на торжище двое всадников — и нет им пути друг от друга. Саптарин наступает, давит, теснит тверенича, боярин с трудом отбивает удары, вспыхивающие лунным серебром у самого лица под открытым шлемом. Пятится и конь Обольянинова, словно в растерянности уступая напору степного скакуна.

Развернулись бесшумные крылья филина, поднесла ладонь к губам, закусила костяшку женщина, охнули роски, гортанно вскрикнул Шурджэ — потому что острие его сабли зацепило-таки щеку тверенского боярина. Несильно и, конечно, не смертельно, но зацепила. Торопясь вогнать острие в дернувшегося от боли противника, темник перегнулся, словно всем телом вдавливая клинок.

Неслышными шагами, невидимая, прошла меж пока еще живыми всесильная Смертушка-Смерть, присмотрелась к сражающимся, сощурилась — и, вмиг уменьшившись, незримой пылинкой оказалась на лезвии тверенской сабли. Клинок Шурджэ проскрежетал по окольчуженному плечу боярина, а сам Обольянинов, с резким выдохом-хаканьем, нашел-таки дорожку к жизни темника, открыв саблей жилы на жесткой саптарской вые.

Казалось — ничего не случилось с потомком Саннай-хана, сейчас сам размахнется сталью, кинется в бой, потому что сабля Обольянинова лишь едва-едва коснулась его шеи, отворив дорогу крови. Но вместо этого рука Шурджэ лишь бессильно упала, выронив мармесский клинок.

Тело темника мешком повалилось на снег, стремительно становясь неживым.

Пар над алым, стремительный росчерк на тающем снегу.

Обольянинов остановился, хрипло дыша, не замечая крови на собственной, глубоко рассеченной щеке.

Ты был смел, темник. Ты был хорошим воином и саблей играл, как никто. Окажись чуть подлиннее твоя рука — и я бы, не ты, лежал на этом снегу.

Уходила тишина, подступившая во время поединка, наваливался мир бешено рычащим псом, и нельзя было останавливаться — кто знает, что взбредет в головы засевшим в княжьем тереме саптарам. Их ведь там не меньше сотни. Рядом с боярином оказались сам князь с Годуновичем, кто-то — вроде бы Орелик — приложил к ране Обольянинова чистую тряпицу.

— Спасибо тебе, Анексим Всеславич, — на плечо легла княжья рука. — Спасибо. За тверенскую честь, тобой спасенную.

Надо что-то сказать, но слова словно умерли внутри. Звенящая пустота.

Но князь, похоже, и не ждал ответных речей. Нагнулся к убитому темнику, вынул из руки мармесский клинок.

— Бают, — Арсений Юрьевич осторожно обтер рукоять, — что лишь тогда сабля хозяину до смерти верна, коли сперва его самого попятнает. Владей, Анексим Всеславич. Достойный тебя клинок. Сердце кровью обливалось, когда отдавал. Владей.

Пальцы сами протянулись к еще теплому от вражьей руки оружию.

— Твоя она, — повторил князь, и Обольянинов молча кивнул, принимая булат.

— А что ж с теремом делать станем, княже? — вдруг громко спросил кто-то из старших дружинников.

Арсений Юрьевич не замешкался.

— Пусть выходят, бросив оружие. Я их милую. Пусть убираются. А терем, как уйдут, — спалить. Видел, что они там творили… опоганили всё. Не пошлю своих, не унижу твереничей, чтоб нечистоты после саптар выносили. Так что скажите им, — князь взмахнул рукой, — что пусть выбирают. Если выйдут — жизнь и свободный пропуск. Если нет — сожгу хоромы вместе с ними.

Страшен был голос князя, гневлив взгляд; и один лишь владыка, кашлянув, решился прекословить:

— Чем же хоромы провинились, княже? Их тверенские умельцы ладили, тебя порадовать норовя — за ласку, за то, что черный люд не жмешь — не давишь, как иные князья, пастырский долг свой забывшие. Не жги, помилосердствуй — я сам с братией выйду отмывать-прибирать.

— Ты, владыко? — только и нашелся Арсений Юрьевич.

— Я, княже. Утишь гнев свой. Ради всей Тверени. Пожар — дело неверное, да еще зимой. Оглянуться не успеем, как полграда спалим.

— Ладно, — князь хмуро опустил голову. — Но саптарве об этом знать не следует!

И верно, не следовало. Степняки упирались недолго — едва к стенам потащили первые связки соломы, как ордынцы запросили пощады.

3

…Они уезжали длинной цепочкой, под хохот и улюлюканье, не уворачиваясь от летящих в спины снежков. Оружие осталось на площади причудливой цветастой грудой — не помиловал князь тверенский, засапожных ножей и тех не оставил. Обольянинов, прижимая ко все еще кровоточащей щеке тряпицу, мельком подумал, что ордынцам такое хуже смерти — смех в лицо. И еще — что смех убивает страх. Страх, что со времен той самой первой зимы крепко угнездился в роскских лесах.

Тверень смеялась.

Смеялась, не думая о том, что Степь не прощает обид, тем паче таких. Что гнев Юртая будет поистине ужасен. Что, как только соберутся полки, Орда пожалует в гости.

Но сегодня об этом никто не помнит..

Тверень смеется.

Часть третья Земли роскские

Осенью 1663 года от рождества Сына Господа нашего император саптаров Обциус благосклонно принял в своей столице посольство Его Святейшества Иннокентия Четвертого, возглавляемое Командором ордена Гроба Господнего Микеле Плазерона.

Будучи не готов открыть свою душу Господу и Сыну Его, Обциус тем не менее склонился к тому, чтобы признать первенство епископа Авзонийского над всеми епископами, включая епископа Анассеопольского, не почтившего императора Обциуса своим вниманием. Император разрешил возвести в столице Саптарции Иуртаусе храм Гроба Господнего, однако на смиренную просьбу повелеть своим роскским вассалам отпасть от погрязшего в суекорыстии и гордыне Анассеополя и склониться перед Его Святейшеством Обциус ответил отказом, сославшись на варварский закон, согласно которому подданные саптар, исправно платящие налоги, могут молиться по своему усмотрению. Не имея возможности убедить закосневшего в язычестве Обциуса, Микеле Плазерона мог лишь воззвать к Господу, дабы тот вразумил императора.

Хроника ордена Гроба Господня

Глава 1

1

— И что же теперь делать станем?

Князь повернулся к собравшимся боярам. Сидели не в привычной малой горнице — в каменной трапезной владычьего подворья, по-старинному низкой. Хоть и отмытые стараниями монахов, княжьи хоромы по-прежнему пустовали.

Обольянинов пригубил горячего сбитня — холод в чертоге был ровно в подполе.

— Пронырлив, однако, Болотич, — вздохнул Годунович. — И прознатчики у него хороши. Быстро как все разузнал!

— Может, хороши, может, плохи. — Арсений Юрьевич едва сдерживал гнев. — Саптары-то в Залесск подались, больше некуда. Ну, бояре, что присудите? Что отвечать брату нашему, Дланью данному, посоветуете?

Анексим Всеславич потянулся к брошенному князем на стол свитку, лишь сегодня доставленному измотанным гонцом князя Залесского и Яузского.

Хитро, лукаво составлены словеса. Умеет Гаврила Богумилович пером играть, да и писцы у него зело искусны.

«Скорбь глубочайшая во мне и во всем граде Залесске Великом наступит от вестей тверенских, — разливался соловьем Болотич, — ибо ведомо всем, как мстит хан оскорбителям своим, почитая баскаков не просто воинами, но послами. Убийство же послов юртайских есть тягчайшее перед ханским престолом деяние, смертью караемое. Княже Арсений, брат мой, что же ты сотворил? Горькие слезы лью, молюсь Господу и Сыну Его за нас, грешных, смерть мученическую приявшему; денно и нощно на коленях прошу, дабы отвела б Длань от наших пределов беду страшную, тобой накликанную. Но Господь наш, сына любимого не пожалевший, лишь тем помогает, кто сам готов на жертву и на подвиг. Мню я, брат мой, должно нам срочно съехаться вместе, правящим Дира потомкам, где и решить совокупно, как устраивать сие дело станем. И я, князь Гаврила Залесский и Яузский, готов для того прискакать в любую глухомань, тобой, брат мой Арсений, указанную. Не кичась, смиренно замечу — не зря я был слугой покорным ханскому престолу, не зря наезжал туда, что ни лето, да с богатыми дарами. Мню, что, если заручусь словом всех князей земель роскских, смогу упросить хана, смогу хоть как, но утишить гнев его.

Дланью Дающей молю тебя, брат мой, князь Арсений, — не медли. Дурные вести быстро летят. Не имея времени сноситься с тобой, отправил я уже своих послов в Орду и сам туда вскорости поспешу. Скажу, что, быть может, и тебе, Арсений Юрьевич, со мной отправиться стоит — но это уж как княжий съезд приговорит. Ибо ведомо тебе, брат мой, что строго чту я в князьях роскских согласие и противу совокупной княжьей воли не иду.

Благодарен буду тебе, княже Арсений, если ответ свой отошлешь немедля, с тем же гонцом. Со всей скромностию замечу в конце, что счастлив буду, коли сочтешь ты достойным местом для княжьего съезда тихий мой Залесск.

Смиренный брат твой,

Гавриил, князь Залесский и Яузский».

— Изощрен в хитроумии Гаврила Богумилович, — только и покачал головой владыка. — Ишь, как ловко в конце свой Залесск ввернул!

— Чтобы я — да к Болотичу поехал?! — едва не задохнулся от возмущения князь Арсений. — Его о защите перед Ордой просил?!

— Так он и думает, — осторожно проговорил Годунович. — Что осерчаешь ты, княже, разорвешь грамоту — а он тебя через то еще и оговорит. Не в Юртае, там оговаривай, не оговаривай, все едино, но перед князьями. Ордынцы ведь не по воздусям к нам полетят, через порубежные княжества повалят. Резаничи тому, мнится, не шибко обрадуются, а Болотич тут как тут. Вот, мол, от кого все ваши горести…

— Брось, Ставр, — поморщился Олег Творимирович. — Всякому ясно, что Болотич нас оговорить случая не упустит. А вот что ему отвечать станем?

— Не только ему. Мало меня Болотич занимает. Ордынцам, что в гости не преминут пожаловать, — им чем ответим? — мрачно заметил воевода Симеон.

— Верно. — Обольянинов бросил свиток. — Что Болотич? Залессцев, помнится, крепко поучили при батюшке твоем, княже. Больше не сунутся, только с ордынской помощью…

— Этого-то я и боюсь, — вздохнул владыка. — Что помчится князь Гаврила вперед коня своего в Юртай. Для остальных князей — за землю роскскую просить, гнев хана утишать, на деле же — все под свой Залесск подгребать.

— Князю нашему в Орду ехать — самому голову на плаху класть! — горячо заспорил Верецкой. — Болотичу только того и надо!

— А не ехать — признать вину свою, — не согласился с воеводой Ставр.

— Признавай, не признавай — конец один, — отмахнулся Кашинский. — Явится Орда.

— Верно, — заговорил наконец Обольянинов. — Перед Юртаем кланяться… не насытятся они нашей кровью, нашими головами не успокоятся. Спалят Тверень так, что сгинет град… навроде Обольянина.

— А с Болотичем-то что? — не унимался Годунович.

— Лица терять не станем, — отрывисто бросил князь. — Ответим. И на съезд приедем, только не в Залесск. Пусть уж до Тверени братец наш Гаврила Богумилович проедется. И князья пусть к нам будут. Примем, в грязь лицом не ударим.

— Принять-то примем, да многие ль поедут? — засомневался Кашинский.

— Не лучше ли, княже, в Лавре, как повелось? — осторожно предложил владыка. — К Мартьянову дню самые дальние и те доберутся, а нам дорога и вовсе недлинна, место же благословенное, намоленное. Там бороды рвать друг другу не столь сподручно.

По лицу князя Арсения видно было, что и Лавра ему по душе не пришлась.

— Тверень ныне есть первый град земель роскских, — настойчиво произнес он. — В Дирове который год волки воют, да и Беловолод с Соболем так до конца и не поднялись…

— Но время ли то всем доказывать? — поддержал владыку и Обольянинов. — Пусть будет Лавра, княже. Да и не поставит никто в вину Тверени, что под себя все гребет, ровно Залесск какой.

Согласились с Обольяниновым и другие советники, так что князю, видя столь редкое единодушие, пришлось уступить.

— Будь по-вашему, бояре, — буркнул Арсений Юрьевич. — Лавра так Лавра. Но тогда, владыко, тебе с митрополитом говорить. Чтоб не пел под залесскую дудку.

— С митрополитом Петром речь поведу, — с готовностью согласился тверенский епископ. — Он и сам не больно Залесским игрищам рад.

— А раз не рад, то пусть нашей нужде споспешествует, — не слишком вежливо прервал владыку князь. — Приложи усердие, отче! Ставр, составь для Болотича грамоту. Олег Творимирович, печать приложи. Да остальным князьям весть пошлите. Немедля.

— Осерчал, — вполголоса проворчал Кашинский, едва за князем захлопнулась низкая дверца. — Что мы все на Лавре настояли. Но рассудите сами, бояре, разве ж мы не правы? Как никогда нужно нам в князьях единение! Потому что ежели нет…

Он не договорил, но тверенские набольшие все понимали и так. Если князья роскские присудят — наше дело, мол, сторона, сами баскаков перебили, сами перед Юртаем и отвечайте, — то останется им, княжьему совету, самим себя да князя хану выдать, надеясь, что собственная мученическая казнь отведет гибель от любимого града.

2

Еще водили по утоптанному снегу заморенного коня, на котором влетел во двор тверенский гонец, а Гаврила Богумилович, князь Залесский и, волею хана Обата, великий князь росков, уже созывал ближних на совет, о чем и объявил прибежавший прямиком с княжьего подворья Щербатый.

— Ну, теперь держись, братцы! — добавил он, бухаясь на укрытую медвежьей шкурой лавку. — Как бы не болело, да померло. Либо с Тверенью бодаться, либо с Юртаем…

— Не упомню, чтоб Залесск с Тверенью заодно был, — откликнулся воевода наемной дружины Борис Олексич, — и не было такого, чтоб на Орду хвост поднимали. Чай не резаничи!

— Чтоб баскаков били, тоже не бывало, — ухмыльнулся чернявый Воронко. Он был из Смолени и всей душой рвался бить саптар. Степняков ненавидели здесь все, кто открыто, как Никеша или тот же Воронко, кто про себя, и только Георгию Афтану ордынцы были всего лишь отвратительны, как бывают отвратительны грязные, пьющие лошадиную кровь варвары.

— Не было. А теперь есть! — тряхнул кудлатой башкой Никеша. — Нет, братцы, хватит поганых терпеть. Натерпелись! Твереничи — молодцы, поддержать бы их…

— И поддержим! — осклабился Щербатый. — Гаврила Богумилович, чай, Длань носит…

— Как князь решит, так и будет, — пресек скользкий разговор воевода и не удержался, добавил. — А может, и решил уже.

Решения Гаврила Богумилович всегда принимал сам, а единожды приняв, не отступался, но никогда не объявлял он свою волю, не выслушав тех, кому доверял. Так говорили в Залесске, который и обитатели, и гости все чаще называли Великим.

Услышав этот титул впервые, Георгий едва не расхохотался в лицо изрекшему сию глупость степенному роску, но в последний миг сдержался. Не из вежливости и уж тем более не из осторожности. Заезжий купец рассказывал любопытные вещи, не хотелось его сбивать, тем паче идти куда-то было нужно. Затащивший Георгия на Дебрянщину, Никеша не нашел ни отчего дома, ни родного села, только заросшие крапивой да кипреем ямины и буераки. То ли грозовой конь на бегу гривой махнул, то ли саптарва налетела, а может, свои же князья друг с другом мост не поделили, но дорога для побратимов, не успев закончиться, началась сызнова. С разговора на придорожном дворе, где бородатый купчина расписывал прелести залесского житья. И степняки там сытые да тихие; и князь пришлых привечает, лишь бы толк с чужаков был. И мастеровому человеку в Залесске место найдется, и торговому, ну а воинскому и вовсе — ступай прямо на княжий двор, посмотрят, на что годишься, да и возьмут. Кто таков, откуда родом — допытываться не станут.

Никеша с Георгием переглянулись и решили поглядеть, благо разговорчивому залессцу требовались люди для охраны. Так и добрались до городка, раскинувшегося на невысоких холмах вдоль синей, словно испятнавшие здешнюю рожь цветы, реки. Доехали и остались, потому что над наемным полком началовал один из бывших помощников Василька Мстивоевича, да и в дружине хватало «севастийцев». Воевода Борис Олексич двенадцать лет копил анассеопольские динарии, но, схлопотав седьмую в своей жизни стрелу, сказал себе и василевсу «хватит». Было это через год после того, как обидевший авзонийского гостя Георгий угодил в Намтрию.

Никешу воевода принял с распростертыми объятьями, обросшего светлой бородой севастийца признал не сразу, а признав, не колебался. Так брат Андроника стал побывавшим в краях севастийских невоградцем Юрием и оставался таковым больше месяца. Пока новоявленному дружиннику не заступили дорогу четверо саптар. Возможно, они не желали ничего дурного, даже наверняка — в Залесске кочевники никого не резали и в плен не тащили, удовлетворяясь княжьим корытом, но севастиец с утра был не в духе, потому и отправился проминать коня. Уступить в таком настроении Георгий Афтан мог разве что покойному Стефану, и уж никак не дурно пахнущим степнякам.

Кто-то должен был свернуть. Саптары полагали, что роск, севастиец — что варвары. Когда до нахально разглядывавших его ордынцев оставалось несколько шагов, Георгий пустил рыжего с места в широкий галоп, направив меж двоих степняков. Не ожидавшие подобного, саптары опомнились, только когда могучий жеребец, отшвырнув невысоких чужих лошадок, понесся дальше. Саптары, правду сказать, пришли в себя быстро. Свистнул аркан, но набравшийся в Намтрии варварской премудрости Георгий успел завалиться на конскую спину, одновременно махнув саблей. Перерубленная веревка упала под ноги коня, Георгий изловчился ее подхватить и на глазах десятка разинувших рты залессцев влетел на княжье подворье. Ордынцы отстали, но вечером пришлось идти к князю.

Севастиец не сомневался, что первая встреча станет и последней. Разум подсказывал, не дожидаясь чести, убраться подальше, но оседлавший Георгия еще в Анассеополе черт продолжал толкать под руку. Севастиец, остановив поднявшегося было Никешу, неторопливо пошел за невзрачным роском, то ли доверенным писцом Гаврила Богумиловича, то ли еще более доверенным толмачом.

Князь, в бархатной в полный рост свите и сапогах желтого сафьяна с чуть загнутыми носами, стоял посреди яблоневого сада. Был он не молод, но и не стар, не толст и не худ, смотрел внимательно, но не гневно. Так в Анассеополе смотрят на тех, кого хотят купить и не хотят испугать. Следовало поклониться, но черт свое дело знал: Георгий остановился, не дойдя до Гаврилы Богумиловича пары шагов, и широко улыбнулся.

— Это ты обидел поутру четверых моих гостей? — Князь проводил глазами пролетевшую птицу, и в памяти возник другой сад и другой разговор. — Они очень недовольны.

Георгий улыбнулся еще шире и не ответил, откровенно разглядывая залесского хозяина. Отчего-то это было очень важно — понять, каков он. Даже важней, чем вызвать на бой «гробоискателя» или выпустить кишки протоорту.

— Ты нем? — Голос князя был спокоен и мягок. — Или горд?

— Я не знаю, вправду ли твои гости обижены на меня? Я поставил нескольких дикарей на причитающееся им место, но они слишком дурно пахли, чтобы быть гостями князя.

— Странные речи для невоградца, — все так же спокойно произнес хозяин Залесска, — но обычные для жителя второго Авзона. Борис Олексич признал, что взял в дружину севастийца по имени Георгий. С чем ты пришел в Залесск, Георгий?

— С конем и оружием. — Глаза у Гаврилы Богумиловича были умными, любопытными и слегка усталыми. Так смотрят еще не василевсы, но уже не динаты. Правда, у Фоки Итмона во взгляде было больше патоки, но откуда брату василевса знать, как Фока глядел на простых смертных? На нужных ему смертных.

— Ты умен, — терпение князя казалось неистощимым. — Что ж, тогда скажи, почему ты оставил Анассеополь?

— Я воевал за того, кто проиграл.

— Ты мог перейти к тому, кто победил. Хорошие воины нужны любому государю.

— Но не всякий государь нужен хорошему воину. — Кажется, так ответил деду протоорт Димитрий. Потом василевс и начальник стражи стали больше чем братьями.

— Что же оттолкнуло тебя от нового василевса? Он жаден? Неумен? Труслив?

Василий Итмон и впрямь неумен и не храбр. Жаден? Возможно, что и не слишком, но на прямой вопрос в Анассеополе прямо не отвечают.

— Менять господина можно, когда судьба еще не решила, кого она вознесет, а кого уронит. — Как внимательно смотрит этот князь! — Только тогда тебя поймут и те, кого ты оставил, и те, к кому ты пришел. Я опоздал сменить сторону и ушел с теми, кто меня знал. Меня всегда тянуло посмотреть мир. Я больше не причиню обид твоим саптарским гостям, я отправлюсь к лехам. Они достаточно далеки и от Анассеополя, и от Авзона, и я смогу с ними объясниться.

— Я еще не на вершине, — князь заговорил по-элимски. Очень медленно, но очень правильно, — но я на нее взойду. Город, Где Умер Бог, третий век принадлежит мендакам. Первый Авзон упал, второй клонится к закату. Залесск станет третьим, а четвертого не будет. Оставайся со мной, севастиец, ты увидишь, как рождается величие. Я вижу, ты удивлен?

— Тем, что слышу элимскую речь, да. Княже, Авзон, прежде чем стать первым, назывался Леонидией Авзонийской, а Анассеополь — Леонидией Фермийской. Оба потеряли изначальное имя, но оно у них было.

— То, что забыто, заслуживает забвенья, — все еще по-элимски продолжил хозяин Залесска. — Величие может носить любое имя. Ты родился Георгием, стал Юрием, а кем умрешь? Лехом по имени Ежи или боярином Залесска Великого? Ты напал на четверых опытных воинов. Ты рисковал.

— Нет, княже. Саптары не ожидали нападения, их кони слабей моего, и потом — я четыре года воевал с птениохами. Они носят бороды, их глаза не похожи на щели, но по повадкам они те же саптары, только крупнее и чище.

— Завтра покажешь, какой ты боец. Не сомневаюсь, что хороший, иначе Олексич тебя бы не принял, но я хочу знать, кому из моих старших дружинников ты равен.

— Ты увидишь. — Авзон клонится к закату? Феофан об этом говорил, но Георгий в Анассеополе о подобном не задумывался. — Я предпочел бы конный бой.

Бой был конный. Будь Георгию сорок, он бы в тот день вошел в старшую дружину. Или не вошел, потому что оставлять «севастийского воеводу» не тянуло, а вот Гаврила Богумилович вызывал любопытство. Непонятное и недоброе, словно через говорящего по-элимски роскского князя можно было что-то понять, предугадать, исправить…

Георгий остался. Лето и осень утонули в воинской обыденности, а в начале зимы в город явились саптары. Усталые, замерзшие, злые, едва не падавшие с заморенных коней, и без оружия. Гаврила Богумилович ошибался. Не только севастиец мог погнать коня на четверых ордынцев!

— Что бы ни присудили набольшие, — нарушил повисшую в горнице тишину воевода, — а собраться не помешает.

Согласно загудели дружинники — они хотели драться с саптарами, давно хотели. Роски устали откупаться и кланяться, а Гаврила Богумилович этого не заметил. Залесский князь не угадал даже с Тверенью, что он может знать о Севастии? Ничего! Залесску третьим Авзоном не быть. Третьим Авзоном не быть никому!

Георгий улыбнулся и подмигнул Никеше, словно дело было в Намтрии, а не в заметенном снегом городишке, которому не стать первым даже в Роскии. Побратим понял севастийца по-своему.

— Уж не знаю, как кто, а мы с Юрышем готовы, — уверенно и радостно объявил он. — Как саптары драные из Тверени заявились, так и готовы. Мало ли…

3

Ускакали гонцы, канули в снежном мареве, скрылись за белым покровом — потянулись томительные зимние дни, и жди-пожди теперь ответных вестей.

Первым, как и ожидалось, откликнулся Болотич.

— Умен, бес, — скрипнул зубами Арсений Юрьевич, едва дочитал присланную грамоту. — Слова кладет ровно златошвейка — стежок.

Князь Залесский и Яузский писал, что «безмерно рад» «разумным словам» своего тверенского «брата», что готов немедля прибыть в Лавру и надеется, что так же поступят и остальные князья. И еще добавлял, что, зная обычаи юртайские да хана Обата, боится, что прогневится тот столь сильно, что прикажет удушить послов залесских да прочих росков, что в недобрый час в Юртае окажутся.

— Коль не врет, так эти души тоже на нашей совести будут, — Обольянинов аккуратно и осторожно опустил свиток, — а может, и уже…

— На нашей! — вдруг резко выкрикнул князь. — И все остальные — тоже, коли ордынцы сюда заявятся. Думайте, бояре! Много думайте — как сделать так, чтобы остальные князья поняли: нельзя больше по удельным берлогам сидеть, пора осильнеть единством!

Слово было сказано. Все поняли.

— Сколько еще терпеть будем, пока Орда из нас соки вытягивает? Уж полтора века минуло, мы все медлим, все выгадываем… все! Сколько ждать еще? Такой повод! Подняться всем княжествам, дать отпор, когда Юртай войско пошлет! Послов отправить на запад да на север, просить помощи у Захара Гоцулского, у лехов, у знеминов, у скалатов с сейрами… да хоть у самого нечистого!.. Прости, владыко, вырвалось.

— Княже, — тяжело поднялся воевода Симеон. — Те речи ты не с нами веди, твоими верными слугами…

— Слуги — они в Залесске, боярин! — яростно прервал Верецкого князь. — А тут — други верные, с кем плечо о плечо на Поле выходили и еще, Длань даст, выйдем!

— Прости, княже, — поклонился воевода. — Все верно. Только мы и так с сим согласны. Глубоко ордынский корень прорастает, а с ним растет на роскских землях и их закон. Страх лезет да привычка ко мздоимству, к тому, что правды нет, а есть ханская воля. И волю ту купить можно, мурз, темников да любимых жен одарив щедро. А за князьями и простой народ тянется, мол, раз уж Дировичам[5] незазорно, так и нам вместно.

— Князей уговорить надо, — глубоко, словно перед схваткой, вздохнул Ставр. — Чтоб согласились бы рати слить. Невоград, Плесков, как и раньше говорил, не откажет. По ним Орда не прошлась. Страху меньше.

— Так и знайте, бояре, — князь встал, повел плечами, словно разрывая незримые путы, — буду на съезде речь вести, что пора нам всем против Орды встать. Всем. Всей земле, от дальнего края Невоградской пятины, где о саптарах до сих пор только сказки сказывают, до Резанска, столько раз сожженного, что даже летописцы счет потеряли.

— Быть по сему! — дружно произнесли тверенские бояре, утверждая княжью волю. — Так и реки, княже!

4

Как присудят князья роскские, потомки Дировы, — так и станется, а что тут судить? Пока есть время, нужно его использовать либо для мира, либо для войны. Случалось, добытое унижением перемирие становилось спасением, а бывало — и погибелью. Сколько раз обнаживший не ко времени меч погибал сам и губил пошедших за ним… Сколько раз замахнувшийся на необоримое безумец выходил победителем, становясь дарящей надежду песней… Рухнуть на колени или поднять меч? Труден и страшен выбор, но всего страшней не решить ничего. Нет в роскских краях богоравного василевса, чье слово — закон. Нет того одного, кто скажет «быть войне», загодя принимая на себя и славу победы, и позор поражения…

Георгий Афтан зябко поежился, оглядываясь на растянувшийся по заснеженной реке княжеский поезд. Зимний день недолог, короче пути, что надо пройти от ночлега до ночлега, а Гаврила Богумилович спешил. Хотел выгадать время для молитв и раздумий, чтобы еще раз поразмыслить о том главном, что предстояло сказать. Так объяснил князь Залесский тем, кого взял с собой, а взял он немногих. Чего опасаться по вьюжным дорогам? Разве что волков, потому что саптары на обладателя золотой пайцзы без ханского приказа не посягнут, да и не блуждают степняки по заснеженным лесам, а роски не тронут спешащего в святую Лавру. Не должны тронуть, хоть и многим встал князь Залесский и Яузский поперек дороги.

— Ох, не бережется Гаврила Богумилович, — словно подслушав мысли севастийца, выдохнул Терпило, любимый толмач княжий, свидетель избиения баскаков. Ему посчастливилось выскочить из кипящей, словно котел, Тверени и донести дурную весть до Залесска вперед уцелевших саптар. — Верую, что отринувшего гордыню и не носящего в сердце своем злобы Господь хранит, и все же…

Терпило любил недоговаривать. Пусть собеседник сам додумает, а толмач вроде и ни при чем. Вот и теперь начал и не закончил. Сидел на заиндевевшей кобыле, качал укоризненно головой, а Георгий с Никешей слушали. Им повезло — Гаврила Богумилович из наемников взял в Лавру только их со Щербатым. Набольших залесских — и тех оставил князь, вроде как за княгиней и сынами приглядывать да набившихся в город саптар стеречь. Были при Гавриле Богумиловиче, не считая обозников, лишь десяток старших дружинников, двое отроков да дюжина слуг. Даже одежд для выхода великий князь не прихватил, чтоб сразу видно было, едет не богатством в святом месте кичиться, а дело делать. Только вот какое?

Мыслей Гаврилы Богумиловича не знал никто, можно было лишь гадать. И гадали, чего еще в дороге делать, разве что волков слушать — а пели волки как-то слишком уж громко. Это заметил не только Никеша, что мог в дальних краях и позабыть родные снега, это заметили все. Волки, не таясь, выходили из лесу еще засветло и выли в холодное небо, сине-зеленое, как умирающая гедросская бирюза.

Не ведавший местных примет, Георгий поглядывал на спутников, но не расспрашивал ни о чем. Захотят — сами скажут. Зверей севастиец никогда не боялся, да те и не пытались нападать, они просто были рядом. Звали, плакали, пели. Люди молчали, но они были встревожены, особенно толмач…

— Гаврила Богумилович поторопиться велит, — выпалил догнавший головных всадников разрумянившийся княжий отрок. — Ух ты!

Георгий поднял голову. Впереди раскинулась снежная пустошь, ровная, нехоженая, чистая-чистая, словно покрывало для новобрачных. Вот бы разогнать коня и помчаться наперегонки с ветром, отшвырнув прошлое, не думая о припорошенных снегом камнях и трещинах. Вообще не думая.

— Филин плес, — осенил себя Дланью Терпило. — Лучше его засветло миновать. Дурное это место… Дальше бесюкам ходу нет — Лавра святая не пускает, вот нечистые и морочат напоследок, смущают души…

— А есть чем смущать, Терпило свет Миронович? — зло сощурился Щербатый, но толмач вызова не принял.

— Все мы пред Сыном Его грешны, — объявил он, — все слабы, а нечистый тут как тут. Волком рыкающим бродит… Поторопимся, пока солнце не село.

— Отчего б не поторопиться, — окликнул ведший отряд престарелый сотник Парамон Желанович. — Холодает… Погреться бы!

— А гладко-то как! — шумно вздохнул разохотившийся к скачке мальчишка, норовя послать коня вниз.

— Стой! Куда лезешь?! — Щербатый ухватил лошадь отрока под уздцы. — Берегом поедем! Бесы аль не бесы, но провалиться здесь раз плюнуть!

Отрок насупился, счастливая улыбка погасла. Кони послушно пробивались снежной целиной, обходя предательский плес. Низкое солнце цеплялось за кромку леса на дальнем берегу, искрился снег, поземкой стлался по земле не прекращающийся даже днем волчий вой.

— Так что, Терпило Миронович, — слишком громко заговорил Парамон Желанович, — говоришь, неслучайно там все вышло? В Тверени-то?

— Кто ж его знает? — вздохнул толмач. — Арсений Тверенский никогда в спину не бил, только князь — одно, бояре — другое… Как набат ударил, Арсений Юрьевич на подворье у владыки Серафима был, в том я Длань целовать готов. А вот Обольянинов, любимец княжий, с доверенными людьми — незнамо где.

— А ты где сам был-то, Мироныч? — полюбопытствовал сотник. — При саптарах?

— Как бы при них, кончили бы меня, — скривился толмач, — как есть кончили! Длань уберегла. Отпросился я Сыну Господню свечечку поставить, а чтоб далеко не ходить, к владыке на подворье и пошел. Там и был, когда началось…

— Оттуда и сбежал, — подсказал Щербатый, не терпевший пронырливого залессца.

— Я служу князю своему, а не саптарам, — надулся Терпило.

Георгию стало скучно, и он принялся глядеть по сторонам.

Потому и увидел, как замерзшим плесом в ту же сторону, что и княжий поезд, движется темная фигура. Высокая, грузная, она мерно и тяжко шагала по снежному ковру, неведомым образом опережая шедших рысью коней, удаляясь, как удаляется в степи пыльный вихрь, но странный путник не был смерчем. Георгий видел сутуловатую спину, массивный посох, седую, всклокоченную гриву. К ногам незнакомца льнула длинная предвечерняя тень, на белом снегу казавшаяся вовсе черной. Не в силах оторвать взгляда от диковинного зрелища, севастиец послал рыжего в галоп, но куда там! Догнать старика, а странник был стариком, в этом Георгий не сомневался, было невозможно.

— Стой! Ты куда? — долетело сзади. — Вовсе ополоумел?!

Звали Георгия, но обернулся на окрик старик. Он был слишком далеко, чтоб севастиец мог разглядеть лицо, но отчего-то не сомневался, что его самого путник видит насквозь. Рука самочинно дернулась отдать воинские, нет, царские почести. Старик медленно кивнул, повернулся, вновь зашагал вперед. Ослепительно сверкнуло солнце, тысячами искр вспыхнул снег, вынуждая отвести взгляд.

— А как бы конь в трещину угодил? — ворчливо спросил подоспевший Никеша. — Дорога незнакомая, неезженая. Мало ли…

— Постой, — перебил побратима Георгий, — туда, туда смотри! На реку. Кто это?

— Длань Дающая, — в голосе дебрянича было недоумение. — Холм высокий, издалека видать.

— Холм?

— Так на холме она, Лавра-то. Сейчас снег, а видал бы ты, как она в Велегу смотрится. И не разберешь, где сама Длань, а где отражение. Сколько лет минуло, а как сейчас вижу. Бывал я тут, прежде чем на ваши хлеба податься. С батюшкой бывал…

Георгий не ответил — искал глазами странника и не находил. На укутавшем спящую Велегу снежном одеяле синели волчьи следы, а в прозрачном небе полыхала Длань Дающая, словно протягивая гостям зимнее солнце.

— Чистым золотом звонницу крыли, — с гордостью сказал Никеша. — Чтоб и Господу в радость, и Сыну Его, и всем добрым людям… Гляди, как горит! Не хуже, чем у вас в Князь-городе!

— Не хуже, — кивнул Георгий. — По-другому!

5

Вознеслись над Велегой причудливо-витые звонницы и купола Олександровой Лавры. Парит на роскскими лесами и прибрежными кручами Длань Дающая, великая Длань-Заступница, Длань, с которой каждому из нас у Последних Врат принимать Его дар — или камень, или ломоть хлеба…

Здесь, в Лавре — митрополичий престол. Еще преподобный Олександр, устав от княжих свар, когда каждый Дирович во что бы то ни стало старался утвердить оный престол в своей вотчине, крепко стукнул посохом и объявил, что уходит в леса и своими руками срубит «скит малый», где и станет впредь обретаться. Как ни уговаривали сурового пастыря струхнувшие князья, ничего не помогло.

Долго шел пастырь вдоль берега Велеги, днем и ночью шел, пока не завидел на рассвете холм с камнем наверху. Поднялся с него хозяин леса и ночи, филин, скрылся в дремучей чащобе, и ударили о древний камень первые солнечные лучи, знаменуя конец ночи и начало дня. Опустился митрополит на колени, воздал хвалу Господу и Сыну Его, а потом поплевал на ладони, словно простой плотник, да и взялся за топор. Отказался Олександр от наемных мастеров, мол, приму лишь охотников, да не всяких, а с настоящей страстью в душе. И нашлись таковые! Со всей земли собирался народ, прослышав о новом, небывалом деле, ибо никогда еще митрополиты не уходили, подобно святым старцам-отшельникам, в глухие лесные скиты. Пятнадцать лет пришлось уламывать Олександру святейшего патриарха, добиваться разрешения на перенос митрополии в лесную глушь. Другие митрополиты до сих пор росков за блаженных принимают. Небывалое то дело для слуг Господа — самим от себя власть гнать, однако же прогнали.

Так вознеслась на диком некогда берегу Лавра, обросла со временем посадом. Есть здесь и монастырь, и митрополичье подворье — скромное, у многих бояр куда краше.

Зато здесь не толкаются боками, не спорят о межах и пограничных деревеньках. Здесь внимают слову. Слушают и говорят. Сюда приходят за советом и за правдой. Нет в Лавре места усобицам. Перед Господом и Сыном Его все равны.

…Княжеский поезд твереничей растянулся. Оно и понятно, не на бой ехали — себя показать и других уговорить. Ответные грамоты от роскских князей не замедлили. Никто не отмолчался, отозвались все, даже резаничи и нижевележане, на чьи плечи чаще других обрушивалась ордынская плеть.

— Что ж, братия, — выезжая из Тверени, произнес Арсений Юрьевич, — путь до Лавры хоть и не слишком далек, а мешкать не стоит. Чести не будет, коль позже Болотича явимся.

И поехали, торопясь, хоть и везли с собою нарядное, золотом шитое платье и золотом же отделанное оружие, драгоценные кубки и прочую справу, дорогую, напоказ. Братья-князья должны видеть — не оскудела Тверень, несмотря ни на что, может и всю дружину одеть-снарядить, не одного лишь князя да знатнейших бояр. Не на бой ехали, и все ж никто не пренебрег тяжелым доспехом. С князем шла вся старшая дружина, Орелик не отходит от Арсения Юрьевича. Когда имеешь дело с Залесском, помни, что против тебя — не роск, а саптарин. Или, вернее сказать, роск, набравшийся от саптар, что куда хуже. От наших отлепился, к чужим не пристал — и тем и другим не свой. Не человек — мышь летучая, нетопырь, встретишь — сразу коня заворачивай, дороги не будет, да вот беда — поворачивать поздно.

Зима выдалась щедрой на снега, и Обольянинов невольно радовался — если что, ордынцам по весне трудно будет пробиваться в глубь роскской земли. Конечно, так рано явиться они бы не должны, не ходят саптары на добычу голодной послезимней порой, но кто их знает?.. Хотя эти, если надо — куда угодно дойдут, не остановятся ни пред какими разливами.

Лавра приближалась, но, как ни спешил, как ни торопил обоз старший над поездом Олег Творимирович Кашинский, их все равно опередили.

У Врат Олександровых — мощных, грубых, сложенных из дикого камня, «не красы ради, но для людей сбережения» князя Арсения уже ждали.

Высоко подняты красные с золотом прапорцы, на них — скачущий всадник и над ним — простертая Длань Небес.

— Залессцы… — сквозь зубы бросил Арсений Юрьевич. — Опередили…

Глава 2

1

Князь Залесский и Яузский и впрямь не чинился, самолично выехав навстречу твереничам. Сидел Болотич на смирной, хоть и крупной кобыле, без брони, в шубе добротной, но безо всяких красивостей, и лишь шапка была расшита мелким речным жемчугом.

Дружины при Гавриле Богумиловиче не было, только справа и слева от князя двое отроков вздымали прапорцы, да за спиной залессца сдерживал ярого белоногого жеребца светловолосый витязь, ровно сошедший с дорогой князьгородской иконы. Только конь витязя был не белым, а рыжим, и не оплетало его ноги черными кольцами поганое Змеище.

— Ну, Болотич, — покачал головой воевода Верецкой, — ну, хитер.

Обольянинов промолчал, чего тут скажешь? Без слов говорить и впрямь уметь надо, князь Яузский умел. Смотри, мол, брат мой тверенский, не меряюсь я с тобой оружной ратью, скромен, сам-третей стою перед твоими двумя сотнями лучших дружинников. Даже саблей не опоясался. К чему оружие здесь, во месте святом, когда встречаются братья — князья росков, Дира великого потомки? А только если захочу, будут и при мне воины не хуже твоих…

Но делать нечего.

Арсений Юрьевич одним движением остановил потянувшегося было следом Орелика. С князем остались лишь Обольянинов да Кашинский.

Анексим Всеславич пристально вглядывался в знакомое лицо залесского князя. Всем хорош Гаврила Богумилович! Осанист, дороден — но не обрюзглый. Взгляд, правда, тяжел, ну так он и у князя Арсения не легче, особенно в гневе. Глаза у Болотича темные, непроницаемые, словно все время ждет князь Яузский какого-то подвоха. И хотел бы Обольянинов увидать злобу или так какую-то особенную хитроватость — ан нет.

И чиниться Гаврила Богумилович не стал, заговорил первый, хоть и опередил тверенского князя перед Лаврой.

— Здрав будь, брат мой, княже Арсений, — и учтиво склонил голову.

Куда денешься — пришлось отвечать тем же.

— Тебе тоже здравствовать благополучно, княже Гаврила, — тверенич ответил точно таким же поклоном. — За что ж бесчестишь меня, у врат ожидая? — вроде как шутливо упрекнул он. — И где ж монахи, слуги Божьи?

— Отослал я всех, княже Арсений, — голос у Болотича сладок, медоточив. — Решил, что сам тебя встречу. Не до чинов нам сейчас, брат-князь, не время считаться, кто кому навстречу выехал да кто первым поклонился. И без того сколько свар через то случилось!

Не поспоришь, нехотя признал Обольянинов правоту залессца. Кругом прав. Обкладывает, словно волка, правотой своей. Мягко стелет, как говорится.

— Спасибо за честь, князь Гаврила, — Арсений Юрьевич ответил дружелюбно — а куда денешься? — Мню я, хотел ты со мной потолковать допрежь всех, не только князей, а и самого митрополита?

— Точно, — кивнул Болотич. — Хотел и хочу, брате Арсений. Здесь, в месте святом, хочу с тобой поговорить, как на духу.

— Прямо здесь, на морозе?

— Какой роск мороза испугается? Да и лишних ушей бояться не придется. Я, брате Арсений, не верю ныне даже митрополичьим служкам.

— Наедине со мной речь вести хочешь, Гаврила Богумилович?

— Отчего ж наедине? Возьми с собой бояр своих ближних, от кого у тебя тайн нету, — душевно ответил Болотич, с улыбкой взглянув сперва на Олега Творимировича, а потом на Обольянинова. — Отроков же я отошлю. Не про них дела и речи наши.

Твереничи переглянулись. Ну из кожи вон лезет обычно надменный Болотич! Один остается с тремя хорошо вооруженными воинами; а ведь знает — есть у Тверени счет к Залесску!

Четверо всадников подались в сторону, освобождая путь тверенскому поезду.

— Сюда, — указал Гаврила Богумилович, направляя кобылу на неширокую дорожку, что вела в обход стен Лавры. — Оставь нас, Юрий. Князь Арсений не по севастийскому обычаю живет, по роскскому. Не тронет он меня.

Витязь с иконописным ликом развернул жеребца. Быстро развернул, но Обольянинов успел заметить брошенный на Арсения Юрьевича взгляд. Не взгляд врага и не взгляд слуги, опасающегося за господина. Так смотрят равные на равных.

Кони князей пошли голова в голову, и едва залесский князь остро и пристально взглянул на тверенского, как Анексим Всеславич позабыл странного воина, чуя настоящую опасность, тихую и жадную, словно трясина.

— Спасибо, брате Арсений, что не убоялся слова дурного, — камышом зашуршал Болотич, — да наветов, что обо мне разносят.

— О том ли речь вести сейчас стоит, князь Гаврила?

— Не о том, верно, не о том. А о том, что с Юртаем делать после того, как ты, княже, Шурджэ прикончил. Иль, вернее будь сказано, прикончил его боярин Анексим Обольянинов, здесь, за твоим плечом едущий.

— Хороши у тебя прознатчики, княже, — только и нашелся Арсений Юрьевич.

— Приходится, — словно даже и виновато развел руками залессец. — Чтоб большую кровь не лить — приходится, да, знать все. Порой и не добром то знание добыто, только на сей раз без прознатчиков обошлось. Сам ты свидетелей смерти Шурджэ в Юртай отправил, да еще и разъярил… Слыханное ли дело, воинов оружия лишить да взашей вытолкать?

— Князь Гаврила, — тверенич стал терять терпение. — Мы ведь тут для тайной беседы, верно? Так давай прямо и поговорим. Как два князя, перед которыми — гроза. Да такая, что…

— Именно, брате Арсений, — горячо перебил Болотич. — Прямо поговорим. Как на духу тебе скажу — едва услыхал о побоище, о Шурджиной рати, — волком взвыл, кровавыми слезами возрыдал! Потому как, княже, не в обиду тебе будь сказано, чаще тебя в Юртае бываю и потому ведаю, чем побоище тверенское для всей нашей земли обернется.

— Не стоит, князь Гаврила. Чем это для нас обернется, не хуже тебя знаю.

— А коль знаешь, брате Арсений, то давай думать и решать, как той беды избегнуть. — Болотич был настойчив и неотступен. — Ибо нам с тобой, двум самым сильным княжествам, решать. Не мелочи же вроде Резанска!

«Ждет, когда наш князь спросит, что ж он думает, — решил про себя Обольянинов. — Когда отдаст первенство. Признает, что его, Болотича, совета ждет Тверень»

— Решать съезду княжьему, — твердо сказал Арсений Юрьевич. — А что делать — то понятно. Поодиночке перережут нас саптары. Иль думаешь, Гаврила Богумилович, Орда только Тверень спалит, а Залесск твой не тронет? Как же! Буду говорить князьям, что пришла пора встать всем вместе, одной рукой ударить, одним щитом прикрыться!

Подбородком Болотич проделал какое-то сложное движение — не то кивок согласия, не то насмешливый полупоклон, так сразу не разберешь.

— Ах, княже Арсений, вот этого-то я и боялся. Прям по писаному говоришь, как я от тебя и ожидал. Собраться, ударить, одним щитом прикрыться… А на деле знаешь что получится? Нижевележане с резаничами препираться станут, а плесковичи — с невоградцами: кому сколько воев выставлять, кому сколько кормов везти, кому за потравы на пути войска платить. Те князья, что похрабрее, сцепятся, кто более достоин во главе войска встать, те, что потрусливее, от общего дела увиливать станут. Кто-то непременно и донос в Юртай настрочит. Мне ли князей наших не знать! Тебе, брате Арсений, хорошо, ты единовластный хозяин тверенский, а мне столько пришлось с княжьей мелочью переведываться! Одной деревенькой в три двора володеет, а туда же! Князь, и Дировой крови!.. — Болотич перевел дух, утер проступивший под шапкою пот. Арсений Юрьевич не перебивал, и, ободрившись, залессец продолжал:

— Но самое главное не княжьи споры, не наши прекословия! Помысли, княже — пусть даже соберем мы рать, выведем на поле… против кого выведем, ты подумал? Непобедима Орда! У нас один ратник от скольких дымов выходит, а? Наши с тобой старшие дружины хороши, слов нет, но много ли их? А в степи каждый мужчина — воин. Грады дадут ополчение, да только под саптарскими стрелами оно не выстоит. А степняков — что саранчи, хватит и в лоб ударить, и со спины зайти.

