Когда пылавшая броня
остынет, скорчившись калекой,
живые вытащат меня
пригоршней пепла из отсека.
Да, мне бы выжить… Хоть назло
бородачу с гранатометом…
Но в этот раз не повезло.
Война… Случается, чего там…
Да, и еще: из-под Шали,
не будь я пеплом — просто телом,
со мной бы парни не ушли,
все полегли б, такое дело.
А так — горами налегке,
пригоршня пепла — груз не тяжек,
не помешает на тропе
поставить сколько-то растяжек,
способных «духов» задержать —
пусть помудохаются с ними.
…Ну, парни, в бога-душу-мать,
дойдите же хоть вы — живыми.
Старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны, и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.
Утро было тяжелым, впрочем, оно не было утром — старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.
Он старался не открывать лишний раз рот — внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть — но Коколия ненавидел разведенный спирт.
Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами — эти люди всегда казались ему странноватыми.
Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему летчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лед», был явно человек непростой судьбы, Чины Григорьева были невелики, но все же два старых, еще довоенных, ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив черной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осажденном городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щеку.
Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда.
Пришел и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан — один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что — не подведет.
Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.
А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.
Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи, — и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.
При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он — пассажирам.
Пассажиров оказалось несколько десятков — немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.
Коколия раньше видел много метеорологов — поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.
Один, одетый во все флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром — да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколии, начальник — капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколии, штурману и отдававший приказы его, Коколии, подчиненным.
Его напарник был явно привычен к морю, но изможден, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.
Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой — совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.
«Лед» был старым пароходом с усиленной защитой — он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нем топорщились две пушки Лернера и две сорокапятки — так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на черное и белое. Черную воду и белый лед, полосы тельняшек — и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.
Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном — и, что важно, враг вывел в уме то же уравнение.
Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.
Он был вспыльчив и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же — они не нравились друг другу, как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.
Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.
Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.
Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе — он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.
— А отчего вас Академиком называют? — спросил Коколия. — Или это шутка?
— Отчего же шутка, — улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. — Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал — только посадили меня как-то Бабе-яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчет Фетина?
— Ну?
— Фетин отменит любой ваш приказ — если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.
— В море вы не можете отменить ничего, — сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.
— А тут вы и ошибаетесь. Потому что все может отменить даже не часовая, а минутная стрелка — вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?
Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве, на пыльной набережной южного города, страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?»
— Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьезно. Вернее, он будет не говорить, а приказывать.
— Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.
— А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! — и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.
Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.
Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной — такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.
Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).
Под вождем выцвел лозунг белым на красном — и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потом все будет за нами. Хотя сам он бы поместил что-то вроде «Делай, что должен, и будь что будет».
Академик действительно чуть не проговорился. Все в нем пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.
Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.
И теперь он наверстывал непрожитое время. А наверстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и несделанное главное дело его жизни.
Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золой песок.
И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Рауншенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.
У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что, пока академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот, достигнутый двадцать лет назад результат.
И теперь он могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.
Настал странный день, когда ему казалось, что время замерзло, а его наручные часы идут через силу.
Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.
На корабле реял американский флаг — но это было обманкой, враньем, дымом на ветру.
Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.
Академик взлетел на мостик — он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась еще более костлявой.
Он мычал, глядя на силуэт крейсера.
— Сейчас нас будут убивать, вот. — Коколия заглянул Академику в глаза. — Я вам расскажу, что сейчас произойдет. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвертого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все. А теперь, угадайте, что мы выбираем.
— Мне не надо угадывать, — сказал хмурый Академик. — Довольно глупо у меня вышло: хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать свое дело, и ничего у меня не получилось.
— Это пока у вас ничего не получилось — сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчиненных есть шанс размером в двадцать минут. Если повезет, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях. Но, честно вам скажу, мне важнее восемь транспортов и танкер…
Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.
— Матвей Абрамович, — спросил Коколия помполита. — Как вы думаете, сколько продержимся?
— Час, я думаю, получится. Но все зависит от Аршбы и его машины — если попадут в машинное отделение, то все окончится быстрее.
— Час, конечно, мало. Но это хоть что-то — можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…
Коколия вдруг развеселился — по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.
Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе — так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать теплое дыхание теплого моря.
Коколия вздохнул и сказал:
— Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами».
Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.
Семафор с крейсера тут же включился в разговор — требуя прекратить радиопередачу.
Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.
«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», — печально подумал Коколия.
И точно — через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.
«Лед», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.
Радист вел передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи, — стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта, с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмет пальцы плена на его горле.
Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.
И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть — но было так больно, что заснуть не получалось.
Тогда он стал считать все повороты чужого корабля — 290 градусов, и шли пять минут, потом поворот на десять градусов, полчаса… Часы у него никто не забрал, и они горели зеленым фосфорным светом в темноте.
Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день — пока не услышал колокол тревоги.
То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмерке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.
Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.
И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолета, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.
В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолет, заваливаясь вбок, ушел прочь.
Тогда вновь началось время считалочки: один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут…
Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз, — спасительно долго он плыл по черной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счета: 290, 10, 10, 30…
И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мертвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мертвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мертв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рев танка, что снес ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слез, и пошел выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошел фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.
Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал черную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после нее. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто лег в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и черная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.
Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шел прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поименно и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шел у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.
Дело у Коколии, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе.
Он не стал заходить в свое одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул ее в кирзовый портфель вместе с лавашом.
Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.
Его спутник нервничал — отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чем. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.
Самолет приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.
Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату — таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но все же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел — в тех местах за ушами, где еще сохранились волосы.
Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина — теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.
Вот Академик бросил слово, и, откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолете, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернешься туда, куда должен вернуться, вернешься, даже если сам этого не захочешь».
На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного летчика. Коколия опознал в нем давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком — форма без погон на нем была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.
Коколия спросил летчика, нашел ли он жену, которую так искал в сорок втором, но летчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.
Моряка и летчика расспрашивали вместе и порознь — заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолета и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере — скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.
Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении — хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.
В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия, — только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.
Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам — все уперлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед ледяным полем.
Наконец Академик сознался — он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца — что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.
Тогда Коколия рассказал Академику свою, полную животной боли, считалочку — 290 градусов пять минут, 10 градусов тридцать минут. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.
На следующий день они ушли в море на сером номерном сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.
Живот снова начал болеть, будто в нем поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.
— Точно? — переспрашивал Академик, — и Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.
Но оба знали, что — точно. Точно — и их ведет какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.
Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.
Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.
Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой — одной тайной больше, одной меньше.
Если что — все едино.
От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно — да, все едино. Но все же.
Они шли по камням, и Коколию пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно ровное пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.
Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину — действительно, незаметную с воздуха, видную только вблизи.
Начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками «Кригсмарине» и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.
Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение — похожее на небольшой нефтеперегонный завод.
Раньше оно было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.
Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шел иной звук — мерный, пульсирующий шорох.
— Оно? — выдохнул Фетин.
Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.
— Оно… Я бы сказал так — забытый эксперимент.
Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, все-таки пробрался в соседский сад.
— Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур — а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же они уже потеряли самолет-разведчик, и, как ни дергались, времени им не хватило.
Академик схватил Коколию за рукав, он жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до этой истории.
Фетин говорил что-то в черную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший свое дело, которому теперь предписано удаление со сцены.
Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Черного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:
— Думаете, вы тут ни при чем? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.
— Я не понимаю, что это все значит, — упрямо сказал Коколия.
— Это совершенно неважно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.
— Я ничего не знаю про фантастику. Мне неинтересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, — упрямо сказал Коколия. — Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.
Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.
— Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой — и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили все это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Черт! Черт! Не об этом — вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели, — это все не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер — это хорошая цена.
Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что все закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолета на другой, а потом окажется в своем городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик. Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку. Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:
— Нас было сто четыре человека, а с востока — восемь транспортов и танкер. Мы сделали все, как надо, — и, откозыряв, пошел, подволакивая ногу, к шлюпке.
Не так уж давно я был самым обычным. Из тех парней, что пачками каждый август слетаются на наш доблестный Северный флот из военно-морских училищ страны. Как положено, я ходил этот первый месяц новой жизни слегка хмельной, с горящими глазами, и никак не мог привыкнуть к офицерской вольнице. Кроме шуток. Я говорю, что якорьки и ма-а-ахонькие звездочки на погонах, две совсем разные разницы. Несмотря на.
Несмотря на дежурства у трапа, кучу охламонов в подчинении, которые, как рабы в Древнем Риме, совершенно не заинтересованы в результатах собственного труда. Это все мелочи. Вроде идиотов-«бычков». Разумеется, «бычок» — это не детеныш известного парнокопытного, а мой непосредственный начальник. Командир боевой части, или БЧ, сокращенно.
Так вот, прибыл я на коробку… Кстати, мне еще повезло — коробка оказалась ходячей. Да не просто ходячей — она была единственным оставшимся у родины ТАРКРом.[56] Просто для справки: я вполне мог попасть и на НЕ ходячее железо, с моими-то скудными связями и тройкой в дипломе. А НЕ ходячее железо — это такое дело… Какая-то изощренная пытка — держать экипаж на корыте, обреченном вплоть до списания торчать у пирса.
Ну и что, что подводника из меня не получилось! Оно и ладно — как под водой увидишь зимние шторма или северное сияние? Конечно, может, не так престижно, и льготная выслуга — полтора года вместо двух. Хотя — чего уж там — признаюсь: в курсантские годы хотелось мне на подплав. Интересно, выходы в море куда как чаще… ага. Вот и проговорился.
Да, да — я из тех самых, «прожженных мареманов». Ну какой идиот бы еще поперся в военно-морское училище в середине девяностых? Только такой, как я. Который хочет в походы, который не может без моря. Вир, выбора у меня особого не было: отец — морской офицер, детство в Гремихе да Гаджиево, только и оставалось, что идти по проторенной дорожке. Только неправда это. Выбор есть всегда. Подался бы я в бандиты; глядишь, был бы сейчас вполне респектабельным, законопослушным бизнесменом. Если бы выжил, а шансы у меня неплохие были, кстати, — я пронырливый. Все на курсе так говорили.
Пронырливость и находчивость — это, конечно, хорошо. Особенно если поставляются в комплекте с везением. Я же вовсе не от хорошей жизни стал таким… предприимчивым. Мне часто не везло. Нет, я, конечно, далек от того, чтобы стонать и жаловаться. В конце концов, есть люди куда более невезучие. Хотя бы те, кого расстреляли для профилактики, пока ловили Чикатило. У меня все было не так запущено. Ну, подумаешь, попадусь на заборе после возвращения из самохода. Или моему отделению по жребию достанется наряд по столовой на Новый год. Ерунда! Только сообразительность развивает, учит выкручиваться из самых неожиданных ситуаций. Но нужно было попасть в настоящую передрягу, чтобы понять: дело тут вовсе не в везении…
И — подумать только — едва-едва я, так сказать, приступил к исполнению должностных обязанностей, как наметился выход в море.
Правда, повод для этого выдался вовсе не радостный, и боевая учеба была под ба-а-альшим вопросом. Только… только все равно — море есть море. Так я думал. И, несмотря ни на какие трауры, на душе было радостно.
Дело, собственно, заключалось вот в чем. Как раз тогда в Баренцевом море проводилась грандиозная операция — доставали со дна нашу погибшую лодку. Выглядело это так: иностранцы занимались своим делом (доставали лодку), а силы флота — своим (охраняли и обороняли район). То есть там, где проводилась операция, постоянно дежурила боевая коробка Северного флота, как правило, БПК.[57]
Гражданские частенько думают, что корабль, укомплектованный экипажем по штатному расписанию, в состоянии выполнить стоящие перед ним задачи, тем более по охране и обороне какого-то там района.
С военной точки зрения, это не совсем так. Особенно в деле, связанном с выполнением сакральной политической воли руководства страны. Вот и создали Экспедицию особого назначения, которую возглавил аж целый вице-адмирал. Разумеется, в состав ЭОН вошла куча флагманских специалистов из штаба Северного флота; позднее, справедливости ради добавлю, подтянулись парни даже из ГШ ВМФ,[58] что в самом морском городе России — Москве.
Конечно же, все это хозяйство размещалось на той самой дежурной коробке; несложно догадаться, каково в это время приходилось экипажу. Сами подумайте — кто важнее: флагманский спец — убеленный почтенными сединами капраз[59] или зеленый старлей, командир какого-то там дивизиона, скажем, из БЧ-5? Ответ очевиден. Вот и приходилось бедолаге старлею ночевать на боевом посту, в собственном заведовании, сиротливо притулившись на матрасе. Рядом с реактором, конечно, — потому что БЧ-5 и есть его работа.
Разумеется, я наслышан о таком положении дел. Поэтому, когда под занавес грандиозной эпопеи высокое руководство решило, что одного БПК для торжественного момента возвращения погибшей лодки маловато, я изготовился в полной мере проявить пронырливость, захапав каюту, на которую вряд ли бы позарился хоть кто-то из уважаемых членов штаба ЭОН.
Итак, одним погожим сентябрьским утром мы вышли в Баренцево море. Должен сказать, что проход крейсера по Кольскому заливу — явление само по себе достаточно интересное, а уж когда наблюдаешь его непосредственно с борта… Движение гражданских судов остановили часа за три до того, как мы отчалили. У БЧ-1 (штурманов) был праздник — осуществить проводку на скорости около двадцати узлов. Впечатлило. Такая махина несется вдоль скалистых берегов… Здорово! На выходе в открытое море, у острова Кильдин, скопилась небольшая кучка нервно жмущихся к берегу сухогрузов.
Штаб ЭОН, как белых людей, пересаживали вертолетами; это обстоятельство здорово мешало заснуть. Каюта, которую мне удалось отхватить, располагалась не на так называемой «офицерской» палубе, а чуть выше, на одном уровне с кают-компанией. Правда, попасть ко мне непосредственно оттуда невозможно. Сперва следует спуститься на палубу ниже, потом пройти по коридору в сторону юта и подняться по одному неприметному трапику. Так что фактически я пытался уснуть в кормовой надстройке, сразу за единственным на корабле артиллерийским орудием. Впрочем, близость вертолетной площадки — далеко не единственное неудобство моего обиталища. Иллюминатор выходит прямо на левый шкафут. Кому понравится, если любой может спокойно пялиться с палубы на твой скромный быт? И никакой рыбалки «на дурака»… Впрочем, возникни вдруг непреодолимое желание половить треску, вполне можно спуститься в кубрик к подчиненным: и уже там закинуть крючок с леской в море.
