Прошло сорок пять лет после несчастья, о котором я сейчас расскажу, но чувство вины не покидает меня, и я не нахожу возможности для покаяния.
Почти всю ночь я оперировал в Кустанайской областной больнице. Часа полтора удалось поспать перед полетом в больничку крупного зернового совхоза. В больничке две операции. Прием примерно десяти больных. В это время доставили восемнадцатилетнего солдата. Только что в пьяном виде он, шофер, перевернул грузовой автомобиль с зерном. Случай банальный. Травматизм во время подъема целины был как во время войны. Особенно среди военных, которые составляли значительную часть пригнанных на уборку урожая.
Вместе с главным врачом больницы (не могу вспомнить, был ли я с ним знаком до этого, или познакомился в тот день) осмотрел травмированного солдата. Запах алкоголя, исходящий от него, ощущался даже на расстоянии. Кости были целы. Живот мягкий. Диагноз: множественные ушибы тела. Больного уложили. Решили снова обследовать его, когда он протрезвеет.
Главный врач пригласил меня пообедать. Это было очень кстати. Мы, не спеша, обедали в квартире главного врача в доме недалеко от больницы, не лишив себя удовольствия выпить немного спирта. Главный врач оказался приятным собеседником.
И вдруг среди этой идиллии какая-то непонятная тоска, какое-то дикое беспокойство навалилось на меня. Надо пойти в больницу и осмотреть солдата. Главный врач всячески пытался успокоить меня. Нет нужды торопиться с осмотром. Мы ведь оставили солдата в неплохом состоянии. Хозяин дома предложил выпить еще одну рюмку. Но в конце концов мое беспокойство передалось ему. Мы пришли в больницу.
Был поздний вечер. Солдат протрезвел. Он стонал и жаловался на боль в левой половине живота. Мышцы живота были напряжены и тверды, как доска. При свете керосиновой лампы (в совхозном поселке не было электричества) обращала на себя внимание смертельная бледность юноши. Пульс был нитевидным. Ни малейшего сомнения в том, что в брюшной полости катастрофа. Необходимо срочное оперативное вмешательство. Конечно, только под местным обезболиванием. В операционной, освещаемой керосиновыми лампами, и речи не могло быть об эфирном наркозе. Бутылочка легко воспламеняемого эфира могла взорваться.
С главным врачом мы помылись и приступили к операции. Как только была вскрыта брюшина, из брюшной полости выплеснулось не менее двух литров крови. Заместить ее было нечем. В больнице не оказалось ни одной ампулы крови. Ни у кого из персонала группа крови не соответствовала группе крови солдата.
Источник кровотечения мы нашли без затруднений. Кровоточила селезенка, порванная на мелкие куски. Ее надо было удалить. Дополнительно обезболили ножку селезенки. И вдруг смерть в момент наложения зажима на ножку.
Если бы была кровь для переливания! Если бы не было такой кровопотери! Но для этого надо было поставить диагноз своевременно, на несколько часов раньше. Но для этого не надо было уйти из больницы. Не надо было наслаждаться обедом и спиртом. Тогда не понадобились бы керосиновые лампы, при тусклом свете которых мы больше догадывались, чем видели, что делаем. При свете дня можно было бы оперировать под эфирным наркозом. Можно было бы кликнуть клич и найти в совхозе людей с нулевой группой крови и осуществить прямое переливание. Умер восемнадцатилетний солдат. Мальчик. Если бы я поставил диагноз своевременно!
Ни одна самая высококвалифицированная комиссия не может меня упрекнуть. Ни один самый кровожадный прокурор не может меня обвинить. Но вот уже сорок пять лет висит на мне тяжкий груз вины за смерть восемнадцатилетнего солдата. Врачебная совесть не дает мне амнистии.
И еще один случай, происшедший буквально через несколько дней после смерти солдата. Я уже упомянул, что в Кустанае в моем распоряжении был санитарный самолет «По -2» — «кукурузник» Пилот — личность весьма колоритная. Будучи командиром «Дугласа», он случайно открыл Соколовско-Сарбайское железорудное месторождение, получил большую премию, на радостях напился и в пьяном виде разбил самолет. Выжил, но был списан из авиации. Ходил по инстанциям. Канючил. Был помилован. Почти помилован. Ему разрешили пилотировать только легкие самолеты.
В «кукурузнике» я сидел спиной к спине пилота. Передо мной во всю длину фюзеляжа к хвосту самолета простирались носилки для пациента. Полеты были отдушиной в моей несладкой жизни. Я мог поспать или наконец-то взять в руки книгу. Счастливые часы! Действительно часы при казахстанских расстояниях и малой скорости «кукурузника».
В то утро мы летели в Урицкий совхоз. Я читал, когда вдруг в воздухе возникла абсолютная тишина. Мотор не работал. Я оглянулся и увидел истерически смеющегося пилота.