Вот и видится мне — соберешь ты цвет земли нашей, да и положишь под ордынские копыта. Что следом-то сотворится, княже Арсений, а? Ты-то, знаю, ни на шаг не отступишь, падешь, если придется, доблестно, с мечом в руке — а что потом с Тверенью твоей станется? Сожгут дотла, мужиков перебьют, баб с детишками — в полон угонят. Как перед Дланью тогда ответишь?

— Как я перед Дланью отвечу, не твоя забота, Гаврила Богумилович, — ровным холодным голосом отчеканил тверенский князь. — Как и не моя — что и кому ты сам отвечать станешь. А что непобедима Орда… так ведь она и врагов настоящих пока не встречала. Или разбегались все, или давили на драку решившихся поодиночке, по лесным нашим берлогам. А так, чтобы всем бы встать — не твереничам, не залессцам, не резаничам или невоградцам — а роскам, такого еще не случалось.

— И не случится! — с нажимом бросил Болотич. — Привыкли межевыми дрязгами считаться, обиды припоминать с Дировых времен, и ничего ты, княже, с этим не содеешь. Не переделаешь в один день-то!

— Кто знает, Гаврила Богумилович, — тверенич оставался непроницаем. — Общая беда обо всех межевых спорах забыть заставляет.

— То наверняка знать не можно, — оспорил залессец. — Но поверь мне, брате Арсений Юрьевич, — кликнешь ты клич, станешь войско созывать, а другие князья знаешь что подумают? — мол, сам ханских баскаков перебил, а теперь за нашими спинами схорониться решил, уж прости ты мне, княже, слово неласковое. Скажут, мол, хочет Тверень над всеми нами властвовать, хочет, чтобы вольные грады и княжества свои бы дружины под тверенскую руку поставили. Скажут, мол, мало нам Орды с Юртаем, так еще и Тверень туда же! И не успеешь оглянуться, брат Арсений Юрьевич, как полетят в тот же Юртай доносы один за другим.

— Грех о братьях-князьях так плохо думать, — заметил тверенский владетель.

— Грех! Да что поделать, коль правда!

— И что ж, по-твоему, брат мой Гаврила Богумилович, — насмешка в голосе Арсения Юрьевича стала нескрываемой, — что ж, по-твоему, делать сейчас надлежит?

Обольянинов поморщился. Как не хотелось, чтобы задавал князь залессцу этот вопрос, словно признавая некое право Болотича советовать ему, хозяину тверенскому!

Но у князя Арсения, видать, было свое на уме. Ответа залессца он ждал с легкой улыбкой, точно заранее зная, что тот скажет.

И князь Гаврила словно почувствовал: заерзал в седле, принялся невесть зачем поправлять и без того прямо сидящую шапку. Осекся, словно и не было наготове давно придуманного, проговоренного и затверженного ответа.

А четверо конных всё шагали по узкой дорожке, меж стенами Лавры и близким речным берегом, где ветра смели снег с середины ледовой тропы; зимнее безмолвие, тишь, холодный покой.

И сподоби Длань Дающая, чтобы так все и оставалось. Чтобы по замерзшим рекам не ринулись тумены Юртая, оставляя на своем пути одни лишь головешки.

2

— Так что же, Гаврила Богумилович? Отчего замолчал ты, княже?

— Мыслю, — с неожиданной хрипотой ответил залессец. — Мыслю, Арсений Юрьевич, как убедить мне тебя.

— То сделать нетрудно, — тверенский князь слегка пожал плечами. — Скажи, как есть, Гаврила Богумилович. Я от разумного никогда не отказывался.

— От разумного, хм… что ж, слушай, брат-князь, и не держи сердца, коль мое правдивое слово не по нраву придется. Узнав о побоище, хан, самое малое, поклянется сжечь Тверень дотла, а само место перепахать и солью засеять. И, зная Обата, не сочту я слова те пустой похвальбой.

Тверенич не перебивал. Молча слушал, и у Обольянинова лишь сжимались кулаки.

— Знаю твои мысли — встать всею землей. Сказал уже, отчего, мыслю, невозможно то. Больше скажу, с того только хуже выйдет. Лучших воинов побьют, грады сожгут, деревни разорят. Не так со Степью надо. Орда — она сильна, да глупа. На лесть падка. Им поклонишься, полебезишь, дары драгоценные поднесешь — а они и рады. Так с ними и надо воевать. Дарами да сладкой речью. Спина, знаешь ли, от лишнего поклона не переломится, а убитых воинов ты, княже, не воскресишь.

— Коль все время спину гнуть, так в конце концов забудешь, как прямым ходить, — заметил князь Арсений.

— Слова, брат-князь, слова. — Обольянинов видел только затылок Болотича, но не сомневался, что сейчас губы залессца сложились в брюзгливую гримасу. — Много в Юртае кланяются, а горбатых я там что-то не видывал. Княжество спасать надо, вот о чем помысли, Арсений Юрьевич!

— Вот только как, ты до сих пор не сказал, Гаврила Богумилович, — напомнил тверенич.

— Скажу, скажу, не помедлю. Надобно в Юртай ехать. И оттого хорошо, что княжий съезд собрался — ибо напишет он грамоту к хану, где будет: мол, вина во всем на тверенской черни. Ее сам князь Арсений карает строго…

— Это как же, князь?

— Как «как же»? — неподдельно удивился Болотич. — Казнить десяток-другой смутьянов, да и вся недолга. Аль, что лучше, заковать и в Юртай выдать как зачинщиков.

— Какие ж «зачинщики»?! Где их теперь сыщешь-то?!

— Будто Юртай разбираться станет! Кого ни есть им пошли. Можно подумать, у тебя порубы пустые стоят, нет ни лиходеев, ни мздоимцев, ни разбойников.

— Те разбойники, какие б они не были, чай, мои, не саптарские. Я их судил, и вины у них передо мной, а не перед Юртаем!

— Все бы тебе, князь-брат, красивыми словами отделываться, — отмахнулся Болотич. — Это Сын Господень за всех смерть принял, а нам своих бы уберечь! Не до того нам сейчас, чтоб лиходеев щадить! Не только твое княжество спасаем — всю землю росков! Дослушай уж до конца, княже Арсений Юрьевич, потом судить станешь!

— До конца дослушаю, — согласился тверенич, и залессец, ободрившись, тотчас продолжил:

— От всех князей росков я в Юртай поеду. Дары уж, не обессудь, князь-брат, тебе слать придется. Но не думай, что я скупердяй какой, от себя также добавлю. Если пойдет на нас Орда, убытки мои стократны окажутся. Там уж — умолю, откуплю, где надо — совру, где надо — правду скажу. Только, князь… — Гаврила Богумилович покрутил головой, — сразу говорю: трудное дело будет ордынское нашествие отвести. Может так выйти, что упрется хан. Мол, подавай ему Тверень спаленную. Тут уж, не взыщи, князь, придется мне говорить, что, мол, сами мы, князья роскские, тебя к ответу призовем.

— Призовете? — Холода в голосе Арсения Юрьевича хватил бы заморозить Филин плес. — Не побоитесь?

— Призовем. — Болотич остановился, набычась, взглянул тверенскому князю в глаза. — Потому как лучше уж мы на твой град пойдем, чем ордынцы. Ну, пограбят чуток молодцы, пошалят, как водится, бабам подолы завернут… то дело обычное.

— И чем же все это должно кончиться? — прежним, ледяным голосом уронил князь Арсений.

— Чем кончится, чем кончится… прогоним тебя с престола, сядет твой сын. Тройной ордынский выход с града соберем, в Юртай отправим. А ты схоронишься, выждешь, а потом, глядишь, и возвернешься…

3

Обольянинова скрутила ярая, тугая ненависть. Поганил чистые слова Болотич, за правдой такую кривду прятал, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Мол, все говорю, как есть, ничего не прячу, даже что иных ордынских лизоблюдов сам на Тверень поведу — во Всем сознался залесский князь!

— Думаешь, князь Арсений, легко мне слова эти даются? Думаешь, легко на всю Роскию слыть юртайским прихвостнем, предателем, переметчиком? — Болотич, казалось, сейчас станет рвать на себе рубаху. — А все равно я сказать то должен! Ну что глазами-то сверкаешь? Хочешь рубить? — руби, я один, вас трое! Против такого бойца, как твой Анексим, я и сабли поднять не успею, да и нет при мне сабли, сам видишь!

Я ж не говорю, князь, что тебе самому надо в Юртай ехать, хотя, быть может, и отвел бы ты собственной головой грозу от княжества! Меньшее зло выбираю, никуда от него не деться, пойми, Арсений, гордец тверенский!

Потому как если не поверят в Юртае, что и впрямь мы тебя сами караем, быть набегу, от века небывалому! Впрочем, что я, какому набегу — нашествию! Застоялась Орда, давно всей силою не ходила, мурзы да темники давно города не брали, славы не собирали! Не ведаешь ты, князь, как подличать приходится, не один Залесск — всю Роскию спасая! У тебя-то руки чистые, взор орлиный; думаешь, не ведаю, что меня самого Болотичем в твоей Тверени кличут? А и пусть, брань на вороте не виснет!..

Залессец тяжело дышал, исподлобья и угрюмо глядя на казавшегося невозмутимым тверенского князя.

— Спасибо тебе, княже Гаврила Богумилович, за правду твою, за слова, от сердца идущие, — спокойно ответил Арсений. — Только я тебе так отвечу. Вечно ты Орде кланяться не будешь… потому что спина согнется, да и привыкнет. Нет, не перебивай, князь, я тебя до конца слушал. Не просто красивыми словами я говорю — коль все, от мала до велика, видят, как изворачивается да подличает их князь перед степняками, как отдает им без спору все лучшее, чтобы только не трогали, — так и сами к тому привыкнут. Привыкнут, что кто силен, тот и прав, что хочешь чего добиться — мзду неси, как в Юртае принято; и поползет по всей земле гниль, когда говорят одно — думают совсем иное; когда на словах Длань почитаем, а на деле кому угодно кланяться готовы, и скажи юртайский хан его веру принять — попечалимся, покручинимся да и согласимся, потому как «Орда ж непобедима».

Красно ты говорил, Гаврила Богумилович, может, и правда ты за землю душой болеешь и поступаешь так, чтобы лучше ей стало. По твоему, конечно, разумению лучше; да только лечение злее болезни. Непобедима Орда, говоришь ты? — А я говорю, что не дрались с нею доселе всерьез. Нашествие, говоришь ты? — А я говорю, пусть идут. Пусть приходят! Если соберутся вместе твои залессцы, мои твереничи, святославцы, резаничи, невоградцы, плесковичи, вележане — большую рать выставим. И не за стенами градов отсиживаться надо, а бить Орду в поле. Хватает у нас и пеших воинов, и конных. Да и Орда уже не та, что при Саннае. Вон, темник Шурджэ привел в Тверень, говорят, лучших из лучших. И где они? — полегли все как один, кроме лишь тех, кто оружие сам бросил. Вот об этом я и буду речь перед князьями держать. Хочешь с нами быть, Гаврила Богумилович? Становись, рады будем, плечом к плечу сразимся. Полки у Залесска немалые, да и наемные дружины ты привечаешь, то всякий знает.

— Погубишь Роскию, — хрипло прошептал Болотич.

— Скорее уж она сама сгниет под ордынской тяготой, да еще если во всем хану уступать, как в Залесске принято, — отрезал тверенич. — Мы — князья, мы правим; но в Тверени вече не забыло, как собираться, чего, не в обиду тебе будь сказано, давно уж в твоем граде нету.

Спорщики перевели дух. Болотич умолк, без конца утираясь богатою княжеской шапкой.

Гладко говорил Гаврила Богумилович, подумалось Обольянинову. Медовые речи вел, заранее затверженные, заранее писанны. И потому, наверное, получалось это вроде б даже убедительнее, чем горячие слова князя Арсения.

Залессец первым нарушил молчание.

— Что ж, брат Арсений Юрьевич, не убедил я тебя. Будем теперь с князьями говорить, да только, помяни мое слово, со мной кровь Дирова согласится, не с тобою. Все привыкли за спины других прятаться, а сейчас — чего им на рожон-то лезть? Бедокурила Тверень, Залесск в Орду поедет, тверенские грехи замаливать, а им и хорошо. Полки в поле вести, с Юртаем оружно спорить? Господа побойся, княже, не на небе живешь, не под Святой Дланью. А ну как приговорит съезд тебе самому в Орду ехать, ответ держать? Немало ведь тех, кто на твои земли позарится, коль… сам понимаешь, если что в Юртае случится.

— Все-то ты, княже, поганое в других видишь, — не выдержал тверенич. — Всякое в Роскии случалось, то правда. И брат на брата ходил, и на соседей набегали, боками толкались. Да только всегда и во всем поступать, худшее лишь полагая, — сам других к этому подтолкнешь. Изнемогла земля, все гребет к себе Юртай, и кабы только серебро! Души поганит, вот чего ты понять не хочешь.

— Не не хочу, — покачал головой Болотич. — Не могу. Про души одна лишь Длань Вседержащая ведает. А мне надо, чтобы набегов не было, чтобы пахарей не зорили. Кто скажет наверняка, княже, что победишь ты, на поле полки выведя?

— Никто, — легко согласился тверенский князь. — Так ведь и саптары, когда к нам шли, не знали, победят или нет. Смелый города берет, Гаврила Богумилович. Смелый и назад отбивает.

Болотич ничего не ответил, только махнул рукой.

— Пусть потомки Дировы решают.

— Пусть решают, — эхом откликнулся тверенич.

Глава 3

1

Княжий сбор — непростое дело. Обычно устраивались основательно, ждали подзадержавшихся дальних, коротали время в истинно княжих забавах — охоте, кто помоложе — баловался оружием, сходясь друг с другом на потешных ристалищах. Теперь все не так. Никто не тянул, не старался, «чести ради», явиться последним. Все, все до единого, гнали, не жалея коней, слали вперед легких гонцов, мол, мы уже близко, совсем рядом.

Никто не отговорился телесными немощами, нестроениями в своих пределах или иным, столь же уважительным.

Приехали все. Собрался весь цвет Дировичей, давно, с незапамятных времен, правивших в землях роскских.

Друг старого князя Юрия Тверенского, отца Арсениева, Кондрат Нижевележский, огромный, словно медведь, с густой бородой до середины груди, поднявший запустевший было при его отце град, сделавший его торговой столицей всего Повележья. Не задержался юный Всеслав Резанский, — его родитель пал совсем недавно, отражая очередной ордынский набег. Почтил съезд Юрий Смоленьский, чье лицо навек обезобразила саптарская сабля. Лицо, не совесть. Ответил согласием Андрон Святославский, но на него надежды мало — слишком уж слушает Болотича.

Не остались дома Всемир Дебрянский, Ратибор Мстивоевич из далекой Югоры, с самого Черноозера; Довмонт Беловолодский, Мечерад Муромарский и многие, многие другие, с кем Тверень отродясь не знала распрей.

Приехали и посадники из Невограда и Плескова, приехали сами, отринув обычную для вольных вечевых градов гордость.

Разумеется, хватало и других.

Явился Симеон Игоревич Звениславский, давний союзник и подголосок Гаврилы Богумиловича; за ним пожаловал тесть князя Залесского, Добрян Локотский. Хватало и Дировичей чином пониже, мелких князьков, зажатых меж Залесском, Резанском и Святославлем. Не составляло труда угадать, с чьего голоса они станут петь.

Но зато едва ли послушает Залесск и Звенислав молодой резанский князь, не станет кланяться и Кондрат Велеславич.

2

…Раньше каждый князь на съезд являлся торжественно, проходил со свитою, щеголяя богатством одежд и оружия, в думной палате собирались вместе с ближними боярами, писарями и прочим людом; сейчас же князья закрылись одни, и даже старейший Олег Творимирович Кашинский, не говоря уж об Обольянинове, остались за дверьми.

Другие бояре, явившиеся со своими князьями, казались мрачными и хмурыми, но твереничей приветствовали со всей сердечностью — особливо старались залесские набольшие.

А вот ближние Симеона Игоревича кривились, ровно клюкву жевали. Тверенские бояре переглядывались с пониманием — что у Болотича на уме, то у Игоревича на языке.

— Что присудят, как думаешь, Ставр? — Твереничи как-то невольно отделились от остальных, пришедших к скромной монастырской трапезе. Их не трогали — кто из боязни прогневить своего князя или ввязаться в ссору, кто, как резаничи и нижевележане, — из уважения к чужой тревоге.

— Пустое речешь, — недовольно фыркнул Годунович. — Если Болотич так станет на себе рубаху рвать, как ты мне поведал, — сподоби Длань, чтобы нас Плесков с Резанском не оставили. Ну, Гаврила Богумилович, ну, чистый скоморох. Мастак, нечего сказать!

— Плесков да Резанск — считай, ничего. А если на плесковичей ордена навалятся, так и не до нас им будет. Орда-то до них не докатится, нашей кровью насытится, — бросил Кашинский.

— Погоди, князя дождемся, — остановил сотоварищей Обольянинов. — Всех отослали, нас, словно отроков, тут сидеть оставили…

— Болотичева работа, — тоном знатока заявил Годунович. — Князей-то ему, мнит, проще уломать будет. Бояре не так перед Ордою трясутся.

— Верно речешь, — сумрачно проговорил знакомый голос. — Бояре не трясутся. А вот князья…

Арсений Юрьевич Тверенский стоял перед своими спутниками, уперев руки в бока, глаза метали молнии.

Для съезда князь оделся богато, хотя обычно роскоши не любил, — и вот сильные пальцы немилосердно терзают дорогую цепь червонного золота с тверенской чудо-птицей в изукрашенной самоцветами оправе.

Бояре вскочили.

— Приговорили, — князь Арсений, смиряя гнев, стиснул зубы, говорил негромко, вполголоса, — приговорили князья, что ехать в Юртай мне с Болотичем, перед ханом ответ держать.

Твереничи переглянулись. Обольянинов ощутил, как холодеет внутри: слишком хорошо он понимал, чем кончаются такие посольства.

— Симеон Игоревич, подголосок Залесский, больше Гаврилы старался, — по-прежнему полушепотом проговорил князь. — Мол, на нас вины перед Юртаем нет, почему должны Резанск с Нижевележском за тверенские грехи отвечать? А Болотич, змей подколодный, даже оспаривать Симеона стал. Мол, негоже своего брата-князя в беде бросать, я сам с ним поеду… — Арсений Юрьевич досадливо потряс головой и замолчал.

— Неужто поверили? — решился Кашинский.

— Поверили… Не все, конечно. Всеслав Резанский не поверил, хоть и млад. За отца отплатить рвется… Зря в Резанск к княгине Болотич гонцов гонял, не удержала сына.

Юрий Смоленьский колебался долго, но в конце концов согласился, хотя видел я: на душе у него кошки скребут.

— И не возразил никто? — вступил и воевода Симеон. — Кроме Всеслава молодого?

— Возразили. Кондрат Нижевележский говорить не мастак, только по столу кулачищем бухать — вот и бухнул. Мол, нечего перед Юртаем на брюхе ползать, мои вележане, дескать, давно уж как встали, и ничего, живы мы пока, и набеги отбиваем, на Юртай не оглядываемся.

— Спасибо Кондрату Велеславичу, — с чувством проговорил Олег Творимирович. — Ему спасибо да молодому Всеславу Резанскому. Такого и мать не удержит, не то что Болотич!

— Спасибо… да только мало таких, как они, оказалось. Из князей. Плесковичи с невоградцами не выдали, но они — посадники, их вече выкликнуло, вече и прогонит, если чего.

— А они что же?

— Они, Анексим, смелее всех себя явили. Хотя тоже понятно — до Юртая далеко, ордена биты недавно, до сих пор, поди, зубы по берегам Ородзи разыскивают… Плесковский посадник просто сказал, что полк соберет и сам с ним в Тверень явится, ну и невоградский тоже умалиться не смог, — Арсений Юрьевич чуть улыбнулся, — как же он потерпел бы, чтобы Плесков храбрее Невограда б вышел?

— Резанск, Нижевележск, Плесков, Невоград… с таким в поле не выйдешь, — вздохнул Годунович.

Обольянинов лишь молча кивнул. Прав Ставр-хитроумец, прав, как ни крути. Невоградские земли обильны, широко раскинулись, пока полки соберешь — полгода минет, не заметишь. Плесков, конечно, другое дело, народ там тертый, бывалый, рыцарей на рогатину брали, не моргнув, но сколько их? Да и не сможет никакой посадник оголить город, уведя всех до единого защитников. Ордена хоть и биты, а прознают об уходе полков — если не прямо на плесковские стены полезут, то землю зорить примутся, жечь порубежье, на это «божьи дворяне» великие мастера.

— Убедил-таки князей Гаврила Богумилович…

— Убедил, — князь Арсений с досадой потер лоб. — Красно говорил. Слезу пустил, поверите ли! Все то же, что мы слышали: нельзя с Ордою драться, надо вкривь да вкось, хана умилостивить, хана утишить… Не прислушались ко мне князья. Эх! — Кулаки тверенича сжались. — Приговор съезда — не шутка. Теперь, други, лежит нам дорога в Юртай…

— Нельзя тебе туда, княже. — Годунович решительно расправил плечи. — Казнят, и вся недолга. А Тверень сперва разорят вконец, а на остатнее ярлык Болотичу отдадут — за верную службу.

— Как же я могу, — негромко ответил Арсений Юрьевич, — как же могу князей звать вместе на кровавое поле выйти, если сам их приговора бегу, если на их слово плюю?

— А если в Юртае — на плаху потянут? — Ставр не опустил глаз. — Нельзя ехать, Арсений Юрьевич, нельзя, княже! Вели мне отправляться, все знают, что я в Тверени посольскими делами ведаю! Хоть и не так часто, как Болотич, а в Юртае сиживал, знаю, с кем из мурз да темников речи вести!

— Опомнись, Ставр Годунович, — князь только покачал головой. — Я бояр своих верных на смерть не отправляю.

— То долг наш, — горячо вступился Обольянинов. — Полки тверенские водить, в бой идти, посольства править. А князь — он княжеству голова! И если «на смерть» идти надо — то не князю!

— Неверно я сказал, — оспорил сам себя Арсений Юрьевич, поняв, что попался в ловушку. — Не «на смерть».

— А коль так, то чего ж и мне не съездить? — тотчас воспользовался Ставр.

— Нет, — отрезал тверенский князь. — Съезд княжий приговорил — так тому и быть. И ничего слышать не желаю! — Для верности Арсений Юрьевич сжал кулак и потряс в воздухе перед опешившими боярами, никогда не видевшими князя в таком гневе.

— Но хоть с собой возьми, княже! — почти взмолился Олег Кашинский.

— С собой возьму, — кивнул Арсений. И, резко повернувшись, почти бегом бросился прочь.

Бояре молча шагнули следом. Спиной Обольянинов чувствовал множество взглядов — их провожали. Смотрите-смотрите — вдруг охватила злость. Помочь небось не захотели…

3

…А во дворе обители все оставалось тихо и мирно, как всегда. Возле свежего сруба суетились мужички-трудники, таская бревна и укладывая венцы. Работали дружно, но тяжелые обтесанные стволы поднимали с явной натугой.

— А ну-ка, посторонись, братия, — раздалось откуда-то из-за спины боярина.

Обольянинов повернулся — через двор мягкой медвежьей, но отнюдь не косолапой походкой плавно шел могучего сложения инок в обычном темном облачении и сдвинутом на затылок, несмотря на холод, клобуке. Мягкое, округлое, совсем не воинственное лицо, выбившиеся из-под кукуля светлые волосы; лицо окаймляет не успевшая отрасти бородка.

— Постороньтесь, говорю, — пробасил он, останавливаясь, возле троицы трудников, возившихся с длинным бревном.

— Да что ж ты с ним содеешь-то, брате Никита, — сокрушенно вздохнул кто-то из мужичков. — Петлями токмо вздымать…

— Без петель обойдемся, — заметил инок, без малейшей натуги подхватывая обтесанную лесину и вскидывая на плечо. — Ну, кажите, куда класть-то? Да смотрите, не суйтесь, а то зашибу ненароком…

Силач и впрямь в одиночку легко донес бревно до сруба, крякнул, аккуратно опуская по месту.

— Это кто ж такой? — вырвалось у боярина.

— А, заметил, — хмыкнул Годунович. — Это, брате Анексим, инок Никита. В миру, говорят, Предславом звали. Дружинником в Резанске был, да после того, как старый Олег Всеславич погиб, ушел. Молодому Всеславу Ольговичу служить не стал, сюда, в Лавру, подался…

— И откуда ты, Ставр, только все знаешь? — покачал головой Кашинский.

— Хотел бы все знать, Олег Творимирович, да только в этом деле мне с Болотичем не равняться.

— Подойдем, — вдруг услыхали они князя.

Завидев гостей, инок степенно, с достоинством поклонился:

— Здрав будь, княже Арсений Юрьевич. Здравы будьте, бояре тверенские.

— И тебе того же, Никита, — опередив приближенных, сказал князь. — Где только ни бывал, а такой силищи, как у тебя, не видывал.

— За то Длань Дающую благодарить надо, — инок смиренно склонил голову. — Неспроста, знаю, то случилось.

— Неспроста, — согласился князь. — Но такому молодцу меч пристало держать, а не бревна таскать.

— Бревна таскать, княже, потруднее, чем клинком махать, — твердо ответил Никита-Предслав.

— Чем же? — удивился Арсений Юрьевич.

— Меч, княже, прям и честен. Вот враг перед тобой, вот ты его срубил, землю оборонил. Честь тебе и слава. Собою гордишься, над другими себя ставишь.

Тверенский князь нахмурился.

— Землю защищать — грудь свою подставлять, инок. Собою других закрывать.

— Верно, — склонил голову Предслав. — Да только меч взять и на поле выйти — последняя часть дела. Надо, чтоб сперва появилось то, ради чего выходить. Грады. Села. Обители. Лавра. Те самые стены, что сложить помогаешь. И за этот труд никто тебя не возвеличит, не прославит. Сквозь тебя посмотрят.

Князь молчал, ждал.

— Да только недолго осталось нам срубы складывать. Быть скоро битве. Битве небывалой, — инок твердо взглянул прямо в глаза князю.

— Битве? Откуда же? Для того в Юртай и собрались, чтобы никакой битвы не было…

— Быть скоро битве, — настойчиво повторил Предслав. — Ни ты, княже, ни Гаврила Залесский, ни даже хан Обат ничего тут не сделают. Быть битве. Пришла пора.

— Откуда ж знаешь? — неожиданно хриплым голосом спросил Арсений Юрьевич.

— Ведаю, княже. Сын Господний мне сон послал. Не словеса словесить надо, а мечи точить да копья вострить.

— С такой-то силушкой — неужто ты в Лавре останешься?

— Останусь? Зачем обидное говоришь, княже? — Инок даже отвернулся. — Владыка Петр уже знает.

— Знает? Что знает?

— Что быть битве. — Предслав спокойно облокотился на жалобно скрипнувший венец. — И что мне там быть Длань велит.

Казалось, князь хотел сказать что-то еще, но сдержался. Твереничи шагали к воротам, однако спиной и затылком Обольянинов по-прежнему чувствовал взгляд инока — спокойный, умиротвореный, словно Никита-Предслав и впрямь точно знал, что и где ему предстоит сделать.

И не только знал, но и ничуть не сомневался ни в том, что это сделать надо, ни в том, что он сможет.

Глава 4

1

Возвращение в Тверень получилось невеселым.

Для начала обрушился мост. Ни с того ни с сего, надежный и прочный мост на выезде из Лавры. Заскрипел вдруг и пошатнулся, едва только на него вступили первые из конных твереничей. Спасибо Длани-Хранительнице, успели подать назад, никто не погиб, никого не завалило. Кинулись искать злоумышленников — однако нет, не подпилены столбы оказались, не подрыты. Просто надломились. Почему, отчего — кто ведает?

Прибежал отец-эконом, да только руками развел.

Делать нечего, пришлось возвращаться.

Среди тех, кто первыми бросился починять рухнувшее строение, Обольянинов заметил инока Никиту. Тот спокойно шагал, однако шаг его оказывался мало что не быстрее бега иных трудников.

В Лавре князь Арсений закрылся с митрополитом. О чем они говорили добрых полдня, никто так и не узнал, даже ближние бояре, но вышедший провожать твереничей владыка роскский казался темнее ночи..

…Однако исправили мост трудники, и твереничи выступили наконец домой. Ехали, повесив головы, и, словно отвечая мрачным мыслям путников, испортилась погода. Ясные морозные дни сменились хмарью и ненастьем, над лесами, градами и реками завывали студеные ветры, низкие тучи щедро сыпали снегом на оцепеневшую землю.

Княжий поезд поневоле тащился медленно, увязая в быстро наметаемом снегу — даже речной лед перестал быть надежной дорогой. По ночам сквозь метель пробивался волчий вой, упорно преследовавший тверенский отряд.

Дорогой бояре спорили, князь отмалчивался, все больше ехал впереди, в сопровождении лишь одного Орелика. Начальник старшей дружины не нарушал покой князя — в отличие от друзей-советников, а Арсению Юрьевичу, похоже, сейчас хотелось именно тишины.

— Молчит… — проворчал Олег Творимирович, в очередной раз безуспешно попытавшийся подъехать к князю. — Мол, домой вернемся, там и станем решать, а сейчас помолчать хочу.

— Нельзя ему в Орду ехать, — непреклонно заявил Обольянинов. — Убьют ведь, чего себя обманываем.

Кашинский, Обольянинов и Верецкой дружно взглянули на Годуновича, однако на сей раз хитроумец только опустил голову.

— Убьют, — вполголоса подтвердил он. — Чего Болотичу и надо.

— Нельзя ехать, — только и смог повторить Анексим Всеславич. Была еще надежда, что Ставр что-нибудь да измыслит. Но если уж и он говорит — «убьют»…

— Юрьевича ж разве переубедишь, — буркнул воевода. — Себя во всем винит.

Четверо бояр переглянулись. Что оставалось делать? Исполнить княжью волю и отправиться на верную погибель? Смерти никто из них не боялся, но спасет ли она Тверень да и остальную Роскию?

Так и ехали под волчий вой да собственные черные мысли.

2

Никого не стал слушать князь Арсений Юрьевич Тверенский. Ни бояр, впервые дружно павших пред ним на колени; ни жены, почерневшей от горя и лежавшей, словно при смерти; даже от детей он отвернулся, только одинокая слеза по щеке скатилась.

И бояр всех дома оставил, несмотря на обещание, данное не где-нибудь, а в Лавре. Юный Святослав Арсениевич усаживался княжить на Тверени. Оставались набольшие советники. Оставался воевода Симеон, оставалась большая часть старшей дружины. Сперва князь выкликнул охотников ехать с ним, но, когда, как один, вызвалась вся дума, все воины во главе с Ореликом, стукнул кулаком по столу, бросил в сердцах, что Тверень без крови живой оставлять нельзя, и сам стал отбирать себе в посольство — молодых, несемейных, не единственных сыновей у живых родителей или же тех, чьи отцы-матери уже отошли ко Длани.

Отказал он и Анексиму Обольянинову. Мол, незачем тебе туда, боярин, случись что — сыну моему понадобишься.

И уехали. Провожать князя вышла, наверное, вся Тверень. Княгиню Елену вывели под руки, но на людях она не пролила ни слезинки. Весь путь до самых ворот забило народом, бабы плакали, мужики стояли понурившись.

— Да что такое с вами?! — осерчав, крикнул князь с седла. — Чего живым меня хороните?! Вернусь я, вернусь, вам говорю!

— Не езди, княже! — вдруг выдохнула толпа, словно один человек.

Никто не сговаривался, знака не подавал — нет, поистине сама Тверень заговорила сейчас со своим князем.

— Не езди!

Арсений Юрьевич, казалось, растерялся. Толпа стояла плотно, смыкались ряды тулупов и женских цветастых платков.

— Опомнитесь, неразумные! — возвысил голос владыка Серафим. — Князь Арсений Юрьевич за всех вас в Юртай едет, не просто так! Всей земле он заступник, не может он здесь сидеть!..

Трудно сказать, что подействовало — слова ли епископа, насупленные ли брови князя или мрачно-обреченный вид его немногочисленной дружинки, окружавшей санный обоз, груженный дарами да припасом в дорогу.

Толпа расступалась со стоном, точно живая плоть, рассекаемая ножом лекаря, чинящего неизбежную боль в надежде излечить недужного.

Князь и его спутники едва протискивались живым коридором. В толпе рыдали в голос, люди падали на колени, норовя коснуться края княжьего плаща.

Ставр Годунович, Анексим Обольянинов, воевода Симеон и Олег Творимирович стояли плечом к плечу. Каждый знал мысли остальных: все бы отдали за то, чтобы оказаться рядом с князем, а не здесь, «хранить Тверень».

…Домой Обольянинов вернулся чернее ночи. Ирина только взглянула в лицо мужу, все поняла, неслышной тенью метнулась туда-сюда, и вот уже накрыт стол, и сама боярыня с поклоном подносит золотой кубок.

— Испей, полегчает, — шепчет.

Не полегчает, родная. Не полегчает. Потому что должен он быть сейчас в дороге, рядом с Арсением Юрьевичем, на пути в жуткий Юртай, пробиваться сквозь разбушевавшуюся метель, словно сама зима поклялась преградить им путь.

Всю ночь Обольянинов не спал. А наутро, едва пробился сквозь тучи робкий и слабый зимний рассвет, боярин оседлал коня и, ни с кем не простившись, вихрем вылетел за ворота.

3

Догнать княжий поезд казалось делом нетрудным. Однако за Тверенью, на вележском льду, бывалому и тертому Обольянинову пришлось так солоно, что боярин едва не повернул обратно. Ветер выл, залепляя глаза колючим, секущим снегом, и в белой круговерти едва можно было разглядеть уши собственного коня.

Невидимыми когтями вцепился в щеки мороз.

Видывал Анексим Всеславич лютые зимы, бывал под бурями и метелями, но такого на его памяти не случалось. Гладкий речной лед, откуда снег всегда сдувало к берегам, завалило чуть ли не по лошадиное колено, чего тоже никогда не бывало. Ехать пришлось вслепую, замотав лицо и моля Длань, чтобы князь не ушел вперед слишком далеко.

Молитва помогла. В полдень Обольянинов остановился согреться в приречной деревушке, где и узнал, что княжий поезд проехал тут совсем недавно и «едва-едва».

…Арсения Юрьевича боярин нагнал следующим днем, немилосердно гоня скакуна. Метель не утихала, ветер не ослабевал, словно сама земля не желала отпускать твереничей на злую погибель. С трудом найдя укрытие, спутники князя развели огонь, пламя едва удерживалось, срываемое ледяными порывами.

— Анексим. — Хозяин Тверени сидел, сгорбившись, возле костра и словно даже не удивился появлению непокорного боярина. — Так и знал, что ты дома не усидишь. Что не удержит тебя ни мое строгое слово, ни слезы Ирины твоей.

— Не гони, княже. — Обольянинов встал на одно колено, склонил голову. — Я тебе обет давал. Лучше кого из отроков отошли. Им еще жить да жить…

— А нам с тобой, значит, умирать, — отрешенно заметил Арсений.

— Княже, — рядом появился молодой воин, поклонился. — Кобыла пристяжная пала.

— С чего ж она пала-то? — резко выпрямился Арсений Юрьевич.

— Не ведаю, княже, — развел руками тверенич. — Шла как все, не гнали ее…

— Отравы бы кто не подсыпал, — вслух подумал Анексим, невольно вспоминая хитроумного Ставра Годуновича.

— С тех залессцев станется, — откликнулся дружинник.

Князь встал, пошел смотреть. Анексим остался у костра — отчего-то тверенский боярин не сомневался, что эта неприятность — не последняя.

Однако прежде, чем Арсений Юрьевич вернулся к огню, из снежной круговерти выступила еще одна фигура. За ней растерянный воин вел измученного коня.

— Со свиданьицем, Анексим Всеславич, — насмешливо сказал Ставр, стаскивая заледеневшую от дыхания повязку. — Знал, что тебя тут увижу. И я не я буду, коль к вечеру нас не догонят Верецкой с Творимировичем.

— Не удивлюсь, коль не только мы с тобой поперек княжьего слова пойдем, — кивнул Обольянинов.

— Отбросить-то мы его отбросили, да только как ехать в такую погодку? Вроде снег метет, а холодает все сильнее. Сроду такого не видывал. — Ставр протянул замерзшие руки к огню.

Вернулся князь, взглянул на новоприбывшего и только рукой махнул.

Лишь немного ошибся Годунович, на день опоздали, пробиваясь сквозь небывалый буран, Олег Кашинский и воевода Симеон.

Княжий поезд едва-едва полз по вымершей Велеге. Раньше зимник в это время заполняли сани, купцы торопились на торжища, шагали по своим делам мастеровые — а сейчас великая река казалась беспомощной пленницей, избиваемой бичами, туго свитыми из снега и ветра.

Однако же обоз Арсения Тверенского хоть и медленно, но продвигался. Четверо набольших тверенских бояр опасались сперва княжьего гнева — на него, как известно, Арсений Юрьевич был скор; однако князь, казалось, думал совсем о другом. Обольянинов достаточно бился бок о бок с хозяином Тверени, чтобы знать: отнюдь не грозящий суд Юртая, скорый да неправедный, не маячащая совсем близко лютая казнь заставляют склоняться гордую голову и ссутуливаться могучие плечи.

Отвернулись Дировичи от призыва к битве. Спрятались за спину приносимой в жертву Тверени. Вроде и не подкопаешься — не в их городах избили баскаков, чего ж на них напраслину возводить? — однако понимали бояре тверенские, понимал князь Арсений: могли роски встать единой ратью, повернуть копья против вековечного врага — ан не вышло. Своя рубашка ближе к телу, а своя хата — с краю. Ведь если соседа зорят-жгут — это же не тебя, верно? Еще, поди, и на развалинах поживиться сможешь, ежели находники чем побрезгают.

4

На шестой день волчий вой, все время доносившийся откуда-то издалека, неведомо как пробиваясь сквозь вторивший ему ветер и плотный снег, вдруг приблизился. Дико заржали лошади, дружинники бросились к ним — вроде успели, перехватили, голодным хищникам отбить никого не удалось.

Успели и второй раз, но на третий, когда вой раздался, казалось, под самым носом, полдюжины коней сорвались с привязи, путы лопнули, словно гнилье, — и поминай как звали.

— Оно и понятно, — сокрушенно развел руками Симеон. — Вон какая лютень настала, никто носа не высунет. Нет серым добычи, вот и идут на нас, ни огня не боясь, ни железа…

— Не простые то волки, — вдруг негромко сказал князь, и бояре тотчас умолкли — последние дни Арсений Юрьевич вообще не размыкал уст.

— Какие ж тогда?

— Какие — не ведаю. Может, от того хозяина лесного, которому ты, Олег Творимирович, жертвы приносил.

О лесных хозяевах все, конечно, слыхали, да только оно ж все байки, конечно же?

Никто не решился возразить.

Олег Кашинский, кашлянув, начал было говорить, что близок малый городок Всеславль, где, хоть и зима, есть конский торг, и там…

— Погоди, Олег Творимирович. Погоди на ордынский путь запасаться. — Князь Арсений выпрямился, глянул куда-то сквозь снег.

— Как же не запасаться-то, княже? — развел руками Кашинский. — А как же…

— Погоди, — повторил князь. Встал, вскинул голову, подставляя лицо секущим снежным струям, словно бы их и не чувствуя.

Поднялся и Обольянинов, пытаясь понять, что же видит князь в крутящейся снежной мгле.

— Не пускает, — вдруг проговорил Арсений Юрьевич, попрежнему не закрываясь от жесткого снега. — Не пускает…

— Кто не пускает, княже? — встревожился боярин.

Князь не ответил. Молча стоял, словно ждал чего-то, не обращая внимания на режущий ветер. Вновь взвыли волки, и люди схватились за оружие — казалось, звери вот-вот вынырнут из белесой пелены, бросятся яростно, неудержимо, словно та же снежная буря, укрывавшая их собою.

— Что ж делать, Арсений Юрьевич? — подступился Кашинский. — Кони…

Князь лишь нетерпеливо дернул плечом. И вновь застыл, подставляя заледеневшее лицо снежным бичам.

Обольянинов смотрел на Арсения Юрьевича и чувствовал, как поднимается внутри волна гнева, сумрачной ярости: зачем мы на заклание едем? Что изменится-то? Спасем Тверень? Как же, ждите! Орде пить-есть надо, мягко спать надо. А для того потребно ходить в набеги. Оправдается тверенский князь, нет ли — набегу все равно быть.

И да, первыми за мечи схватятся Резанск и Нижевележск. Они — окраинные, им принимать удар. А мы, Тверень? Отсидимся за их спинами, такое ведь бывало — насытится Орда кровью порубежных княжеств да и уползет к себе обратно в степи, до Тверени не достигнув.

Взвыли волки. Вой шел со всех сторон, катился волнами, сливаясь со снегом, и казалось, невиданные белые чудовища надвигаются на обмерших твереничей.

Куда едешь, боярин? Зачем? Помирать в ордынских колодках?

Настойчиво стучалась в память оставленная Ирина, дети — и свои собственные, и вообще тверенские, и прочие, по всей Роскии, кого при набегах ловят, словно цыплят, да суют в мешки; так, в мешках, и везут потом на продажу.

Сколько же ждать можно?! — вдруг сотрясло. Стало жарко, ледяной ветер будто исчез. Сколько гнуться, сколько терпеть?! И верно — собственную жизнь готовы прокланять, дрожа и надеясь, что «сжалятся». Что «нами насытятся, других не тронут».

Говорит владыка, говорят священники в храмах, что там Длань всем достойным слезы утрет, всех их небесным хлебом одарит. Там, мол, все исправится, все устроится. Может, оно и так. А вот Орда нашей кровью живет, нашим слезам смеется, нашей мукой упивается. Доколе?!

За других решаем? Им, быть может, вовсе даже и неплохо так, под юртайской-то тягостью? Им — все ничего, лишь бы живу быть да до смерти кой-как дотянуть, «шоб без мучительства». И умирать, трясясь, как и при жизни привыкли — а ну как от Длани у заветных врат не хлеб, мертвый камень достанется?!

Ох, не одобрил бы владыка таких мыслей…

Может, и не одобрил. Но и к «вечному миру» с Ордой никогда не призывал епископ Тверенский. Не твердил, что все, мол, «по попущению Длани». Напротив, говорил, что если все свободны творить кто зло, кто добро, по собственной лишь мере судя — то Господь и Сын Его велели нам своей собственной воли держаться, ею править, ибо не зря ж она нам дадена!

Жгло и пылало внутри так, что Обольянинов забыл о холоде, снеге и ветре. Вскочил, бросился к князю. Убедить, уговорить, заставить, во имя Длани Вседающей!

Однако ничего этого не понадобилось. Тверенский князь вдруг повернулся к соратникам, решительно смел налипший снег.

— Поворачиваем, — спокойно сказал он. — На Резанск поворачиваем.

Все так и обмерли.

— Что, удивились, бояре? Я сказал, поворачиваем на Резанск! — Арсений Юрьевич возвысил голос. — Не бараны, чай, на бойню идти, самим свои головы Юртаю на блюде золоченом преподносить. Не спасет наша смерть никого. Не так за родную землю погибать надо. Не на коленях стоя, когда тебе в лицо напоследок харкнут, перед тем как глотку перерезать. Думали, других собою закроем? Что ж, может, и закроем. Но на смертном поле, с мечом в руке, да не просто так, а чтобы вражьей кровью был испятнан! — он перевел дух.

У Обольянинова сжалось в горле. Словно его собственные мысли услыхал князь! А Арсений Юрьевич, глубоко вздохнув, продолжал:

— Стоял вот сейчас, слушал да вспоминал. Как мост перед Лаврой сам собою рухнул. Как тверенский люд нас пропускать не хотел, скорее дал бы себя копытами затоптать. Как волки роскские за нами идут… И понял — под чужую дудку пляшем, на чужой пир едем, чужим врата Тверени сами отворяем. К люду тверенскому не прислушались — так теперь сама земля нам, неразумным, знак подает. Не бывало отродясь таких метелей. Чтобы волки да на княжий поезд кидались, огня и железа не боясь?! Неспроста это все. Неспроста. — Князь перебил сам себя, вскинул сжатый кулак. — Хватит кланяться, бояре, хватит просить да умолять. Буду поднимать Роскию, бояре, как только смогу. Будем драться!

Олег Кашинский облегченно вздохнул. Воевода Симеон молодецки крякнул; Ставр Годунович усмехнулся, словно говоря, мол, давно бы так. И только Анексим Обольянинов ничего не сказал, не сделал, только обернулся — и на сей раз разглядел в снежной мгле две недвижно застывшие фигуры — Старика и рядом с ним огромного волка, вернее, волчицу. Это боярин понял, не видя глазами, как — не знал он сам. Просто знал, что это именно волчица, а не волк. Моргнул — и нет уже никого в крутящихся белых струях.

…И сразу — стоило решиться, как показалось, что скакали они теперь как по ровному. Дуло и мело по-прежнему, но уже не в лицо, а в спину. И Велега сама ложилась княжьему поезду под полозья.

Впереди было понятное, извечное, мужское. Пусть и кажущееся небывалым и неисполнимым.

Глава 5

1

Снег казался сухим и серым. Словно извергаемый Стифейскими огнедышащими сестрами пепел, в древности хоронивший целые города. Теперь он душил спящую Велегу. Мутная кипящая жуть превращала день в сумерки, не давая поднять глаз, мешая дышать. Ненастье не унималось пятый день, но залессцы иглой пробивались через вьюжную кошму, и острием этой иглы был Георгий. Севастиец упрямо ехал первым, то и дело привставая в стременах в надежде разглядеть в сером месиве хоть что-нибудь. Остальные, кроме неизменного Никеши, менялись, отдыхая под защитой нагруженных доверху саней. «Юрышу» не раз предлагали отдышаться, но он в ответ только мотал головой. Дружинники не настаивали: первым принимать удар бурана не хотелось никому. Георгию тоже не хотелось, но он не мог иначе. Его словно что-то будоражило, как будоражит случайно всплывшее в памяти слово или напев — пока не вспомнишь, что и откуда, не видать тебе покоя. Пока не вспомнишь и не поймешь.

Севастиец погладил приунывшего рыжего и попытался из-под ладони рассмотреть хотя бы берега. С пути на вележском льду не собьешься — не в степи, но Георгий предпочитал идти вперед с открытыми глазами, что бы ни ждало в конце пути. На сей раз это был всего лишь Юртай — столица немыслимого государства, у которого не было ничего своего, кроме неприхотливых лошадей, хищной, варварской наглости и круговой поруки.

Роски, даже изворотливый Терпила, ехали в Юртай с отвращением, Георгий — с брезгливым любопытством. В величие дикарей севастиец не верил, а ненавидеть саптар, как ненавидят их в Роскии, пока не мог. Это были не его враги, а друзья… Друзья скрипели от ярости зубами и охраняли меха, серебро и князя, решившего стать василевсом хоть с помощью черта, хоть с помощью хана, которому невдомек, чем обернется Залесская «верность» лет через сорок.

