Село Хотилово (по дороге из Москвы в Петербург).
14 декабря 1744 г.
— Ну, здравствуй, Петр Федорович, — пробормотал я, когда лакей, или кто он там еще, побежал к императрице сообщить о моем исцелении, а странный персонаж в костюме ворона, забрав мою одежду, удалился.
Исцелении? Да, полном. Как же долго я ждал этого момента, когда могу вновь оказаться здоровым. Пусть и в этом теле, но здоровом, без постоянной боли или одурманенного состояния, вызванного мощными обезболивающими препаратами. А если это вновь только эпизод, как те, что только что пережил?
Нахлынула гамма чувств и эмоций. Я вспомнил и за мгновение заново пережил обреченность, страх, недоумение и обиду убиенных императоров. Да и меня, Петра, так же убили. И сейчас, прислушиваясь к себе, понимаю, что тот Петр III и этот мальчишка разные люди, оба не злобливые, воспитывались в ненависти и не знали ничего о любви, но тот Я в момент цереубийства был более зрелым, пусть и многое понял только перед смертью.
Шизофрения. Как же тяжело вместить в свое сознание столько противоречивых эманаций! И что странно, насколько помню, то тот убитый екатерининскими миньонами император, любил свою Катэ, не как женщину, как верного товарища, самого близкого человека. Может, эта любовь брата к сестре? И как же было ему тяжело принять это предательство. Я обрадовался тому, что сливался с сознанием уже императора, а не наследника не долго, иначе можно было и с ума сойти, ибо Петр Федорович был очень чувственной особой. Хотя и эта личность еще мальчика крайне сложная. Вот почему так хочется вина? А еще пива и… маршировать!
В голове начали всплывать образы набухших коленей после долгого стояния на горохе, униженности и боли от розги, которой часто был несправедливо избиваем, и запрета произносить хоть какой звук при экзерциции. Недоумения от того, что меня, словно дивного зверька, показывали просто для того, чтобы тварь Брюммер произвел впечатление на даму, а я тогда был с горячкой, а он обихаживал даму, демонстрируя свою значимость, мол, «вон он каков, что и сам герцог не указ». Этот «воспитатель» говорил мне: «Я вас так велю высечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если бы вы издохли!». А то, когда я был вынужден стоять с табличкой «осел» и смотреть, как пирует «воспитатель»! Хотели, чтобы после этого я стал достойным наследником престола российского? Сломленный, униженный, с невообразимым набором комплексов, с внушением измальства, что Россия дикая, дурная держава. И как я раньше боялся этого Брюммера и постоянно искал оправдания его поступкам, чтобы только не осознавать свою ущербность. Нахрен его, заколю!
Еще и постоянные собрания офицеров герцогской гвардии, на которых с меня смеялись, издевательски поощряя малолетку за то, что он, уже Я коряво выполнял немудренные обязанности постового. И не было для меня лучшей награды, чем снисходительная улыбка отца или любого гвардейца, когда я пыжился от важности, беря на караул. Моя изнеженная, творческая натура, не знала материнской любви и росла только в ожидании войны за Шлезвиг. А отец, униженный потерей во время Северной войны этой области, был помешан на ее возвращении, несмотря на уговоры всех государей-соседей, призывающих к примирению с Данией. Ему было не менее безразлична моя судьба, чем и Брюммеру после смерти отца. Куча психологических травм у мальчика первоначально далеко не стального характера.
Пока я рефлексировал и пытался собрать воедино мысли, в комнату вошли два ряженных в белые одежды человека, лица которых так же были закрыты материей, и стали одевать меня.
Если бы эти люди одевали только меня, Сергея Викторовича, то непременно были посланы по хорошо знакомому каждому носителю русского языка маршруту. Узкие панталоны, зауженный кафтан, веревочки и ремешки, пышные манжеты, но самое ужасное — парик. Только для наследника русского престола все эти одеяния были нормальны и даже минимальны, посему отношение к наряду я решил оставить именно что от сознания Петра Федоровича. Однако, не было понятным, для чего меня одевали, пока слуги в белых балахонах не склонились в глубоких поклонах, обращенных к двери.
— Петруша, как ты? — в пороге комнаты стояла пышная женщина, в которой я безапелляционно узнал тетушку-императрицу Елизавету.
Красивое лицо, действительно, сиятельное, как сказали бы в будущем, очень фотогеничное, многоликое, светло-русые, может немного с рыжим оттенком, красивые волосы, весьма немалая грудь. Она была полной женщиной в понимании людей XXI века, но тут, я это прекрасно осознавал, женщиной полной красоты.
Елизавету не пустили внутрь убогой убранством комнаты, двое слуг заслоняли собой проход императрице. Впрочем, она не спешила обниматься с племянником, который только пришел в сознание после лихорадки, вызванной черной оспой. Я уже понимал, что в этом варианте истории Петр Федорович умер, или оказался таким слабым, что мое блуждающее сознание нашло своего реципиента. Теперь мы слились сознаниями. И не было особого отчуждения от свершившегося. Может, конечно, где сейчас и бьются за мою жизнь доктора, но я в прошлом.
— Тетушка, простите, государыня, буду жить! — после продолжительной паузы выдавил я из себя, потом всплыл образ истово молящейся Елизаветы и я добавил. — Бог милостив, помолитесь за меня.
— Да, конечно, Петруша! — оконфуженно произнесла Елизавета.
Для императрицы, которая была набожна, просьба от ее несмышлёного «голштинского племянника», который смеялся над православием чуть ли не в голос, стала усладой для души.
— Простите, я еще слаб и… — начал было я говорить, но императрица перебила:
— Почивай, конечно!
Дверь закрылась, но звонкий громкий голос Елизаветы еще был слышен, благо о звукоизоляции в этом бедняцком доме, не предусмотрели, а внушительным выглядели только бревна, из которых была сложена эта большая изба. Императрица интересовалась, почему у меня нету следов оспин и вообще цвет лица очень даже румяный, тетушка даже отчитывала консилиум медикусов, что те поставили неправильный диагноз. Возражать императрице посмел только медикус Герман Бургав-Каау, но как-то вяло, в чем я был ему благодарен. Пусть лучше Елизавета думает, что я болел вовсе не оспой, чем задает много вопросов о чудесном выздоровлении.
Как же все же хорошо знать имена, понимать ситуацию, пусть и через призму детского восприятия, но тот же Бургав-Каау — я такого человека не знал, несмотря на пристрастие к истории, а Я, Петр Федорович, знаю.
Я историю любил и читал немало, чаще не википедию, да и учился всегда с интересом. А закрытые посещения во время деловых мероприятий культурно-исторических памятников, как Эрмитаж, или Петергоф, множество выставок, давали еще больше знаний. Там, в музеях, знающие люди с фанатичным блеском в глазах рассказывали много, очень много, пикантных подробностей из и Елизаветинской, и Екатерининской эпох.
«Ну а где мое вино?» — подумал я, но нашел в себе достаточно разума, чтобы не ляпнуть явную глупость. Такое ощущение, что самое сильное в характере наследника, до слияния сознаний, было пристрастие к алкоголю.
Через минут пятнадцать после ухода тетушки, в комнату вошли четыре человека, которые были одеты в балахоны, с масками в виде птиц с большими клювами, что я уже видел. Они споро стали собирать все вещи, постельное белье, вновь меня раздевать меня. Потом, оставив нагим, стали вытаскивать скудную мебель в виде кровати, небольшого буфета, что-то вроде тумбочки и двух стульев. Крайне не рационально и не логично было одевать меня двадцатью минутами ранее, чтобы сейчас сжечь недешевую одежду, но указывать на эту несуразицу я не стал. Сейчас лучше поменьше болтать.