Забегая вперед, скажу: в первый же день мои матросы «на дурака» поймали ската; стоит ли упоминать, что они простодушно решили выпотрошить и высушить бедную рыбину — на сувенир. Салажатам было невдомек, что скат — животная очень редкая и своеобразная; к примеру, единственный орган выделения у него — собственная шкура. То есть у скатов нет почек в обычном понимании этого слова. На практике это означает, что через шкуру у этой рыбины выделяется разная ненужная организму гадость. И, конечно, эта гадость имеет свойство нестерпимо вонять по прошествии некоторого времени.
В тот день мне пришлось проявить всю свою пронырливость, чтобы обеспечить своим подчиненным возможность посетить душевые вне очереди.
Под вечер стало ясно, что из каюты меня никто так и не выселил, и я чуть было не решил, что жизнь налаживается.
Вертолеты наконец-то угомонились. Я лежал на койке, наслаждаясь покоем, когда раздался робкий стук в дверь. Вставать не хотелось — мало ли кто ошибся дорогой? Потому что если б не ошибся — стучался бы гораздо уверенней. Стоило мне так подумать, как снова постучали, в этот раз настоящим, военно-морским стуком.
Кряхтя, я нащупал ногами шлепанцы и пополз открывать. За дверями стоял незнакомый матрос (из БЧ-3, судя по нашивке) и… чудо.
— Разрешите идти, тащ! — гаркнул матрос, очевидно, рассчитывая взять чудо на испуг.
Чудо удивленно моргнуло большущими глазами за толстыми линзами очков, посмотрело на матроса и выдавило:
— Да, конечно. Спасибо.
Матрос развернулся и зашагал по коридору. Его спина тряслась от сдерживаемого хохота. Это меня слегка разозлило; совершенно неприемлемо, когда младшие по званию издеваются над старшими, даже если старшие — чуда.
Уже набрав полную грудь для командного окрика, я вдруг обнаружил, что оказался в каюте за закрытой дверью. Чудо проявило невероятную прыть. При этом в его очках отражалось такое облегчение, что мне стало радостно на душе. Я чуть внимательнее оглядел неожиданного визитера, в свою очередь, стараясь не рассмеяться. Наверное, мне этого просто не понять — как можно настолько не по-военному носить тужурку? И брюки… не иначе это была новая, военно-морская модель джинсов.
— Привет! — сказало чудо бодрым голосом. — Меня Саня зовут.
— Ну, привет Саня, — ответил я, — я Иван.
Саня протянул руку; пожатие оказалось неожиданно сухим и крепким.
— Я это… — продолжал Саня, — из ЭОНа. Сказали, теперь здесь жить буду. Ффух, еле нашел эту каюту! Сам бы не сообразил, но тут матрос подвернулся…
Пока он говорил, я недвусмысленно расположился на нижней койке — даже в поездах с детства не люблю ездить наверху.
— …это уж вообще ни в какие ворота не лезет! — продолжал Саня, кое-как устроившись за столом, предварительно засунув в шкаф странного вида камуфлированный рюкзак. — Мне еще месяц назад обещали, что сменят! И что? Пожалуйста! Идите, располагайтесь, товарищ лейтенант!
Саня возмущенно фыркнул и продолжил свою маловразумительную тираду. Я переждал с минуту, потом вмешался — надо было что-то делать с этим источником шума.
— Так ты что, говоришь, заканчивал? — спросил я.
— …запла… — осекся Саня на полуслове. — Нижегородский пед. Лингвист я. Японский, английский.
— О как! — У меня вырвался не очень-то приличный возглас удивления. — Призвали, значит?
— Ага, — горестно покачало головой чудо, — уже полгода как.
— А чего на флот-то? — Я задавал провокационные вопросы, еще для себя не решив, будем мы с Саней дружить или ругаться.
— А море мне нравится! — неожиданно дерзко выпятив челюсть, заявил Саня. — Мне на выбор предложили — или в штабе Сибирского округа, в Чите, или — на флот. Конечно же, я флот выбрал. У меня полдетства в Севастополе прошло… Военком, правда, обещал, что отправят на Тихоокеанский, с моим японским-то, да там вроде вакансий не было. Вот, приходится здесь трубить…
Я еще раз посмотрел на Саню, потом попросил его подвинуться — он загораживал сейф (в каждой офицерской каюте должен быть таковой). Несмотря на то что нынешнее обиталище стало моим совсем недавно, под замком хранилось все, что положено хранить уважающему себя офицеру; в том числе бутыль хорошего «шила». Не спрашивайте — я не знаю, почему на флоте так спирт называется; принято — и все.
Так и познакомились.
История со скатом немного меня успокоила. Значит, с соотношением везения-невезения в моей жизни по-прежнему все нормально, и, следовательно, в ближайшие дни крупные неприятности мне не угрожают.
Вернувшись из душевой, уже после ужина и вечернего чая, я догнался с Саней «шилом». Кстати, он неплохим парнем оказался, а вовсе не отмороженным ботаником-«пиджаком».[60] Поговорили по душам. Оказалось, он в море сидит почти безвылазно. Его вице-адмирал при себе в качестве переводчика держит, и работы у него — то по радио непрошеных гостей припугнуть, то на международных совещаниях толмачить.
А потом мы легли спать.
Едва открыв глаза, я почуял: что-то не так. Но почуять — одно, а сообразить, что же именно не так, — совсем другое. Особенно когда большая часть сознания плавает в параллельных мирах, которые зовутся царством Морфея.
Я сел на койке, включил свет в изголовье и, осторожно озираясь, ногой нащупал шлепанцы. Это и было моей главной ошибкой. Нога по щиколотку погрузилась в воду.
Будь я на подводной лодке — наверняка запаниковал бы, несмотря ни на какую браваду. К счастью, на надводном корабле вода в каюте ни о чем серьезном не говорит. Особенно когда на шторках у иллюминатора горит восход.
— Саня! — негромко позвал я; кричать почему-то не хотелось.
— Чего там? — сонно отозвался он, заворочавшись на верхней койке.
— У нас небольшая проблема.
— Ч-что? — По голосу было понятно, что сосед далек от полного пробуждения.
— Проблема, говорю! — повторил я уже громче.
Заскрипели пружины, Саня свесился с койки растерянно и посмотрел на меня; стало заметно, что без чудовищных очков Саня выглядит вполне обычно — как сонный флотский лейтенант. Несколько позже я даже заподозрил, что он носил их (специально, в качестве средства мимикрии, что иногда развивается у моллюсков при отсутствии раковины.
Я молча указал рукой на палубу.
Даже при скудном свете лампы в изголовье койки было видно, как Саня побледнел. Снова посмотрев на меня, он поразительно бесцветным голосом произнес:
— Мы тонем, да?
— Может быть, — дипломатично ответил я.
— Надо, надо… надо найти плоты тогда! — Было видно, каких усилий стоит Сане заставить себя проснуться окончательно; не то чтобы мы вчера очень уж много выпили, но «шило» есть «шило».
— Найдем, найдем! — С этими словами я вытянулся вдоль койки, пытаясь носками достать до комингса.[61] Тщетно. Плюнув на все, я встал.
Вода была холодной, но, к счастью, чистой. Доплескавшись до двери, я открыл ее и с удовлетворением обнаружил, что вода стоит только в нашей каюте. Как раз по комингс. Саня, должно быть, решив, что я хочу его бросить, тихонько что-то проскулил, не слезая, однако, с верхней полки.
Это была вторая неприятность в походе. Правда, как и первая, разрешилась она быстро и благополучно. Саня пожаловался адмиралу на невыносимые условия быта. Лопнувший трубопровод, что проходил за стенкой нашей каюты, залатали за полчаса. Во время починки десяток матросов вычерпывали воду из нашего жилища.
К вечеру в каюте снова можно было жить.
Утром, как водится, было построение, развод, завтрак, совещание, потом снова построение и, наконец, совещание БЧ.
Вот на этом-то совещании мне и сообщили пречудеснейшую новость… Так началась третья неприятность в тот день.
Помимо боевого ТАРКРа, в районе торчал еще кое-кто из наших. Причем давно и бессменно. Да, да — были люди несчастней нас и даже эоновцев. Речь идет о медиках. В десяти кабельтовых от нас стояло, пришвартованное к бочке, госпитальное судно. Это была железяка польской постройки, старше меня раза в два. Насквозь ржавая и полная тараканов (если верить рассказам самих медиков). Тем не менее со стороны коробка выглядела почти гражданской; многие у нас даже завидовали несчастным — дескать, ничегошеньки не делают, только сидят и «шило» трескают. По мне так — лучше уж построения по десять раз на дню и хоть призрачная тень боевой учебы.
На этой госпитальной посудине номинально была вертолетная площадка, но состояние палубы оказалось таково, что ни один вертолетчик не стал бы на нее садиться даже под страхом перевода на подплав. Так что единственным способом сообщения оставалось море.
Теперь о новости. В моем заведовании находился катер. Более-менее исправный и, как вскоре выяснилось, единственный полностью готовый к плаванью на всем нашем корабле. Несколько минут спустя я готов был рвать на себе волосы из-за того, что додумался доложить об этом начальству. Оказалось, что спивающимся медикам необходимо было доставлять почту, которая прибывала к нам с берега раз в сутки на вертолете.
Вечерело. Я намаялся со своими матросами, тщетно пытаясь донести до их пролетарских мозгов хоть каплю полезной информации. О том, что будет, если завтра корабль окажется в реальной боевой обстановке с такой степенью подготовки экипажа, думать не хотелось. Авось обойдется; хотя бы еще несколько месяцев, пока мое заведование не будет приведено к нормальному бою.[62]
О почте я почти забыл, но за ужином меня лично (!) проинформировали по внутренней трансляции, что погодные условия позволяют выполнить рейс. Дорого бы я дал, чтобы узнать, сколько наш «бычок» отвалил «шила» ради этого сообщения… зато какой воспитательный эффект!
Делать нечего. Прихватив из кубрика пару матросов, я отправился на правый шкафут.[63] Солнце повисло опасно низко над горизонтом, но, привыкнув к причудам северного светила, я знал, что у меня в запасе минимум пара часов. Ветер крепчал, но волнение и правда не превышало двух баллов. По крайней мере, пока.
Нас благополучно спустили на воду. Матросы вели себя подозрительно весело, подтрунивали друг над другом, щедро обмениваясь подзатыльниками. Я даже заставил одного из них дыхнуть мне в лицо. Ничего. Точнее, ничего, кроме застарелого кариеса. Ни грамма алкоголя. Мне понадобилось минут пять, чтобы понять: напускная веселость и есть нервная реакция на стрессовую ситуацию. Мальчишки были испуганы.
Конечно, я бы ни за что на свете не сказал бы это своим матросам, но бояться и правда следовало. С норд-веста набегали подозрительно-темные тучки, да и ветер крепчал ощутимо. К тому времени, когда подошли к ржавому чужому борту, волны швыряли нас так, что приходилось то и дело сглатывать обратно рвущийся на волю желудок.
А дальше началось форменное безобразие. Нас никто не соизволил встретить!
Мы стояли у борта этой ржавой громадины; в который раз я орал в рацию позывные, надеясь, что наконец найдется д… добрый человек в радиорубке. Тщетно. Требовались более радикальные меры.
Отложив в сторону рацию, я взялся за штурвал и направил нашу скорлупку прямиком на госпиталь. То ли я недооценил мощность дизелька, то ли ветер сильно окреп, но нас так садануло о бело-ржавый борт, что я прикусил язык. Матросы синхронно зажмурили глаза. Катерок протрещал что-то неразборчивое и заглох.
К счастью, этого рискованного маневра оказалось достаточно, чтобы разбудить дежурную смену в этой плавучей вотчине Бахуса и Морфея. Через пару минут, свесившись через леера, на нас глядел осоловело-изумленный медик.
— Эй! — крикнул я. — Почту принимать будете?
Медик тряхнул головой, но деликатно промолчал.
— Держите почту, вы… — дальше я себе позволил самый чуток непечатных выражений. Ровно столько, сколько было нужно, чтобы вывести эскулапа из задумчивости.
Почту у нас все-таки приняли. На это ушло каких-то минут сорок… Тем временем волнение поднялось до твердых трех баллов. Собственно, это предел мореходности катерка. Солнце у горизонта накрыли тучи; наступили самые настоящие сумерки.
Катерок, должно быть, обидевшись на плохое обращение, долго не желал заводиться, а плавучий госпиталь умудрился так неудачно развернуться по ветру, что нас приложило о борт по новой. И опять обошлось, но треск стоял такой, словно катер раскололся пополам.
Завелись. Кое-как, переваливаясь с волны на волну, поплелись обратно.
Мы отошли ровно настолько, чтобы наших криков не было слышно на госпитальной коробке. Дизелек заглох. В этот раз — намертво; я твердо в этом убедился, заглянув в трюм. Этой скорлупке после нашего похода требовался капремонт.
Ветром нас отнесло на приличное расстояние, по моим прикидкам, до границы района оставалось всего ничего. Делать нечего — я схватился за рацию. Просить о помощи.
Эта была хорошая рация. Новенький ручной «Icom». Не то что встроенная древность. К счастью, «бычок» вник в ту часть моего доклада, где я говорил о бортовых средствах связи, и выдал мне перед походом это техническое чудо. Вот только даже чудесам требовались заряженные батарейки…
Оставшегося заряда хватило, чтобы пропищать свои позывные. После этого рация сдохла окончательно.
Не подумайте чего плохого — перед походом я проверял заряд, но то ли батарея была старая, то ли индикатор врал… или я слишком долго пытался докричаться до медиков. Не важно. Факт оставался фактом — мы застряли со сломанным двигателем, посреди Баренцева моря в шторм, без рации. Было отчего запаниковать, не так ли?
Конечно, нас должны были искать. Если дежурный не полный пофигист — уже через пару часов. Вот только эту пару часов надо было как-то продержаться.
На лица матросов я старался не смотреть — и так было тошно. Стоя у штурвала, я приказал им сесть на корточки в носовой части кабины, держаться как можно крепче. Они мгновенно выполнили приказ. Как мне показалось, даже с облегчением. Еще бы — они ведь могли решить, что с меня станется заставить их лезть в трюм ремонтировать двигатель. И я заставил бы, будь хоть малейшая надежда заставить машину работать. К сожалению, я слишком хорошо знаком с такими катерами.
Наш единственный шанс был в том, чтобы удержать нос катера перпендикулярно волне. При отсутствии хода в шторм это почти невыполнимая задача.
И все же я пытался. Жить хотелось, да и матросов было нестерпимо жаль. Я молился про себя. Хотел перекреститься, но боялся даже на миг оторвать руки от штурвала. Пока что нам везло. Если, конечно, слово «везло» годится в такой ситуации.
Шторм крепчал; присутствие подчиненных не давало мне впасть в панику, а вскоре я так сосредоточился на хитрой игре с волнами, что забыл о липком страхе и предчувствии скорой гибели. Это было нечто вроде азартной игры — угадать высоту и силу следующей волны. Но и у этой игры будет конец. И довольно скорый.