Не кичись саптары своим варварством, они б узнали свое будущее без звезд и крашеных костей. Нет ничего верней гаданий по прошлому, но для этого нужно прошлое. У элимов и авзонян оно было, у росков, возможно, будет, у саптар — вряд ли… Империя-ошибка сгинет в пучине времени, если кто-то вроде Феофана не соизволит о ней написать. О ней и о роскских землях с их метелями, волками и князьями, раз за разом выбиравшими между позорной жизнью и славной смертью. Написать о Болотиче, а рассказать об Итмонах, через неродившийся третий Авзон понять второй, частью которого ты останешься хоть в Залесске, хоть у лехов. Как там говорил Феофан? История — дело отвлеченное? Чужая — да, своя — никогда, потому у старика и не выходит написать о Леониде с должной отстраненностью. Лекарям запрещено пользовать родичей: чтоб понять природу болезни, нужно быть равнодушным и не чувствовать боли. Ты не можешь спокойно слушать о закате Севастии и вспоминать ошибку Андроника? Смотри на закат Орды и ошибки Тверени. Смотри и думай…

— Прекрасно, Георгий, — пробурчал себе под нос севастиец, — ты, кажется, нашел, чем заняться на старости лет.

— Ась? — не понял в очередной раз догнавший друга Никеша. Сбоку мелькнуло нечто большое и стремительное, ровно выскочил откуда-то сотканный из серого снега жеребец и, ожидая, замер, вытянув шею.

Что-то сказал Никеша, ветер отбросил слова дебрянича назад, к обозу. Буранная волна ударилась о передовых всадников, прижалась ко льду, растеклась поземкой, и застыли против серого коня рожденные той же метелью волки.

— Видишь? — одними губами спросил Георгий.

— Вижу, — кивнул Никеша, но что видел дебрянич — осатаневший снег или тянущих друг к другу вьюжные морды врагов? Конь и волки… Им никогда не понять друг друга. Никогда. Буран даже не взвыл, завизжал, и сквозь снежный пепел проступили фигуры всадников. Не призрачных — из плоти и крови. Роски. Роски, спешащие навстречу по вележскому льду.

— Тверень, — решил подоспевший Щербатый. В ответ Георгий послал жеребца навстречу прорывавшему метель чужому коню. Два всадника, словно отразив друг друга в колдовском зеркале, оторвались от своих, чтобы съехаться лицом к лицу.

— Ты? — узнал Георгия слепленный из снега богатырь. — Залессец. Помню.

— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…

Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.

— Я не хочу тебе зла, залессец.

Сказал это тверенич или почудилось?

— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.

У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.

— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?

— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.

— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.

— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.

— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.

— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…

— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.

— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.

2

Гаврила Богумилович учился говорить по-элимски, а думать по-анассеопольски. Князя тверенского, словно в насмешку, судьба одарила севастийской внешностью. Резкие, хоть и правильные черты и темные бороды в Анассеополе встречались на каждом шагу, не то что золотистые киносурийские кудри и серые глаза. Другое дело, что, увидав тверенича впервые, севастиец почувствовал себя обманутым. Смешно в почти тридцать лет ждать встречи с детской мечтой, да еще на чужбине, но брошенный саптарам вызов был достоин Леонида, и Георгий глупейшим образом искал глазами своего царя из галереи. Старая мозаика не ожила, а бунт обернулся сперва смирением, а теперь еще и бегством. Нет, севастиец тверенича не осуждал — не брату убитого василевса осуждать обитателя лесов. Георгий и сам предпочел скрыться, но он не бросал вызова исконным врагам, и он, в конце концов, никого за собой не тянул, хотя мог. Армия выбрала бы Афтана… Армия и половина провинций.

— Что смотришь, княже? — первым не выдержал молчания тверенич. — Хотел говорить — говори. Или уже не хочешь? Или свидетелей опасаешься? Так не буду я с тобой один на один говорить. Наговорился.

— Не знаю я, что тебе сказать, — вздохнул владетель Залесска. — Что тебе сказать такого, что раньше не говорил и что другие Дировичи не сказали. Нет слов у меня, Арсений Юрьевич.

— А нет, так разъедемся каждый своей дорогой, разве что тоже повернешь. Воины у тебя хороши, закрома полны. Последний раз тебе говорю — встань с нами за земли роскские. Хватит добро в Орду возить да спину гнуть, Гаврила Богумилович, эдак прокланяешься.

— Не знал я, что говорить, — Гаврила Богумилович медленно поднял красивую голову, — а теперь знаю… Не поверну я, как Сын Господень не повернул, когда его о том молили. Знал Он судьбу свою, а пошел, принял смерть от каменьев и тем всех нас спас. Не судил он друзей своих, и мать свою, и невесту свою, что оставили они его, что не пошли с ним на площадь, не говорили истину, не стояли под каменьями… И я тебя не сужу, но с дороги своей не сверну. За мной все земли роскские, все храмы Господни, все старики, да женщины, да дети малые. Как же я их Орде отдам, на гордыню свою променяю?

— Так не отдавай! — сверкнул глазами непохожий на Леонида роск. — Возьми меч и встань против саптар, как сама земля нам велит.

— Не земля, — Гаврила Богумилович говорил безнадежно и устало, — гордыня твоя говорит и страх твой. Знаю, смел ты с мечом, смерти в поле не побоишься. Думаешь, мертвые сраму не имут, ан нет! Позор тому, кто гордыне своей в жертву землю родную приносит. И тому позор, кто из страха за меч хватается. Боишься ты, Арсений Юрьевич, шапку княжью в грязь уронить. Не смерти боишься — плена. Что прикуют тебя, князя тверенского, посреди юртайского базара к собачьей миске, если не хуже…

— А ты не боишься, значит?

— Боюсь, как и Сын Его боялся. Но иду, как Он шел, так как кроме меня некому. Потомки Дировы двоих нас приговорили умилостивить хана, да князю тверенскому недосуг. Зайца ему обогнать надобно… Ну и пусть его… Мог бы я, брат мой бывший, принудить тебя. Людей твоих перебить, а тебя самого Обату отвезти хоть живого, хоть мертвого. Сам видишь, по силам мне то, ну да Господь с тобой. Беги, спасайся, тверенич. Знаю, непросто тебе, так и оставившим Его непросто было…

— С Сыном Его себя равняешь?! — Это был не крик, шепот, но какой же страшный.

— Куда мне, Арсений Юрьевич, — опустил глаза Гаврила Богумилович. — За Ним все были — и рожденные, и не родившиеся еще.

— Это так, за Ним все были, а за мной — Тверень и Резанск, но их я обороню. Слышишь, ты, Болотич, князь Залесский?!

— Слышу, княже, слышу. И Он слышит.

3

Уехали твереничи, исчезли, затерялись во вновь вскинувшейся метели. Последним хлестанул коня похожий на князя, как не всякий брат походит, боярин, снежными, пластающимися в беге волками побежала следом поземка, пожала плечами не дождавшаяся добычи смерть и тоже пошла себе…

— Юрыш, хватит глядеть, глаза проглядишь!

— Что такое?

— Гаврила Богумилович кличет. С ним поедешь. Не все Терпиле греться…

— А я согрелся уже, — бодро объявил толмач, — как увидел, что твереничи творят, аж в жар бросило.

Не засмеялся никто. И не ответил. Только Никеша пообещал присмотреть за конем Георгия. Севастиец спрыгнул на лед, зашагал к ковровому княжескому возку. На душе было пусто и странно, как в детстве после рассказов Феофана о том, что было и закончилось не так, как хотелось.

Леонид должен был погибнуть в битве. Он мог умереть от старости или от кинжала убийцы, но царя прикончили лихорадка и старые раны. Тверенич должен был говорить с Дировичами, как Ипполит Киносурийский с элимскими царями, но согласился поклониться хану, а с пути повернул, оставив последнее слово за Богумиловичем с его динатской правдой. Правдой динариев, яда, шепота… Сталь в который раз уступила золоту, а сердце — уму. Можно успокоиться тем, что время возносит терпение и ловкость, каковых Афтанам не было отпущено. А раз так, забыть о Леониде, о синеве Фермийского залива, Ирине, Василии и жить, как придется.

Ты не стал первым во втором Авзоне? Стань десятым, пятым, вторым в Третьем! Помоги сделать смешной Залесск великим, пусть он сожрет восставшую прежде времени Тверень, подомнет остальных, а потом покажет зубы Юртаю. Варвары больше сотни лет не добывают свежее мясо, а сосут кровь данников. Скоро они зажиреют и передерутся, нужно выждать и ударить в спину. Может, и случится волею князя Залесского в роскских краях третий по счету Авзон, это солнечная Леонидия — пустая мечта. Великую державу славой и совестью не соберешь…

— Хайре, Георгий! — Гаврила Богумилович и на этот раз не упустил случая поупражняться в элимском. Теперь он говорил не только правильно, но и легко. Почти как урожденный анассеополец.

— Радуйся, Государь. — Георгий так и не приучился кланяться, но князя это не задевало. Он любил создавать правила и дозволять исключения.

— Почему ты едешь впереди? — полюбопытствовал Богумилович, словно и не было странной встречи. — В метель даже невоградцы предпочитают укрываться от ветра.

— Я тоже предпочту. Следующей зимой.

Говорить о буранных лошадях и чем-то еще менее понятном севастиец не собирался даже Никеше. Что бы это ни было, оно принадлежало только Георгию Афтану и примерещившемуся у Лавры старику.

— Ты гордец, — удовлетворенно произнес Гаврила Богумилович, — и ты выбрал Залесск, хотя мог уйти к лехам, как собирался. Или в Тверень, где только после смерти кланяются. Ты правильно выбрал. Что скажешь о князе Арсении? Кем он был бы в Анассеополе?

— Стратегом, — если бы был…

— А василевсом?

— Он мог родиться на троне, но не жить.

Гаврила Богумилович улыбнулся. Он был слишком умен, чтобы спрашивать, удержался бы на пурпурном престоле он сам, а Георгий не счел нужным говорить, что мог и удержаться. Анассеополь требовал не только хитрости, но и удачи. Фока Итмон получил все, что хотел, и тут же потерял.

Заскрипели полозья — возок двинулся с места. Гаврила Богумилович откинулся на спину. Он был спокоен, чтобы не сказать — умиротворен, словно это не он только что взывал к Сыну Господа, пытаясь остановить дрогнувшего тверенича, не он сгибался под тяжестью непосильной ноши и шел на унижение, может, даже муку, прикрывая собой бессильных. Конечно, василевсы умеют молчать, умеют скрывать свои мысли даже от своей подушки, не то что от иноземного наемника…

Брат не раз и не два показывал Георгию, что значит молчание василевса. Волка голодного с волком сытым не спутаешь. Князь Залесский был сыт и доволен, он получил, что хотел, а получил он то же, что царь Леонидии Авзонийской, вошедший в историю как Герон Эфедр.[6]

Визжал под полозьями снег, раскачивался возок, а перед глазами Георгия стоял давным-давно угасший день. Разноцветные ирисы у пруда, птицы в золоченых клетках, мраморные скамьи и высокий голос Феофана, читавшего ученику отрывки Филохоровых «Жизнеописаний». Герон Эфедр не был великим полководцем, он положил начало великой империи, подослав убийц на чужую свадьбу. Свадьба обернулась войной, царь авзонийский в знак траура обрезал волосы, а потом ударил измотанного победителя в спину. В Тверени не было свадьбы, в Тверени были послы, при которых толмачил никогда не оставлявший своего князя Терпила. Послов убили, когда толмач ставил свечи Господню Сыну. Это могли подтвердить все…

— Ты не говоришь по-саптарски? — Гаврила Богумилович потянулся и погладил бороду. Герон брил лицо, не носил мехов и молился старым богам. Бог, шуба и борода — вот и вся разница.

— Нет, государь, не говорю.

— Элиму язык варваров без надобности, — повторил за древним умником залессец. — Что ж, будешь ходить с Терпилой. Я хочу знать, что думает о Юртае уроженец второго Авзона. Не как о варварах, как о государстве. Насколько оно крепко.

— Хорошо, государь.

Эфедр желает знать? Эфедр узнает.

Князь поправил прикрывавшую ноги меховую полость и заговорил о Дире и Дировичах. Георгий слушал, пытаясь сквозь неспешную, мягкую речь, скрип полозьев и метельный свист распознать ставшую привычной волчью песню, но звери замолчали. Словно отреклись.

Глава 6

1

Повернули. И сразу же стихли ветра и бураны, мягкий снежок мирно сеял с небес, смолкли волчьи голоса, и Роския раскинулась перед княжьим отрядом спокойной, сытой медведицей.

Резанск встретил твереничей сперва удивлением, а потом — суровой, спокойной радостью. Юный Всеслав поклялся встать вместе с Арсением Тверенским, даже произнес «будь мне в отца место».

— Мы, Арсений Юрьевич, украйние, — рассудительно говорил молодой князь на прощальном пиру. — Сколько раз Орда набегала — не счесть. Отцов летописец, Нестор, как-то брался… Две сотни только крупных походов набралось. Это если забыть о том, что любой сотник по осени мог наведаться, полон в порубежных селах набрать. Нет, верно ты решил, княже, Резанск с тобой будет до конца, не сомневайся. У меня полуденные волости запустели совсем, и пахарей не удержишь. Даю леготу от податей, не беру ничего, лишь бы землю не бросали, да все без толку. Бегут. На север, ко… князю Гавриле. Да и к тебе тоже, княже.

Обольянинов, сидевший одесную своего князя, видел, как Арсений Юрьевич виновато понурился. Было дело, был грех, осаживали на землю резанских бежан, мол, все так делают, а народу же вольно жить там, где восхочется.

— Побьем Орду, — откашлялся тверенский князь, — сами вернутся. Родные могилы…

— Я на бежан не во гневе, — улыбнулся резанич. — Других бы сохранить… живыми, Арсений Юрьевич.

— Сохраним не всех, — губы тверенского князя сжались. — Но если покоримся, не сохраним никого. Будут из нас кровь сосать, пока от резаничей, вележан, твереничей, святославцев и прочих одна сухая шкурка не останется. Как от мухи, что в паутину угодила. А может, и уцелеют роски, да только уже не росками станут. Подличать приучатся и спину гнуть перед неправым да сильным, и думать, мол, лучше брата, чем меня, и…

Из Резанска, огибая залесские владения, отправились в Копытень. Мелкое княжество с трудом отбивалось от загребущих рук Гаврилы Богумиловича, и на княжьем съезде его правитель, Радивой Ярославич, изо всех сил старался и совесть не замарать, и с Болотичем не поссориться. Получалось это скверно, но видно было, что копытеньскому князю куда больше хочется примкнуть к твереничам, нежели к залессцам.

Князь Радивой принял гостей тоже ласково, но, когда услыхал, в чем дело, задумался.

— Все же решился, Арсений Юрьевич? — Хозяин летами был куда старше тверенича, однако обращался почтительно, словно к набольшему.

— Земля подсказала, — кратко ответил гость. — Будем биться. Резанск с нами. Нижевележск — тоже. Князя Кондрата ты сам слыхал. Радивой Ярославич. Плесков с Невоградом…

— А не боишься, — понизил голос копытеньский князь, — что соберешь ты полки, выйдешь навстречу Орде, а в то время Залесск…

Тверенич потемнел и отвернулся.

— Не дерзнет, — наконец проговорил он. — Гаврила Богумилыч — умен. На драку выйдет, только если за его спиной вся юртайская орда окажется. И не где-то там, а именно здесь, где и он сам.

— С тобой на драку, может, и впрямь не выйдет, — возразил копытенец. — А вот с такими, как мы, — вполне. Уведешь ты полки, как битва случится, один Господь ведает, но полягут многие. Вернешься — а тут Гаврила со свежей ратью.

— Не дерзнет, — повторил князь Арсений. — Он на сборе защитником всей земли представал. И, когда мы в пути встретились… горячие слова говорил. Может, по-своему он и верит в это, княже Радивой.

— Верит… — усмехнулся хозяин. — Вечно ты, Арсений Юрьевич, хорошее во всех видишь. Даже в Болотиче… Это ведь с тобой он тихий да смирный, знает: хоть и с наемными дружинами, а Тверень так просто не оборешь.

— Не в Болотиче сейчас дело, — возразил тверенский князь. — Болотич — он сейчас, поди, ещё и к Юртаю не подъезжает. Что мы делать станем, мы, Дировы потомки, мы, Роскию держащие?

— Что делать станем? — тяжело взглянул на гостя Радивой. — Кликни клич, Арсений Юрьевич. Испроси митрополичьего благословения. Мой Копытень хоть невелик, а три сотни ратников выставит. Да еще с княжества полтысячи соберем. Без спешки если.

— Спешить-то как раз некуда, — заметил тверенич. — Раньше осени Орда не двинется. Им нужно, чтобы жатва кончилась, чтобы зерно в амбары свезли — чем иначе коней кормить?

— К жатве соберем рать, — кивнул Радивой Ярославич. — Небывалое дело задумал ты, князь, но я так скажу — верно все. Не верю я, что Тверень на нашей крови подняться решила. А вот Залесск…

— Князья меняются, — глухо заметил Арсений. — И в Тверени, и в Залесске.

Его собеседник только отмахнулся.

— Яблочко от яблони недалеко падает. Ты, княже, не прими за обиду, молод, старого князя Богумила не помнишь, а вот мне с ним переведаться пришлось, сразу после смерти родителя моего.

Тверенский князь молча кивнул.

— Если смолчим, смалодушничаем, — возвысил голос Ярославич, — сломает нас Залесск саптарскими руками. И будет здесь второй Юртай. Так что — встанем. Не сомневайся.

2

Когда воротились в Тверень, навстречу Арсению Юрьевичу и его спутникам высыпал весь город. Уже докатились вести, все знали, что не поехал их князь на верную смерть в Юртай, поворотил обратно. И знали, о чем кричат княжие гонцы на торжищах:

— Собирайтесь, оружайтесь! Не простит Орда, не спустит, нагрянет на нас, решит последний живот забрать, вырезать всех, кто дорос до чеки тележной! Сотворят землю пусту, угонят в полон, ничего не оставят. Хуже Бертеевой рати обернется!

…Дома боярину Обольянинову пришлось выдержать сперва ледяной взгляд Ирины, а потом ее же бурные, самозабвенные слезы.

— Как мог ты? Как мог? Уехал, ускакал, на смерть отправился — словом не простясь?! Ужель думаешь, что подолом бы своим тебя привязывать стала?!

Обольянинов лишь понуро молчал. Как им, любимым нашим, объяснить, что есть еще и дело, которому служишь?..

Но женские слезы — женскими слезами, в мечи да стрелы они не превратятся. Тверень отчаянно нуждалась в союзниках, и вот спешно отправлялись послы в пределы ближние и дальние, в соседние княжества и в земли заокраинные, куда и за месяц не доскачешь.

Князья отвечали по-разному. Одни — словно только того и ждали; эти не забывали присовокупить извинения, что, мол, неправедно на съезде в Лавре говорили; другие, напротив, возражали, что надлежит исполнить решенное, а против Орды они не пойдут; но таковых оказалось меньшинство.

Откликнулись вольные города. Плесков с Невоградом, отозвались Нижевележск и Дебрянск, обещал помощь Захар Гоцулский, хоть в его горы беда и не глядела. Как и ожидали, «лаяли поносно» гонцов в вотчине Симеона Игоревича, а также и в Локотске. Вообще не пустил послов в свой город Андрон Святославский. Примкнули к ним и иные мелкие князья.

Но куда больше оказалось тех, кто согласился.

— Не иначе, как порчу на них Болотич в Лавре навел, — разводил руками Олег Кашинский.

— Не в порче дело, — возразил ему Годунович. — Болотич на себя их вину брал, сам подставлялся. Вот они за него и прятались. А своим разумением когда — вишь, как оно повернулось-то!

3

…Укатилась под гору старуха Зима, зазеленели всходы. Что творилось в Юртае, никто не ведал. Болотич сидел там безвылазно, но что делал, кому чего нашептывал и кому что подносил — дознаться твереничи не смогли. Да и, честно говоря, не очень-то и стремились. Надо было драться, выходить грудь на грудь с давним и страшным врагом, и ухищрения оставались в прошлом.

И весна прошла, отсеялись; отзвенел сенокос; накатывала жатва. Год выдался славный, обильный, когда надо — светило солнышко, когда надо — выпадали дожди. Вернулся из Орды Болотич, и — понеслись по дорогам уже залесские посланцы.

— Грозит нам ханским гневом. — Ставр Годунович аккуратно положил свиток. — Мол, не оставит Орда ничего ни от Тверени, ни от тех, кто встал вместе с нею. И зовет князей в общий поход на нас, мол, коль выдадим Юртаю смутьяна, то остальным прощение.

— Пусть идут, — усмехнулся Обольянинов.

— Не станут, — покачал головой князь. — Не для нас те свитки писаны, для Юртая. Мечется Гаврила Богумилович, видать, не добился в Орде того, о чем мечталось. К Тверени приступать — головы класть. Вот если саптары до нас доскачут, тогда да — Болотич первым к ним примкнет.

…Однако на прельстительные залесские письма отозвались немногие. И — затаился Болотич. Ни слова, ни звука. Не стал Гаврила Богумилович ни по новой взывать к князьям, ни добиваться еще одного съезда, а вместо этого молча собирал себе полки. Так же как Звениславль и Локотск. Андрон Святославский и тут оказался верен себе — ни нашим, ни вашим.

Роскские княжества поднимались. Почитай, что одни — из сопредельных Роскии правителей никто, кроме старого Захара, не подал помощи, хотя тоже страдали от ордынских набегов, не только роскскую кровь пил Юртай.

На полудень, обходя залесские земли, поскакали тверенские сторожа. Их путь — на самую степную границу, где кончается великий роскский лес, стеречь Орду.

На полях хлеба ложились под серп, страда была в самом разгаре, когда измученный гонец доставил весть — которую и ждали, и страшились: саптарское войско во главе с темником Култаем перешло Тин.

Часть четвертая Берега Тина

В начале зимы 1663 года от рождества Сына Господа нашего герцог росков Иуриевич Тверенн вероломно и тайно убил послов императора Обциуса и сопровождавших их слуг и завладел принадлежащими императору ценностями. Свершив сии преступления, Тверенн, справедливо страшась гнева Обциуса, начал склонять вассалов императора из числа росков к неповиновению и мятежу. Также Иуриевич послал за помощью в магистраты торговых городов Невограда и Плескова, к герцогу горных росков Захару, королю лехов Стефану, герцогу Знемии Геркусу и в скалатские и сейрские племена, доселе пребывающие в языческой дикости вопреки усилиям наших благочестивых братьев из ордена Длани Дающей и ордена Парапамейской Звезды.

Само по себе преступление погрязшего в севастийстве варвара не стоит упоминаний, но по воле Господа оно обратилось на пользу святому делу. Обциуса не смягчили мольбы и подношения великого герцога росков Залецки, поклявшегося покарать герцога Тверенна и его сообщников собственными силами. По воле императора на усмирение мятежа выступила шестидесятитысячная армия во главе с лучшим полководцем Саптарской империи. На берегах Кальмея к нему должны присоединиться роски, сохранившие верность императору. Молитвы благочестивого Микеле Плазерона были услышаны. Император Обциус, хоть и не внял словам посла Его Святейшества, стал мечом карающим в руках Господа. Севастийская ересь к востоку от Дирта будет сокрушена руками язычников, а наши братья из орденов Парапамейской звезды и Длани Дающей смогут нести свет истины варварам, не опасаясь их союза с развращенными севастийством сородичами.

Хроника ордена Гроба Господня, глава 1

Глава 1

1

Волчье поле. Две встретившиеся реки — широкая, полноводная, и поменьше, овраг, синяя полоса леса… Пешим есть во что упереться. Сможет развернуться и конница, но об обходах лучше забыть. Стефану это поле наверняка бы понравилось — для решающей битвы с птениохами полководец избрал похожее, только в Намтрии не было чащи, где можно укрыть резервы, пришлось прятаться в холмах. Лес удобней — чтобы это понять, не надо быть великим стратегом, достаточно здравого смысла и смелости, которой у твереничей с избытком. Другое дело, что вынудить врага принять бой на своих условиях еще не значит победить. Георгий с ходу назвал бы десятки сражений, начинавшихся, как задумано, и с треском проигранных, а вот победы над заведомо сильнейшим противником можно перечесть по пальцам. И все-таки шанс у темноволосого князя был. Один из дюжины, но на Кремонейских полях не имелось и такого.

Вряд ли Арсений Тверенский думал о Леониде, а Култай — осознанно шел по следам Оропса, но и роск, и саптарин были опытными воинами и умными людьми. И еще они несвободны, особенно Култай. На всех своя узда и свои поводья. Одни — для варваров, другие — для авзонян, третьи — для севастийцев…

Василевс несвободен не так, как крестьянин, а динат иначе, чем стратиот, но связаны все. Обычаем. Гордостью. Совестью, наконец, хотя у повелителей не совесть, а долг. Хан не мог не послать на Тверень армию и не мог вручить ее не Култаю. Прославленный темник не мог ни проиграть, ни выказать слабость, ни нарушить неписаных законов, которых у кочевников не меньше, чем постов у авзонян и примет у росков. И Култай, и Арсений были обречены на сражение, но тверенич мог выбирать место и время — и выбрал. Благодаря саптарской несвободе.

По законам Великой Степи наглость перешедшего межевую реку данника карается немедленно, чем мятежный князь не преминул воспользоваться. Он не стал прятаться, обороняться, ждать, а дерзко выступил навстречу Орде. С точки зрения хоть стратегии, хоть тактики — безумие. Култай получал возможность обойти на три четверти пешую рать по широкой дуге, оставить в тылу и обрушиться на беззащитные роскские города, только эта возможность была миражом. Хан, не засидевшийся в Юртае хан-василевс, но хан-вождь, хан-полководец еще мог бы удержать своих богатуров, но не темник, которого жаждут оттеснить такие же темники.

Култаю не избежать своей судьбы, как и Арсению. Все было решено, едва на тверенский снег рухнул первый ордынец. Тверенич не начинал войны, князя в нее швырнуло, как швыряет в реку. Можно плыть по течению или против, не плыть нельзя…

Георгий перевернулся на спину и принялся разглядывать облачные горы. Метелки трав склонялись к самому лицу, стрекотали кузнечики, равнодушно согревало землю солнце. Ровный ветер дул с Кальмея, отбрасывая звуки и запахи саптарского лагеря назад, в степи, и он же доносил ржанье и гортанные выкрики — неподалеку от облюбованного севастийцем пригорка расположились степняки. То ли наблюдали за твереничами, то ли охотились за перебежчиками, которых в последние дни развелось немало.

Приведенные Гаврилой Богумиловичем и звениславским Симеоном ополченцы глядели зло и хмуро. Дружинникам тоже было не до веселья, особенно тем, чьи земляки встали под тверенские стяги. Выдерживали не все. Первым удалось ускользнуть, затем беглецов стали ловить. Сперва — свои, а потом и саптары. Тех, кого брали живьем, степняки казнили по-своему — ломали хребет. Роски видели оставленные у дороги трупы: кочевники были варварами, но не глупцами.

Помогло. Перебежчиков стало меньше, хотя самые отчаянные все равно уходили. И погибали. Как подстреленный прошлой ночью Воронко. Пытался сбежать и Никеша, едва не рехнувшийся от вести, что его Дебрянск потянулся за Тверенью. Не ухвати дурня сперва Георгий, а потом и Щербатый, кормить бы дебряничу мух… Георгий невольно тронул заплывший глаз и поморщился. Силой Никешу Господь не обидел. Брат василевса с детства не вылезал из потасовок, но подбитым глазом щеголял впервые, покойный протоорт Исавр был бы счастлив.

Любопытно, таскаются еще за беглым Афтаном прилепятцы или передохли с голоду? Родичам свергнутых василевсов не завидуют, разве что слепой Геннадий продолжает беситься. Если жив, хотя почему бы и нет? Кому он, такой, опасен…

Севастиец валялся на траве, глядел в небо и думал о росках, чтобы не вспоминать Анассеополь, и вспоминал Анассеополь, чтобы забыть о росках. О Болотиче, которому недостает лишь пурпурных одежд и дворцов с евнухами и птицами, чтобы сравняться с дальновиднейшим из динатов. Об опоздавшем родиться в не знавшей страха и здравого смысла Киносурии князе. О том, сколько крови унесет завтра к морю неспешный Кальмей, который роски и саптары зовут Тином. Красивое имя и тревожное, словно звон разбитого кубка. Кубка рубинового стекла, из тех, что делали в стеклорезных мастерских на Лейнте, пока их не сожгли грамны.

Бородатые дикари разграбили не только колонии, но и сам Авзон. Теперь их потомки называют варварами других. Мало того, нынешние грамны, позабыв своих Балмна и Рамнута, словно в насмешку, огнем и мечом навязывают миру взятого у авзонян бога. Государства, народы, веры спутались, как путается шерсть, превращаясь под пальцами времени в войлок. Странно, что Феофану не пришло в голову это сравнение, хотя евнух чаще смотрел на парчу, а кочевников называл не иначе как абиями — нежитью, несущей дикость, разрушения и заразу.

Легкий шорох за спиной не мог быть шагами, и Георгий оборачиваться не стал. Он продолжал лежать, когда над ним склонилась серебристо-серая морда. Из черной пасти вываливался розовый язык, одно ухо было прижато, другое стояло торчком. Морда не казалась злой, скорее задумчивой. Георгий почти не сомневался, что успеет вскочить и выхватить кинжал, только драка не была нужна ни человеку, ни дневавшему на пригорке волку. Неплохо знавший песью породу севастиец не шевельнулся, позволяя себя обнюхать, но серый гость, вопреки обыкновению, не спешил пускать в дело нос. Не собирался он и нападать, как, впрочем, и уходить.

— Что тебе нужно? — очень спокойно спросил Георгий. — Уходи. Я не хочу твоей крови.

Волк не ответил. Он был изящным, словно серебряная элимская статуэтка, и небольшим.

— Ты волчица, — понял севастиец. — Тогда где твой волк и твои волчата?

— У нее нет волка.

Он все-таки пропустил шаги. Наверное, задремал, а вернее всего, спит сейчас и видит вышедшего из золотого летнего сияния старика. Высокого, тучного, с требовательным тяжелым взглядом из-под напоминающих волчьи хвосты бровей. Того самого, что шел в Лавру и не дошел.

Полуденный гость стоял спокойно, не шевелясь. Из оружия у него был только посох, хотя посохом можно сделать очень многое, особенно таким. Георгий встал и поклонился. В роскских землях младшие кланяются старшим. В роскских землях еще можно дышать. Даже в Залесске.

— Посмотри под ноги, — велел старик. Георгий посмотрел. Среди примятой вянущей травы зеленел одинокий круглый лист. Незнакомый, но в растениях брат василевса никогда не разбирался.

— Сорви и приложи к глазу.

Пожав плечами, севастиец повиновался. Он не был удивлен. Более того, он ждал этой встречи с зимы, хоть и не отдавал себе в том отчета. Сочно хрустнул толстый стебель, запахло медом. Несмотря на жару, лист казался прохладным и влажным. Боль пошла на убыль, но смотреть одним глазом было непривычно. Волчица тявкнула и улеглась у ног хозяина, не сводя с Георгия вдруг показавшимся печальным взгляда.

— Каково тебе в наших краях, чуж-чуженин? — полюбопытствовал незнакомец, наваливаясь на посох. — Останешься али домой вернешься?

— Не умру — подумаю, — отмахнулся севастиец. Бровастый гость довольно хмыкнул. Точь-в-точь Василько Мстивоевич, уразумевший, что навязанный ему в стратеги высокородный обалдуй не в свое дело не лезет, с коня не валится, из одного котла с росками хлебать не брезгует.

— Боишься умереть? — серые от седины брови сошлись на широкой переносице.

— Просто не хочу.

— Тогда чего боишься?

— Не знаю.

— Еще не знаешь или уже?

Вопрос был непрост, и Георгий задумался. Раньше он боялся многого. Вылететь на турнире из седла. Ляпнуть глупость. Опозориться в постели. Опьянеть раньше сотрапезников. Состариться, ослепнуть, подхватить оспу или холеру… Смерть сама по себе тоже пугала, особенно в детстве, когда брат василевса узнал, что скоро станет старым, а потом умрет. Ночами Георгий лежал с открытыми глазами и думал о том, куда попадет после смерти. За окнами мерцали звезды, а он перебирал дневные прегрешения и вспоминал нарисованный ад. Особенно пугала фреска, на которой к сидящему в колодках воину подступали черти. Они еще ничего не делали, только собирались, но это ожидание и было самым страшным.

— Я не боюсь УЖЕ, — решил Георгий Афтан. — Если страх вернется, он будет другим.

Старик вздохнул. Теперь он напоминал не Василько, а Феофана.

— Брось лист, — велел он. — Хватит, прошло уже. И ступай к воеводе, нужен ты ему.

2

Дружинник, возившийся со щитом у входа в шатер, шепнул, что «сам» злится на весь свет. Георгий понимающе кивнул и поднял полог. Заслышав шум, Борис Олексич с грозным рыком обернулся, но при виде севастийца смягчился.

— Садись, Юрий Никифорович, — впервые за почти два года воевода назвал севастийца таким именем. — Веришь ли, с утра о тебе думаю. Послать за тобой собирался. Не запамятовал еще, кто ты есть, княжич севастийский?

— Вроде бы и нет, — протянул Георгий, прикидывая, что его ждет. Воевода врал редко, а слово и вовсе не нарушал. Обещал забыть, кого принял в дружину, и забыл. В Залесске Георгий Афтан был просто Юрышем и лишь для особо дошлых — севастийцем, не хотевшим ни голову сложить, ни новому василевсу служить. И вот теперь Олексич ворошит прошлое, а старик с волчицей — будущее…

— Да не торчи ты, ровно дуб во поле, — буркнул воевода, — в ногах правды нет. Прости, что в душу лезу, только не Болотича же спрашивать, а сам я далеко глядеть не приучен. Где поставили, там и стою. Это ты со Степаном Дмитриевичем, царствие небесное, знался, так скажи, возьмут саптары верх? Что лыбишься, не до смеха!

— Угадал ты с вопросом, стратег, — перешел на элимский Георгий, — вот и стало… смешно. Я только и делаю, что о завтрашнем сражении думаю. У росков не самое безнадежное положение, бывало и хуже. Место они выбрали хорошее, покойный Стефан его бы тоже не упустил. Саптарам тяжко придется. В Намтрии мы похоже сыграли.

— Щербатый баял, хорошо ты хана приложил, — оживился Борис Олексич, — да и наши неплохи были. Поганые по уши увязли, а тут и Степан Дмитриевич подоспел. Одна беда, птениохов поменьше было, чем теперь саптарвы.

— Скорее, нас больше оказалось, — уточнил севастиец, вспоминая уже ставший далеким день. Стефан, как и тверенский князь, сумел навязать врагу битву. Птениохи бросились на показавшуюся им небольшой армию, не подозревая о скрытой в холмах тяжелой коннице, и угодили в мешок. Повезло и с ханом, вздумавшим лично участвовать в атаке, но кочевников опрокинули бы в любом случае. Птениохи были обречены с той самой минуты, когда поверили, что им противостоят лишь наемная пехота и немногочисленная легкая конница. Саптары, принимая бой на берегу Кальмея, все равно оставались в большинстве. Олексич это понимал не хуже Георгия. Улыбка воеводы погасла, лицо вновь стало хмурым, чтобы не сказать злым.

— Значит, одолеют проклятые, — буркнул он, словно стоял за твереничей, а не против их. Георгий опустил глаза. Остаться без имени и без дома невесело, но прикрывать в бою извечных врагов, заявившихся жечь твою землю… поднять меч на тех, кто защищает не только свой дом, но и твой… Вряд ли измыслишь судьбу страшней, и неважно, что решал не ты, а твой князь, василевс, царь, — праведную кровь проливать тебе! На Кремонейских полях тоже были элимы, чьи цари, подобно Болотичу, поспешили принять сторону сильнейшего.

— Гисийская фаланга повернула копья, — пробормотал Георгий, но воевода думал о чем-то своем и не расслышал. К счастью.

Роск угрюмо крутил в руках серебряный, с княжьего стола, кубок, севастиец пытался отстраненно, как Феофан, прикинуть исход битвы. К сожалению, Георгий слишком мало знал о твереничах и слишком живо представлял Болотича. В Юртае залесский князь улыбался так же, как вышедший от Андроника Фока Итмон. Тогда брат василевса не разгадал этой улыбки, ему просто стало муторно. Теперешний изгнанник понимал все: Гаврила Богумилович предвкушал победу. Легкую победу над угодившим в ловушку соперником. И неважно, что вместе с Тверенью сгорит половина Роскии, главное, Залесск станет первым. На пепелище.

Воевода чихнул и с ненавистью отбросил жалованный кубок. В доме бы зазвенело, но стенка шатра и земля приглушили звук. Георгию тоже захотелось что-нибудь швырнуть, выплескивая неожиданную ярость, но ничего подходящего под руку не попало. Оставалось гнать навязчивое видение, в котором на разбитые башни Анассеополя карабкались «гробоискатели», внизу гарцевали птениохские лучники, а за их спинами маячили стяги Итмонов. Чушь! Этого не было, и этого не будет. Анассеополю стоять, пока помнят Леонида, а его будут помнить вечно.

— Я тверенич! — внезапно проревел Борис Олексич, и севастиец от неожиданности вздрогнул. Он ни разу не думал о своих нынешних знакомцах как о твереничах, вележанах, невоградцах, они были просто роски. Разве что Никеша со своим Дебрянском…

— Удивил я тебя? — неправильно понял молчание воевода. — Думаешь, один ты у нас род свой прячешь? Не поставил бы Болотич тверенича воеводой, вот я и сказался плесковичем. И чего было не сказаться? За тридцать годков в ваших краях я и сам позабыл, чьих буду. Не осталось в Тверени-матушке у меня ни кола, ни двора, вот и подался на старости лет, где помягче, а оно эвон как повернулось. Либо Тверени конец, либо мне.

— Не пугай себя, стратег, — попытался утешить предателя беглец. — Сколько твереничей, не знаю, но меньше чем с двадцатью тысячами князь в поле не вышел бы. Не сумасшедший же он! Саптар я считать по кострам пробовал. Тысяч шестьдесят пришло, но им вперед идти, а роскам стоять. Вы в Намтрии выстояли за динарии, неужели тут сломаетесь?

— «Вы»?! — проревел Борис Олексич. — Думай, что несешь… Мне ТУТ быть! С саптарвой, с Болотичем…

— Болотич вперед других не пойдет, — начал севастиец и понял, что опять несет не то. Феофан, тот наверняка бы нашелся, но Георгию лезло в голову лишь одно. Достать Яроокого, развернуть, закричать о возможности невозможного. Пусть решают, пусть решают сейчас, пока еще можно…

— Что, говоришь, гисийцы, или как их там, сотворили? — раздалось над ухом. Выходит, родившийся твереничем залесский воевода расслышал. И понял.

— То, что собрался сделать ты. — Георгий взглянул роску в глаза, не сомневаясь, что на сей раз угадал верно. — Выждали, когда первая волна конницы врезалась в пеших, и заступили дорогу второй. Они погибли, Борис Олексич. Все, кроме восьмерых.

— Пускай, — махнул рукой словно скинувший десяток лет Олексич. — Зато помнят про них, а хоть бы и не помнили!.. Нас тут пять сотен. Пусть и не старшая дружина, а стреножим Култая. Костьми ляжем, а стреножим!

3

Они не успели ничего обсудить. Не успели даже вздохнуть полной грудью, как вздыхают, когда главное сказано, а остальное — уже мелочи, над которыми можно спорить до хрипоты. Борис Олексич блеснул посветлевшими глазами и потянулся к валявшейся на кошмах переметной суме, но Георгий так и не узнал, что в ней было, потому что пришел Терпило. Любимец Болотича степенно поклонился и объявил, что великий князь требует севастийца, да не просто требует, а с конем, доспехами и всем добром.

— Это еще с какой радости? — начал Олексич и осекся, вызвав у Георгия невольную ухмылку. С честными людьми всегда так. Пока рыльце не в пушку, рыкнут хоть на князя, хоть на василевса, зато, замыслив измену, притихают. Молчанье грозило стать красноречивым, и Георгий по-роскски поклонился воеводе.

— Прости, Борис Олексич, если что не так. Удачи тебе.

— И ты прости, — прогудел воевода, зыркая на толмача. — Я на тебя взавтрева рассчитывал, ну да Господу… да князю виднее. Сдюжим.

— Не держи обиды, Борис Олексич, — растекся медовой лужей Терпило, — про поединщиков сам Култай спрашивал. Любо ему, что в его войске не только саптары да роски, хочет то всем показать, а уж Юрию нашему сам Господь велел удалью похвастать. Гаврила Богумилович утром опять печаловался, что друг наш дорогой молод слишком, а то быть бы ему в старшей дружине. Ну да года — дело наживное…

Слушать, как Терпило сулит Георгию Афтану место при Залесском князьке, было смешно, хотя откуда толмачу знать то, чего даже Болотич не унюхал, хоть и хитер, как сотня змей. Култай, тот не царедворец и не дипломат, вряд ли сам додумался иноземцами перед Тверенью трясти, надо думать, без Гаврилы не обошлось.

Теперь залессец, чем бы ни кончилось, в прибытке. Одолеет севастиец тверенича или невоградца, темнику радость, а Залесск вроде бы и не замарался. Проиграет, так ведь не своей волей выбран, Култаевой, пусть Култай на себя и пеняет, а Болотич опять в стороне. Не залессец с братом-роском копье преломил — чужак, наемник, а хороший наемник не оставит перед битвой нанимателя, будь тот хоть чертом с рогами, хоть Итмоном, хоть Болотичем! Только ты, Георгий Афтан, так и не стал хорошим наемником, как не был хорошим братом, сыном, внуком… И севастийцем ты был не из лучших, иначе б не позволил подбить себя на бегство. Тебе скоро тридцать, и ты никто, так стань хоть роском, пусть на день, только стань!

Георгий сам не понял, когда на него накатило. Шалая мысль, как всегда, забралась в голову исподтишка, под хмурые взгляды Бориса Олексича и воркование Терпилы. На шее толмача болталась пайцза, с которой тот разъезжал по лагерю. Сбежать к твереничам она бы не помогла, но прямой путь короче кривого только у геометров. Обогнать степняков, обманув передовые разъезды, невозможно, но почему бы не податься назад, к оврагам, за которыми остался скот? Здешние овраги промыты талыми водами, они просто обязаны вести к реке, а дальше — вплавь… Коня и доспехи жаль, но теряли и больше.

Беглый севастиец задумчиво погладил роскскую бородку, он уже знал, что сыграет с судьбой, поставив на кон голову вместе с удачей. Сложившийся в считаные минуты план был дерзким и простым, настолько простым, что не мог не удаться, а Терпило все говорил. Сегодня это имя больше пристало бы слушавшему толмача воеводе. Георгий улыбнулся невысказанной шутке — он всегда улыбался перед дракой.

— Что лыбишься? — насупился воевода. Недавно звучавшие здесь же слова показались эхом незаконченного разговора. Эхом кремонейской битвы.

— Борис Олексич готов живот положить за правое дело, — подражая толмачу и самому Болотичу, нараспев произнес Георгий. — О том буду с князем говорить, если допустят до него.

— Как же не допустить! — Толмач раскинул руки, словно намереваясь заключить в объятия севастийца, воеводу и весь мир. — Гаврила Богумилович доброго воина всегда выслушает. Он для слуг своих да для славы Залесска ничего не жалеет…

— В древней Киносурии воины, принимая вражий удар, за своими спинами зажигали огонь во славу своего царя, — мерным голосом продолжал Георгий, старательно ловя взгляд Олексича. — Пока к небу поднимался дым, царь знал, что его воины живы и сражаются. Зажигал костер и царь. В знак того, что верит своим воинам, помнит о них и ждет их удара.

— Это огнепоклонство, — на всякий случай сообщил Терпило, поднося к губам Длань Дающую, — а Гаврила Богумилович честно и ревностно идет тропой Сына Господа нашего.

— Юрыш не станет просить Гаврилу Богумиловича жечь огни, — враз осипшим голосом сказал воевода, — невместно то великому князю, но обычай хорош. Пока огонь горит, бой не кончен, и князь то ведает…

Гисийцы не жгли в бою костров, нечего было им жечь, но не все ли равно, если Олексич понял. Теперь дело за малым — добраться до Арсения и заставить поверить. Перебежчику. Дружиннику Болотича. Чужаку.

— Прав ты, Борис Олексич, — под внимательным взглядом Терпилы признал Георгий, — не стану тревожить Гаврилу Богумиловича. Другим князю послужу.

И другому. Если б не гаденыш-толмач, сколько можно было бы сказать, хотя без прощания легче. Кто-то уходит, кто-то остается, кто-то выживает, кто-то летит в никуда. Сказанные напоследок слова ничего не изменят, только рвутся они, эти слова, наружу. Попробуй, сдержи!

— Жаль, Георгий, не наш ты боле, — сипло выдавил из себя воевода, и севастиец равнодушно кивнул. Его забирают из дружины, его отделяют от росков, что ж, тем лучше! За убийство одного саптарина в Орде казнят десятерых соплеменников убийцы, но где Култаю взять десятерых севастийцев? Разве что в Юртае в посольстве Итмонов. И потом, убийцу еще нужно поймать или хотя бы подбить.

Разменивать свою жизнь меньше чем на дюжину ордынских Георгий Афтан не собирался, но настоящей и единственной ценой был успех. Назло всем итмонам и болотичам, назло прошлой слабости и меньшему из зол. Ты послушал евнуха и удрал во имя мира в Севастии? В землях росков ты безродный чужак, значит, можешь драться. Можешь даже умереть, этого не заметит никто, кроме тебя. Твоя смерть никого не погубит, твоя жизнь принадлежит тебе и только тебе. Наверное, это и есть свобода.

4

Терпило не спеша, умело разобрал поводья и сел в седло. Блеснула вожделенная саптарская медяшка, и Георгий сощурился, еще раз оценивая добычу. Сомнений в том, что толмач струсит, почти не было. Хозяин Терпилы слишком напоминал Фоку, а тот верил в преданность лишь из трусости или по глупости. Храбрых умников Итмон близко к себе не подпускал. Терпило был умен, значит…

Георгий, не глядя на стоящего на дороге Никешу, послал коня меж шатров, объезжая насупленного дебрянича. Рука сама потянулась к переметной суме — достать Яроокого, отдать побратиму, чтоб древний стяг увидел еще один невозможный бой. Увы, сзади тенью тащился Терпило — то ли опасался чего, то ли не доверял, но кому, роскам или севастийцу? Пожалуй, все-таки роскам.

— С кем я буду биться? — деловито осведомился Георгий, отворачиваясь от дебрянича. Пусть любимец Болотича знает, что севастийскому наемнику все равно. Пусть Никеша думает, что побратим в обиде за подбитый глаз, хотя глаз-то как раз и прошел — старикова трава помогла.

— Против тверенского воина выйдет лучший саптарский богатур, — с готовностью пустился в объяснения толмач, — но с Арсением пришел невоградский охочий люд…

Значит, невоградцы. С их дощатыми доспехами[7] и медвежьей силой. Прежний Георгий соблазнился бы противником, способным на равных спорить с лучшим авзонянином, но прежнего Георгия прикончили два года назад в Леонидовой галерее, а нынешний думал о другом. О том, как запрячь хитрость Болотича в тверенскую повозку и не перевернуться.

— Удачи тебе, Юрыш! — пожелал откуда-то вынырнувший Щербатый, на всякий случай прихватив Никешу за локоть. Георгий равнодушно махнул рукой и вдруг понял: Щербатый уже знает. Пожар разгорается и будет полыхать, пока его не затопчут саптарские кони и не зальет кровь. Где-то на пределе слуха завыл волк… Волчица. Старик не уйдет, пока все не кончится так или иначе.

— Ну, Господь помоги. — Терпило набожно коснулся Длани, и лошади тронулись с места, оставляя за спиной еще одну жизнь. Чужую, странную, но отказываться от нее Георгий Афтан не собирался. Жить можно везде, если не забывать, кто ты, и не путать вчера с завтра, а сегодня — с всегда.

