Трудно найти в истории Франции время более мрачное, нежели начало XVIII века.
Страной все еще правил престарелый король Людовик XIV, по-прежнему властный и более чем когда-либо мнительный и капризный. Создатель Версаля, некогда величавший себя «королем-солнцем», ныне, попав в руки иезуитов и ханжи-фаворитки мадам Ментенон, черный цвет предпочитал всем другим; и Франция, опозоренная неудачными войнами, разоренная солдатскими постоями, ограбленная жадными интендантами, словно оделась в траур.
1713 год — год рождения Дидро — ознаменовался полным крахом политики «короля-солнца»: монархия была вынуждена официально объявить о банкротстве. Государственные расходы более чем в пять раз превышали доходы. Закрывались цехи и мануфактуры. Тысячи крестьян' в деревнях и ремесленников в городах были обречены на голодную смерть. «Во Франции, — писал современный наблюдатель, — семь миллионов человек живут исключительно милостыней, а двенадцать — не в состоянии милостыню подать». Разумеется, подобные мысли нельзя было высказывать вслух. Общественное мнение молчало: никто не хотел по тайному королевскому приказу исчезнуть в Бастилии.
И вдруг 1 сентября 1715 года случилось долгожданное.
В восемь часов тридцать минут утра, выйдя на балкон Версальского замка, главный камергер двора герцог Бульонский громким голосом произнес:
— Король Людовик XIV умер. Да здравствует король Людовик XV!
Что тут началось!..
Трудно описать всеобщее ликование, волнами перекатившееся из Версаля в Париж. Толпы празднично одетого народа собирались в парках и на бульварах, люди обнимались и поздравляли друг друга. Из открытых дверей кафе и окон домов слышались песни и крики восторга. Даже во многих церквах по требованию прихожан читали благодарственные молитвы за то, что бог прибрал короля…
Не один Париж, вся Франция сбросила траур.
Французы, казалось, с ума сходили от счастья, расставшись с «королем-солнцем»…
«Король умер — да здравствует король»…
Древняя сакральная формула, пытавшаяся доказать, что монархия живет вечно, меняются лишь носители верховной, богом данной власти.
Но сегодня в эту фразу вкладывали совсем иной смысл.
Умер ненавистный, жадный, жестокий, всем опостылевший тиран. Значит, уже хорошо. Возможны перемены. В нынешней ситуации наверняка. Ведь Людовик XV еще ребенок, а регентом при нем должен стать Филипп Орлеанский.
Вот ему-то, Филиппу Орлеанскому, и аплодировала вся страна.
Герцог Орлеанский, дальний родственник нового короля, слыл либералом и другом философов. Он покровительствовал науке, литературе и искусству. Когда-то он даже публично продемонстрировал свое несогласие с политикой Людовика XIV и вследствие этого находился в опале.
Теперь от него ждали общего изменения правительственного курса. Ждали реформ. Ждали облегчения беспросветно тяжелой жизни.
Конечно, это были напрасные ожидания.
Прошло короткое время, и стало очевидно, что никаких изменений не будет: попав в тиски хронического безденежья, регент и думать забыл о реформах.
Кризис абсолютизма углублялся.
А когда, после ранней смерти регента, к власти пришел глубоко развращенный Людовик XV, многие поняли, что время царствования его прадеда было отнюдь не самой скверной эпохой в жизни Франции…
Все это так. И однако событие 1715 года не теряет своего смысла перед лицом истории. Смерть Людовика XIV, вызвавшая бурную радость миллионов граждан, привела к серьезным сдвигам в сознании людей. Веками накопленные недовольство, сомнения, надежды на лучшее прорвались наружу. Выпустив духа из бутылки, монархия и церковь оказались не в силах загнать его обратно.
И идеологи третьего сословия, которых недаром назовут просветителями, имели все основания утверждать:
— Мрак суеверия и предрассудков рассеивается. Мы вступили в век Просвещения.
…Век Просвещения ознаменовался небывалым расцветом общественной жизни. Если последние годы «короля-соляца» погрузили страну в духовную спячку, если в ту пору люди, боясь шпиков и доносов, прятались и предпочитали помалкивать, то теперь вдруг стали говорить в полный голос, и говорить обо всем.
У библиотеки Мазарини, единственной публичной библиотеки в Пдриже, с раннего утра выстраивались очереди.
Читатели подсказывали журналистам темы, раскрытия которых желали бы на страницах прессы, и не только подсказывали, но и властно требовали их.
Вкусы читающей публики менялись на глазах. Искусство, еще так недавно находившееся в центре внимания, отошло на второй план, уступив место популяризации научных, моральных, политических идей. Полемика стала господствующим тоном в литературе..
Повсюду возникали кружки единомышленников. Недаром такую популярность вдруг обрели кафе, превратившиеся в клубы!
Но, пожалуй, особенно расцвели в эти годы салоны — своего рода клубы, основанные на частной квартире. Столичное общество проводило в салонах не только вечера, но и дни. Здесь собирались ученые, философы, писатели, либеральные аристократы и фрондирующие священники.
Каждый салон имел свои дни приемов.
Герцогиня Люксембургская устраивала ужины по субботам; по воскресеньям и средам обедали у барона Гольбаха; мадам Жофрен, «кормилица философов», собирала их по четвергам, отдавая понедельники художникам и артистам; по вторникам принимал Гельвеций; остальное время можно было провести у слепой, злой и остроумной мадам Дюдеффан или у ее бывшей компаньонки мадам Леспинас. Известностью пользовались также салоны писательницы Тансен, актрисы Кино и супруги богатого откупщика, мадам Эпинэ.
В салонах светские люди острили и рассказывали пикантные анекдоты, аббаты-вольнодумцы высмеивали религию, дамы обменивались впечатлениями о последнем романе Ричардсона или новой пьесе Вольтера, философы знакомили со своими теориями, а естествоиспытатели — с последними открытиями и тонкими опытами в разных областях науки.
Именно теперь уточняется смысл терминов «философия» и «философ». Смотреть на вещи философски, быть философом, ныне означало приобрести рациональный, научный взгляд на вещи, отказавшись от произвольного и сверхъестественного, объединять факты причинно-следственной связью, уметь найти место для вновь открытого явления в уже установленном ряду. Понятия «философ» и «ученый» сблизились, став почти синонимами, и в этом нет ничего удивительного, ибо Просвещение было всесторонне подготовлено неслыханно быстрым развитием естественных и точных наук.
Исчисление бесконечно малых величин, математические теории Бернулли, Эйлера и Даламбера, наблюдения Лапласса, превратившие астрономию в точную науку, изучение Ньютоном световых лучей и измерение скорости света, установление законов акустики и теплоты, создание Франклином и Кулоном первых электрических приборов и выяснение практических возможностей применения электричества, химическое разложение воды, получение азота, кислорода и водорода, разработка теории сгорания — необъятно расширили кругозор человека и представление о мире, в котором он живет.
Сам земной шар стал объектом кропотливых исследований. Определение истинной формы Земли, установление ее сплющенности у полюсов и вытянутости по экватору, выяснение причин морских приливов и отливов, изучение слоев и пород земли заключились грандиозной картиной, написанной Бюффоном, в которой он изобразил всю историю нашей планеты от времени, когда она представляла из себя расплавленную лаву, и до эпохи, когда на ней, после многих других исчезнувших или выживших видов, появился человек.
Сильно шагнула вперед наука о формах жизни материи. Одни ученые доказывают наличие пола у растений, другие — проводят опыты над их размножением и описывают его различные фазы; тот тратит двадцать лет на исследование жизни гусениц, другой отыскивает и разводит инфузорий; Линней разрабатывает ботаническую номенклатуру и первым дает миру полную классификацию растений; Реомюр научно объясняет процесс дыхания, Лавуазье — пищеварения. На этих и подобных исследованиях постепенно строятся общие понятия об органической жизни в целом. Бюффон и Ламарк выявляют отдельные законы современной физиологии и зоологии; вслед за Ламетри они устанавливают, что между мертвой и живой природой нет разрыва, а их теория развития, хоть и в форме догадок, предвосхищает учение Дарвина.
Так складывалась стройная система знаний, осью которой стали ньютоновский закон всемирного тяготения и великая теория Ломоносова — Лавуазье о сохранении материи; вокруг них в той или иной мере сгруппировались другие открытия века, как бы их продолжая и дополняя.
Все эти открытия не могли не привлечь к себе особенно острого внимания просветителей. Неудивительно, что многие из них, являясь ведущими философами эпохи, были не чужды естественным и точным наукам.
Монтескье анатомировал лягушек, наблюдал влияние холода и тепла на живые ткани и писал исследования о природе эха, о функциях почек, о прозрачных телах, о морских приливах, о тяжести и об относительном движении.
Вольтер не только один из первых популярно изложил оптику и астрономию Ньютона, но сам проводил расчеты и ставил многочисленные опыты; в его домашней лаборатории можно было найти все известные в то время приборы, необходимые физику, химику и биологу; он представлял в Академию наук записки об измерении движения и о свойствах теплоты.
Руссо слушал курс химика Руэля, увлекался составлением гербариев и копил практические знания, необходимые для его будущих трактатов.
Дидро, мы видели это, преподавал математику и ^адно поглощал все новое в науке, не пренебрегая и технологией промышленного производства.
Даламбер занимал по праву первое место среди математиков и увлекался механикой.
Кондильяк составил краткий курс арифметики, алгебры, механики и астрономии.
Гольбах и Ламетри были и химиками, и натуралистами, и врачами, и физиологами.
Трудно найти философа, который не отдал бы дани современной науке; причем многие из них не только усваивали научные знания, но и являлись активными их пропагандистами.
Подобное сближение философии с естественными и точными науками должно было с неизбежностью подвести к ответу на основной вопрос философии: научные открытия наглядно продемонстрировали, что места для бога в системе мироздания не осталось.
Именно поэтому новая философия с закономерной неизбежностью становилась рационалистической и материалистической, а ее носители не могли не разойтись с официальной церковью: все они были или атеистами, или, на худой конец, деистами, сохранявшими бога либо из цензурных соображений, либо из веры в то, что он дал «первотолчок» вселенной; впрочем, даже деисты отняли у бога всякую возможность активного вмешательства в реальную жизнь.
Научные открытия и достижения властно требовали систематизации. Анализ, свойственный предшествующему времени, должен был уступить место синтезу. В науке он уже был, но он требовал своего отражения в литературе; нужно было познакомить с ним широкий круг читающей публики.
«Энциклопедия» блестяще разрешила эту задачу — она дала синтез идей и знаний XVIII века.
Гений Дидро состоял в том, что он первым понял необходимость подобного труда и взял на себя основное бремя по созданию «Энциклопедии».
Но при всем блеске своего ума и недюжинной трудоспособности Дени Дидро никогда бы не смог завершить задуманного дела, если бы брошенный им призыв не был дружно подхвачен другими, предложившими свои знания, свой опыт, свой труд редактору «книги книг».
Эти-то другие вместе с самим Дидро и составили круг «энциклопедистов» в широком смысле слова.
С некоторыми из них, прежде чем приступить к истории их коллективного труда, необходимо познакомиться поближе.
Я хотел бы иметь силу сделать мой голос слышным от одного края королевства до другого и даже по всей земле; я готов кричать изо всех сил…
Жан Me лье
У истоков Просвещения одиноко стоит необычная фигура Мелье.
Словно могучий утес, опирается он на землю, политую крестьянским потом и кровью; словно буревестник парит над облаками, предрекая грозный шквал революции, предрекая и одновременно же призывая его.
Мелье не был энциклопедистом. Он не дожил не только до выхода в свет первых томов «книги книг», но даже до зарождения мысли о ней; в год его смерти шестнадцатилетний Дени Дидро еще обитал в Лангре под крылышком мэтра Дидье и готовился стать каноником.
Тем не менее пройти мимо Мелье нельзя; это обеднило бы наше представление об «Энциклопедии» и о энциклопедистах. Не только потому, что многие из них были духовными учениками скромного кюре из Этрепиньи, но и потому, что печать его взглядов видна на многих страницах томов ее.
И еще одна черта, которая не может быть не отмечена. Большинство просветителей вышло из буржуазной среды. Были меж ними дети ремесленников (как Руссо или Дидро), судейских (как Вольтер), врачей (как Гельвеций). Мелье же родился и провел жизнь в деревне. Единственный среди просветителей защитник крестьян, близкий им по духу, он боролся своими методами ради их блага.
…Мелье был земляком Дидро.
Он родился в 1664 году в деревне Мазерни в Шампани, в семье крестьянина-кустаря. Его отец, Жерар Мелье, изготовлял саржу и продавал ее скупщикам в Мезьере. Но подобно тому как это было в семье мэтра Дидье, отец маленького Жана, едва обеспечив себе скромный достаток, пожелал, чтобы сын его имел нечто лучшее, чем профессия кустаря-шерстяника. Здесь помогли родственные связи. Если у Дени был дядя каноник Лангра, то у Жана обнаружился дальний родственник каноник Реймса. С его помощью юный Мелье был устроен в духовную семинарию города Реймса, церковной столицы Франции, крупнейшего города Шампани.
Реймс с его огромным собором, площадями, широкими улицами и красивыми зданиями поразил юношу, который, однако, ничем не выдал своего изумления. Среди других семинаристов он прослыл чужаком. Крестьянский сын, он действительно держался обособленно, да и о чем было ему говорить с этими отпрысками «благородных» и богатых буржуа, составляющими большинство воспитанников? Все свое время Жан отдавал учебе и книгам. Здесь, в семинарии, он пристрастился к философии Декарта; здесь были заложены основы тех знаний, которые Мелье упорно будет пополнять всю жизнь.
В двадцать три года он окончил семинарию и был возведен в священнический сан; затем, в 1689 году, получил самостоятельный приход в деревне Этрепиньи.
Старый Жерар Мелье мог торжествовать. Сбылись его заветные мечты. Его сын из сословия податных попал в привилегированное первое сословие государства! Ему больше не угрожали голод и нужда. Теперь благодаря заботам прихожан господин кюре имел домик из трех комнат, кухню, амбар и небольшой сад. Теперь он мог достойно принимать своих родственников, благо деревня Мазерни лежала всего в нескольких лье от его прихода!
Старик радовался, не очень вникая в мысли своего преуспевшего сына.
А если бы вник, то наверное был бы охвачен ужасом.
Ибо мысли эти были весьма далеки от благодарности к всевышнему за свой жребий…
С самого начала своей пастырской деятельности Жан Мелье чувствовал себя крайне неловко, чтобы не сказать больше. Да, благодаря стараниям родных он преступил заветную черту и из податных попал, в привилегированные. Но в каком качестве?
Изо дня в день с высоты церковной кафедры он внушает крестьянам (тем самым крестьянам, из которых вышел и сам!), что существующий строй со всеми его атрибутами разумен и угоден богу; что не следует роптать и волноваться, но нужно исправно платить положенное церкви, сеньору и государю; что если тебя бьют по правой щеке, подставляй левую— только послушные и терпеливые узрят царство божие!..
Он, крестьянский сын, выступает в роли предателя! Он продался за чечевичную похлебку сильным мира и обманывает своих братьев, предает их и сам же обирает, ибо благополучие его как священника покоится на приношениях верующих! И кого обирает? Нищих, несчастных, безмерно страждущих!..
Мелье часто брал с полки томик Лябрюйера и перечитывал одно и то же место:
«…Какие-то дикие существа обоего пола рассеяны по нашим полям; черные, с сине-багровыми лицами, сожженные солнцем, они словно привязаны к земле, которую рыхлят и роют с непобедимым упорством. У них есть как будто членораздельная речь, и когда они поднимаются на ноги, то показывают человеческое лицо; и в самом деле — это люди. На ночь они прячутся в свои логова, где питаются черным хлебом, водою и кореньями. Они избавляют других от труда засевать и возделывать землю и собирать с нее урожай и, конечно, заслуживают того, чтобы не терпеть недостатка в том хлебе, который сами же посеяли…»
Немного же им нужно, право… Но великий моралист не добавил, что и этого они полностью лишены! Да, эти несчастные не имеют хлеба, который сами же производят! Они постоянно терпят голод и вымирают целыми семьями!..
Мелье отличался хорошей памятью. Он помнил, как его отец, став зажиточным, всячески старался скрыть это от людей и не потому, что их стыдился, а потому, что пуще огня боялся сборщиков податей, которые, узнав о его состоятельности, ободрали бы его как липку! Мальчиком Жан много раз видел этих жадных ищеек, разорявших. за недоимку дома крестьян и уносивших все, вплоть, до дверных замков и ручек.
Он видел страдания людей. И раньше и теперь. И он знал, почему они страдают.
Три изверга испокон веку стояли над мужиком, вытряхивая из него все и доводя до голодной смерти: король, сеньор и священник.
Король разорял крестьян налогами и постоями; сеньор — феодальными повинностями; священник — десятиной и «доброхотными» дарами.