…мне показалось, что катерок попал в центр шторма — так тихо стало вокруг; вот только огромные валуны, вздыбившись, отчего-то неестественно застыли, глянцевито блестя в свете вдруг показавшейся луны. Воздух стал вязким, каждых вдох давался с трудом.
Я не думал о том, что происходит; крайнее напряжение и стресс последних минут сделали свое дело — сознание почти отключилось. Помню, только радовался, что можно хоть немного отдохнуть.
А потом спиной ощутил тяжелый, давящий взгляд; торопливо покосился на матросов. Две застывшие фигуры по-прежнему были на месте. Не они.
Ничего не оставалось, кроме как оглянуться. Быстро, порывисто — пока решимость не покинула.
На корме, спиной к ночному светилу, стояла фигура в парадной офицерской форме. В белом свете галуны на рукавах тужурки казались серебряными; рукоятка кортика отливала стальным блеском.
Наверное, в обычной ситуации я бы здорово струхнул; но минуту назад простившись с жизнью, на время превратился в храбреца.
Приходила ли мне голову мысль о погибшей лодке, лежащей на дне, всего в нескольких сотнях метрах от моей скорлупки? Нет… скорее всего, нет. Не помню. Потом, конечно, я сложил два и два, и… впрочем, я до сих пор не уверен, что случившееся со мной и страшная трагедия с подводным крейсером как-то связаны.
Я вышел из кабины, даже не потрудившись предупредить матросов, чтобы следили за мной; почему-то был уверен, что те меня просто не услышат.
Передо мной стоял флотский офицер. Вполне материальный — на вид, по крайней мере. Форма вроде бы узнаваемая, но что-то не так. Покрой тужурки чуть другой, ножны кортика вычурные и длинные. В голове мелькнул образ из стеклянного стенда в зале морского музея. Мундир морского офицера, еще дореволюционный. В таких стоял парадный строй на палубе «Аскольда»…
Только с лицом офицера была проблема; козырек фуражки бросал такую густую тень, что в лунном свете промежуток между воротником рубашки и головным убором казался наполненным тьмой.
— Здорово, — сказал офицер низким, грубым, но вполне себе живым голосом, — пошли со мной.
Я промолчал в ответ; проклюнулись первые ростки страха.
— Пойдем, познакомимся, — повторил офицер.
— А… обратно вернешь? — До сих пор не знаю, что заставило меня задать этот вопрос; это при том, что почему-то очень захотелось принять предложение.
— Нет, — ответил он.
— Тогда не пойду, — решил я, ожидая неприятных последствий своей дерзости.
— Тогда я пошел.
С этими словами офицер развернулся, перешагнул через борт и ступил на воду, но вдруг остановился, словно что-то вспомнив.
— На, возьми. На удачу, — сказал незнакомец, оборачиваясь и протягивая мне что-то блестящее.
Может, мне не следовало брать этот неожиданный дар; может, следовало прочитать молитву и перекреститься, но… кажется, я просто не мог не взять эту вещь.
Это были часы. Старинной модели, с Андреевским флагом и двуглавым имперским орлом, они все же выглядели почти как новые — ни царапинки.
Едва я успел сунуть подарок в карман, как буря навалилась на катерок с новой силой, мгновенно промочив меня до нитки; кое-как я смог забраться обратно в кабину.
Через несколько секунд, встав за штурвал и приготовившись к новому раунду схватки за жизнь, я обратил внимание на красный огонек на полке возле штурманского столика.
Надо ли говорить, что это заработал наш «Icom»? Аккумуляторная батарея оказалась полной — под завязку. А еще через десять минут нас подобрал удачно оказавшийся в районе килектор.
Тот день я запомнил во всех деталях, и вовсе не потому, что ночной дар круто изменил мою жизнь. Просто мы не слишком часто сталкиваемся с тем, что выбивается из привычного жизненного уклада, нарушает все правила и оставляет в полном ошеломлении. Мне повезло. Я столкнулся. Теперь и дальше жить вовсе не страшно, да и смерть выглядит не так зловеще.
А судьба моя поменялась. Что есть, то есть. Мне действительно стала сопутствовать удача — во всем буквально. Наверное, стоило увлечься азартными играми — давно бы разбогател. Только не надо мне это было. Скучно и до тошноты банально. Я ведь и так вовсе не бедствовал.
Мне везло с карьерой, со здоровьем, с отцом даже — ему вдруг по программе переселения выделили квартиру в Подмосковье… так что я был доволен, вполне.
Часы начали меняться на второй день после встречи в ночном море. Исчезла старинная позолота, сменившись сверкающей сталью. Имперский орел превратился в герб современной России. Надпись на французском помутнела и сменилась знакомым логотипом «Командирские». Несмотря на метаморфозу, часы шли очень точно и всегда сохраняли празднично-новый и даже стильный вид. Да и я старался обращаться с ними по-человечески…
За все время на них появилась только одна царапина. Это было еще до моего перевода в штаб флота, во время планового учения. Наш крейсер проводил стрельбы, и одна из ракет была неисправна… Был риск, что сгорит вся коробка, но мое подразделение оказалось приданым в отсек для усиления пожарной команды. Как-то случилось, что огонь погас сам собой. Об этом случае в БЧ-5, в чьем заведовании находится пост энергетики и живучести, еще долго ходили легенды…
А с Саней мы сдружились после того, как меня в штаб перевели. Он остался служить после окончания своего обязательного срока. Очень уж флот ему понравился. Нам даже довелось погулять вдвоем во многих портах Европы и Америки, куда наши корабли ходили с визитами вежливости.
В наше время никого не удивить тем, как мало военных, особенно старшего поколения, хотят опробовать свои силы в реальной боевой обстановке. Ничего странного — современная война жестока, расчетлива и совершенно не романтична. А уж морской бой может увлечь разве что безнадежных сухарей-математиков. Ты просто сидишь среди железа, считаешь, исполняешь вводные, снова считаешь, полагаясь лишь на свое хладнокровие — только бы где ошибка не вкралась. И не важно — на подводной лодке или на надводном корабле.
Сидишь в нагретых гудящим оборудованием постах, эдаких пропахших электричеством и краской саркофагах, зная, что все шансы за то, что ты никогда больше солнца не увидишь… конечно, есть еще борьба за живучесть — если переживешь первое попадание ракеты. Тогда придется метаться по отсеку, бороться с огнем и молиться, чтобы палуба не треснула, — потому что помнишь: прямо под твоим постом два незаглушенных реактора…
Раньше я никогда особо не мандражировал на предмет ядерных силовых установок; и два года, проведенные на атомном крейсере, в самом начале моей службы, до сих пор считаю одними из самых спокойных и счастливых. И не только из-за той встречи в ночном штормящем море.
Не боялся я нашего не совсем мирного атома. До недавнего кризиса, что прогремел на весь мир чуть ли не как второй Карибский…
Все верно, довелось мне побывать в те дни в Баренцевом море, как и почти всему личному составу Северного флота, включая Беломорскую флотилию.
Пока не грянул гром, мало кто в России знал о так называемой проблеме серой зоны; но, увы, в Норвегии об этом помнили многие. Помнили — и не собирались поступаться своими интересами.
Провокации начались давно, еще в пору моего лейтенантства; варяги несколько раз задерживали наши рыболовные суда, якобы в их исключительной экономической зоне. Мы проглатывали. Слабы были и слишком дорожили первыми ростками наметившегося возрождения.
Но государственные интересы есть государственные интересы, особенно в пору, когда цены на нефть и газ скакнули совсем уж до немыслимых вершин. Норвегия наконец получила необходимую политическую поддержку наших «вероятных союзников» по НАТО.
Еще бы ее не получить — первой шельфовой платформой, начавшей добычу нефти в так называемой серой зоне, стала «Регалия», принадлежащая американскому «Шеврону»; та самая, что несколько лет назад вроде бы пришла на помощь погибшей лодке, во время подъема которой я присутствовал. Но тогда моряки все равно умерли…
Однако и Россия сейчас — вовсе не та страна, которой была пять лет назад. Мы стали сильнее; достаточно или нет, это десятый вопрос. У нас появились могущественные… если не друзья, то хотя бы союзники, увы, не в Европе.
Казалось, в современном мире локальных, «игрушечных» конфликтов крупномасштабная война невозможна. Очень уж тесно переплелись интересы различных финансово-промышленных группировок… и многие в это верили.
Через неделю силы Северного флота блокировали подход танкеров к платформе; где-то наверху дипломатия дала серьезный сбой.
Даже продукты нефтяникам доставляли на вертолете. Каждый раз мы предупреждали летчиков о том, что они входят в запретное воздушное пространство. Те, разумеется, игнорировали наши слова, но штатные средства ПВО мы не применяли. Пока.
В течение суток район оказался блокирован не только силами Северного флота, но и кораблями норвежских ВМС. Началось многодневное стояние.
Разок варяги попытались провести под охраной эсминцев танкер к платформе, но у нас оказались искусные штурманы — блокировали все подходы; те вынуждены были отступить, не решившись идти на таран.
А спустя еще пару дней в район вошло авианосное соединение ВМС США.
Разумеется, выход на палубу давно запретили, и тем вечером я через иллюминатор любовался величественным силуэтом авианосца на фоне заката. Рядом с гигантом толкалась мелочь попроще, вроде крейсеров УРО.
Объявили вечерний чай; по дороге в кают-компанию я вглядывался в лица сослуживцев, впервые серьезно задумавшись о том, что именно с ними мне и предстоит лежать в общей могиле на морском дне… Начинало казаться, что полученное в дар от мертвецов везение дало сбой. Я гораздо чаще, чем было необходимо, смотрел на запястье; часы шли, и пока слышалось тиканье, точно биение крохотного сердца, оставалась и надежда.
В первые дни противостояния среди экипажа и штабных царило если не веселье, то явный оптимизм; за нарочитым энтузиазмом люди пытались скрыть испуг. Вполне обычная реакция.
Время шло, огонь прогорел. Теперь в глазах товарищей я видел пустоту. Пустоту и где-то на самом дне оттенок обреченности. Неожиданно понял, что это меня бесит. Хотелось вскочить, опрокинуть стол, выдрав его с мясом из палубы, врезать, кровавя кулаки, по обреченным, телячьим лицам…
Промокнув губы идеально чистой салфеткой, я вышел из кают-компании. До моего дежурства оставалось четыре часа.
Сигнал тревоги прошел всего через два с половиной. Я едва успел задремать. Очень быстро, но без суеты собравшись, я вышел из каюты. Сердце почему-то стучало медленно-медленно, словно пыталось продлить последние мгновения мира. По коридорам и трапам в красном освещении метались немые тени, спеша на свои посты.
Меня, конечно, ждали. Многие из экипажа предпочитали ночевать на боевых постах, и вовсе не из-за «перенаселения» коробки.
Первым доложился дежурный — еще совсем зеленый старлей; за ним — командир БЧ. Доклад звучал уверенно, по-деловому. В словах отчетливо слышалась святость такой вот уставной формы общения. Устав — словно последний островок стабильности, надежности, того мира, который был до.
Я принял доклад, прошел на пост, занял свое место. Оставалось только ждать.
Сидя в железной, нагретой работающими приборами коробке, обливаясь потом в ожидании собственной весьма вероятной гибели, как-то по-особенному думаешь о том, что за бортом — всего в паре метров от тебя — солнце перестало клониться. Чиркнуло по горизонту и снова поползло вверх. В заполярных морях миновал Час Быка; начиналось утро.
Доклады о готовности шли своим чередом, крейсер напружинился, как пантера, готовая прыгнуть на добычу — или умереть от выстрела охотника.
Все системы проверены по десятому разу. Пришла тишина.
Не знаю — кто о чем думал в эти минуты. Наверное, вспоминали семьи, дом… далекую родню, последнюю рыбалку… У меня семьи не было. Так и не обзавелся. Были мимолетные романы, но… ничего серьезного.
Мне просто хотелось жить; я только теперь начал соображать, как это здорово ощущать лучи солнца на коже, улыбаться ветру, глядеть на суровые, цвета бутылочного стекла волны… вдруг подумалось, что настоящее счастье — это просто жить, ни о чем не задумываясь, как во сне, только твердо знать, что ты существуешь… наверное, так живут растения.
Напряжение на посту достигло такой точки, что, казалось, между палубами сейчас начнут проскальзывать молнии.
Я мысленно одернул себя, внимательно осмотрел пост в поисках малейшего беспорядка; к счастью, быстро нашел искомое.
— Товарищ старший лейтенант, — обратился я к дежурному, — не объясните, что это такое?
Старлей вздрогнул, точно его ударили током; должно быть, решил, что настало время «Ч».
— Я к вам обращаюсь! — слегка прикрикнул я, чтобы вывести молодого офицера из ступора. — Что это такое?
Мой палец указывал на грубо обрезанную чем-то прямо по центру латунную схему на переборке.
— В-в-виноват, тащ кап-втор-ранг! — наконец выпалил старлей. — Исправим!
— Ха! — Я позволил себе благостно усмехнуться. — Как же вы это исправлять-то будете? В море? Занесите в журнал недостатков, и проследить за починкой во время планового ремонта в доке…
— Есть!
— …и кому это понадобилось? Портить казенное имущество?.. — риторически вопросил я, подняв взор к верхней палубе, прекрасно зная ответ.
— М-м-матросам! — неожиданно ответил старлей.
— Для чего? — картинно удивился я.
— На маклачки!
Еще секунду на посту было тихо. А потом помещение взорвалось здоровым смехом — смехом людей, которые преодолевали страх смерти.
Хорошо. Очень хорошо. Вот так неожиданно вредная традиция украшения матросами дембельской формы чем ни попадя, включая детали с боевых постов, сыграла во благо.
Я улыбался. И тут пришел приказ.
Мы сидели на посту радиоэлектронной борьбы. Приказ требовал поставить активные помехи на указанных каналах. Для справки — постановка таких помех в сложившихся условиях, согласно международным нормам, равнозначна объявлению войны.
Пост сработал великолепно, как на учениях. Пошел отсчет; прозвучало «Товьсь!», и через пару секунд «Ноль!». Мы оказались на войне, и каждый понимал это…
Боялся ли я смерти, когда начиналась настоящая боевая операция? Нет. Не до того было. Надо работу делать. Уверен, остальные чувствовали то же самое. Отвлеченные мысли скользнули куда-то в глубь сознания, робко оттуда выглядывая, словно проверяя, жив ли я еще.
Это продолжалось всего пару минут.
Потом пришел отбой.
Мы в недоумении выключили аппаратуру.
С момента создания атомного флота каждый, кому доводилось бывать в море на таком железе, знает, что за неприятная и малопредсказуемая штука — саморазгон реактора.