— Говорят, в драку ты ввязался? — полез в душу Терпило. — С медведем дебрянским…

— Кто говорит?

— Добрые люди, — ушел от ответа толмач, и Георгий похвалил себя за осторожность. Не все хорошо кормленные волки глядят в тверенский лес, есть и такие, что в залесскую конуру смотрят.

Вот уж воистину не было бы счастья, да несчастье помогло. Не пожелай залесский эфедр всего и сразу, засосало бы росков в ту же трясину, что едва не сожрала элимов, никто б и не заметил. Ели бы, пили, спали, еще б и ловкостью своей гордились — дескать, живы и от беды поклонами да ходатаями отгородились. И не думали, какую цену платят, что продают, в ком защитника видят. И неважно уже, негодяи князья залесские или и впрямь хотели спасти всех и себя. В другом беда — в страхе, что подчинил даже тех, кто не прекращал думать о восстании. Сильные, гордые, смелые, все они едва не поверили, что нет другого выхода. Только лежать на брюхе и ждать, когда враг свое отживет, чтобы в глотку ему, одряхлевшему, вцепиться, обиды выместить. Не львиные обиды — шакальи. Если бы не интрига с Шурджэ, роски так бы и отгораживались Болотичем от Орды, возили выходы в Залесск и не знали, что и сами давно мертвы, и детей мертвых рожают. Вот и выходит, что спасают земли роскские не один князь, а двое. Арсений Тверенский и Гаврила Залесский, хоть и не помышляют о том, что связало их, что без подлости не случилось бы подвига…

До шатра Болотича, что примостился меж двух выгоревших пригорков, осталось всего ничего, пора было браться за дело. Еще один прежний Георгий убил бы залесского князя, схватился со старшими дружинниками и наверняка утянул бы за Сонную Реку многих. Только твереничей это не спасло бы, а саптарам не повредило — напротив! Без залесского хитреца Култай разгуляется на роскских землях вовсю. Разумеется, если победит.

Георгий придержал рыжего на глазах десятка варваров и озабоченно покачал головой. Степняки неспешно проехали мимо, не снизойдя до двоих остановившихся в ложбинке росков. Один, с пайцзой на груди, держал поводья, другой сосредоточенно осматривал конское копыто. Скрыться или прорваться к Тину никто не пытался, а грабить обладателей пайцзы запрещено. Ордынцы свернули к дальним шатрам. Георгий отпустил лошадиную ногу, вполголоса ругнулся, прихлопнул несуществующую муху и попросил спутника помочь. Терпило с готовностью спешился. От севастийца он подвоха не ждал, а хоть бы и ждал… Залессец судил о других по себе, он бы не стал нападать средь бела дня, да еще посреди вражеского лагеря. Георгий напал.

Со стороны, если предположить, что на них все же смотрели, двое просто что-то разглядывали, только Терпило не смог бы разогнуться, как бы ни пытался.

— Ты со своей пайцзой проводишь меня до оврага, — велел Георгий. Он думал, что забыл, как динаты говорят со слугами, оказалось — нет. — У оврага мы расстанемся. Если попробуешь меня предать, умрешь, так что предай лучше Болотича. Тем паче, он об этом не узнает.

Толмач торопливо кивнул. Будь на его месте Георгий, он бы бросился на садящегося в седло предателя, Терпило и бросился — придержать стремя. От отвращения севастийца передернуло.

— Меня не переживешь, не надейся!

— Что ты, боярин… Что ты… Не гневи Господа…

Георгий с бесстрастным лицом перехватил повод чужой лошади. Феофан мог бы гордиться спокойствием ученика, хотя сегодняшним замыслом наследник Афтанов был обязан иным наставникам. Феофан предавать не учил. В отличие от Фоки. И от Болотича.

Терпило молча трясся в седле, посверкивая пайцзой, его речистость иссякла. И хорошо. Когда предсказанный евнухом стратег свернет шею Итмонам, их холуи тоже онемеют, а после кинутся лизать руки новому хозяину. Дед был мудр — он обезглавил перебежавших к нему лизоблюдов, и во Дворце Леонида сразу стало чище.

Воздав должное предку, Георгий невольно ухмыльнулся несвоевременности государственных дум. Терпило, не спускавший со спутника песьего взгляда, расплылся ответной улыбкой.

— В Тверени ты замутил? — Если спрашивать, то теперь, хотя и так все ясно. Давно, еще с Лавры…

— Не я, — отчаянно зашептал Терпило. — Я у владыки на подворье был… Хоть кого спроси.

— Зачем спрашивать. Куда тебе саптар бить… Твое дело собак спустить было и донести, если б свидетелей не осталось. Так?

— То Гаврила Богумилович велел… Болотич… Ох тяжко мне было волю княжью исполнять, но куда мне, человеку маленькому… Один я, как перст, идти некуда, плюнешь — и нету. Не то что ты, боярин…

— Верно, куда тебе. — Что Роския, что Севастия, что Авзон, люди везде одинаковы и нелюди тоже. Леонид хотел править без грязи, на обломках его мечты вырос сперва один Авзон, затем второй. Анассеополь пока стоит, а залесский эфедр уже замахнулся на третий… — Болотич будет в аду, — зачем-то пообещал севастиец, — и ты с ним.

Толмач согласился и с этим. Загудела муха, на сей раз настоящая, севастиец отмахнулся, сбив черную пакость на лету. Опасность отточила чувства, словно ножи. Георгий ощущал себя зверем, что, сдерживая жажду крови, крадется дурным, полным врагов местом. Где-то блеяли ханские бараны, ржали ханские лошади, готовились к бою ханские воины. Пахло дымом и чем-то еще, чего не бывает в севастийских и роскских лагерях. Кислое кобылье молоко? Дурно выделанные кожи? Безволосые, годами не мытые тела? Анассеопольские трущобы, в которые порой заносило брата василевса, тоже не благоухали розами, но этот смрад сразу же забывался. Юртайская вонь стояла поперек горла до сих пор, хотя дипломаты Итмона и воины Гроба Господня глотали ее с той же готовностью, что и Болотич. О том, что не пахнут не только деньги, но и сила, и власть, Георгий узнал еще в Анассеополе, но простирающиеся ниц перед ханом послы василевса — это слишком! Если б у Василия Итмона было в голове хоть что-то, он бы искал союзников в лесах, а не в степи…

Встречные саптары приглядывались к едущим на восток роскам, видели пайцзу и пропускали. К Култаю так просто не подберешься, но Култай сегодня Георгию Афтану без надобности, а завтра — как повезет.

В траве мелькнуло что-то светлое. Сперва сбоку, затем — впереди, и севастиец, остановив коней, с удивлением уставился на заступившую дорогу волчицу. Ту самую… Ее спутника рядом не было.

— Сгинь, — выдавил из себя Терпило, — сгинь, пропади, к другому иди!

Волчица чуть слышно заворчала, приподняв губу. Она чего-то ждала или чего-то хотела. Севастиец обернулся — никого, только позеленевший от ужаса толмач тянет к губам Длань. Нож у брюха напугал мерзавца меньше.

— Чего тебе надо? — спросил зверя Георгий, ища взглядом старика.

Волчица опустила морду к земле, обошла лошадей и рыкнула, словно приглашая свернуть к не столь уж и дальнему лесу. Георгий не отказался бы очутиться на лохматой опушке, но путь преграждал немалый ордынский разъезд.

— Нет, — сказал севастиец, — здесь нам не пройти. Саптары.

Зверь ответил ворчанием.

— Это она! — выдохнул за спиной Терпило. Он больше не боялся человека. — Вдова… Боярин, Вдова это!

— Вдова? — Черт бы побрал роскские сказки, никогда не знаешь, что правда, что — нет. Волчица попятилась, и лошади потянулись следом. Спокойно, даже весело. Ни храпа, ни прижатых ушей, ни покрывшего шеи пота. Шаг сменился рысью, степняки впереди забеспокоились. Один, по виду главный, махнул плетью, указывая на росков. Приближаться к лесу ближе, чем на полет стрелы, нельзя. Даже с пайцзой. Об этом Георгий помнил, а вот Терпило позабыл.

— Это смерть, боярин! — сипел толмач, глядя не на лучников, на волчицу. — Смерть наша! Несуженая, негаданная, подлыми людьми накликанная… Сгинь… Изыди… Сыном Господним… Отпусти душу на покаянье!..

Волчица усмехнулась черной пастью и сгинула, ровно и не бывала, а лошади все убыстряли ход. Георгий попробовал придержать рыжего, но отменно выезженный конь продолжал рваться к лесу.

— Смерть, говоришь? — С жеребцом справиться не штука, как бы тот ни упирался, но давешний странник приходил неспроста. Лесной зов что-то да значит, а стрелы пролетят мимо, не впервой. Смерть не раз обходила Георгия Афтана, обойдет и сегодня. Севастиец сощурился на караулящих у кромки леса кочевников, прикидывая расстояние. Что ж, пайцза больше не нужна. Ничего не нужно, кроме удачи. И Терпило тоже не нужен…

Толмач умер сразу. Георгий выдернул из раны нож и прогнал чужого коня. С десяток алых капель ягодами упали на вдруг показавшуюся серой траву. А теперь — вперед! Ты хотел скакать, рыжий, так скачи! Что есть духу! Эти стрелы не про нас, слышите, вы, абии?! Не про нас!

Севастиец не оглядывался и не видел, как поле за его спиной стремительно седеет. Серебристая волна катилась к выбежавшим на опушку рябинам, но схватившихся за луки ордынцев это не волновало. Возбужденно вопя, степняки слали стрелу за стрелой в мечущихся по полю волков. Саптары стреляли, пока звери не сбились в кучу и не бросились в глубь лагеря. Охотники кинулись следом, не сразу заметив возникших словно бы из ниоткуда росков — воина и слугу, — мирно трусящих к залесскому стану. Кочевники гнали добычу, им было весело, пока шальная стрела не вонзилась роску-слуге в грудь. Вздыбилась и заржала лошадь, освобождаясь от мертвого всадника. Волки разом взвыли и сгинули. Второй роск хлестнул коня, помчался к шатрам залесского князя и тоже пропал, только упало в седые травы одинокое птичье перо.

Озабоченно переговариваясь, стрелки окружили убитого. Старший спешился, ухватил под уздцы храпящую лошадь, успокоил. Другой нагнулся над мертвецом, поднял обломок стрелы, досадливо покачал головой. Повернулся к убитому роску, пригляделся и удивленно вскрикнул — второго обломка, с наконечником, в теле не было. Озадаченные степняки склонились над мертвецом. Затерявшегося среди рябин воина на рыжем коне не заметил никто, кроме недобро усмехнувшегося старика и клонящегося к западу солнца.

Глава 2

1

Облачные стада ушли за Кальмей и истаяли. В очистившееся светлое небо вцепился коготок месяца. Бледный, почти прозрачный. Смеркалось, но Георгия это мало тревожило, ведь его вели. Последние сомнения в этом отпали, когда перед сосредоточенно разглядывавшим лесную тропу севастийцем возникла все та же волчица и знакомо вывалила язык. Может, серый зверь и был погибелью, как говорил Терпило, но наследника Афтанов это не пугало. Его позвали, его прикрыли от саптарских стрел, значит, он нужен, а смерть… Что ж, без нее все равно не обойтись, а в волчьем обличье она куда приятней, чем в виде скелета с песочными часами и косой. Конь тоже не возражал, хотя ему и следовало покрыться потом, прижать уши и постараться удрать.

— Ты меня отведешь? — подмигнул серой спутнице севастиец, хотя тянуло спросить совсем об ином. О старике, дважды встававшем на пути. Волчица, само собой, промолчала. Развернулась и побежала меж живых зеленых стен, судя по мху на стволах, на восток. Почему Георгий уверился, что его ведут к твереничам, он вряд ли смог бы внятно объяснить, но уверенность была непоколебима, как Ифинейские горы, до которых так и не дошел Леонид.

Впереди возникло мертвое дерево, такое толстое, что при немалой высоте казалось приземистым. У похожих на щупальца морских тварей корней тропа раздваивалась. Волчица свернула направо, огибая могучий ствол. Прямо над дорогой протянулась засохшая ветвь, на которой по всем законам следовало сидеть какому-нибудь чуду вроде птицы с ликом девы. А еще мертвый сук казался вратами в царство ночи, из которого не выбраться. Конь мотнул гривой, порываясь идти вперед, но Георгий отчего-то придержал жеребца, с сомнением вглядываясь в тропу, превращенную вечером в змеиную нору.

— Чего ты ждешь, чуженин? — раздалось сзади. — Иди.

Севастиец рывком обернулся. У ствола стояла женщина.

Еще молодая, простоволосая… Тяжелые серьги, светлое платье, вроде роскское, а вроде и не совсем. На грудь стекают две толстые косы, спокойный, отчего-то знакомый взгляд…

— Иди, — повторила женщина, — и придешь.

— Куда? — можно было не спрашивать, но Георгий хотел рассмотреть…

— Иди же!

Рыжий прянул вперед в сторону от тропы, влетел по стремя в заросли черной травы с иссеченными листьями. Нет, уже не травы… Ворох черных змей с шипеньем извивался у самых сапог. Разглядеть их в навалившейся темноте было невозможно, и все же Георгий их видел до последней чешуйки. Видел предсказанную Терпилой погибель.

— Сорви, — велит женщина, как велел днем старик.

Георгий не думал, как не думал, принимая вызов «гробоискателя», бросаясь наперерез птениохскому хану, пробираясь в захваченный Итмонами дворец. Он просто сунул руку в клубящийся ядовитый ужас и ощутил под пальцами тонкие лозы. Это все-таки было травой, и оно горело. Светло, жарко и неистово. Что ж, не он первый хватается за огонь и не он последний. Вспыхнувшее прямо под руками пламя росло, тянуло жаркие лапы к лицу, но севастиец все же успел сломать пылающую лозу.

— Вот твой цветок, василисса.

— Оставь себе.

— Мне он не нужен.

— Тогда брось. Или жаль?

Обугленная веточка, черная с серым налетом, только самый кончик еще тлеет. Багровый, на глазах меркнущий уголек… Жаль? Под ноги его! Вместе с жалостью и прошлым! Кусты почти погасли, жар сменился ночным холодом. Захлопали сильные крылья. Ночная птица… Пролетела над самой головой, села на дерево, вытаращила желтые, круглые глаза. Самое время испугаться, но страха нет, только обида на прогоревший костер, на бессмысленность происходящего, на обман…

— Иди!

Засвистело с переливами, затрещало, шарахнулся и заржал рыжий, понесся, не разбирая дороги, сквозь нарастающий хохот. Вспыхнул впереди алый огонек, забился, как сердце, а в спину стрелой вонзился чей-то отчаянный крик. Надо остановиться. Надо. Но не слушается конь, не хочет возвращаться.

— Оставь. Не человек это, а хоть бы и человек. Ты не вправе жалеть, василевс. Не вправе умереть. Не вправе оглянуться. Не вправе бросить всех ради одного…

Кто это говорит? Кто?! Не женщина и не старик… Элимская речь? Здесь?!

— Не оглядывайся!

Позади — чаща и впереди — чаща. Желтые глаза, хохот, уханье, летящие из тьмы рожи. Разные. Вроде бы знакомые, людские, а вроде и нет. Зовут, дразнятся, скалятся, плачут, а за рожами — лапы, руки, клешни, крылья… Тянутся, машут, слепо тычут во тьму, на что-то указывают, хотят вцепиться, стащить с коня.

— Скачи!

— Не оглядывайся!

Она! Протягивает ветку, огонь, змею, а сама… рот смеется, глаза плачут. И опять туман, шорох крыльев над головой и нет никого. Только земля гудит — то ли кони скачут, много коней, то ли в кузнях бьют молоты, то ли рвется наверх некто в чешуе, рвется да не вырвется, и растут над ним могильником черные Ифинейские горы… Женщина, птица, звезда, кто они тебе, кто ты им?

Свистит ветер, бьют тьму копыта, дышит в спину чужая ночь. Скачут, гонятся за дальней звездой, а та катится вниз, растет и темнеет, как темнеет, становясь булатом, раскаленный добела новорожденный клинок. Светит багровым невиданный меч. Огневой полосой вырастает из черного горба, только его и видно в густой, хоть режь, мгле. Рукоять — в земле, острие целит в небо. Туманное море, темный остров, тревожный, недобрый свет… Холм и столб на нем. Не меч — камень, а возле — тени и звезды. Люди и костры… Вот ты и вышел, василевс. Почти вышел.

Вновь ставший послушным конь переходит на рысь. Сколько он скакал? Все началось еще засветло, а сейчас — ночь, но по рыжему не скажешь, свеж, словно не было безумного бега сквозь плач и хохот.

— Где ты? — одними губами окликнул Георгий, сам не зная, кого зовет. Ночь не ответила, разве что туман стал реже, послышались голоса. Севастиец огляделся — он был на краю полного воинов леса.

2

Твереничи береглись — не отнимешь. Конечно, вообразить кочевников, обходящих врагов по лесу, мог разве что какой-нибудь свихнувшийся авзонянин. Вроде того умника, что намалевал киносурийскую фалангу, идущую в бой в густых, перевитых ползучими лозами дебрях. Вот только против росков были не одни саптары, а лучшие убийцы — соплеменники. Фока Итмон не преминул бы заплатить за смерть Афтанов, но Гаврила Богумилович никогда не делает то, что за него сделают другие. Хоть ордынцы, хоть Симеон Звениславский… Этот достаточно глуп, чтобы, замахнувшись на тверенского князя, обессмертить свое имя в веках, как обессмертил его указавший толпе на Сына Господня.

Один из твереничей то ли почувствовал чужой взгляд, то ли просто затекли ноги. Воин поднялся, неспешно подошел чуть ли не вплотную к Георгию, и севастиец узнал старшего дружинника, что бранился с Терпилой на вележском льду. Надо полагать, тот тоже вспомнит залессца, а что потом? Потом не было ничего. Тверенич недоуменно оглядел опушку и отправился назад, к кострам. Не увидел?

— Эй, — негромко окликнул севастиец, — эй!

Молчание, если можно назвать молчанием обычный лагерный шум. Роски спокойно занимались своими делами, они верили караульщикам и двум здоровенным разлегшимся у костра псам, а те и ухом не вели. Севастиец перехватил поводья, не представляя, где искать князя или хотя бы кого-то из небольших.

— Эй! — уже громче позвал он, и небо ответило уханьем и шорохом крыльев. По звездному пологу наискось пронеслась огромная птица, и шум затих. Твереничи, словно окаменев, глядели вслед устремившейся к полыхавшему камню тени, и Георгий погнал рыжего за ней. Его не видели и не слышали, даже когда пришлось послать жеребца в прыжок через какие-то вьюки. Сон наяву не желал кончаться, и наследник Афтанов с этим смирился, как смирился с Намтрией и Залесском. Он просто ехал на свет, и тот больше не убегал.

Тянуло дымом, шуршали под копытами камешки, туман совсем рассеялся, в свете костров Георгий мог разглядеть щиты с тверенскими чудо-птицами и сидящих воинов. Он почти не ошибся, прикидывая замысел росков. Тысяч двадцать в поле и тяжелая конница в лесу. Последний резерв и последняя надежда.

Подъем кончался у багровеющего каменного столба. Рядом, на плоской, словно срезанной вершине, возвышался одинокий шатер, у которого маячили караульщики. Еще несколько человек сидело у огня. Троих Георгий помнил. Чернеца Никиту, хмурого дружинника, которого боярин Обольянинов назвал Ореликом, и самого боярина, показавшегося куда старше, чем в Лавре. Если и он не увидит…

Окликнуть Обольянинова Георгий не успел. С каменного клинка с шумом сорвался огромный филин, гукнул дружелюбно и насмешливо, пропал, и тут же на севастийца уставились удивленные глаза. Ждать, когда твереничи опомнятся, Георгий не стал. Соскочив с коня, он протянул по элимскому обычаю руки и медленно пошел вперед.

— Здравы будьте, твереничи. — Кланяться Георгий не стал. Не из гордости. Любое резкое движение чревато ударом. — И ты будь здоров, боярин Обольянинов.

— С чем пожаловал? — Удивление на лице тверенича сменилось нет, не готовностью к бою — ожиданием… Ожиданием добра. — Прости. Имени не вспомню.

— Георгий. Юрий по-вашему. Наемник залесский.

— Даптрин?

— Нет, боярин, севастиец.

— Вот даже как… А у нас чего позабыл?

— Борис Олексич, воевода залесский, кланяется тебе, — ушел от прямого ответа Георгий. — Как увидишь в саптарском стане дым, знай, что пятьсот росков повернули копья на Орду. Если хочешь, чтоб то случилось по твоему слову, зажги костер в своем стане.

— Сколько копий, говоришь? — подался вперед боярин, живо напомнив Георгию покойного Стефана.

— Пять сотен. Без меня. Наемники, из тех, что в Анассеополе служили. Борис Олексич имел дело с кочевниками. Удержит.

Обольянинов молчал. Глядел на вестника блестящими глазами и молчал. Потом обернулся к соседу.

— Ну, Орелик, видишь теперь?

— Вижу, — без тени улыбки откликнулся дружинник. — Слыхал я про дружину эту, про то, что Болотич наемников приваживает, а оно вон чем обернулось. Сам себя обхитрил, сволочь. И поделом.

— Князя сыскать надобно, — поднял голову чернец, — а то измаялся он…

— К Верецкому Арсений Юрьевич поехал, — подсказал дружинник с красным носом, его Георгий тоже помнил, — а потом к невоградцам собирался.

— Отыщу. Ты, Юрий, поставь коня да поешь чего-нибудь, — велел Обольянинов и ушел, даже не приказав приглядывать за чужаком. Георгий был готов к обыску, к тому, что его свяжут до конца боя, а у него меча и того не отобрали.

Роски удивили в который раз, но севастиец слишком устал, чтобы об этом думать. Отсюда, из сердца тверенского лагеря, лесная скачка казалась наваждением, а Севастия и Залесск и вовсе поблекли. Георгий отвел рыжего, куда велели, потрепал напоследок по шее и вернулся к княжескому шатру. Странный столб больше не светился, видно, дело было в отблесках костров. Теперь камень стал обычным камнем. Там, где лес встречается со степью, таких много. В Намтрии межу стережет мрамор, кальмейские стражи серы, как волчья шкура. На всякий случай Георгий коснулся шершавой поверхности рукой. Пальцы ощутили тепло ушедшего дня, и только.

— Будешь? — Орелик разломил надвое краюху и протянул гостю. Георгий благодарно кивнул и почти упал рядом с подвинувшимся дружинником. Твереничи ни о чем не спрашивали, ждали князя. Севастиец, не замечая вкуса, жевал чужой хлеб и думал о сражении. Арсений бросал на весы все, вплоть до старшей дружины, значит, отступать не собирался. Георгий довольно прожил среди росков, чтобы узнать: в битвах старшая дружина участвует редко, ее дело — охранять князя. Связываться с княжьими защитниками охотников находилось мало; если князь покидал поле боя, враги чаще всего расступались, пропуская уходящих. Севастийские катафракты еще могли бы перехватить железный кулак, но не саптары, только Арсений Тверенский покинет поле или победителем, или мертвым. Второе представлялось более вероятным…

— Еще хочешь? — деловито осведомился Орелик. Оказывается, хлеб закончился.

— Нет. Спасибо.

— Мое дело — предложить.

Пролетела ночная птица — сколько же их тут! Пламя костра на мгновенье осело, а потом резво прыгнуло к усыпанному звездами небу.

— Ну и ночка, — сказал кто-то невидимый, — в такую коней пасти любо-дорого.

— А девок пасти еще лучше, — поддакнули под шуршанье точильного камня. Никто не засмеялся.

Из-за шатра вынырнула огромная фигура, грузно осела у огня. Освещенное рыжими сполохами лицо пришельца оказалось совсем молодым и круглым, как луна или столь любимая росками репа. Не спасала даже бородка.

— Как оно там, Басман? — окликнул Орелик. — Тихо?

— Тихо, — ломким баском откликнулась «репа», — жуть как тихо!

— Не будет ветра, — посетовал лохматый дружинник. — Жаль… Стрелы б поганым сносил, стоять легче было.

— Может, поднимется еще? — понадеялся великан.

— Не поднимется, — со знанием дела объявил Орелик, — к ветру закат красный, а он какой был? Желтый, с прозеленью… Да и Жар-тропа горит, глазам больно.

— И то верно, — согласился лохматый, задирая голову к незамутненным звездам. Те, кто увидит следующую ночь, расскажут, как Жар-тропа, предвещая кровь, стала красной. Они и впрямь отсвечивали алым, обещая ясную погоду, но перед боем все обретает особый смысл: цвет звезд, растущий месяц, полет птиц… Когда жизнь сходится со смертью, люди пытаются угадать высшую волю, правда, не все.

— Ну, показывайте, — раздалось сзади, — кто тут у вас до моего шатра непойманным добрался?

— Я, — поднялся, предваряя ответ, Георгий.

— Ступай за мной. — Князь бестрепетно оборотился к перебежчику спиной. — Анексим, ты тоже. Послушаешь. А ты, Симеон Святославич, до невоградцев доберись. За меня.

3

Больше в шатер не пошел никто. Обольянинов неторопливо высек огонь. Арсений Юрьевич по-саптарски уселся на заменявший ковры войлок, откинул со лба темную, с сединой, прядь.

— Замаялся, — объявил он и улыбнулся. — Про саптар что скажешь, севастиец?

Вот и пригодились любопытство и наука. Георгий говорил, словно сразу и стратегу докладывал, и урок Феофану отвечал.

О лошадях, людях и оружии. О том, чем силен Култай и чем слаб. О раздорах и сварах. Об оврагах и осыпях. О дурных предзнаменованиях и казненных перебежчиках. О Болотиче и Игоревиче. Об Олексиче, Щербатом, Никеше… Трещали, сгорая, лучины, морщил лоб князь, спрашивал и переспрашивал боярин. В горле пересохло, Георгий закашлялся, Арсений Юрьевич сам поднес перебежчику воды и вдруг спросил о Терпиле. Георгий ответил. Князь поставил чашу и потер щеку.

— Точно знаешь, что убили?

— Точно. — Если у толмача было сердце, он мертв, а если не было, то и не жил. Нежить не живет.

— Не знаешь, часом, кто?

— Я.

Они молчали долго. Князь и боярин не расспрашивали, не говорили меж собой, только хрипло дышали, став еще более похожими. Теперь Георгий понял, на что в Юртае намекал Болотич. Арсений Юрьевич мог откупиться головой Обольянинова. Саптары б не заметили подмены, для них все роски на одно лицо, как для птениохов — севастийцы, а для севастийцев — варвары.

— За что ты его? — наконец спросил Обольянинов. — Ты же не знал…

— Что он в Тверени делал? — переспросил Георгий. — Сперва не знал, но догадался. Я ведь севастиец, а Гаврила Богумилович с наших динатов себя лепит. Только не за дела тверенские я Терпилу кончил, хоть и признался он напоследок… Неглуп был покойник, мог додуматься, что не просто так бегу.

— Жаль, — сжал губы боярин, — хотел я с ним перемолвиться. Ну да змее и смерть змеиная. А скажи, брате, что…

И снова вопросы, ответы и переспросы, поднесенные хозяином кубки, разломанный каравай на вышитом полотенце. Спасибо Феофану и стратегу Андроклу за науку, что пригодилась на кальмейских берегах. И спасибо старику с волчицей за что-то еще не до конца понятное, но уже пустившее корни в сердце.

— Княже, — Орелик не рвался отрывать вождей от дела, а по всему видать, надо было, — тут из реки один такой… вынулся. Говорит, к тебе шел. От Бориса Олексича.

— Пойдем, — рука Арсения Юрьевича легла на плечо, — если свой, признаешь.

Не признать Никешу было трудно, хоть тот и был мокрым, как кальмейская нимфа. Похоже, прежде чем объясниться, дебрянич решил подраться, ибо под глазом побратима начинал проступать синяк. Точь-в-точь такой, как вчера поутру у самого Георгия. Севастиец усмехнулся и зачем-то глянул под ноги, без всякого удивления обнаружив у сапог знакомый круглый лист.

— Вот, — Георгий сорвал кстати подвернувшееся зелье, — приложи, а то завтра всех мурз распугаешь.

Никеша послушно взял и вдруг расплылся в улыбке.

— Ишь, — объявил он, — тоже дошел…

— Куда б я делся! Тебе-то что не сиделось?

— Ну, — пожал плечами Никеша, — один гонец не гонец, вот и послали… Мало ли!..

— Ты б еще Щербатого приволок, — пожал плечами севастиец и, поймав настороженный взгляд похожего на цаплю мечника, добавил: — Соврал я, когда сказал, что у Бориса Олексича пять сотен без одного. У него пять сотен без двух.

И тут твереничи расхохотались.

Глава 3

1

Не ложились, куда уж тут ложиться. Князь, правда, вернулся в шатер, но больше для порядка: не дело, если вождь перед боем не спит, в огонь смотрит. Арсения Юрьевича проводили взглядами и остались дожидаться не столь уж и далекого рассвета. Занимались кто чем. Монах Предслав, мурлыча под нос что-то непонятное, возился с кольчугой, Басман разложил вокруг себя метательные топорики — то ли проверял, то ли любовался, то ли волхвовал. Еще двое — Аркадий со Щетиной — затеяли игру на щелчки. Орелик щипал дорогим ножом лучину, совал в костер, любовался расцветающими на белых стеблях огнецветами. Никеша и обладатель красного носа мирно сопели, прислонившись к каменному столбу. Время от времени то один, то другой вздрагивали, открывая один глаз, и вновь засыпали. Они были спокойны и, может быть, даже счастливы.

Георгий уснуть не пытался — грыз травинку за травинкой и смотрел то на товарищей, то на звезды, вспоминая имена, что давали небесным лампадам элимы, гедроссы, авзоняне, роски… Небо неотвратимо и равнодушно вращалось на запад, над горизонтом уже поднялась голубая Анадита. В эту ночь звезда любви предвещала наслаждение битвы и ласки смерти.

Из темноты вынырнул боярин Обольянинов, молча присел у огня, обхватив руками колени. Никита-Предслав отложил кольчугу и взялся за копье, вдруг напомнив Георгию иную степь и силача Филиппа Сульпия, дни и ночи напролет доводившего до совершенства оружие и доспехи. Сульпий не отходил от Стефана, только доблесть от подлости не укроет. Что сталось со стражем убитого полководца, с прочими ветеранами Намтрии? Что с Василько, Феофаном, Ириной? Пятнадцатилетняя василисса… Проклятье, уже семнадцатилетняя… Если племянница удалась в мать, она отомстит. Рано или поздно.

— Никак по звездам читаешь? — окликнул севастийца Орелик. — И что кажут?

— Вечером мы будем знать все. — Георгий, словно очнувшись, провел ладонью по лицу. — Зачем связывать свою участь со звездами, а если связывать… Пусть от нас зависит, какой звезде упасть, а какой — светить вечно.

— Хитро сказал, — с уважением произнес Щетина и уставился в небо. Проигравший Аркадий потер лоб.

— Как на меня, пускай все горят, — разрешил он.

— Это сказал царевич Леонид. — Георгию вдруг безумно захотелось рассказать, как тысяча шестьсот сорок пять лет назад совершили невозможное. — Ипполит киносурийский велел своему сыну задержать в Артейском ущелье войско царя гедроссов Оропса. У Леонида было пятьсот воинов, у Оропса — сорок тысяч. Никто не надеялся, что царевич вернется, от него ждали другого. Трех дней передышки, за которые к городу Кремонеи успеют те, кто решил биться до последнего. Когда отряд Леонида проходил мимо знаменитого на всю Элиму храма, из него вышел жрец и предложил подождать ночи, обещая прочесть будущее по звездам. Леонид отказался. Тогда жрец и записал его слова.

— А поганых хоть задержали? — оживился Щетина.

— Да. От отряда Леонида осталось семьдесят шесть человек, но он держался, пока не получил приказ поспешить к Кремонеям. Царевич повиновался. Он вошел в отцовский шатер и увидел мертвого Ипполита. Те, кто убил царя, думали, что его смерть подорвет решимость элимов, но утром воины увидели своего вождя в знакомых доспехах верхом на сером коне.

О том, что в бой вел их не Ипполит, а его сын, победители узнали вечером. Когда Леонид снял шлем.

— Ишь ты! — одобрительно присвистнул Орелик. — Хорошо, не стал царевич звездочета слушать. А ну как бы тот нагадал: вперед пойдешь — отца потеряешь, назад пойдешь — землю потеряешь?

— Про звезды не скажу, — Обольянинов шутить не собирался, — а упасть или нет землям роскским, нам решать. Так что простите, люди добрые, если чем обидел, а я вас уже простил.

— Так и мы тебя прощаем, — ответил за всех Предслав, — только все одно не тебе зачинать. Твоя голова для другого надобна.

— Не хмурься, Всеславич, — вмешался Орелик, — князь верно рассудил. Нельзя воеводе засадного полка прежде времени голову сложить.

— Сам знаю, — огрызнулся боярин. Никеша чихнул, открыл оба глаза и поежился.

— Холодает, — объявил он, — роса пала. Ну, братцы, простите, если что не так было…

— И ты туда же! — не выдержал Георгий. — Анексим Всеславич, чем прощения просить, ты мне вот что скажи. С чего вы мне поверили? Василько Мстивоевич на меня четыре года любовался, всяким видел, а вы… В Орде не только севастийца, черта с рогами найдешь, а за роском и в Орду ходить не нужно. Езжай хоть к Болотичу, хоть к Игоревичу да бери, сколько хочешь…

— А Деда тоже Болотич даст? — хмыкнул Орелик. — Как он полетел да загугукал, ясно стало — к добру! А тут и ты объявился. Севастиец? Да будь ты хоть Култаем! Ушастого не проведешь.

— Ушастого? — не понял Георгий. — Кто это?

— Что, и впрямь не знаешь?

— Нет.

— Что ж ты Юрию не сказал ничего? — попенял Никеше Предслав. — Не дело.

— Да как-то недосуг сперва было, — потупился дебрянич, — а потом… Юрыш насквозь своим стал, вот и запамятовал.

— Хоть сейчас расскажите. — Как всегда перед боем, Георгия охватила радость, что накатывает порой у обрыва или на краю высокой башни. — Скоро опять недосуг станет!

— Верно. — Инок аккуратно прислонил достойное мифического гиганта копье к каменному столбу. — Вы, севастийцы, люди ученые, все записываете, потому и помните. Правильно это, только не в единой Севастии люди жили, и не только люди… Эх, и задал бы мне владыка, кабы слышал, что несу, ну да ночь сегодня такая, чтобы помнить. Как, не помня, на бой идти? Нельзя.

Монах запнулся и замолчал, поглаживая огромной рукой траву. Голубая утренняя звезда висела уже над самой головой, стало зябко. Георгий запахнул плащ, невзначай задел бороду и внезапно решил сбрить. Найти под тверенским стягом смерть севастиец не боялся, хоть и предпочел бы уцелеть, но рядиться роском стало невмоготу.

— Что задумался? — негромко окликнул Никеша.

— Не задумался, — отоврался севастиец, — обещанного рассказа жду.

— И то, Предслав, — Обольянинов тоже набросил плащ, — взялся говорить — говори. Или греха боишься? Коли так, я доскажу.

— Досказывай, боярин. Не, хочу сегодня Господа гневить.

Боярин досказал.

2

Боярин досказал. И вроде недолго говорил, а вернувшийся туман успел затянуть Волчье поле до самого леса. Только вершины холмов поднимались из смутно-белого озера черными бычьими спинами, да мерцали сердолики бесчисленных костров.

Заржала лошадь, в последний раз прошумели над головой темные крылья, унося ночь и что-то тяжелое и древнее. Рассвет от века принадлежит людям — от них зависит, кому достанутся вечер, ночь, годы, столетия… Георгий решительно поднялся, отбросил потяжелевший от сырости плащ, прошел к коню, разделался с бородой, вытащил из вьюка пояс, в котором два года назад нагрянул в гости к Василько Мстивоевичу. Больше о прошлой жизни не напоминало ничего. Кроме Яроокого. Вот бы поднять древнее полотнище на копье, но несущий стяг не дерется, а меч сегодня нужней еще одного знамени.

Отчего-то захотелось встретить в поле Болотича и назваться. Пусть бы узнал напоследок, кого учил премудрой подлости.

Пустое. Гавриил Богумилович не из тех, кто искушает судьбу, а вот Борис Олексич… Надежд на новую встречу почти не было, но судьба рассудила верно. В пешем строю Георгий дрался не хуже других, но на коне равных ему находилось мало. Отославший старших дружинников в Засадный полк Арсений не знал, что судьба послала ему охранника едва ли худшего. Вот и поглядим, что трудней — добыть хана или сберечь князя. В то, что тверенич не станет стоять на холме и любоваться, как бьются другие, Георгий не сомневался. Вот Болотич, тот отсидится за чужими спинами, разве что ордынцы плетьми вперед погонят, с Култая станется. Кочевники они кочевники и есть. Что саптары, что птениохи… Не свои и своими не станут.

— Ишь ты! — ахнул Никеша при виде чисто выбритого друга. — Ровно в Намтрии!

— Только хана тут не добудешь, — отшутился Георгий, — разве что темника.

Никеша засмеялся, словно того и ждал.

— Юрыш еще в Князь-городе обещался хана саптарского добыть, — объявил он с гордым видом, — да все случая не было.

Щербина с Аркадием радостно, точно от удачной шутки, расхохотались, а Никеша уже рассказывал про то, как били птениохов.

— Прекрати, — поморщился Георгий, — зачем слова, сейчас дело будет.

— Пусть знают, — усмехнулся дебрянич, — а то мало ли…

— Не мало, а много, — начал было Георгий и махнул рукой. Пускай говорит. Намолчался. Все они у Болотича молчали да зубами скрипели, только как бы прав хитрец залесский не оказался. Хорошо кивать на Леонида с Ипполитом, а куда деть тех, кто до них замахивался на гедросского зверя и оставался без руки, а то и без головы? Кремонеи для элимов стали последним рубежом, а Волчье поле для росков? Не рано ли?

— Князь идет! — особым голосом возвестил Орелик, разом перебив как поганые мысли, так и досужую болтовню. — Славьте князя!

Арсений Юрьевич стремительно и легко вышел из шатра, даже сильней, чем вчера, напомнив Стефана. Тверенич был одет для боя, но темные волосы прикрывал не шлем, а отороченная соболем шапка. Что-то быстро сказав Предславу, князь заговорил с Обольяниновым. Стоя меж Никешей и Ореликом, Георгий не вдруг заметил возле ног Арсения Юрьевича нечто темное и шевелящееся. Шагнув вперед и сощурившись, севастиец разглядел черных с ядовитой прозеленью существ, норовящих облепить княжеские сапоги.

Уродцы напоминали сразу скрюченных людишек, мышей и гнилушки. Казалось, пара колдунов, прогневавшись на одних и тех же, разом принялась превращать несчастных кто во что горазд, но до конца дело не довела. Арсений Юрьевич, не замечая копошащейся кучи, продолжал разговор, а то ли пеньки, то ли мышата — возню. Мелькали головки, ручки и ножки, кто-то выбивался наверх и тут же исчезал под брюхом соседа. Слышалось жужжание и невнятный злобный писк.

— Ты чего? — пихнул друга Никеша. — Лягву проглотил?

— Не видишь?

— Нет… Разве что тухлятиной потянуло. Откуда бы?

Георгий принюхался. Сквозь утреннюю свежесть и дым костров отчетливо пробивалась кисло-сладкая вонь.

— Пахнет, — согласился севастиец. — Ты сам погляди. Рядом с князем твари какие-то. Не меньше дюжины…

— Где?

— К сапогам лезут, — удивился Георгий, — неужели не видишь? Черно-зеленые, на мышей похожи.

— На мышей, кажешь? — рука Орелика легла Георгию на плечо. — Ты поближе подойди. Эй, посторонись-ка… Тут дело такое. Не зря Юрыша сам Дед провожал!..

Севастиец, ничего не понимая, послушно двинулся за Ореликом. Уродцы и не думали исчезать. Вблизи они на людей походили больше. Покрытые чем-то вроде осклизлого мха, твари злобно и невнятно бормотали, кривя серо-зеленые рожицы. С удивленным отвращением Георгий смотрел, как толстый длинноусый поганец прополз по головам сородичей и почти вцепился в алый сафьяновый сапог. Усача ухватил за ножку вынырнувший из вонючего кома соперник, к башке которого приросло что-то вроде шапки. Усач шмякнулся о верхушку живой кочки и клацнул зубами в попытке достать обидчика. Тот увернулся и двинул врага ножкой в лоб. Брызнул зеленоватый сок, вонь стала сильнее. Уродец в шапке, раздавая направо и налево тычки, выбрался из клубка и подпрыгнул, норовя ухватиться за княжеский меч. Не вышло. Со злости тварь пнула лежачего собрата и оборотилась. На Георгия смотрело благостное лицо Гаврилы Богумиловича.

— Ну?! — вцепился в локоть Орелик. — Вижу, что узнал! Говори, кому прилепятец подобен?

— Болотичу.

3

— Слава тебе, Господи! — в голосе князя прозвучало невероятное облегчение. Так вздохнул бы титан, удержавший на плечах небесный свод. Или повелитель, не погубивший тех, кто за ним пошел. — Слава тебе, Господи, — повторил Арсений Юрьевич. — Верите ли, глаз не сомкнул, все думалось, ну как я в гордыне своей не только Тверень, все земли роскские на гибель обрекаю.

— Что ты, Арсений Юрьевич? — чуть ли не испуганно пробормотал Обольянинов. — Это в тебе-то гордыня?

— Не стал я на колени под каменьями, как Сын Господень, — выкрикнул в утреннее небо князь, — и Тверени не позволил. Не вымолил, не выползал милость ханскую, не откупился малой кровью от большой… Вижу теперь — прав был. Дошли мы до последнего края, коли в Болотиче едва радетеля за отечество не углядели… Хватит меж огнем да полымем мотаться, меньшую беду выискивать! Хватит выменивать свободу да совесть на худой мир, на абы какую жизнь, хоть под чужим сапогом, хоть на брюхе! Эдак довымениваемся… Болотич с Падляничем с наведения татар на своих начали, а чем кончится? Братьями во Длани, как скотиной, торговать станем?

Нет, други, верно делаем! Лучше головы сложить, но себя не потерять, чем мычать быдлом ордынским и сынов тому же учить. И не одни мы на поле сем! Не бросили братья Тверень, даже в стане Болотича свои сыскались… Так простим друг другу старые вины — и за дело! Пусть Волчье поле рассудит, кто ему люб — мы или поганые!

Георгий еще не видел, как роски перед боем целуют землю, прося не о помощи — о памяти. В далекой Намтрии дружинники Василько, хоть и умирали за Севастию, ничего от нее не хотели, кроме серебра. На кальмейских берегах — чужак он, Георгий Афтан, но он не отступит и не опустит меч, пока жив. Почему раньше он не чувствовал ничего подобного, даже в тот день, когда прикончил хана? Сосланный ослушник гордился редкой добычей, представлял лица анассеопольских знакомцев, придумывал, что и кому скажет… Он не думал о Севастии, так что ему Тверень? Эта земля не стала родной и не станет, но роски должны победить!

Рядом шумно опустился на колени Никеша; прижал к губам Длань Дающую Предслав и тоже не удержался — припал к земле, отдавая дань древнему обычаю. Оставаться на ногах средь коленопреклоненных товарищей стало невозможно, и севастиец сделал то же, что и все. Поцеловал жесткую, влажную от росы траву.

Хайре!к ногам царевича упали пурпурные левкои. Кто пожелал ему удачи? Неважно, он запомнит эти цветы, пыль, треск цикад, звонкие крики мальчишек, сухие, огромные глаза женщин. Запомнит и унесет с собой. Говорят, темные воды Смерти смывают память, дабы она не омрачала блаженство ушедших, но он не отдаст этот день даже богам!

Девушки в венках открыли корзины, вверх один за другим метнулись голуби, унося в элимские полисы весть, что Киносурия держит слово. Пискнула первая флейта, к ней присоединилась другая. Первыми, по обычаю, тронутся с места музыканты. Два десятка мальчиков в коротких туниках и крепких сандалиях. Походная мелодия вольет в душу уверенность, которой так не хватало ночью. Музыка, солнечный свет, лица тех, кто на тебя надеется, этого довольно, чтоб загнать сомнения в самый дальний уголок души. Арминакт учит, что бесстрашный подобен быку, а преодолевший страх уподобляется богам. Что ж, этим утром они все богоподобны, но что будет через три дня, когда они достигнут Артейского ущелья?

— С Богом!

Раскаленный полдень растворяется в утренней прохладе. Вчера едва знакомый полководец снимает княжескую шапку и надевает шлем, рядом опирается на копье огромный чернец с сияющими глазами. Бородатые лица, остроконечные шишаки, чужая полноводная река, только птица на щите Арсения Юрьевича похожа на севастийскую Алкиону. Птица с человеческим лицом, но не золотая, а красная, как вечернее солнце. Как кровь, как плащи воинов Леонида.

— Ну, — вздыхает всей грудью Орелик, — теперь скоро… Теперь совсем скоро…

Глава 4

1

Стояли на холме у древнего каменного столба. Смотрели, как от разноцветного саптарского строя отъезжает одинокий всадник на вороной лошади, как его примеру один за другим следуют другие богатуры. Первые бойцы в своих туменах, они останавливают коней на полпути к роскским полкам. Ожидают. Древний, как сама война, обычай предварять сражение поединками. Бывает, день, а то и два, и три, стоят друг против друга рати, силясь понять, кому благоволят небеса. Бывает, что и расходятся с миром, но чаще опускают копья и вздымают мечи, неся в душе кто уверенность в благословении богов, кто горечь неудачи. А бывает и так, что безмолвствуют небожители. Молчат и лучшие из лучших, лежа на пока еще ничьей траве меж изготовившихся к смертельной схватке полков. Уходит первая кровь в землю, предвещая великое побоище, и неведомо, чьи стяги упадут, а чьи вознесутся…

Строй нижевележан неторопливо раздался, пропуская конного витязя в богатых доспехах.

— Демьян Жданкович, — назвал Орелик, но Георгию имя ничего не сказало. Севастиец не знал ни вележанина, ни выехавших следом резанича и югорца, ни их соперников-богатуров. Но как же хотелось замереть на ставшем ристалищем поле, гадая, что за противник тебе достался, вздохнуть всей грудью и, дав шпоры коню, помчаться вперед, опуская копье, целя в шлем или в стремя… В щит Георгий Афтан не бил никогда — это было слишком просто.

— Пойдешь? — шепнул Никеша, растравив и без того горячую рану.

Георгий покачал головой. Право выйти одному за всех с ходу не заслужить. Разве что назваться полным именем, тряхнуть Ярооким, призвать в свидетели Никешу, но Георгий Афтан, прячущийся среди росков? Стратиот, не признавший Итмонов, волен идти, куда пожелает, но брат убитого василевса должен отомстить или умереть. Не на чужой войне — в Анассеополе.

— Конец ягодкам, — объявил глядящий за полем Орелик, — сейчас яблочко прикатится… Держись, Предслав!

— Все в воле Господней… — начал было чернец и внезапно швырнул клобук оземь. — Не все ворону когтить, и на него когти сыщутся!

— Гляди-ка, двое!

— Ямназай! Первый который… Что Олега Резанского убил…

— Ну теперь держите Олеговича. Крепко держите!

— А второй-то Ямназаю на кой?

— Видать, забоялся богатур Предслава нашего, — усмехнулся одними губами Обольянинов, — подмогу прихватил. Ну да на его подмогу у нас перемога найдется.