Но положение священника было подлее, чем положение королевского агента или феодального приказчика: он не только тянул с крестьянина, но и оправдывал это воровство, оправдывал и за себя, и за короля, и за сеньора. Церковь была лицемерным стражем безмерно несправедливого порядка и идейно обосновывала открытый грабеж и разбой.
Эти мысли росли, ширились, не оставляя места иному; поняв существо своего положения и общества, в котором жил, Мелье все чаще склонялся к неизбежным выводам.
С некоторых пор властитель здешних мест сеньор де Тули стал получать весьма тревожные вести касательно одной из своих деревень, Этрепиньи.
Кюре этого прихода явно начал дурить.
Он отказался от десятины, считая себя и без нее достаточно обеспеченным; он запретил прихожанам делать ему подношения; на хорах церкви, рядом со скамьей сеньора, он поставил (неслыханная дерзость!) скамьи для простых крестьян!
Осмотрительный сеньор не хотел всему верить на слово, он решил проверить сведения своих агентов и неожиданно нагрянул в Этрепиньи.
И что же?
Этот деревенщина кюре вел себя настолько дерзко, что владетельный сеньор чуть не лишился дара речи. Среди прочего проклятый поп не пожелал оказать сеньору обычные почести во время богослужения: он заявил, что все люди равны перед богом!
Разгневанный сеньор де Тули покинул церковь и тут же известил обо всем самого реймского архиепископа — верховного начальника Мелье.
Архиепископ предпринял ревизию.
Ревизоры, побывавшие в Этрепиньи, не только полностью подтвердили донос де Тули, но и добавили к нему новые факты. Оказалось, кюре Мелье, дерзкий и нерадивый, запустил все приходские дела. Вместо того чтобы благочестиво проводить службы, он твердит крестьянам о каком-то равенстве, о справедливости и восстанавливает их против властей!
Архиепископ приказал бунтарю немедленно явиться.
18 июня 1716 года Жан Мелье и его обвинитель сеньор Антуан де Тули предстада перед архиепископом. Кюре и здесь вел себя предерзко. Он вынул заранее приготовленную речь, бичующую дворянство, и прочитал ее.
Случись все это двумя-тремя годами раньше, участь Мелье была бы плачевной. Но вспомним: всего год назад умер Людовик XIV и в воздухе повеяло либерализмом. Ждали реформ, в том числе и в области церкви.
Господин де Майи, архиепископ Реймский, был тонким политиком. Он всегда остро чувствовал новые веяния. Он знал, как надо поступить.
Спокойно выслушав пылкую речь кюре, он задумался,
поиграл перстнями на пальцах, а затем с улыбкой нагнулся к прелату, исполнявшему обязанности секретаря.
— Бедняга, очевидно, в горячке, шепнул он. — Будем снисходительны.
Приговор по доносу сеньора де Тули и правда был более чем снисходительным. Мятежному священнику предписывался… месяц «уединения» в реймской семинарии, той самой, которую он когда-то кончал! После этого он должен был отслужить покаянную службу в своей приходской церкви.
По истечении месяца Мелье вернулся в Этрепиньи. Тем временем владетельный сеньор де Тули успел умереть (от обиды! — говорили одни; от злобы! — возражали другие). Прихожане с нетерпением ждали, что скажет по этому поводу их кюре и какою будет его «покаянная служба».
Он спокойно поднялся на кафедру.
— Братья, — громко произнес он, — вот вам наглядный урок: такова участь бедных приходских священников. Архиепископы, которые сами являются сеньорами, презирают их и не прислушиваются к их словам; уши архиепископов открыты только для дворян…
Немного помолчав, он прибавил:
— Вознесем же молитву за упокой сеньора нашего…
Еще помолчал. И еще прибавил:
— Вспомним, что он стяжал свои титулы и богатства, обижая вдов и сирот… Да простит ему господь!..
Так закончилась «покаянная служба» кюре Мелье.
Впрочем, это была последняя из его «выходок», на ней священник из Этрепиньи остановился, а затем совершенно успокоился. Так, по крайней мере, казалось окружающим. Больше он не бунтовал. Тихо и размеренно тянулась его жизнь. Все так же читались молитвы (не очень часто и не слишком внятно), все так же исполнялись обычные церковные требы.
— Образумился! — сказал как-то архиепископ своему секретарю. — Ну теперь, надеюсь, вы видите, что я поступил правильно?
Однако почтенный господин де Майи глубоко заблуждался. Нет, и не подумал «образумиться» строптивый кюре, напротив, пожар в его душе разгорался все сильнее. Только теперь он кое-что понял. И решил изменить тактику.
Он понял, что в этом проклятом обществе, где всем заправляют богатые и знатные лицемеры, где беспредельна власть короля и церкви, любой индивидуальный бунт обречен на провал. Да и не только индивидуальный. Сколько раз поднимались не то что целыми деревнями, но и целыми областями! При «короле-солнце» крестьянские восстания вспыхивали почти ежегодно. Но что проку? Все они неизменно подавлялись.
Чего добьется он, бедный кюре, своим одиночным протестом?
Только того, что будет уничтожен. И притом без всякой пользы для дела.
Нет, так он не поможет народу.
Но он в силах помочь ему совсем иначе.
Гораздо радикальнее. И вернее.
В чем основная беда народа? В его темноте, невежестве, в том, что он не знает всех хитростей своего врага.
Значит, надо выявить эти хитрости и указать на их последствия. Надо просветить людей. Надо объяснить им, кому, когда и как следует наносить ответный удар.
Ведь он, Мелье, многому учился, много читал и обо многом думал. Он. уяснил себе сущность происходящего в этом гнусном мире. Если он все это предаст бумаге и оставит людям как свое завещание — а завещание священно, — у бедняков откроются глаза. И тогда дело не ограничится стихийным бунтом!..
Тихо проходят дни. Месяцы. Годы. А он все сидит в своем маленьком кабинете и пишет, пишет, пишет. Перед ним — десятки фолиантов.
Но главное не в книгах. Главное — в замыслах и в душе. То, что увидено, продумано, прочувствовано.
Он пишет:
«…Все вы, доселе неразумеющие, научитесь, наконец, познавать свое собственное благо, все вы, еще несмышленые, научитесь же, наконец, быть мудрыми!..»
Он размышляет. В первую очередь, конечно, о религии; Прежде всего он нанесет смертельный удар господу богу, врагу человечества.
И он приводит восемь развернутых доказательств ложности всех религий мира. Он поднимается до философских высот, сокрушая идею бога идеями материи, движения, пространства. * .
Но все это не самоцель для Мелье.
Начиная с религии, он постепенно переходит к обществу, его политическому строю, государству. Церковь логически увенчивает социальную пирамиду, а под церковью — феодально-абсолютистское государство, еще ниже — кровопийцы народа, многочисленные эксплуататоры и грабители. Но народ не может сбросить ига тунеядцев, поскольку их защищает государство; а государство тиранов трудно уничтожить потому, что его охраняют суеверия, внушенные церковью.
Всегда ли так было? — спрашивает Мелье. И отвечает: нет. От природы все люди равны. Когда-то, в очень далекие времена естественного состояния, народ сам пользовался плодами своих трудов. Он должен вернуться к этому состоянию. Он должен построить общество тружеников, сообща обрабатывающих землю, сообща производящих «земные блага» и сообща живущих на основе этих благ.
Но как же прийти к подобному состоянию?
Ответ Мельё прост и ясен: через народную революцию.
«…Постарайтесь объединиться, сколько вас есть, вы и вам подобные, чтобы окончательно стряхнуть с себя иго тиранического господства ваших властителей и королей. Ниспровергните повсюду эти троны несправедливости и нечестия, размозжите все эти коронованные головы, сбейте гордость и спесь со всех ваших деспотов и уже не допускайте, чтобы когда-либо они царствовали над вами…»
Таково завещание кюре из Этрепиньи трудовому люду страны и мира. Это крик буревестника. Это гимн грядущей революции, прозвучавший за 60 лет до ее начала.
…Как быстро проходит человеческая жизнь! Ему уже седьмой десяток. От частых недугов, от мыслей, от пламени в сердце он преждевременно одряхлел… Зрение слабеет — он почти слеп. Нужно кончать предпринятый труд. Скорее!..
Он пишет письма священникам соседних приходов:
«…Если вы хотите ответить на это послание, адресуйте его народу, который, возьмет на себя защиту моего дела, или, вернее, своего дела, ибо речь здесь идет вовсе не обо мне, не о частном моем интересе… Пусть же народ сам защищает свое дело…»
Триста шестьдесят шесть больших, собственноручно написанных и дважды переписанных листов. Три полных экземпляра. Сизифов труд!..
Три экземпляра необходимы.
Мелье не хочет подвергать «Завещание» случайностям.
Один экземпляр он доставит в нотариальную контору административного центра округа, сопроводив его распоряжением, чтобы написанное было оглашено прихожанам после его смерти; второй, с такою же волей, — отправит реймскому архиепископу; третий — передаст другу.
Расчет его прост: если погибнет один экземпляр — останутся два других, если погибнут два — останется третий.
Один из трех должен дойти до народа…
Выполнив задуманное, больной, ослепший Мелье запирается в своем доме. Он порывает все связи с внешним миром — ему никто больше не нужен. Не принимая лекарств, он не принимает и пищи. К чему жалкий остаток этой жалкой жизни, если он сделал все, что хотел и мог сделать?
Он умер в 1729 году.
Точная дата смерти осталась неизвестной.
Нет, не напрасно полуслепой старик переписывал свои листы: из трех экземпляров один дошел до читателей.
Рукописи, отправленные в нотариальную контору и в Реймс, пропали бесследно; повидимому, официальные лица, просмотрев крамольный текст, пришли в ужас и уничтожили «Завещание».
Но то, что было вверено руке дружбы, не погибло.
Правда, заслуга самого доверенного лица оказалась не столь уж велика: он, как и другие, струсил и не выполнил воли покойного — письма священникам соседних приходов не были отправлены и «Завещание» не было оглашено.
Но друг все же понял значение рукописи. Он не сжег и не разорвал ее. Он отвез ее в столицу и передал самому хранителю печати Франции господину Шовлену.
Казалось бы, Щовлен мог поступить так же, как и архиепископ реймский: уничтожить манускрипт.
Но здесь покойному Мелье повезло.
Господин Шовлен и сам не чуждался идей просвещения. Как и многие либеральные аристократы, он кокетничал с философией и философами. Антиправительственный и антицерковный памфлет не на шутку заинтересовал его. Министр передал рукопись своему приятелю, академику Келюсу. Келюс, человек еще более широких взглядов, чем Шовлен, приказал тут же составить несколько копий с «Завещания»…
А дальше… Дальше количество копий быстро умножалось. С десятков счет перешел на сотни. Уже в первый год после смерти Мелье «Завещание» тайно продавалось.
И хотя имя мятежного кюре нельзя было произносить вслух, число читателей его росло, а с сороковых годов началось подлинное триумфальное шествие Мелье.
Появилось его рукописное «Жизнеописание».
В 1742 году Вольтер издал «Извлечение» из рукописи Мелье, которое быстро заполнило книжные рынки. Конечно, Вольтер ограничился самым умеренным из мыслей Мелье, да и те сильно сократил и «подправил» на свой манер. Кюре из Этрепиньи был слишком революционен для буржуазного просветительства. Никто из последовавших за ним философов так и не поднялся в критике современности XVIII века и предвидении будущего до высоты, доступной этому провинциальному кюре. Но так или иначе из «Завещания» широко черпали и Дидро, и Руссо, во многом близкий Мелье, и Гольбах, который написал даже труд, озаглавленный «Здравый смысл кюре Мелье». Сам же Мелье продолжал оставаться под запретом^ даже Великая буржуазная революция 1789 года не пожелала его признать.
Только в 1793 году, когда к власти пришли демократыякобинцы, кюре из Этрепиньи получил было право гражданства в новой республике. Конвент принял декрет об увековечении памяти Мелье, предлагая установить его статую в храме Разума… Впрочем, статуя установлена так и не была. Да и храм Разума вскоре закрыли. Для якобинцев коммунистические идеи Мелье также оказались неприемлемы…
Законы служат как бы нервами социального тела; необходимо, чтобы они приспособились к природе и функциям оживляемых ими органов…
Монтескье
Если Жан Мелье дает первый, необыкновенно мощный аккорд в просветительной увертюре, то затем начинает разыгрываться медленная, спокойная, лишь постепенно нарастающая мелодия, которая, однако, не^может достигнуть силы начальных тактов.
Прежде всего ее подхватывает Монтескье, стяжавший репутацию «самого почтенного» из просветителей.
Он принадлежал к их старшему поколению. Родился Монтескье почти ровно за сто лет до начала революции — 18 января 1689 года. Его особенно почитали умеренные слои буржуазно-дворянского общества, увлеченные новыми веяниями и идеями: этим слоям Монтескье импонировал и происхождением и взглядами.
Он был плоть от плоти старого порядка; гордясь своим аристократическим родом, он часто вспоминает о «своих землях» и «своих вассалах»; ему бесконечно дороги дворянская генеалогия и сословные прерогативы.
Однако не следует забывать: Марат, знаменитый трибун революции, будет считать Монтескье «величайшим из людей», вождь якобинцев Робеспьер воспользуется, его фразеологией, а гипсовый бюст философа украсит зал Конвента.
Причину этого можно понять, лишь внимательно рассмотрев различные стороны деятельности Монтескье и разные аспекты его философии.
Полное имя его Шарль Луи де Секонда, де Ла Бред барон де Монтескье.
Он происходил из потомственного дворянства, причем в семье его пересекались линии сановной и военной знати.
Появлению на свет Шарля сопутствовал анекдот, засвидетельствованный в семейных преданиях. Когда у мадам де Секонда начались родовые схватки, в ворота замка Бред постучал нищий. Его впустили и сделали крестным отцом ребенка! Этот поступок отца Монтескье в духе христианской формулы «все люди братья» свидетельствует о его либерализме и 'начитанности: по-видимому, он знал, что так же поступил в свое время отец философа Мишеля Монтеня.
Впрочем, родители Шарля ни в чем не отошли от аристократических привычек. Малютку, согласно общепринятым в то время традициям, отвезли в деревню к кормилице, где юный Секонда провел первые три года жизни. Потом до семи лет он жил и воспитывался в замке Ла Бред.
Это был настоящий старинный замок, каменное гнездо, построенное в XIII веке. Темная массивная башня с бойницами, высокие зубчатые стены, ров, наполненный водой, подъемный мост — все это сохранилось в памяти Шарля как романтическая легенда. В замке была библиотека, также не оставившая мальчика равнодушным; он с любопытством смотрел на раззолоченные корешки фолиантов, которых ему не позволяли касаться. И дал себе слово прочесть все книги, как только получит к ним доступ.
В замке, однако, он пробыл недолго.
Когда Шарлю исполнилось семь, умерла мать. Секондастарший, не желая брать на себя ответственность за воспитание сына, отправил его. в монастырь ораторианцев*, где в местном коллеже будущему просветителю пришлось провести долгие одиннадцать лет.
В ораторианском коллеже с Шарлем Монтескье постепенно произошло то же, что и с Дени Дидро в годы его учебы. Воспитанный в строгих правилах религии, он начал в ней разочаровываться и под конец, увлекшись античными авторами, совершенно охладел к богу. Правда, если сын ремесленника Дидро и сын крестьянина Мелье сделались атеистами, потомственный дворянин Монтескье и в силу аристократических традиций, и вследствие природной осторожности не мог идти так далеко; всю свою жизнь он оставался на позициях деизма.
В 1714 году, вскоре после окончания учебы, Шарль занял место советника в бордоском парламенте, а два года спустя стал его президентом.
Однако служебная карьера не интересовала Монтескье.
Во Франции старого порядка парламенты, являясь высшими судебными магистратурами, сделались основным пристанищем сановной знати. Функции провинциальных парламентов были связаны с нескончаемой канцелярской волокитой, интригами и взятками. Все это, конечно, не могло увлечь молодого президента, равнодушного к сложной судебной процедуре и не обладавшего к тому же красноречием. Он исполнял свои обязанности чисто формально, стараясь тратить на них как можно меньше времени. Свободное же время юный Шарль Монтескье целиком отдавал своим научным увлечениям.
Отличаясь невероятной любознательностью, он проглатывает все книги отцовской библиотеки и сверх того многие другие; он жадно тянется к науке о природе. Отложив на время в сторону тома античных мудрецов, Монтескье погружается в физику и ботанику, сам ставит многочисленные опыты, и вместе с Бюффоном набрасывает план «Древней и новой физической истории земли».
Однако вскоре Монтескье оставляет область естественных наук и навсегда обращает свой взор к человеческому обществу.
И по рождению и по должности принадлежавший к элите Франции, "Шарль намерен ее изучить и понять в первую очередь. Салоны Бордо и Парижа, двор Версаля, все дает ему обширнейший материал для раздумий. Он видит самовлюбленного короля, чванливых царедворцев и жадных епископов; их лицемерие и интриги сразу, же вызывают отвращение у будущего философа.