У нас надводных кораблей на атомной тяге мало; собственно, всего один ходовой крейсер. У американцев — весь авианосный флот. Рано или поздно это должно было случиться.
То, что наше командование приняло за начало враждебных действий, являлось всего лишь первыми признаками крупных неприятностей на суперавианосце USS «Ronald Reagan».
Через пятнадцать минут после доклада о неприятностях сразу в обоих реакторах, после того как не сработали дублирующие системы автоматической защиты, командир авианосца принял решение о подаче сигнала SOS и начале эвакуации экипажа.
А дальше начался форменный цирк.
Дело в том, что американцы даже на флоте умудрились развести потрясающую бюрократию; и отличалась она от нашей тем, что реально работала. Как ни дико, у них имелась и инструкция на случай такого вот самопроизвольного разгона реакторов на центральном корабле соединения, при отказе всех аварийных систем. Согласно этой инструкции, в угрожаемый период командирам других кораблей соединения предписывалось на возможно большей скорости покинуть район бедствия; оказывать помощь терпящим бедствие категорически запрещалось. Это разумно — сохранить хоть что-то от соединения, но… у нас такой инструкции не было.
Так что командование флотом решило руководствоваться нормами международного права; был отдан приказ о помощи в эвакуации экипажа терпящего бедствие авианосца.
Нет, не подумайте, я далек от мысли, что американцы — бессовестные трусы: бросили своих и слиняли. Совсем нет. Я представляю, какие трагедии разыгрывались на ходовых мостиках кораблей сопровождения, когда долг сталкивался с совестью. К чести янки, победил все-таки долг.
Я вызвался добровольцем — вылавливать прыгающих в воду врагов из ледяного моря и подбирать их с каменеющих от холода надувных плотиков.
Работа была не из легких. Мне достался надувной моторный катер «Зодиак» плюс пара толковых матросов. Каждому экипажу выдали счетчик радиации; свой я примотал изолентой возле штурвала, выставив громкость сигнала на максимум. Непрерывный треск здорово действовал на нервы, но не давал расслабиться.
Впрочем, я не то чтобы панически боялся. Напротив — исчезали последние сомнения, что неведомый дух, заключенный в «командирских» часах, снова хранит меня.
Я успел сделать три рейса, когда по радио на выделенном канале прозвучали позывные адмирала и приказ — всем спасательным командам немедленно вернуться на корабли.
Как раз в это время большая группа — человек десять — сиганула из ангарного проема авианосца прямо в воду, не озаботившись хотя бы сбросом спасательных плотиков. До места их приводнения было всего метров двадцать. Уже взяв курс на «прыгунов», я обнаружил причину срочности поступившего приказа об отходе.
Борт исполинского корабля — прямо над нашими головами — стремительно чернел; дымилась отслаивающаяся краска. Появлялись раскалившиеся докрасна пятна обнаженного металла.
И все же я не изменял курс. Может, все еще верил в свою удачу, а может, отчетливо представлял бессонные ночи, наполненные криками варящихся заживо людей за кормой «Зодиака»…
Вода действительно начала парить; еще немного — и у борта авианосца повис такой туман, что ориентироваться приходилось по компасу да на звук корабельных сирен. Счетчик радиации нервно трещал, все громче и громче.
Этих десятерых мы вытащили.
Неисправный реактор так и не взорвался, хотя по всем канонам должен был. Меня это не удивило.
До сих пор не знаю, сколько людей осталось на борту радиоактивной громадины. Давно мог бы узнать — не хочу. Принципиально не слушаю новостей, где могут сказать количество погибших и пропавших без вести.
Тогда, стоя у штурвала «Зодиака», я думал только о тех, кого удалось выловить. Три рейса и человек сорок спасенных. Не густо, но лучше, чем ничего. Гораздо лучше.
Странно, но в те минуты совершенно не вспоминалось о возможной войне и собственной гибели в покореженном железе. Я смотрел на несостоявшихся врагов — и думал только о человеческом. Например, вот с той симпатичной американкой мы могли бы жить вместе… почему бы нет? Подойти, познакомиться, забыть обо всем — ради жизни. Уехать куда-нибудь подальше. Хоть бы и в Новую Зеландию. Работать в порту. Нарожать детей. Ждать внуков.
Американка посмотрела на меня странно глубоким взглядом, словно догадавшись о моих не очень-то уместных мыслях. Я смутился и отвел глаза — в ответ на ее робкую улыбку. Она неплохо держалась — разговаривала с теми, кто вот-вот готов был свалиться в шок, даже пыталась шутить вроде…
Я дал себе обещание все-таки познакомиться с ней; не сейчас, разумеется. Позже, на борту. Или по возвращении в Североморск…
Только под теплым душем в дезактивационной я почувствовал, как вымотали меня последние сутки. Судя по индивидуальному дозиметру, дозу я схватил совсем небольшую. Что ж. Значит, еще есть шанс иметь красивых и умных детей.
Кое-как добравшись до каюты, рухнул на койку и вырубился, забыв про завтрак. Но перед тем, как окончательно провалиться в сон, почему-то увидел лицо той американки.
Проснувшись всего через пару часов, я почувствовал себя неожиданно свежим и бодрым. Привел себя в порядок: тщательно выбрился, помыл голову холодной водой из бачка, освежил кожу лосьоном после бритья. Еще не вполне понимая, что делаю, я направился на верхние палубы носовой башни, в лазарет. Знакомиться.
На палубе повстречал Саню; с первого взгляда было понятно, что друг не настроен на общение. Он был смертельно бледен, а в глазах повисла прямо-таки смертная тоска. Я поздоровался, потом положил руку ему на плечо, постоял так молча пару секунд.
— Справишься? — спросил я, убирая руку.
— Справлюсь, — ответил Саня, улыбнувшись. Эта улыбка, вроде бы и искренняя, все же выглядело жутковато на его осунувшемся лице. — Слушай, там… не надо туда. Там все мрут, — добавил друг, когда я уже отвернулся, чтобы уйти.
Вместо ответа я кивнул.
У лазарета меня встретил один из корабельных медиков. «Доброволец? — спросил он, тут же схватил меня за руку и буквально впихнул в помещение. — Тебе туда!» Мне ничего не оставалось делать, кроме как последовать его указанию.
…Тот день в лазарете напомнил мне, насколько это серьезно — радиация.
Я работал часов двенадцать, пока не свалился с ног, — забыв и об обеде, и об ужине. Глядя на язвы, подставляя ведра под кровавую рвоту, гнал из головы мелкую, предательскую мысль: «Я! Я! Я это сделал, люди! Я — и моя мертвецкая удача!»
Там же, в лазарете, все-таки нашел и «мою» американку. Она была еще жива — хватала меня за руки, шептала что-то на своем… и глядела, глядела стекленеющим взглядом…
Это было похоже на смерть. Вечером в каюту вошел не я, но моя тень. На автомате разделся…
Сначала просто снял робу. Потом — нижнее белье и носки. Остался совершенно голым, только на руке что-то болталось. Часы, которые снимал очень редко…
Браслет расстегнулся тяжело, словно со скрипом. Я ошеломленно смотрел на некогда такой блестящий и привлекательный корпус — теперь он был покрыт пятнами ржавчины. Эмаль на циферблате потрескалась, стекло поцарапалось… и все же механизм работал. Пока работал.
Несколько минут я глядел на подарок. В глазах стояли слезы, и покалеченные часы расплывались. А потом пришло знание. Не догадки, не подозрения — именно знание. Знание о том, как и зачем я умру.
Не сейчас, нет — чуть позже, когда опять понадобится толика моей удачи, чтобы исполнить долг… в такой же — или другой — металлической коробке. Когда механизм наконец замрет.
Тогда, и только тогда — своей смертью оплатив право на победу — я подарю новенькие часы другому зеленому лейтенанту. Для меня эта ноша станет слишком тяжелой.
Тогда, и только тогда я, возможно, найду ту девушку — там, где мы будем свободны от долга. И мы не будем больше врагами, хоть она и подарит свои часы другому, американскому лейтенанту. Или что у них там принято дарить?
Но пока я жив. А значит, моя жизнь принадлежит не мне, но всем людям, говорящим со мной на одном языке, думающим, как я. Пускай это я плачу за то, чтобы у них были семьи и дети. Это правильно. Потому, что я русский морской офицер.
Небо клубилось низкими тучами.
Придавливало к земле?
Защищало?
Где-то там, намного выше облаков, орбитальные платформы вели отчаянный бой с боевыми спутниками Соединенных Стран.
Кто ж этого ожидал? Все шло тихо-мирно, легко-безмятежно. Разве что экономические квоты последние два года очень напоминали партизанскую войну. Вы нам ограничения на трубы большого диаметра, мы вам — на спутниковую аппаратуру. Вы нам — на мясо и сахар, а мы вам — на лес и редкоземельные металлы. Вы нам на транспортные средства, а мы оптической электроникой вас приложим. Да еще пропали все фильмы и программы Соединенных Стран в эфире, но это мелочи. Кто с такого войну начнет?
— Си вис пасем, — буркнул капитан Могильников себе под нос. Взгляд бродил по неровной карте бетонной плиты под ногами — вот речка, вот впадинка, вот холмик странный, не то капонир, не то замаскированная шахта. Прям как взгляд с орбиты. На небо Могильникову смотреть совсем не хотелось. Все там будем, причем скоро…
Но Аксенов, как ни странно, его услышал:
— Пара беллум, командир.
— Вот уж не ожидал, что латынь знаешь… — удивился Артем Могильников. Провел рукой по щеке — щетина уколола ладонь. Не успел привести себя в божий вид — сорвали прямо из постели. Хорошо хоть в последние дни, после событий в Москве, они ожидали чего-то подобного и не покидали базу.
— Тебе в училище не достался Юлий Гай — он нас так вымуштровал по древней истории, что я во сне могу все триумвираты перечислить поименно, податно и покончинно.
— Полковник Юлиан Гайчевский?
— Он, — ухмыльнулся Аксенов. — Он нам сразу заявил… Мол, не будете знать латынь, не поймете римлян. Не поймете римлян — не выучите, как надо, историю. Не выучите историю — экзамен мне не сдадите и отправитесь в пехоту нужники чистить, пока ваши товарищи будут орбиты наматывать вокруг Земли-матушки.
— Веский довод, — хмыкнул Могильников.
— Юлий такой. Говорят, во время Панамского противостояния это он сразу предложил жахнуть чем-нибудь мегатонным по побережью, мол, все равно америкосы ничего понимать не хотят, а кроме силы для них аргумента нет — так у них цивилизация построена. Ковбои, м-мать…
— Так это он сказал? — поднял взгляд Могильников.
— Он, он, — подтвердил Боря Аксенов. — Мы тоже не знали, да на выпускной пьянке Юлий лично поведал. И еще кой-чего сказал — как только мы откажемся от их культуры, запретим «эсэсовские» фильмы, книги, телевидение, тогда они начнут настоящую войну. Мол, это основное их оружие — формировать мышление новых поколений, создавая из них будущих «эсэсовских» космополитов без родины и веры. Абсурдно — так нам тогда подумалось. А ведь прав оказался…
Борис мрачно посмотрел вверх.
— Он что, еще и дату предсказал?
— Нет. — Аксенов выбил сигарету из пачки, зажал в зубах и невнятно продолжил: — Дату не сказал. Сказал только, что этим вот, — указал взглядом вверх, — всё и закончится. Нет альтернативы — ни у нас, ни у них. Особенно у них.
— Бросал бы ты… — глянул на сигарету Могильников.
— Зачем? — выпустил струю дыма Аксенов. — Здоровее буду? Нам бы эту ночь пережить, товарищ капитан…
— Отставить пессимизм, товарищ старший лейтенант, — шутя прикрикнул Артем, взлохматив рукой рыжую шевелюру Аксенова.
— Есть отставить, — отдал честь Борис, сплюнул на опору истребителя и махнул рукой чуть в сторону. — Глянь, командир, не наш ли это кадет идет?
— А кто ж его знает, — лениво ответил Могильников. — Я видел только его фото в деле, а там такие обычно рожи получаются — тянут сразу по сто двадцатой и в пространство без скафандра.
— Жаль, что Сашка…
— Жаль, — глухо ответил Артем. — Кто ж знал, что эти гады попробуют очередную демократическую революцию устроить… еще и прямо в столице…
Кадет, неуверенно озираясь, все же подошел к «Су-55-КА» Могильникова. Неловко отдал честь:
— Кадет Алексей Ерофеев для выполнения боевого задания прибыл.
— Приветствую. — Могильников протянул руку. — Капитан Артем Могильников, старший лейтенант Борис Аксенов и… — махнул на истребитель, — наша птичка, пятьдесят пятая «сушка», космоатмосферник.
— Рад, очень… Мне про вас много рассказывали.
— Расслабься, кадет, — усмехнулся Аксенов. — Ты уже в экипаже. Хотя… что тебе там рассказывали?
— Ну, — смутился парень, — говорили, что вы из любой передряги способны выбраться.
— Способны, — согласился Борис, — с такой-то фамилией, как у командира. Нас лихо да беда по гиперболической орбите обходят.
Артем молча показал кулак развеселившемуся лейтенанту.
Над полем пронзительно взвыли сирены боевой готовности.
— Пора, — кивнул Могильников.
— Пора, — довольно прищурил глаза Аксенов — его лицо просветлело. Артем знал, что Борис более всего не любит ждать и предпочтет променять одну неизвестность на три яростных боя.
Алексей Ерофеев только кивнул и, судорожно сглотнув, полез вслед за пилотами в истребитель. Стальные перекладины лестницы позванивали по обшивке.
Где-то в стороне глухо грянул оркестр… и вслед включились громкоговорители, усиливая музыку и донося ее до краев взлетного поля.
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Россия зовет.
Мы вышли в открытое небо
В суровый и дальний поход.
А звезды сверкают и плачут,
Касаясь бортов корабля.
Растаяла в черном, далеком тумане
Родимая наша Земля.
Артем замер перед самым входом, вцепившись в край люка, приложил вторую руку козырьком ко лбу — яркое летнее солнце заливало серебристо-серые плиты космодрома — и всмотрелся во что-то видимое только ему.
— Молодцы, сделали, как я просил, — улыбнулся Могильников. — Ну, как? Хорошо получилось?
— Ты сочинил? — полюбопытствовал Аксенов.
— Нет, это старая песня. Я ее немного переделал… под современные реалии. Не верилось, что штаб согласится.
Корабль мой упрямо качает
Ионного ветра волна.
Подхватит и снова бросает
В холодную бездну она.
Ерофеев задумчиво согласился:
— Хорошая песня и правильная, товарищ капитан. Моряки Второй мировой и мы, пилоты… У нас и вправду много общего.