— Не смей! — коротко бросил князь, и все замолчали. Саптары приближались. Первый, исполинского роста, восседал на огромном, непохожем на степных лошадок коне, второй держался сзади след в след, разглядеть его против солнца не получалось.

— Это судьба, княже, — громко сказал Обольянинов, — их двое и нас двое!

— Судьба, да не твоя, — огрызнулся Предслав. — Ничего, с Божьей помощью двоих возьму…

— Не жадничай, — хмыкнул Орелик, — не ты один копьем володеешь… Братцы, глянь! Чудной он какой-то, будто и не саптарин.

— И то!

— Ну и орясина! Страх Господень!

— Немчин, что ль? Али лех?

— Немчину, ему невоградец нужен…

— Плескович тож сгодится.

Немчин? Георгий отвернулся от изготовившегося к сшибке Жданковича и сощурился, разглядывая вдруг показавшийся знакомым силуэт. За Ямназаем следовал не саптарин, а самый настоящий авзонийский рыцарь. Набежало облако. Утренний ветерок услужливо развернул длинный вымпел на белом копье, но и без этого Георгий понял, кто перед ним. Знакомый белокрасный значок лишь подтвердил догадку: вот она, судьба… Захочет, в родном городе раскидает, захочет, за морями сведет.

— Это рыцарь Гроба Господня, — хриплым голосом сообщил Георгий, — я видел… их посольство в Юртае и могу назвать имя этого бойца. Годуэн де Сен-Варэй. Первый боец Ордена. На копьях и с топором хорош. На мечах чуть хуже.

2

— Галдин Сварей? — Орелик, оценивающе уставился на подъехавшего ближе «гробоискателя». — Ну и имечко…

— Значит, гость Обатов, — задумчиво произнес князь. — Показать хан хочет, что не только Болотич с ним, но и авзоняне, а с нами — никого.

— А Захар? Пришел же старый!

— Гоцулы для саптар те же роски, да и не бьются горцы конно…

Вот тут и выйти бы вперед, назваться и закончить начатый в Анассеополе спор, но дед, отец, Андроник, София не заслужили того, чтобы подлипалы Итмонов смеялись над удравшим к варварам Афтаном. Ради мертвых придется молчать, а с Сен-Варэем пусть говорит Орелик. Рыцарь хорош, но старший дружинник управится…

— Эх, — пробормотал Обольянинов, — хоть бы леха нам какого али знемина.

Георгий посмотрел на свои сапоги, потом заставил себя поднять голову и уставился на Ямназая. Саптарский богатырь, подбоченясь, проехал мимо холма, заворотил коня, двинулся назад. Слева и справа уже дрались, но главный поединок будет здесь. Убийца резанского князя и его бывший дружинник. Но сперва авзонянин. Старый знакомый. Гость хана, союзник Итмонов, первый боец Ордена…

Гордо реял на ветру знаменитый красно-белый вымпел, железным изваянием попирал ждущую крови землю Годуэн де Сен-Варэй. Рыцарь берег коня, не снисходя до роскских дикарей, зато, не жалея сил, дул в блестящий рог герольд, оповещая, что гость и друг императора Обциуса желает преломить копье с равным из числа друзей и союзников герцога Тверенна.

Вздохнул, посмотрел несчастными глазами Никеша. Промолчал, а если б нет?

— Ничего, — объявил всем и никому Предслав, — двое так двое. Не съедят. С первым, как с немчином, со вторым, как с саптарином. Пошел я, братцы…

Зашуршала под сапогами трава, заржал одинокий конь, тень от каменного столба на мгновенье изогнулась кривым деревом. Георгий сам не понял, как увязался за Предславом, хотя не он один. Орелик тоже пошел, и Никеша, и Аркадий со Щетиной.

Белый Предславов жеребец нетерпеливо перебирал ногами в ожидании седока, а возле… Возле рыл землю неоседланный аргамак. Серебристо-серый, будто сошедший с мозаики в Леонидовой галерее. Рядом с могучим соседом он казался чуть ли не невесомым.

— Откуда такой?

— Не углядели.

— Да не было тут его, верно говорю!

— Сам знаю, не было. А теперь есть…

В лошадиных глазах отразилась белая дорога, одинокое дерево, запитые солнцем холмы. Не здешние, поросшие травами, а крутые и голые. Конь коротко, требовательно заржал и стукнул копытом. Он ждал всадника. Он требовал боя. Нет, не требовал — умолял!

— Никак признал?

— Точно!

Призывное ржанье, пристальный, почти человеческий взгляд. Серебристая морда тычется в плечо, горячий ветер шевелит гриву, доносит звуки боевых киносурийских флейт. На берегах Кальмея? Откуда?!

— Гляди, как льнет! А со мной зверь зверем!

— Юрыш, точно не твой?

— Хорош, чертяка!

Можно вновь не понять, отойти, отречься, продолжая морочить судьбу и совесть. Георгий положил руку на плечо взявшегося за стремя чернеца.

— Подожди меня, Предслав.

— Ты чего? — не понял Орелик.

— А того, — раздельно и радостно произнес Георгий, — что знаю я Годуэна де Сен-Варэя. Не зря его сюда черт занес и меня заодно. Мой он.

— А сдюжишь? — задал единственный вопрос Предслав. — Сам говоришь, зверь не простой.

— Не простой, — усмехнулся Георгий, — да я не проще. Князю скажите. Никеша, ты и скажи, ты все знаешь…

Руки действовали сами, расседлывая притихшего рыжего, снимая уздечку, готовя к бою взявшегося из ниоткуда красавца. Серый не упрямился, не мешал — ему самому не терпелось. Навязчиво и хрипло звала противника труба, толпились вокруг роски. Пришел даже Обольянинов. Они уже знали все: и о хане, и об Андронике, и об Исавре. Начав говорить, дебрянич не унимался, но голос друга и пожелания удачи доносились словно сквозь стену, и эта стена делалась все толще.

— Пора! — раздалось за левым плечом, и Георгий, резко обернувшись, поймал взгляд давешнего старика. — С тобой благословение нашей земли, гость. Иди.

— Не только вашей!

Достать из переметной сумы туго скрученный сверток, рвануть неподатливый шнурок, развернуть тяжелую ткань…

Он принял из рук матери шлем и щит. Вот и все. Обратной дороги больше нет. Киносуриец, взявший щит, возвращается лишь с победой. Или не возвращается вовсе.

— Да помогут тебе боги!твердо произнесла мать. Такой он ее и запомнит. Сжатые губы, гордо вздернутый подбородок, жреческая диадема из сплетенных змей. — С ним или на нем.

На мгновенье показалось — царица хочет что-то добавить, но что можно объяснить за оставшиеся мгновенья на глазах множества свободнорожденных?

— Мы не отступим, — коротко произнес сын, — с нами мечи и копья, за нами — Элима.

Мать молча кивнула, колыхнулись длинные серьги, из высокой прически выбился тонкий завиток…

Леонид не мог видеть, как отец поднял жезл, но музыканты нестройно повернулись и, изо всех сил дуя в свои флейты, двинулись вперед. Следом, опираясь на увенчанный бронзовым шаром посох, двинулся Филон, единственный одетый в белое. За жрецом мерно шагало трое. Леонид видел седую гриву отца — у царя, как и у Аркосия, и у Снитафарна, не было копья, а шлем он снял и нес на согнутой руке. Отец был еще жив, были живы все. Смерть только начинала приближаться к ним. В Артеях она подберется вплотную.

Двое всадников спустились с пологого холма и направились к зачинщикам, но на полпути огромный простоволосый роск остановил коня, пропуская вперед товарища. Ямназай согласно кивнул головой и неспешно отъехал назад, выказывая готовность ждать своего боя. Он был доволен будущим противником. Герольд затрубил с новой силой, рыцарь шевельнулся в своем седле, разворачиваясь к обретенному наконец сопернику, но Георгию было не до Сен-Варэя. Вопреки всем приметам севастиец обернулся и увидел, как Предслав поднимает копье с надетым на него древним стягом. Яроокий вновь смотрел на изготовившиеся к битве полки и на последнего воина из рода Афтанов, бросившего вызов старому врагу и тому, что в древности называли роком.

3

В зерцальной роскской броне и роскском же шлеме Георгий мало походил на непутевого братца божественного Андроника, вопреки запрету выехавшего на ристалище Анассеополя шесть лет назад. Память «гробоискателя» следовало освежить, но севастиец решил выждать до лучших времен. Например, до схватки на мечах. Авзонянин мог позабыть лицо и голос, но, воин до мозга костей, он навсегда запомнил отнявший победу удар. Второй раз де Сен-Варэй вряд ли такой пропустит, но лучшего повода назвать свое имя не найти.

Теперь, когда все наконец решилось, Георгий был совершенно спокоен. Он верил в свою звезду и в нового коня, хотя менять перед боем испытанного друга на чужака по праву считалось безрассудством. Что ж, Георгий Афтан никогда не блистал благоразумием, впрочем, на этот раз глупостью было бы отвергнуть подарок судьбы. Конь-знамение, в глазах которого отражаются иные дороги, не может подвести. В отличие от всадника, и Георгий выбросил из головы все, кроме будущей схватки. Даже лесную скачку и старика. Даже Анассеополь.

Севастиец и авзонянин неторопливо съехались. Рыцарь качнул копьем, приветствуя противника, и отвернул вправо. Георгий ответил тем же. Всадники поскакали в противоположные стороны вдоль выстроившихся ратей, чтобы снова съехаться, теперь уже не для приветствий.

Пожалуй, хватит. Георгий одним прикосновением колена развернул новообретенного коня, а может, серый, предугадав желание всадника, повернулся сам.

— Ну, вперед! — одними губами по-элимски велел севастиец не столько жеребцу, сколько себе. Серый легко принял с места, в лицо знакомо ударил ветер, запел в ушах, донося пенье флейт и дальний волчий вой. Де Сен-Варэй уже гнал навстречу своего гиганта, знакомо трепетала бело-красная орденская попона, склонялось, метя в бедро, копье. Афтан усмехнулся — перед глазами встало другое поле и другой бой. В Анассеополе «гробоискатель» так же несся вперед, опустив копье, пока до сшибки не оставалось всего ничего. Тогда тяжелое древко поднималось, целя то в щит, то в голову. Что будет сейчас?

Бьющий в лицо ветер подсказал ответ: открытый шлем — немалый соблазн для обладателя рыцарского «ведра». Так и есть! Наконечник метнулся вверх, и серый конь послушно прянул в сторону, выводя хозяина из-под удара. Всадники разминулись. К вящей досаде «гробоискателя». Пролетая мимо де Сен-Варэя, Георгий кинул быстрый взгляд через плечо. Мелькнули притороченные к белому седлу сулицы — авзонянин не побрезговал варварским оружием, молодец! Что ж, придется поберечься!

Разворот, и вновь кони несут поединщиков навстречу бою. Роса не высохла, в утреннем воздухе еще нет пыли. Растущий бело-красный силуэт четок, как миниатюра в книгах Феофана. Обмотавшийся вокруг копья вымпел, черные прорези шлема, блеск железа… Долой хитрости — они ни к чему! Звон… Как он похож на зов набата! Плечи, руки и щиты выдерживают удар, а вот копья — нет.

Всадники гасят конский разбег, торопясь развернуться к противнику лицом. Мечи еще ждут, но для метательного оружия — самое время. Сулица у рыцаря, топорик у севастийца… Свист рассеченного воздуха, согласный взмах щитов. Де Сен-Варэй точным движением отбивает топорик, а его сулица отскакивает от ловко подставленного умбона. Равны! И здесь равны. На новый обмен бросками времени уже нет — слишком близко съехались. Вот и дошло до мечей. Скорее, чем думалось…

4

Георгий рванулся вперед. Рыцарь удержал удар, не повторив старой ошибки, но севастиец на это и не рассчитывал, главное, они сблизились, сошлись лицом к лицу. Расстояние позволяло говорить, Георгий усмехнулся черной смотровой щели и отчетливо произнес на авзонике:

— Вы изрядно отточили свое мастерство среди варваров, де Сен-Варэй, но я в недоумении. Искатель Гроба Господня на стороне язычников… Не лучшая шутка!

— Ты знаешь авзонику, роск? — К чести рыцаря, удивление не ослабило его бдительности. — Ты знаешь мое имя? Кто ты?

Звон меча о шит, занесенный чужой клинок. Удар на удар, любезность на любезность… Приглашение к разговору.

— Я знаю авзонику, рыцарь, — перешел на элимский Георгий, — а ты знаешь меня. Прошлый раз нам не дали закончить.

— Прошлый раз?

— Вспомни Анассеополь, рыцарь. Анассеополь и брата Андроника…

— Ты… Ты Георгий Афтан?!

— Я — василевс, рыцарь!

Дальше говорить не о чем. Дальше только бой. Равный. Страшный. Звон, топот, хрипы, тяжелая, неизбывная ярость. Трещат под ударами щиты, визжат и фыркают озлобившиеся кони, как в водовороте вертятся всадники, уходя от ударов, завлекая, дразня противника. Чтоб зарвался, ошибся, приоткрылся, подставился. Напрасно. Камень нарвался на камень, змея на змею, лев — на льва. От щитов начинают отлетать щепки, все отчаянней, все злее поет серая адамантова сталь. Двое равных уклоняются от ударов, отводят смерть щитами, принимают на меч. Как, в какой миг Георгий понял, что склоняет бой в свою пользу? Сен-Варэй ни в чем не уступал: ни в силе, ни в скорости, ни в мастерстве. Он не допустил ни единой ошибки ни с мечом, ни с конем, и все равно рыцарь проигрывал и знал это. Проигрывал и конь — безнадежно, отчаянно уступая серому.

Понукаемый всадником гигант раз за разом пытался смять противника. Бесполезно. Позволивший себя оседлать ветер чуял каждое движение наездника, с легкостью уходя от бело-красной горы, и закованный в броню жеребец начал сдавать. Сен-Варэю все сильней приходилось вертеться в седле, понукая измученного коня, а Георгий почти забыл, что он верхом. Шесть лет назад севастиец бы пожалел соперника, дал шанс сохранить лицо. Шесть лет назад — не теперь!

«Гробоискатель» с трудом отбил два быстрых удара и едва уклонился от третьего, заставив жеребца прянуть вбок. На мгновение оба противника застыли, и рыцарь с глухо прозвучавшим из-под шлема боевым кличем ринулся в атаку. Слишком откровенный и слишком ранний замах удивил бы Георгия, не знай он о прогремевшем на полмира «подлом турнире». Меч авзонянина пошел вниз, целя не в человека — в коня. Севастиец сжал бока серого коленями, заставляя отступить. Конь ослушался. Впервые с начала боя. Тяжелый клинок опустился меж прижатых ушей.

— Гадина! — Крик всадника утонул в конском ржании. Не жалобном — издевательски-торжествующем. Рука с мечом провалилась куда-то вниз, пролетев сквозь серебристую голову, будто та была мороком. Растерявшийся «гробоискатель» качнулся в седле, а невредимый серый, презрительно фыркнув, шагнул в сторону, подставляя врага под верный удар. И Георгий ударил. Привстав в стременах, ударил по не успевшей вновь подняться руке. Плашмя. Со всей силы. Хрустнула ли кость, севастиец не услышал, но рыцарский меч вывалился из разжавшихся пальцев. Распорядитель турнира прекратил бы бой и потребовал признать поражение, но это не турнир.

Новый удар. Краем щита по шлему. Обезрученный авзонянин валится из седла. У него что-то с головой, иначе он не пытался бы подняться прямо под руку противнику. Смерть врага на ристалище — случайность, плен — победа, значит, возьмем живым. Рука Георгия метнулась к висевшей у седла булаве, но серый оказался быстрее. Извернувшись, словно змей, конь сбил встающего грудью. Лучший боец ордена отлетел на пару саженей, грохнулся на спину и замер перевернутой черепахой. В стороне, разинув рот, застыл орденский герольд.

— Поединок окончен! — возвестил на авзонике Георгий. — Василевс Георгий Афтан, гость и друг короля росков Арсения, согласен говорить о выкупе после битвы.

5

Торжествующе кричали видевшие все роски. Безмолвной глыбой возвышался ожидающий своего поединка Ямназай. Молчала поперхнувшаяся унижением рыцарская труба: герольд не спешил на помощь де Сен-Варэю и был по-своему прав. Человек Ордена принадлежит Ордену. И его победы принадлежат Ордену, а вот поражения… В них виноват проигравший. Орден не ошибается и не проигрывает. Он отрекается от ошибшихся и забывает о проигравших, Сен-Варэя тоже забудут. Не признаваться же в том, что небеса улыбнулись брату мертвого василевса, а воину Господа не помогла даже подлость.

На глазах обеих армий Георгий протащил оглушенного «гробоискателя» за своим конем и швырнул у древнего знамени. К ногам Предславова жеребца. К сапогам подбежавшего Никеши. Жаль, из Авзона не видно, что сталось с «лучшим из лучших»…

Пригнулись седые травы, развернулись, птичьими крыльями захлопали стяги, поймавшим солнце булатом блеснул взор Яроокого.

— Хорошо бился, княжич, — одобрил Предслав, глядя на валяющуюся в траве железную куклу. — Показал поганым, что мы не одни. Только как тебя теперь называть? Георгием Никифоровичем или Юрышем?

Рука сжимается на древке, принимая знамя у роска. «Как тебя называть?» Такой простой вопрос… Если понять, кто ты уже есть, кем становишься, кем хочешь стать.

Раньше… Раньше Георгий Афтан мало думал — для этого был Андроник. Сейчас тоже можно не думать. Он там, где ему надлежит быть, и с теми, кто стал дорог. Роски трижды приняли Юрыша к себе — в Намтрии, в Залесске и здесь, на Волчьем поле. Если Тверень устоит, у Юрыша будет дом, братья, дело, длиной в жизнь. Хорошее дело — понятное, чистое, только он не Юрыш, он Георгий Афтан.

— Если я сегодня умру, — негромко сказал севастиец, — то за вас, но тем, кем родился.

— Значит, Георгий, — словно запоминая, откликнулся Предслав. — Ну, брате, прости, если что не так.

— И ты, брате, прости! — вот так и дают главные клятвы. Для себя и про себя, но глядя в глаза тому, кто не лжет. — Хайре!

Отец поравнялся с матерью, и Леонид, закусив губу, сделал первый шаг. Сколько раз он провожал царя и его воинов, сколько раз шагал в алом строю, но никогда еще не водил в бой других.

Рыжая собачонка кинулась под ноги, ошалело заметалась, шмыгнула назад. Старик Филон миновал кривую оливу, давшую приют доброй дюжине мальчишек, кто-то вскрикнул или застонал. Тень старого дерева перечеркнула белую стрелу дороги. Она лежала на пути, деля жизнь на две неравные половины. Позади — девятнадцать лет, впереди — три дня и неизвестность…

Если удастся уцелеть, он вернется в Анассеополь и свернет шею Итмонам. В память брата, но именем Леонида. И еще в память тех, кто, повторив сегодня подвиг гисийцев, сомкнутым строем перейдет Темную реку и исчезнет в звездной вечности. Их там пятьсот без двоих… Значит, им с Никешей жить и драться за ушедших, а Итмоны подождут.

Да, василевс, Итмоны подождут. И я подожду…

Тот же голос, что в лесу. Кто он, говорящий с василевсом на чужих берегах? Морок? Древний бог? Ангел? Сатана? Кто бы ни был, пусть ждет!

Гортанный то ли крик, то ли вой. Ямназай требует боя. Хорошая примета. Тот, кто теряет терпение, становится уязвим. Можно было об этом напомнить, но севастиец промолчал. А хоть бы и сказал, Предслав вряд ли бы услышал. Лицо инока было спокойным и строгим, шлема он так и не надел, выходя на Господень суд с непокрытой головой.

Вызывающе и зло заржал серый, затрепетало, развернулось над головами помнящее Леонида знамя. «С тобой благословение нашей земли…» А с тобой, Предслав, благословение чужой, но близкой. Потому что ничего нет ближе Волчьему полю синих Артейских ущелий! Потому что эта река и это небо — последний данный тебе рубеж, уйти с которого невозможно. Это знаешь ты, знают те, кто встали сейчас рядом с тобой, и те, кто глядит тебе в душу из своей вечности. Велит. Просит. Верит.

Звуки флейт глушат вечное стрекотанье цикад, ветер колышет султаны шлемов и алые плащи, под ногами скрипит дорожная пыль. Впереди, по шестеро в ряд, шагают музыканты, за ними опирается на свой посох Филон. Дорога вильнула, потекла вдоль приземистой гряды, которая будет становиться все выше. К вечеру, если они не собьются с шага, меж скал блеснет море, но сперва — Пертии с их тополями и великим оракулом…

Хочет ли он знать будущее? Нет, даже если ему предрекут жизнь и победу. Зная, что уцелеешь, подло посылать на смерть других. Только бросив на весы собственную жизнь, остаешься вождем…

Крики смолкли. Все — и Георгий — смотрели, как на очистившееся от других поединщиков поле выезжают Предслав и Ямназай. Роск и саптарин обошлись без приветствий. Просто разъехались в стороны, на мгновенье замерли и в звенящей тишине погнали застоявшихся коней.

Прочь будущее и прошлое! Их нет. Осталось лишь настоящее. Только застывшее над вдруг поседевшим полем солнце. Только конский топот да неотвратимо сближающиеся копья. Только нервный, прерывистый зов флейт, древний стяг в роскском небе и волчий вой. Вой, что слышен средь бела дня.

Ник Перумов ЛЕСНОЕ СКАЗАНИЕ (Вместо эпилога)

Там, где степной прибой разбивается о кромку лесов, разбросаны по земле одинокие курганы. Их много; кем насыпаны они и для чего — забылось. Иные убраны каменными венцами, на вершинах других нет ничего; но есть средь курганов один, на самом берегу Кальмея, глядящийся в его вечные воды. Возле того кургана невольно замедлит шаг любой путник. Высится там одинокий камень, прямой и острый, словно меч, вонзенный в землю рукоятью вниз. Курган окружают травы, веселое степное многоцветье, однако тут и там пробит зеленый ковер странными серыми стеблями, навроде ковыльных, что не растут более нигде в роскских пределах. Чем ближе к вершине, тем гуще они, и так до тех пор, пока не вытеснят полностью обычные полыни с овсяницей да житняком. Серое воинство окружает угрюмый камень. Стоит налететь ветру, хлещут по неподатливым граням тонкие листья, острые, словно стрелы. Хлещут и хлещут, не останавливаясь, пока не стихнет порыв; однако камень, как ему и положено, стоит себе, нимало этим не потревоженный.

Мало и смутно говорят об этом кургане среди росков. Не потому, что не осталось тех, кто помнит, — а потому, что не всякое знание должно быть отдано всем. О нем не рассказывают у дорожных костров или на речных переволоках. В тишине заповедных боров, где до сих пор кроются древние капища, от старшего к младшему, от посвященного к посвящаемому передается сокровенное. Отчего? — потому, что не жалует это знание священство, не одобряют владыки-епископы и сам митрополит, ибо начало тех «сказок» затерялось во временах, когда в Роскии не знали ни Господа, ни Сына Его. Но уже и тогда умели роски держать копье и меч, не взыскуя чужого, но и не поступаясь своим.

…Рассказчик привалился спиной к неохватной сосне, не боясь измазать смолою видавший виды плащ. Он говорит. Ученик слушает. Слова тихо кружат по лесной поляне, незримые, словно ночные мотыльки. Только отзвуки, только картины, рисуемые одним лишь воображением. И оживают древние дни, когда жили роски свободно и счастливо, хотя и в те времена шли с юга, широкою степной дорогой враги, считать коих пристало одним лишь острием меча.

Повествуют, что не затерялись еще в ту пору заветные слова, помогающие и видеть, и ведать. Не ждали тогда роски помощи с небес, среди них самих находились такие, что могли и молнию свести с синевы, и открыть колодец на сухом пустыре.

Волхв-рассказчик останавливается, переводит дух. Обводит взглядом поляну. Пристально смотрит на единственного ученика, прямо ему в глаза. Паренек кое-что знает — иначе не сидеть бы ему здесь, — но от начала до конца слушать историю эту еще не приходилось.

Жил в былые года на степном рубеже Роскии князь именем Вой, и не зря прозывался он так. Когда бы ни подобрался охотник за роскским добром к его градам, всегда ему заступали дороги Вой со своими кметами, и всегда брали они верх.

Не только смел был князь, не только в воинском деле хорош — непрост он был, ведал заветные слова, как и отец его, и дед, и прадед. Силен был Вой, но жесток, как жестоки меч или копье. Случалось, роптали его же сородичи, мол, хорош наш князь на одной лишь войне, ибо нравом буен, необуздан, судит поспешно, карает сурово.

И вот собрались как-то избранные кметы Воя, други, с кем множество раз бился плечо к плечу и спиной к спине, и сказали: «Княже! Всем ты хорош, и нет в роду нашем или соседних никого, кто с тобой сравнится. Но не одними битвами жив род, не одно лишь с мечом умение потребно. Чтобы править мудро, возьми жену, она утишит страсти твои».

И пришли в те дни из дальнего града двое, отец и дочь, и была дочь, именем Влада, тех лет, когда пора повязывать плат замужней, расплетая девичью косу. Разумны были речи ее, так что дивились даже старики; могла она врачевать раны, изгонять хворь, и даже сама земля родила лучше там, где она шептала свои слова.

А отец ее ведал прошлое и будущее и знал, как было и как сделать так, чтобы худого не допустить, а хорошее — не сгубить ненароком.

Видя все то, и пришли кметы ко князю, сказав ему то, что сказали.

И в скором времени взял Вой в жены Владу. С тех пор и впрямь словами Влады утишился его нрав, и слушал он мудрый совет ее отца. Настала благодать на земле росков, только недолго она длилась.

Волхв переводит дух. Слова словно рождаются сами, и уже не речь перед слушающим, но видение.


…Клубится степь. Вдоль тонких речных жил вверх, к лесам, поднимается, словно дурная кровь, чужое воинство. Кто ведает, каким богам они кланялись, каким языком говорили; враги у порога, и роски вновь берутся за оружие.

Вой их ведет, машет плачущим женщинам, мол, бросьте, глупые, вернусь скоро и с победой. Но нет среди провожающих Влады, нет и ее отца. Некому проститься с князем, некому пожелать, чтобы вернулся, некому прошептать напоследок заветные слова, до последнего следя взглядом за уходящей ратью!..

Не зря ведал прошлое да грядущее отец Влады. Спрятал он дочь в дальней лесной ухоронке. Спешил, потому что знал, чем все закончится…

Вот и леса рубеж, вот и степная бескрайность. Встали за спиной да по бокам роскские дубы, извечные други-помощники. Впереди — вражья рать, да сколько раз то было!..

Сдвинулись щиты, опустились копья. Князь Вой про себя молвил слово, которое он, коли нужда крайняя настанет, вслух скажет, помощь роскам призывая; сам мечом махнул своим — пошли, мол.

Не раз и не два опрокидывал Вой находников, да в этот раз не срослось, не получилось. Обошли роскское воинство со всех сторон, и даже собственные стрелки, на ветвях дубов укрытые, не помогли — сломили их числом. И после того уже в спины роскам полетели с тех дубов меткие стрелы.

Не воздух рубили мечами роскские воины, не пустоту пронзали копьями. Падали им под ноги находники, рассеченные, насквозь проткнутые, размозженные могучими палицами; да только не хватило в тот раз ни храбрости, ни силы, ни крепости, ни даже заветного слова.

Произнес его Вой, даже не произнес — выкрикнул, сердце собственное разрывая, когда увидел, чем дело оборачивается. Однако и у врага нашлись те, кто сумел в том крике заветное слово распознать и собственным словом встретить. Потемнело небо, закружился вихрь, взлетели вороны — незримо столкнулись два слова, да оба и погасли.

Мечи все решали, а мечей со степной стороны много больше оказалось.

Да к тому же словно раздвоилось вражье войско: одна голова с Воем и его кметами грызется, а другая на беззащитные грады пасть разинула.


…Владу же обманул отец ее. Хотел спасти родную кровь любой ценой. Вот и соврал, мол, не бойся, дочка, то простой набег, сколько таких было и сколько будет! А мне вот твоя помощь срочно потребна, в дальнем лесном краю целебных трав набрать, о каких я тебе еще и рассказать не успел — врачевать раненых, когда муж твой вернется с победой.

Поверила ему Влада, не простилась с Воем, не проводила его, не сказала заветных слов; а отец, скрыв дочь в глухой сторожке, обернулся филином и полетел туда, где встало, принимая последний бой, войско росков. Видел старик, как пали почти все воины, как сам Вой бился до последнего, пока не упал, пронзенный множеством стрел.

Отвел тогда глаза находникам Воев тесть, не то змеей проскользнул, не то филином пролетел — неведомо как, но оказался подле раненого князя и, покуда еще кипел вокруг бой, вынес зятя, втащил на ближайший курган, что подле кальмейского берега.

Непрост был князь, нелегко было исторгнуть из него жизнь. Но без того, что ведал отец Влады, настал бы ему конец.


Очнулся Вой и видит вокруг себя мертвое поле и верных кметей, оставшихся на нем без погребения; и почувствовал князь, что словно вновь вонзаются в него все до одной степные стрелы.

Попытался он встать, повернулся, увидал зарево и спрашивает князь у тестя своего: что за огни такие в ночи, отчего светло, словно днем? Отвернулся старик и ничего не ответил, а Вой, приподнявшись, взглянул и понял: пылают леса на севере, горит роскская земля, пеплом распадаются грады, гибнут в огне последние защитники рода, а вместе с ними — и жены, и малые детишки, и старики, хранители памяти.

Высоко взвилось то пламя, и ощутил Вой, что горит он сам в нем. И не только поранившие его стрелы чувствовал князь, но каждый удар, что падал сейчас на людей его языка. Каждый раз, когда умирая роск, страшно вскрикивая Вой, и от криков его бежала даже нечисть.

Пытался успокоить зятя отец Влады, но не слушал Вой ничего и не видел.


Случилось так, что спешил вдоль Кальмея отставший вражий отряд, услыхал княжий крик и едва не разбежался, охваченный страхом; но был среди них один старый ведун, и сумел он ободрить воинов. Приступили они к кургану, где лежал раненый князь, но Вой их даже не заметил. За лесами умирали его роски, а он ничего не мог сделать.

И тогда в последний раз закричал князь, да так, что даже тесть его устрашился. Встал Вой, пошатываясь и глядя на озаренное пожарами небо; кровь текла, не останавливаясь, из княжьих ран, но тут вдруг начала каменеть, оборачиваясь красноватым гранитом. Не раны чувствовал князь, не от них страдал — от бессилия и горя, от боли за родную землю. И от нее, от этой боли, становился Вой камнем. Тут враги наконец добрались до вершины, принялись рубить Воя саблями, тыкать в него копьями, но только затупили клинки да согнули оголовки.

А напоследок, уже почти окаменев, произнес князь последнее свое слово. Вспомню он жену, Владу, с которой не простился, не обнял, уходя из дома. Думал, что донесет ветер его печаль, его горе до жены, а вышло все наоборот. Воином был князь, не привык печаловаться, и оттого вышло его последнее слово не таким, как он сам хотел. Расступилась земля, втянул курган в себя обступивших князя врагов, словно и не было их никогда…


А старик, отец Влады, обернулся филином и улетел к дочери. Уцелела Влада в тайном лесном убежище, но уже поняла по зареву на полнеба, что случилось страшное, не стало роскской силы. Что рассыпались враги по родной земле, жгут да насильничают и некому дать им отпор. И разъярилось сердце жены Воя на обманувшего ее отца.

И когда прилетел к затерянной в чаще избушке огромный филин — а было то уже на заре, — то лишь миг видел он стоящую на пороге Владу. Взошло солнце — и не стало вдовы князя Воя. Лишь оскалила зубы на отца, вновь обернувшегося человеком, серебристая волчица.

Бессильно уронил руки старик, выкатилась из глаза одинокая слезинка. Понял он, что не простила и не простит его дочка, что навсегда горе отогнало от нее смерть, и даже за чертою этого мира не найти им покоя и примирения. Сел тогда старик на пороге, да делать нечего. Не стало князя Воя, не стало у росков защитника, и теперь им, Деду и Вдове, несмотря на обиды, хранить землю, беречь Роскию по мере отпущенных сил.


— Так и повелось с тех времен, — говорит волхв-рассказчик. — Ходят от края до края земель наших отец и дочь. Днем — старик с волчицей, ночью — женщина с филином. Столетия водой утекли, а не утишилась обида дочерняя. Не желает Влада говорить с отцом, зато дело они одно делают. Вдова проводит, щит подаст, раны перевяжет, а то и оплачет. Дед, тот уму разуму научит, что было — не забудет и другим не даст. Только мало разума с памятью да любови с жалостью — еще и сила нужна да удаль, и тут уж не Дед со Вдовой за сынов, а сыны за собственных дедов и матерей да за самих себя.

Нет с нами Воя, — твердеет голос учителя. — Самим надо мечи да копья держать, и, покуда не выучимся, не переведутся охотники пробовать, мягка ли перина у росков да вкусен ли мед…

А из тел тех воинов, что курган поглотил, взошли серые травы, каких больше нигде и не бывает у нас. С весны до поздней осени, стоит налететь ветру, всё секут они и секут мечами-листьями окаменевшего Воя, да только все зря. Никогда им не одолеть нашего князя, не сломить роскский дух, не выжечь наших лесов, не испоганить озера с реками. И еще говорят, что по сю пору ищут степные шаманы курган, на котором стоит Вой. В одном лишь согласилась Влада с отцом своим — что нужно им своей силой поднять такие же камни и на другие курганы, чтобы не нашли степняки мужа и зятя их, чтобы зубы себе сгрызли от досады.

Так и вышло. Оттого и разбросано множество камней по роскским курганам, оттого и ищут Воя впустую вражьи ведуны — только никогда им не сыскать. Дед со Вдовой им глаза отведут, и курган, на котором уже были, новым покажется.

А нам, — рассказчик выпрямляется, — крепко про то помнить и знать, что настанет и наш день выходить в чистое поле, во широкое раздолье, когда справа да слева — други-братья, а впереди — вражья сила. Не забудем ни Воя, ни Вдову, ни Деда, а пуще всего — того, что самому надо меч да щит держать, ни на кого не надеясь.

Вук Задунайский СКАЗАНИЕ О ТОМ, КАК КНЯЗЬ МИЛОШ СУДЬБУ ИСПЫТЫВАЛ

На Косово царь Мурат выходит.

Как выходит, шлет посланье сразу,

в град Крушевац его посылает,

на колено тому Лазарь-князю:

«Ой, Лазаре, предводитель сербов,

не бывало, быть того не может:

два владыки на едину землю,

два оброка на едину райю;

не сумеем царствовать вдвоем мы,

ты ключи мне вышли и оброки,

от всех градов ключи золотые

да оброки за семь лет к тому же.

Ну а коли платить не желаешь,

выйди, княже, на Косово поле,

тут мы землю саблями поделим!»[8]

Плохо, когда разлад среди родичей. А уж когда родичи царских кровей да княжеских, так и вовсе беды жди. Неладно было в семействе царя Лазаря, господаря сербского. Рассорились зятья его, Вук Бранкович да Милош Обилич. И добро бы недругами были, так нет же! Как братья родные всегда ходили, в одних битвах кровь проливали, турок вместе одолели на Плочнике, из одних чаш пили, даже обженились в один день на сестрах родных, дочерях Лазаря, Маре да Любице. Жили всегда душа в душу, а нынче — что случилось? Кошка ли между побратимами пробежала? Околдовал ли кто? Глядят друг на друга волком, вместе не вечеряют, не поднимают чашу заздравную, в совете всегда один супротив другого говорят. А вослед им и семейства их враждовать стали: Южная Сербия — за Бранковича, а Београдский удел — за Обилича стоят. Не успел оглянуться царь Лазарь, а уж по всей земле его вражда, обман и братоубийство — идут, подлые, жатву богатую собирают. Вот уж и босанцы вместе с владетелем своим Тврткой Котроманичем в сторону смотрят, с турками замириться хотят. Бояре да князья повсюду измену замышляют. Что уж о простых людях говорить! Каждый только и ждет, как бы соседу своему свинью подложить. Даже дочери любимые, нежные голубицы, а и те друг с дружкой — как кошка с собакой. И только самая младшая, Мильева, печалится, рукавом расшитым слезы утирает.

Закручинился царь Лазарь. Господарь — плоть от плоти народа своего, негоже ему пребывать в благости, когда такое вокруг деется, брат на брата дубье поднимает. Испаскудился народ, забыл про веру Христову. Иные уже и вступать в дружбу с нехристями стали, почитая то за доблесть великую. Слабость стала силой, сила — слабостью. А времена наступили страшные: с юга турки наседают, харач берут да юнаков в войско янычарское, с севера — коварные венгры только и ждут, когда господарство ослабнет, хотят отхватить себе кус пожирнее. Буря черная надвигается, а Стефан, единственный сын царя, мал еще, нельзя ему престол отеческий доверить. Сидит царь в своих палатах белокаменных, бороду кулаком подпирает.

— Не печалься, супруг мой любимый, — говорит ему царица Милица. — Нашептали им злые люди неправду, рассорили. Но даст бог — помирятся братья названные. Не допустит Господь братоубийства.

— Супруга моя милая, — царь ей ответствует, — не может быть двух солнц на небе, не может быть двух царей на земле. Престол наш един, а их — двое соколов ясных. Как им примириться? Как сговориться друг с другом? На мне вина большая.

А и впрямь было от чего владыке печалиться. Спорят зятья его и на совете, и на пиру, и даже в святой церкви глас поднимают, никто унять их не может. Негоже вести себя так сербским князьям в годину бедствий. Осерчал царь, ударил кулаком по столу да отослал Вука Бранковича из стольного града Крушеваца на юг, в удел его, крепости строить да войско набирать. А Милоша Обилича отослал в Будву, к Георгию Страцимировичу, владетелю Черногорскому, просить помощи в войне с турками. Услышали про то князья, прогневались, но сдержали они гнев свой. Вскочили на резвых коней, да только их и видели — одна пыль вослед клубится. Едут и серчают, друг про друга плохое думают.

Гнал князь Милош коня своего до самой Черной горы, пока не пал конь. Заскрипел князь зубами: «Как мог ты, брат мой, поступить так? Всё мы делили поровну, а теперь друг дружке хуже ворогов стали. Не читаю я боле в сердце твоем. Чую только: задумал ты дело черное, хочешь господарем стать супротив наших древних обычаев. Вот уже и динар свой чеканишь — в народе его скадарским кличут. И крепость построил — такой большой и в Византии не сыщешь». Подводят князю Милошу другого коня, и вновь скачет он без оглядки. Судьбу испытываешь, князь.

* * *

Гой да было тут кому послушать

Лазарь-князя страшное заклятье:

«Кто не выйдет на Косово биться,

не родится ничто в его руку:

ни пшеница белая на поле,

ни лозьца винная на склоне!»

Красивый город Будва. Красивый, но неверный. В Сербии на ночь двери не запираются, в корчме чужака не встретишь, а тут раздолье им. Греки и турки, болгары и венгры, купцы из Рагузы[9] да Венеции. А уж цыгане — на каждом углу. Кого только не встретишь в Будве! Корабли у пристани со всего света стоят, на базарах что хочешь можно купить и продать, люд пестрый по улицам ходит — нешто за всеми-то уследишь? Здесь и ограбить могут, и порезать. Стоит зазеваться — ан и нет кошелька. Всякое случается в Будве.

Въехал князь Милош в город через врата северные. Расступаются пред ним люди. Засматриваются цыгане на коня вороного, торговцы — на сбрую богатую, а девушки — на кудри золотые, что по ветру вьются. Минует князь площадь привратную, — и что ж видит он? Люд местный толпой собрался, кричат все, руками машут, суд скорый вершат над чужестранцем, к столбу уже петлю приладили — вешать будут, вестимо. Направил князь Милош коня своего прямо на людей, расступились люди.

— Что ж это творите вы, люди добрые? — вопрошает князь. — Али темницы в городе переполнены? Али враг к стенам городским подошел? Али веру христианскую отменил кто? Почто человека жизни лишить хотите?

Отвечают ему люди местные:

— За то мы повесить его хотим, что лазутчик он турецкий. И колдун вдобавок — вот они, бесовские его снадобья.

Вываливают они из сумы заплечной склянки разные, странные на вид.

— Так колдун или лазутчик? — вопрошает их князь.

Опешили люди местные.

— Чужой он, княже. Лучше убьем его. Невелика потеря.

Оглядел князь Милош чужестранца. Странный он человек, добрым его не назовешь. Бродяга. Весь из себя турок-турком, худой, чернявый, глаза темные, как озера на Дурмиторе,[10] повязка на голове грязная. Подвесить бы такого — да и дело с концом. Да только разве ж по-христиански это?

— И многих из вас околдовал сей колдун? — вопрошает князь Милош.

Молчит люд местный, головы все поопускали. Никого чужак не тронул, никому вреда не принес.

— Эх вы, отчизны радетели! — восклицает тут князь в сердцах. — В честной битве не сыщешь вас, как овцы пред турками разбегаетесь. А как человека безвинного смерти предать — так вона вас сколько собралось! Подавай вам борова побольше да бабу потолще — про другое и думать забыли. Грех на душу взять хотите? Невиновного к смерти готовите? Что с того, что чужой он? Коли сделаем чужаков всех козлами отпущения, кто скажет тогда за нас слово доброе?

Хотел возразить на то местный люд, да посмотрел на острый меч князя да на юнаков его сильных и промолчал. Спас князь Милош чужестранца от смерти неминуемой, посадил к себе на коня и был таков. Легким был чужестранец, на харчах убогих совсем отощал, даже коню нести такого не в тягость. Довез его князь аж до Святой Троицы, опустил на землю. Поклонился чужестранец в ноги князю, молвил: «Должник я твой, светлый князь», — и скрылся в толпе базарной, как сквозь землю провалился. Усмехнулся князь: «Всякие должники были у меня, но таких, пожалуй что, и не видал еще!» Дернул князь поводья и въехал в Цитаделу, где давно поджидал его Георгий Страцимирович, владетель Черногорский. Вошел князь в палаты белокаменные, отпустил юнаков своих, сели с владыкой они, по чарке шливовицы[11] выпили да о многом наперед уговорилися, как друзья старые. А и было о чем речь вести — турки с юга напирают, должно православным господарствам рука об руку сражаться, иначе одолеют их нехристи поодиночке.

Красивый город Будва. Красивый, но неверный. Народу здесь немало всякого шляется — так и жди беды! Выходит князь Милош от князя Георгия, минует врата Цитаделы, идет через площадь широкую. Но что это? Окружают его люди темные, достают кинжалы булатные — хотят убить князя Београдского. Но заметил их князь, вынимает он меч свой острый да разит душегубов беспощадно. Жаль только, не видит князь того, кто в спину ему ударить хочет. Уже занесен над князем кинжал, но падает убийца замертво с ножом в спине, а подле него — тот самый чужестранец с повязкой на голове. Долг платежом красен.

— Не люблю, — говорит, — в должниках ходить, светлый князь.

— Благодарствую! — на то князь ответствует. — Раз уж свела нас опять судьба, не откажешься ли ты, чужестранец добрый, отобедать со мною чем бог послал?

* * *

«Брат названый, гей, Иван Косанчич,

ты разведал войско ли у турок?

Велико ли турецкое войско?

Можем ли мы с турками сразиться?

Можем ли мы ворога осилить?!»

И ведет князь Милош гостя своего в корчму приморскую — не какую-нибудь, а лучшую во всей Будве. Корчмарь вокруг них так и вьется — раз одежды златом шиты, значит, и в карманах оно водится. Не ошибся корчмарь. Кидает князь на стол кошель с золотыми динарами и наказывает принести все самое лучшее — для него и для друга его странного. Уж в чем в чем, а в этом корчмарь знает толк! На столе уже мясо дымится нежное, на камнях запеченное, мирисом[12] пряным исходит — всё еретина[13] да ягнетина.[14] Поросенок на вертеле, целиком изжаренный, а к нему пршута[15], гибаница,[16] сыр, каймак, дымнины вешалицы,[17] ражньичи,[18] белый хлеб пшеничный да горячая приганица[19] — ай, хороша княжеская трапеза! Наливает князь шливовицы в чарку серебряную да протягивает ее гостю.

— Выпьешь ли со мной, гость дорогой, питие доброе? Аль у вас, нехристей, пить сие не положено?

— Не положено, светлый князь. Не к лицу правоверным трезвость терять пред лицом Всевышнего.

— А ты не бойся, гость, смерклось уж, твой Всевышний ничего не увидит.

Усмехнулся гость да залил в себя всю чарку разом. Возрадовался князь — хоть и чужак, а пьет по-доброму, по-сербски. Достает тогда князь кинжал, отсекает от поросенка кременадлы[20] кус — не тонкий, в три пальца шириной — да подает его гостю.

— Откушаешь ли ты со мной, гость дорогой? А то отощал ты больно. Аль и этого вам, нехристям, не положено?

— Не положено, светлый князь. Свинья о дом Всевышнего потерлась боком — за то и не жалуем ее.

— А ты ешь, гость дорогой, не бойся — другим боком она терлась.

Рассмеялся гость, да и проглотил кременадлу — да и как тут не проглотить, ежели вкусна она?

— Светлый князь! Ты жизнь мне спас, как гостя меня принимаешь да потчуешь, а я низкий пес. Негоже тебе с такими якшаться да чашу заздравную поднимать.

— Негоже, говоришь? С кем хочу, с тем и якшаюсь. Я князь — мне и решать. Что чужак? Он предать не может. Хуже всех — брат, ударивший в спину. С ним по мерзости ни один пес не сравнится. Ответь же, чужестранец, как имя твое?

— Зачем тебе, светлый князь?

— Знать буду, кому жизнью обязан.

— Баязидом кличут. Иметь у нас такое имя — все равно что не иметь его вовсе. А твое имя как, светлый князь?

— Милошем нарекли при рождении — даром что и у нас Милошей предостаточно. Ответь, Баязид, а отчего ты меня князем называешь? На лбу у меня это, что ли, написано?

— На лбу не написано, а сапоги на тебе алые, одежды твои богатые, золотом шиты…

— Так в Будве любой конокрад злата на себя понавесит — пока не выловят да не высекут. Царь наш Милутин сказал давным-давно, что муж должен надевать на себя столько золота, сколько снести сможет, — вот и надевают люди неразумные.

— Меч при тебе острый, князь, каменьями самоцветными украшенный…

— Так, может, сотник я? Аль юнак при витязе знатном?

— О нет, князь. Мой глаз не обманешь. У тебя прямая спина и гордый взор. Волосы у тебя слишком светлы, глаза — слишком ясны. Ты князь, пришедший с севера. Про таких говорят в народе, что у них кровь другого цвета, нежели у простых людей. Теперь вижу я — не врет народ, правду говорит. Я пью за твое здравие, светлый князь.

— И за твое, Баязид.

Подняли они чаши серебряные да опорожнили их. Вновь подняли и вновь опорожнили. Чем не побратимы? А луна меж тем поднялась на небо. Закончилась шливовица в кувшине, тащит корчмарь другой. Загрустил с чего-то князь Милош. Спрашивает его чужестранец:

— Чего закручинился, светлый князь? Вижу я — грусть-тоска тебя снедает?

— Никому бы не сказан, а тебе скажу — нравишься ты мне. Был у меня брат. Был — да сплыл. Почитай что и нет его боле. Предать меня он замыслил — а от мысли до дела один шаг неверный. Скорблю я по дружбе порушенной.

— Эх, светлый князь, — Баязид ответствует, — мне ли не понять тебя! Ведь и мой старший брат замышляет убить меня — только и жду я коварного удара его. По обычаям нашим младший брат — и не брат вовсе, а так, отродье шайтаново. Никто, никто не ранит нас так сильно, как братья наши.