Я ощутил с одной стороны жуткое смущение из-за наготы, которое испытывал бы тот Карл Петер Ульрих, но с другой стороны — безразличие Сергея Викторовича Петрова.
Возник только интерес определенного свойства, скорее юного Петра, и я поглядел на низ живота. Все там было нормально. Никакой фимоз, который действительно был ранее, и довлел на, и без того сломленную, психику мальчика.
Я ранее стеснялся говорить о своей болезни, тем более, что не всегда верхняя плоть гноилась и трескалась, было, что и проходило и даже забывалось это неудобство. Но любая эрекция и вновь боль возвращалась, кровяные трещины, новое воспаление, мыть бы почаще, хотя бы, да нет же — я и бани боялся. Как тут думать о близости с женщиной? Тем более о той близости и понятия не имел я, мальчик, но сейчас-то безграмотность в этой области преодолена. В компании гольштейнских гвардейцев я не понимал сальных и скабрезных шуток относительно межполовых отношений, смеялся только для того, чтобы казаться взрослым. Но как нужно делать детей, никто не объяснил, а фимоз и отсутствие полового воспитания не давали природе предпосылок ответить на запретные вопросы. Но и пубертатный возраст частью делал свое — эстетическое наслаждение я получал от того, что наблюдал за марширующими полуголыми девицами.
Пока я рассматривал себя голышом, один из «птиц» осмотрел мое тело, тихо, что за его маской толком и не слышалось, ругаясь по-немецки. А я с радостью понял, что отлично говорю и даже могу думать на немецком, знаю французский, ненавижу латынь, но и ее понимаю. А как я ненавидел русский язык! Раньше ненавидел! Немец ругался на то, никаких следов от оспы нет и он обязательно получит взыскание от государыни. Вот так и не рады подданные, что наследник выжил, каждый за себя печется.
Между тем, меня одели, игнорируя попытки самостоятельно застегиваться, зашнуровываться, обматываться. Я хотел повторить процесс, чтобы в какой-то момент не попасть в ситуацию, что не могу самостоятельно одеваться. Петр Федорович ранее умел и раздеться, и одеться, но тогда его туалет заметно отличался простотой от того, как сейчас он одевается. А с приездов в Росси, наследник престола еще ни разу самостоятельно не облачался в наряды.
Такого дискомфорта в одежде я не ощущал никогда и это, как я понял, одежда только повседневная, даже не для выхода, где еще все сложнее. Грусть и тоска берет по трусам и спортивным штанам, даже по деловому костюму.
— Ваше Высочество, позвольте спросить, как ваше самочувствие? — спросил на немецком языке Бургав-Каау, который скинул свой балахон и маску в коридор слуге и зашел в комнату.
— Сударь, извольтэ гово-ить с наслед-ником российскага пьестола на русском, — имитировал я, как только мог, немецкий акцент.
— Простите? — недоуменно спросил все еще на немецком языке медикус, потом опомнился и стал говорить, с не меньшим акцентом, а еще более, чем я коверкая русские слова. — Я не ошибаться, то есть оспа, но я пребывать в недоумен, отчего язвы сойти с Вас.
— Божественное пговидение, судай, или не оспа то была, — пожал я плечами.
— Я видеть здоровый Вы, но думать, что рано вояж… простить меня — ехать в Петербург. А господина Лестока можно отписать, что ехать в Хотилово не нужда, — с превеликим облегчением закончил Бургав-Каау, бросил заинтересованный и немного осуждающий взгляд, и ретировался, видимо докладывать новости тетушке и тем придворным, кто за них заплатит, чтобы быть осведомленными.
После ухода медикуса, вот же опять не назвал Бургав-Каау врачом, или доктором, не лекарем, а именно что медикусом, наступило благоденствие — сутки меня никто не беспокоил. Слуги приносили еду — рыбу и кашу — пищу нашу. Просил кусок мяса, чувствовал, что организм требует мяса, но… рождественский пост. Однако рыбу ел сколько душе было угодно, а аппетит и у меня Петрова и у меня Петра Федоровича всегда был отменный, а сейчас я ощущал, что и улучшился обмен веществ. Вот насколько наследник стеснялся стоять голым при людях, настолько Петрову было стыдно справлять свои нужды в вазы и наблюдать, как их выносят слуги. Несли, словно величайшая ценность скрыта в сосуде. Дерьмо наследника — благодать!
Благодаря тому, что сознания попаданца и исторического носителя соединились, с полной доминантой человека будущего, мне не пришлось много рефлексировать и переживать. В принципе, я знал, как себя вести. Немного, но понимал ситуацию, ощущал привязанность к одним людям, ненавидел других, любил, презирал, уважал, боялся и ценил тетушку. Петр Федорович был очень эмоциональным и мог формировать свое отношение к человеку уже по тому, как тот стоит и тот час изменить мнение, если человек сменит стойку. Но… я, Сергей Викторович Петров, человек сверх меры сдержанный, был таковым ранее. Может коса на камень в характерах и что-то получится, а пока странная гамма чувств и нет понимания модели поведения.
Задавался ли я извечными русскими вопросами «кто виноват?» и «что делать?». Признаться, в первые пару часов, после того, как меня оставили в покое, гнал мысли прочь, все ждал, что вот так что-то произойдет и я вновь где-то в голове кого-то. Ну, или живым и здоровым пробуждаюсь в России варианта двадцать первого века. Но шло время, никто пытался меня убить, не врывался в комнату, куда принесли новую кровать и стол с парой стульев, и тогда, после непродолжительной паники, я таки стал задавать себе вопросы.
Первый вопрос — «а мне это зачем?», может пустить все на самотек, поддаться порыву выпить вина, да жить и не тужить? Если все будет, как в известном мне варианте истории, то в 1762 году помру от руки Лешки Орлова… Бр — аж передернуло. Вот чего не хочу, так вновь ощутить те эмоции, что были у императора Петра III после екатерининско-орловского переворота.
И все же тогда «зачем я здесь?» однозначного ответа нет. Сверх меры патриот, срочно бегущий куда-то что-то свершать? Хочется для своей страны светлого будущего, еще больше хотелось бы, чтобы мои дети жили в стабильной России, есть нужда и в том, чтобы гордится своим Отечеством. Но вот моя другая составляющая хочет в большей степени собственной славы, стать вровень с европейскими государями. Да, я Карл Петер Ульрих не сильно то и жаловал Россию, правда, ненависти особой тоже не было. Для меня, наследника, Россия — это достижение своих целей, например, война с Данией, похвала от дядюшки Фридриха. Между тем, я, Сергей Викторович Петров, абсолютно безразличен к Шлезвигу, тем более прусский король вообще по боку. Значит, жить и существовать во благо России, но не во вред ее и перебороть это психологическое отклонение, когда письмо от пруссака важнее русского закона.
Далее еще более важный вопрос, чем иные — «что делать?». Ощущение, что все вот это скоро пройдет медленно, но неуклонно сменяется понимание, что меня ждет полноценная жизнь в этом теле и времени. Да пусть все происходящее — кома и я окажусь в своем теле в далеком будущем, так что же сейчас просто лечь и лежать, пока меня перенесет? И так я, наследник, был более чем странным персонажем, нужно ли усугублять еще более странным поведением? Может что-то останется в голове у Петра Федоровича, если я перенесусь в свое время, и история пойдет чуть иным путем? Нужно только постараться не навредить. И жить, без боли и обреченности, жить и наслаждаться молодостью.