— Лишь только я узнал их ближе, — говорит он, — я стал их презирать.
Воспользовавшись иллюзией свободы, которую вызвала смерть Людовика XIV, ожидая, как и многие другие, чудес от регента, Монтескье вновь берется за перо и пытается обобщить результаты своих наблюдений; в 1721 году выходит в свет его первый большой литературный труд.
«Персидские письма» Монтескье произвели подлинную сенсацию. Их читали в салонах, в книжных лавках и прямо на улице. Автору, пожелавшему остаться втайне (тайна была вскоре раскрыта), восторженно рукоплескали.
Почему?
Здесь, разумеется, основную роль сыграли не литературные достоинства произведения, хотя и они выгодно отличали его от большинства тогдашних романов. Нет, причина была в самом содержании «Писем».
Монтескье сумел разглядеть многие язвы Франции, сорвать покрывало с тайн «светского общества», высказать сокровенные думы множества мыслящих людей.
И сделал он это тонко, остро, с блеском.
Под видом переписки двух знатных персов, путешествующих по Европе, Монтескье как бы рассматривает феодальноабсолютистскую Францию глазами непредвзятых сторонних зрителей. Здесь все кажется им нелепым, противоестественным, достойным осмеяния: и король, и двор, и вельможи, и духовенство, и чиновники, и учреждения. Но герои Монтескье не просто смеются. Персы, живущие в условиях восточной деспотии, видят во Франции еще более деспотические порядки, чем у себя дома, причем порядки, обреченные на гибель.
Сам Монтескье этой гибели не хотел. Он критикует с целью предупредить, как врач. Но объективная действительность говорит сама за себя вопреки всем личным стремлениям автора.
Не удивительно, что «Персидские письма» должны были появиться анонимно: если прогрессивная часть общества аплодировала Монтескье, то немало нашлось и обскурантов, обрушивших на его голову проклятия. Высший свет негодовал, что один из его питомцев осмелился выступить с подобной критикой — так держать себя способен лишь мятежник!
…В 1728 году, вопреки проискам врагов, Монтескье был избран в Академию. В том же году он отправляется в большое путешествие, желая увидеть другие народы и страны.
Он начал с Германии, был превосходно принят в Вене, посетил Венгрию, где мог изучить феодальную жизнь и крепостное право. В Италии Монтескье интересовался не только живописными развалинами, но и такими реально существующими учреждениями, как святая инквизиция, которая чуть было не заинтересовалась им.
1729 год застал путешественника в Швейцарии; оттуда по Рейну он проехал в Голландию и, наконец, осел в Англии, где оставался до августа 1731 года.
Путешествуя, он делал записи. Пребывание в новых странах давало огромную пищу его беспокойной мысли, и там, вероятно, начали откладываться многие материалы для его будущего капитального труда. Особенно это можно сказать об Англии, где он изучал Локка, посещал заседания парламента и впервые открыл форму правления, которая его страстно увлекла и с которой он пожелал познакомить мир.
Впрочем, первый труд Монтескье, появившийся после возвращения на родину, к Англии и ее строю прямого отношения не имел. Это были «Размышления о причинах величия и падения римлян», вышедшие в 1734 году, сочинение, в котором автор на примере римской истории пытался доказать, что только там, где граждане свободны и независимы, где господствуют строгие республиканские нравы, общество может успешно развиваться.
Но и это сочинение было лишь прелюдией и подготовкой к главному, фундаментальному труду Монтескье, которому он отдаст оставшиеся годы жизни и который прославит его имя в веках.
Монтескье было 40 лет, когда он принялся за «Дух законов».
Однако сам он утверждает, что работал над этой книгой всю жизнь.,
И правда, в «Дух законов» вошли все его наблюдения, раздумья, записи; это был как бы синтез мыслей и убеждений философа, это был труд жизни.
И здесь мы снова вспомним о Мелье,
Как ни различны, а во многом и противоположны оба просветителя, их конечная судьба удивительно похожа.
И тот и другой нескончаемо долго работали ради одного труда.
И тот и другой рассматривали свой труд как главную жизненную задачу.
'Оба потеряли зрение, корпея над ним.
Оба оставили его как свое завещание.
Правда, завещали они различным наследникам: Мелье — народу, Монтескье — просвещенному дворянству и богатой буржуазии.
Но вот что интересно: вопреки воле завещавшего, наследником «Духа законов» тоже стал народ!..
«Много, много раз начинал я и бросал этот труд; тысячу раз пускал по вегру исписанные мною листки… Я находил истину, чтобы тотчас же снова потерять ее…»
Он долго искал принцип, который следует положить в основу изучения человеческого общества.
И наконец, в 1729 году, нашел его.
Монтескье вовсе не собирается предложить читателю некий юридический трактат, как могло бы показаться по названию; нет, это социологическое произведение, рассматривающее совокупность социальных учреждений, как душу общества. Если эти учреждения сильны и здоровы, общество процветает; наоборот, если они слабы и извращены, общество разлагается.
Таков основной принцип «Духа законов».
Мир, по мнению Монтескье, был первым законом людей, война — вторым. Война началась, как только люди объединились и начали борьбу за существование. Таким образом, социальный инстинкт, заставляющий человека любить себе подобных и вступать с ними в союз, имеет оборотной стороной эгоизм, ведущий к ссорам и ненависти.
Чтобы примирить это противоречие, родилось государство.
Монтескье делит государства по их природе на республиканские, монархические и деспотические; республика, в свою очередь, может быть демократической или аристократической.
Если верховная власть принадлежит всему народу или его элите, аристократии, — это республика.
Если власть сосредоточивается в руках одного лица на основе прочных и незыблемых законов, — это монархия.
Если же личная власть ничем не ограничена, имея источником лишь прихоть властелина, — это деспотия.
Какое государство является предпочтительным?
Так ставить вопрос нельзя, утверждает Монтескье, ибо все зависит от совокупности условий: географической среды, традиций, нравов данного общества. И все же деспотия, тираническая форма власти, имеющая родиной Восток, в цивилизованных государствах Запада должна быть, безусловно, отвергнута; она, как и анархия, представляет крайность, свидетельствующую об упадке общества.
Остаются республика и монархия.
Монтескье чрезвычайно высоко оценивает республику. Опираясь на прошлое Греции и Рима, он утверждает, что республика — плод добродетели граждан, любви их к отечеству — наиболее отвечает политическому равенству и свободному духу людей.
Однако это вовсе не значит, что монархия исключается.
В настоящее время, уверяет Монтескье, монархия так же правомерна, как и республика; если республика особенно соответствует небольшим территориям, монархия предпочтительна в странах более обширных. Но дело не в том, как будет называться государство — республикой или монархией. Неизмеримо важнее другое: на каких основах это государство построено.
Тут мы подходим к главному в труде Монтескье — к его теории разделения властей. Эту теорию он строит, исходя из увиденного им английского парламентаризма. Но следует заметить, что Монтескье идеализирует современные ему государственные порядки Англии и, говоря об английской системе, приводит свою собственную, созданную своим воображением согласно поставленной цели.
Верховная власть, говорит Монтескье, по существу, распадается на три отдельные власти — законодательную, исполнительную и судебную.
Законодательная власть должна быть достоянием народа. Она осуществляется через народных представителей, заседающих в законодательном собрании (в Англии — парламент).
Исполнительная власть, связанная с претворением законов в. жизнь, предоставляется монарху и его министрам.
Судебная власть, олицетворяющая правосудие в стране, принадлежит специальным судебным учреждениям.
Самое главное, чтобы каждая из трех властей была самостоятельной, независимой от двух остальных.
Действительно, если допустить, чтобы законодательная власть соединилась с судебной, последует произвол законодателей.
Если судебная власть соединится с исполнительной, неизбежен произвол со стороны судей.
Если же законодательная власть соединится с исполнительной, монархия превратится в деспотию.
Из сказанного ясно, что, имея в виду все человечество, Монтескье в первую очередь писал для своих соотечествен-
ников. Его волнует судьба родной страны. Он видит, как Франция склоняется к деспотизму, и он боится, как бы деспотизм не довел ее до анархии — самой опасной формы упадка государства. Он хочет предупредить французов, оживить в них любовь к свободе, отыскать и укрепить их гцажданские права.
Сделаем важную оговорку. Писатель обращается к французскому народу и всюду говорит о правах народа; но под «народом» он понимает собственников, дворян и богатую буржуазию.
К ним-то и адресованы его предостережения, его поучения, его выводы.
Этот титанический труд опустошил Монтескье, вытянул жизнь из era ослабевшего тела, чтобы вдохнуть ее в страницы бессмертного произведения философа.
т
Дидро и его Друзья, начиная работать над «Энциклопедией», поняли, какую пользу может принести им Монтескье. Но он к этому времени был уже болен и слеп, он успел написать только одну статью в «книгу книг».
Он умер 10 февраля 1755 года, всего шестидесяти шести лет от роду.
За гробом философа среди немногих шел и Дидро.
Даламбер в очередном томе «Энциклопедии» опубликовал «Похвальное слово Монтескье» и «Анализ «Духа законов».
Пожалуй, самое интересное в истории. Монтескье (как и в истории Мелье) — дальнейшая судьба его творения.
Труд Монтескье был отпечатан в Женеве в 1748 году. В тёчение последующих двух лет книга выдержала 22 издания. Следует, впрочем, отметить, что на первых порах в сути «Духа законов» разобрались немногие и покупали ее скорее ради моды.
Первой спохватилась церковь.
«Святые отцы» обвинили Монтескье в безбожии и еретических 7мыслях: он утверждал, будто все религии равноправны, ибо каждая из них отвечает своей среде; но ведь это же прямой удар по католицизму!..
Опомнились и светские власти.
Монтескье восхваляет республику! Он требует, чтобы монарх управлял на основании точных и строго установленных законов! Но ведь это же бунт!..
«Дух законов» был немедленно запрещен.
Постепенно интерес к нему остыл.
Казалось, что эту книгу, такую толстенную и такую мудреную, с таким количеством отступлений и не вполне ясных мест, забыли совершенно. "
И вдруг, сорок лет спустя, она будто снова объявилась, словно вынырнула из мрака забвения.
Произошло как бы второе рождение Монтескье.
О «Духе законов» заговорили все. Что заговорили! Труд покойного философа вдруг превратился в боевое оружие.
Он писал, желая предотвратить революцию.
Его книга оказалась одним из факторов, ускоривших Великую революцию, а революция сделала эту книгу своим букварем!..
В 1789 году, в период созыва Генеральных штатов, тезисы «Духа законов» проникли во многие наказы избирателей.
В 1791 году буржуазное Учредительное собрание утвердило первую французскую конституцию. И эта конституция была построена целиком и полностью по рецепту Монтескье: власть четко делилась на законодательную, исполнительную и судебную,
Но конституционный монарх обманывал и народ, и Собрание, и даже пытался бежать из страны.
Революция пошла дальше.
10 августа 1792 года новый этап революции уничтожил «исполнительную власть», после чего бывший монарх отправился на гильотину.
Рухнула конституция 1791 года.
А идеи Монтескье продолжали торжествовать.
В 1793 году у власти утвердились якобинцы — самая левая группа французских буржуазных революционеров.
И Максимилиан Робеспьер, вождь якобинской Франции, поднявшись на трибуну Конвента, заговорил языком «Духа законов». Он вспомнил о добродетели римлян и потребовал добродетели от граждан новой республики — добродетели свободных и равных людей.
Раздавите гадину!..
Вольтер
Вместо адреса на конверте стояло:
«Королю поэтов, философу народов, Меркурию Европы, оратору отечества, историку суверенов, певцу гёроев, верховному судье вкуса, покровителю искусств, благодетелю талантов, ценителю гения, бичу всех преследователей, врагу фанатиков, защитнику угнетенных, отцу сирот, примеру для подражания богатым, опоре бедных, бессмертному образцу всех наших добродетелей».
И письмо было доставлено адресату — ни один из почтовых чиновников, через руки которых оно прошло, не усомнился, кому оно предназначено, ибо человек, обладавший всеми поименованными качествами, в Европе был только один.
Правда, произошло это в 1769 году, когда он достиг зенита славы.
Но и задолго до этого он считался «самым знаменитым»: философ, поэт, драматург, беллетрист, популяризатор, историк, экономист, политик, юрист, увлекающийся физикой, химией, биологией, он, точно Цезарь, мог сразу заниматься многими делами, в каждом из них оставляя свой след.
И если сегодня предложить читателям назвать одного из великих философов Просвещения, то большинство наверняка назовет его имя, что, впрочем, и не удивительно: не одна «Энциклопедия», но и восемнадцатое столетие в целом несет на себе отпечаток мысли и деятельности этого замечательного человека; недаром «век Просвещения» и «век Вольтера» — синонимы.
Франсуа Мари Аруэ (имя Вольтер он примет после написания своей первой трагедии) родился 21 ноября 1694 года в Париже. Его отец, мэтр Франсуа Аруэ, королевский советник и старший нотариус, был весьма состоятельным человеком, а по материнской линии принадлежал к дворянству. Больше всего Вольтер-писатель оказался обязан отцу тем, что с раннего детства наблюдал в его приемной клиентов различных общественных сословий, в том числе и аристократовлибералов, любивших порассуждать о философии и литературе.
Старший нотариус, желая, чтобы сын пошел по его стезе, устроил мальчика в привилегированный коллеж Луи ле Гран, а затем в школу правоведения. Но юный Франсуа Мари обманул надежды мэтра. Аруэ: его не увлекли юридические науки, его властно тянуло в неизведанные дали литература, прежде всего поэзия.
Сколько сделал, повидал и испытал в эти годы молодой поэт!
* Он участвовал в дипломатической миссии в Голландию, читал стихи в литературно-аристократическом обществе «Тампль», написал прославившую его трагедию «Эдип», вращался в избранных салонах, фрондировал против правительства и за свой острый язык даже просидел несколько месяцев в Бастилии.
Но не Бастилия осталась самым неприятным из юношеских воспоминаний Вольтера.
В 1726 году он, считавший, что дарования поэта уравнивают его с принцами, с болью почувствовал, что поэт и принц — далеко не одно и то же.
Кавалер Роан Шабо, представитель младшей линии одной из аристократических фамилий Франции, был известным задирой. Однажды, встретив Вольтера в Опере, он спросил:
— Кто же вы в самом деле: Аруэ или Вольтер?
Молодой человек покраснел до ушей.
— Почему вы позволяете себе подобную дерзость, сударь?
— Потому, — презрительно ответил Роан, — что вы присвоили фамилию, которая вам не принадлежит.
Кругом все стихло.
Секунду помедлив, оскорбленный отпарировал:
— Зато я с честью ношу свою фамилию, тогда как вы раздавлены знатностью вашей!
Этот едкий намек на ничтожество кавалера вызвал смех и аплодисменты окружающих. Вольтер отвернулся от взбешенного Роана Шабо; он отплатил негодяю его же монетой!..
Но этим дело не кончилось. Кавалер Роан был не таким человеком, чтобы спустить обиду, а он считал себя обиженным.
Дня через три, когда Вольтер пировал в обществе нескольких вельмож, его вызвали. Выйдя за дверь, он увидел дюжих молодцов, вооруженных палками. Прежде нежели Франсуа Мари понял, что происходит, лакеи кавалера принялись его избивать, в то время как их хозяин, удобно устроившись в одном из окон на противоположной стороне улицы, наблюдал эту сцену…
Когда Вольтер с криками боли и ярости вернулся к своим сотрапезникам, те и не подумали прийти ему на помощь — они лишь переглядывались да пожимали плечами. Втайне они посмеивались над его 'незадачей и даже одобряли кавалера. «Дворяне были бы несчастны, если бы у поэтов не оказалось плеч для их палок», — глубокомысленно заметил один аббат. А принц де Конти, сиятельный друг Вольтера, пустил каламбур: «Удары были плохо даны, но хорошо приняты», — намекая на трусость избитого. Это была прямая ложь: не умея владеть шпагой, Вольтер вызвал Роана на дуэль, но тот прибег к защите властей, и поэта снова бросили в Бастилию!
Как долго Вольтер просидел бы на этот раз, сказать трудно. Но, поняв, что так просто его отсюда не выпустят, он обратился с прошением, чтобы ему разрешили выехать в Англию: там, вдали от родины, он скорее забудет горькую обиду и одновременно же затихнут разговоры в обществе, столь неприятные для него.
В мае 1726 года поэта под конвоем препровождают в порт Кале. Он садится на корабль. Прощайте, родные берега!..
В Англии он пробыл больше двух лет и написал свои «Философские письма».
Вольтер, равно как и Монтескье и многие другие просветители; идеализировал Англию. Британская парламентарная система представлялась ему подлинной свободой, он полагал, что все англичане, в отличие от французов, живут в благополучии и довольстве.