— Скорее даже всё… Молодец, кадет, что эту песню знаешь. Сработаемся! — еле заметно улыбнулся Могильников и нырнул внутрь истребителя.
Пока Ерофеев и Аксенов забирались в корабль, песня окрепла и отчетливо зазвучала над полем:
Наверно, вернусь я не скоро,
Но хватит для битвы огня.
Я знаю, друзья, что не жить мне без неба
Как небо мертво без меня.
— Как небо мертво без меня, — прошептал непослушными губами Ерофеев, задраивая люк. Глухо чмокнула гидравлика, и броневая плита отрезала экипаж от окружающего мира.
Могильников скороговоркой бросал команды:
— Занять ложементы… пристегнуть шлемы… подключиться к центральной системе жизнеобеспечения… загерметизировать скафандры.
— Есть, — глухо ответил по внутренней связи Аксенов.
— Есть, — прошептал Ерофеев.
Ожило внешнее радио:
— Проверка систем. Двухминутная готовность.
— Есть проверка систем, — отозвался Могильников. — Борис, Алексей…
— У меня все в норме, — бросил Аксенов. — Уже проверил.
— Полный отчет, — перебил Могильников.
— Слушаюсь, — проворчал Борис. — Системы вооружения в норме, двигательная система в норме, аэродинамическая система в норме.
— Ерофеев?
— Минуту… Барахлит дублирующий контур охлаждения. Товарищ капитан…
— Могильников или командир… лучше просто Артем.
— Так точно, командир. При неполадках в дублирующей системе жизнеобеспечения разрешение на взлет не дается.
— Кадет, — мягко сказал Могильников, — какое к черту разрешение, какие к… матери неполадки в дублях? Война! Понимаешь?! Нам только нужно вытянуть на орбиту да сбить как можно больше «эсэсовцев»[64]… И всё… А понадобится нам дублирующая система, хоть сортира, хоть системы регенерации воздуха, или нет — это никого не волнует. Главное, чтобы твердотельное орудие било и ракеты в подвесках не клинило! Еще вопросы есть, кадет?
— Никак нет, командир. Система жизнеобеспечения в норме, система связи в норме. Правая лазерная турель не дорабатывает семь градусов поворота…
— Забей, — прервал Ерофеев.
— Есть забить… Противоракетная система в норме.
— Молодцы, — улыбнулся Могильников, связался с диспетчерской. — Тридцать пятый норма. К бою готов.
— С Богом, ребята, — в эфире появился командующий базы полковник Волков. — Покажите им, как русские воюют! Только что мне сообщили… Во время старта с Львовского космодрома «эсэсовские» штурмовики были атакованы тремя украинскими экипажами этой же группировки — пока неприятель сообразил, что к чему, ребята сбили двадцать одну машину. Потом их расстреляло ПВО базы… свои же… Запомните эти имена — капитан Шовковый, лейтенант Володихин, капитан Дачевский, старший лейтенант Свердлов, майор Лобода, лейтенант Максименко, лейтенант Остапов, лейтенант Токарев, младший лейтенант Плахотный. Ребята показали себя настоящими славянами и воинами, когда пошли против своего ударенного на всю голову правительства. Слава героям!
— Слава! — рявкнули в эфире две сотни глоток.
Волков продолжил:
— Что я могу вам сказать… Мы и первая юго-западная группировка должны сдержать практически все «эсэсовские» истребители Восточной Европы. Неприятель ликвидировал наши орбитальные платформы на небольшом участке границы и, скорее всего, намеревается нанести удар по столице и внутренним взлетным полям. Европа отказалась поддержать агрессию Америки, но и помогать нам не спешит, Китай поднял все силы нам на подмогу, вроде бы подтягивается Индия… Северная, Сибирская и Тихоокеанские группировки уже вступили в бой, Европейская ожидает огневого контакта с минуты на минуту, орбитальные платформы северо-востока еще держатся. Ждем ядерного удара, но, судя по всему, «эсэсовцы» надеются обойтись только штурмовиками — при атаке оружием массового поражения Европа встанет на нашу сторону. Так что, ребята, нам надо просто продержаться как можно больше: либо отбросить «эсэсовцев» обратно за океан, либо вынудить к ядерному удару… Помните, что судьба России зависит от каждого из вас. Надеюсь, ещё свидимся! С Богом! Ура!
— Ура! Ура!! Ура!!! — грянуло в эфире.
Могильников положил руки на подлокотники, на мгновение прикрыл глаза. Пора!
— Аксенов, старт!
— Есть.
Глухо заворчали двигатели. Могильников не раз видел, как стартовали другие истребители, и потому ясно мог представить, как четыре серебристо-желтых столба приподнимают «сушку» над бетонной пустыней взлетного поля. Нос корабля медленно задирается, пока не достигнет угла сорок пять градусов против вращения Земли, — и затем резкий толчок включившихся маршевых двигателей бросает корабль против ветра, против неба, против гравитации. В космос…
Вокруг — по бокам, спереди, сзади, сверху — поднимались в яростном сиянии строгие силуэты других кораблей второй юго-западной группировки. Семьдесят два истребителя. Холодная броня, ослепительное пламя двигателей, плети лазеров, спящие осы ракет, жала твердотельных пушек. И человеческий гений, объединивший все это.
Сила.
Но мало… слишком мало против «эсэсовцев», против совокупной мощи страны, подмявшей под себя два континента, Северную и Южную Америку, контролирующей политику в большинстве стран Европы.
Радио включилось с легким потрескиванием помех:
Скользящей походкой пилотской
Иду я навстречу врагам,
А после с победой геройской
К скалистым вернусь берегам.
Пусть звезды и стонут, и плачут,
Касаясь бортов корабля,
Но радостно встретит героев Отчизна,
Родимая наша Земля.
— За Россию, Боря, — кивнул Артем.
— И за Сашку, — добавил Аксенов.
— Да… за Сашку в первую очередь.
Алексей неуверенно кашлянул:
— А… Саша… это…
— Это наш навигатор и второй стрелок. Как понимаешь, ты вместо него.
— Артем, рассказать, что ли, пока поднимаемся? — сказал Аксенов. — Все равно пареньку надо знать, за что и за кого мы будем бить гаденышей.
— Я сам… Алексей, Сашка живет… жил в Москве. Когда «желтые» пошли на Красную площадь, он с курсантами организовал оцепление, чтобы эти идиоты друг друга не передавили. Тогда и произошла та самая провокация — «эсэсовские» наемники ударили по толпе в упор из автоматического оружия. Сашка успел завалить троих, потом в него всадили несколько десятков пуль — говорят, мать его с трудом узнала, никак не хотела признавать в том, что ей показали, своего сына. К слову, у заокеанских демократов так и не получилось повесить расстрел митинга на российское правительство — наши спецы постарались. — Артем помолчал. — Кто ж знал, что эти суки «эсэсовские» посмеют очередную «цветную» революцию прямо в столице устроить… Я за Сашку этих оппозиционеров сам бы перестрелял. А они еще и попробовали обвинить наших курсантов в теракте! Кадавры демократические!
Борис Аксенов отстраненно добавил:
— А через три дня война… Вот и цена их демократии!
В кабине повисло молчание. Только автопилот деловито попискивал, отмечая километры высоты — до ближнего космоса осталось не более пятнадцати минут… А там уже будет не до разговоров — тактическая карта показывала приближающиеся колонны неприятеля. Судя по всему, стартовали со всех натовских космодромов Восточной Европы. Единственно, что успокаивало, Евросоюз отказался участвовать в этой операции…
Ожил динамик. На ломаном русском языке кто-то воодушевленно вещал:
— Русские, не сопротивляйтесь. Мы пришли освободить вас от деспотизма власти. Мы дадим вашей стране благополучие и демократические идеалы.
— Как знакомо… А пачку печенья и банку варенья? — проворчал Могильников и, выводя истребитель на атакующую траекторию, затянул странную песенку:
Медленно ракеты уплывают вдаль,
Встречи с ними ты уже не жди,
И хотя Америку немного жаль,
У других все это впереди.
Рядом перестраивались в плоскость атаки другие истребители группировки. Времени почти что не осталось — слишком близко вышли к «эсэсовцам».
— Откуда песенка? — хохотнул Аксенов.
— Наследие молодости… моего отца. В детстве он мне напевал — говорил, что у них на филфаке МГУ песенка была ой как популярна.
— Любишь ты диковинки собирать.
— Люблю, — пробормотал Могильников, всматриваясь в тактический дисплей. — Нам песня строить и жить помогает… Аксенов, готовься маркировать цели для ракет. Время огневого контакта — минута пятьдесят. Алексей, ты на управлении — пока что от тебя высший пилотаж не потребуется.
В кабине сгустилось какое-то иррациональное спокойствие. Ерофееву даже стало жутко — он понимал, что меньше чем через минуту они выпустят ракеты, по ним тоже, скорее всего, ударят, и закрутится бешеный волчок боя, разбрасывая во все стороны обломки кораблей, лучи лазеров, снаряды твердотельных пушек, стремительные росчерки ракет. Но Алексей так и не решился нарушить тишину.
Вместо него это сделал Могильников, затянув очередной куплет безумной песни.
Тучки-облака уносит ветер даль.
В них рентгены сотнями сидят.
Нам урана-235 не жаль —
Пусть получше трупы обгорят.
— Борис, запускай ракеты.
— Готово, — отозвался Аксенов. — Эй, кадет, не дрейфь — наш командир любит песни попеть во время боя. Привыкнешь!
Истребитель задрожал, когда пять серебристых снарядов сорвались с направляющих и, опалив броню огненными хвостами, ринулись к невидимому пока строю «эсэсовских» кораблей.
— Да, ничего, — пробормотал Ерофеев, пытаясь унять дрожь в пальцах.
Насмешливое пение Могильникова наводило на Алексея еще больший ужас, чем осознание того, что в любой момент «сушка» может развалиться на несколько обломков под ракетным ударом какого-нибудь «эсэсовца».
Засияло солнце над землею вдруг,
А над головою дым стоит.
Только что стоял с тобою рядом друг,
А теперь он жареный лежит.
— До поражения цели… десять… девять, — монотонно проговаривал Аксенов, — третья сбита… семь… шесть… пять… Ответный ракетный залп. Алексей, на турели. Вторая сбита… четыре… три… два… Попадание. Еще одно. Одна мимо — ищет, ищет… нет, сорвалась.
На миг в истребителе повисла тишина.
И вслед за ней радостный рев:
— Есть же, есть! — завопил Аксенов.
— Две машины!!! — счастливо орал Алексей Ерофеев — радовался безудержно, по-мальчишески, на мгновение забыв, что к ним уже движется вражеская ракетная контратака.
Артем коротко рявкнул:
— Ура!
И сразу же осадил экипаж:
— Рано еще радоваться. Управление беру на себя. Аксенов, Ерофеев, на турели. Если автоматика затупит, у вас будет очень мало времени. До удара восемь… семь… пускаю противоракеты… Держитесь, ныряем!
Корабль ухнул вниз. На мгновение невесомость сменилась видимостью притяжения — Ерофеев вцепился в подлокотники, забыв про оружейный дисплей.
— Кадет, — рявкнул Ерофеев, — за турели! На земле наблюешься!
— До удара пять… — Могильников усмехнулся, — не кричи на парня, сам таким же был… три… на хвосте три ракеты. Остались две! Одна еще держится… Приготовиться!!!
…
…
…
Но удара не последовало.
— Фух, — выдохнул Аксенов. — Вот о чем тебе, кадет, рассказывали. Могильникова костлявая стороной обходит из уважения к фамилии.
— Боря, заткнись, — незлобиво отмахнулся Артем, — надоел уже… Просто нам повезло. Собрались, ребята! Аксенов, второй залп — расставляй маркеры! Ерофеев, ты тоже поработай с целеуказанием. Время до огневого контакта главным калибром тридцать секунд.
— Готов! — коротко ответил Аксенов.
— Тоже! — вслед за ним Ерофеев.
— Огонь!
Еще две пятерки ракет сорвались с пилонов, холодным инстинктом радара отыскивая чужие корабли. Могильников подпевал себе под нос, на припеве к нему присоединился и Аксенов.
— Дурдом, — обреченно прошептал Ерофеев. Он и подумать не мог, что ему так повезет — экипаж психов, распевающих песенки и относящихся наплевательски ко всему, что находится в обозримом пространстве.
Может, мы обидели кого-то зря,
Сбросив пару лишних мегатонн,
Где теперь горит и плавится земля,
Был когда-то город Вашингтон.
— До поражение четыре… три… два… один… Есть!
— Хорошо, — глухо засмеялся Аксенов. — Эй, кадет, мы с тобой хорошо поработали! Еще пятерочка отправилась в глубокий космос… Всего семь. Отчего же… неплохо…
— Приготовились, — сухо оборвал его Могильников. — Неприятель в прямой видимости. Аксенов, на управление! Ерофеев, на турели и противоракеты! Хотя вряд ли стоит ожидать ракетного удара, но кто знает…
На миг Артем задержал взгляд на экране, одним движением выделил цель и сразу же активировал главный калибр. «Сушка» задрожала — три снаряда вырвались на волю. Хотя двигатели и постарались компенсировать очередь твердотельными снарядами, но все же полностью им это не удалось.
Красная точка, обозначающая на дисплее боевую машину Соединенных Стран Америк, замигала, разделилась на пять сегментов и погасла.
— Готов! — рявкнул Могильников. Горячая ненависть и жажда разрушения, так его охватившие, пока он наводил прицел на вражеский истребитель, куда-то пропали. Вернулось расчетливое рабочее настроение. Иррациональное внутреннее спокойствие берсерка — пламя снаружи, лед внутри.
Песенка горчила на губах дымом войны:
Водородным солнцем выжжена трава,
Кенгуру мутируют в собак
Вновь аборигены обрели права:
Над Канберрой вьется красный флаг.
Ерофеев не отрывался от управления турелями, время от времени отвешивая короткие плети разрядов, — лазер в основном использовался против ракет, но порой получалось и прожечь броню. Артем улыбнулся — ничего, из парня выйдет толк… Вот только бы вернуться. Короткие сводки на командирском дисплее оптимизма не внушали. Ракеты не тронули «Су-55» Могильникова, но вторую юго-западную группировку проредили изрядно — в строю осталось в лучшем случае пятьдесят машин. Разменялись довольно-таки неплохо — где-то от полутора до двух машин неприятеля на одного нашего. Но все равно мало… Потери первой юго-западной были еще страшнее — они лишились половины кораблей.
Рядом промелькнуло звено «эсэсовцев» — Могильников еще заметил вспышки твердотельных пушек, но заряды прошли мимо. Снова… Снова…
Перекрестье прицела прилипло к темному силуэту «эсэсовца».