Тогда что делать?.. Если я не стану фигурой, то меня сожрут — это факт. Едой я становиться не хочу, даже во имя светлых идей. И тут не важно, даже Екатерина будет в роли голодного дегустатора или группа заговорщиков, которая освободит из пока еще Холмогор, а чуть позже из Шлиссельбурга, свергнутого младенца-императора Ивана Антоновича. Уверен, что не получилось бы у Фике-Катьки сместить меня, если бы образ императора не выглядел, как предательский и чуждый, волюнтаристский, я бы сказал. Да и сам я мог многое сделать во время гвардейского бунта, подавить его армией Румянцева, например, но был нерешительным и летал в облаках.
Могу ли я что-то изменить? Проливы? Христианский крест на Софии? Русская Индия? Гавайские острова — губерния Российской империи? Вместо Сан-Франциско Нью-Васюки? Вот не думаю, что все это возможно, по крайней мере, быстро и без трудностей, без команды, денег, денег и еще раз денег. Но послезнание может дать фору.
Я понимаю, что игры в большую политику встретят противодействие и внутри державы и вне ее. Турцию Франция и Англия без боя не сдадут. Да и Османская империя сейчас должна быть втрое-пятеро большей по мобилизационному ресурсу, далеко не бедной страной, с пока еще не сильно захудалой военной организацией с множеством крепостей и с мощным флотом. В Индию Россию не пустят те же бриты и франки, да и флот российский, насколько помню из истории, так как Петр Федорович кораблями вообще не интересовался, в крайне печальном состоянии. Русские корабли чуть-на-чуть доплыли до Эгейского моря во время правления моей будущей женушки, потеряв два корабля, правда, чудом грандиозно победил при Чесмене. Что касается Америки, то туда еще нужно умудриться доплыть, и тут опять вопрос о флоте, который могут не выпустить из датских проливов, не то, чтобы в почти кругосветку до Тихого океана, при отсутствии баз снабжения и ремонта. Это англичане выстроили систему опорных баз на путях в Индию и Америку, Россия о этом и мечтать не может. Так что не реально строить планы по переформатированию мира, не начиная работу с нуля.
А тут еще один фактор возникает — вынужденное затворничество Петра Федоровича, как и будущего «молодого двора». Насколько я знаю, даже по мере взросления, наследника не привлекали к принятию решений. Эту блокаду пробить может оказаться сложнее, чем организовать экспедицию на Гавайские острова, которые в начале XIX веке были, или, скорее всего, будут, дружественны России.
Следовательно, задачи следующие: понравится Елизавете, и попытаться изменить ее отношение к недорослю-Петруше, стать финансово сильным — идеи возникнут, как этого добиться по мере понимания реальной ситуации. Петр Федорович ранее совершенно не интересовался экономикой и финансами. Еще нужно подготовиться к войнам с Фридрихом и, вероятно, с османами — тут чистый прагматизм, замешанный на гуманизме — я просто не хочу много бессмысленных смертей соплеменников-налогоплательщиков. Так, на всякий случай — соплеменниками я все же считаю русских, что далось мне определенным трудом, — сознание Петра Федоровича сильно сопротивлялось.
Итак, начинаем создавать легенду, образ, бренд, под названием… «наследник». Я стал на колени перед образами, рядом с которыми висела лампада, ранее так ненавистная, но теперь амбивалентная. Я знал, будучи Сергеем Викторовичем, из молитв только «Отче наш», но теперь понял, что знаю, как минимум, еще и «Символ веры», эту молитву необходимо было выучить Карлу Петеру Ульриху перед воцерковлением в православие. Помнил и другие молитвы, что вбивались в голову будущему наследнику российского престола, но воссоздать их мог только с ошибками. Я стал на колени перед иконами и истово начал читать молитвы.
Хотилово, трактир у почтовой станции, выселенный для проживания императрицы.
15 декабря 1744 г.
— Алексей Григорьевич, может, достанет уже пить это малоросское хлебное вино? Лучше скажи, что думаешь о Петруше, — сказала Елизавета Петровна — императрица Всероссийская и прочая, прочая, но сейчас, наедине с тайным мужем, только любящая и любимая женщина.
Их отношения с Лешкой Розумом переживали ренессанс. После того, как красавец Бекетов был отлучен от двора из-за своей хвори, Елизавета вновь обратилась к Алексе Разумовскому, и тот ее утешил. Как не пытался, еще один претендент на сердце и фавор императрицы, Иван Шувалов переменить ситуацию, пока это не удавалось. Пусть Иван Иванович и был уже замечен государыней, но она, мужняя жена, была верна своему супругу. Ваня был приближен, но в опочивальню еще не допущен.
Еще два года назад Елизавета тайно обвенчалась с бывшим малоземельным казаком — певцом церковного хора. Вот только вопреки общественному мнению «ночной император» не особо то и влиял на императрицу, Разумовский стремился не вмешиваться в политические интриги. А Елизавета чувствовала себя рядом с ним женщиной. Той, русской женщиной, которая видит кротость трезвого и резкость пьяного мужика. Пусть и буйный он во хмели! Но как, стервец, вымаливает прощения!..
— А что тут, душа моя, думать? Недоросль взрослеть должна, да и был уже Петр Федорович на краю смерти, любой к Богу придет после исцеления чудесного, — сказал Алексей Григорьевич и, нацепив на вилку соленый рыжик, потянулся за очередной рюмкой водки. Но, поймав на себе волевой и осуждающий взгляд Елизаветы, поспешил оправдаться. — Лизонька, понимаю, что пост нынче, но ты же знаешь, что я сильно переживал за здоровье Петра Федоровича. А завтра — все! Рассола выпью и говеть начну. Да и вообще, душа моя, что еще делать-то тут в деревне? Может я на охоту? А?
— Нет, на охоту не пойдешь, пост с завтрашнего дня блюсти станешь, а говеть со мной будешь, может и Петруша с нами, коли медикусы дозволят, — строго сказала Елизавета, потом улыбнулась и сказала. — Вот ей, Богу, душа моя радуется, когда докладывают об истовых молитвах племянника. Перепугалась я, что линия наша, петровская, закончится, да смута будет. А ты знаешь, Алеша, предложи ему завтра в баню сходить. Коли православия стал принимать душой, может и баню полюбит, да русаком станет, а то ей Богу — немчура, как есть.
— Вот то дело! — весело провозгласил Алексей Григорьевич, опрокидывая очередную стопку хлебного вина. — Да девок туды, в баню!
— Я те дам, девок, ахальник! — звонко засмеялась Елизавета, грозя мужу кулаком.
К ночи, а точнее под утро, императрица становилась женщиной и позволяла себе говорить с Алексеем без этих всех придворных правил и ему дозволяла быть мужем, а не подданным.
Хотилово, 17 декабря 1744 г.
А через два дня была баня. Меня, несмотря на все возражения медикусов, поволок за собой рослый, насколько это возможно рассмотреть в мужчине, с красивым лицом, первый не любовник, но фаворит императрицы. На все возгласы врачующих меня медиков о ненужности бани, Алексей Григорьевич отговаривался, что те, мол, сами говорят о полном выздоровлении наследнике и что он точно не заразный. Вот пусть немчура, к слову среди четырех медикусов были два русских, не лезет в обычаи, в коих, по причине своего скудоумия, не ведают.