На самом же деле не только благополучие и довольство увидел Вольтер во вновь открытой стране. Были у него и дни скитаний, безденежья, почти отчаяния, когда больной и одинокий, он не знал, где приклонить голову. Видел он здесь и социальные контрасты, которые оказались не меньшими, чем во Франции. Общество Англии также делилось на «благородных» и «податных», в великосветских салонах также презирали «чернь», а «чернь» также ютилась в ночлежках и грязных кабаках и также уминала с голоду…
Не мог забыть Вольтер здоровяка лодочника, который катал его по Темзе. Этот лихой парень, узнав, что перед ним француз, принялся превозносить свободу своей страны и клялся, что предпочитает быть лодочником в Англии, нежели архиепископом во Франции… А на следующий день поэт встретил своего знакомца закованным в кандалы: его обманом завербовали в матросы норвежского флота и, оторвав от семьи, насильно увозили на чужбину.
Так англичанин, вчера кичившийся своей свободой, сегодня стал рабом.
О чудесная Англия! Страна Ньютона и Локка! И ты, оказывается, не так уж свободна и благополучна…
Родина не приносит успокоения.
Вскоре по возвращении во Францию Вольтер до глубины души был потрясен историей Адриенны Лекуврер.
Эта талантливая актриса давно была с ним дружна. Она играла в его пьесах, переживала вместе с ним успех или неудачу, всегда оставалась чутким товарищем и соратником.
Адриенна буквально горела на сцене. И сгорела. 15 мая 1730 года она играла в вольтеровском «Эдипе» и сразу же слегла, чтобы больше не встать.
Смерть знаменитой актрисы вызвала общую скорбь. Очередной спектакль во Французской комедии был отменен. Готовились к проведению пышных похорон.
Но похорон не было вообще.
Католическая церковь, считая профессию «лицедеев» презренной, отказывала артисту в христианском погребении, если тот перед смертью не отрекся от «греховного занятия». Адриенна не отреклась. Поэтому найти вечный покой на «освященной земле» она не могла.
По распоряжению полиции тело актрисы завернули в мешковину и отвезли на окраину Парижа, где сбросили в яму, наполненную негашеной известью.
Гнев Вольтера, когда он узнал о случившемся, был сокрушителен. Он выступил с речью, требуя, чтобы актеры отказались играть до тех пор, пока им не будут предоставлены права граждан. Он опубликовал оду на смерть Адриенны Лекуврер, дышавшую негодованием: великую актрису выбросили на свалку, точно преступницу, — вот как хоронят во Франции великих художников, которым бы в Древней Греции воздвигли монументы!.. И еще два стихотворения посвятил он Адриенне. А потом вспомнил о ней и в одном из «Философских писем», снова заклеймив мракобесов и прислужников деспотизма.
Наконец-то «Философские письма» увидели свет.
Они вышли в Руане в 1734 году/
Книга издана анонимно: автор опасается, как бы восхваление АНГЛИИ, ее парламентарной системы, ее философии и религиозной терпимости не вызвали гнева французского двора и католической церкви. Опасения не напрасны. Книга не может оставить власти равнодушными: по приговору парижского парламента она сжигается рукою палача. Этот первый, но далеко не последний костер в жизни Вольтера грозит обернуться и чем-то худшим. Имя автора^ «Философских писем», несмотря на предосторожность, всем хорошо известно. И полиция полагает, что нужно о нем «позаботиться»…
Никак не желая снова попасть в Бастилию — с него достаточно и двух знакомств с королевской тюрьмой, — Вольтер спешно отправляется в Лотарингию, к германской границе.
И тут его выручает женщина, которой суждено занять одно из важнейших мест в его жизни.
Габриэль Эмили маркиза дю Шатле, «божественная Эмили», как назовет ее позднее Вольтер, была натурой незаурядной. Светская дама, она предпочитала работу ума ничтожным удовольствиям «света». Она увлекалась естественными и точными науками и писала на философские темы. С Вольтером она сблизилась на почве музыки и театра. И теперь, едва в жизни ее нового друга наступил очередной кризис, Эмили предложила ему переселиться в свой замок Сире на стыке Лотарингии и Шампани.
Излишне говорить, какой восторг вызвало это предложение.
Сире стал главной штаб-квартирой Вольтера на целые пятнадцать лет. Там он среди прочих произведений написал «Опыт о нравах и духе народов».
Вольтер был почти единственным историком среди просветителей. _ .
Мало того, что почти все его трагедии — а их было великое множество — написаны на исторические сюжеты, что любимые его поэмы «Генриада» и «Орлеанская девственница» посвящены истории Франции XV–XVII веков, что его перу принадлежат такие исторические исследования, как «Исто
рия Карла XII», «Век Людовика XIV», «История Российской империи при Петре Великом» и многие другие, — он первый и единственный в то время попытался предложить нечто вроде философии истории. Такой попыткой и был «Опыт о нравах и духе народов».
Исходным положением здесь стала мысль: не все, что является фактом, заслуживает быть описанным.
А что же заслуживает?
Дух, нравы, обычаи народов, все выдающееся, что создается народами, говорит Вольтер, и дальше развивает и углубляет свою идею:
«Тысячи сражений не принесли человечеству ни малейшей пользы, тогда как произведения великих людей, Мольера, Декарта и других, будут служить вечным источником радости для грядущих поколений. Шлюз канала, картина Пуссена, талантливая пьеса, точно установленная истина имеют в тысячу раз большую ценность, чем горы летописей двора и все рассказы о военных кампаниях».
По существу, Вольтер предлагает то, что позднее будет названо культурно-историческим методом подхода к прошлому. При этом, в отличие от своих предшественников, он считает, что нельзя ограничиваться Западной Европой — необходимо рассмотреть прошлое всех народов земли, чтобы создать подлинную всемирную историю.
Он и попытался ее создать. И если попытку нельзя признать вполне удачной, то основная идея Вольтера, точнее, система его идей осталась как важный вклад в летопись исторической науки.
21 ноября 1744 года он празднует свое пятидесятилетие.
Итог прожитых лет не так-то уж плох: из гонимого он превратился в знаменитость. Теперь его встречают восторженные овации везде, где он появляется: в Льеже, Брюсселе, Гааге.
Вот только Париж…
Впрочем, что жаловаться понапрасну! Париж тоже меняет гнев на милость, если говорить о Париже официальном, королевском; а литературная столица всегда ведь его ценила!
Теперь у кормила правления оказываются старые однокашники Вольтера по коллежу Луи ле Гран: Даржансон становится государственным секретарем, Ришелье — первым камергером двора.
А с 1745 года приобретает власть новая фаворитка Людовика XV, мадам Этиоль, получившая позднее имя мадам де Помпадур.
Вольтер знал мадам Этиоль чуть ли не с детских лет. Ее возвышение не могло не повлиять на его авторитет при дворе.
В этом же году он получает должность историографа короля, две тысячи ливров ренты и комнату в Версале, затем становится камергером и, наконец, избирается в Академию.
Итак, он достиг вершин. Он имеет все, что можно пожелать: славу, почет, влияние, деньги. Попробовал бы ныне какой-нибудь кавалер де Роан безнаказанно оскорбить его!
И все же…
Все же он не испытывает полного удовлетворения.
Да, он жадно рвался к славе, но, получив ее, понял, что это мишура. И разве он действительно сравнялся с аристократами? Что значат его чины и отличия, если он постоянно ловит косые взгляды придворных и слышит за своей спиной: «Выскочка!», «Худородный!», «Лизоблюд!»…
Лизоблюд…
А ведь верно, здесь ему нужно пресмыкаться. Перед ничтожеством королем, перед злюкой-королевой, перед мадам Помпадур и ее преатурами…
Ему, Вольтеру!..
Раздираемый сомнениями и тревогой, он заболевает. И тогда маркиза дю Шатле, понимая состояние своего друга, увозит неудавшегося камергера в Сире.
Все. Прощай, самый блестя, щий из дворцов Европы! Больше к тебе Вольтер не вернется никогда.
Он снова погружается в работу.
А в 1749 году на него обрушивается горе: неожиданно
умирает маркиза дю Шатле.
…«Хотя я боготворил свободу, — с горечью как-то заметил Вольтер, — судьба заставляла меня перебегать от одного короля к другому…»
Заявление достаточно самокритичное. Не прошло и двух лет с момента, как он покинул Версаль, а уже идут деятельные приготовления к его отъезду в Берлин, столицу прусского короля.
Фридрих II был давним поклонником Вольтера. Он переписывался и встречался с философом, еще будучи наследным принцем. Став после смерти отца королем Пруссии, Фридрих сгруппировал вокруг себя писателей-вольнодумцев, в числе которых были Ламетри и Мопертюи, новый президент Берлинской Академии наук, а затем начал горячо приглашать Вольтера.
Вольтер, всегда увлекавшийся идеей «просвещенного монарха», смотрел на Фридриха как на достойный образец. Однако до 1750 года философ отклонял все приглашения короля. Да и «божественная Эмили» не могла допустить отъезда своего друга в Пруссию. После смерти маркизы все изменилось. Вольтер, которому стал ненавистен его опустевший «рай» в Сире, решил принять приглашение прусского короля.
Фридрих II встретил своего гостя в Потсдамском дворце и осыпал милостями. Вольтер получил орден, чин камергера и солидное жалованье; вся же работа его состояла в том, что он должен был просматривать сочинения короля и править его стихи. По вечерам философ ужинал с королем, давая волю своему остроумию. В дворцовом театре Фридриха ставились пьесы Вольтера в исполнении членов королевской семьи. Одним словом, казалось, лучшего желать невозможно, и Вольтер искренне восхищался «северным Соломоном», не замечая его деспотизма, скупости, самовлюбленности.
Однако чем дальше шло время, тем отчетливее стали звучать самовластные нотки в тойе Фридриха. Вольтер получил сведения о том, что за спиной его величают «шутом» и «скоморохом». Он был не таким человеком, чтобы стерпеть издевательство. Как-то раз он публично заявил, что ему надоело стирать грязное белье короля, прозрачно намекая этим на качество стихов своего коронованного ученика. Фридрих, которому передали слова поэта, пришел в ярость.
Почти с самого начала пребывания в Потсдаме Вольтер не поладил с Мопертюи. Теперь, заметив охлаждение между своим соперником и королем, президент Академии начал подливать масло в огонь. Он выступал против всех предложений Вольтера, отказывал его кандидатам и чернил его перед Фридрихом. Вольтер ответил по-своему: он написал сатирический памфлет на Мопертюи. Фридрих приказал сжечь памфлет на одной из площадей Берлина и назвал Вольтера лжецом.
Это переполнило меру терпения Вольтера.
Философ покинул Францию, желая уберечь свои сочинения от костра, но и на чужбине их ждал костер!..
Считая свое пребывание в Пруссии невозможным, он, несмотря на лицемерные попытки Фридриха его удержать, стал готовиться к отъезду.
Да, не везло с королями Вольтеру.
И он твердо решил: в дальнейшем больше к их милостям не прибегать!..
Франция Людовика XV не признает «дезертира». Хотя три года назад французский король с легкостью дал Вольтеру разрешение на выезд, теперь он же запрещает ему вернуться в Париж. Угроза Бастилии вновь становится реальной.
Если монархии не желают его принимать, что ж, он поедет в республику. Слава богу, он обеспечен настолько, что не нуждается в благоволении сильных мира.
Вольтер покупает поместье Делис близ Женевы. Затем присоединяет к нему еще два на самой границе Франции со Швейцарией: Ферне и Турне.
— Теперь у меня передние лапы в Швейцарии, а задние во Франции, — говорит он одному из друзей. — Я так устроил свою судьбу, что могу считать себя одинаково независимым и на женевской территории, и на французской…
Поместье Ферне нравится ему больше других.
Как только на политическом горизонте вновь устанавливается затишье, он продает Делис, сдает в аренду Турне и окончательно становится тем «фернейским патриархом», которым будет отныне известен миру.
И в Делис и в Ферне он живет спокойной, размеренной жизнью, столь необходимой для творчества. Его хозяйством заведует одна из племянниц, Мария-Луиза, вдова французского офицера Дени. После смерти «божественной Эмили» мадам Дени становится постоянной домоправительницей и спутницей жизни дяди, хотя играет свою роль далеко не столь бескорыстно, как ее предшественница.
В Ферне, обладая превосходной библиотекой и домашним театром, сделанным по его вкусу, Вольтер воспрянул духом, забыл прежние невзгоды и окончательно предался той интенсивной интеллектуальной жизни, которая оставила особенно значительные плоды.
Именно теперь он становится главой философских школ Франции, «генералом философов», «президентом литературной республики», «приказчиком «Энциклопедии», как сам он любил себя называть. Но об «Энциклопедии» и о роли Вольтера в качестве ее «приказчика» разговор впереди.
•..1759 год.
Снова костер.
На городской площади Женевы торжественно жгут книгу под названием «Кандид, или Оптимизм». Год выхода не указан. Фамилия автора — тоже. Хотя всему свету известно, что автор книги — Вольтер.
Его произведения жгли в Париже и Берлине. Теперь — в Женеве. Женевские пасторы оказались не более терпимыми, чем католические попы.
Но каждый раз сочинения Вольтера, точно феникс, возрождались из пепла.
Только в одном 1759 году сожженный «Кандид» выдержал тринадцать новых изданий!..
Великий писатель не всегда сам оценивает по достоинству свои сочинения.
Вольтер считал себя в первую очередь поэтом и драматургом. Он гордился своими трагедиями и стихами. Но кто сегодня, за исключением литературоведов, станет читать его «Генриаду» или «Меропу»? У кого, кроме специалистов, могут вызвать интерес его торжественно-надуманные тяжеловесные стихи?
Напротив, что сам он считал пустячками и создавал между делом, живет и сегодня и будет читаться завтра. Это относится прежде всего к его философским повестям.
Жанр этот был не нов в литературе XVIII века. Но Вольтер, в отличие от многих своих предшественников в развлекательную форму внес весьма серьезное содержание. Он представил на суд читателя те проблемы, которые волновали его в течение многих лет жизни. В этом плане, пожалуй, особенного внимания заслуживают две повести, написанные в разное время и логически как бы дополняющие друг друга. Это «Задиг, или Судьба» и «Кандид, или Оптимизм».
Обе повести в чем-то автобиографичны.
«Задиг», написанный в 1749 году под впечатлением от покинутого Вольтером Версальского двора, прежде всего — сатира на Людовика XV и его окружение. Глазами чужестранца, мудрого человека из Вавилона, автор видит всеобщую злобу и зависть, бессилие короля, который никем и ничем не управляет, но подчиняется фаворитам, продажность, глупость, лесть, как лучший способ сделать карьеру. Героя повести, Задига, ожидают бесчисленные приключения и опасности, которые завершаются, на первый взгляд, благополучным финалом. Но Задиг не удовлетворен собственным благополучием. Его интересует судьба человечества. Почему невозможно, чтобы в мире царствовало добро? Почему человек столько страдает? Как добиться счастья?
Эти вопросы повисают в воздухе. Добрый гений Иезрад, которого допрашивает Задиг, скрывается в небесах, не дав ответа.
Ответ дает сам Вольтер одиннадцать лет спустя.
«Кандид» — сложная, многоплановая повесть. По своим художественным особенностям, по идейному содержанию она стоит выше других философских повестей Вольтера. В ней, как в капле воды, отразились все перипетии его нелегкой жизни тех лет, в первую очередь — пребывание при дворе Фридриха II. Герой повести Кандид («Простодушный») окаг зывается между двумя крайностями. Его учитель Панглосс утверждает, «что все к лучшему в этом лучшем из миров». Претерпевая разные муки, будучи избитым, повешенным, проданным в рабство, этот прекраснодушный оптимист все оправдывает «предустановленной гармонией», то есть доброй волей божества. Противник Панглосса, пессимист Мартен, напротив, считает мир воплощением зла: он не видит вокруг себя ничего, что могло бы радовать глаз и душу, а человек, по его мнению, предназначен либо для вечных мучений, либо для тоски. Кандид, сформировавшийся в перенесенных им жизненных невзгодах, не склонен верить ни одному из спорщиков. Да, в мире много зла, но в нем немало и добра, нужно только найти его, завоевать; человек, если желает достичь счастья для себя и других, не должен подчиняться несправедливости, но всеми силами бороться с ней. «Надо возделывать наш сад» —
этими словами Кандида заканчивается повесть, и в них ответ на вопрос, мучивший Вольтера со времен «Задига».
«Надо возделывать наш сад» — призыв к действенному сопротивлению злу, которого так много в мире. Призыв, с конца пятидесятых годов тесно сплетающийся с другим воззванием: «Раздавите гадину!»
Мы подходим к вершине творческой жизни Вольтера. Это звучит парадоксально: ведь в шестидесятые годы XVIII века он заканчивает свой седьмой десяток! Человек, доживший до такого возраста, обычно с трудом лишь тянет лямку физического бытия. А этот неуемный старик…
Он изощряется в блеске своего остроумия.