— Попался! — удовлетворенно выдохнул Артем.
Корабль, в который прицелился Могильников, неожиданно начал разваливаться. Рядом промелькнул «МиГ-70», красиво махнув короткими атмосферными псевдокрыльями, и ринулся вниз на перехват нижнего эшелона «эсэсовцев».
— Молодца! — одобрительно заметил Артем, продолжая мурлыкать песню.
На восток уходит краснозвездный «МиГ»,
В Лувре разгорается пожар.
Эйфелевой башни проржавевший пик
С корнем вырвал ядерный удар.
Перевел маркер на следующего врага, но Аксенов резко дернул истребитель, выводя машину из-под обстрела двух американских истребителей.
Наступила небольшая передышка — они вырвались из центра боя на периферию.
Вдруг Алексей напряженно прошептал:
— Они что, не видят?
— Кто? — спросил Могильников, не отрываясь от тактического дисплея.
— В штабе! Это же классический «кессельшлахт». Три эшелона движутся параллельными курсами, широко нас охватывая. Потом просто раздавят нас ракетным огнем… И все…
— Что есть кессельшлахт? — поинтересовался Аксенов, отмечая маркерами приоритетные цели для оставшихся пяти ракет.
— Дословно «котельная битва», операция на окружение, — ответил вместо Алексея Могильников. — Одно из тактических преимуществ фашистской Германии во Второй мировой. Что-то ты разленился, Боря. Вернемся, я лично Юлию Гаю скажу, что ты все на фиг позабыл!
— Не надо! — в притворном ужасе прикрыл голову руками Аксенов. — Давай лучше решим, что делать дальше.
Истребитель завис над битвой. Темные точки мельтешили на фоне бело-зеленой плоскости Земли. Все казалось каким-то ненастоящим, игрушечным. Отсюда было хорошо видно, что, несмотря на неразбериху в центральной части битвы, крылья «эсэсовцев» уверенно охватывают русских.
— Ты был прав, Алеша, — задумчиво заметил Могильников, коснулся клавиши связи. — Центр, центр, вызывает «тридцать пятый». Полковник Волков, это Могильников, тут нас, кажется, пытаются окружить. Как слышите? Вторая юго-восточная группировка вот-вот попадет в окружение. Полковник…
Неожиданно четко прозвучал голос Волкова:
— Артем, не мельтеши. Я все знаю — к нам идет резерв из Центральной группировки войск. И скоро подтянется первая юго-восточная — они разобрались со своим участком. Просто постарайтесь продержаться еще полчаса.
— Так точно! — хмуро ответил Могильников и прервал сеанс связи. — Полчаса, как же! У них тут чуть ли не пятикратное превосходство против нашего первоначального состава.
Требовательно запищал командирский дисплей. Артем склонился над ним и сразу же выругался:
— Сволочи! Не смогли прорваться… Ребята, они все же это сделали — нанесли ядерный удар по военным объектам Дальнего Востока и по Камчатскому космодрому. Теперь Евросоюз с нами! Аксенов, возвращаемся на линию огня — теперь нам бы только продержаться до подхода Центральной группировки.
— Сколько наших осталось? — поинтересовался Ерофеев.
Могильников глянул на дисплей:
— Двенадцать машин.
— Это самоубийство, — пожал плечами Аксенов.
— Это долг!
— Да я и не спорю, командир… Просто… А, ладно, двейчи не вмыраты!
Могильников подождал еще с десяток секунд, но больше никто не проронил ни слова.
— Ну что, двинули? Ерофеев, на управление, Аксенов, на ракеты.
Алексей нервно сглотнул, но все же положил пальцы на пульт управления двигателем.
— Боря, ты как?
Аксенов мотнул головой и с силой ударил по подлокотнику кулаком:
— Поехали, командир!
Могильников прошептал:
— Всё вы понимаете, ребята… — Ему хотелось посмотреть в глаза каждому, чтобы увидеть… Решимость? Уверенность? Бесстрашие? То, чего сейчас так не хватало ему самому. — Не буду ничего говорить. Лучше споем, а?
— Принимается, — мертвенно-спокойно отозвался Ерофеев.
— И настрой передатчик на волну «эсэсовцев».
— Командир, уверен? — переспросил Аксенов. — Они же нас засекут.
— Пусть знают, кто их бить будет. Ключ на старт! Запевай! Огонь!!!
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
Молодой человек неподвижно сидел в глубоком кресле, пытливо рассматривая темный экран визора. Светлые волосы безвольно сбились, прикрывая один глаз, но парень даже не попробовал их убрать. Руки замерли на подлокотниках кресла — только пальцы жили как будто отдельно от остального тела, пробегая по теплой коже кресла, словно по кнопкам невидимого пульта. Да еще улыбка время от времени появлялась на губах, чтобы мгновением позже растаять призраком прошлого.
За креслом тихо остановились двое. Несколько минут разглядывали парня.
— Это он?
— Да, Петер.
— Мы должны быть очень благодарны ему, — в словах улавливался легкий акцент.
— Не только мы, Петер. Весь мир…
— Ты знаешь, что кроме Героя России он удостоен еще Героя Земли? ООН позавчера учредило награду — этот парень будет первым, кто получит ее.
— Только что ему от этого? — В голосе врача промелькнула грусть.
— Михаил, спасибо, что… показал… нет, познакомил нас.
— Мелочь, Петер. Он все равно тебя не видит. Как твоя работа?
— Закончена подготовка документов обвинения — практически вся политическая и военная верхушка ССА получит высшую меру. Как государственное образование ССА будет ликвидировано. После Московского процесса начнется формирование национальных правительств… Мы больше не допустим такого.
— Дай-то Бог, Петер. Но поверь мне — люди ничему не учатся.
— Я постараюсь, чтобы этого более не произошло. Мне… очень стыдно… что моя страна сразу не выступила вместе с вами. Ты прав, Михаил, люди ничему не учатся… И моя страна тоже не помнит ошибки прошлого, повторяя их вновь и вновь.
— История порой так причудливо повторяется, Петер, — задумчиво заметил врач. — Знаешь, где произошла битва относительно земных координат?
— Мне говорили… Но я не запомнил, прости, — Петер развел руками, — ох уж эти ваши русские названия. Помню, что там тоже когда-то была битва…
— Прохоровка, Петер. Так теперь этот бой и будет называться — битва над Прохоровкой.
— Несколько тысяч ребят, навсегда оставшихся на орбите… полтора миллиона гражданских в зоне ядерных ударов… Михаил, нужно ли идти на такие жертвы, ведь…
— Нужно, Петер, — прервал его врач. — Ради России… Мы за ценой не постоим!
Они замолчали. Врач аккуратно убрал волосы с лица молодого человека в кресле.
— Ты… — Петер запнулся, — сможешь ему помочь?
— Не знаю, не знаю, — покачал головой Михаил. — Ты знаешь, что с ним?
— Смутно, я проглядел документы по диагонали. Сам понимаешь, я сейчас загружен до предела.
— Судя по телеметрии, их корабль подбили практически в первой же ракетной дуэли. Всех, кроме этого парня, убило сразу — иглы из обедненного урана искромсали кабину в клочья. Видимо, его психика просто не выдержала зрелища — когда мне показали фотографии, меня самого чуть наизнанку не вывернуло. Парень чудом остался жив, но реальность для него более недостижима.
— И он после этого еще…
— Да, после этого он принял управление «Су-55», сбил еще семнадцать кораблей «эсэсовцев». С поврежденной системой жизнеобеспечения, с неработающими маршевыми, с пробитым в нескольких местах корпусом. На одних только двигателях ориентации, с полуживой системой наведения… Его прикрывали корпуса подбитых кораблей юго-западной группировки, и эсэсовцы никак не могли в него попасть. А он бил вовсю…
Петер обошел кресло и пытливо заглянул в глаза парню:
— Капитан Алексей Ерофеев, вы слышите меня? Люди Земли вам безмерно благодарны за подвиг! Вы награждены звездами Героя Земли и России!
— Он не слышит тебя, Петер, — грустно улыбнулся Михаил, — он все еще там…
Внезапно выражение лица молодого человека изменилось, его губы начали что-то нашептывать, и в глазах заискрились… Отвага? Бесстрашие? Вера?
— Что он шепчет? — завороженно спросил Петер.
— Песню, Петер, всего лишь песню.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война…
В рубке было душно. Нестерпимо пахло свежей краской и табачным дымом. Последним — потому что вахтенный офицер в нарушение всех инструкций курил на посту. Но пожарная сигнализация находилась в состоянии перманентного ремонта уже года два, а табак хоть немного, но перебивал стойкую вонь нитроэмали. На крейсере ждали визита командующего, и потому все, что можно было покрасить, — покрасили. Главное, как всегда, пустить пыль в глаза начальству. А то, что большая часть резервных и дублирующих систем уже давно разобрана на запчасти, так это командующему знать не надо. Более того, начальству это знать вредно, иначе на команду со всех сторон посыплются нежелательные «знаки внимания». Офицер сделал последнюю затяжку и потушил сигарету. «Собака» испокон века считалась самой мерзкой вахтой. С трех до девяти утра — не важно, по корабельному или планетарному времени, — тянет в сон. Взял кружку кофе. И насторожился: экран локатора, на котором, собственно, и стояла кружка, показывал пустоту.
— Локаторная, что там у вас происходит? — щелкнул тумблер вызова. Некоторое время из динамиков доносился неясный шум. — Спите там, что ли?!
— Ага, — отозвался наконец кто-то. — Спим, уже три часа спим с этой системой. У нас генератор сдох.
— Начисто?
— Чище не бывает. — И дежурный по РЛС коротко и емко высказался, где он видел этот генератор.
— До утра наладите? — обреченно вздохнул вахтенный. — Командующий все-таки. Надо починить, а то в рубку он в любом случае залезет.
— Я сейчас начальника дам, пусть он объяснит.
— Начальник станции РЛС, старший лейтенант Евтеев. Товарищ майор, мы сейчас старую систему скоммутируем. Изображение будет.
— А новая? — Надо же, только на днях установили новую радарную станцию. И она тут же вылетела.
— Все. Накрылась новая. У меня вопрос: неисправность открывать будем?
— У командира надо спрашивать, — поморщился майор, предвидя километры бумажной волокиты. — В любом случае — только после визита командующего.
Вахтенный выключил связь. Выматерился и полез в карман за сигаретой. Ну как тут не закурить? На этом старом корыте почти ничего не работает нормально. Что ни день — всплывает новая проблема, и еще хорошо, что только РЛС, если бы вылетела система жизнеобеспечения, то сейчас в рубке можно было бы париться, как в бане.
Он еще только начинал службу на флоте, а крейсер «Дир» уже подлежал списанию. С тех пор прошло без малого десять лет, но ситуация так и не поменялась.
Офицер отстегнул от пояса киберблокнот и включил его. До утра время еще было — набрать индивидуальное задание стоило в любом случае. Если не сам командующий, так кто-нибудь из его свиты обязательно поинтересуется — чем это занимаются на вахте офицеры и повышают ли свой профессиональный уровень согласно методике… Над блокнотом появилась голограмма четырехлетней девочки, и губы майора непроизвольно тронула улыбка. Послезавтра у доченьки день рождения, надо урвать минутку и поздравить. А когда «Дир» сменят с патрулирования, они сходят в магазин и выберут подарок. Еще немного полюбовавшись голограммой, вахтенный с сожалением переключил блокнот на режим записи. По плану сегодня надо было законспектировать очередную лекцию по общегосударственной подготовке. Вернее, снова перенабрать — лекции год от года не менялись, но копировать старые записи строжайше запрещалось. Можно подумать, что от бодрых, но насквозь лживых заверений в стабильности обстановки кому-то на флоте будет легче.
Вздохнув, он набрал название: «Военно-политическая обстановка и перспективы развития армии и флота». Потом пробежал глазами материал, выбирая самое нужное — конспектировать все пятнадцать страниц было откровенно лень, а защита от копирования на лекции стояла получше, чем на иных секретных приказах. Глаза наткнулись на описание инцидента у Альфы Плеяд… Майор скривился. Эта довольно мерзкая история уже второй месяц не сходила со страниц прессы и успела бы порядком поднадоесть, если бы не всплывали все новые и новые подробности. Конечно, верить всему было глупо, но официальную версию, согласно которой в ракетной кассете одного из «Армагеддонов» случайно оказались четыре пятисотмегатонных «Люцифера», всерьез на флоте никто не воспринимал… Вполголоса говорили, что войска Коалиции, пытавшиеся оккупировать Цирею, столичную планету системы, наткнулись на отчаянное сопротивление. В результате «Армагеддоны», третью неделю утюжившие планету кассетными боеприпасами, и взяли на борт ядерное оружие… Мировое сообщество повозмущалось немного, больше для приличия, и затихло. Зато на пяти уцелевших планетах сопротивление прекратилось как по волшебству. В древности такую ситуацию, кажется, называли «право сильнейшего». Коалиция постепенно расширяла границы, а остальные государства делали вид, что все в порядке. Вахтенный тихо выругался — правительство опомнится, лишь когда над ними начнут носиться штурмовики. А может, и не опомнится, а быстро предложит своим войскам сложить оружие от греха подальше…
— Эй, на дыре. Как слышите? — прервал размышления вызов по дальней связи.
— Нормально слышу, «Утес». Чего хотели? — отозвался вахтенный.
— Мы тут завтра шаттл отправляем. Может, привезти чего? А то, говорят, к вам завтра большая шишка нагрянет.
— Нагрянет, чтоб ему пусто было. — Майор от души позавидовал дежурному по орбитальной батарее. Батареи не подчинялись флотскому начальству и могли плевать на них с высокой колокольни.
— Ну так привезти что-нибудь?
— Кофе. Мой кончается, а пить бурду из автоматов — увольте.
— Привезем. Кстати, у меня на радаре засветка в вашем направлении. У вас как?
— У нас — тишина и покой. — Ничто не радует так, как неудача товарища. Поэтому вахтенный и не спешил сообщать о сдохшей радарной станции. И без того весь флот иначе, чем «Дыра», их корабль и не называет.
— Ладно, пойду погоняю своих. До связи.
— До связи.
«До связи». Эх. Года четыре назад за такое ведение переговоров их бы мигом отправили на поверхность с понижением. А сейчас… Флот разваливается. Основным показателем боевой готовности стали бумаги. Кипы, груды бумаг, которые необходимо заполнять в строгом соответствии с методиками, разработанными умниками из штаба. А они только и делают, что сочиняют новые и новые. Директивы, методики, инструкции. На новые корабли денег нет, отчасти по этой причине старик «Дир» живет уже вдвое дольше положенного. И проживет еще столько же. О какой обороноспособности можно говорить, если на патрулировании — калоши типа «Дира»? А некоторые горячие головы в парламенте предлагают вообще уничтожить флот. Он, видите ли, портит добрые отношения с соседями. А ну как соседи решат разжиться парой планет за чужой счет? Но этим парламентариям безразлично, подхалимы при любом режиме выживут. Даже при оккупационном.