Я знал, почему ранее Петр Федорович так ненавидел баню. Причина крылась в том числе из-за стеснения своего тела. Я сильно стыдился не совсем пропорционального телосложения и тем более, ранее болезненного причинного места. Теперь же стыдиться не стал, но… какой же я не складный. Вроде бы лицом даже вполне симпатичный, но имел ужасно узкие плечи, тонкие, как тростинки руки и ноги. Из очень спорного истинно мужеского — выделяющийся живот. Однако, тело можно было подправить тренировками, правда работы тут не на один год. А так и вполне себе. Киношный образ меня, такого низкорослого, не соответствовал действительности, как раз таки с ростом все было нормально, как и с причинным местом [по свидетельствам современных исследователей, рост Петра Федоровича был выше среднего].
Баню я перенес плохо. Помню, как до попадания на больничную койку я, Сергей Викторович, любил русскую баню, да и сложно было не любить, когда именно в ней часто заключались важнейшие сделки. Тогда я отлично переносил жар, но не теперь.
Однако, Алексей Разумовский был доволен. Он даже, на радостях, что я загнул матерную конструкцию на русском, ополовинил графинчик, видимо, с водкой.
— Матушка простит меня, когда узнает, как ты лаешься по-русски. И где только научился? — приговаривал фаворит, снова наливая водки, держа в левой руке двузубую вилку с наколотым на нее соленым груздем.
Хотилово, часовня, 18 декабря 1744 г.
На следующий день после бани, тетушка прислала за мной человека, чтобы тот сопроводил на вечернюю службу в местной церкви. Хотилово вряд ли когда-либо до сегодняшнего дня видело такое представительство в своей небольшой деревянной часовеньке. Графья, князья, наследник и сама матушка-императрица ютились в ветхой, маленькой сельской церкви, службу же вел епископ Псковский Симон Тодорский, который не поехал с моей невестушкой в Петербург, а остался в Хотилово, готовясь отпевать раба божьего Петра Федоровича.
Перед службой Симон подошел ко мне и с интересом осмотрел, как будто ища подвох.
— Мне сказывали, сыне, что ты стал истово молиться. Что стало причиной сих перемен? — спросил выкрест из евреев Симон Тодорский.
Я знал, что соврать епископу было сложно. Он сам крестился уже в сознательном возрасте, бывши до того иудеем. Много где и кому пришлось доказывать бывшему «жиду» свою праведность и истинную веру. И тут молящийся голштинец, который Бога душой не принял, а прошел православное воцерковление по политическим причинам, под нажимом императрицы. Провести Тодорского будет «задачкой со звездочкой» и придется играть, истово веря в то, что говорю.
— Отче, — обратился я к священнику. — Вам и поведаю. Боюсь я говорить, чтобы не сочли лжой. Видел я свет яркий и Пресвятую Деву Марию-Богородицу и пролился внутри меня свет и понял я, что сила в православии.
— Сие явление повинно с иными отцами православной церкви судить. И ты отменно говоришь на русском языке, отрок, — сказал Симон, но после перекрестил и подал руку для целования. — Храни тебя, Господь, но тетушку и иных не пужай, я сам императрице скажу, что нужно. Но на исповедь жду, да и опосля причаститься нужно.
Во время разговора с Симоном Тодорским я использовал максимальный «покер фейс», чувствовалось, что это человек тертый, обвести вокруг пальца не получится, поэтому «включал» детское недоумение и стеснение, чтобы не выдать внутренне взрослого человека. Взрослеть нужно быстро, но не моментально. А еще я действительно поверил, что без божественного проведения в моей судьбе не обошлось. Может быть вера в то, что к моей судьбе прикоснулись божественные силы, и внесла некую лепту в то, что из меня не стали выгонять бесов сразу.
На службе, где я был под пристальным вниманием части двора, что остался с государыней в Хотилово, стоял по правую руку от императрицы и крестился с очень внимательным и одухотворенным видом. Хотелось посмеяться, пошалить, изобразить книксен у иконы, но себя, Петра Федоровича, я задвигал подальше. Когда же ко мне, сразу после службы, подошла императрица, сзади за ней очень быстро выстроилась очередь из желающих высказать мне поздравления в связи с чудесным избавлением. Причем многие люди мне показались искренними. Действительная радость придворных от исцеления наследника во многом была связана с тем, что появлялась возможность отпраздновать рождество в Петербурге, а не носить траур по мне. Если наследник выздоровел, то находится далее в скучном и крайне аскетичном Хотилово двору уже не нужно. К слову, был двор в сильно урезанном виде — те, кто не сильно-то и обласкан государыней посчитали подобное проявление преданности императрице окном возможностей. Вот и ютились в крайне скромных избах, когда их хозяева с малыми детками ночевали в холодных продуваемых скотниках.
— Свадьбу играть летом станем, нечего тянуть. А то и девка перезреет, да и мать ее долгов еще больше наберет, — громко произнесла императрица и прилюдно поцеловала меня в лоб, я же поцеловал ее руку.
Пока я абсолютно не понимал важность каждого слова, взгляда, движения элемента платья Елизаветы Петровны. Не считал важным и ценным вникать в расклады при дворе. Сергей Викторович недооценивал такие нюансы, как и самих людей вокруг. Ну, а Петр Федорович и раньше жил в своем мирке и воспринимал только тетушку, да собутыльников.
А на следующий день, с самого утра, Хотилово быстро вновь превращалось в захудалое село, два имеющихся трактира собирали последнюю сверхприбыль, лейбкирасиры лихо, несмотря на тяжесть своей экипировки, взбирались на коней, а по заснеженным дорогам уже устремлялись на север многочисленные санные экипажи.
Я ехал в карете с неизменными моими попутчиками Брюммером и Бернхольсом. Эти товарищи сопровождали еще герцога Голштинского, то есть меня, когда я, словно разбойник какой, под чужими личинами, по сути, бежал из Священной Римской империи в Россию. Прохиндеи еще те. Но это я сейчас понимаю, а еще десять дней назад, Петр Федорович сильно их ценил и отказывался замечать вороватость, особенно Брюммера, как и стремился забыть все издевательства от этого человека. Да он, в этом не хочу себя ассоциировать с наследником, простил скотину воспитателя. Все те унижения со стороны Брюммера я прощать не хочу. Но уже понимаю, что моего хотения мало, этот … может быть еще полезным. Да я, добрая душа отдал ему триста тысяч рублей. И этот факт больше довлел, чем детские комплексы. Это же сумасшедшие деньжищи, что даровала императрица мне.
Сегодня мне было наплевать на этих господ, которые ранее были словно глоток голштинского воздуха в дикой, варварской России. Но деньги… Вот сколько ехали, столько и порывался спросить: «Брюмер, где мои триста тысяч рублей?». Но нельзя поддаваться порывам, еще осмотреться нужно.
Триста тысяч рублей — это очень много. И я, терпила такой, отдал это состояние на хранение Брюммеру. Еле сдержался, не нужно пороть горячку, показывать себя сразу другим человеком. А гнать гольштинцев от себя нужно. Они измальства знают меня, вопросов у этих господ может возникнуть больше, чем у других, по крайней мере, у воспитателя Брюммера.
Перемены в религиозном отношении, как было видно в поездке, они осуждают. В карете, как бы невзначай, лютеране расхваливали свою протестантскую доктрину и осуждали рабское православие. Я молчал, стараясь, где только можно прикидываться спящим, иногда и спал, чтобы бодрствовать во время остановок, на которых я пробовал тренировать свое никудышнее тело. Надо же — ни одного раза не смог отжаться.