Он наносит самые отточенные и разящие удары.
«Раздавите гадину!»
Этим лозунгом, таким кратким и выразительным, теперь он заканчивает почти все свои письма к Даламберу, Дидро, Гольбаху и другим добрым друзьям, как бы снова и снова напоминая им и себе, что нужно сделать в первую очередь, что на сегодняшний день является самым неотложным.
«Гадина», конечно, церковь. И не только католическая. Это символ суеверия, «священного» обмана, спекуляции на религиозных чувствах в самом широком смысле слова.
«Орлеанскую девственницу» Вольтер начал давно и работал над ней в течение всей жизни. Несмотря на то что поэма все еще не была издана, отдельные песни ее уже с сороковых годов ходили по рукам.
Безусловно, нельзя не поставить в вину автору, что, решив изничтожить церковь в язвительном памфлете, сюжетом своим он избрал великую эпопею отважной крестьянки Жанны д’Арк. Эта девушка-героиня, поднявшая в XV веке народное движение против захватчиков-англичаи и мученически погибшая на костре по приговору церковного суда, меньше всего годилась в персонажи подобной поэмы. Но не следует забывать, что подлинную Жанну д’Арк Вольтер глубоко почитал и в «Энциклопедии» отзывался о ней с большим уважением. В данном же случае объектом нападок была не столько Жанна, сколько бездарная, прославляющая бога поэма Шаплена, пародию на которую решил дать Вольтер. В процессе работы первоначальный замысел автора разросся и «Орлеанская девственница» превратилась в сатиру на ненавистную Вольтеру католическую церковь.
В поэме нет ни слова ни о реальной борьбе французского народа с англичанами, ни о трагическом конце Жанны. Вместо этого автор дает целую галерею представителей католического духовенства, от монахов до князей церкви, одинаковых мошенников, плутов, сластолюбцев, лицемеров и хищников. Описывая «рай дураков», он выводит церковников-шарлатанов, морочащих людей мнимыми чудесами, и «святых» инквизиторов, сжигающих «еретиков» за «сношения с дьяволом». Таким образом, история Жанны д’Арк явилась для Вольтера только поводом для обличения клерикальной Франции XVII века. Попутно он нанес новый удар и по версальскому двору. Среди весьма острых зарисовок царедворцев и прелатов фигурирует и мадам Помпадур в образе Агнессы, любовницы Карла VII… Бывшая покровительница Вольтера узнала себя и никогда этого не простила писателю.
Но «Орлеанская девственница» — лишь нацало.
В шестидесятые годы появляется огромное количество памфлетов, прозаических и стихотворных, коротких и длинных, безымянных и подписанных самыми различными именами; среди имен фигурируют Ламерти и Болингброк (оба покойные!), Тампоне, доктор Сорбонны, и аббат Бижекс (оба вымышленные!) и даже… «Алексей, архиепископ новгородский»!!!
Мы можем насчитать 137 подобных псевдонимов, появившихся в это время.
И под всеми скрывался один и тот же человек — вездесущий Вольтер.
Вот несколько типичных высказываний его о христианстве:
«…Несомненно, оно самая нелепая, самая кровавая религия из всех, когда-либо существовавших…»
«…Число жертв фанатизма — не менее десяти миллионов человек; большая часть их — жертвы христианства…»
«…Христианство, гнусное и варварское, угнетающее душу и заставляющее наше тело умирать от голода и ожидания того, когда и душа и тело будут сожжены на вечном огне…»
«…Христианство довело народы до нищеты, обогащая монахов и тем самым вызывая вынужденные преступления. Христианство ограбило Европу и нагромоздило в храме Лоретской богоматери больше сокровищ, чем потребовалось бы, чтобы накормить 20 голодающих стран…»
В 1764 году Вольтер издает рассчитанный на широкого читателя карманный «Философский словарь», где сводит воедино свои высказывания о религии. Еще раньше он выпускает «Избранные мнения Жана Мелье», называя эти антиклерикальные отрывки из «Завещания» «…брошюрой более бунтовщической, чем все сочинения Руссо».
Вольтер действует не в одиночестве. Он организовывает, группирует, нацеливает философов, борющихся с «гадиной», публикует их произведения, стремится создать единый мощный поток.
Нанося удары по главному, на его взгляд, врагу, Вольтер не забывает и об остальных. В фернейский период он неоднократно выступает против произвола королевских чиновников, против пиявок народа — генеральных откупщиков, против всей податной системы старого порядка. В этом плане особенно интересен публицистический очерк Вольтера «Человек с сорока экю», вышедший в 1768 году. Очерк весьма любопытен еще и потому, что это почти единственный опыт его в области политической экономии.
Вольтер начинает с общего вопроса: почему Франция в течение двух последних столетий неуклонно беднеет? И отвечает устами своего героя: мало людей занимается сельским хозяйством, плохо обрабатывается земля, развелось слишком много монахов и нищих, все бегут от тяжелого земледельческого труда… К этому надо прибавить колоссальный государственный долг Франции, а также огромные затраты на внешние войны…
На подобном фоне положение человека с сорока экю годового дохода, иначе говоря, рядового крестьянина, выглядит весьма плачевно. Он должен отдавать властям примерно половину того, что получает: помимо прямых налогов >— земельного, подушного, подоходного, дорожного, на него падает множество налогов косвенных — соляной, питейный, табачный и другие. Если к этому прибавить десятины в пользу духовенства и помещиков, то у «человека с сорока экю» останется не более четверти названной суммы, что не сулит ничего, кроме голодной смерти…
Поскольку «человек с сорока экю» не может уплатить податей, его бросают в тюрьму. Он выходит оттуда тощий, как скелет, едва волоча ноги от голода, и встречает жирного господина в карете, запряженной шестеркой лошадей. Присмотревшись к этому человеку, бедняк узнает в нем своего односельчанина. Но теперь тот получил богатое наследство и ренту в четыреста тысяч ливров. И что же? Став богачом, он не только ничего не платит государству, но государство платит ему за те деньги, которые он держит в государственных бумагах!
Таков жизненный фарс, являющийся, по существу, глубокой драмой.
Не кажется ли, что здесь Вольтер протягивает руку кюре из Этрепиньи?..
Как и следовало ожидать, эта брошюра снова было сожжена рукою палача.
Вольтера обвиняют во многих противоречиях.
И вот главное из них. Безбожник, сокрушающий «гадину», оказывается верующим.
Борец, сражающийся во имя народа, относится с большой подозрительностью к людям труда.
Широко известны его изречения:
«Если чернь начнет рассуждать, все погибло…»
«Как состоятельным удержать имущество в своих руках, если чернь потеряет веру в бога? Если бы бога не было, его следовало бы выдумать…»
«Идея бога необходима так же, как и законы: это узда».
Подобных сентенций у Вольтера отыщется не один десяток.
В чем же здесь дело? Ведь эти слова представляются совершенно несовместимыми со сказанным ранее!..
Но приглядимся внимательнее и увидим: они вполне совместимы. Противоречия, при всей своей разительности и объяснимы и даже закономерны.
Некоронованный король литературы сам был очень состоятельным человеком. Естественно, он опасался за судьбу своего богатства. Как и Монтескье; он не доверял неимущим. Он понимал, что если «чернь», все эти «люди с сорока экю» поднимутся, крупным собственникам несдобровать.
Но понимал он и другое. Ему, великому философу и проницательному мыслителю, ненавидящему гнет абсолютизма и феодализма, было ясно, что от этого гнета в первую очередь страдает простой народ, вся эта «чернь», без поддержки которой буржуазии никогда не добиться устранения старого порядка. И поэтому, как настоящий большой человек, он старался быть выше своих непосредственных материальных интересов. Характерно, что все приведенные здесь выражения о «черни» заимствованы из его частных писем; в сочинениях же его мы не встретим нигде ничего подобного. Здесь богач Вольтер всегда будет выступать от лица третьего сословия в целом, составлявшего 99 % населения Франции. Он знал, что впереди революция, знал и не скрывал этого. Вот что говорил он в,1764 году:
— Все происходящее вокруг меня бросает зерна революции, которая наступит неминуемо, хотя я сам едва ли буду ее свидетелем… Свет распространяется все больше и больше; вспышка произойдет при первом случае, и тогда поднимется страшная сумятица. Счастлив тот, кто молод: он еще увидит прекрасные дни…
Он предрекал, но и опасался. И поэтому, между прочим, тщетно искал своего «просвещенного монарха». И поэтому, проклиная религию, сам оставался деистом.
Но не так ли поступит в дальнейшем большинство буржуазных революционеров Франции?..
И не Робеспьер ли, великий вождь якобинцев, повторит с трибуны Конвента знаменитую фразу Вольтера: «Если бы бога не было, его следовало бы выдумать!..»
Наиболее замечательным в жизни Вольтера шестидесятых — семидесятых годов было, пожалуй, то, что он не оставался только на позициях литератора. Он не только объяснял, требовал, призывал. Этот хилый, больной старик развил кипучую деятельность, связанную с поездками, допросами, выступлениями и прочим беспокойством, столь противопоказанным его возрасту.
Именно теперь он производит серию поразительных расследований, которые дадут ему почетный диплом «адвоката справедливости». Надо думать, если бы покойный мэтр Аруэ мог видеть, как применял на практике свои юридические познания его строптивый сын, он многое бы ему простил.
Все началось в 1762 году с дела Каласа, не без оснований считавшегося процессом века.
Жан Кал ас, тулузский коммерсант, протестант по вероисповеданию, был обвинен местным капитулом в убийстве своего сына Марка Антуана за то, что последний против его воли перешел в католичество. Тулузский парламент, разбиравший дело Каласа, подтвердил обвинение и приговорил преступника к смертной казни через колесование. Калас был казнен.
Когда первые слухи об этом деле дошли до Ферне, Вольтер стал на сторону судей. Возмущенный «ритуальным убийством», результатом духовной нетерпимости, он особенно сочувствовал убитому Марку Антуану еще и потому, что тот увлекался театром.
Но вскоре «фернейский патриарх» начал догадываться, что поспешил с заключением. Из Тулузы приехал Даламбер и рассказал о процессе. По его мнению, суд проходил слишком поверхностно и заведомо тенденциозно, а приговор был вынесен благодаря упорству католика-мракобеса Бодрижа. Так, когда один из судей выразил сомнение в виновности Каласа-старшего, Бодриж крикнул ему: «Вы сами Калас!..»
Почувствовав неладное, Вольтер потерял сон. Он уже не сомневался, что здесь поработала «гадина». Он еще не знал, кто прав, кто виноват, но ему стало ясно, что обвинение не доказано. Любой ценой он должен познакомиться с материалами этого дела, чтобы самому в нем разобраться. Он решает самостоятельно, своими силами, провести новое следствие — этого требовала его совесть.
Он начал с писем. Обратился к ряду влиятельных лиц, рассчитывая на их помощь. Помощи он не получил, но понял, что тулузский парламент пользуется поддержкой в высших правительственных сферах.
Тогда добровольный следователь едет в Женеву.
Он связывается с тулузскими коммерсантами и адвокатами. Он узнает подробности о суде и казни. И, наконец, разыскивает сыновей Каласа. Четыре месяца изо дня в день подробно расспрашивая их, он постепенно по звеньям собирает цепь истины.
И вот она собрана. Все проясняется, все становится на свои места.
Прежде всего Вольтер узнает, что Жан Калас до самого конца с упорством отрицал свое преступление. Когда свяшенник вел его на казнь, он спросил: «Как, мой отец, неужели вы верите, что можно убить сына?» И после, когда палач в течение двух часов, дробил ему стальной кувалдой руки и ноги, казнимый находил силы повторять: «Я сказал правду. Я умираю невиновным».
Затем оказывается (на суде об этом не говорилось ни слова), что отец даже не мог видеть смерти сына. Марк Антуан, чувствуя себя весь день угнетенным, сославшись на духоту, покинул комнату, где вся семья ужинала. Только после ужина, выйдя во двор, чтобы проводить гостя, Жан Калас увидел юношу висевшим на перекладине сушилки для ситца. Характерно, что официальное следствие выбросило эти материалы из дела, а гость был обвинен как соучастник преступления.
Наконец выясняется, что Марк Антуан в месяцы, предшествовавшие смерти, претерпел ряд испытаний, которые не могли не повлиять на его психику. Прежде всего он мечтал стать адвокатом. Но юридическая карьера для протестанта была закрыта. После некоторых колебаний (отсюда, видимо, и версия о его переходе в католицизм!) молодой человек отказался переменить веру и распрощался со своими надеждами. Это была сильная травма для юноши, перевернувшая все его взгляды на жизнь. Вынужденный заниматься коммерцией и не имея к ней ни малейшей склонности, Марк Антуан влез в долги. Он попытался поправить дело игрой, но это привело его к полному банкротству. Долговая петля обвила его шею. И тогда, честолюбивый и гордый, не желая обращаться к отцу и не видя выхода, он, в полном отчаянии, сунул голову в настоящую, веревочную петлю…
Самое страшное, как понял Вольтер, состояло в том, что в деле Каласа, по существу, не было следствия. Судьи не потрудились поинтересоваться уликами, опросить свидетелей, рассмотреть обстоятельства смерти. Все решилось мгновенно, лишь только Бодриж узнал о самом факте смерти. Изуверкатолик сразу понял, как можно обыграть этот факт, насколько поднимется авторитет церкви и возрастет фанатизм верующих, если протестант-отец будет казнен за убийство сына-католика. Преследуя те же цели, Бодриж требовал, правда безуспешно, мучительной смерти для родственников «убитого» — его матери и братьев…
Итак, картина ясна. Сомнений у Вольтера' больше не остается, да их теперь и не может быть: Жан Калас казнен но ложному обвинению. Конечно, мертвого не воскресить, но ведь осталась его честь и, главное, остались живые — родственники, которые терпят гонения и позор. Необходимо оправдать невиновных, необходимо нанести еще один удар «гадине».
Но как это сделать?
ДО
Как сдвинуть с места непомерно тяжелую глыбу предрассудков и привилегий?..
Точно опытный боец, бросается патриарх в новую битву.
Он направляет тысячи писем во все инстанции, он подробно излагает существо дела; он угрожает: если справедливость не будет восстановлена, вся Европа узнает о «праведности» французского суда! Он обещает наводнить мир брошюрами* и власти знают: это не пустая угроза.
Небольшая передышка, и новое наступление.
Он беспокоит министров, надоедает канцлеру, умоляет о помощи фаворитку, словно забыв о прежнем разладе; он снаряжает за свой счет вдову казненного в Париж и инструктирует ее, как и с кем ей надо говорить.
Между тем свое слово он сдержал: вся Европа знает о деле Каласа, вся Франция читает анонимные брошюры, разоблачающие тулузских судей, а в Париже, перед зданием Парламента, уже слышатся грозные крики:
— Справедливости Каласу!
— Долой судей-злодеев!
Министр Шуазель, благосклонный к Вольтеру, решает вникнуть в дело. Он не может не согласиться с правотой «адвоката справедливости». 4 июня 1764 года королевский совет утверждает кассацию приговора Жану Каласу.
Ура! Победа! Он выиграл битву, что битву — целую войну!..
Еще не совсем. Борьба продолжается — тулузский парламент не желает признать свое поражение.
Но нет. Теперь, господа, у вас ничего не выйдет! Только отсрочка — месяц, два, ну пусть полгода!
Парламент тянул почти девять месяцев. Только в марте следующего года принят окончательный приговор: все обвиняемые реабилитированы, добрая слава Жана Каласа восстановлена.
Всё.
Нет, еще не всё. А кто же ответит за неправильный приговор? За мученическую смерть невинного?
Неугомонный старец снова бросается в бой. Он знает, что многого здесь не добиться, но, по крайней мере, главный палач должен быть смещен. Иначе каких еще дел он может натворить в будущем!
И Вольтер после напряженной борьбы добивается отставки Бодрижа.
Делу Каласа Вольтер отдал три года жизни. Делу Сирвена — целых восемь.
Случай был аналогичный.
Протестант Сирвен обвинялся в убийстве своей слабоумноной дочери. Ему и жене его грозила смертная казнь. Бежав в Швейцарию, Сирвем умолял Вольтера взяться за его тяжбу. И Вольтер взялся. И снова добился справедливости: невинные были спасены, честь же их полностью восстановлена.
Третьим делом, наиболее вопиющим, была печальная история кавалера Лабарра и его друга Эталонда; ею Вольтер занимался одновременно с процессом Сирвена.
Молодые люди Лабарр и Эталонд были обвинены властями города Абвиля в святотатстве: они якобы пели крамольные песни, сломали распятие (чего так никогда и не удалось доказать) и стояли с покрытыми головами, когда по улице проносили гипсовое изображение Христа.
Этого оказалось достаточно, чтобы отдать приказ о задержании «нечестивцев»; «гадина» решила расправиться с ними со всей строгостью.