— Дело говоришь, Баязид. Только скажи-ка, за что хотели тебя повесить на площади? Ты и вправду лазутчик?

— Похож я на лазутчика, светлый князь?

— Нисколько. Лазутчика не увидишь и не услышишь — а тебя видно сразу. Тогда колдун?

— Лекарь я. Вот зелья мои, яды.

— На что тебе эти бесовские снадобья?

— Эх, князь! Яд — это оружие, как и меч твой. Он может не только брать, но и возвращать жизнь. Разве не обнажал ты меч за дело правое?

— Думал я, что лекари только сперва лечат, а потом — убивают.

— Не таков я, князь. Я сперва убиваю, а потом — лечу.

Засмеялся князь:

— Хоть и змей ты, а по нраву мне!

Хороши ночи в Будве. Сидят князь Београдский и бродяга заезжий в корчме до звезды утренней, выходят в обнимку, как пьянчуги заядлые, ноги у них заплетаются. Омылись они в волнах Ядранского моря,[21] прояснилась голова. Говорит Баязид князю Милошу:

— Что ж ты за человек, светлый князь! Все думают, как бы ближнего своего убить да ограбить, а ты подобрал бродягу, посадил с собой за стол, накормил-напоил. Не думал я, что такие люди бывают на свете, — ан все-таки бывают. Ты светлый князь, пришедший с севера. За силу твою и щедрость вознаградит тебя судьба.

— Зачем мне верить в судьбу? Я сам ее творю.

— Не веришь? Напрасно!

— Я верю в Господа нашего.

— Разве помеха одно другому? В судьбу надо верить. Судьба каждого читается по глазам — надо только уметь читать. Вот чует мое сердце, князь, встретимся мы еще. И эта встреча наша неспроста была. В ней видится мне перст судьбы.

Усмехнулся князь Милош:

— Раз читаешь судьбу, то скажи, какова моя судьбина?

— Твоя судьба велика; одного взгляда тебе в глаза — там, на площади, — мне было достаточно.

— Вот как? А свою судьбу знаешь ли?

— Знаю, князь, как не знать. Стану сперва я султаном…

Смеется князь. Смеется чужеземец. Плох тот бродяга, что не мечтает быть султаном!

— А после, князь, посадят меня в клетку и будут показывать людям, как зверя дикого.

Еще больше князь развеселился. Султана — и в клетку! Добрые истории чужеземец рассказывает.

— Вся судьба эта — бабские россказни. Если меч крепко в руке держишь — получше он твоей судьбы будет, повернее.

— Прям ты князь, как дорога на Константинополь, и честен. Слишком хорош ты для подлунного мира.

— Кабы были все турки такими, как ты, так и не воевали б мы с ними, — ответствовал Милош.

— А хочешь ли узнать, светлый князь, кто подослал к тебе убийц? Отправь людей своих в местечко Прокупле, что подле Ниша. Корчма там есть на окраине. На десятую ночь после вашего дня святого Николая придет туда человек в шапке зеленой, назовется Душаном, спросит у хозяйки чарку лозовача[22]. Пусть твои люди возьмут то, что у него в суме лежит. Вдруг тебе пригодится.

Сказал это Баязид, поглядел в глаза, словно углями обжег, и исчез в тумане утреннем. А тут и солнце встало, пора князю юнаков своих искать да в путь обратный отправляться. Только запал чужестранец в душу князю. Странный он. Чужой. Но правда в глазах его — незваная, нежданная, нездешняя правда. И знание сокровенное, как у старцев греческих. Задумался князь, после дня святого Николая послал людей своих в Прокупле.

* * *

Славу славит князь наш сербский Лазарь

во Крушевце, заповедном граде.

Всю господу усадил за стол он,

с сыновьями всю свою господу:

Юг-Богдан старой — от князя справа,

за Богданом — Юговичей девять,

Вук Бранкович — по левую руку,

по порядку — прочая господа,

впереди же воевода Милош.

Не стоит быстрая Дрина на месте, не пресекаются годы по мановению людскому. Тучи черные собрались над Сербией, ветры грозные воют, бурю несут с собой. Стоит войско османское подле самых ворот, и несть числа ему — и янычары[23] там, и сипахи,[24] и селихтары,[25] и даже верблюды. Султан Мурад ведет его — грабить и жечь земли сербские, убивать люд православный, нести свою веру огнем и мечом.

И собиралось по всему краю войско великое. Пришли воины от боснийского владетеля во главе с воеводою Влаткой Вуковичем, черногорцы пришли от Георгия Страцимировича, Вук Бранкович, владетель Южной Сербии, Милош Обилич, князь Београдский, — все с юнаками своими резвыми. Пришла подмога от владетеля Герцеговины и от Юрия Кастриота, князя Албанского. Юг Богдан привел войско и девять своих сыновей — ай да тесть у царя! Пришли и витязи знатные: Стефан Лучич, Баня Страхинич, Иван Косанчич да Милан Топлица. Сербы, босанцы, албанцы, валахи, венгры, болгары да греки — все собрались с турками-нехристями за обиды поквитаться. Только вот незадача: воинство хоть и великое собралось, да только все равно меньше османского. Шло-шло войско, да встало в поле. И турки тоже встали супротив.

— Что за поле такое? — спрашивает царь Лазарь у крестьянина. — Что за река?

— Река Ситницей прозывается. А поле — Косово, господарь.

Лагерь разбили сербы. Да и турки не дремлют. Шатров их, как снега зимой на Златиборе[26] — видимо-невидимо. Собрались на совет воеводы да витязи сербские, смотрят да прикидывают, как им турок одолеть. Порешили, что посредине встанет сам царь Лазарь да с князем Београдским, одесную — Юг Богдан с сыновьями, а по левую руку — Вук Бранкович. Говорит князь Милош:

— Войско наше втрое меньше турецкого. Посему давайте, братия, нападем на него ночью, не дадим туркам опомниться.

Одобрительно встречают слова Милоша. Но поднимается Вук Бранкович и молвит такие слова:

— Не годится нам, господарь, нападать ночью, как будто мы воры какие или цыгане. Достанет у нас воинов, чтоб одолеть турок днем. Да и как во тьме сражаться? Кони наши с пути собьются, ряды попутаются.

И эти слова встречает гул одобрительный. Думал-думал царь — и говорит наконец:

— Драться будем при свете дня, как предки наши дрались. Не посрамим чести своей, одолеем нехристей. Негоже, чтоб говорили, будто сербы — хуже цыган. А теперь, по древнему обычаю, давайте отвечеряем в эту ночку по-доброму — кто ведает, когда еще попируем всласть?

— Время ли пировать, государь? — вопрошает Милош. — Не лучше ль напасть на врага внезапно?

— Уймись, князь, — говорит на то Лазарь. — Возьми пример с побратима своего. Хватит тебе судьбу испытывать.

Нахмурился Милош, ничего не ответил, но стало на сердце его неспокойно. Вучище исподлобья глядит, втайне радуется. А на пиру-то на царском мед да шливовица рекою текут, еретина, ягнетина да поросятина тушами громоздится, сарма[27] да попара[28] в больших котлах дымятся, каймак бочками носят, а пршуте да гибаницам уж и счет потеряли. Хмель воеводам языки развязывает. Наполняет князь Милош чашу золотую шливовицей да подносит брату своему названному, Вуку Бранковичу, со словами:

— Чашу эту подношу тебе, брат. Осуши ее за здравие тех, кого предал ты.

— В своем ли ты, брат, уме? Говорить мне такое! Мне, Вуку Бранковичу, владетелю Южной Сербии!

Налились глаза Вуковы кровью, как у быка. Швырнул он чашу на пол, разлилась шливовица по коврам царским. А и Милош тут как тут, кинжал в руке сжимает. Видят сотрапезники — плохо дело. Навалились на них Божко, младший Югович, да Страхиня, разняли буянов. Нахмурился царь — не любо ему, что надежа и опора под ним шатается. Вопрошает он Милоша:

— Сможешь ли, князь, подтвердить слова свои?

Достает князь Милош из-за пазухи свиток, что получил намедни, подает царю. Взят этот свиток людьми князя у человека по имени Душан в корчме прокупленской. Разворачивает царь свиток, а в нем начертано: «От Якуба ибн Мурада Вуку Бранковичу. Пусть солнце воссияет над твоей головой, сиятельный князь! Место твое — на престоле сербском, и в том тебе будет моя подмога. Уводи войско свое с поля, не воюй с нами — и станешь тем, кем рожден быть. Отец мой, султан, стар. Скоро я приму власть над османами и награжу тебя за здравомыслие, эту истинную добродетель правителя. А что до опасений твоих, что я хочу обманом захватить твои земли и лишить тебя власти, то в доказательство слов моих возвращаю я тебе весь харач, который отец мой получил с земель твоих. Знай же, что буду стоять я на правом крыле войска нашего и не двинусь с места, дабы не навредить твоим людям, пока они будут уходить. Князя же Београдского, что злоумышлял против тебя, люди мои подстерегали по твоей просьбе, да только ушел он от них живым. В другой раз не уйдет. Слава Всевышнему!»

Потемнело лицо царя, как прочел он слова Якуба, сына султанова. Бросился Вук на колени — но не пощады он просит:

— Выслушай меня, господарь! Челом тебе бью на Милоша Обилича. Завидовал он всегда моей власти и богатству. Замыслил погубить меня. Сам он состряпал это письмо! Сам сюда принес! Не знаюсь я с Якубом, писем ему не пишу и не встречаюсь, золота от турок не получаю. Да и как мог Якуб написать мне на нашем языке? Милош, Милош измену замыслил!

— Целуй крест! — наказывает ему царь.

Приложился Вук к кресту Господнему — и как только крест в прах от лжи такой не рассыпался? Молвит тогда царь князю Милошу:

— Так вот кто у нас тут Иуда истинный! Уйди с глаз моих, не хочу видеть тебя!

Хочет оправдаться Милош, да только не судьба, видно. Уходя, говорит он царю — и все про то слышали:

— Ошибся ты, господарь. Не изменял я народу своему и вере православной. В доказательство слов этих завтра в Видов день убью я султана Мурада у всех на глазах — иначе не получить мне прощения.

Сказал так князь Милош и вышел. Горяч был нравом, горяч и резок. Ожесточилось сердце его. Лишь хладной стали под силу остудить эту буйную голову.

* * *

Поднял Лазарь золотую чашу

и сказал он той господе сербской:

«За чье здравье выпить эту чашу?

Коли пить мне за старейших родом,

за старого Юг-Богдана выпью;

коли пить я за знатнейших стану,

то за Вука Бранковича выпью;

коли пить мне, как подскажет сердце,

то за девять шурьев чашу выпью,

девять шурьев, девять Юговичей;

ну а коли пить мне за геройство,

за Милоша выпью воеводу.

Пить не стану за кого другого,

но во здравье Милош Обилича!

Здравье, Милош, вера и невера!

Прежде верный, нынче же — неверный!

На Косове завтра мне изменишь,

сбежишь к туркам, к их царю Мурату!

Будь же здрав ты и здравицу выпей,

вино выпей, а кубок в подарок!»

Велико ты, поле Косово. Обильны на тебе пашни. Да только не пашнями ты славишься. Много битв кровавых ты видело, много костей в тебе покоится. Если взять все слезы, что ты пролило, да вылить на тебя дождем, то было бы на месте твоем озеро Скадарское. И снова встали на тебе две рати могучие. Ни одна не отступит, не уйдет восвояси. Нельзя уйти с поля Косова — можно лишь победить или умереть. Заалела над полем зарница — то Видов день, страшный день наступает. Что он уготовил?

Взошло солнце алое, начиналась битва великая. Столкнулись два войска могучих. Железо входит в плоть живую, ломаются древки, звенят щиты, ржут кони. Стать Видову дню самым великим днем Сербии — а как же иначе? Теснит царь Лазарь Мурада, топчутся нехристи на месте, как стадо баранов, сама земля гонит их восвояси. Даже Ага янычар непобедимых — а и тот сделать ничего не может. Одесную Юг Богдан со своими сыновьями крушит Евренос-Бека и Али-пашу, вот уж и спину турки показали. А как Страхиня мечом машет — одно загляденье! Вспомнил он, видать, жену свою обесчещенную и сносит головы турецкие, как дрова рубит. А по левую руку стоят витязи Вука Бранковича да босанцы — Якуб и нападать-то на них боится, даром что верблюдов привел. Теснят сербы неприятеля, вот уж и лагерь турецкий недалеко. И шлет воевода Влатко своему господарю, Твртку босанскому, весточку победную.

Но коварно поле Косово. Видов день тянется, как год. Солнце уж на средину неба поднялось, а сербы всё никак победить не могут. Что за чертовщина! Сжимают воины в руках оружие, разят врагов бессчетно, а врагов больше и больше становится — на одного серба по пять турок! И впрямь ошибся царь Лазарь. Но чу! Что такое? Упало посреди битвы знамя князя Београдского. Видать, одолели его турки. Или князь и вправду предательство замыслил? Бросает он меч свой оземь и дается в руки янычарам. Говорит, что надумал не воевать с султаном, а союз с ним заключить. А нехристям только того и надо! Хватают они князя Милоша да волокут в шатер султанов, связав руки да отобрав все оружие — даже кинжал заветный, византийской работы с сердоликами. Эх, князь, князь, что ж ты наделал! Как же ты теперь исполнишь обещание свое? Как убьешь султана без оружия? Сжалось сердце у царя Лазаря: «Предал меня тот, кого за сына почитал». А Вучище ухмыляется: «Что я говорил тебе, господарь?»

Гремит битва, конца-края ей нет. Бьются сербы насмерть, да не одолеть им турок. Притащили князя Милоша в шатер султанов, бросили лицом оземь, как скотину, — лежи, князь, думай о чести своей погубленной. Тут вдруг шаги слышны, голос звучит знакомый:

— Негоже тебе, светлый князь, лежать, как быку на бойне!

Мелькает кинжал булатный, и путы падают с рук княжеских. Поднимает глаза князь. Пресвятая Богородица! Баязид?!

— Узнал, князь? А я-то тебя сразу заприметил — таких, как ты, не забывают.

— Откуда ты тут? Таки лазутчик? — князь спрашивает.

Плетью ударяет за эти слова янычар князя Милоша:

— Как с сыном султана говоришь, неверный?!

— Оставь нас, Али, — наказывает ему Баязид.

Уходит янычар согнувшись, не смеет он господина своего ослушаться, хотя и не нравится ему пришелец-северянин. За ослушание у турок — верная смерть.

— Эх, князь, князь, — говорит змей-Баязид, — не догадался ты, кого в Будве потчевал. Не знал, что у султана два сына? Скоро отец мой придет сюда с людьми своими, хочу приготовить тебя к встрече с ним. Желаешь быть рабом султана? Добро. Будешь ползать на брюхе, сапоги его целовать.

— Не буду.

— Что ж ты тогда, светлый князь, делаешь здесь? Постой-ка, а не ты ль обещался намедни убить султана? Мне все ведомо.

— Змей ты подколодный.

— Змей, говоришь? Спорить не буду, Всевышний нас рассудит. Только как же ты хочешь убить султана? У тебя ж нет оружия. Видишь этот кинжал? Он твой? Дамасская сталь, рукоять золотая с сердоликами, на греческий манер сделана. С таким кинжалом на султана пойти не стыдно. Хочешь, светлый князь, я верну его тебе? Верну, но с условием: исполнишь ты то, что обещал.

Не верит Милош своим ушам:

— Как же так, Баязид? На отца своего замышляешь? Неужто Всевышнего не боишься?

— Сегодня слишком жаркий день. Он прохлаждается на небесах. Я возвращаю тебе кинжал — делай свое дело. За свои я сам отвечу. Судьба моя — быть на османском престоле. Если я не сделаю это сейчас — брат мой убьет меня. Что смотришь так, светлый князь?

Ничего не сказал князь Милош, только спрятал кинжал под одежду.

— Али свяжет тебе руки, но ты легко развяжешь веревку. Не бойся лишних ушей — Али умеет молчать. Но и тебе про все это говорить не след. Пусть будет верной твоя рука, светлый князь.

— Пусть власть принесет тебе радость.

И было все, как сказал Баязид. Связал Али князя, да так хитро, что развязаться проще простого. Пришли в шатер турки — все в доспехах, богатых халатах, чалмах да с ятаганами. Шествует султан среди них, как лев среди шакалов. Грозен видом Мурад, грузен телом. Халат на нем золотой с красным подбоем, на пальцах — сплошь каменья самоцветные. Садится султан на трон золоченый, на подушки атласные, и падают все ниц — от визиря до последнего срамного отрока. Смотрит султан на князя Милоша — глаза у Мурада мутные, нехорошие, — и манит его к себе рукою. А другие на султана и глянуть не смеют — как бараны в стаде, прости Господи! Опустился князь Милош пред султаном на колено, и только тот протянул ему сапог свой для целования, как прыгнул князь, словно барс, и рассек султану нутро его поганое одним ударом кинжала — от брюха до бороды. Началось тут столпотворение несусветное — кровища из брюха хлынула, залила все подушки атласные, завалился султан под ноги, турки туда-сюда бегают, Всевышнего призывают, князя схватили и поднять на копья хотят, но слышен тут голос Баязидов:

— Не убивать неверного! Живым он нужен мне! Завтра мы предадим его смерти на виду у всех — пусть знают, что бывает с теми, кто посягает на правителей османских. И про смерть султана чтобы в войске не ведал никто. За одно слово о ней — гибель неминучая.

Подивились турки словам Баязида, но перечить не посмели. Связали они князя Милоша по рукам и ногам да в яму бросили, янычар к нему приставили. Не сбежать тебе, князь.

* * *

Вскочил Милош на резвые ноги,

поклонился до землицы черной:

«Хвала тебе, славный Лазарь-княже!

Хвала тебе за здравицу эту,

за здравицу да за твой подарок,

но такие не по сердцу речи!

Коль солгу я, убей меня Боже,

никогда я неверою не был,

никогда им не был и не стану,

хочу завтра на Косовом поле

я погибнуть за Христову веру!

С тобой рядом сидит твой невера,

втихомолку вино попивает —

Вук Бранкович — клятый и проклятый!

Завтра будет Видов день пригожий,

поглядим же на Косовом поле,

кто тут вера, а кто тут невера!

Что там будет, видит Бог великий,

утром выйду на Косово поле

и зарежу царь-Мурата турка,

и на глотку наступлю ногою;

коли даст мне Бог такую долю,

в град Крушевац ворочусь здоровым,

изловлю я Бранковича Вука,

приторочу к копью боевому,

как старуха кудель к прялке крепит,

на Косово вытащу на поле».

А на поле-то битва не стихает. День уж к вечеру клонится, пролилась кровь на пажити щедро, но не сдаются турки, не сдаются сербы, стоят насмерть. Иссякло терпение у Якуба, старшего сына султанова, — а и не знает он про смерть отцову, исполняется приказ Баязидов. Обнажает он ятаган свой и гонит коня вперед — не терпится ему победу одержать. Тронулось следом за ним правое крыло турецкое навстречу сербам. Заголосили янычары, зазвенели селихтары железом, закричали верблюды. Вот уж и войско сербское должно показаться под рукою Вука Бранковича. Но что это? Нет его! Куда делся Вук? Ищут Вука на поле боя, ищут войско его — ан нету их. Предал Вук своего господаря. Да что там — предал веру Христову. Нет ему теперь прощения. Увел он войско свое. Увидев это, разбежались босанцы с албанцами — бабы, а не воины. Нету больше сербского непобедимого войска.

Рад Якуб, гонит верблюдов в прореху. Но недолго ему радоваться. Падает он вдруг с коня да хватается руками за горло — а оттуда кровища хлещет. Подбежали к нему янычары — а он уж в пыли лежит мертвый. Что случилось с Якубом? Стрела его не находила, меч вражеский не доставал. Не пожалел Баязид яду для брата своего единокровного. Лишилось войско османское в Видов день двух своих повелителей, смешалось. Вот она, победа сербская, осталось только руку протянуть.

Но кто знает судьбу? Встал во главе османов Баязид, султанов младший сын, гонит он отару свою прямо на сербов — а тем и ответить нечем. Полегли витязи в сырую землю. Нет больше Страхини и Лучича. Нет Юга Богдана. Храбро он сражался, славу вечную снискал — всем бы так! Погибли один за другим все девять его сыновей — заменяли они отца, пока рука меч держала, а потом падали, ятаганами подрубленные. Последним пал Божко Югович, младший сын. Не осталось братьев у царицы Милицы, горько ей их оплакивать. Но не ведает она, что не только братьев лишилась. Выехал царь Лазарь вперед, разит турок, да только конь его оступился и в яму упал. Зовет царь юнаков своих — не могут они к нему пробиться. Турки царя окружили, спешили да в плен увели. Тут дрогнули сербы, побежали болгары да черногорцы, а те, кто остался, преданы были страшной смерти — много дней еще головы на кольях вокруг поля стояли, пугая людей живых.

Страшное ты, поле Косово. Сколько на тебе крови пролилось, но такого не знало ты прежде. Воды Ситницы стали красными. Волки воют, вороны стаями слетаются — знатная для них тризна нынче. Лучшие воины полегли на землю — не поднять их уже. Не петь им песен, не ходить в поле, не ласкать жен своих. Пала в Видов день гордость сербов на целых пять веков.

За полночь достали янычары из ямы князя Милоша, притащили его снова в шатер султанов. А там теперь — новый хозяин. Баязид на троне сидит, на подушках атласных, а на голове его — все та же грязная повязка. Принимает он Милоша по-царски, приглашает с собой отужинать, но отказывает князь — сыт он по горло милостями турецкими. Не унимается Баязид:

— Думаешь, светлый князь, не ведаю я, почему ты взор от меня отворачиваешь и ложиться не хочешь со мной за один стол?

— Тогда почто мучаешь? Убей меня скорее, оставь в покое душу мою.

— О нет, княже, должок за тобой. Я с князем Београдским в Будве отобедал — а нынче князь Београдский со мной на поле Косовом вечерять будет.

— Зачем мне с тобой вечерять?

— Вдруг захочешь просить меня о чем-нибудь? Сегодня я добрый.

— Не было еще такого, чтобы князь Београдский просил милостыню у нехристя и убийцы.

— Не за себя просить будешь — за них, братьев своих по вере!

Помрачнел князь, но делать нечего — лег за стол. А Баязид его потчует:

— Испробуй, светлый князь, теперь наши лакомства: мезе[29], бура,[30] брынза нежная, как тело женщины, суджук,[31] мозги ягненка, эзме,[32] хайдари,[33] джаджик,[34] бобрек[35] да пирзолы[36]. Кушай князь, насыщайся. А вот «молоко львицы»[37] — видит Всевышний, оно не хуже того напитка, коим меня ты в Будве потчевал.

Ест молча князь, но не унимается змей-Баязид:

— Вижу я, посылал ты людей своих в Прокупле?

— Откуда знаешь?

— Предал вас Вук Бранкович — тут и думать нечего. Не вскрылся б его обман — может, и не увел бы он войска. Да и брат наш Якуб учудил. Говорили ему — не веди верблюдов на поле, они конницы сербской испугаются, затопчут селихтаров. А он ни меня, ни отца не послушался, все сделал по-своему — кабы не помер, вреда нанес бы немало.

Опустил князь голову, душа его рвется на части. Смотрит он на стол и видит — нож лежит. Загорелись глаза у князя. Убил он султана одним ударом, убьет и сына его окаянного. Но змей-Баязид будто мысли его читает:

— Убить меня хочешь, светлый князь? Не понял ты знаков судьбы. Суждено мне было стать султаном, правителем всех османов, суждено было завоевать твой народ — и стало так. Суждено было отцу моему принять смерть от руки владыки светлого, пришедшего с севера, — и стало так. Я же приму смерть от владыки темного, пришедшего с востока. А тебе что суждено, ведаешь?

— Не ведаю и ведать не желаю. Знание твое от нечистого идет. Оно мне без надобности, коли есть у меня вера.

— Эх, князь, князь, — ухмыляется Баязид, — ты слишком прям и открыт. Не живут такие долго — ни у нас, ни у вас. Отсекут тебе завтра голову. Кабы не отсекли, так брат твой зарезал бы тебя ножом в спину. А если б одолели вы, то за голову твою никто не дал бы мелкой серебряной монеты. Не может быть двух солнц на небе, не может быть двух владык на земле. Да и не судьба вам победить теперь.

— Нет судьбы никакой!

— Хочешь еще раз ее испытать? Вот, выпей «молока львицы» — твоя последняя ночь будет легка.

— Наливай!

Заплескалось в чаше «молоко львицы» — белое, и впрямь как молоко, но запах у него странный. Не пей, князь! Мало ли что чародей этот нальет тебе! Но подносит князь чашу ко рту, глотает из нее — и падает замертво. Хорошие яды у Баязида, доволен сын султана. Но не обычный яд подсыпал он князю.

* * *

«Велика, брат, у тех турок сила:

коли солью все мы обернемся,

обед туркам посолить не хватит!

Вот уж полных пятнадцать денечков,

как скачу я по турецким ордам

и ни края не вижу, ни счета,

от Мрамора до Явора Суха,

от Явора, братец, до Сазлии,

от Сазлии до Чемер-Чуприи,

от Чуприи до града Звечана,

от Звечана, братец, до Чечана,

от Чечана до гор до высоких —

все турецкой придавлено силой:

конь за конем, юнак за юнаком,

что лес темный копья боевые,

а знамена точно в небе тучи,

а шатры их точно белы снеги;

ежли б дождик там пролился с неба,

ни за что бы не достал землицы,

только б кони да бойцы намокли».

Сколько времени прошло — кто знает? Просыпается князь, И что ж видит он? Знакомый шатер, ковры на полу, хоругви вокруг с крестами. Вокруг родные лица — как увидал их князь, так возрадовался более меры. Вот Юг Богдан сидит да сыновья его — живые все. Стефан Лучич и Баня Страхинич в добром здравии. Подумалось князю — уж не на тот ли свет попал он? Ан нет — царя Лазаря видит, предателя Вука. Нет, не тот это свет! Смотрят все на князя Милоша — а он и не знает, что сказать, язык к гортани прилип. Молвит слово тут Божко Югович:

— Войско наше втрое меньше турецкого. Посему давайте, братия, нападем на него ночью, не дадим туркам опомниться.

Одобрительно встретили слова его. Вспоминает про все князь Београдский. Поднимается тут Вук Бранкович и молвит другое слово:

— Не годится нам, господарь, нападать ночью, как будто мы воры какие или цыгане. Достанет у нас воинов, чтоб одолеть турок днем. Да и как во тьме сражаться? Кони наши с пути собьются, ряды попутаются.

И эти слова встретил гул одобрительный. Не верит князь Милош своим глазам — так это все удивительно. Говорит царь Лазарь:

— Драться будем при свете дня, как предки наши дрались. Не посрамим чести своей, одолеем нехристей. Негоже, чтоб говорили, будто сербы — хуже цыган. А теперь, по древнему обычаю, давайте отвечеряем в эту ночку по-доброму — кто ведает, когда еще попируем всласть?

На пиру сидючи, достает князь письмо из-за пазухи — а письмо то Якуба до Вука-предателя, слово в слово оно повторяется. Смотрит князь на него и видит — стоит на письме печать султанская, такую не подделаешь. Наполняет князь чашу золотую шливовицей и подносит брату своему названому, Вуку Бранковичу со словами:

— Чашу эту подношу тебе, брат. Осуши ее за здоровье тех, кого ты предал.

— В своем ли ты, брат, уме? Говорить мне такое! Мне, Вуку Бранковичу, владетелю Южной Сербии!

Во второй раз бросается брат на брата, во второй раз разнимают их Божко со Страхинею, во второй раз свиток ложится в руки царские. И опять падает Вук на колени перед царем и крест целует, но говорит князь Милош:

— Врет он все, господарь, кары справедливой избежать хочет. На письме-то печатка султанова!

Побелел Вук, снова в ноги царю валится, волчина:

— Это турки, турки всё сделали, господарь, чтоб порушить веру меж нами! Они написали это письмо и послали тебе через Милоша. Не предавал я тебя, с поля боя не сойду живым. Пусть Милош ответит, откуда письмо у него? От нехристей этих небось?

Ничего не ответил Милош, лишь поклялся опять он убить султана. Снова прогнал его Лазарь с глаз своих, но не теряет надежды князь Београдский. Идет он к Юговичам и подзывает к себе Божко, младшего.

— Веришь ли ты мне, Божко Югович?

— Верю, князь. Ты как брат мне — как могу я не верить?

— Тогда слушай, Божко, и запоминай, хоть это и странно. Завтра мы сперва верх будем брать, но потом турки начнут одолевать нас. Отец твой и братья погибнут — вечная им память. Но ты, младший Югович, ты останешься дольше других. Господом нашим тебя заклинаю — не спускай глаз с царя, не давай ему вперед выезжать. Мало ли что? Вдруг конь его в яму провалится? Не должен царь попасть в лапы к нехристям. Сделаешь?

— Сделаю, брат. Как не сделать? Будет царь в целости и сохранности. На шаг от него не отойду, пока живой.

* * *

Снова Милош Обилич с вопросом:

«Так, Иване, побратим любимый,

а скажи мне, где шатер Мурата?

Я поклялся нынче Лазарь-князю,

что зарежу самого Мурата

и на глотку наступлю ногою».

Но Косанчич говорит на это:

«Ты в уме ли, побратим любимый!

Ведь шатер тот сильного Мурата

посредине табора поставлен;

если б крылья ты имел сокольи,

если б рухнул из ясного неба,

твое мясо перья б не подняли».

Взошло солнце алое. Началась снова битва великая. Столкнулись два войска могучих. Железо входит в плоть живую, ломаются древки, звенят щиты, ржут кони. Видов день станет самым великим днем Сербии. Выезжает князь Милош на поле. Горят глаза его огнем, сияет меч острый на солнце — худо будет врагам. А сам думает: «Нет, Баязид, поспорим мы с твоею судьбою. Негоже князю Београдскому оружие пред нехристями складывать. Быть мне проклятому вовеки, если не вырву победы у врагов наших. Руки отрубят — так зубами вырву». Дерется Милош отчаянно, хочет пробиться к шатру султанову, да не может турок одолеть — слишком много их. Тут бросает он взгляд по левую руку и видит — тронулись верблюды вперед. Не послушал Якуб ни брата своего, ни отца. Осеняет тут князя Милоша. Кличет он конников своих, говорит им:

— Братья мои! Сослужим службу царю православному! Поскачем лоб в лоб на верблюдов, а когда близко будем — застучим мечами о щиты что есть мочи. Верблюды шума того испугаются — побегут и своих затопчут.

Выехали конники Милоша против верблюдов, стучали они мечами о щиты что есть мочи. Испугались верблюды, порвали постромки и заметались, топча своих и чужих. Налетел Милош на Якуба, вышиб его из седла буздованом.[38] Сын султанов в пыль упал мертвый, изо рта его кровища хлещет — видать, и вправду судьба ему быть убитым на поле Косовом. Наступают сербы. Уже шлет воевода Влатко своему господарю весточку победную. Рубит князь Милош турок направо и налево, вот и шатер султана. Янычары стоят насмерть — только разве ж остановить судьбу? Один князь к шатру прорывается, въезжает в него на коне. Не ждут его здесь. Отроки все разбежались, сам Мурад за подушками прячется. Спешился Милош, приколол халат султанов копьем к трону да рассек ему нутро поганое одним ударом кинжала — от брюха до бороды. Видать, и Мураду не миновать судьбы, раз второй раз помирает он одной и той же смертию. Набежали тут турки, князя схватили, поднять на копья хотят, но знает дело свое Баязид, не отдает князя.

— Что, светлый князь, все еще не веришь мне?

— Разве таким, как ты, можно верить?

Но чу! Что на поле Косовом деется? Куда Вук Бранкович подевался? Ищут Вука на поле боя, ищут войско его — ан нету их. Предал-таки Вук своего господаря. Нет ему теперь прощения. Увел он войско свое, и босанцы с албанцами следом разбежались. Ухмыляется змей-Баязид:

— Предал тебя брат твой. Да и как ему было не предать? Обозвал ты его в сердцах предателем, а он всего-то хотел править Сербией да монету свою чеканил — разве ты того ж не хочешь?

— Но убийц он ко мне посылал!

— О светлый князь! Ты слишком доверчив и прям. Откуда известно тебе, что он послал их?

— Об этом сказано было в том письме.

— Ха! Сам я писал его. Сам печать ставил. И сам подвел тебя к нему — иначе как бы ты получил его? И убийц к тебе я подсылал. Но не для того, чтоб убить, — рассмотрел я на тебе знаки моей судьбы. А побратим твой… Ждал ты зла от него — и дождался. Ушел он с поля в испуге, что все свои промахи на него вы возложите.

Ничего не ответил Милош, заныло сердце его. Не сумел перебороть он судьбу — только хуже еще сделал. Не помог он братьям своим. Просил он Божко Юговича царя охранять — тот и охранял, вперед не пускал. Да только запали ему в душу слова Милоша о том, что отец и братья погибнут, бросился он на подмогу к ним да первым из Юговичей голову-то и сложил. Некому стало за царем смотреть — а тот в бой так и рвется. Вынул царь меч свой из ножен и стал турок разить, да только конь его плохо был подкован — выпала подкова, захромала животина. Спешили турки царя да в плен увели — и здесь судьба постаралась, проклятая. Дрогнули витязи сербские, побежали болгары да черногорцы. Пала в Видов день гордость сербов. Волки воют, вороны стаями слетаются — знатная для них тризна нынче. Воды Ситницы стали красными от крови. Страшное ты, поле Косово.

За полночь достали янычары князя Милоша из ямы, как и положено, притащили опять в шатер султанов. Баязид там уж на троне сидит, принимает он Милоша по-царски, приглашает с собой отужинать, яствами кормит восточными да приговаривает:

— Негоже тебе, светлый князь, одному за народ свой страдать. Каждый день твой будет битвою страшной. Начинать ты будешь его на поле Косовом, заканчивать — смертию лютою. Каждый день ты будешь по локоть в крови рубить врагов. Каждый день убивать ты будешь султана. Каждый день тебя брат предаст. И каждый день будешь ты повержен вместе с народом своим. Не передумал еще судьбу испытывать?

— Нет, не передумал. Пусть даже каждый мой день станет Видовым — а и тогда не отступлюсь. Неведомы мне боль и страх. Есть вера у меня, что однажды правда одолеет судьбу.

— А ежели случится это через сотню зим? Через две сотни? Через пять?

— Негоже князьям сербским отступаться от намеченного.

Ухмыльнулся Баязид. Но не знает он, что нож со стола уже у Милоша в руке. Не успел султанов сын и глазом моргнуть, как вскочил князь да приставил нож острый к его горлу. Что скажешь теперь, песий сын?

— Не зарежешь меня ты, светлый князь.

— Отчего ж?

— Не судьба. Умереть мне смертию долгой и мучительной, не от твоей руки. Да и зачем тебе меня убивать? Ты же хочешь еще раз испытать судьбу — вижу, что хочешь.

Бросил князь Милош нож:

— Давай сюда свое «молоко львицы». Негоже мне тут с тобой лясы точить, когда братья мои там погибают.

Выпил князь зелье Баязидово и снова впал в забытье черное.

* * *

«Что за добрый молодец удалый:

вострой саблей он махнет разочек,

вострой саблей и рукой-десницей —

сразу двадцать голов отсекает?» —

«Его кличут Банович Страхиня!»

«Что за добрый молодец удалый:

на гнедом он на коне великом

и с крестовым знаменем в деснице,

турок в толпы тот юнак сгоняет,

гонит в реку, в Ситницу, как стадо?» —

«Это Бошко Югович удалый».

В третий раз князь Милош на совете у царя Лазаря. Юг Богдан там да сыновья его — живые все. Стефан Лучич да Баня Страхинич, царь Лазарь да брат названый, Вук Бранкович. Пока князь на лица их светлые любуется, молвит слово Божко Югович:

— Войско наше втрое меньше турецкого. Посему давайте, братия, нападем на него ночью, не дадим туркам опомниться.

Одобрительно встретили слова его. Но тут опять поднимается Вук Бранкович и молвит другое слово:

— Не годится нам, господарь, нападать ночью, как будто мы воры какие или цыгане. Достанет у нас воинов, чтоб одолеть турок днем. Да и как во тьме сражаться? Кони наши с пути собьются, ряды попутаются.

И эти слова встретил гул одобрительный. Но преклоняет тут князь Милош колени пред советом и молвит:

— Ради Христа, выслушайте, братья, что я скажу. Не выстоять нам супротив турецкого войска, если не нападем мы ночью. Пресвятая Богородица мне давеча привиделась и сказала так. Давайте же начнем биться во тьме — если победим, никто нас не осудит, ибо лишь Божьему суду подвластны победители.

Задумался царь, говорит наконец:

— Благие слова Богородицы. Драться будем ночью, как при свете дня. Не посрамим своей чести, одолеем нехристей.

Достает тут князь письмо из-за пазухи — а письмо Баязидом то писано от имени брата его Якуба — да кидает его в жаровню, в самый огонь, дабы не смущало оно сердца княжеского. Обнимает Милош побратима своего Вука Бранковича, говорит ему:

— Был неправ я, думал про тебя плохое, но нынче каюсь. Неповинен ты. Простишь ли меня за неверие, брат?

— За неверие прощу тебя, брат, — отвечает Вук Бранкович, — но не за предательство.

— В своем ли ты, брат, уме? Говорить мне такое! Мне, Милошу Обиличу, князю Београдскому!

В третий раз бросается брат на брата, в третий раз разнимают их Божко со Страхинею. Говорит царь Бранковичу:

— Сможешь ли подтвердить слова свои?

Отвечает Вук Бранкович:

— Господарь мой, встречался Милош с младшим сыном султановым Баязидом в Будве. Видели их в корчме приморской. Сидели они, как побратимы, чаши заздравные пригубляли. Зачем им встречаться, как не для сговора черного? Подтвердить слова мои корчмарь может — позвать его?

Стоит князь Милош и не знает, что сказать. Правда ложью обернулась, а ложь — правдою. Колдовство вокруг да обман — как разобраться в них тому, кто привык идти прямою дорогою?

— Правду ли Вук говорит? — молвит Лазарь.

— И да, и нет, — Милош ответствует. — Сидел я в корчме с Баязидом, но не знал тогда, кто он, и черных дел не замышлял отнюдь. Не предатель я.

Туча черная на чело царя надвинулась, прогнал он Милоша с глаз своих. И в третий раз поклялся князь Београдский убить султана. Не смирился он, хочет и дальше судьбу испытать. Идет он в шатер к Юговичам и спрашивает Юга Богдана и девятерых его сыновей:

— Верите ли вы мне, братья Юговичи?

— Верим, князь. Ты нам как сын и брат. Если тебе нельзя верить, то кому ж тогда?

— Выслушайте, хотя это и странно. В битве мы должны верх взять, но турки огрызаться будут и захотят господаря нашего захватить. Нельзя дать им сделать это. Не знаю я, кому погибнуть суждено, кому в живых остаться, потому всем и говорю, всех Господом заклинаю: не спускайте глаз с царя Лазаря, не давайте ему вперед выезжать да подковы коня его проверьте — ведь конь без подковы что птица без крыла. Не должен царь попасть в лапы к нехристям.

— Мы и сами про то же думали, — отвечает Юг Богдан, — не бойся, смело иди в бой, будет зять мой Лазарь в целости и сохранности, пока живы мы.

Обнимает их князь Милош на прощание — чует сердце его, не увидит он больше славных Юговичей.

* * *

Как отъяли главу Лазарь-князю

на том славном на Косовом поле,

никого тут не случилось сербов,

оказался лишь турчонок малый.

Хоть он турок, но от полонянки,

мать малого — сербская рабыня.

Слово молвил тот турчонок малый:

«Ай же, турки, братья дорогие,

а глава-то, братья, государя,

согрешим мы пред единым Богом,

коли ею поживятся враны,

коль затопчут кони и юнаки!»

Зашло солнце алое. Началась в третий раз битва великая. Столкнулись два войска могучих. Железо входит в плоть живую, ломаются древки, звенят щиты, ржут кони. Не ждали турки нападения, смешали ряды свои. Выехал князь Милош на поле, страшен вид его. Горят глаза его огнем, сияет меч острый в лунном свете — худо будет врагам. Бьется Милош не на живот — на смерть, хочет добраться до шатра султанова. Погнал он уже верблюдов да сшиб Якуба буздованом. Наступают сербы. Шлет воевода Влатко своему господарю весточку победную. Рубит князь Милош турок направо и налево, вот и шатер виден. Но что такое? Почему повернули сербы и показали туркам спину? Встал Милош как вкопанный, понять ничего не может: уводит Вук Бранкович рать свою, уходит брат с поля битвы, а за ним босанцы бегут во всю прыть. Закричал князь, как зверь лесной, — аж селихтары вокруг наземь от страха попадали. Все сделал князь для победы — не может того сделать смертный человек, а он сделал. И что ж? Пропало радение великое без пользы, в землю легло, как семя бесплодное.

Не знает про то князь, что, выходя на битву, сказал царь Лазарь Вуку Бранковичу: «Боюсь, предаст нас Милош, и возьмут турки через это верх над нами. Слушай меня, Вук. Пусть разобьют нас сегодня — но отборное войско за тобой, сохрани его. Запритесь в крепостях, заключите мир с турками, дайте им все, что просят. Пока сын мой Стефан мал, быть тебе правителем Сербии. Позаботься о народе, о сыне моем и о царице Милице. А там снова мы с турками в битве встретимся — коли будет на то Божья воля, то и победу одержим».

И начался бой, но не пустил Юг Богдан царя в первые ряды, как ни рвался тот. Отправили Юговичи Лазаря за спины свои, подальше от стрел с ятаганами. Но не знало о том войско сербское, и поползли по нему слухи темные — что ранен тяжко царь, а может — и убит даже, что турки верх взяли. Вокруг темень такая, что хоть глаз выколи, не видят ничего пред собой воины, только слышат ржание лошадей, звон ятаганов да страшные крики верблюдов. И привиделось воинам, что смяли турки передние ряды сербские, и вот уже в двух шагах от них смерть ощетинилась. Ночью сомнение быстро проникает в душу, а у страха большие глаза. Дрогнули сербы. Дрогнули и побежали. Узрел Вук Бранкович, что проиграна битва, и отвел войско свое, как царю обещал. А за ним побежали босанцы с албанцами. Окружили турки царя Лазаря, и хоть бились отважно Юговичи до самой смерти, не сумели они царя охранить — пленили его нехристи. Упал князь Милош на землю горючую. Умел бы плакать — заплакал бы. Но не умел, да и не к лицу это воину. В третий раз бился он на Косовом поле и в третий раз видел самый черный день народа своего. Кто из мужей смертных смог бы такое вынести? Завалило Милоша телами, своими и чужими. Что теперь скажешь, князь? Испытал ты судьбу?

Заря на небе разгорается, поднимается солнце алое, вода в реке красна от крови. Стон предсмертный стоит над полем Косовом. Выходит на поле султан Мурад, хочет победе своей в глаза взглянуть. Топчет он, пес, тела ногами, над умершими насмехается. Видит вдруг султан — рука окровавленная из груды тел вверх тянется. То князь Београдский сдаться султану решил. Приказал Мурад привести к нему знатного пленника. Хочет, чтобы тот сапог ему целовал и ползал на брюхе в знак покорности, да чтоб все узрели мерзость сию. Кинули янычары князя оземь лицом — давай, ползи к своему новому хозяину. Не ведали ничего они про судьбу и про то, что кинжал византийской работы с сердоликами сжат был уже в руке княжеской. Не миновать тебе, султан, поля Косова! Не разминуться тебе на нем с Милошем Обиличем, князем Београдским! Протянул Мурад князю свой сапог, но вскочил князь на ноги, как барс, да рассек султану нутро поганое одним ударом кинжала — от брюха до бороды. Собаке собачья смерть. Всю ненависть вложил князь Милош в удар свой, и не зря — остался он в веках. Видать, и вправду свершил когда-то султан смертный грех — иначе зачем бы судьба ему выпала трижды со вспоротым брюхом на поле валяться? Турки князя схватили, поднять на копья хотят, ан Баязид уже тут как тут.

— Негоже тебе, светлый князь, на себя брать за всех вину.

— А твое какое дело?

— На что ты себя, князь, обрекаешь? Каждый день твой будет Видовым. Не будет тебе покоя.

— Разве просил я о нем?

— Все ты сделал для них — такого никто не сделает. И все равно повержены они. За грехи отвечать им еще пять веков.

— Я остаюсь с ними.

— Твоя воля, светлый князь. Я смогу сделать для тебя совсем немного — когда солнце будет клониться к закату, лишат тебя жизни.

— Не за жизнью шел я на поле Косово.

Эх, светлый князь, светлый князь! Неужто жизнь не дорога тебе? Одно слово — и снова будешь ты как прежде осаждать коня своего сильной рукою, пить золотистую шливовицу из драгоценных кубков и перебирать шелковистые кудри красавиц. Всего одно слово! Вот уже дрогнуло сердце княжеское, хочешь ты пасть в ноги своему новому владыке и признать его власть над тобой, — тут-то сразу мир переменится, и не надо будет тебе завтра класть голову свою на плаху окровавленную. Но застряло слово в гортани, да ноги одеревенели. Что не пускает тебя, князь? Разве есть что-то дороже жизни? Подумай покамест над этим, покудова есть еще время…

Как повелось уже, зовет Баязид князя Милоша в шатер султанов на трапезу, подает ему яства царские да говорит:

— Смотри, князь, обманывал я, убивал исподтишка — а султаном стал. А ты был прям и честен, за других вину брал на себя — и вот ты на пороге смерти. Так кто из нас прав?

— Тьма не может быть правой пред светом, а ложь — пред истиной.

— Эх, светлый князь! Не хуже меня ты знаешь, что империи строятся железом и кровью, ложью и ядом, поддельными письмами и кинжалами в спину.

— Зато потом и рассыпаются в один миг, будто и не было их.

— Но не построить их по-иному!

— Значит, и браться не след. Остается в веках лишь то, что в добре было зачато.

— Все красиво, князь, у тебя на словах. А на деле вот убил я отца своего и брата, дабы султаном стать. Согрешил я пред ликом Всевышнего. Взять бы Ему — да наказать меня смертию. А нет…

— Он накажет тебя жизнью.

— Что ж ты, светлый князь, даже и не убьешь меня? Меня, разорителя Сербии?

— Нет, Баязид, и не проси. Не судия я тебе. Да и не от хорошей жизни отцеубийцами становятся. Бывало, что князья сербские султанов убивали, но чтоб сразу двух да в один день — не было такого.

Рассмеялся Баязид:

— Хоть и упрям ты, как ишак, а по сердцу мне! Добрые побратимы из нас вышли бы.

Глянул Милош в глаза Баязиду, хотел сказать ему что-то важное — да запнулся и замолчал. Но потом молвил все-таки:

— Добрые. Только не братаются сербские князья с истребителями народа своего.

* * *

И спустился в тот студеный кладезь,

и главу он из колодца вынул

Лазарь-князя, сербского святого,

на зелену положил на траву,

сам с кувшином за водой вернулся.

Но как жажду утолили вместе

да на черну оглянулись землю —

а главы-то нет в траве зеленой:

через поле голова святая

ко святому поспешает телу,

прирастает, будто так и было!