Двадцать первого декабря 1744 года мы прибыли к Зимнему дворцу Елизаветы, который, впрочем, кроме отделки нескольких комнат, включая и янтарную, ничем не отличался от этого же дворца Анны Иоанновны. Но поселили меня не во дворце, а в доме рядом с ним. Как я узнал позже, будущая моя супруга с треклятой тещей проживали так же в доме по соседству, но чуть в стороне, так, что мой дом был ближе к Зимнему дворцу. Это был не тот Зимний, что брали большевики, а лишь большой дом, не достойный великого императорского двора. Так считала тетушка, начиная строительство нового Зимнего дворца.
Петербург.
22 декабря 1744 г.
Меня пугала встреча с будущей женой. Был у человека из двадцать первого века, все больше побеждавшего в симбионте сознаний Петра Федоровича, некий трепет перед Великой. Эта девочка много сделала для России, иногда спорного, но величие империи при ней достигло чуть ли пика, пусть и с полностью расстроенной финансовой системой.
Но и другое пугало. Судя по дневникам Екатерины Великой, еще до замужества она поставила себе цель стать императрицей, при том, что места для императора в поставленной цели не находилось. Эти дневники, изданные впервые Герценом, в двадцать первом веке были уже и в аудиоформате. Ох и сколько там было откровений про меня!..
И теперь, сразу по прибытию, я ждал визита от Екатерины Алексеевны, понимая, что она будет лгать и юлить, если надо, поклянется в любви. Будет рассказывать, как она волновалась и переживала из-за моей болезни.
— Ваше Высочество, к Вам графиня Мария Андреевна Румянцева, — осведомил меня лично Брюммер, который в очередной раз пытался что-то рассмотреть во мне.
Румянцева, мать будущего фельдмаршала, жена нынешнего сенатора, была представлена к будущей жене наследника престола российского, то есть меня. Мари Андреевна смотрела за поведением немецкой принцессе, решала вопросы с обеспечением, помогала осваиваться при русском дворе.
— Графиня, я есть рад Вас видеть. Спаси Бог за Ваша помосчь время болезнь, — приветствовал я Марию Андреевну Румянцеву, урожденную графиню Матвееву. — Вы самолично изволить прийти ко я, чтобы сказать вести от Екатерины Алексеевны?
— Ваше Высочество, мы можем свободно разговаривать на Вашем родном языке, — сказала по-немецки статс-дама Елизаветы и «надсмотрщица» за моей невестой.
— Простить я, графиня, но ныне родное наречие есть русский, — продолжая имитировать акцент, сказал я, чем поверг в шоковое состояние мать будущего блистательного фельдмаршала.
— Как угодно, Ваше Высочество. Я была во дворце, и матушка-императрица просит молодых прибыть сегодня на обед, который состоится в шесть часов по полудни, — графиня лишь обозначила книксен и развернулась, намереваясь уйти.
Не ценят меня тут, не ждут разрешение на уход, книксены больше обозначаются, чем исполняются. Но новости порадовали — не придется видеть свою невесту еще семь часов. И вряд ли она теперь навестит меня до позднего обеда у Елизаветы, тут включается фактор подготовки к визиту, в которой столько сложностей, что дамы будут готовиться долго и основательно. Тут точно не до меня. Эх, не спросил я Румянцеву, приглашена ли одна Екатерина, или со своей матерью, что уже успела, судя по той информации, что я смог вычленить за время переезда в Петербург, заляпаться в скандале с французом де Шатарди. Там еще где-то Лесток засветился, но пока его не трогают. Интриги, интриги.
— Ваше Высочество! — без приглашения в комнату, к слову сказать, не сильно-то и большую, квадратов двадцать, вошел Якоб Штеллин.
Вот не ждал учителя, а он приперся. Противоречия внутри, связанные с благосклонным отношением к персоне Штеллина боролось с ненавистью к обучению в целом. При этом дураком мой реципиент не был, но учился без охоты, чаще заучивая материал. Если бы учителя с раннего детства были такими, как Якоб, который старается каждый урок сделать интересным, в игровой форме, то Петр Федорович мог не только знать материал, но и уметь анализировать полученную информацию. Но не судьба. Благо я, Петров, более психологически устойчив.
На монетках Штеллин стал объяснять историю Российской империи и я с прилежанием учил то, что уже и так знал. В конце занятий, учитель написал в журнале «превосходно» и хотел было продолжить обучение, но был ошарашен моим заявлением:
— Я есть простить, сударь, говею и время молитвы настать.
Штеллин удивленно посмотрел на меня, несколько раз открывал было рот, чтобы что-то сказать, но счел за правильное просто удалиться из моих покоев. А я действительно стал молиться, будучи уверен, что нахожусь под пристальным вниманием соглядатаев. Натренированным глазом я уже определил несколько мест, в которых были замаскированы наблюдательные позиции в стене. Вот и отыгрываем образ образумившегося наследника, зарабатываем титул «цесаревич». А то, что это за наследник, который отлучен от любых дел, а «цесаревич» уже титул посерьезнее.
Я услышал, что в комнату кто-то вошел, но не стал оборачиваться, посчитав нужным не прекращать молитву. Между тем, по тяжелому дыханию я узнал, что незваным гостем был мой воспитатель Брюммер — самый влиятельный человек для Петра Федоровича, конечно, до моего появления в его голове.
— Сударь, мы тут одни и прекращайте лицедейство, — не выдержал Брюммер и подал голос.
Говорил он исключительно на немецком языке, даже не пытаясь учить русский. Обергофмаршал Брюммер считал, что его не очень то и идеального французского достаточно для общения в дикой России. Кто не знает французского, тот и вовсе не заслуживает чести общаться, по сути, всего лишь гувернером наследника.
— Милостивый государь, — зло шипя, будучи действительно раздраженным поведением гольштейнского нахлебника, начал отвечать я. Я, это Сергей Викторович, который патологически не переносил, когда его «кидали» на деньги при том и перебивали. — Мы не вдвоем здесь (я прямо почуял, как передернуло шпиона за стеной), общаясь с Вами, как и с иным человеком, мы под дланью Господа. Не перебивайте герцога Гольштейнского и наследника Российской империи, когда он молится о благополучии этих держав.
— Принц, я не потерплю такого тона, не забывайте, кому Вы обязаны… — вызверился и Брюмер, который приходил в себя после такой, по его мнению, наглости от недоросли.
— Велыки князе, — произнес я коверкая титул на русском языке, после продолжил на немецком. — Так звучит мой титул, а не принц. И скажите, будьте любезны, насколько Я Вам обязан, а насколько ВЫ мне?
Меня несло… Я был готов и в русской традиции по мордасам немецким съездить. Ссора с Брюмером, как оказалось, была первым эпизодом, когда уже почти растворившееся сознание меня, Петра Федоровича, не противоречило ни в чем, а даже дополняло меня, Сергея Викторовича, поэтому и несло. Я уже давно хотел поставить на место зарвавшегося обергофмаршала, который задавил авторитетом все мое окружение, как и более мягкого другого гольштейнского нахлебника Бернхольса, который, впрочем, был не безнадежен. Это воспитатель поощрял Чернышова, чтобы тот спаивал малолетку. И я чувствовал, что делаю все правильно.