Эталонд, вовремя предупрежденный, успел бежать. Но Лабарр, схваченный и подвергнутый страшным пыткам, был объявлен виновным и осужден. К той же казни был заочно приговорен и Эталонд.
Дело подлежало пересмотру в Парижском парламенте.
Но, поскольку оно состояло из шести тысяч страниц, включая опрос ста двадцати свидетелей, советники парламента сочли утомительным разбирать столь емкое дело и, не читая его, утвердили приговор большинством в два голоса.
Юный Лабарр был казнен точно отцеубийца или отравитель: ему вырвали язык, отсекли правую руку, а самого сожгли на костре.
Вольтер узнал о деле Лабарра слишком поздно — казнь уже совершилась. Но он нашел убежище для Эталонда, немедленно начал контрпроцесс и заклеймил позором неправедных судей.
Он писал Даламберу: «…Я стыжусь, что принадлежу к этой нации обезьян, так часто превращающихся в тигров… Нет, теперь не время шутить, остроумие неуместно на бойне. Неужели мы находимся на родине философии и искусства? Нет, это родина Варфоломеевской ночи. Мне совестно до такой степени быть чувствительным и запальчивым в мои годы. Я плачу о детях, у коих вырывают языки… Я больной старик, мне это простительно…»
Были и другие судебные процессы, в которых Вольтер сыграл роль «адвоката справедливости», но понадобилось бы слишком много бумаги, чтобы все их описать. Последним из них явилось дело генерала Лалли, казненного в 1766 году за государственную измену, хотя в действительности он был виновен только в военной неудаче. Вольтер и здесь добился победы. Честь Лалли была восстановлена, однако уже после смерти его защитника.
Не удивительно, что этой стороной своей деятельности Вольтер снискал себе неувядаемую славу. Думается, если бы даже он больше ничего не сделал за всю свою жизнь, это одно заслуживает прославления его в веках. Ибо, кто достоин нерукотворного памятника больше, чем человек, боровшийся за справедливость, за жизнь и честь своих сограждан, не жалевший своих сил, своих связей и средств ради спасения невинных?..
Последние годы он жил у себя в Ферне радостный, просветленный. Он «возделывал свой сад» в буквальном и переносном смысле слова. Сколько добра сделал он для своих соседей-крестьян! Когда он поселился в Ферне, там была крошечная деревушка из восьми хижин. А теперь здесь процветала община в 1200 дворов, состоящая сплошь из переселенцев, нашедших себе на новой родине убежище от религиозных гонений. Вольтер помогал им строиться, давал средства для обзаведения инвентарем, хлопотал за них в высших инстанциях. Он воздвиг церковь, в которой — случай, единственный в истории! — вместе молились католики и протестанты. И не только церковь, он выстроил также часовой завод и ткацкую фабрику, на которых его селяне могли найти применение своим силам.
Так жил он в своем маленьком, но суверенном фернейском государстве, в кругу людей, близких ему по духу, с которыми можно было говорить обо всем с надеждой встретить понимание и поддержку. Его дом сделался местом паломничества философов, писателей, артистов из разных стран. Его корреспондентами были многие коронованные персоны, в том числе императрица Екатерина II, Фридрих II, в конце концов примирившийся с Вольтером, Густав Шведский, Христиан II Датский и другие.
Только Людовик XV до конца жизни сохранял ненависть к своему бывшему камергеру. Но Вольтер относился к этому совершенно спокойно. Он знал, что теперь враги не посмеют посягнуть на его свободу: ведь он был в поле зрения всей Европы! И он с любовью «возделывал свой сад»…
Одно неутоленное желание волновало его в последние годы жизни.
Ему хотелось еще раз увидеть Париж, город его юношеских мечтаний, цитадель его философской армии, центр науки и искусства, где были Академия и Французский театр…
Пока был жив Людовик XV, это оставалось неосуществимой мечтой.
Но вот в 1774 году король умер.
И снова: «Да здравствует король!»
И снова надежды, те же надежды, которые некогда возлагали на регента: ведь молодой Людовик XVI уже показал себя либералом, пригласив к кормилу правления философа господина Тюрго! Правда, одним из первых актов этого «либерала» оказывается тайный приказ о том, чтобы все рукописи и книги Вольтера в случае смерти писателя были немедленно опечатаны; но сам объект монаршей заботы об этом ничего не знает и уверен, что новые власти чинить препятствий ему не будут.
В 1778 году он наконец решился на дальнее путешествие.
Это было роковое решение.
Тяжелая, необычной формы карета остановилась у пограничного столба. Солдаты и таможенники окружили ее.
— Эй, там, внутри, какую контрабанду везете?
Из окна выглянуло лицо в черном парике, сморщенное, как печеное яблоко, с провалившимся ртом и очень живыми глазами.
— Не волнуйтесь, господа. Единственная контрабанда — это я сам.
Ему всегда доставало юмора и находчивости.
Он прибыл в Париж 10 февраля в отличнейшем настроении, словно не почувствовав тяжести трудной шестидневной дороги.
О, как его встречали, как приветствовали!
Синяя карета медленно плыла внутри нескончаемого людского потока. Люди кричали: «Это он!», «Это наш пророк, апостол, спаситель!», «Да здравствует Вольтер!» Матери поднимали детей, чтобы показать им защитника Каласов и Сирвенов. Многие плакали.
Он остановился на улице Бон в доме своей приемной дочери. Его окружили друзья. До трехсот человек посетили Вольтера в день приезда. Словно не чувствуя усталости, он шутил и говорил серьезные вещи, делился своими планами. Наконец-то он лично познакомился с Дидро, которого до сих пор знал только по письмам, долго беседовал с Даламбером, вспоминал об «Энциклопедии»…
Да, впечатлений было много, и он устал.
А тут «Комеди Франсэз», где ставят его «Ирину», увенчивает автора лавровым венком, а тут Академия, где избирают его президентом и просят помочь в составлении «Французского словаря»…
Вольтер чувствовал себя все хуже. В шумной столице, среди постоянной суеты он вдруг почувствовал свою старость и немощность.
Близкие понимали: нужно немедленно уезжать.
Верный доктор Троншен как-то сказал:
— Столь старое дерево не терпит пересадки; оно погибаем на новой почве. Он может жить только в Ферне!..
Однако мадам Дени парализовала все усилия друзей. Она уверяла больного, что ему стало лучше и что он должен оставаться в Париже. Она продолжала твердить то же, когда больному стало совсем плохо; что было, впрочем, до здоровья Вольтера ей, единственной наследнице его огромных богатств?..
Он умирал, в этом не было больше сомнений. И тут призрак Адриенны Лекуврер снова возник перед ним…
О, как он боялся, что его тело выбросят на свалку! Он готов был даже пойти на компромисс с «гадиной»…
Он написал покаянное письмо, исповедался у священника и полностью примирился со «святой матерью-церковью».
Но затем вдруг сам испортил все дело. Незадолго до конца пастырь, дежуривший у кровати, спросил:
— Сын мой, признаете ли вы божественность Спасителя? Зачем он спросил это? Да еще в такой момент? Вероятно.
о чем-то догадался…
Больной смерил попа долгим взглядом и тихо сказал:
— Дайте мне умереть спокойно.
Это было все. Унижение оказалось напрасным. Примирение с «гадиной» так и не состоялось. Он умер 30 мая.
Своими последними словами Вольтер произнес приговор своему праху. Его и правда ждала судьба Адриенны Лекуврер: едва стало известно о смерти «нечестивца», архиепископ Парижский запретил его хоронить.
Гореть бы телу Вольтера в яме с негашеной известью, если бы не быстрота и сообразительность его друзей.
Племянник покойного, аббат Миньо, одел труп дяди и, посадив его в карету, словно живого, отвез за двести лье от Парижа в аббатство Сельер, в Шампани. Здесь после короткой панихиды прах предали погребению.
Едва успели засыпать гроб землей, пришел приказ епископа Труа: не хоронить Вольтера.
Но он был уже похоронен.
За самоуправство аббат Миньо лишился должности, но извлекать гроб из земли «святые отцы» все же не решились.
А в июне 1791 года, на третьем году революции, согласно декрету Учредительного собрания гроб торжественно перевезли в Париж для помещения в Пантеоне.
Но и это не все.
В годы реставрации Бурбонов, когда Пантеон превратили в церковь, прах Вольтера был вынесен оттуда; прошел слух, что тело выбросили на свалку.
Июльская революция 1830 года восстановила Пантеон* И только после этого гроб Вольтера был окончательно водворен на место.
Идейное наследие Вольтера испытало не меньше потрясений, чем его прах.
Не случайно философ возлагал такие надежды на «север-» ную Семирамиду» — русскую императрицу Екатерину II.
Она деятельно переписывалась со своим «любезным другом» и еще долго после его смерти прикидывалась ревностной «ученицей Вольтера». Через своего корреспондента Гримма она подписалась на сто экземпляров Полного собрания сочинений Вольтера, предпринятого Бомарше. Она купила у мадам Дени за 35 тысяч ливров библиотеку Вольтера — в настоящее время это замечательное собрание книг с собственноручными пометками философа является гордостью Публичной библиотеки в Ленинграде.
Подражая императрице, многие из ее придворных объявили себя «вольтерьянцами».
Однако едва в 1789 году во Франции началась революция, «северная Семирамида» приказала вынести из своих покоев бюсты Вольтера, а слово «вольтерьянец» надолго утвердилось в России в качестве синонима слов «богохульник» и «бунтовщик».
Что же касается родины Вольтера, то здесь Великая революция подняла его имя на небывалую высоту. Не только умеренные жирондисты, но и радикальные якобинцы считали Вольтера «своим», Робеспьер неоднократно цитировал его в своих речах, а постановки его трагедий превращались в революционные праздники.
И в других странах мира имя Вольтера с той поры всегда было символом антиклерикализма и освободительной борьбы.
Посвяти жизнь правде… Ю в е нал — Р у с с о — Марат
Ни один из просветителей не сыграл такой роли в идейной подготовке революции, как Руссо.
Он не обладал эрудицией Монтескье и разносторонностью Вольтера.
Его призывы не отличались радикализмом Мелье.
И, однако, именно он стал вдохновителем и знаменем Великой революции; в особенности самого радикального ее периода — якобинской диктатуры.
Этот женевский гражданин, поборник мировой справедливости, этот певец естественного равенства, который вознес на необыкновенную высоту принципы и явился властителем дум целого поколения — поколения борцов и созидателей новой жизни, был очень разным на протяжении своего нелегкого пути.
Впервые он вступил на арену славы в тридцать восемь лет.
С тех пор идеи его претерпели серьезные изменения.
Любитель театра и сам драматург, он должен был осудить театральное искусство во имя своей теории.
Ближайший друг Дидро, один из зачинателей «Энциклопедии», так много потрудившийся для нее, он внезапно отошел в сторону, перестал сотрудничать с энциклопедистами и кончил тем, что сделался их жестоким врагом.
И все же роль Руссо в «Энциклопедии» исключительно велика.
Не говоря уже о роли его учения в общеисторическом плане.
И поэтому он не может не занять в нашем рассказе одного из ведущих мест.
Был воскресный мартовский вечер.
Группа молодых людей после свободного дня, приятно проведенного на лоне природы, возвращалась в Женеву. Все они служили в подмастерьях, все ненавидели своих хозяев и были бесконечно рады вырваться на волю. Весело болтая, приятели старались растянуть последние минуты отдыха, и — о ужас! — когда они подошли, наконец, к городу, оказалось, что стражники уже подняли мост и запирают ворота.
Это означало, что ночь им придется провести здесь, прямо в открытом поле.
Конечно, сам по себе случай не мог огорчить молодежь, напротив, он лишь продлевал им свободу.
Но, к сожалению, они знали и еще кое-что. Хозяева, убедившись, что к ночи «бездельники» не вернулись, на завтра «почесали» бы их спины палками… Такое уже случалось.
И юноши, с юмором обреченных, перекидываясь шутками, начали готовиться к ночлегу.
Только один из них отнесся к происшедшему чересчур серьезно. Молодой человек — его звали Жан Жаком, — рыдая, упал на скат городского вала и стал в отчаянии биться о землю.
Жан Жак работал у гравера Дюкомена, грубого и жестокого хозяина. Дюкомен часто наказывал его без всякого повода; однажды он жестоко избил юношу за опоздание и поклялся, что сдерет с него шкуру, если оно повторится. И Жан Жак, не желая больше сносить издевательств, после первых минут отчаяния твердо решил: он не вернется ни к хозяину, ни в Женеву вообще.
И он выполнил это решение.
Так маленький и, казалось бы, совершенно случайный эпизод, происшедший в 1728 году, во многом изменил жизнь Руссо.
Жан Жак Руссо родился в Женеве 28 июня 1712 года. Его отец Исаак Руссо, француз по происхождению, был часовщиком. Появление на свет сына стоило жизни матери, которую Исаак долго оплакивал. Жан Жак, ребенок болезненный и хилый, первые годы находился на попечении тетки, затем воспитанием его стал руководить отец. Исаак Руссо был человеком порывистым, впечатлительным, легко увлекающимся. Вся его воспитательная метода сводилась к чтению книг, которому он вместе с малолетним сыном предавался с неуемной страстью. Они проглатывали романы и повести, философские трактаты и исторические исследования с равным азартом, проводя иной раз за этим занятием всю ночь. Именно тогда маленький Руссо познакомился с «Диалогами» Фонтенеля и «Жизнеописаниями» Плутарха. Плутарх остался одним из любимых авторов Жан Жака; подвиги Брута и Сцеводы, усиленные горячим красноречием отца, воодушевляли мальчика и, по его словам, «выработали в нем республиканский дух и любовь к свободе, всю жизнь не мирившиеся с рабством».
В 1722 году, из-за драки с одним офицером, отец был вынужден бежать из Женевы, куда уже больше не вернулся. Мальчика сначала взял на воспитание дядя, потом его отвезли в соседнюю деревню, а в 1724 году, когда Жан Жаку исполнилось двенадцать лет, его отдали в ученики к нотариусу. Ненавидя крючкотворство, мальчик плохо справлялся с работой; нотариус поначалу ругал и третировал его, а потом и вовсе прогнал. Вот тогда-то Руссо и попал в подмастерья к граверу Дюкомену, который так бил, мучил и унижал его, что в конце концов вынудил принять решение, выполненное мальчиком при первом подвернувшемся случае.
Когда Жан Жак почувствовал себя на свободе, все страхи его исчезли. Целый мир открылся вдруг перед ним, маня своими красотами и обещая неизведанные радости.
Странствия Руссо, заняв многие годы, и правда принесли ему кое-какие радости, но еще больше разочарований. В постоянной погоне за хлебом насущным, чем только он не занимался: он был и преподавателем музыки, и секретарем у авантюриста, выдававшего себя за греческого архимандрита, и чиновником земельного ведомства. Судьба несколько раз забрасывала его в аристократические дома; но общество «благородных», которым Жан Жак восхищался в романах, в действительности оказалось весьма далеким от романтики и оттолкнуло его — любивший свободную жизнь на лоне природы, Руссо не желал и не мог приноровиться к самомнению и чопорности, царившим в аристократических семьях. Ему не пришлась по вкусу ни жизнь у графини Верчеллис, сделавшей его своим доверенным лицом, ни пребывание в доме графа Гувона, принявшегося было за его образование. Дольше, чем у других «благодетелей», Руссо прожил в Шамбери, под кровлей госпожи Варане. Эта дама, обладавшая добрым сердцем, приютила бездомного юношу на целых восемь лет, держа его при себе на положении не то лакея, не то компаньона. Но в 1740 году Руссо покинул и Шамбери, решив попытать счастья в столице.
Ему исполнилось 28 лет. Жизнь его до сих пор представляла странное сочетание высоких чувств в жалких поступков, стремления к свободе и добровольной зависимости. И все же, где-то подспудно, в нем уже зарождалось презрение к высшим слоям общества и ко всей дворянской «цивилизации», с которой ему пришлось так рано познакомиться и против которой в положенный час он поднимет разящий меч своей беспощадной критики.
Париж встретил странника без особой ласки.
Ему пришлось ютиться на чердаке грязной и мрачной гостиницы на улице Кордие. Музыкальных уроков было на редкость немного. Голодный Руссо бродил по паркам и бульварам и был рад, получив случайное приглашение на завтрак или обед.
На этой почве иной раз случались курьезы.
Одна знатная дама, к которой он имел рекомендательное письмо, предложила ему отобедать. Голодный молодой человек согласился. Но тут выяснилось, что обедать ему придется вместе со слугами, в буфетной. Возмущенный Руссо заявил, что очень спешит, и раскланялся. Тогда дочь хозяйки, заметив краску на лице Жан Жака, что-то шепнула на ухо матери, и та постаралась исправить свою бестактность.
Да, бывало такое, бывало и похуже. Только дружба с Дидро, зародившаяся по воле случая, скрашивала горькие дни бедняка. Его новый товарищ, сам много испытавший, сочувственно слушал рассказы Руссо и помогал чем мог.