— Что случилось?
— Нет бензина.
— Так садись, — сказал я, зная, что для «По-2» весь степной Казахстан сплошная посадочная полоса.
— Куда садись? Посмотри, что под нами.
Я посмотрел. Словно паркет из больших и малых красных плит на пространстве, охватываемом глазом. Под нами оказался огромный солончак. В тот момент дикая обида возобладала над чувством страха. Пройти столько боев, столько раз уходить от смерти и вдруг погибнуть так бессмысленно и глупо. И главное сейчас, когда жена беременна, и я даже не увижу сына, свое продолжение. Я почему-то был уверен, что родится сын. Жену я оставил в Киеве оканчивать институт и собирался вернуться к ней после окончания страды на целинных землях. Вернусь… В гробу… Да и то, если разорятся на это, а не похоронят на месте. Обидно…
— Тяни! — Крикнул я пилоту в отчаянии.
Но и без моих руководящих указаний он тянул ручку до отказа.
Мы шлепнулись на краю солончака. Я сильно ушиб спину. Выбрались из самолета. С кулаками я бросился на неподвижно стоящего пилота. Это остудило меня.
— Куда делся бензин?
— Не знаю. Ты же видел, как нас заправили.
— Где мы?
Пилот извлек карту и показал мне. Километров десять до грунтовой дороги, ведущей в Урицкий совхоз.
— Ты понимаешь, что мы летели не на пикник? Меня ждут больные люди.
Пилот пошел в сторону дороги, а я забрался под крыло и провалился в сон, не обращая внимания на боль в спине и на тучи комаров размером чуть меньше самолета. Разбудил меня шум мотора. Пилот приехал в кузове грузовика, груженого пшеницей. Он остался у самолета, а я сменил его на зерне.
Еще дважды, едва поднявшись, мы были вынуждены вернуться на аэродром, почувствовав запах бензина. Добро, ни пилот, ни я не курили.
Выяснилось, что после капитального ремонта в Омске на военном заводе военпреды гарантировали пятьсот часов работы. А гражданские инженеры дали гарантию на тысячу часов. Самолет отработал около семисот часов. Вибрация фюзеляжа сминала топливный бак внизу у горловины, к которой присоединялась трубка бензопровода. Именно там была течь.
Самолет забрали на ремонт. Других санитарных самолетов не было. Ко мне прикрепили обычный «По-2» с двумя пассажирскими сидениями, одним — привычным, а вторым — напротив, вместо носилок.
Именно на этом самолете я вылетел на полевой стан, на котором случилось несчастье. Трактор передавил ноги бригадиру, мужчине лет пятидесяти.
Здесь же, в невероятных, в неописуемых условиях мне пришлось ампутировать обе ноги на уровне средней трети бедер. А дальше? До ближайшей больнички более ста километров. Оставить его на месте? Но это же смертный приговор! Были бы в самолете носилки, я мог бы доставить его в больничку, или, хоть это и дальше, в Кустанай, где он находился бы под моим наблюдением. Но в самолете не носилки, а сидение.
Больной попросил меня взять его с собой в Кустанай.
— Я сдюжу. Я крепкий.
Действительно, он производил впечатление здорового крепкого мужчины. После выведения его из шока он хорошо перенес ампутацию.
Не без труда мы погрузили его на сидение. До Кустаная чуть больше двух часов полета. Я развлекал его беседой. Он охотно отвечал мне. И вдруг во время произнесенной им фразы он захлебнулся, захрапел и перестал дышать. Глаза закатились. Пульс не прощупывался. Я понимал безнадежность и ощущал отвратительную беспомощность, делая укол кофеина.
В Кустанае из самолета выгрузили труп. На вскрытии, как я и ожидал, обнаружили эмболию легочной артерии. Оторвавшийся в культе тромб перекрыл кровоток.
Да, врач умирает с каждым своим пациентом. Часть меня ушла вместе с этим симпатичным бригадиром. И снова чувство вины. Возможно, его следовало оставить на стане. Тогда не оторвался бы тромб. Не легкомысленно ли было усадить на пассажирское сидение человека после двух ампутаций?
Но стыдно признаться. К этим мучительным мыслям примешивалось мелкое, подленькое, постыдное чувство врачебного тщеславия: в самолете я абсолютно точно установил диагноз, причину смерти.
Сейчас я нахожу этому некоторое оправдание. Я был молодым врачом. Выдающихся деяний на моем счету не было. Труд каторжный. Быт ужасный. Материальная компенсация за труд не только ниже критики, но даже вне логики. Чем-то надо было подкармливать эмоциональную сферу. Так и рождалась преувеличенная удовлетворенность после каждого правильно поставленного диагноза, если он не был очевиден. Со временем у меня прошла эта глупая болезнь.