В нашем семействе мы с тетей Моникой были чужими, будто бы отщепенцами. Или приблудными… И хотя разница у нас почти в сорок лет, мы во многом походили друг на друга, словно близнецы. В детстве мать часто говорила: «Надо же, ну вылитая тетя!» И это, очевидно, не было похвалой. Как бы ни был мал ребенок, он понимает, положительно или отрицательно упоминают кого бы то ни было. Мне было неясно, почему мать недолюбливала тетю, ведь они были достаточно близки. Вот и вопрос, что возникло первым: моя враждебность к матери или решение во всем походить на тетю…
Я отличалась недюжинным упрямством и накаляла домашнюю атмосферу. Само собой, меня избегали, я же в ответ обрушивала на всех ругательства и колкости, пытаясь «расцарапать» умиротворенные физиономии родни, чем приводила их в полнейшее замешательство, а затем, словно жалея о поступке, начинала дико хохотать. Однако смех был не от чувства триумфа, которое испытывают первооткрыватели, попав на неосвоенную землю. Он больше напоминал открытие застарелой раны, которая, если задеть, тотчас обнажится, или же язвы, которая вроде бы не болит, но без конца кровит. Можно сравнить это с печальной песней солдат, поднявших мятеж, но по злой иронии судьбы разбитых в пух и прах.
Хотя отличий у нас с тетей тоже немало. Она больше молится за наших родных и никогда не пользуется их материальной помощью в своих интересах.
Я же была самой настоящей оторвой. Я жила для себя и под предлогом любви или дружбы подпускала людей, но не ради них, а ради самой себя… И так, живя в свое удовольствие, я и умереть хотела только лишь ради себя любимой! Я была поклонницей удовольствий и даже не догадывалась, что потеряла себя, стала рабом эмоций, под влиянием которых с завидным постоянством набрасывалась с пинками на крепкие стены нашей сплоченной семьи. Напиваясь, плясала всю ночь напролет и горланила песни. Я не замечала, что подобное времяпровождение день за днем разрушало меня, но даже если бы обратила внимание, то не захотела бы остановиться. Я жаждала саморазрушения. Жаждала, чтобы весь мир крутился вокруг меня. Я напивалась до чертиков, поскольку не знала, кто я и чего хочу на самом деле. Я никогда не произносила этого вслух, но, наверное, если бы к моему сердцу тогда приставили стетоскоп, оттуда послышалось бы: «Ну почему солнце не крутится вокруг меня?! Почему вы не рядом, когда мне одиноко? Почему сволочи, которых я ненавижу, победно шагают по этой жизни?! Отчего этот мир издевается надо мной, не желая посодействовать моему счастью!?»
Когда я пошел в школу, мой младший брат Ынсу начал каждое утро ходить туда за мной. Внутрь он зайти не мог, поэтому сидел на корточках на углу у школьной ограды и ждал, когда закончатся уроки. Ынсу не был похож на меня. Я, если кто-то пытался меня обидеть, бросался за ним, впивался зубами в руку, но, когда на него налетали мальчишки, он не хватался за первую попавшуюся палку, чтобы дать противникам достойный отпор. Участь Ынсу, как и судьба нашей горемычной матери, состояла в том, чтобы безропотно, давясь слезами, сносить побои, воспринимая их как неизбежность. Выбегая из школы после уроков, я видел, как он сидит под изгородью, скорчившись и трясясь, с посиневшими от холода губами. Иногда я заставал его перепачканным кровью из разбитого носа, а бывало, в слезах, с голой пиписькой, так как ребята раздели брата догола, отняв всю его одежду.
Когда в школе я получал свой обеденный паек, я не съедал его до последней крошки, как это делали остальные, а лишь сглатывал слюну, ведь булочка из кукурузной муки была для нас единственной едой за весь день.
Позднее я часто задумывался: а любил ли я по-настоящему своего маленького Ынсу? До сих пор не знаю. Единственное, чего мне хотелось, – чтобы он был счастлив. Сейчас то время, когда мы шли с ним домой и отщипывали по кусочку от одной кукурузной булочки, кажется мне самым счастливым периодом в нашей жизни.
В тот день шел дождь. Наступила весна, но погода была промозглая: чистое с утра небо вдруг потемнело, резко обрушился сильный ливень. Я не слушал учителя и смотрел в окно – Ынсу негде было укрыться от дождя. Мне то и дело виделось, как он, словно забытый в пустом гнезде голубок, сидит под беспощадными струями воды с опухшими от слез глазами… Поэтому, едва закончился первый урок, я опрометью бросился к воротам школы. Ынсу увидел, что я вышел гораздо раньше положенного, и широко заулыбался. Дождь хлестал его по лицу, а он чуть ли не прыгал от радости. Я же пришел в ярость. Естественно, ни у кого из нас не было зонта, и моя одежда тоже начала промокать.
– Иди домой!
– Не пойду…
– Я сказал, иди домой!
– Не пойду!
У меня на душе скребли кошки – приходилось отправлять брата домой, где пьяный отец, проснувшись, начнет колошматить его первым, что попадется под руку…
Однако ливень был слишком сильным, и я схватил упирающегося Ынсу за шиворот и поволок в сторону дома. На развилке оставил его и повернул в школу, однако он потащился следом. Я снова схватил его и потащил обратно, после чего бегом бросился к школе, но брат неотступно ходил за мной. Я подскочил и ринулся на него с кулаками. Ынсу же, дурачок, упавший с планеты «смирение», где не ведают, что такое неповиновение, с покорностью сносил мои удары, крепко сжимая в ручонках полу моей рубахи. Я же словно сорвался с цепи и колотил его куда ни попадя. Кровь из разбитого носа смешалась с дождевой водой и пропитала мою одежду.
– Слушай меня внимательно! Если ты сейчас же не пойдешь домой, то я оставлю тебя одного и убегу! Иди и не возвращайся!
После этих слов ревущий Ынсу мгновенно умолк. Бессильно отпустил мою рубаху. Сказанное для него было хуже объявления смертного приговора. Он с упреком взглянул на меня и повернул к дому. Это был последний раз, когда мы смотрели друг другу в глаза; когда Ынсу мог четко видеть мой силуэт.