К вечеру день клонится, тучи свинцовые небо заволокли. Волки рыщут на поле брани, вороны стаями слетаются на кровавую тризну. Вывели янычары царя Лазаря, князя Милоша и других сербов пленных на погибель лютую. Сидит Баязид на троне султановом, на казнь смотрит. Первым встречает смерть царь Лазарь. Стоит он в рубахе белой, ветер треплет седые его волосы. Светел лик царя. Не за себя скорбит он, за народ свой, но знает царь, что двери царствия небесного открыты для всех сербов в Видов день, и не собьются они с пути. Подходит к нему князь Милош, и прощаются они, как отец с сыном, обнимаются и троекратно целуются по сербскому древнему обычаю.

— Ты прости меня, господарь мой. Много я грусти тебе принес. Был несдержан и груб, буйством славился. Не мог спокойно на месте сидеть. Творил, что хотел, с тобой не советовался. Судьбу каждый день Божий испытывал. Дочь твою вдовою оставляю. Прости, отец.

— Прощаю тебя, сын мой, хотя и нет за тобой вины. Во всем я виноват, я один. Господарь — плоть от плоти народа своего, негоже ему пребывать в благости, когда такое вокруг деется. Верю я, князь, что скоро мы встретимся.

— Встретимся, владыка. Нам отныне всегда вместе быть.

Падает глава царя Лазаря, за нею — глава князя Београдского, а там головы сербов сыплются, как горох. И кто сказал, что у князей с севера кровь другого цвета, нежели у простых людей? Смотрит на казнь Баязид. Глаза его темные и бездонные, как озера на Дурмиторе, пеленою бледною затянулись. Видит ли он в тот миг свою бесславную погибель от руки черного владыки с востока? Иль поражение народа своего? Кто знает? Но лишь положил князь Милош главу свою на плаху окровавленную, вышло солнце закатное из-за туч, и заиграли кудри на ветру золотом червонным. Отвернул глаза Баязид, не посмел на красоту такую смотреть. Негоже тебе было, светлый князь…

Подходит после казни к Баязиду царедворец лукавый. Подносит две головы — с седыми волосами и золотыми. Говорит он Баязиду:

— Чего делать нам с псами этими? Скормить их свиньям? Иль на копья поднять, дабы все могли видеть позор их?

Ударил Баязид царедворца сапогом в лицо. Покатился тот по ковру, скуля как собака.

— Как обращаешься ты к султану, нечестивец! — вскричал Баязид. — Аль не знаешь ты, кто перед тобою? За это быть тебе самому на копье!

Набежали янычары — волю султана выполнять.

— Повелеваю называть нас отныне Баязид Молниеносный.

Рухнули турки на землю. И опять тащат Баязиду головы — ползком тащат, не поднимая глаз:

— О мудрейший из мудрейших! Да продлит Всевышний бесконечно твои дни! Что прикажешь делать с этими недостойными?

— Тела их выдайте родичам — пусть похоронят по своему обычаю. Голову царя припрячьте, да получше. Пусть ищут. Тогда лишь кончится война для народа этого, когда найдут они голову царя своего. Голову же убийцы отца моего, его доспехи, сбрую и оружие я оставляю себе.

— О мудрейший из мудрых!

— Что, псы, не хотите вы такого султана? Предать меня надумали?

— Нет, величайший, как можно!

— Запомните, собаки, — были бы все такими, как убийца отца моего, не надо было б нам воевать ни с кем. Вспомнят нас лишь потому, что вспомнят поле Косово и князя Београдского.

Будто ветер шелохнул головы подданных султана, но никто не нарушил молчания. И продолжал Баязид:

— Дошло до наших ушей, что брат отца нашего, эмир Муса, в Анатолии бунт против нас затевает. Говорит он, что будто Мурад с сыновьями погибли, и отныне ему править османами. Дабы не дать свершиться святотатству такому, мы возвращаемся в столицу. Отца и брата моего закопайте на поле с великими почестями. Пусть стоит здесь гробница в их память. В столицу отправьте гонца с вестью о том, что султан Мурад и сын его Якуб пали в битве, да с приказом подготовить достойную встречу султану Баязиду. Али-паша! Наказываем тебе заключить мир с князем Бранковичем и царицей Милицей.

— О мудрейший из мудрых! Позволь слово молвить! Враги наши сейчас слабы, одолеть их просто — потом они усилятся…

— Есть у нас нынче дела поважнее, чем врагов по норам добивать, — брат отца нашего черное дело замыслил, хочет в спину нам ударить. А с врагами будет у нас разговор еще. Все получат по заслугам. Да не забудь, Али-паша, донести царице сербской, что намерены мы взять в жены младшую дочь ее.

Не зря плакала Мильева. Все продумал змей-Баязид. Все продумал, да не все сказал. Не сказал он князю Милошу про судьбу его. А и была судьба его в том, что одолел он судьбу. Говорят в народе, что нельзя уйти с Косова поля — можно лишь победить или погибнуть. Но неправда это. Живым не дается здесь победа, только мертвым. Мертвые пашут, сеют и жатву собирают. Мертвые смотрят на дым от храмов горящих очами незрячими, считают годы и ждут, когда снова выйдут рати на поле и начнется битва великая. Не потому ли стал Видов день святым днем? Не потому ли так чтят его сербы — а другие на месте их забыли бы скорее о дне поражения своего? Победили они на поле Косовом. Лишь узнали про то ни много ни мало — через пять веков. Одолели сербы судьбу свою, подобно князю Београдскому. И любой из них, кто идет на врага, помнит про князя Милоша и про удар его знатный. Обращают к нему люди молитвы свои, уповая на чудо, ибо на что еще можно надеяться, когда вновь времена наступают страшные? Когда брат на брата руку поднимает, когда забыл народ про веру, когда слабость за силу почитается, а сила — за слабость, когда с севера и юга, с запада и востока буря черная надвигается и неоткуда ждать спасения — вспомни о том, кто стал сильнее судьбы. Вдруг поможет он тебе?

Вук Задунайский СКАЗАНИЕ О ГОСПОДАРЕ ВЛАДЕ И ОРДЕНЕ ДРАКОНА

Бысть в Мунтьянской земли греческыя веры христианин воевода именем Дракула влашеским языком, а нашим Диавол. Толико зломудр, яко же по имени его, тако и житие его.[39]

Крепки монастырские стены. Узки горные тропы. Круты склоны Святой горы, надежно защищены они морем от поругания. Повсюду пламя бушует, топчут поганые нехристи земли православные, рушат храмы, плач доносится со всех сторон, но стоит Хиландар,[40] как утес посреди ярящихся волн, и не под силу тем волнам сокрушить его. Но не только стены, скалы и море защищают Хиландар. Стоит он на Святой горе Афон, и нет туда ходу тому, кто нечист душой. Нет туда ходу ни душегубу, ни отступнику, ни духу адскому. Хранят древние стены седую мудрость веков. С самого первого камня в основании, заложенного святыми Саввой и Симеоном, копится в Хиландаре эта мудрость, по крупице прибавляется каждый божий день. А ну как поднимется она выше стен монастырских, что тогда устоит?

Глядят святые с икон и фресок. Глубоки их глаза, глубоки и печальны. От многой мудрости много печали. Заполняют библиотеку монастырскую тома, свитки да пергаменты. И хранят их монахи-книжевники[41] со всем тщанием. Времена приходят, и времена уходят, а сокровенное знание живет вечно. Живет благодаря любви к истине, которая есть слово Божье. Громко говорящий да не услышит. Грош цена вере той, что прокладывает себе дорогу в сердцах людских огнем да мечом. Оплела образ святого Симеона, высеченный в скале, виноградная лоза — чудесным образом выросла она из камня. Так и вера живая — сама оплетет она руины и вдохнет в них жизнь, едва стихнет буря.

Размышлял про то отец Николай, возвращаясь в свою келью со службы в храме Соборном. Был он одним из тех умудренных книжевников, коим доверил Господь заботу о слове своем, и нес эту тяжкую ношу отец Николай честно, по совести, не жалуясь и не перекладывая на других. Просыпался он рано поутру, вставал вместе с первыми лучами солнца, умывался водой ключевой, творил молитву, шел пешим ходом до монастырской пристани и возвращался обратно, дабы члены его не дряхлели преждевременно. А там уже прибегал с трапезой Ратко — сирота, росший при монастыре, ученик отца Николая. Проста была монастырская пища: пресная погача[42] да лепинья,[43] рыба, сыр козий, цицвара,[44] гибаница,[45] подварак[46] капустный, маслины да иные дары монастырского сада с огородом. Водой запивали монахи еду, отварами травяными и реже — молодым вином. Корпел отец Николай над пергаментами с утра до вечера, прерываясь только на молитву да трапезу. Лишь на празднества великие оставлял он рукописи свои и шел с монахами в храм Соборный на службу.

Как посмотришь на отца Николая — так увидишь пред собой столь великого праведника, что ажно тошно станет. Идет ли он по дороге к пристани иль в храме молится — так глаза вверх устремлены, а в них — думы совсем не мирские. Так и падал он часто на ровной дороге, задумавшись. Но ведал Ратко, что учитель его, хотя и не чужд созерцанию смиренномудрому, не токмо им одним пробавляется. Как сядет он за свои летописи любимые — так и преображается весь. Откуда только что берется! Глаза горят, как глазам благонравного монаха гореть не должно, борода вздыбливается, как у козла бешеного. А то еще как начнет отец Николай бегать взад-вперед по келье, как лев по клетке, — тут только держись! А и падал он частенько на ровном месте, ибо всю дорогу помышлял о том, какой клад по крупице извлек из небытия.

— Ты только помысли, сыне, — восклицал отец Николай, — как милостив к нам Господь! То, что держим мы в руках, есть бесценное сокровище! Пройдут века, люди забудут о том, что было. Кто им напомнит, кроме нас? Про все забудут: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро. Все стирается из памяти людской. И неоткуда будет людям узнать о корнях своих, кроме как от нас. И будет все так, как в этих книгах. А кто их пишет? Мы! То-то же! А вот теперь поведай мне, аспид, почто ты намедни залил список с «Деяний османов» чернилами?

Сурово говорил отец Николай — но улыбался при этом. И ведал Ратко, что нет злости в учителе на него за испорченный пергамент. Мудр был отец Николай, и вся жизнь его была в книжевности.[47] Перечитывал да переписывал он летописи дней давно минувших, а все прочее для него будто и не существовало. Потому выносил Ратко ворчание учителя со смирением и ответствовал только:

— Не гневись, отче. Я все перепишу.

* * *

Царь же, услышав то от посла своего, что Дракула хощет приити к нему на службу, и посла его почести и одарити много. И велми рад бысть, бе бо тогда ратуяся со восточными. И посла скоро по всем градом и по земли, да когда Дракула пойдет, никоего ж зла никто дабы Дракуле не учинил, но еще и честь ему воздавали. Дракула же поиде, събрався с всем воиньством, и приставове царстии с ним, и велию честь ему воздаваху. Он же преиде по земли его яко 5 дни, и внезапу вернуся, и начат пленити градове и села, и множьство много поплени и изсече, овие на колие сажаху турков, а иных на полы пресекая и жжигая, и до ссущих младенець. Ничто ж остави, всю землю ту пусту учини, прочих же, иже суть християне, на свою землю прегна и насели. И множьство много користи взем, возвратись, приставов тех почтив, отпусти, рек: Шедше, повеете царю вашему, яко же видесте: сколко могох, толико еемь ему послужил. И будет ему угодна моя служба, и аз еще хощу ему тако служити, какова ми есть сила. Царь же ничто ж ему не може учинити, но срамом побежен бысть.

Научен был Ратко грамоте — спасибо отцу Николаю, загодя готовил он себе смену. И хотя был отрок еще совсем зеленым, а уж доверяли ему делать списки с летописей — слово в слово. Ну а больше был он на побегушках при учителе — сходи туда, принеси то, дай чернил, просуши лист. Но не серчал Ратко на такое ученичество. От кого бы узнал он столько, сколько от отца Николая! Помнится, когда писал тот «Сказание про битву на Косовом поле», так Ратко ни на шаг не отходил от него, написанное только что из рук не выхватывал. Видел он будто бы пред собой, как сошлись два войска могучих, как железо входит в плоть живую, ломаются древки, звенят щиты, ржут кони. А еще мечтал он быть как князь Милош Обилич, мчаться на коне сквозь турецкие ряды, рубить нехристей мечом, а потом ворваться в шатер и вспороть ножом толстое брюхо султану — до самой бороды. Бывало, так размечтается Ратко, что чернила прольет или яблоки на пол рассыплет. Не ругал его за то учитель, только приговаривал порой: «Ай да Ратко! Растет ученик!»

А после Пасхи стали ученик с учителем и вовсе пропадать — как засядут в келье, так даже на службу не дозовешься. Дивится братия — уж не переусердствовали ли они в книжевности? Не ведали монахи, что принялся отец Николай за хроники ордена Дракона. Немало поведал он Ратко, пока писал.

О том, что основал орден не кто-нибудь, а столь любимый Ратко князь Милош. Каждый раз, входя в храм Соборный, спешил Ратко в северный придел, дабы глянуть на фреску, где написан был князь Милош в полный рост с мечом в руке. На голове его был шлем с драконом — прежде-то Ратко и не знал про то, что это дракон, покуда отец Николай не просветил.

А еще поведал ему учитель о том, что рыцарей ордена прозвали змиевичами,[48] по имени оного же дракона. Так нарек царь Лазарь князя Милоша на вечере пред битвой Косовской. И не потому нарек, что князь предал его — не водилось такого за Милошем никогда! А затем нарек, что был князь Милош первым рыцарем ордена, и не просто искал он встречи на поле боя с султаном Мурадом, позабыв о делах иных. А еще поведал отец Николай о другом змиевиче — короле венгерском Сигизмунде Люксембурге, ставшем во главе ордена. И про дела орденские поведал, как боролись его рыцари — все сплошь господари да воеводы сербские, венгерские, валашские да молдавские — с турками, как выходили смельчаки против вождей османских и убивали их ценою своей жизни. И не было ни доселе, ни после сего примеров, чтобы бок о бок сражались рыцари православной и латинской веры. Вот какие они были, змиевичи.

Загорелись глаза у Ратко от таких рассказов. Да и как не загореться! Был он еще мал совсем, когда разорили и пожгли турки его деревню. Видел он, как убивали родных, отца и мать. Самого его увели турки в полон. Еще свезло мальцу, что не попал он на галеры турецкие, а купили его монахи греческие у торговцев и отдали потом в Хиландар. Тут глаза и не так загорятся! Засели учитель с учеником в келье, носа оттуда не кажут месяц, другой, исхудали за таким делом. Да только охота ж пуще неволи. Как поминал Ратко слова учителя о том, что от них теперь зависит вечная жизнь тех, про кого они летописи слагают, так руки сами к перу и тянулись. Рос ученик.

Пришел как-то поутру Ратко в келью — а отца Николая нет, вышел ноги размять по обыкновению. Свечи совсем оплавились — видать, трудился учитель всю ночь. Поставил Ратко поднос с трапезой на стол да сунул нос в пергамента. Лежал посреди стола лист, и было на нем рукою отца Николая начертано:

Сказание о валашском господаре Владе Дракуле по прозванию Цепеш

А дале такие шли слова:

«Был в Валашской земле господарь Влад, христианин веры православной, имя его по-валашски Дракула, а по-нашему — Дракон. Так велик и мудр он был, что каково имя, такова была и жизнь его. 30 октября 1431 года от Рождества Христова, в канун Врачеви, увидел он свет в замке Сигишоара. То был славный день для отца его, господаря валашского Влада II, ибо пришла ему весть о том, что посвятил его король Сигизмунд в рыцари ордена Дракона. Посему Влад, сын Влада, потомок Великого Басараба, получил такое диковинное имя да дракона на знамени. Не рождалось еще в земле Валашской столь могучего воина и мудрого правителя, коим был Дракула. И вскрикнула мать его, княгиня Василисса Молдавская, едва появился он на свет, пала на подушки, и отошла душа ее в выси горние, ибо прозрела она все величие, выпавшее на долю ее сына».

* * *

И толико ненавидя во своей земли зла, яко хто учинит кое зло, татбу или разбой, или кую лжу, или неправду, той никако не будет жив. Аще ль велики болярин, иль священник, иль инок, или просты, аще и велико богатьство имел бы кто, не может искупитись от смерти, и толико грозен бысть.

Как прочел сие Ратко, так рот у него и открылся. Не слышал он доселе ни про господаря Влада, ни про славные его деяния. Так и стоял бы, кабы отец Николай не подошел. Увидал он раскрытый рот и засмеялся. Преломил погачу, закусил сыром да маслинами, запил водицей, сел за стол, и перо его вывело на пергаменте:

«Был юный Влад Дракула одарен умом и умением привлекать сердца людские. Владел он латынью, немецким и венгерским языками, а потом еще и турецким. Воинское искусство постигал он не только на Западе, но и на Востоке, кои навыки потом неоднократно и с таким успехом применял. Его рыцарская доблесть не знала себе равных. С турниров не возвращался Дракула побежденным, и даже в славном городе Нюрнберге сохранилась память о его достославном поединке с немецкими рыцарями. Был Дракула высок ростом, весьма крепко сложен и строен. Черты его были цветущими: орлиный нос, длинные ресницы, зеленые, широко раскрытые глаза. Черные кудри волнами ниспадали на широкие плечи. Оборачивались жены ему вослед, вздыхали девицы. И был он силен, как бык, и вынослив. Измученная войнами страна давно ждала такого господаря».

— А дальше? Что было дальше? — спросил Ратко.

— Вот неугомонный!

Отложил отец Николай перо и задумался. Все стирается из памяти людской. Проходят века, люди забывают о том, что было. Про все забывают: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро. И будет все так, как написано в этих книгах. К чему зло плодить? Его и так через край вокруг…

— Слушай, сыне, я поведаю тебе про господаря валашского Влада Дракулу по прозванию Цепеш. Был он великим воином и правителем. Народ в правление его благоденствовал, не опасаясь проклятых турок. Можешь ли ты представить себе это? Много ли сейчас таких народов в наших краях? Не мог такой господарь не нажить себе врагов на Западе и на Востоке. Не одолели они его при жизни — так чернят имя его после смерти. Да только зачем их слушать?

Провел Влад отрочество у турок в заложниках. Отец отдал его с младшим братом Раду султану Мухаммеду, ибо не мог поступить иначе. Но судьба была немилостива к старшему Владу. Опутали его тенетами коварные венгры, опутали — и погубили. И старшего сына его, Мирчу, тоже сжили со свету. Как проведал о том Дракула, так ничего не оставалось ему, как бежать от султана и идти отвоевывать престол отца своего. С лету овладел он тогдашней столицей Валахии, Тырговиште, и не успели враги помешать ему, ибо был он рожден властителем, коего ждал народ. Все бояре до единого отдали за него свой голос.

В одеяниях белых взошел Влад, сын Влада, на престол господарский. И украшал главу его венец, который добыл он в славном городе Нюрнберге на турнире. Был венец искусно сделан из серебряных цветов и листьев тончайшей работы и украшен рубинами, сверкавшими на солнце, как капли крови голубиной. Быстро навел Дракула порядок в стране. Каждый получил по делам своим: любовь господарскую и дары богатые — за добрые деяния, гнев и наказание — за худые. Не стало в землях валашских воровства и татьбы. На главной площади в любом городе стояло по золотой чаше, дабы люди могли испить воды из источника. Никто эти чаши не охранял — но никто и не крал их…

— Да ну!

— Во тебе и да ну! Это правда истинная! В том согласны все летописи. Купцы оставляли свои товары прямо на улицах — и никто не брал их. Обокрали однажды в столице некоего купца семиградского[49], взяли у него из повозки ночью пятьдесят дукатов — так на следующий же день по приказу господаря злоумышленника нашли и наказали, а купцу вернули украденное, прибавив к нему один дукат. И купец тот был честен настолько…

— Вот этого уж никак не может быть! Где ж такое видано — честные купцы?

— А вот может! Невиданное делал Дракула обыденным. Так вот, когда купец благодарил господаря, поведал он ему, что воры вернули ему на один дукат более, чем похитили. На это ответил господарь, что ежели купец утаил бы сей дукат, то сам бы подвергся наказанию вместе с вором. А еще не стало при Дракуле лодырей. Как-то приметил господарь в поле крестьянина, рубаха которого была коротка. Выспросил господарь, есть ли у того жена, достаточно ли льна он вырастил. А когда оказалось, что и жена имеется, и льна достаточно, наказал господарь жену крестьянина, поленившуюся соткать для мужниной рубахи достаточно ткани.

А поелику не стало в стране воров и лодырей, то не стало и бедняков. Сербы да болгары рады были, когда удавалось им вкусить на Пасху краюху погачи пресной да испить кружку молока козьего, а в Валахии даже простые люди по воскресеньям ели жареных поросят да гусей. Амбары ломились от зерна, бочки были до краев полны вином, по лугам бродили стада тучных коров, а уж кур сколько бегало — не считал никто. Не стало при Дракуле таких людей, у коих не было бы лошади с телегой, и даже самые простые крестьянки надевали при нем на праздники золотые мониста. Надолго запомнил народ сие благоденствие.

Но не токмо им было славно правление Дракулы. В те поры все люди были равны пред господарем, но при этом каждый — на своем месте. Крестьяне пахали землю, купцы торговали, воины — воевали, бояре — управляли. И всякий делал это ладно и ко времени. И всякий, невзирая на род и положение, мог прийти к господарю и говорить с ним. И всякий мог рассчитывать на его помощь. Но такоже знал всякий, что наказание за проступки зловредные будет таким же, как и у прочих. Справедлив был господарь Влад и строг со своим народом, как отец с детьми. Но разве не нуждаются дети в строгости? Ведь без нее и купец не будет честным, и бояре воровать не перестанут, а уж народ — так и вовсе от кувшина с вином не оторвется. Возвел Дракула в захолустье Букурешть-замок, и выросла потом на том месте новая столица Валахии.

Но не только этим заслужил Дракула любовь своих подданных. Был он рожден воином, истым змиевичем, и хорошо это помнили враги его. Бил он их в Валахии и Семиградье, в Сербии и Молдавии, в Боснии и Болгарии. И где бы ни появлялся его шлем, увенчанный, как у князя Милоша, драконом, где бы ни реяло его драконье знамя — везде ждала победа воинство христианское. Надевал Дракула свой прославленный доспех из множества мелких чешуек золоченой стали, наподобие кожи драконьей, брал в руки меч — и враги бежали пред ним. Изгнал он турок из Сербии, освободил крепости Шабац и Сребреницу излюбленным своим способом — переодевшись вместе с самыми верными воинами в турецкую одежду и обманным путем проникнув в крепость, поддержал он потом идущих на приступ изнутри. С побратимом своим, молдавским господарем Штефаном, прогнал Дракула турок из Молдавии. С Яношем Хуньяди одолел он турок в Београдской битве. А многие ли тогда умели побеждать непобедимых османов?

Очистил Дракула от турок всю страну свою, особливо Южную Валахию, где они по недосмотру Господнему чуть было не расплодились. Захватил он там три больших турецких крепости — Джурджиу, Новиград и Туртукай — и перестал платить дань туркам. Зол был султан Мухаммед, рвал он на себе шелковые халаты да сек рабам головы. А толку-то? Не мог ничего поделать султан с рыцарем ордена Дракона. И тогда надумал он стереть Валахию с лица земли…

Глянул отец Николай на Ратко — а у того глаза не на месте.

— Но не стер же он, правда?

— Нет, сыне. Куда ему, этому султану! Ишь ты, а я и не приметил, как за делами да разговорами день прошел. Иди почивать, умаялся небось, а я пока потружусь. Только свечи мне поставь. Иди.

Осенил отец Николай Ратко крестным знамением, коснулся губами его лба — и вернулся к рукописям своим. Снилось Ратко всю ночь, что он витязь в сверкающих золотом чешуйчатых доспехах, а на голове у него — шлем с драконом. Мчится он по полю брани, разя мечом турок поганых, и попирает его конь их трупы копытами. И крик вырывается из гортани его: «Мортэ лор! Мортэ лор!»[50] Семиградье — историческое название Трансильвании. Свистит ветер в ушах, струятся по плечам вороные кудри, а впереди из-за гор восходит алое солнце.

* * *

Единою ж пусти по всей земли свое веление, да кто стар, иль немощен, иль чим вреден, шь нищ, ecu да приидут к нему. И собрашась бесчисленое множество нищих и странных к нему, чающе от него великиа милости. Он же повеле собрати всех во едину храмину велику, на то устроену, и повеле дати им ясти и пиши доволно; они ж ядше и возвеселишась. Он же сам приде к ним и глагола им: Что еще требуете? Они же ecu отвещаша: Ведает, государю, Бог и твое величество, как тя Бог вразумит. Он же глагола к ним: Хощете ли, да сотворю вас беспечалны на сем свете, и ничим же ну жни будете? Они же, чающи от него велико нечто, и глаголаша ecu: Хощем, государю. Он же повеле заперети храм и зажещи огнем, и ecu ту изгореша.

Наутро чуть свет побежал Ратко в храм полюбоваться еще разок на князя Милоша, а потом через кухню, на ходу закусив гибаницей, поспешил он в келью к отцу Николаю. Тот гулял по обыкновению, и прочел Ратко последнюю его запись:

«Весной 1462 года Махмуд-паша, великий визирь султана Мухаммеда, во главе армии из тридцати тысяч воинов вышел в карательный поход против господаря Влада Дракулы. Османы переправились через Дунай и напали на Валахию».

— Что? Что дальше было? — накинулся Ратко на вошедшего учителя.

Оторопел тот сперва. Но не будешь же сироту за такое лупцевать! Потому и ответствовал:

— Сбегай сперва к брату Ничифору за пергаментом да за чернилами, а потом поведаю я тебе, чем дело кончилось.

Бежал Ратко, не чуя ног под собой. И как только сосуд с чернилами не разбил? А когда прибежал, бухнул все на стол, уселся в углу кельи на овечьей шкуре, поджал худые ноги — и жадно внимал учителю.

— Вошло войско Махмуд-паши в Валахию и принялось разорять ее…

— Но как же?! Почему господарь оставил свой народ?!

— Терпение, сыне! Твою деревню разорили когда-то турки в таком же грабительском походе, и ни один из господарей за вас не вступился. Не всесильны они, господари. Только Господь всемогущ, запомни это. Ну так вот. Пограбили, пожгли да поубивали турки всласть, как повсюду они это делают. Много пленников взяли они, дабы потом продать их на рынках своих богомерзких. И вот на обратном пути, когда переправлялись турки через Дунай с награбленным добром и пленниками, налетел на них Дракула со всем своим войском — а и было его в те поры не больше трех тысяч всадников. Налетел — и одолел, турки и опомниться не успели. Десять тысяч турок убиты были на месте, еще столько же — при бегстве поспешном. Мало кто из турок добрался тогда до дома своего.

— Вот это да!

— Да, победа была неслыханной. Одолел Дракула турок, коих было в десять раз больше, нежели его воинов. Не бывало такого прежде. И мыслить стали другие господари — видать, не так уж и непобедимы эти турки, раз под силу смертному мужу одолеть их. Вернул Дракула все награбленное добро обратно и освободил людей. Убитых не мог он вернуть, но разве напрасной была их жертва? А уж какой злобой изошел султан после этого! Но Турция сильна была — она и теперь сильна, одолеть мы ее всё никак не можем. Выслал тогда султан Мухаммед на Валахию новое войско — в десять раз больше прежнего. Двести пятьдесят тысяч сабель! И сам пошел во главе. Кликнул тогда Дракула на битву рыцарей ордена Дракона — короля венгерского Матиаша да побратима своего Штефана, господаря Молдавского. Да только не явились они — кто на засуху жаловался, кто на дожди. Стали их воинства на границах и ждут, пока с турками дело решится. Не устоять на этот раз господарю Владу. Стать Валахии пепелищем.

— И что же?

— Воистину случилось чудо, сыне! Хорошо усвоил Дракула уроки битвы Косовской — так хорошо, что ни одной ошибки царя Лазаря не повторил. Твердо знал господарь Влад, что нельзя побить османов в открытом бою. Как бы ни были доблестны его воины — а не одолеть двадцати пяти тысячам двести пятьдесят.

— Но одолел же он их, одолел?

— То-то и оно, что одолел! С тех самых пор турки и заговорили о Дракуле-колдуне. Ан не было там никакого колдовства! Держи крепче оружие в руках, будь чист сердцем, думай головой, а не задом — вот и все колдовство. Так слушай — летом 1462 года вступило в Южную Валахию несметное войско османское. Но что видит султан на месте цветущего края? Ни деревни, ни колосящегося поля, ни колодца, ни амбара. Ничего нет! Лишь черный дым от горящих полей застилает небо. Выжжена земля, отравлена вода, и нечего делать там ни людям, ни зверям. Идет так султан день, идет неделю. Пожрало войско его последние припасы, ибо шли налегке, уповая на легкую добычу. Надумал тогда султан подвозить пропитание для голодающего воинства своего по Дунаю. Но запирала вход в Дунай могучая крепость Килия, и красовался на ней герб венгерских королей. Тут-то король Матиаш и расстарался — ни одно турецкое судно не вошло в Дунай. Осадили турки Килию, да что толку-то! Крепости еще полгода стоять, а войско святым духом не накормишь. Но это был только зачин, ибо, когда ступили турки на дорогу, ведущую к столице валашской, начались дела пострашнее.

Как-то ночью завыли вокруг турецкого войска волки, а потом налетели на сонных турок всадники в турецкой одежде. То были воины Дракулы, и мчался он на коне впереди их, рискуя жизнью. Много турок полегло в ту ночь. Без малого тридцать тысяч. Бегали они по лагерю своему во тьме, как обезумевшие, а знаменитый чешуйчатый доспех господаря весь залит был поганой их кровищей. Не давала покоя Дракуле слава князя Милоша — она и теперь никому покоя не дает. Разыскал он шатер султана, ворвался в него прямо на коне да заколол того, кто лежал на султанском диване в красном халате, богато шитом золотом. Рассек ему Дракула ножом брюхо — от живота до самой бороды. Но хитер был султан Мухаммед, да и про битву Косовскую тоже не забыл. Посему нынче ночевал султан не в своем шатре, а в шатре простого сотника селихтаров.[51] На диван же положил слугу в халате своем.

Остался султан жив в ту ночь, но ужас навсегда поселился в его сердце. Кровь залила шатер его, а халат богатый порезан был на мелкие лоскутки. Много воинов потерял султан в ту ночь, а тех, что остались, нечем было накормить. И когда опять наступила ночь и услышал султан волчий вой, страх завладел его сердцем безраздельно. Молвил он своим приближенным: «Невозможно отобрать страну у мужа, способного на такие деяния», бросил войско свое и бежал в Андрианополь. И случилось это в одном дневном переходе от валашской столицы. Тогда ударил в тыл бегущим османам господарь Влад и одолел их. Только малая часть турок выбралась из Валахии. Тогда и прозвали Дракулу турки «Казыклы»,[52] ибо трупы врагов своих, по их же собственному обычаю, насадил он на колья.

Случилось невиданное! Одолел господарь Влад с его малым воинством турок. И гремела его слава по всему христианскому миру. Угнетенные воспряли духом, ибо показал он, что уязвимы османы и что ведом им страх. Сохранил господарь Влад страну свою и ее жителей — насколько было это в его силах. Даже сами турки, никогда не признававшие поражений своих, в хрониках «Теварих-и аль-и осман»[53] написали про победу господаря Влада. Дабы избежать позора, въехал султан в Адрианополь ночью, как вор. А турки, что обживали захваченный ими недавно Константинополь, убоялись гнева Дракулы и стали в спешке покидать город. И всегда, во всех сражениях, больших и малых, шел Дракула впереди воинства своего и бился наравне с простыми воинами. За то возносились ему молитвы в храмах православных и украшал его лик стены церковные. Великому герою — великие почести.

— Что же было далее? Господарь Влад управлял своей страной, и она процветала?

— Эх, сыне! Если бы все было так, как в сказках!

* * *

Единою ж приидоша к нему от Угорскыя земли два латиноса мниха милостыни ради. Он же повеле их развести разно, и призва к себе единого от них, и показа ему округ двора множьство бесчисленое людей на колех и на колесех, и вопроси его: Добро ли тако сотворих, и како ти суть, иже на колии? Он же глагола: Ни, государю, зло чиниши, без Mwtocmu казниши; подобает государю милостиву быти. А ти же на кольи мученици суть. Призвав же и другого и вопроси его тако же. Он же отвеща: Ты, государь, от Бога поставлен ecu лихо творящих казнити, а добро творящих жаловати. А ти лихо творили, по своим делом въсприали. Он же призвав перваго и глагола к нему: Да почто ты из монастыря и ис келии своея ходиши по великым государем, не зная ничто ж? А ныне сам ecu глаголал, яко ти мученици суть. Аз и тебе хощу мученика учинити, да и ты с ними будеши мученик. И повеле его на кол посадити проходом.

Продолжил отец Николай свое повествование:

— Чем мудрее правитель, чем благороднее и удачливее, тем больше у него врагов. И зашипели повсюду змеями злые языки, подстрекаемые врагами Валахии. Начали говорить в народе, что Дракула — колдун, ибо не мог смертный муж свершить то, что он свершил. Называли его изувером, не имевшим прав на престол господарский. Кто только не предавал Дракулу! И венгры хитроумные, и побратим его, Штефан, господарь Молдавский, и бояре да воеводы валашские. Даже брат родной — Раду Красивый — и тот продал его туркам.

Хотели венгры завладеть Семиградьем да Валахией, истребить там веру православную и заменить ее латинской. Прикрывались они господарем Владом как щитом от османов и плели исподтишка тенета свои, звали на престол господарский князя Лайоту. Выехал в те поры Дракула с малым отрядом в замок Бран, что близ Брашова, на встречу с королем венгерским. Но была устроена в узком ущелье засада, и перебиты были воины господаря, а сам Дракула схвачен черным войском чешским, что служило злокозненным венграм. Злорадно писал про то турецкий летописец: «Казыклы, спасаясь от когтей льва, предпочел попасть в когти ворону-падальщику». Ежели подо львом разумел летописец султана, то в падальщики записан им был король венгерский Матиаш Хуньяди, родовое имя которого — Корвин — по-латыни значит «Ворон». Любил, ох любил этот ворон выклевывать глаза у воинов, павших на поле брани!

Так начались долгие годы заточения господаря Влада в венгерском плену. Прозябали отвага и рыцарство в застенках. И только сестра короля Матиаша Илона полюбила Дракулу, и по приказу ее был прорыт ход в темницу его, дабы она могла видеть своего возлюбленного. Хотел король Матиаш, чтобы Дракула принял веру католическую, но отказался тот наотрез. А Валахия под рукой Лайоты тем временем погружалась во тьму. Турки захватывали одну крепость за другой и настолько обнаглели, что самой Венгрии угрожать стали. Вот тогда обратился к королю Матиашу Штефан, господарь Молдавский, с просьбой освободить узника и дать меч ему в руки для защиты страждущих земель христианских. Не мог король Матиаш отказать Штефану. Взял снова Дракула в руки свой меч, надел он снова свою кольчугу — и бежали турки пред ним, ибо боялись его более своих жестокосердных правителей.

Таким и было житие Влада, сына Влада, господаря Валахии, — будто на острие меча. Посреди бушующего моря скалой возвышался он, и ничто, казалось, не могло сокрушить его. Но стал виновником гибели господаря случай. Однажды во время битвы с турками выехал господарь неожиданно из-за холма — а был он одет в турецкие одежды. Не ведали воины валашские, что это их господарь, и поразили его копьями в самое сердце.

Так погиб великий воин, рыцарь ордена Дракона. Тело Дракулы новый господарь Раду — его младший брат, с коим прожил он немало лет у турок в заложниках, — выдал семейству Владову, а голову его, по обыкновению тогдашнему, отослал султану Мухаммеду. Погребли тело Дракулы в Снаговском монастыре, тихо и без почестей. Истинная доблесть всегда незаметна. И положили ему в гроб венец, который добыл он в славном городе Нюрнберге на рыцарском турнире — тот, что был искусно сделан из серебряных цветов и листьев тончайшей работы и украшен рубинами, сверкавшими на солнце, будто капли крови голубиной.

После смерти Дракулы пошло все наперекосяк. Захватили турки и Валахию, и Молдавию, и даже Венгрию. И предали они память Дракулы поруганию. Подсобили им в том хитроумные монахи латинские. Тогда и посбивали фрески с ликами Дракулы со стен церковных. И стало все так, как теперь: некому стада пасти, некому урожай возделывать, и пала тень полумесяца на крест Господень.

Закончил свою историю отец Николай, и слезы полились у Ратко из глаз. Наутро пошел он чуть свет в храм Соборный искать, нет ли на стенах там ликов господаря валашского Влада. За этим делом и застал его игумен Прокопий.

— Что ищешь ты в храме, сын мой?

— Я ищу лик Влада Дракулы, господаря валашского.

— Чей-чей? — переспросил игумен, и выпучились глаза его. — Кто сказал тебе, что потребно искать его здесь?!

Громогласны были слова игумена. Заробел Ратко.

— Отец Николай…

— Ужо дождется он у меня со своей ересью. Совсем стыд потерял! Пойдем к нему, пусть сам поведает, как дошел до жизни такой, что послал отрока в храм Божий черта искать.

Не понял Ратко, что стряслось, но почуял, что дурное. Долго и сердито говорил игумен Прокопий с отцом Николаем. Из-за двери не разбирал Ратко слов, но гудел голос игумена, как труба иерихонская. Когда удалился игумен, вошел Ратко в келью к учителю. Тот сидел за столом и глядел на чистый лист. Пал Ратко на колени:

— Прости меня, отче, что глупостью своею навлек я на тебя немилость. И в мыслях у меня того не было.

— Встань, сыне. Не твоя в том вина. Все стирается из памяти людской. Проходят века, люди забывают о том, что было. Про все забывают: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро… И будет все так, как написано в этих книгах. Мыслил я, что незачем зло плодить. Но теперь я поведаю тебе истинную историю господаря валашского Влада Дракулы по прозванию Цепеш.

Обмакнул отец Николай перо в чернила и вывел на чистом пергаменте:

Сказание о валашском господаре Владе Дракуле по прозванию Цепеш

А дале такие шли слова:

«Был в Валашской земле господарь Влад, христианин веры православной, имя его по-валашски Дракула, а по-нашему — Дьявол. Так жесток и зломудр он был, что каково имя, такова была и жизнь его. 30 октября 1431 года от Рождества Христова, в канун Врачеви, увидел он свет в замке Сигишоара. То был славный день для отца его, господаря валашского Влада II, ибо пришла ему весть о том, что посвятил его король Сигизмунд в рыцари ордена Дракона. Посему Влад, сын Влада, потомок Великого Басараба, получил такое диковинное имя да дракона на знамени. Не рождалось еще в земле Валашской столь кровавого и страшного правителя, коим был Дракула. И вскрикнула мать его, княгиня Василисса Молдавская, едва появился он на свет, пала на подушки, и отошла душа ее в выси горние, ибо прозрела она все зло, сотворенное ее сыном».

* * *

Единою ж яздящу ему путем, и узре на некоем сиромахе срачицю издрану худу и въпроси его: Имаши ли жену? Он же отвеща: Имам, государю. Он же глагола: Веди мя в дом твой, да вижю. И узре жену его, младу сущу и здраву, и глагола мужу ея: Не си ли лен сеяль? Он же отвеща: Господи, много имам лну. И показа ему много лну. И глагола жене его: Да почто ты леность имевши к мужу своему? Он должен есть сеяти, и орати и тебе хранити, а ты должна ecu на мужа своего одежю светлу и лепу чинити, а ты и срачици не хощеши ему учинити, а здрава суща телом. Ты ecu повинна, а не мужь твой, аще ли бы муж не сеял лну, то бы муж твой повинен был. И повеле ей руце отсещи и труп ея на кол всадити.

«Был Влад Дракула злобен с юных лет, имел он дар погружать сердца людские во тьму. Колдовал он и поклонялся сатане, за что был отлучен от церкви. Воинское искусство его было от нечистого, ибо ни разу не был Дракула побежден на поле брани, и был он будто заговорен от сабель и стрел. Изуверство его не знало себе равных. Был Цепеш истым дьяволом. Роста был Дракула низкого, черты его были отвратительны. У него был большой нос крючком, как клюв грифа, и выпученные глаза, горевшие адским пламенем. Чернявые космы змеями сползали на широкие плечи. Околдовывал он женщин одним взглядом, уволакивал к себе в замок, где надругался и пил у них кровь. И был он силен, как бык, и нельзя было его убить обычным оружием. Ужаснулась измученная войнами страна, узрев такого господаря».

Свидетельствуют о сем правдиво Михаэль Бехайм из Вены в своем «Великом изверге Дракола Вайда», итальянец Антонио Бонфини в «Венгерской хронике», иеромонах Ефросиний из Московии в «Сказании о Дракуле воеводе», да греки Дука, Критовул и Халкокондил. Сотня лет миновала с тех пор — а в народе по сей день говорят про деяния Дракулы, и кровь стынет в жилах у тех, кто слушает. Прозвание свое получил Влад оттого, что излюбленной забавой его было сажание людей на кол, ибо «Цепеш», как и «Казыклы», означает «Насаживающий». Занимался он сим богомерзким делом с утра до вечера и с вечера до утра не покладая рук. И не надо тебе, сыне, знать, что сие такое…

— Я знаю… Я видел… У нас в деревне… Турки…

— Тогда молчи, сыне, молчи. Ты слишком многое видел. Негоже это отроку. Но раз была на то воля Божья… Смерть на колу — страшная смерть. Ежели сделать все «правильно», то пять дней человек будет умирать — и все еще не будет мертв. «Искусству» сему научился Цепеш у турок, было у него время, ибо все отрочество смотрел он на то, как свершали они богомерзкое это дело под стенами замка Эгригёз. Так слушай же далее. Страшным изувером был Дракула. Даже турки боялись его пуще шайтана — а уж страшнее турок, как известно, нет никого. Помнишь, говорил я тебе про то, что не было при Дракуле в Валахии воров и что на площадях стояли золотые чаши, а никто их не крал? Почему, думаешь? Да потому как в десятке шагов от этих чаш высились колья с телами тех, кто покушался на них, и не убирали тела до тех пор, пока грифы да вороны не склевывали мертвую плоть. Помнишь историю про купца, которого обокрали и которому Дракула подложил дукат? Так вот, вора тогда нашли и посадили на кол, а сам Дракула ответствовал купцу так: «Ежели не сказал бы ты мне про дукат, то сидел бы сейчас рядом с ним».

А знаешь ли, почему в господарство Владово не было в Валахии людей бедных и убогих? Да потому что извел он их жестоко! Мыслил Дракула, что в стране его развелось слишком много попрошаек и увечных, от которых нет никакой пользы. Собрал он их всех на роскошную трапезу в хоромах богатых. После обильного угощения и возлияния спросил Дракула гостей своих, не хотят ли они быть навсегда избавлены от забот и голода? «Хотим! Хотим!» — донеслось в ответ. Тогда приказал Цепеш запереть выходы из хором тех и поджечь их. А помнишь ли историю про крестьянина и его нерадивую жену? Так вот — жену эту Цепеш посадил на кол, сперва обрубив руки за лень.

Однажды, посадив на кол сразу тридцать тысяч человек, уселся Цепеш трапезовать прямо посреди леса из кольев с телами казненных, дабы насладиться их предсмертными стонами. И увидал он, что один из бояр зажал нос, дабы избавиться от ужасного запаха растерзанных. Тогда Дракула приказал казнить его, посадив на самый высокий кол, дабы не беспокоил брезгливца неприятный запах. Вот, видишь, гравюра немецкая? Это Цепеш трапезует. А вот это — тела, насаженные на колья. А вот чан с человечьими головами, ибо говорят, — что Дракула не токмо убивал людей, но и пожирал их. И кровь пил, как упырь. Будучи духом нечистым, не переносил он света солнечного, выходил из замка своего все больше по ночам, а наутро подсчитывали люди, кого умучал господарь. Умел он обращаться волком и нетопырем, мог вызывать грозу и нагонять туман — вот как велика была его темная сила! А про бояр честных не запамятовал? Еще бы не быть им честными!

В одеяниях черных взошел Влад, сын Влада, на престол господарский. После восшествия собрал Дракула всех бояр своих на пасхальный обед да задал им вопрос: скольким господарям служил каждый из них? Оказалось, что немалому числу: кто — пятнадцати, а кто — и семнадцати, лишь самые молодые служили всего семи господарям. И молвил тогда Цепеш: «А не ваше ль вероломство причиной тому, что недолго сидят господари на престоле валашском?» После этого всех бояр своих посадил Цепеш на кол.

Не смотрел Дракула на то, кто пред ним, какого рода-племени. Рубил он головы, сжигал, сдирал кожу, варил заживо, вспарывал животы у простолюдинов, бояр и даже у монахов. Любил он, чтобы колья различались по длине, толщине и цвету, а еще любил, чтобы из них составлялись фигуры разные, от вида коих даже у людей бывалых сердце замирало. Пришли как-то к Цепешу два монаха. Спросил он их, что говорят о нем в народе. Один монах сказал — мол, говорят, что злодей господарь, каких мало, и кровопийца. А другой сказал, что хвалят все его мудрое правление. И тогда посадил Дракула на кол обоих: первого за то, что хулу возвел на господаря, второго — за то, что господарю солгал. Вот тебе и змиевич…

Но хуже всего приходилось при дворе Дракулы посланникам из других стран. Отказались однажды послы турецкие снять чалмы свои пред господарем — де, таков обычай страны их, не обнажают они голов своих даже пред султаном. Похвалил господарь Влад обычай страны их и, дабы впредь не был он нарушен даже по случайности, приказал прибить чалмы к головам послов гвоздями. А другое посольство турецкое Юнус-бея и Хамза-паши, выехавшее приветствовать Дракулу, так и вовсе исчезло бесследно — так долго думали.

А вот еще случай был. Посланнику венгерскому во время трапезы показал Дракула позолоченный кол и спросил, зачем, по его мнению, это сделано. Ответствовал посол, что, вероятно, знатный боярин не угодил господарю, по какому почетному случаю кол и был позолочен. Похвалил господарь посланника за сообразительность и ответствовал, что кол предназначен для самого посла, дабы оказать ему высокую честь. Но умен был посол и сказал на это, что ежели виноват он пред господарем, то, стало быть, на колу ему самое место, и золото незачем было тратить на такую собаку. По нраву пришлись Цепешу таковы слова, осыпал он гостя дорогими дарами, сказав, что любой другой ответ привел бы досточтимого посланника венгерского прямо на оный кол. Даже попав в заточение в замок Вышеградский, не мог Цепеш ни дня прожить без любимой своей забавы. За неимением людей сажал он на кол в своей темнице крыс, мышей и птиц.

Закончил эти речи отец Николай и глянул на Ратко — были глаза у того огромны и темны, и жил в них ужас. Устыдился отец Николай, что напугал так отрока неразумного, и молвил:

— Давай-ка, сыне, ступай к себе, выспись хорошенько, а я потружусь покамест. Иди.

Осенил отец Николай Ратко крестным знамением, коснулся губами его лба и вернулся к рукописям своим. Еле-еле добрел Ратко до постели. И снилось ему всю ночь, что он воин дьявола, и тело у него драконье, все в чешуе, не пробиваемой ни копьями, ни стрелами, а на голове — шлем с черепом дракона. И мчится он по полю брани на огромном шерстистом волке, разя мечом проклятых турок, и попирает волк их трупы своими когтистыми лапами. И крик вырывается из гортани его: «Мортэ лор! Мортэ лор!» Свистит ветер в ушах, змеятся по плечам вороные кудри, а впереди из-за гор восходит кровавая луна.

* * *

Учиниша же ему мастери бочкы железны; он же насыпа их злата, в реку положи. А мастеров тех посещи повеле, да никто ж увесть съделаннаго им окаанства, токмо тезоимениты ему диавол.