Высокий Брюммер, за метр восемьдесят пять точно, бывший блистательный офицер гольштейнской гвардии. Блистательный — потому что блистал, как начищенный пятак, но был ли отличником воинской и полководческой подготовки? Сомнительно. Он пыхтел и, казалось, выдохнет огнем. Брюммер хотел что-то возразить, всматривался в мое выражение лица и видел решимость своего воспитанника повышать ставки в нарастающей ссоре, он же не посмел обострять. Еще не так давно, Брюммер высек бы несносного тупого и трусоватого мальчишку. Но как сечь наследника, да еще за несколько часов до обеда у императрицы? А вот то, что нужно ситуацию государыне подать в нужном ключе, Брюммер уверился.
— Вы, видимо забыли, — собрался с мыслями воспитатель, еще не успев принять, что воспитанник вырос. — Кто именно поставляет Вам вино и пиво, солдатиков, как и табак, так же я все еще обергофмаршал герцогства.
— Допустим, солдатиков мне подарил Василий Аникитич Репнин. А Вы, сударь, можете и не быть обергофмаршалом, если так тяготитесь службой, тем более, скоро будет необходимо принимать важные решения, и я не уверен, что Вы станете на мою сторону. Что же касается второго: о вине и табаке, то Вы очень удачно тратите МОИ же деньги. Я Вас, сударь, попрошу предоставить полный отчет трат и остатки суммы от тех трехсот тысяч рублей, что даровала мне моя любимая тетушка. Сроку до двадцатого февраля, когда я, после своих тезоименитств войду в полный возраст, — выдохнул я после долгого и достаточно эмоционального спича.
— Императрица сама назначила меня Вашим воспитателем, я имею право распоряжаться средствами, — нашелся Брюммер.
— Вы желаете, чтобы аудит растрат денег провели люди тетушки?
То мое Я, что было наследником, скукожилось, ожидая грома с небес, удар молнией или еще чего, настолько страх перед Брюммером вгрызся под корку головного мозга. Но не в этот раз, ничего сверхъестественного не произошло.
— Однажды Вы, сударь, — Брюммер намерено не назвал «Великим князем». — В Киле угрожали, что пустите мне пулю в лоб. Вспомните, чем именно обернулась Ваша угроза? Здесь и сейчас же я по повелению императрицы, но не Вашему.
— Вы прервали мою молитву во время говенья, не думаю, что такой поступок заслуживает высокой милости государыни, демонстрирующую исключительную набожность… На сим, сударь, я попрошу меня оставить, Вам еще нужно подготовить отчет о потраченных деньгах, которыми я смогу распоряжаться впредь и сам, — я отвернулся, выказывая и некоторое пренебрежение своему воспитателю и нежелание продолжать разговор.
Брюммер громко хлопнул дверью, и послышались быстрые рваные шаги, удаляющегося от моих покоев истерика. А я, все мои «Я», ликовали. Опытный царедворец, но все же больше солдафон, чем тонкий интриган, Брюммер попался в ловушку. Может и меня осудят, но прикрыться прерванным молением при пренебрежении к православию, да еще когда сама императрица неделю говела и только утром должна была причаститься, в преддверии Рождества… Если я правильно понял, Брюмер проиграет этот раунд.
А вообще, он — гольштейнская скотина. Полтора года назад Елизавета дала мне баснословную сумму в триста тысяч рублей, забыть о которых я не могу, а Брюмер спаивал меня и сам и через некоторых придворных, пользуясь, что, по сути, я превращаюсь в малолетнего алкоголика. Даже в моих двух комнатах есть три тайника с вином и табаком. И, признаться, даже мне, Сергею Викторовичу, почувствовавшему вкус жизни после смертельного диагноза, не легко сдерживаться от пьянства и табака.
А между тем, Брюммер устроил мне подлянку — уже оставалось менее часа до постного обеда у императрицы, а рядом не было ни одного из слуг. Я же не привык одеваться самостоятельно, а гольштейнская слежанка Крузе — обедневшая дворянка, прислуживающая и мне и Екатерине, куда-то пропала.
Была еще надежда на другого моего воспитателя — Василия Аникитича Репнина, который так же должен был быть при мне. Однако, генерал-фельдцейхмейстер манкировал своими обязанностями в отношении глупого наследника, больше занимаясь делами армии и Сухопутного шляхетского корпуса.
А вообще, как же много этих воспитателей! При том, современным сознанием, я понимал, что единственным действительно деятельным человеком в моем окружении был Репнин, но ему было некогда заниматься мной даже по поручению государыни. Между тем и Василий Аникитич не прав — купил солдатиков мне и все — играйся сам, а меня не трогай.
Репнин был военным человеком, а не марширующей прусской куклой, имел немало знаний и понимание воинского искусства. От статного, поджарого Репнина я мог бы многому научиться, но тот почти что самоудалился от обязанностей няньки взбалмошного меня. Правда, на то были и другие причины, более, чем веские, — Василий Аникитич занимался подготовкой русского корпуса, которому, возможно, придется встрять в европейский конфликт под названием «Война за австрийское наследство».
— Вашие Ви-сочес-во! — услышал я женский шепот с жутким акцентом.
Обернувшись, я увидел ту самую Крузе и облизнулся. Я, Петр Федорович, не воспринимал ее, как женщину, у меня вообще странное отношение было к противоположному полу, в плоскости «любуюсь, но руками не трогаю». Эта была статная дама лет так двадцать пять, с выдающимся, прямо таки вываливающимся из глубокого декольте, бюстом, темненькая, по местным меркам худа, но это только по местным меркам. А я здоровый молодой мужчина с бурлящими гормонами.
— Тс, — приложила Крузе пальчик ко рту и продолжила на немецком. — Прошу Вас, не выдайте меня, обергофмаршал запретил вас обслуживать. Но как же можно, если Вас ждет императрица…
Я ничего не ответил, пытаясь не смотреть на девушку, которая для малолетнего Петра Федоровича была бы теткой, но сейчас я осознал, что выздоровление пошло исключительно на пользу, не будет Екатерина долго девственницей после свадьбы.
Переодеваться было муторно и сложно. Только этот парик-пакли, под которым даже зимой жутко потела и чесалась голова, все эти лосины, складки на чулках… Бр… Но еще повезло: зеленый кафтан и красные чулки с треуголкой — далеко не самое ужасное, что мог бы одеть в этом времени наследник престола.
Петербург.
22 декабря 1744 г.
— Брюммер, ты бы выучил русский язык, а то и на французском изъясняешься, не комильфо, — отчитывала Елизавета воспитателя наследника.
— Ваше императорское Величество, конечно, но, может, мне в качестве наместника Голштинии не так важно русское наречие, — Брюммер подобострастно изобразил поклон.
— Ты не спеши, Петр Федорович еще даже не женился. Он и так слишком ранимым вьюношем оказался, а тут тебя отправлять в Голштинию. Ты же, любезный, сам говорил, что наследник ценит тебя, что ты ему родителя заменил. Или это уже не так? — Елизавета прищурилась с ухмылкой.
— Так, Ваше Величество, но, как это бывает с недорослями, бунтует, — не пряча приторную улыбку с лица, Брюммер развел руками.
— Иди к наследнику, но помни, обергофмаршал, что это наследник российского престола! — громко, даже угрожающе сказала Елизавета Петровна.
Как только Брюммер, отвесив три неуклюжих поклона удалился, императрица обратилась к своему фавориту:
— Человек Андрея Ивановича Ушакова, что приставили смотреть за Петрушей, сказывал, что тот уж больно странным стал, поведал мне то, что произошло в покоях племянника, так и я помыслила, что иным апосля хвори стал Петр Федорович.