Экран локатора внезапно ожил. Равномерный гул приборов взрезал зуммер.
— Товарищ майор, докладывает дежурный по радиолокационной станции. Обнаружены два торпедоносца. Идут в стелс-режиме по атакующей глиссаде, на запрос свой-чужой не отвечают. Выход на рубеж запуска торпед через тридцать секунд.
Вахтенный на мгновение замер. Вот и все. Неужели это война? Не то чтобы он не хотел немного повоевать. Наоборот — небольшая встряска не повредила бы ни флоту, ни парламенту. Но… Внезапно стало страшно.
— Торпеды по левому борту! — взвыл локаторщик. В отличие от майора он видел, как несутся к кораблю тупые тела, изредка подсвечивая пространство вспышками маневровых дюз.
Сонный покой корабля разорвал ревун боевой тревоги. Очумевшие люди срывались с коек, неслись одеваться. В узких коридорах сталкивались бегущие номера расчетов, спешащие на посты. А над всем этим хаосом несся голос вахтенного: «Внимание, боевая тревога! Всем занять боевые посты! Торпедная атака!»
— Разворот на 60. Противоторпедный маневр. Пост ПРО — доклад.
— Сближение — 2. Контакт через 10, 9, 8…
— Отстрел ловушек!
— Есть отстрел ловушек.
Массивный корабль уходил от атаки. Но медленно, слишком медленно. Крейсер оказался не готов к таким маневрам. Как водится, на учебных тревогах отрабатывали много всякой ерунды, а вот по-настоящему важные вопросы как-то упускали из виду. Да и как отработать торпедную атаку, если на флоте — три торпедоносца и все на ремонте.
— Первая — мимо, до второй 5… 4… 3… 2… контакт.
Крейсер ощутимо тряхнуло, даже в рубке раздался стон переборок. Погас и снова включился свет. И тут же — десятки тревожных звонков. Посты докладывали о потерях.
— Пробоина в левом борту. Отсеки А-17, Б-17, 18, 19, Ц-17 разгерметизированы. Первый, четвертый, девятый реакторы вышли из строя.
— Маршевый-1, гипердрайв — уничтожены.
— На вахте — множественный радарный контакт, идет телеметрия.
Майор включил связь с батареями.
— «Утес», я — «Дир», атакован неизвестными торпедоносцами. Имею множественный контакт, предположительно — вражеская эскадра. Прошу поддержки.
— Вахта, телеметрия расшифрована. Выдаю данные — линкор класса «Торхаммер», три линейных крейсера класса «Триада», четыре крейсера класса «Стилет». Еще один контакт расшифрован не до конца. Предполагаю — авианосец класса «Улей». Минута до огневого контакта.
— Выдать на передачу.
Майор закусил губу. До крови. «Дир» тоже относился к классу «Триада», но их крейсер был один. Если не помогут батареи — надежды нет. Ведь только «Торхаммер» превосходил линейные крейсеры по огневой мощи в шесть раз, а там не только линкор.
— «Утес», ответьте «Диру».
Молчание в эфире, чуть слышный шелест помех.
— «Утес» — «Диру». У меня реакторы в дежурном режиме, разгон не выполнен. Дай мне восемь минут. Всего восемь.
— Будут, — пообещал вахтенный.
Майор знал, что где-то там, в пугающей черной пустоте космоса начали ворочаться исполинские кресты батарей «Утеса». Лишенные брони, силовых полей и почти лишенные маневра. Зато вместо всего этого — огневая мощь. Ужасающая мощь, сочетающаяся с точностью и скорострельностью. Он помнил, как на учениях батарея в режиме «плазменный смерч» в считаные секунды разнесла крейсер. Но до этого — восемь минут. Целых восемь минут. И батареи беззащитны. Легкий крейсер легко испепелит грозные орудия. И эскадра противника прорвется в систему. А там — висящий на низкой орбите флот — легкая мишень. С потерей флота Федерация потеряет и независимость. Восемь минут. Еще полчаса назад это было мало. Выпить кофе — и то требуется больше времени. А теперь восемь минут — целая вечность. Ее надо прожить. Точнее, выжить. Как странно тянется время. Он успел вывести обстановку на тактический стол, поставить крейсер «в плоскость», чтобы уменьшить урон от огня противника.
Вбежал капитан. Окинул взглядом рубку, задержавшись на цифре 7.15 на таймере.
— Батареи?
Майор кивнул. Слова были лишними. Они растягивали время, а вовсе не сжимали его. Неспешные беседы остались где-то там, в далеком — часа два назад — прошлом.
На таймере — 7.00.
— Огневой контакт! Мощность реакторов падает. Силовой щит — сорок процентов.
— Отключить системы жизнеобеспечения, всему экипажу использовать кислородные маски. — Командир не замечал устремленных на него ошалевших взглядов. — Мощность — на орудия и щиты.
— Товарищ капитан, но у масок резерв — десять минут!
— А вы надеетесь прожить дольше?
Крейсер мелко затрясся — где-то сверху, над боевой рубкой по броне прошлась очередь зарядов. Пока что — среднего калибра. Облака плазмы оседали на щитах. Внезапно где-то снизу гулко зазвучала басовая струна — крейсер вел огонь из основного калибра. Снаружи расходились плиты обшивки, обнажая орудийные порты, крошилась и плавилась под чужими ударами броня. Снаружи — рукотворный ад.
На таймере — 6.30.
— Прямое попадание в левую скулу. Потеряно четыре отсека.
— Есть! Попадание в один из «Стилетов». Выходит из боя. — Новость встречена радостным ревом.
Басовая струна гудит не переставая. В рубке становится душно, она расположена над реакторным залом. А у обшивки наоборот — воздух выстывает от близкого прикосновения ледяной пустоты космоса. «Дир» дрожит, попадания почти постоянно, осколки брони, наверное, уже окутали корабль облаком мелкой пыли. Но крейсер должен продержаться, иначе… А иначе просто не может быть.
— Не люблю подвиги, — невзначай заявляет капитан. — Подвигом всегда затыкается дыра в подготовке. Они, — кивок на тактический стол, где проецировалось четкое построение чужой эскадры, — всегда все просчитывают. У них даже герои специально готовятся. И поэтому они так редко побеждают.
— Не скажите, — отозвался старпом. — Они выигрывают, а разве это — не победа?
— Победа бывает разной. Иногда проиграть — не менее почетно, чем победить. И даже больше.
Господи! Крейсер ведет бой, а в боевой рубке — философская беседа. Мы все сошли с ума. Хотя, похоже, с ума мы сошли гораздо раньше — минуты две назад, когда решили дать бой. Значит, сейчас можно говорить о чем угодно. Хоть о погоде, лишь бы не сильно отвлекаться от управления.
На таймере — 5.30.
— Щит — десять процентов. Быстро теряем броню.
— Левое основное орудие потеряно.
— Реакторы 2 и 3 потеряны. Мощность падает.
Одна из «Триад» подбита. «Торхаммер» выходит на позицию залпа. Вроде бы в рубке жарко, отчего по спине побежал холодок? Неужели страх? Но ведь он прошел. Исчез. Мертвые не боятся. Или все-таки боятся? А может, это исчезла тень надежды. Неужели все? Нельзя. Еще слишком много времени. Слишком много. От запаха краски кружится голова. Кто-то курит, сжигая бесценный кислород. Но всем плевать. Надо держаться. Долг? Наверное, это называется так.
Где-то там разворачивает орудия одна из величайших машин уничтожения, окруженная сворой таких же, только чуть поменьше. Даже не увидеть. Величественное, должно быть, зрелище. Страшное.
На таймере — 5.00.
— «Торхаммер» на позиции!
— Полный вперед! — Капитан вытирает пот. Да и остальные — мокрые как мыши.
Бой продолжается. Уже никто не считает потери, какая разница, сколько отсеков потеряно. Сколько — осталось. Люди, аппаратура — уже не главное. Главное — орудия, только так можно выиграть еще немного времени. И крейсер огрызается. Все еще больно огрызается.
На тактическом столе — мешанина отметок. Как там? «И все смешалось: кони, люди…» Кто-то еще пытается отслеживать обстановку, остальные сидят за пультами. Дублирующие системы сгорели, странно, что они вообще работали. Приходится ворочать громаду корабля чуть ли не вручную. Это муторно и тяжело, но из-под залпа линкора удалось выскочить. Теперь — вперед. Не обращая внимания на удары «Стилетов». Сколько еще их? Два. Надо же. Всего два.
— «Триада» дистанция — 0,2.
— Пристегнуться!
Страшный удар бросает всех на пол. Подниматься уже не хочется. Хочется лежать на чуть прохладном полу, хочется заснуть, умереть — что угодно, лишь бы не возвращаться. Хочется… Но надо подняться. Надо, потому что потерявший орудия главного калибра крейсер выходит из плоскости. Надо удержать. Любой ценой удержать. А вражескую «Триаду» плашмя отбрасывает под залп двух оставшихся «Стилетов». И один из плазменных зарядов впивается в реакторный отсек. Уцелевшие обзорные экраны показывают величественную и жуткую картину гибели корабля. Но любоваться не хочется. Уже ничего не хочется. Даже умирать. Голова плывет от жары и краски. Перед глазами — разноцветные круги. Бред? А, нет — это датчики показывают, что левый борт почти разрушен. Но оттуда еще что-то стреляет. Как? Не все ли равно…
— Второй плутонг не отвечает.
— Кто-нибудь, возьмите управление орудиями второго плутонга, — распорядился капитан.
Второй пилот поднимается и молча уходит. Кто-то завистливо вздыхает — на орудийной палубе холодно.
На таймере — 2.30.
Свет погас, приборы едва разгоняют мрак. Мощность брошена на двигатели — орудий уже почти не осталось, но крейсер живет. Огрызается и раздает искалеченным носом оплеухи нерасторопным противникам. В плоскости уже не удержаться — плазменные заряды прошивают отсеки почти насквозь, раскаляя и без того горячие переборки. Жарко. Душно. Кончились сигареты. Неужели все выкурил? Надо было заказать у «Утеса» и их. Глупости какие-то лезут в голову, до завтра — не дожить. Капитан что-то напевает. Если прислушаться: «Наверх вы, товарищи, все по местам. — Старая песня, которая удивительно подходит к случаю. — Последний парад наступает». Единственный уцелевший экран показывает «Торхаммер», нависающий над ними. Медленно ворочаются орудийные башни. Залп…
На таймере — 1.00
Темнота. Гул голосов. Стоп, какие голоса? Рубка почти пуста — в живых остались лишь он да капитан. Остальных вынесло через пролом. Крейсер жив? Жив, если это можно назвать жизнью. Последнее орудие изредка посылает снаряды в противника. Может, даже и попадает, тактический экран разбит, и не поймешь. Лишь на обзорном — линкор. Там уже не обращают внимание на груду обломков, которая была когда-то «Диром», и не спеша выходят на новый курс. Но еще не вышло время. Не вышло. Взять управление. Развернуть корабль. И вперед…
— На таймере — 0.30.
На линкоре прозевали момент, когда искалеченный, разбитый почти до основания крейсер вдруг ожил и ринулся вперед. А «Торхаммер», выходя на новый курс, как на заказ подставил «Диру» уязвимую корму. Они успели развернуть все четыре кормовые башни. Успели выбить из непокорного корабля последние остатки жизни. Но инерцию сотен тысяч тонн мертвого метала уже не остановили. Удар отбросил оба корабля…
На таймере было бы 0.00.
…По эскадре хлестнули плазменные смерчи орбитальных батарей…
Тысячеликая толпа волной накатывает на отходящий поезд, раздается истошный детский крик, быстро захлебывающийся в общем многоголосом полувое-полустоне. Оцепление выдерживает. Упершись друг в друга в три ряда за армированными стеклянными щитами, солдаты бьют дубинками навесом через щиты по головам особо рьяных, автоматчики, сидя в гнездах на крышах вагонов, время от времени дают очереди над головами обезумевших от страха людей. На каждую очередь толпа инстинктивно отшатывается назад, и снова кто-то дико кричит в ее многотелом организме.
Солдаты удерживают перрон и живой коридор к зданию вокзала, по которому, втягивая головы в плечи, в обнимку с чемоданами торопливо идут к поезду последние лучшие люди столицы, как один — гордость нации, и толпа из зависти хочет сожрать их. Но пока она беснуется и жрет сама себя, давя и калеча.
Опершись на бордюр крыши вокзала, я сквозь оптику штурмовой винтовки вижу, что некоторые люди не потеряли присутствия духа, и, собравшись в небольшие отряды, вытаскивают из толпы ломаные тела и относят их в сторону, складывая в ряд прямо на асфальте. Там несколько женщин пытаются оказать хоть какую-то помощь. Человек десять дюжих мужчин с ломами и палками в руках стоят, окружив этот импровизированный полевой госпиталь, и отгоняют шныряющих тут и там мародеров, всегда появляющихся в такое время. Кому война, а кому — мать родна. Золото всегда в цене. А в кольцах, цепочках или выбитых зубных коронках — не суть важно. Война пришла, война ушла. Золото осталось.
Да только это не война. И даже не оккупация. Это — стерилизация.
…Не могу взять в толк, почему кто-то в такой ситуации мгновенно хватает настроение толпы и растворяется в ней, а в ком-то, всю жизнь невзрачном, просыпаются такие силы в противостояние стадному инстинкту, что просто диву даешься?
На что они надеются? А я на что?..
Чуть поодаль, на пустующих запасных путях, две мрази срывают платье с упирающейся и кричащей девушки. Это — уже не люди. А значит — без сожаления. Без пощады. Дважды приклад бьёт в плечо. Не убил. Нет. Прострелит каждому по коленке. Сразу они не умрут. В жестокое время надо быть жестоким. И я буду.
Девушка, удивленно оглядываясь в поисках неведомого спасителя, вдруг смотрит прямо мне в глаза. Иногда так кажется сквозь оптику, что смотрят прямо на тебя. Иди, сестренка. Жить тебе осталось недолго, и пусть твоя смерть будет быстрой.
Когда ничего не можешь сделать, делай, что можешь. Мой старик, как всегда, прав. Хорошо, что ты не дожил до этих дней, папа…
Умение остаться собой или стать кем-то лучше себя — это сегодня не дар. Проклятие. Потому что ты понимаешь: выхода — нет. Нет спасения. Нет победы. Но стоишь. Стоишь, стиснув зубы, как атлант, и держишь на своих плечах это чертово небо.