Однажды Жан Жаку как будто улыбнулась удача: он устроился на службу секретарем к французскому посланнику в Венеции и отправился вместе с ним в Италию. Но и здесь все обернулось против него. Посланник, человек недалекий и завистливый, невзлюбил своего подчиненного, пытавшегося держаться независимо. Они рассорились, и Руссо снова очутился в Париже на чердаке.
Именно в это время он познакомился с Терезой Левассер.
В гостинице, где столовался Руссо, прислуживала девушка лет двадцати двух, исполнявшая обязанности прачки и судомойки. Молчаливая и нескладная, она постоянно служила объектом насмешек и злых проделок со стороны посетителей, которых поддерживала и хозяйка. Жан Жак, которому подобные выходки претили, не раз вступался за обиженную. Он подружился с Терезой, а потом и полюбил ее. Ему нравилась ее простота, скромность и невзыскательность.
Жан Жак прожил с Терезой всю жизнь и считал себя счастливым.
Он идеализировал свою избранницу. Тереза никогда не понимала, да и не проявляла желания понять его. Она была глупа, ничего не читала, едва могла написать два-три слова, и те с ошибками. Целый месяц Руссо учил ее узнавать время по часам, но так ничего и не добился. Она не помнила порядок следования месяцев и не умела сосчитать денег. Кроме того, Тереза затаивала зло, любила ссориться, часто обманывала. У нее, правда, было одно хорошее качество, от которого, однако, ее супругу пришлось страдать: любовь к своим родственникам, в первую очередь — к матери.
Мадам Левассер, прежде мелкая торговка, отличалась задиристостью, грубостью и жадностью. Эта старуха, имевшая огромное влияние на дочь, отравляла жизнь Руссо: она тянула из него деньги, лезла с непрошеными советами и вступала в сговор с его врагами. Жан Жак вскоре возненавидел ее, но продолжал стоически терпеть из-за Терезы. Мало того. Едва лишь материальные обстоятельства Руссо несколько поправились, мадам Левассер притащила из Орлеана свое многочисленное семейство, которое не замедлило сесть на его шею.
Руссо со всем мирился, все терпел и уверял, что «живет со своей Терезой так приятно, будто она лучший гений в мире».
Детей же своих он неизменно отдавал в приют.
В 1749 году в жизни Руссо произошло событие, которое — это можно сказать без преувеличений — определило всю его как прижизненную, так и посмертную судьбу.
Мы знаем, с чего началось.
В конце первой части этой повести было описано, как Руссо, навестивший своего друга в Венсеннском замке, пришел к мысли написать «Рассуждение» на тему, заданную Дижонской академией, и как Дидро одобрил его проект.
Полное название темы было: «Способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов?»
Руссо работал над этой темой с истинным вдохновением.
Он провел над трактатом много бессонных ночей, тщательно и по нескольку раз переделывая каждое предложение, остро оттачивая каждую мысль. Он излил здесь всю горечь, накипевшую в нем за много лет, негодование против сильных мира, аристократов и богачей, играющих в благотворительность, против всей этой пошлой, искусственной жизни с ее ложным блеском и мишурой, которую он ненавидел всем пламенем своего сердца.
«Я не нападаю на науку, — предупреждает Руссо в начале своего «Рассуждения». — Я отстаиваю только правду, только нравственную чистоту. Честность для людей порядочных дороже, нежели образованность для ученых. Так чего же мне страшиться?..»
Действительно» несмотря на кажущуюся парадоксальность этого труда — на первый взгляд можно подумать, что автор рекомендует сжечь все книги, прекратить воспитание детей и вернуться к «естественному» состоянию, — Руссо вовсе не отказывается от здравого смысла и не отрицает заслуг науки и искусства. Просто он подчеркивает, что в ее нынешнем виде цивилизация не сделала человека счастливым, а поверхностная образованность не облагородила души. Он нападает на снобистскую начитанность знати, порождающую «не только лень, но и роскошь», отрицает вычурное и фривольное дворянское искусство, «которое портит вкус, расслабляет, изнеживает характер, унижает нравственную высоту людей». Он клеймит богачей, маскирующих псевдофилософией свою подлинную волчью сущность; «под деревенской одеждой землепашца, а не под шитым золотом нарядом придворного», утверждает он, скрыты настоящая доблесть и сила духа, человечность и любовь к истине. Он разоблачает «хитроумные ухищрения света», сводящего все к внешней благопристойности и приличиям, за которыми исчезает подлинный человек, и люди превращаются в «стадо» лощеных, но лишенных совести и чести автоматов, не верящих даже друг другу. «Какая вереница пороков тянется за этим отсутствием доверия! — восклицает Руссо. — Нет больше ни искренней дружбы, ни настоящего уважения. Подозрения, страх, холодность, сдержанность, ненависть постоянно скрываются под коварным обличьем вежливости, под хваленой благовоспитанностью, которой мы обязаны просвещенности нашего века».
Так, в этом первом труде, нанося удары богатству, роскоши, неравенству, Руссо предвосхищает многие положения своих будущих политических трактатов, в первую очередь «Общественнбго договора». Истинное направление этих ударов общество не сразу почувствует и поймет. Зато оно остро поймет и почувствует другое: талант автора, новизну его мысли, необыкновенную мощь его порыва.
Дижонская академия премировала «Рассуждение» Руссо.
И этот трактат сразу же сделал его, вчера безвестного, одной из главных парижских знаменитостей.
Современники утверждают, что выход в свет первого сочинения Руссо произвел некое подобие революции.
Несметные толпы с утра стояли у книжных лавок, где продавалась брошюра Руссо. О ней только и говорили в салонах; иные аристократы, стремясь поскорее предупредить ожидаемую моду, начали проповедовать отказ от роскоши и упрощение жизни. «Ваша работа парит выше облаков, — писал Дидро другу. — Никогда еще не видал я подобного триумфа».
Вскоре об авторе «Рассуждения» заговорили в связи с еще одним поразившим общество обстоятельством.
В 1750 году Руссо исполнял обязанности секретаря при весьма состоятельном человеке господине Франкейле. Тот вдруг был назначен главным сборщиком податей и предложил Жан Жаку выгодную и легкую должность кассира. Философ поначалу согласился, но затем его стала мучить совесть: не противоречит ли это его принципам? От тревоги и сомнений он даже заболел, а от выгодной должности отказался: проповедуя бескорыстие, он не мог быть причастным к обиранию народа! Все кругом были поражены, кричали, что он сумасшедший. Но что ему было до всего этого, если он уже определил свой дальнейший жизненный путь?
Ему опротивела даже роскошь в одежде: как мог он франтить, если народ голодал? Он продал все, что считал лишним, в том числе и часы. «Теперь, — говорил он, — мне не нужно будет суетиться и бежать к определенному часу по прихоти других».
Но чем жить? Как прокормить себя и Терезу?
Статьи для «Энциклопедии», которые Руссо, не в пример многим авторам, писал аккуратно в срок, дохода ему не принесли.
И тогда Жан Жак избрал себе занятие, с которым не расставался до конца жизни: он стал переписывать ноты по 10 су за страницу. При наличии заказов такая работа, не требуя умственного напряжения, могла худо-бедно прокормить.
А заказов, конечно, поступало великое множество: каждый из представителей света стремился под каким угодно предлогом побывать в жилище философа-оригинала!..
Но тут произошло новое событие, которое отшатнуло от Руссо не только врагов, но и друзей.
Жан Жак, с детства любивший музыку, давно занимался композицией для собственного удовольствия. Первую свою оперу «Галантные музы» он написал, еще находясь в Венеции. Его музыкальная комедия «Нарцисс» была принята Итальянским театром, но на сцене пока не появлялась. В 1744 году он сочинил музыку для «Принцессы Наваррской» Вольтера, имевшей успех и проложившей Вольтеру путь ко двору, но ничего не давшей Руссо.
Теперь, в 1753 году, он вдруг прославился и в музыкальном мире: его опера «Деревенский колдун», данная в придворном театре, снискала невиданный успех. Сам Людовик XV, прибывший в театр в сопровождении мадам Помпадур, заинтересовался автором и композитором. Автор же я композитор, небритый, в растрепанном парике и бедном костюме, сидел в одной из лож, и слезы текли по его впалым щекам, когда вокруг раздавались крики: «Прелестно!», «Божественно!»
Вечером Руссо сказали, что король хочет видеть его завтра и собирается назначить ему пожизненную пенсию.
Руссо задумался.
Это, конечно, был выход из тяжелого материального положения, но… Не будет ли это нарушением его жизненных принципов?
И он ответил себе: «Да, будет».
Он не поехал на прием к королю и отказался от пенсии.
Дидро и его друзья никак не могли понять мотивов этого поступка: Руссо беден, его жена и теща едва не нищенствуют, а тут вдруг презрительный отказ от денег, которые сами плывут в руки, да к тому же денег заслуженных!
Большинство просветителей не отличалось подобной ще-. петильностью и поэтому не могло ее оценить. Вольтер, как мы видели, пользовался без всяких угрызений жизненными благами как при французском, так и при прусском дворах. Сам Дидро искренне полагал, что следует дурачить врага и его же обирать, коль представится случай.
Но Руссо понимал принципы глубже, нежели его соратники.
Он остался верен принятому решению, резко его защищал, и это породило первую размолвку между ним и другими энциклопедистами, подвергшими осмеянию «чудака».
В 1754 году он пишет новый трактат на конкурсную тему, предложенную все той же Дижонской академией.
Он называет свою работу «Рассуждение о происхождении и причинах неравенства между людьми».
Отправной пункт нового трактата тот же, что и у предыдущего: Руссо осуждает современную цивилизацию и поднимает на щит первозданную невинность и простоту человека, подчеркивая, что чем плотнее люди скучиваются в городах, тем сильнее растут бедность и разврат.
Однако здесь автор берет несравненно глубже; он словно видит перед собой «Завещание» Мелье и особенно четко развивает те его стороны, которые лишь чуть намечены в трактате кюре из Этрепиньи.
Рассматривая знаменитый «золотой век», он не считает, что «естественное» состояние человека было земным раем.
Напротив, Руссо показывает первобытного дикаря, обитавшего в пещерах или под открытым небом и окруженного постоянными опасностями, как существо умственно неразвитое, с животными инстинктами и желаниями. И все же, замечает Жан Жак, в то время люди были здоровее, свободнее и наивнее, непосредственнее и чище, чем в период цивилизации.
Развитие промышленности и торговли постепенно приводит к утрате этой первобытной чистоты. И главное зло здесь — установление частной собственности, этого источника всеобщих бедствий и неравенства.
«Первый, кто, огородив участок земли, заявил: «Это мое!» — и нашел людей, достаточно простодушных, чтобы тому поверить, был подлинным основателем гражданского общества. От скольких преступлений, войн, убийств, несчастий и ужасов уберег бы род человеческий тог, кто, выдернув колья, или засыпав ров, крикнул бы себе подобным: «Остерегитесь слушать этого обманщика! Вы погибли, если забудете, что плоды земли — для всех, а сама земля — ничья!»
Установление частной собственности вызвало зависть, честолюбие, мошенничество, воровство. Богач всегда пытался отстоять присвоенное сентенциями, вроде «это мое, потому что я построил эту стену» или «я заработал эту землю своим трудом». Однако Руссо считает, что все подобные утверждения не более, чем софизмы, ибо на них всегда можно ответить: «Но кто определил границы твоих владений? По какому праву ты требуешь награды за труд, которого никто тебе не поручал? Разве ты не знаешь, что тысячи других гибнут от голода и нужды: у них вовсе нет того, чего у тебя слишком много. Только весь род человеческий может дать тебе право пользоваться тем или другим, что свыше твоей необходимой доли в общих средствах существования».
«Рассуждение» заканчивалось следующими многозначительными словами: «…очевидно, противоречит естественному закону, каким бы образом мы его ни определяли, чтобы дитя повелевало старцем, глупец руководил человеком мудрым и чтобы горстка людей утопала в излишествах, когда голодная масса лишена необходимого».
«Рассуждение о неравенстве», как и первое сочинение Руссо, вызвало немедленные отклики, в большинстве своем, однако, недоброжелательные и злобные.
Руссо дал отповедь всем, пытавшимся очернить его.
Лишь одно письмо причинило ему боль, ибо исходило от человека, которого он глубоко уважал и даже когда-то называл учителем.
Вот что написал Вольтер, получив от Жан Жака экземпляр второго «Рассуждения»:
«Никто еще не потратил столько труда и усилий, чтобы сделать из нас зверей. Когда читаешь вашу книгу, хочется ползать на четвереньках. Но, к сожалению, я уже шестьдесят лет как разучился так ходить, и поэтому теперь мне трудно переучиваться. Я предоставляю сие удовольствие другим, более достойным этого, чем вы и я».
Сказано было зло. Очень зло. И, главное, несправедливо.
Вольтер не мог не понять сути «Рассуждения»; просто счел уместным показать, будто не понял…
В отличие от первой работы Руссо, новый трактат премирован не был. И это естественно: ни одна академия Франции, равно как и ни одно другое официальное учреждение того времени не могло открыто одобрить подобных мыслей,
Их мог одобрить только тот, кому они предназначались а кого брали под защиту: французский народ.
И он действительно одобрит их сорок лет спустя, в дни Великой революции, сбросив иго, о котором твердил Руссо. Он одобрит их словами Марата и Робеспьера, верных учеников Руссо, видевших цель своей деятельности в утверждении идей учителя.
После кратковременной доездки в Женеву с апреля 1756 года писатель поселился в Эрмитаже, маленьком домике в дачной местности неподалеку от столицы, любезно предложенном ему госпожой Эпине, одной из почитательниц его таланта. В Эрмитаже, в полном покое, окруженный природой, Руссо снова погрузился в работу; он писал «Жюли, или Новую Элоизу», свой единственный роман, который сам ценил необычайно высоко. «Кто не любит «Новую Элоизу», — говорил он, — может пользоваться моим уважением, но никогда не будет мне другом».
Роман Руссо, с его прочувствованными описаниями красот природы, описаниями, которых почти не знала предшествующая литература, действительно имел большой успех и жадно читался современниками. И все же главное не в этих картинах, точно так же, как и не в сентиментальной любви Жюли и Сен-Пре, составляющей осевую линию романа. Главное в «Новой Элоизе» — последовательное развитие ряда идей обоих «Рассуждений» Руссо: критика пороков светского общества, разоблачение бессмысленности и аморальности салонной жизни, призыв к естественности и простоте человеческих отношений.
Эти идеи романа Руссо особенно повлияли на многих читателей. Мода на «естественность», начавшаяся после прежних произведений великого женевца, теперь достигла кульминации.
Стали восхищаться деревней, стремиться к природе, в садах и парках воздвигали «алтари дружбы». Крестьянские праздники посещались знатными дамами, щеголявшими в простых платьях «а ля Жан Жак».
Конечно, все это носило чисто внешний характер, как и всякая мода.
Но если Руссо становился моден, то одновременно с этим углублялись противоречия между ним и многими из его собратьев-философов.
Дидро, говоря когда-то, что они с Жан Жаком пойдут разными путями, оказался прав.
Руссо и когорта энциклопедистов по-разному смотрели на многое и с течением времени противоречия между ними углублялись.
Мы видели, что Дидро был искренне удивлен отказом Жан Жака от пенсии. Изумление его возросло еще больше, когда Руссо переселился в Эрмитаж.
Философы не представляли себе жизни без встреч в кафе и салонах, без споров и публичных обсуждений животрепещущих проблем. Они не понимали, как можно «похоронить себя» в глуши, вдали от общества, и называли своего коллегу-отшельника не иначе как сумасшедшим. Они не скрывали своего мнения от Руссо, донимая его посланиями, подчас весьма едкого содержания.
Жан Жак, крайне самолюбивый и обидчивый, не собирался этого терпеть.
На насмешки он отвечал резкостями, что усиливало разлад и умножало число его недоброжелателей.
Здесь особенно много «поработал» новый друг Дидро, литератор Гримм, человек честолюбивый и черствый, стремившийся разрушить дружбу Жан Жака с главным редактором «Энциклопедии».
Возможно, если бы дело ограничивалось чисто личными недоразумениями, до полного разрыва не дошло бы. Но положение до крайности осложнили идейные разногласия, кипевшие вокруг «Энциклопедии», разногласия, в которых Руссо стоял на иных позициях, чем его старый друг. Об этом будет подробно рассказано в следующей части, посвященной «Энциклопедии», сейчас же заметим, что все указанное в совокупности привело к полному обособлению Руссо; он порвал отношения с Вольтером, Дидро и многими другими, и отношения эти восстановлены не были.
Под влиянием интриг Гримма, сумевшего настроить против Руссо мадам Эпине, писатель оказался вынужденным срочно покинуть Эрмитаж и зимой 1757 года перетаскивать по декабрьскому снегу свои жалкие пожитки в Монморанси, где старый знакомый предоставил в его распоряжение полуразвалившийся дом.