Наутро чуть свет побежал Ратко в келью к отцу Николаю — успел только по пути прихватить его трапезу. Учитель в те поры прогуливался по окрестностям, и Ратко прочел последнюю его запись:

«Весной 1462 года Махмуд-паша, великий визирь султана Мухаммеда, во главе армии из тридцати тысяч воинов вышел в карательный поход против господаря Влада Дракулы. Османы переправились через Дунай и напали на Валахию».

Памятны были Ратко слова сии. Все меняется в мире — одни турки остаются такими, каковы они есть, и ничто не в силах исправить их.

— А, ты здесь уже! — приветствовал его учитель, входя в келью. — Погоды нынче какие стоят! Не лучше ль тебе подняться в гору, сыне?

Покачал Ратко головой. Не погоды ему надобны были, но истина. И пришлось отцу Николаю скрепя сердце продолжить свой рассказ:

— Надо сказать тебе, сыне, что султан не просто так прислал в Валахию воинство Махмуд-паши. Как вассал, платил Дракула дань султану. Но долго мешкал в тот раз господарь, то на засуху жаловался, то на дожди, покуда не прислал Мухаммед за данью посла своего Юнус-бея да Хамзу-пашу, наместника захваченной турками Южной Валахии. Полагались туркам на сей раз тысяча овец, тысяча золотых дукатов и тысяча мальчиков для пополнения янычарского войска. Назначил Дракула туркам встречу в чистом поле, неподалеку от крепости Джурджиу, захваченной турками еще при отце его. Прибыл господарь в условленное место с положенными овцами и мальчиками. Но не ведал никто, что скрытно по пятам за ним следует войско его в три тысячи воинов.

Юнус-бей и Хамза-паша тоже не одни пожаловали, а с десятью тысячами сабель. Прибыли они в условленное место — и как сквозь землю провалились. Сам же Дракула объявился через день под стенами Джурджиу. Подошло к крепости вроде бы посольство Юнус-бея со стадом овец и толпой мальчиков, турки отворили ворота и тут же были заколоты Дракулой и его воинами, переодетыми в турецкое платье. Так пали и другие турецкие крепости. Легко было Цепешу выдавать себя за пашу турецкого, ибо знал он все повадки османские и языком их поганым владел, как будто сам турком родился. Нехристям, что сидели по крепостям, не были подозрительны сигналы, что подавал господарь, отворяли они ворота, после чего ждала их гибель — кого быстрая, в бою, а кого — долгая и мучительная. Не зря прозвали турки Дракулу Казыклы.

Страшным ураганом пронесся Дракула по Южной Валахии, громя крепость за крепостью, огнем и мечом неся справедливость в забытый Богом край. Никто не успевал донести весть о его приближении, ибо шел он быстрее, нежели слухи о нем. Да и некому было передавать страшные вести, ибо убивал Цепеш всех до единого. Тридцать тысяч человек полегло от руки его. Даже в самой малой деревушке на площади возвышалось по три кола с насаженными на них предводителем воинства турецкого, старостой албанским да муллой.

— Так то ж враги, отче! Разве не делали они то же самое в наших деревнях? Разве с добром пришли они к нам?

— Так-то оно так, сыне. Да только когда смерть сеешь и пожинаешь, нешто заметишь, где свои, где чужие? Султан Мухаммед в те поры воевал Грецию, не мог он выпустить надкушенный кусочек рахат-лукума изо рта, но оставлять без наказания отложившегося вассала не в его было привычках. Отдал султан повеление великому визирю Махмуд-паше покарать смутьяна. Что сталось с войском Махмуд-паши — ты знаешь. А когда послал Цепеш султану письмо, где промеж делом сообщил, что он, покорный раб султана, позволил себе наказать другого раба, Махмуд-пашу, который покусился на положенную самому султану дань, осерчал султан сверх всякой меры. Вышло, будто владыка мира поручил рабу украсть у себя свою же дань! Никто еще не потешался так над Мухаммедом — он уж и забитые в головы послам гвозди запамятовал. Пришлось султану выпустить изо рта кусочек рахат-лукума и взять в него кусок раскаленного железа, ибо оставила его армия Грецию, дабы усмирить строптивого валашского господаря. Летом 1462 года вступило в Валахию несметное войско османское.

Наслышан ты, сыне, об этом походе. Только не все я поведал тебе в прошлый раз. Когда шло султанское войско по выжженной Валахии, каждую ночь вокруг него выли волки и каждую ночь утаскивали они турок, много турок — по сотне воинов за ночь. А наутро находили их в поле, и все мясо с костей у них было обглодано. Но сколько бы ни стреляли турки по ночным пришельцам, ни одного не удалось добыть им. В роковую ночь нападения на лагерь турецкий волки выли так, что бывалые янычары затыкали уши и хотели укрыться подале от этих мест. Ворвались Дракула и воины его в лагерь в волчьем обличье. Только были те волки гораздо крупнее обычных, черны и шерстисты, и были у них стальные зубы и когти. Одним движением челюсти перекусывали они шеи лошадям. И когда нашел султан на диване своем труп слуги, растерзанный волком, наполнилось его нечестивое сердце страхом.

Тридцать тысяч воинов недосчитался в ту страшную ночь султан. С тех пор и пошла молва, что Дракула продал душу шайтану и стал оборотнем, пожиравшим человеческую плоть и пившим человеческую кровь, ибо не мог никакой человек одолеть османов в чистом поле без оружия… И все воинство свое обратил Цепеш в волколаков: днем отлеживались они по чащобам лесным, ибо ненавистен адским отродьям солнечный свет, а ночью жестоко терзали врагов своих. И не ведали турки, что ждать им от Дракулы, — а сам-то он все про них знал заранее. С тех пор, едва солнце садилось за холмы, сжималось сердце у султана — а ведь был он жестоким владыкой, каждый день отправлявшим на смерть лютую многих людей одним взмахом холеной руки. Но ждал его еще один подарок господарский.

В дневном переходе от валашской столицы узрели турки в стороне от дороги удивительный сад со стройными рядами деревьев. Издали сад был прекрасен и манил к себе, а турки были столь усталы и голодны, что тотчас направились к нему в надежде найти там пищу. Затем они почуяли запах… Нет, не цветов и плодов, а страшный запах смерти. Вблизи увидали они, что это был за сад… Встали лесом перед турками колья. Впереди на высоких позолоченных кольях красовались Юнус-бей и Хамза-паша в своих роскошных одеяниях. За спинами их насажена была на колья вся пропавшая османская армия. Уж начали гнить тела, и заполнил тошнотворный запах окрестности, а привлеченные им грифы да вороны кружили над страшным садом. Глянул султан на сад, молвил: «Невозможно отобрать страну у мужа, способного на такие деяния», — и приказал воинству отступать. И не отступление это было, а бегство, ибо в спину османам ударил Дракула. Немногие турки увидели Андрианополь, а сам султан пробрался туда ночью, опозоренный. Со времен Тамерлана не ведали османы таких поражений.

Много что еще говорили потом про Дракулу. И что бродил он по ночам в облике волка и пил кровь у молоденьких девушек. И что при помощи чар колдовских соблазнил он сестру короля Матиаша Илону, а потом, когда чары рассеялись, бросилась она с высокой башни Поенарского замка, ибо дьявольская его сущность открылась ей целиком. И что трапезовал он сердцами человечьими. И что каждый год в одну и ту же ночь уходил он в лес или в горы один, а когда возвращался под утро, была вся его рубаха в крови, и будто бы служил он там черную мессу самому Сатане и приносил ему в жертву младенцев, за что ему были дарованы сила и неуязвимость. Отрекся Дракула от Господа делами своими богомерзкими. Отлучили его от церкви святые отцы и прокляли. Сама земля переполнилась кровью от его невиданных доселе злодеяний. Пил он кровь человечью кубками и хлеб ел, обмакивая его в эти кубки. Плохи были турки. Но господарь Влад был хуже во сто крат. И так все боялись и ненавидели его, что только и ждали, когда кто-нибудь наконец освободит их от этого дьявола во плоти.

И однажды стало так. Когда выехал Дракула на сражение с турками, обступили его воины валашские и закололи. И каждый, кто мог, подошел к телу и проткнул его копьем, ибо злы были люди на Цепеша. А потом отсекли его голову и, положив ее в бурдюк с медом, поднесли брату Дракулы, Раду Красивому, а тот уж отослал голову султану Мухаммеду, дабы не гневался тот на Валахию. Бросили тело Дракулы в глубокую яму и завалили его камнями, дабы никто не мог откопать душегуба. Но говорят в народе, что не помогло это — встает Дракула из своей могилы по ночам, ходит по окрестным селам и пьет кровь человечью. Посему крестьяне из той местности с заходом солнца не выходят из своих домов, крепко-накрепко запирают двери и развешивают чеснок над проемом, дабы не тревожил их Дракула в час полуночный.

Закончил отец Николай свое повествование, ан тут и вечер наступил. Жалко было смотреть на Ратко — весь он осунулся, налились щеки болезненным румянцем, а глаза блестели, как в лихорадке. Осенил отец Николай его крестным знамением и отправил восвояси.

Глубокой ночью разбудили отца Николая встревоженные монахи. Поведали они, что Ратко тяжко болен — стоны его услышал брат из соседней кельи. И поспешил отец Николай к своему ученику. Тот лежал весь в горячке и бредил. То поминал он чешую дракона, то волков с железными зубами, а то и вовсе пел песню о том, какой красивый садик вырастила молодка под окошком, а в садике том… Но сел вдруг Ратко на постели, схватил отца Николая за руку, глянул ему в глаза и прошептал:

— Он ведь приходил за мной, господарь Влад. Приходил. И снова придет. Он так сказал.

Промолвил это Ратко и вновь впал в беспамятство. Опечалился отец Николай. Застыдил он себя за то, что поведал отроку вещи, кои знать ему не положено. Посему не отходил он от него всю ночь и весь следующий день: обтирал водой, смешанной со скисшим вином, поил отварами из лечебных трав, читал молитвы. И в ночь следующего дня остался отец Николай в келье Ратко, ибо не мог оставить того одного в его болезни. И когда за полночь молился истово за здравие болящего, услышал вдруг, как кто-то скребется в окно. Оглянулся — и в неверном свете узрел за стеклом руку. Дивной была рука сия — с длинными острыми ногтями, пальцы унизаны золотыми перстнями с каменьями драгоценными. Снова заскреблись ногти в стекло. Осенил себя отец Николай крестным знамением:

— Изыди, нечистый!

Замерла рука, перестала скрестись, и защемило сердце у монаха. Выскочил он из кельи и побежал наружу глянуть, что ж это за гость пожаловал к ним так поздно. Выбежал, смотрит — ан темень вокруг, только Млечный Путь ярко сияет над головой да цикады поют. Походил отец Николай под окнами кельи, побродил — никого не нашел там, ничьих следов, и вернулся обратно, бормоча под нос: «Святое место Хиландар. Стоит он на горе Афон. Нет сюда ходу тем, кто черен душой. Нет сюда ходу ни душегубу, ни отступнику, ни духу адскому. Аминь!» Вернулся отец Николай в келью да и просидел у изголовья Ратко остаток ночи. «И чего только с недосыпу-то не привидится!» — думалось ему. Дабы не пугаться бог знает чего, осенил еще раз он себя и мальчика крестным знамением да углубился в молитву.

Наутро открыл Ратко глаза и улыбнулся первым лучам солнца. Отступила ночь, а вместе с ней хворь и страхи. И вот уже сидит Ратко на постели своей и горячую цицвару уплетает. Когда совсем поправился малец, вышел он погулять за стены монастырские да встретил отца Николая на тропинке, ведущей к пристани.

— Будешь еще сказания мои читать? — спросил его тот.

— Конечно буду!

— Послушай, сыне. Все стирается из памяти людской. Проходят века, забывают люди о том, что было. Про все забывают: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро. И будет все так, как мы пишем. Помыслил я, что незачем зло плодить. Посему расскажу я тебе на этот раз самую истинную историю господаря валашского Влада, рыцаря ордена Дракона.

Усмехнулся Ратко:

— Еще одну? Самую истинную?

— Самую.

И настал тот день, когда опять сидел Ратко в келье отца Николая и с замиранием сердца следил за тем, как тот выводил на чистом листе:

Сказание о валашском господаре Владе Дракуле по прозванию Цепеш

А дале такие шли слова:

«Был в Валашской земле господарь Влад, христианин веры православной, имя его по-валашски Дракула, а по-нашему — уж и не знает никто. И такими страшными и темными были те времена, что под стать им была и жизнь его. 30 октября 1431 года от Рождества Христова, в канун Врачеви, увидел он свет в замке Сигишоара. То был славный день для отца его, господаря валашского Влада II, ибо пришла ему весть о том, что посвятил его король Сигизмунд в рыцари ордена Дракона. Посему Влад, сын Влада, потомок Великого Басараба, получил такое диковинное имя да дракона на знамени. Не знала еще земля Валашская более тревожных лет, нежели те, в кои привелось править Дракуле. И вскрикнула мать его, княгиня Василисса Молдавская, едва появился он на свет, пала на подушки, и отошла душа ее в выси горние, ибо прозрела она тяжкое бремя, выпавшее на долю ее сына».

* * *

Некогда же поиде на него воинством король угорскы Маттеашь; он же поиде против ему, и сретеся с ним, и ударишась обои, и ухватиша Дракулу жива, от своих издан по крамоле. И приведен бысть Дракула ко кралю, и повеле его метнути в темницю. И седе в Вышеграде на Дунай, выше Будина 4 мили, 12 лет. А в Мунтьянской земли посади иного воеводу.

Почему Дракулу начали величать не иначе как Дьяволом? Потому что «Дракула» по-валашски значит «Дьявол», правда это. Но стало так уже после смерти господаря Влада. А при жизни его, при жизни отца его «Дракула» значило то, что значило. Отец Влада был рыцарем ордена Дракона, и прозывался он Дракул. Стало быть, сын его стал Дракулой. Прозвания Цепеш никто в Валахии и знать не знал до последних лет. И только турки нарекли Влада «Казыклы» — «Насаживающий на кол», но разве не заслужили они того?

А времена наступили страшные. Тень полумесяца накрыла многие земли православные. А с другой стороны надвигалась на них тень креста латинского. Все меньше и меньше становилось истинной веры. И были венгры немногим лучше турок, а король Венгрии Сигизмунд, глава ордена Дракона, — немногим праведнее султана Мухаммеда. Но умер Сигизмунд, и сын его, король Владислав, желая превзойти отца, затеял на золото, что дал ему папа, крестовый поход по землям Болгарии. Единственный раз выехали бок о бок против турок рыцари православной веры и латинской. И была большая битва рыцарей с турками у Варны, но разбил султан воинство ордена. Много рыцарей полегло тогда, сам король Владислав сложил голову.

Были среди рыцарей те, кто стоял подле короля насмерть, как Юг Богдан стоял подле царя Лазаря на поле Косовом. Среди таких и был Влад Дракул, отец Влада Цепеша, и побратим его Георге Бранкович — не в предка своего пошел сей славный воитель! Но были и иные рыцари, коим предатель Вук примером служил. Таков был Янош Хуньяди, воевода короля Владислава. Бежал он с поля боя в великом страхе со всеми своими воинами — а ведь мог бы спасти короля своего и принести победу ордену. И вышло так, что сложили православные рыцари головы при Варне, а католики — покинули поле боя. Изловили потом Влад Дракул с Георге Бранковичем предателя Яноша, заточили в темницу, да только пожалели его да отпустили в Венгрию. И зря отпустили — надо было туркам отдать.

Остался Влад, отец Влада, один на один с турками в ослабленной распрями стране. Захватили они Южную Валахию, кого из жителей не вырезали — тех на галеры отдали, а засим еще и столице угрожали. Что было делать господарю? Пришлось на поклон идти к нехристям поганым, гнуть спину пред султаном и целовать туфлю его. И дань платить — золотом, овцами и мальчиками, коих забирали турки для войска янычарского. Смилостивился тогда султан и нарек Валахию «мумтаз эйялети», что означает — «вольная провинция». Значило это, что не могли здесь турки грабить и убивать по собственной воле, но токмо по воле султана. И дабы не предал его новый вассал, забрал султан себе в заложники двух сыновей его, Влада и Раду, и запер их в крепости Эгригёз, что означает «Кривой глаз». Воистину кривым стал этот глаз для сыновей господаря валашского! Ибо на глазах у Влада растлил султан брата его и смеялся при этом. И смеялись все подданные султана, даже рабы последние, глядючи на то, как совершает султан над мальчиком богомерзкое дело. Глубоки и черны были горнила, в коих ковалась ненависть Дракулы.

Но сие было только началом бедствий. Занял Янош Хуньяди венгерский престол всеми неправдами — не затем оставил он на верную гибель при Варне короля Владислава, чтобы кто-то иной правил королевством. Ничего не прощал он и не забывал. Заманил он отца Дракулы в ловушку, где тот был убит по его приказу. А через краткое время умерщвлен был мучительной смертью и старший брат Дракулы Мирча — ослепили его да заживо похоронили жители славного города Тырговиште. И здесь не обошлось без хитроумных венгров, будь они неладны! Рвался юный Влад на свободу, да только прочны были оковы его. Говорят, что бежал он от султана, да только неправда это. Сгнил бы он в «Кривом глазе» заживо, кабы не решил Мухаммед, что новый глава ордена Дракона, король Янош, опасен для него. И кого послал султан супротив короля? Верно, злейшего врага его, сына и брата убитых им господарей. Страшное это было время, жестокое.

«Был юный Влад Дракула одарен сверх меры умом и умением наживать себе врагов. Владел он латынью, немецким и венгерским языками, а потом еще и турецким. Воинское искусство постигал он не только на Западе, но и на Востоке, кои навыки потом неоднократно и с таким успехом применял. Да только одолеть ли ему было в одиночку таких врагов? Был Дракула ростом не низок, но и не высок, зато весьма крепко сложен. Имел он большой орлиный нос, зеленые, широко раскрытые глаза. Черные волнистые кудри падали на широкие плени. И был он силен, как бык, и вынослив. Давно измученная войнами страна ждала такого господаря. Но разве под силу ему было изменить сей неправедный мир?»

А знаешь ли ты, сынок, кто таков господарь? Это плоть от плоти народа своего. Что у народа в голове — то в голове у господаря, ибо он не свободен. Чем сильнее страсти обуревают народ, тем сильнее бушуют они в господаре. А страсти тогда сильны были — ох, сильны. И главной был страх. Страх обуревал всех от мала до велика. Захватили османы соседние царства, железной сохой прошлись по Сербии и Болгарии, по Греции и Боснии. Отхапал султан себе и Южную Валахию, а жителей либо убил, либо обратил в рабов. Потому все боялись, все. Страх вползал в каждую деревню, в каждый дом. И пеленал этот страх господаря Влада, как крестильная рубаха младенца, — хоть сам он не ведал его. Страх народа сделал его жестоким, страх отрастил ему железные зубы и волчью шерсть. Мог господарь в те поры быть только таким — иль никаким не быть. Ведал Дракула, что сильный всегда прав. Про то же ведали и Штефан, господарь Молдавский, и Сигизмунд Люксембург, и султан Мухаммед.

В одеяниях алых взошел Влад, сын Влада, на престол господарский, ибо пролил он уже кровь. Едва прибыв в столицу из турецкого плена, убил он Владислава Дэнешти, занявшего престол после убиения Мирчи, Владова брата. Казалось, и самого Дракулу постигнет вскорости та же участь, но судьба его была куда страшнее. Властители мира забыли до поры о Валахии, ибо бушевали тогда бури посильнее. В 1453 году захватили османы Константинополь. Пала Византийская империя, оплот веры православной. А потом поразила народы чума. Не щадила она ни турок, ни венгров, ни владык, ни рабов. Валялись вдоль дорог тысячи трупов, и волки жестоко терзали их. Забрала чума и венгерского короля Яноша Хуньяди, старинного недруга Дракулы.

И остался Дракула один на один с турками, как и отец его некогда. Легла на его широкие плечи тяжкая ноша. Разве под силу вынести ее смертному мужу? Только ежели научится он чудеса творить. И научился Влад. Начал он с того, что навел порядок в доме своем. Вскрыл Дракула могилу брата Мирчи, и увидали все, что перевернулся тот в гробу, ибо был погребен заживо. Было то на светлую Пасху Христову. Все жители столичные нарядились в лучшие свои одежды, вышли в храмы да на трапезы пасхальные. Не омрачало их радость то, что закопали они заживо господаря своего. Видит бог, Цепеш был справедлив! Отверг он Христа в душе своей, но сам был орудием Господним. Приказал он заковать всех нарядившихся к Пасхе в цепи, как рабов, и отправил их строить замки и укрепления для войны с турками. И трудились там несчастные, пока не умерли, а богатые их одежды не превратились в груду тряпья.

Время было таким, сыне. Испаскудился народ. Трудиться не хотел никто, только торговать. Поля лежали заброшенными, скотина ходила голодная, зато через одного тянули люди все, что плохо лежит. Распутничали жены по корчмам, валялись пьяницы вдоль плетня. Отвернулся народ от веры истинной: воровал, лгал, прелюбодействовал. И тогда отвернулся от веры сам господарь. Воров сажал он на колья на площадях, прелюбодеев — на перекрестках дорог, нечестных купцов семиградских — на торжищах, бояр же — на высоких местах, а колья покрывал золотом сусальным, дабы кол знатного человека отличался от кола простолюдина. Стали бояться в народе Дракулу больше, нежели турок, и сразу наступили в стране порядок и процветание.

Не стало нищих на улицах, но не оттого, что пожег их Дракула: собрать всех нищих в хоромину и истребить их огнем даже ему было бы не под силу! А случай такой и впрямь был. Только спалил Дракула вовсе не нищих. Своими глазами видал я старинную валашскую летопись, где говорилось, что сжег Дракула бродяг, собранных им с ярмарок страны и якобы прибывших в Валахию для «изучения языка», а на самом деле — для того чтобы шпионить. Страх был оружием Дракулы. Страхом он боролся с врагами своими, страхом одолевал их. И страх всегда шел впереди него.

Потянулся Ратко за кувшином воды, что стоял на столе, но от слов таких дрогнула рука его, задела за перо, и пролились чернила на бесценные пергаменты.

— Ох ты боже ж мой! — воскликнул отец Николай. — Бедный мой список с «Жеста Хунгарорум»![54] Почто ж ты, скорпий, венгров обидел?

Грозно говорил отец Николай — и улыбался при этом. Не было в нем злости на ученика за испорченный пергамент.

— Ты только помысли, сынок, — продолжал отец Николай отсмеявшись, — как милостив к нам Господь! То, что мы держим в руках, — это бесценное сокровище! Пройдут века, и люди забудут о том, что было. А кто им напомнит, кроме нас? То-то же! А мне теперь новый список делать…

— Я сделаю, отче.

— Ну ежели так, то поведаю я о том, как Дракула любил шутить над людьми. Прибыло однажды к нему посольство с дарами и посланием приветственным от какого-то другого господаря. Принял Дракула дары, да только когда начали послание зачитывать, все и обнаружилось — по недосмотру писцов посольских добавлены были к имени господарскому и титулам лишние буквы, посему к господарю Валахии обращались в послании так, будто он женщина. Посмеялся на то Дракула — и приказал отсечь послам да писцам уды срамные за ненадобностью, ведь отсекли они то же господарю, не поморщившись. И спросили тогда Дракулу — а что бы сделал он, ежели прибыла бы к нему с посольством какая-нибудь жена достойная да натворила бы такое, на что ответствовал господарь, что приказал бы пришить ей то, что отсек у мужей.

* * *

Умершу же тому воеводе, и краль пусти к нему в темницю, да аще восхощет быти воевода на Мунтьянской земли, яко же и первие, то да латиньскую веру прииметь, аще ль же ни, то умрети в темници хощеть. Дракула же возлюби паче временного света сладость, нежели вечнаго и бесконечного, и отпаде православия, и отступи от истинны, и остави свет, и приа тму. Увы, не возможе темничныя временный тяготы понести, и уготовася на бесконечное мучение, и остави православную нашу веру, и приат латышскую прелесть.

Просидел Ратко в келье отца Николая цельную ночь. Хоть и не верил отец Николай, что может нечисть спокойно гулять по монастырю, а все ж таки боязно было оставлять мальца одного на ночь. Слушал Ратко, что говорил учитель, смотрел, как обмакивает он перо в чернила и выводит красивым почерком:

«Весной 1462 года Махмуд-паша, великий визирь султана Мухамеда, во главе армии из тридцати тысяч человек отправился в карательный поход. Он перешел Дунай и начал грабительский набег на Южную Валахию».

После вторых петухов уснул Ратко на постели отца Николая да так разоспался, что заутреню пропустил. Когда вползла предрассветная свежесть в келью, накрыл отец Николай мальчика покрывалом из козьей шерсти, осенил крестным знамением и вышел по своему обыкновению размять затекшие члены. Видел он, как встало светило из-за скал, как играли блики его на воде, — и отпустило его, будто камень с души упал. Времена приходят и времена уходят, а сокровенное знание живет вечно. Громко говорящий да не услышит. Посему решил отец Николай закончить историю господаря Влада и ордена Дракона и боле не возвращаться к ней. Перекусили они с Ратко капустным подварком да яблоками, выпил отец Николай вина для поднятия сил, и сели они вновь за рукопись. Продолжил отец Николай повествование;

— Но тяжелее всего приходилось Дракуле в борьбе с османами. Разбежались все союзнички его, рыцари ордена Дракона: у одних засуха, у других — дожди. Остался Дракула один на один с врагами своими, как родитель его когда-то. Тогда и заполз в души людские ужас… Столь лелеемая Владом Валахия была «мумтаз эйялети», а господарь валашский — вассалом султана и платил ему дань. Да только хуже ножа в сердце была людям эта дань. Баранов и золото можно было пережить, а вот когда турки забирали мальчиков, старики ложились на землю и плакали. Нельзя было отдавать души невинные нехристям на растерзание. И тогда задумался крепко господарь, как не давать туркам боле детей своих. И надумал. Как только надумал, так сразу вскочил на коня и умчался — только и видели его в столице. Потом говорили, что умел он летать нетопырем, но неправда это. Правда то, что не сидел Дракула ни дня на месте, видели его то здесь, то там, и казалось людям, что он вездесущ, — а он всего лишь загонял по три коня за день, но делал то, чего нельзя было сделать.

Привел Дракула обещанных туркам мальчиков и стадо в условленное место, подле турецкой крепости Джурджия. Вышли навстречу ему Юнус-бей и Хамза-паша с воинством немалым. И надо тебе знать, сынок, кто таков был этот Юнус-бей. На сей паршивой овце клеймо негде было ставить! Был он когда-то дьяком по имени Фома Катаволинос, верой и правдой служил императорам византийским. Но отрекся от Христа, принял магометанство и стал верой и правдой служить султану под именем Юнус-бея. Хитер был Катаволинос, как лисица. Скольких господарей обманул он своим двоедушием византийским да коварством турецким, скольких под ятаган подвел. Исполнял он самую черную волю султана, где нужна была только ложь и ничего кроме лжи, ибо преуспел в ней Юнус-бей. Хотел он льстивыми речами заманить господаря Влада в турецкий лагерь, схватить его и выдать султану на верную смерть. Только не прознал Юнус-бей, с кем на сей раз свела его судьба. И что очутился он на колу позолоченном — так то кара Господня за лихие дела его.

Сильные морозы стояли в тот год. Сковало Дунай льдом. Перешло ночью малое войско валашское по льду через реку, окружило турок и напало. Половина турок убита была сразу, другая половина вместе с Юнус-беем и Хамзой-пашой — взята в плен. Ни один нехристь не вырвался из кольца. И пронесся Дракула по Южной Валахии, громя крепость за крепостью, убивая всех, кого встречал на пути. Страшное это было время. Турки при отце Дракулы прошли тем же путем, неся с собой смерть. Но разве кто вспомнил об этом? А потом заселили турки Валахию албанцами, принявшими магометанство. И в каждом селении стояли турецкие воины, и была там поставлена мечеть, где сидел мулла, — эти-то побеги сорные и срыл Дракула под корень. Ни одного волоска не упало с головы тех мальчиков, что приведены были им к туркам, живые и невредимые вернулись они в дома свои, но только кудри их поседели преждевременно, ибо видали они все.

Черные дела творил Дракула, черные. Истый змиевич! Только скажи мне, сынок, — будь у тебя власть его, пошел бы ты на такое? Нет ли? Молчишь. Вот и я молчу. Ни один из сербских господарей не творил такого ни в Косово, ни в Боснии — и что обрели они своим мягкосердечьем? Когда Господь отвернулся от народов, когда живут они во мраке — кто вправе судить за смерть? Когда живут люди по древним законам, по коим жили еще до Христа, когда кровью отвечали за кровь, — кто из них прав? Кто виноват? И мнится мне, что власть господарская в Валахии крепче, нежели в Сербии, и что ежели бы нашелся у вас господарь храбрый, как Дракула, то… не пожгли бы турки безнаказанно деревню твою. Да и не осудил господаря Влада никто в те годы, даже супротив того — прислали ему властители наихристианнейшие здравицы с победой над неверными и отстояли в ознаменование сего события молебны в храмах.

Возвращал господарь Влад нехристям два ока за око и десять зубов за зуб. И предавал он смерти лютой душегубов за дела их темные, ибо был бичом Божьим, присланным людям в наказание за грехи их. Не мог он ни остановиться, ни свернуть с пути своего, хоть и тяжким было его бремя. Много понарассказали про него турки, венгры да немцы — да только выдумки все это. Незачем ему было каждый раз сажать на кол по тридцать тысяч человек, ибо стали бояться его и после первого раза. Незачем было ему истязать голубей и крыс, ибо заключен он был не в темнице, а в замке королевском, а после так и вовсе жил при дворе короля венгерского, где ничего такого за ним не водилось. Незачем было ему соблазнять сестру короля Матиаша — сам король выдал Илону замуж за Дракулу, и пока тот заточен был в Вышеграде, родила она ему двух сыновей.

А с башни Киндии Поенарского замка бросилась первая жена Дракулы, княгиня Елизавета, которую он очень любил и которой был верен, хотя и не были они венчаны пред алтарем. Случилась та беда, когда огромное войско султана Мухаммеда шло к Тырговиште. В сто первый раз предали Дракулу бояре ближние, донесли они султану, что в Поенарском замке прячется супруга господаря, к которой он вельми привязан. Тайно отрядил султан на поимку княгини валашской отряд янычар. Но не желала гордая княгиня оказаться в руках нехристей и, когда пошли они на приступ замка, прыгнула с высокой башни и разбилась о камни. Да тут еще и отцы святые отличились — отказались хоронить ее по-человечески, ибо сама она лишила себя жизни. Горевал о ней Дракула. А когда смог дотянуться до турок, до предателей-бояр и семейств их — то пожалели они, что на свет народились. От веры своей не отрекался Дракула, но христианское милосердие и всепрощение чужды были ему. Страшное было время, страшное.

Был король Матиаш лукавым и двурушным правителем. Когда-то помог ему Дракула занять престол венгерский — через голову потомков короля Владислава, погибшего при Варне. Но обманом заточил Матиаш Дракулу в замок Вышеград под надзор черного чешского войска и отправил в Рим послание с просьбой признать Влада преступником против веры и церкви с изложением всех — и настоящих, и мнимых — преступлений Дракулы, коих свет Не видывал прежде. Хотел король казнить Дракулу прилюдно страшной казнию. Но ответствовали королю из Рима, что ежели перебьет он всех рыцарей ордена Дракона, то некому будет с нехристями биться. Не было дела Святому престолу до цены побед, подавай ему торжество веры латинской. И все-таки заступился тогда за Дракулу господарь Штефан Молдавский, не забыл он побратима, честь и хвала ему.

Не бегал Дракула волком да не летал нетопырем. Не пил он кровь человечью. Кровь на руках его была кровью на руках лекаря, а не кровью на руках палача, хотя и много ее было, крови этой. Прознал он как-то про обычаи даков, обитавших в родных его местах еще до того, как пришли туда римские легионы. И было в тех обычаях пред боем надевать волчьи шкуры и выть на луну. Остановили давным-давно волки-даки воем своим римских воинов, остановил волк-Дракула воем своим турок. Нет ничего нового под солнцем. Не соблазнял Дракула девушек, не прокусывал им шейки. По своей воле приходили они в замок к нему, ибо не мила была им жизнь без того, кого они страстно желали. И была во всем том не вина Дракулы, а беда его.

Нашелся и тот, кто сокрушил господаря Влада. Был то родной его брат, Раду чел Фрумос, что означает Красивый. С ним заточены они были когда-то в турецкой крепости Эгригёз. Только встал старший брат на защиту страны своей и веры православной, а младший поддался на турецкие посулы, принял магометанство и предал брата в надежде самому сесть на господарский престол. Более, нежели радение рыцарское, прельстили его ласки султанские. По сердцу было Раду стать наложником Мухаммеда, возлежать на атласных подушках, раскуривать кальян и глядеть на танец гурий гаремных. Выловил однажды Дракула братца своего порченного вместе с турками из воинства Махмуд-паши, да только рука не поднялась у него убить брата родного. Турок посадил он на колья, а Раду отпустил.

Но не таков был чел Фрумос. Подкупил он воинов брата своего, и во время боя с турками повернули они копья свои против Дракулы и пронзили его насквозь. А потом отрезал Раду голову брату и отослал ее султану в бурдюке с медом. По преданию, молвил султан, достав голову Дракулы из бурдюка: «Будь Аллах более милостив к нему, сотворил бы он многое. Не устояла бы империя османов». И приказал султан водрузить голову господаря Влада на высокий кол посреди Константинополя, дабы всем видна была. А ведь и вправду хотел Дракула отвоевать у турок все захваченные ими земли христианские, особливо Константинополь, и возродить там новую Византию. Он и монеты с орлом византийским чеканил уж…

Слушал Ратко слова сии, и кружилась голова его. Думал по первости, что от слабости кружится, от болезни. Проглотил он нехитрую вечернюю трапезу — печенную на углях рыбу да лепинью с сыром, — а все равно глаза будто слипались. Прикорнул он на постели, слыша сквозь сон скрип пера и голос учителя. И снилось Ратко, что он израненный витязь в тяжелых чешуйчатых доспехах и нестерпимо Давит ему голову шлем с драконом… Мчится он по полю брани, разя мечом людей каких-то, должно быть — врагов, не разобрать… И еле скачет его конь, попирая их трупы копытами… Свистит в ушах смрадный ветер с болот, лезут в глаза нечесаные космы, а пред глазами будто бы пелена, черная муть, чрез которую едва пробивается свет то ли солнца, то ли луны… И громкий крик вырывается из гортани его: «Мортэ лор! Мортэ лор!» И знает Ратко, что это значит: «Смерть им! Смерть им!» Но слышит вдруг он глас учителя своего, от коего спотыкается конь:

— Изыди, нечистый! Святое место Хиландар на горе Афон. Нет сюда ходу духу адскому. Изыди!

Содрогается Ратко от слов таких, но ответствует — только не своим, а чужим чьим-то голосом:

— Вошел я сюда — значит, чист пред Богом.

* * *

Глаголют же о немь, яко, и в темницы седя, не остася своего злого обычая, но мыши ловя и птици на торгу покупая, и тако казняше их, ову на кол посажаше, а иной главу отсекаше, а со иныя перие ощипав, пускаше.

Ответствует Ратко — и просыпается. И чудно ему, что знает он слова языка валашского, прежде неведомого. Понимает Ратко: не он говорит слова эти, а тот, кто сидит спиной к нему на лавке. Кто сей гость? Зачем пожаловал он к отцу Николаю? Почему поздно так? Может, монах из монастыря какого греческого? Да нет вроде — даже при свече видно, что из мирских, знатный гость. Одежды на нем просторные, темного бархату, золотом шиты да соболем оторочены. Кудри черные падают на широкие плечи крупными кольцами. Украшает чело венец, искусно сделанный из серебряных цветов и листьев, и сверкают на нем рубины, словно капли крови голубиной. И осенило тут Ратко, но, упреждая его, молвил отец Николай по-валашски, осеняя себя крестным знамением:

— Уходи! Мы не звали тебя!

— Неправда. Я прихожу только к тем, кто называет имя мое.

Понял Ратко, кого занесло к ним в келью этой ночью. И волосы зашевелились на голове у него. Воскликнул он, не помня себя:

— Господарь Влад!

Обернулся ночной гость. Был он таким, каким видел его себе Ратко, — и не таким. Глубокие морщины лежали на лице — а ведь был он вроде не стар, когда умер, сорока пяти лет от роду. И шел поперек его шеи страшный багровый шрам. Уставился на Ратко гость — будто дырку в нем просверливал. Мерцали глазищи его зеленым светом, как у кошки. От этого прошиб Ратко хладный пот, подался он назад и уперся спиной в стену. Заглянул к нему в душу ночной гость — и тут же прикрыл глаза, спрятал силу свою бесовскую под ресницами, только промолвил усталым голосом:

— Хороший ученик у тебя, святой отец. Мне такого не дал Господь.

— Почто ты пожаловал, дух нечистый?

— Вы звали меня.

— Знали бы, что придешь, — не произнесли б имени твоего поганого.

Испугался Ратко — а ну как господарь осерчает на такие слова? Что он потом с ними сделает — страшно даже подумать. Но рассмеялся ночной гость. Тихо рассмеялся, и стены кельи сотряслись от его смеха.

— Почто ты бранишься, святой отец? Не к тебе пришел я. К нему. Он меня звал.

Сказал это Дракула и указал на Ратко рукой. Дивной была сия рука — с длинными острыми ногтями, пальцы унизаны златыми перстнями с каменьями драгоценными.

— Он дитя малое, неразумное. Мало ли что ему в голову-то втемяшится?

— А и напрасно не веришь ты отроку, святой отец! Честен он, и нет греха на нем. Я доверял таким.

— Ты пришел поведать нам о нашем грехе? Ты, дьявол во плоти человеческой?!

Забился Ратко в темный угол, зажмурил глаза — страшно было ему даже взглянуть на господаря Влада. А тот и вправду осерчал, вскочил на ноги:

— А кто ты такой, монах, чтоб судить меня? Ты просидел всю жизнь в келье и ничего не видал, кроме книг своих. А знаешь ли ты, как пахнет паленое человеческое мясо? Видел ли, как турки прикалывали копьями младенцев к груди матерей их? Отгонял ли ты волков, грызущих трупы твоих братьев, что валяются вдоль дорог? Ходил ли ты на врага конным строем — копье к копью? Как ты можешь судить меня?

— Многих людей убил ты неправедно, смертию лютою, отверг ты Христа в сердце своем…

— А что бы ты делал, монах, окажись ты на моем месте? Удалился бы на молебен, как третий мой братец, оставив землю туркам на поругание?

— Но не только врагов лишал ты жизни…

— Иные друзья хуже врагов! Я делал для них все, что возможно, даже невозможное делал — но как они отплатили мне за это? Я искал друзей — но они отреклись от меня. Я искал свой народ — но он погряз в грехе. Я искал любовь — но она ускользнула от меня. Я искал воинство свое — но оно покинуло поле боя. Я искал бояр верных — но они предали меня. Я искал врагов — но они оказались трусливыми собаками. Я искал побратимов-рыцарей — но они превратились в торгашей, грызущихся за золото папское. Я искал брата — но он отсек мне голову и отослал ее султану…

Откинул господарь волосы и показал на свой шрам, свидетельство усечения главы.

— Что заслужили все они?! Они заслужили смерть! Они недостойны того, чтобы жить! Мортэ лор! Мортэ лор!

Страшно говорил Дракула — сотрясались стены монастырские. И как братия не проснулась? Но ведомо было Ратко, что никто, кроме них с отцом Николаем, не слышит этого гласа. Схватил господарь со стола яблоко неспелое, сжал его в руке — и брызнул из кулака белый сок, потек по пальцам, а когда разжал господарь кулак, то была там вместо яблока будто бы горстка цицвары. Но прошел его гнев — так же быстро, как начался. Молвил господарь таким голосом, что будто нес он нестерпимо тяжкий груз, но иссякли силы его:

— Что бы ты сделал, святой отец, узрев все это? Затянул бы петлю у себя на шее?

— Если нельзя было помочь этим людям — ты должен был уйти…

— И оставить их одних? Нет, святой отец. Не может господарь покинуть свой народ. Я искал смерти — но смерть бежала от меня, и была мне дарована вечная жизнь. До тех пор, пока не затрубят рога Дикой Охоты.

— Творил ты богопротивные вещи, господарь…

— А кто не творил их? Матиаш? Штефан? Мухаммед? Кто?!

— Но воители святые на поле Косовом…

— Чем помогли они народам своим, сложив голову в битве? Я творил чудеса, кои творили они, я защищал веру так, как защищали они, я мучился так, как они мучались, — но лики их красуются в ваших храмах, а мои посбивали со стен. За что? Только за то, что не смог я стать святым угодником? В чем тогда она, ваша справедливость?!

— Погубил ты свою душу…

— Разве значит она что-то по сравнению с тысячами душ таких, как он? — снова указал господарь на Ратко.

— Ты служил Сатане и каждый год выходил из лесу весь в крови невинных младенцев…

— Чушь! Да, я вызывал Дикую Охоту. Но кроме нее никто не мог помочь мне. Христос давно отвернулся от наших земель — иначе как бы он мог смотреть на то, что творят нехристи с его паствой? А Дикая Охота дала мне силу. Кровь, что на мне, — моя кровь. Древним богам не нужна чужая.

Задумался отец Николай. Долго стояли они с господарем друг против друга, Ратко и шевельнуться боялся. Наконец молвил отец Николай:

— Ты спросил у меня, кто я? Я книжевник, пишу летописи, перекладываю древние хроники на новый лад. Пройдут века, и люди забудут о том, что было. А кто им напомнит, кроме меня? Про все забудут: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро. Все стирается из памяти людской. Неоткуда будет людям узнать о своих корнях, кроме как от меня. И будет все так, как я начертаю. И судить о тебе, господарь, будут по моим книгам. Но сам я тебя не сужу, ибо недостоин. А вот он, — показал отец Николай на Ратко, — достоин, ибо чист душой.

Опустил глаза господарь Влад, пали длинные тени от ресниц на щеки его, и молвил тогда:

— Да будет так!

— Подойди сюда, — тихо сказал отец Николай Ратко. — Смотри. Узнаешь? Это сказания о господаре валашском Владе Дракуле по прозванию Цепеш. Все три. Вот первое. Вот второе. Вот третье — я закончил его, пока ты спал. Мы с гостем покинем келью — негоже ему тут оставаться. А ты выбери одно из трех сказаний и отнеси его в монастырскую библиотеку. Два же других сожги в жаровне. Понял ли ты меня, сын мой?

— Да, отче. Я понял.

— Смотри, не ошибись. Тебе решать судьбу господаря Влада и народа его.

Кивнул Ратко головой, но смотрел все время на гостя, не отрываясь, — видать, и вправду был у Дракулы дурной глаз. Вышел отец Николай из кельи, за ним двинулся и господарь Влад. Выходя чрез дверь, наклонился он пред низким косяком. Наклонился, но на миг обернулся, глянул на Ратко напоследок своими глазищами — и зашуршал соболями по каменной кладке узкого хода.

Стихло все в предутренний час. Спокойно спал древний монастырь за крепкими стенами. Стоял Ратко подле стола, на котором лежали три стопки пергаментов. Стоял — и не мог решиться, какой из них взять. То к первому руки тянулись, то ко второму, то к третьему… Все они были истинными. Все они были ложными. Не смог Ратко сделать выбор. Кто он такой, чтоб судить господаря Влада? Не ведал Ратко, было ли дело господаря правым или неправым. Но в том, что сам он задумал дело правое, сомнений у него не было. Сложил Ратко все три Сказания в суму, а в жаровню бросил список с «Жеста Хунгарорум», залитый намедни чернилами, — туда и дорога этим венграм. Запамятовал отрок, что решает он нынче судьбы народов. Не потому ли закатилась с той поры звезда королевства Венгерского?

Сделал так Ратко, взял суму на плечо, тихо вышел из кельи и направился в библиотеку. Страшна было ему идти по темным залам монастырским. Защищают здесь сами стены от духа нечистого, но от себя самого как защититься? Прижал Ратко к себе покрепче суму и проскользнул в зал, где хранились рукописи. Зашел он в самый дальний угол, разыскал самый дальний сундук и положил на дно его все три сказания, завалив сверху тяжелыми томами. Пусть упокоится господарь Влад до той поры, пока не придут сюда люди, не откроют сундук и не отыщут под горой пергаментов то, что было сокрыто. Пройдут века, и люди забудут о том, что было. Про все забудут: про царей и воевод, про князей и простых людей, про зло и добро. Все стирается из памяти людской. Но станет все так, как в этих сказаниях. Быть господарю Владу едину в трех лицах: и героем, и кровопийцей, и тем, кто ищет смерти, а она бежит от него. Так осудил отрок великого и страшного господаря Валахии Влада по прозвищу Цепеш из ордена Дракона. И был справедлив его суд.

* * *

Конец же его сице: живяше на Мунтъянской земли, и приидоша на землю его турци, начаша пленити. Он же удари на них, и побегоша турци. Дракулино же войско без милости начаша их сещи и гни та их. Дракула же от радости възгнав на гору, да видить, како секуть турков, и отторгъся от войска; ближнии его, мнящись яко турчин, и удари его один копием. Он же видев, яко от своих убиваем, и ту уби своих убийць мечем своим пять, его же мнозими копии сбодоша, и тако убиен бысть.

А жизнь монастырская пошла своим чередом. Отец Николай писал свои рукописи, Ратко подсоблял ему. Не являлся боле господарь Влад в Хиландаре, но ведали они, что ушел он только на время и что когда наступят сроки — выйдет он на Дикую Охоту, и ужаснутся те, кто отрекся от света и избрал тьму. Не сказал Ратко учителю о своем выборе — да тот и не спрашивал. Только потрепал его по голове да прижал к себе — совсем как отец когда-то.

Так прошли три года, пока однажды Ратко тайно не покинул Хиландар. Хватился его отец Николай — а уж поздно было. За мелкую серебряную монету увез моряк-грек юношу с горы Афон туда, где не было ни крепких стен монастырских, ни крутых берегов. Потерял отец Николай след его. Ни разу не приходила ему весть от ученика — ни добрая, ни злая. Взял он тогда себе нового воспитанника — Живко, а все вспоминал о том, пропавшем. Все выспрашивал у гостей монастырских да у греков, что корабли приводят к причалу, не видали ли они юношу-серба по имени Ратко? Не слыхали ли что о нем? Но те в ответ только качали головами.

Однажды только услышал отец Николай весть о том, что нагнал на турок страху под Митровицей некий хайдук Ратко Младич. Появлялся-де он и исчезал прямо на глазах невероятным образом, будто из-под земли, был заговорен от сабель и пуль, неуловим и жесток с турками настолько, что боялись они его поболе мутессарифа смедеревского.[55] Но был ли то его Ратко или какой другой — про то отец Николай не ведал. Мало ли бродило по Сербии тех, кому нечего было терять и кто брал в руки оружие, дабы наказать турок за дела их поганые! А ежели то был его Ратко, то, видать, сглазил его Дракула. Сманил он парня, сбил с пути истинного на путь мученический.

Исправно носил Живко в келью сыр, пресную погачу, оливки и вино, старательно выводил буквы на бумаге, высунув от усердия язык. Но не брал боле отец Николай в руки летописей про орден Дракона, корпел он отныне только над деяниями святых угодников. Ибо пройдут века, и люди забудут о том, что было. И будет все так, как начертано им. Сокровенное знание живет вечно. А ну как поднимется оно выше стен монастырских — что устоит тогда?

Загрузка...