Потому что ты — солдат. Ты — служишь. И быть живым — твое ремесло. Мертвые солдаты Родине не нужны.
Мертвых у нее уже хватает.
К перрону подходит еще один состав. Не пассажирский. Грузовой. Какой есть.
И снова толпа кидается к спасительному эшелону. Потому что этот поезд — последний. Других — не будет. Другие накрыло ракетным обстрелом прямо в депо.
Большинство пассажиров этого еще не знает, но толпа сама по себе обостренным от близости смерти чутьем понимает, что других шансов не представится, и жадно тянется своим телом к вагонам, бьется в истерике. Она хочет жить.
И у каждого в толпе есть путевка на спецэвакуацию. Путевка. Как в санаторий.
И на этот раз оцепление не выдерживает и подается под напором назад, распадается, и сразу же начинается беспорядочная стрельба, а толпа своими отростками стремится к поезду, давя живой щит под щитами стеклянными. Автоматчики на крышах вагонов, в страхе, что сейчас толпа доберется и до них, открывают огонь длинными очередями, не целясь, прямо по людям. Так — тоже нельзя. И снова приклад бьет в плечо. Меньшее зло, большее зло — нет разницы. Добра, похоже, вообще не осталось. У вагонов начинается давка, в ход идут ножи и отобранные у солдат дубинки. Остатки разметанного оцепления образуют в море толпы несколько островков, укрытых щитами и ощерившихся автоматными стволами. Почти не стреляют. Впрочем, толпе до них сейчас и нет дела, и солдаты группками отступают прочь от смертельной давки.
На перроне, после того как толпа облепила голодным муравейником гусеницу поезда, остается несколько десятков трупов — или еще живых. Перевожу прицел на группу тех, кто воспротивился толпе. Всего — человек пятьдесят, не считая раненых и детей, жмущихся к родителям. Стоят кольцом. Но на них уже никто не зарится. Мародеры предпочитают брать там, где безопаснее. А эти люди — им не по зубам.
Снова прицел на толпу. Замечаю в общей суете несколько человек в форме — смотри-ка, быстро же для некоторых все поменялось. Вместе со всеми рвутся к спасению. Только экипировка и подготовка — лучше. Поэтому оставляют за собой трупы. Мне пара-тройка патронов погоды не сделают. Неторопливо выцеливаю их головы. Одну за другой. И Бог мне судья.
Кончается обойма. Перезаряжаю. Осталось два магазина. Стреляю.
И нет во мне жалости. Нет в ней никакого смысла. Ведь милосердие — удел победителя.
Последняя обойма. Надо экономить патроны, и я больше не стреляю. Просто смотрю. Запоминаю. Как будто потом собираюсь написать книгу. Которую никогда не напишу.
Как ни странно, солдаты группами начинают потихоньку пробираться именно к кучке повстанцев — так я их про себя назвал, тех, кто восстал против толпы и остался человеком. А может, как раз все понятно: должны объединиться две силы — физическая и духовная. И вот уже один из цивильных начинает отдавать приказы людям в форме. Может быть — бывший солдат. Может быть — будущий. И ему подчиняются. И возникает новая стена из стеклянных щитов. На этот раз — вокруг раненых и повстанцев.
Солдат к повстанцам прибилось, как ни смешно, в несколько раз больше, чем самих повстанцев. Теперь здесь единственная сила — они. Интересно, они только сейчас поняли, что никто их эвакуировать не собирается, как было обещано?
От самых достойных жителей города, достойных настолько, что их должны были эвакуировать вместо других, имеющих на это право, остались лишь ошметки. От тех, кто не влился в толпу. Нет больше коридора, который держал им проход к поезду. Ни живого, ни мертвого…
А толпа вгрызается в поезд. Она не понимает, что эвакуация не спасет. Только отсрочит неизбежное. Бежать — некуда.
Наша армия — рассеяна и дезорганизована. Правительство запросило капитуляции, и правительству ответили пятитонной бомбой-бурилкой, похоронив его вместе с верховным главнокомандующим в подземном бункере. Столицу эвакуировали, как сумели, да всех, конечно, не успели, бросив на произвол судьбы больше десяти миллионов людей, которым путевок на спецэвакуацию не досталось. Кто мог, отправился в горы, большинство же осталось на милость победителя. А победитель на милость скор. Не оставляет никого.
С небес доносится гул реактивных двигателей, вскинутый прищуренный взгляд ловит правее солнца десятка два точек — как низко идут, суки! — и почти сразу же начинается бомбардировка. С воем стабилизаторов, слышанным многими до того только в кино, от солнца, словно грибной дождь, сыплются бомбы. Простые, без электронной начинки. Как когда-то очень давно. Противовоздушная оборона подавлена точечными ударами — и можно избавиться от старой смерти, много лет пылящейся на складах. Старые бомбардировщики, старые бомбы. Нас уже не боятся.
Земля трясется, и буханье взрывов бьет по барабанным перепонкам. Скорчиваюсь в позе зародыша и закрываю уши ладонями, открывая, как рыба, рот, чтобы не оглохнуть.
Что толку прятаться и метаться? Если здание вокзала рухнет — мне все одно конец. Бомбы рвутся, люди кричат, мир вздрагивает. Я спокоен. Тут все просто: повезет — не повезет. Одна из бомб цепляет вокзал, он будто бы подпрыгивает, и я вижу, как дальняя сторона здания начинает оседать. Всё? Нет. Обваливается только часть. На совесть строили. Черт, под конец я всё-таки здорово струхнул.
Потом как-то вдруг все затихает. Сажусь, выглядываю за бордюр. На перроне в основном не люди, а их куски. И толпы больше нет. Вместе с поездом. Искореженный металл, осколки камней, стекла, мясо и кровь. А повстанцы и солдаты стоят, как и раньше, за стеклянной стеной. Ну вот, говорю же: судьба — не судьба. Только пара-тройка десятков человек корчится на земле. Похоже, посекло кое-кого осколками, но в целом — почти все живы. Хорошая штука — армированные щиты.
Смотрю на запасные пути. Там, где ползали две мрази, теперь только черная воронка. Жаль. Слишком недолго мучались. А девушка в изодранном платье всё так же ошалело крутит головой и идет к повстанцам. Что ж, может, и есть какая-то правда в мире.
Вокзал, на четверть обвалившись, всё-таки стоит, а я и вовсе цел. Трижды плюю через левое плечо и благодарно улыбаюсь через правое. Спасибо, ангел-хранитель.
Город горит. Не весь еще, островами-домами. Отдельным ярким факелом — правительственная тридцатиэтажная высотка. Похоже, напалмовая зажигалка. Сбылась мечта ультраправых, ухмыляюсь я.
На улицах пустынно: кто мог уехать — уехал, кто не мог — попрятался. Смотрю на часы. До входа в город групп зачистки остается, по моим прикидкам, часов шесть-восемь и примерно столько же бомбардировок. Интересно, когда в ход пойдут бомбы объемной детонации? Чтобы не выковыривать засевших снайперов вроде меня.
Здесь мое дело сделано. Пора уходить. Я должен жить. Моя война еще не закончена. Я сам себе армия. Снайпер-одиночка с диверсионной подготовкой может продержаться очень долго. И я продержусь. Сколько смогу.
Я спускаюсь вниз. Рюкзак за спиной, винтовка на плече, в руке — пистолет. По пути вниз убиваю двух мародеров. Быть санитаром в условиях грядущей стерилизации — что может быть абсурднее? Но у меня свои принципы.
…Три дня назад нашу войсковую колонну на переброске уничтожил вражеский десант при поддержке своих вертушек. Мы были блокированы и стояли у них как на ладони. И умирали стоя. Армейский спецназ умеет умирать.
Выбрался я из той огненной долины чудом и без единой царапины. А мой батальон остался там.
Через день я был в столице.
А через два страна, которой я присягал, официально перестала существовать. Но Родина у меня осталась.
Ее не забрать решением новых хозяев мира.
…На вокзале я оказался я в поисках кого-нибудь из своих — у всего нашего батальона были путевки на спецэвакуацию на сегодня. Видимо, наверху решили, что там, где соберется цвет нации, без армейского спецназа никак не обойтись. И я нахожу их на первом этаже, в кафе, за баррикадой из столов и стульев: трех штурмовиков, медика и связиста. Надо же. Везунчики. Пережили колонну и продержались до самой бомбёжки. Вот только вряд ли архитекторы, которые проектировали вокзал, думали, что огромное панорамное стекло полукругом во всю стену, сквозь которое так приятно, потягивая пиво в ожидании своего поезда, наблюдать за убывающими и приходящими составами, станет причиной смерти пяти совсем неплохих ребят, искромсав их тела своими осколками.
Медик был моим другом. Подхожу к нему. Приседаю. Лезу в карманы, достаю две монеты и кладу их, по старому обычаю, ему на глаза. Прощай, друг. И до скорого.
Потом обшариваю его карманы. Патроны. Беру его сумку. Я знаю, у него всегда есть дополнительный запас промедола и морфия. Никогда не будет лишним. Собираю сумки, патроны и оружие у других. Полевая рация — цела. Приятный сюрприз.
Поднимаю пластиковый стул, выдираю засевший в сиденье кусок стекла, ставлю стул, сажусь. Закуриваю. Пять минут молча курю и смотрю на них. Прощайте, ребята.
Оружие — в сумки, сумки — на левое плечо. Винтовка — на правом. Двери вокзала заклинены, и с пистолетом наготове я выхожу сквозь бывшую панораму на перрон. Под ботинками хрустит битое стекло. Если бы не оно, было бы скользко от крови. Вокруг спокойно. Только стоны и плач.
Поворачиваюсь спиной к повстанцам и ухожу. Здесь мне делать больше нечего. Иду в одиночестве. Хотя нет. Прямо ко мне направляется та самая девчушка, спасенная от насильников. Я останавливаюсь. Она подходит, стоит в пяти шагах и вопросительно смотрит на меня. Красивая. Если лицо от крови отмыть. В ее глазах — даже не страх за свое будущее. Понимание. Это намного хуже.
Я смотрю в ее глаза. Я киваю. Я протягиваю ей сумки. Она молча взваливает их себе на плечо и ждет. Умница.
Что ж, теперь я не один. А значит, меняем правила игры.
Всех мужиков когда-нибудь погубит любовь к сантиментам, говорил мой старик. И добавлял: но это же и делает мужика мужиком.
Убираю пистолет в кобуру. Винтовку вешаю на шею и складываю на нее руки. Разворачиваюсь. И спокойно, почти прогулочно, перешагивая через останки людей, иду к растерянным повстанцам и солдатам. Едва не насвистываю. Дешевый трюк, но почти всегда работает. После того как впервые попадешь под бомбежку, начинаешь заметно иначе смотреть на многие вещи. Спокойствие и уверенность в себе в такой ситуации подавляют волю остальных.
Я слышу — моя подопечная идет за мной немного позади.
На нас смотрят все. Иду дальше. С каждым шагом, приближающим меня к выжившим, они становятся все настороженнее. На меня наводятся стволы. Смешно, но они меня боятся. Триста человек — одного! А говорят, один в поле — не воин. Смешно. Но я не улыбаюсь.
Подхожу. В нескольких шагах от стены из щитов и людей останавливаюсь.
— Кто главный? — спрашиваю я.
Из-за щитов выступает вперед крепко сбитый мужик средних лет с автоматом в руках. Тот самый, цивильный. Подходит ближе.
— Ну я, — говорит он и изучающе смотрит на меня.
— Звание?
— Сержант. В отставке.
Все-таки солдат.
— Как старший по званию, принимаю командование на себя. Будешь моим замом.
Смотрю ему в глаза. Минута, от которой многое зависит.
Офицерские нашивки на моем рукаве ничего не значат. Только взгляд.
Долгая минута. Все молчат.
— Есть, господин капитан! — наконец чеканно говорит он, вытягивается и отдает честь.
Напряжение, сковавшее в эту минуту рядом стоящих, спадает. Они подчинились. Я победил. Мы проиграли войну, но это маленькое сражение я выиграл.
— Всех офицеров — ко мне.
— Есть!
Ну вот. Теперь у меня есть своя маленькая армия. Я присаживаюсь на обломок упавшей колонны неподалеку, винтовка — на коленях. Закуриваю.
Подходят пятеро. Все — молодые лейтенанты. Незнакомые. На полшага за сержантом. Приказываю им.
Разбить всех боеспособных на пять отрядов и принять командование над ними. Военных и штатских — отдельно. Осмотреть перрон и пути, вокзал и ближние окрестности и присоединить адекватных выживших. Неадекватных — по обстоятельствам. Совсем неадекватных и агрессивных — в расход. Мародеров — без предупреждения. Тяжелораненых — если попросят — тоже. Патроны — экономить. Собрать оружие, боеприпасы, инструменты, средства связи и все, что можно выпить, съесть и выкурить.
Разобраться с личным составом — военным и гражданским: кто что умеет и может. Снайперы, саперы, радисты, химики, механики, слесари, инженеры, водители и так далее. По всем — список. Паникеров — разоружать и гнать взашей.
Определить, кто достаточно здоров, чтобы самостоятельно передвигаться на большие расстояния. За детей решают родители. За раненых — сами. Кто не может идти — остается, и да поможет им Бог.
И все — очень быстро. Полчаса — предел.
Лейтенанты разбегаются, и вокруг — крики и суета. Иногда — выстрелы.
Мой новоиспеченный заместитель остается и долго смотрит на меня тяжелым взглядом.
— Страшные времена наступили, — глухо говорит он и вздыхает.
— Да, — соглашаюсь я. — Паршивые времена.
— Нам их не пережить.
— Нет.
— Но мы попробуем?
— Мы попробуем.
Он протягивает мне руку. Я пожимаю его крепкую ладонь.
— Я с тобой, капитан.
— За работу.
— Есть!
Полыхающая столица остается далеко за нашими спинами. Мы идем нестройной колонной, груженные всем подряд. Чуть больше четырех сотен. Рядом со мной — та самая девчушка. Не отходит ни на шаг. Смотрит на меня и чуть заметно улыбается. Как будто бы жизнь идет своим чередом.
В городе уже несколько часов зачистка, Над крышами наших домов кружат вертолеты, заливая все жидким пламенем там к окраинам подступает корпус чистильщиков. Им в этом городе никто не нужен.
Нам везет, и на нас никто не обращает внимания. Пока что им не до беженцев. Хотя беженцы им тоже не нужны. Но только мы — не беженцы. Мы — партизаны.
Мы уходим в горы, как когда-то давно уходили наши деды и прадеды.
Мы обречены, потому что наш народ и наша страна стали лишними в этом мире. Нужна только наша земля. Но эта земля — наша. И терять нам больше нечего.
Рано или поздно нас выследят и уничтожат.
Но пока мы живы — будет война.
Потому что я — солдат.