Вполне подробно, заглядывая в бумагу, Елизавета пересказала своему тайному мужу Алексею Григорьевичу Разумовскому разговор между Великим князем и его воспитателем, подспудно становясь на сторону Петра Федоровича и формируя отношение к эпизоду и у фаворита. Чью занимать сторону Алексей Григорьевич быстро понял, он умел чувствовать момент и вовремя сказать то, что ждет от него государыня, пусть и пользовался этим умением крайне редко.
— Петр Великий пробивается в недоросли, душа моя, как думаешь? — спросил Алексей Григорьевич именно то, что хотела донести до него и императрица.
— Не знаю, Алексей Григорьевич, но он ранее боялся Брюммера, а сейчас уже обергофмаршал, растерялся в разговоре с ним. И я рада преображениям в Петруше и не знаю, что и думать дале. С одной стороны, наследник России нужен сильный. Но с другой стороны, насколько мне нужен сильный внук Петра Великого? Ране от Петруши токмо я желала сына, внука себе. — задумчиво произнесла Елизавета, но потом вновь показала расположение духа. — Впрочем, супруг мой, лучше такой набожный и решительный Петр, чем богоненавистник и пьяный самодур. Да и не ясно пока, как оно сложится.
— А буде случится дите, так и легче станет, — вторил настроению государыни Алексей Разумовский.
— Сама воспитаю нового наследника, чтобы был лучшим государем в Европе, — мечтательно сказала Елизавета.
Петербург.
Вечер 22 декабря 1744 г.
Ух ты, глазками-то как сверкает, сколько преданности и любви. И вам «Ваше Высочество» и «Я молилась за ваше выздоровление», «Проплакали с матушкой все глаза». Это звучало так мило, нежным, проникающим до глубин, голосом. Екатерина, безусловно, умела располагать к себе. Вот даже я, Сергей Викторович, поверил бы ей, если только не читал сочинения этой пока еще девушки. Так, в «дневниках», когда невеста наследника общалась со мной, думала только о короне, лицемерила и лицедействовала, в чем, опять же, признавалась. Вспоминает она и моменты общение после болезни, утверждая, что держалась только на стремлении занять русский трон.
Но, черт возьми (только бы не вслух, да не при тетушке черта вспоминать), хороша же девка. Не тот типаж, что «моделью» зваться будет, да и назвать ее именно что красавицей, нельзя. Однако, притягивает к себе еще до конца не оформившаяся женщина. Темно-коричневые волосы, яркие глаза, чуть суженный подбородок, немного продолговатый овал лица, маленький ротик. Точеная фигура, почему-то больше принималась, как достоинство мной, Сергеем Викторовичем Петровым, но не Петром Федоровичем. Вполне выраженные вторичные половые признаки, маленькие ручки, вообще и ростом была ниже метра шестидесяти, так что сильному мужчине хотелось прикоснуться к хрустальному образу Екатерины, защитить его. Если прибавить еще и ум, то…
Так что Екатерина мне понравилась, чего не скажешь, не солгав, о ее платье. Ну как, кроме только декольте, в этих фижмах можно оценить фигуру женщины? А еще оно было очень дорогим. Голубое платье с серебряной и золотой вышивкой, украшенное еще и разными камушками… Такое может стоить не меньше тысячи рублей, а это не один месяц содержания трех-четырех рот солдат. И это не солдафонство, это рационализм. Одно дело — статут императрицы, иное, всего то невеста.
— Екатерина Алексеевна, вы прекрасны, как совершенная в своем изяществе роза, — делал я комплимент своей невесте на немецком языке и чуть сам не поморщился, настолько это было не свойственно мне выражаться столь высокопарно, запутанно и пафосно.
— Э-э, — замялась Ангальт-Цербская принцесса, краснея. — Спасибо, сударь, неожиданно, но приятно.
— Ея Императорское Величество ожидает Вас! — торжественно произнес распорядитель и, не спрашивая, готовы ли мы: я, Екатерина и ее матушка, раскрыл двери, за которым была видна часть большого стола, где уже сидели приближенные государыни.
Что касается Иоганны Елизаветы — моей будущей тещи, то я ее ненавидел. Это чувство было настолько сильным, при том второе сознание не оформило своего отношения к женщине, что я демонстративно отворачивал голову. Или, все же это некая форма неуважения и брезгливости, а не ненависть. Дамочка уже набрала огромные суммы долгов и оплачивать по тем векселям, как намекала тетушка, придется в том числе и мне. А еще теща была не меньшим тираном для Екатерины Алексеевны, чем для меня Брюммер, может и большим, учитывая близкое родство. А я не терпел над собой сомнительных авторитетов, причем этот подход не встречал никакого сопротивления в моей шизофренической голове.
— Ну, чего стоишь там, Петруша, морщишься? — спросила императрица, когда будущая теща с дочерью-невестой, немного потолкавшись кому первой входить в обеденный зал, уже присаживались к столу.
— Простить менья, тьетушка, я есть ослепить глаза от вашего сияние, — сделал я вид, что прикрылся от солнца и решительно пошел к столу.
Небольшая пауза, а потом раздался громоподобный смех Елизаветы Петровны:
— Какой кавалер, а, это же надо! Ха-ха. Спасибо, племянник. Становишься угодником дамским. Ха-ха.
Подхалимские, как, впрочем, и искренние смешки присутствующей елизаветинской элиты, не смогли заглушить смех самодержцы. Я занимал свое обычное место на таких обедах под пристальные разглядывания императорскими миньонами дива-дивного в моем лице.
— Учись, Алексей Григорьевич! Да и ты, Алексей Петрович, до такого комплимента не додумался. А? Иван Иванович, каково? — обратилась Елизавета к Разумовскому, Бестужеву-Рюмину и Шувалову.
— Куда нам, матушка! — развел руками не так давно назначенный канцлером Российской империи Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Я присел, слуга сразу же расстелил салфетку на коленях. Все внимание собравшихся сосредоточилось на мне. Немного щурясь, словно просвечивая рентгеном, смотрел на меня канцлер, улыбался Иван Иванович Шувалов, строго поглядывал Ушаков — пока еще глава Тайной Канцелярии. Только Разумовскому было нипочем, он уже налил себе хлебного вина и гипнотизировал стограммовую рюмку, ожидая отмашку на обед. Этот хотя бы сейчас пьет, за столом, а от канцлера уже отдает похмельным амбре.
Впрочем, в отношении Бестужева-Рюмина расслабляться было нельзя. Этот человек еще долго будет плести свои интриги и по своему верой и правдой служить Отечеству, но как это он для себя понимает. Брать деньги от англичан разве противоречит истинному служению России?..
— Да пей уже! — среагировала Елизавета, веселясь на то, как Разумовский рассматривает, сглатывая слюну, рюмку хлебного вина, потом ее лицо стало резким, даже суровым и императрица обратилась на французском к Иоганне Елизавете — моей теще. — Иоганна, как время провели, пока я занималась лечением наследника? Как господин Бецкой поживает?
Нельзя сказать, что моя родственница через еще не состоявшуюся женитьбу с Екатериной, впрочем, родство не только через будущий брак, стушевалась, но глазки забегали, информативнее слов говоря, что у этой мадам «рыльце в пушку», особенно при упоминании бастарда князя Трубецкого. Я знал, что историки приписывали матери невесты наследника роман с этим человеком, но тут понял, что «романтик» имел-таки место быть. А жаль… При Екатерине, в той истории, которую я уже не допущу, Бецкой проявил себя, как отличный организатор и градостроитель. Может как-то подобрать этого персонажа с обочины?! Но рано об этом думать, обед бы пережить, да ночь продержаться.
— Ваше Величество, мы с дочерью молились за выздоровление Великого князя и наши молитвы были услышаны, — взяв себя в руки, подняв величественно подбородок сказала на французском языке Иоганна Елизавета.
— Уже на шестьдесят тысяч рублей намолила! — раздраженно на русском языке сказала Елизавета и укоризненно, правда, ничего более не говоря, рассмотрела очень даже недешевое платье Екатерины. Что-что, но наряд государыня оценивала быстро и безошибочно.
А я подумал, что эту мадам, мою тещу, могут в этой истории отправить домой еще до свадьбы. Шестьдесят тысяч — это очень много, а если учесть, что и Катэ уже в долгах, как в шелках, то семейство обходится очень дорого Елизавете. А потом недостача в обеспечении армии и учебные стрельбы раз в полгода и то у гвардии. Опять же, это не солдафонство, а рационализм!
Сама же самодержица была в шикарном платье, которое стоит как три наряда невесты наследника. Но это — другое, даже думать в этом направлении опасно, ибо предательство менее карается, чем быть в одинаковом платье с императрицей, или в более дорогом. Лопухина не даст соврать.
— Так, чада мои, я назначила дату вашей свадьбы — первого сентября сего года. Думала Брюммера назначить распорядителем сего торжества, но…подумаю еще, — императрица пристально посмотрела на меня, давая понять, что в курсе произошедшего в моих покоях несколько часов назад.
Дальше был обед, на котором я, кроме как огурчики, да грибочки и не ел ничего, рассказывая, что говею, в некотором роде осуждая императрицу, что с этим обедом, не могу попасть на вечернюю службу. Тетушка даже заботливо решила прислать ко мне священника, чтобы вечером вместе с ним помолиться.
Что я выяснил в ходе обеда? А вот много, особенно наблюдения толстым слоем ложились на послезнание. Так, Алексею Разумовскому стоило бы посмотреть, что медленно, но верно восходит звезда Ивана Ивановича Шувалова, пусть последний пока еще уступает малоросскому казаку. Будет ли императрица и человек российского Просвещения любовниками? Не знаю, но власти он получит сполна. Как, впрочем, уже взошла звезда Бестужева-Рюмина, но тут никакой романтики нет и близко.
Канцлер неплохо сработал во время скандала с французским послом (впрочем, что-то вроде аккредитации Шетарди так и не успел получить). Под шпионский скандал попала и сидящая рядом, сияющая от удовольствия, Иоганна Елизавета, которая, видимо, подумала, что ее партия пристроить дочь проиграна, но дата свадьбы, наконец названа. Тут пошатнулась, кажущаяся еще недавно колоссом, фигура медика Лестока. Елизавета не могла простить уже то, что в перехваченных Бестужевым письмах ее называют некрасивой, да и Шетарди был ранее сверх меры любезен с императрицей, при дворе даже говорили, что они целовались. А тут такой апломб — шпионские игры.
Еще я понял, что мое поведение в последнюю неделю, начали включать в свои расклады придворные игроки. И Бестужев, и Шувалов за столом вполне себе выказывали интерес к моей персоне, при том, что ранее просто игнорировали, как чудного мопса — полюбоваться можно, но не решать же дела с собачкой. Жуткий пример, но правильный. А мне нужны оба и Шувалов и Бестужев. Уже прокрадываются определенные мысли, которые могут дать и прибыль, и опору в ногах. Да, вопросы прибыли лучше решать с двоюродным братом Ивана Ивановича Шувалова — Петром Ивановичем Шуваловым, но и Иван Иванович не гнушался подзаработать. Да и был последний молодым, годами не критично ушедшим от моих лет. Как казалось мне, более договороспособным.
— Я рада была видеть тебя, дитя, и Вас, сударыня, — на французском языке произнесла императрица, сообщая Екатерине и ее маме, что пора и честь знать, засиделись у сильных мира сего.
При этом я не был упомянут тетушкой, и посчитал правильным не проявить эмоций и сидеть смирно. Но удержаться от того, чтобы под одобрительную улыбку Елизаветы, пристально посмотреть в след своей невесте, не смог. Это не была любовь или какие-то возвышенные чувства, это был интерес к личности великой женщины, которая меня… хочет убить. Мне, Сергею Викторовичу, всегда нравились сильные женщины, как моя Катька, оставшаяся в будущем.
Впрочем, как-то ни разу не рефлексирую по потере жены, с которой не был, как с женщиной больше двух лет и не только по причине болезни. Да и вообще, не хочу обратно, во время, которое у меня ассоциируется с болью и немощностью. Тут же мне все интересно, есть возможность изменить историю, кратно в больших размерах, чем можно было бы это в будущем, влиять на государство. Да и молодое, пусть пока и не складное тело, возбуждает некую эйфорию и жажду действий. Измениться, прожить новую жизнь, и себя изменить и мир. Это может и пройдет и уже скоро, но пока именно так. Вот она Елизавета, иные вершители судеб, интересно же.
— Судари, думаю, Вам есть о чем поговорить, — произнесла Елизавета и четверо сановников удалились в соседнюю комнату.
— Великий князь! Буду рад в ближайшее время с Вами отобедать. Надеюсь, что матушка дозволит нам встретиться после Рождества? — сказал Иван Иванович Шувалов и приобняв Разумовского уже что-то начал говорить тому.
— Почему не рассказал мне, что во время болезни к тебе спускалась Пресвятая Богородица? — задала вопрос Елизавета, как только нас оставили одних.
— Я есть думать, что это горячка и боятся, не верить мне, — ответил я.
— Богохульник! — вскричала Елизавета. — Все медикусы говорили, что умираешь, я видела язвы на твоем челе, а сейчас ты даже похорошел ликом, вытянулся, мужем статным становишься. И что это, коли не божий промысел?
— Простить меня, тетушка, сложно тому, кто до болезни не исполнять обряд, понять, где есть божественный промысел, — я понуро опустил голову и чуть не пустил слезу, отыгрывая растерявшегося подростка.
— Вот ты сейчас недоросль, а с Брюммером был мужем, — Елизавета задумалась. — Какой ты, Петруша?
— Взрослеть, тетушка. Хотеть дела вершить, — ответил я, понурив голову.
— Ну, буде, племянник, мал ты еще. Вона, как дед твой потешников заведи, да научайся ими управлять. И что там с деньгами, что я даровала тебе после воцерковления? — спросила императрица.
— Брюммеру отдать, кабы увеселения мне делать. А деньги сии мне нужнеть… нужны, — ответил я.
— Брюмера не трогай, он, почитай опора тебе в Голштинии, я подумаю, как тебе помочь и денег дам — пятьдесят тысяч. Посмотрю, куда ты их употребишь, на какие такие дела. С Шуваловым дела вершить думаешь, чего это Иван Иванович уже тебя приглашает отобедать? Он больше человек Просвещения и науки, но не чурается и коммерцией заниматься. Вот с Петром Ивановичем тебе сойтись, но то дела грядущего, — императрица серьезно посмотрела на меня. — Не нужно тебе прибиваться ни к какой партии, с Бестужевым так же будь любезным. Коли ты такой взрослый, дозволю вольности, как то быть на приемах, но с Катькой будь, отвадь Иоганну от нее. Приятна хоть девка-то?
— Да, нравится, есть юна она, — ответил я.
— А ты, что, Старый? — Елизавета потрепала меня по голове, пренебрежительно сдернув уже опостылевший парик, раздражающий голову, которая постоянно чесалась.