В Монморанси из-под пера Руссо вышли два произведения, являющиеся вершиной его творчества: «Эмиль, или О воспитании» и «Общественный договор».
Может удивить: как человек, отдавший своих малюток в приют, мог написать книгу о воспитании? Ведь очевидно же, он не любил детей!
Но такая предпосылка не верна.
Это видно из многих его высказываний, но еще больше из самой книги.
А что касается приюта…
Он очень хорошо ответил одной даме, обвинившей его в бесчувственности:
— Сударыня, природа всем доставляет пропитание; но класс богатых, то есть ваш класс, отнимает хлеб у моих детей!..
Руссо везде доказывал, что человек от природы добр, но плохие общественные условия портят ему жизнь и извращают его поступки. Это утверждал он в своих трактатах. Это же с особенной убедительностью прозвучало в «Эмиле».
— Хорошо воспитывать детей, — сказал он как-то, — можно будет лишь тогда, когда общество станет иным.
В книге же своей он попытался доказать, что люди станут иными, если улучшится их воспитание.
Начинать надо с начала.
Прежде всего — создать прочную семью. О каком воспитании можно говорить в среде, которая не знает духовной близости супругов и где детей с грудного возраста препоручают кормилицам, а затем аббатам? Родители^ не должны уклоняться от своих естественных обязанностей; вместо того чтобы бросать ребенка на руки прислуги и заражать его с юных лет предрассудками, они обязаны помочь ему стать человеком и гражданином. Физическая закалка, стойкость к лишениям, мужество, трудолюбие — вот качества, о выработке которых у подростка нужно заботиться в первую очередь. Никогда не следует насиловать юную душу, утомляя воспитанника чтением бесполезных книг и заучиванием схоластических правил; надо развивать и совершенствовать его естественные наклонности в лаборатории природы, за плугом земледельца и верстаком ремесленника.
Физический труд облагораживает, он в равной мере необходим и ребенку и юноше; королем или принцем может быть всякий, а человеком — лишь тот, кто работает. Богат ты или беден, силен или слаб, но если ты воспитан трудом — тебе не страшны изнеженность света и приманки фешенебельного общества, они не развратят тебя и не уведут с правильного пути, каковым бы ни было твое будущее.
А что касается будущего…
Здесь Руссо смотрит много дальше и прозорливее большинства современников и видит то, чего не видели другие. Как и Вольтер, он не сомневался в скорых потрясениях. Но для него они гораздо более зримы и осязательны, он лучше представляет их себе.
В «Эмиле» Жан Жак обращается к своим согражданам с замечательным пророчеством:
«Вы полагаетесь на существующий строй, не понимая, что он чреват революциями и что вы не можете ни предвидеть, ни предотвратить ту из них, свидетелями которой будут ваши дети. Мы идем быстрыми шагами к эпохе кризиса и революции. Кто угадает, чем станете вы, когда вельможа превратится в ничтожество, богач — в бедняка, монарх — в подданного? Все, что установлено людьми, подвластно их же разрушению, незыблема лишь природа, а она не создает ни принцев, ни плутократов…»
Поразительные слова!
Разве могли спокойно отнестись к ним те принцы и плутократы, против которых они были направлены?
Тем более, что почти одновременно появилось и другое сочинение Руссо, тесно смыкающееся всей системой взглядов с «Эмилем».
Полное заглавие его «Об общественном договоре, или Принципы политического права».
Это главный из трактатов Руссо.
Но его нельзя рассматривать изолированно от более ранних произведений философа; в «Общественном договоре» даны в новом аспекте идеи, уже неоднократно высказанные Жан Жаком.
Этот аспект — взаимоотношения человека и государства,
И поскольку прямым предшественником Руссо здесь был Монтескье, мы видим как бы перекличку между двумя философами, хотя автор «Общественного договора» нигде прямо не называет автора «Духа законов». Эта перекличка естественна: предмет изложения во многом общ, в то время как социальные позиции исследователей во многом различны. Жан Жак создает свою теорию взаимосвязи человека и государства. И этой теории суждено будет вновь воскреснуть в Великой революции — той революции, которую и предвидел и призывал Руссо.
Он начинает свой труд многозначительной фразой:
«Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах».
Чем вызвано это противоречие?
Тем, что человек живет не изолированно, а среди себе подобных, под защитой государства. Государство же, давая охрану жизни и собственности каждого гражданина, требует от него, в свою очередь, принесения в жертву какой-то части своего «я», своих интересов и притязаний.
Так устанавливается общественный договор.
Это не договор между правителем и управляемыми, подчеркивает Руссо, это договор между индивидуумом и обществом. Формально он никогда не заключался и нигде не зафиксирован, но он абсолютно неизбежен, поскольку имеются люди и сплачивающая их ассоциация, граждане и объединяющее их государство.
Таков общий принцип.
Другой вопрос, насколько то или иное государство ему отвечает и, вследствие этого, насколько правомерны оковы, наложенные им на каждого подданного.
Руссо рассматривает в первую очередь государство, наиболее полно отвечающее выдвинутому им политическому принципу, иначе говоря — идеальное государство.
Что же из себя представляет подобное государство?
Это — коллективное тело нации, где интересы меньшинства уступают большинству, а каждая индивидуальная воля неизбежно подчинена общей. Исходя из этого, Руссо, в противовес Монтескье, считает, что полноправными гражданами должны быть не «лучшие», не избранное дворянство и богатая буржуазия, а весь народ. Вновь возвращаясь к вопросу о частной собственности и утверждая, что полностью ее в современном обществе, равно как и в будущем, уничтожить невозможно, Жан Жак полагает, что, во-первых, ее необходимо ограничить — никто не должен иметь так много, чтобы купить другого, или так мало, чтобы быть купленным, а во-вторых, она не может влиять на политические права человека. Так же, в отличие от Монтескье, Руссо провозглашает неделимость верховной власти: раз она — отправление общей воли, значит, она принадлежит всему народу, является народным суверенитетом. И коль скоро народный суверенитет установлен, не так уж и важно, какова будет форма правительства — оно может быть республиканским или авторитарным, но государство все равно останется республикой, поскольку правительство явится лишь слугою народа, выполняющим волю нации.
Таков идеал Руссо.
Позднее он станет идеалом якобинской республики, золотой мечтой Робеспьера и его ближайших соратников.
Они же позаимствуют и религиозную идею, всесторонне развитую Жан Жаком в «Общественном договоре» и в «Эмиле».
Руссо верил в бога.
И широко афишировал свою веру.
Правда, его деизм резко отличался не только от ортодоксального католического учения, но и от «религии разума» Вольтера.
Женевский гражданин взывал не к разуму, но к чувству.
Кроме того, Вольтер рассчитывал, что идея бога защитит богатого от нападок бедняка, Руссо же, напротив, изобрел свою «естественную» религию во благо страждущим и угнетенным, желая наложить ею узду на притязания богатых: его бог — враг стяжательства и покровитель бедного. Савойский викарий, выведенный в IV части «Эмиля», это неимущий сельский священник типа Мелье, отбросивший общепринятые религиозные догмы и не подчиняющийся церковным властям.
Необходимо также иметь в виду, что деизм Руссо развился в значительной мере как протест на атеизм ненавистных ему философских салонов, прежде всего кружка Гольбаха. Пропаганда опрощения и социального равенства, выдвинутая Жан Жаком, встретила насмешки и критику со стороны многих «гольбахиан». Теперь он отвечал им контркритикой, облеченной в религиозную форму.
Итак, в отношении религии великий женевец был явно непоследователен. Но эту же непоследовательность повторяли позднее и его наследники — якобинцы 1793–1794 годов.
Почти все просветители, опасаясь преследований, не подписывали своих острых работ. Мы видели, к каким головоломным трюкам прибегал Вольтер, ставя под своими произведениями имена то покойных, а то и вовсе никогда не существовавших авторов.
Не таков был Руссо.
Постоянно воодушевляемый новыми идеями, всецело захваченный принятой на себя ролью пророка-миссионера, он не желал скрывать своего авторства: его труды были ему дороже жизни.
Он поставил свое имя и в «Эмиле» и на «Общественном договоре».
Это было равносильно самоубийству.
Обе книги вышли в свет весной 1762 года, и тотчас же Жан Жак заметил охлаждение к себе со стороны еще оставшихся немногочисленных знакомых; а затем грянул гром.
9 июня Руссо был разбужен друзьями в два часа ночи. Осведомленные люди предупредили, что через несколько часов правительство утвердит приказ об его аресте, и советовали немедля покинуть Монморанси…
Так начался период гонений.
Он продолжался многие годы и постепенно превратил жизнерадостного и доверчивого философа в того угрюмого нелюдима, каким он будет известен в дни своей старости.
Руссо давно уже находился на подозрении.
И если первые его трактаты были восприняты в правительственных сферах как проявление чудачества, то духовенство уже тогда усмотрело «еретические» наклонности писателя и ответило злобными пасквилями на его труды.
Теперь же у властей, как светских, так и духовных, не оставалось сомнений: этот богомерзкий бумагомаратель осуждал правительство и католическую церковь; он призывал к низвержению господствующих порядков, к уничтожению канонов, установленных веками! Он отрицал католическую иерархию и ее монопольное право на проповедь «слова божия»! Более того, он прямо призывал революцию, которая низведет в ничтожество тех, кто ныне главенствует и повелевает!
Нет ничего странного в том, что парижский парламент приказал сжечь «еретическую стряпню» и выдал ордер на арест автора.
Удивительным, на первый взгляд, представляется другое.
В «Общественном договоре» Руссо всячески восхвалял Женеву, свою родину, противопоставляя ее законы и порядки как мудрые и справедливые тому, что творилось во Франции.
Однако несмотря на это, «Эмиль» и «Общественный договор» были сожжены в Женеве сразу вслед за тем, как их осудили в Париже.
Оказалось, что и для женевского правительства Жан Жак совершенно неприемлем, а его религиозные взгляды чужды и враждебны кальвинистским пасторам не в меньшей мере, чем католическим попам!..
Итак, отныне ему не было места в «христианском» мире — его объявляли преступником разные и при этом враждебные друг другу режимы.
В тот день, когда Руссо поспешно бежал из Монморанси и в чужом экипаже направлялся к юго-восточной границе Франции, он еще не догадывался о размахе всего происшедшего. Можно представить, каково было его огорчение, когда он узнал, что Швейцария не собирается предоставлять ему убежище! Прогнанный из Берна, не допущенный в Женеву, он не смог остаться и в Невшателе; пасторы вызывали против «еретика» благочестивое негодование верующих — обезумевшая толпа фанатиков забросала философа грязью и разбила окна в его жилище.
Да, теперь ему негде было укрыться, негде приклонить даже голову; он посягнул на «святая святых» и должен был расплачиваться за это!
Наконец зимой 1766 года, разбитый физически и угнетенный морально, Руссо по приглашению философа Юма едет в Англию, страну, прославленную Монтескье и Вольтером.
Но и здесь он не находит покоя.
Климат Британии для него чересчур суров, люди — слишком равнодушны, друзья — сверх меры эгоистичны и склонны к интриге. К этому времени мания преследования пускает первые корни в его смятенной душе. Он подозревает Юма в сговоре с парижскими философами, ссорится с ним и берется за новый труд — самый необычный из всех, какие знало до этого человечество.
Руссо понимал всю необычность своей «Исповеди».
«Я затеваю, — писал он, — нечто небывалое… Я хочу показать людям человека во всей неприкрашенной правде; этот человек — я сам… Я непохож на других, по крайней мере, я не видел подобных себе… Я покажу себя таким, каким я был: достойным презрения и низким, добрым, великодушным и чистым сердцем… Пусть всякий, в свою очередь, раскроет душу так же искренне и откровенно и пусть кто-нибудь скажет тогда, если посмеет: я был лучше этого человека…»
Эта преамбула поражает необъятной гордыней, скрытой под ликом смирения. И действительно, описывая с предельной откровенностью все темные закоулки своей души, свои страсти, ошибки и падения, Руссо словно любуется собой, не говоря уже о том, что на фоне других, прежде всего своих бывших друзей-философов, нарисованных с еще большей беспощадностью одною черной краской, он выглядит чистым и справедливым.
Конечно, «Исповедь» написана рукою больного человека — это чувствуется во многих ее главах и абзацах. Но в ней есть и замечательные по своей художественности и выразительности страницы. Она бесценна как первоисточник биографии Жан Жака. И она навсегда останется в ряду великих памятников человеческой мысли.
В 1767 году беглец возвращается во Францию.
Поскольку ордер на арест все еще в силе, приходится скрываться и менять убежища.
Руссо живет под вымышленными именами, колесит по стране, выбирая глухие обходные дороги и нигде не задерживаясь надолго.
Наконец, убедившись, что его больше не ищут, он приезжает в столицу и снимает маленькую квартирку на пятом этаже на улице Платриер.
Это происходит в 1770 году.
А четыре года спустя умирает Людовик XV.
Узнав об этом, Руссо воскликнул:
— Боже мой, как мне жаль!..
— Кого? — удивилась Тереза. — Неужели покойного короля?
— Отнюдь. Но пока он был жив, его так ненавидели, что не могли собрать всех сил против меня. А теперь, освободившись от «многолюбимого», они дружно ополчатся на Жан Жака!..
Конечно, это была шутка. А может быть, и очередной приступ подозрительности.
На самом же деле последующие годы он прожил относительно спокойно. Преследования остались позади. Правда, и жизнь была на исходе…
«Меня подтачивает, — писал он, — неизлечимый недуг, незаметно толкающий к могиле; я часто оборачиваюсь назад, вспоминаю прошлое и, не ропща на приближение конца, охотно бы снова прожил свою жизнь. Между тем что объясняет мою привязанность к ней? Зависимое положение, ошибки, тщетные желания, бедность, болезни, кратковременные удовольствия, продолжительные огорчения, истинное зло и тень радости — вот что она мне дала. Должно быть, жизнь очень уж замечательная штука, если жалеешь даже о таком жалком существовании, как мое…»
Что и говорить, он любил жизнь, хотя она и не баловал а его. Теперь ему было всего шестьдесят два, но выглядел он намного старше.
Он был худ и согбен. На смуглом лице постоянно горел лихорадочный румянец. Высокий лоб изрезали борозды. Глубокие морщины шли от прямого носа к плотно сжатым губам. Нахмуренные брови свидетельствовали о частых приступах меланхолии. Но глаза и сейчас были полны огня, а множество складок у их углов говорили о том, что философ мог весело смеяться.
Только смеяться ему больше не приходилось.
Целые дни просиживал он за столом, доканчивая свою «Исповедь». Но большая часть времени уходила на переписку нот — единственный источник его существования.
Руссо давно уже не жаловал общество, хотя и не чуждался людей. К нему захаживали иногда кое-кто из его новых знакомых или просто любопытные бездельники, которых, впрочем, ожидал не очень ласковый прием. Сам он попрежнему любил выпить чашку кофе в «Регентстве», где иногда играл в шахматы или беседовал на музыкальные темы с композиторами Глюком и Гретри. Весною он отправлялся за город, послушать пенье соловья и побродить по зеленым лугам. На лоне природы он чувствовал себя помолодевшим: лицо его оживлялось и сердце стучало ровнее.
Так жил он в эти годы, довольствуясь немногим и радуясь каждому светлому дню.
Но силы неуклонно слабели. В 1776 году Руссо тяжело заболел и больше не мог заниматься обычной своей работой.
В полном отчаянии он написал воззвание к людям, размножил его и отправил ряду лиц. Он взывал к милосердию. Он просил о приюте, где бы мог провести остаток дней.
На призыв философа быстро откликнулся один из его именитых почитателей — маркиз Рене де Жирарден.
Среди владений Жирардена имелось поместье Эрменонвиль, расположенное неподалеку от Парижа, на лоне живописных лесов и лугов. Сюда-то и приглашал маркиз бедного больного. В распоряжение Жан Жака предоставлялся небольшой домик близ замка, спрятавшийся в тени заросшего парка, природа которого должна была напоминать отшельнику пейзажи из его произведений…
Руссо принял приглашение Жирардена. Эрменонвиль, на который сменял он теперь свой чердак на улице Платриер, стал его последним прибежищем.
Именно здесь на закате дней философ имел две символические встречи, как бы перебросившие идейный мостик в близкое и далекое будущее.
…Сюда приезжали большей частью все те же богатые бездельники, любители поглазеть и посплетничать. Они достаточно надоели Руссо в Париже, и здесь у него не было ни малейшего желания их принимать; он или не выходил к незваным гостям или грубо отказывал им.
Но однажды, когда Жан Жак бродил по парку, он увидел идущего навстречу молодого человека, который смотрел на него обожающим взглядом. Худощавый и низкорослый, в белом парике и потертом камзоле, он назвал себя студентом Сорбонны Максимилианом Робеспьером. И ему-то Руссо, неизвестно вследствие каких причин, не сумел отказать.
Тем же летом в Эрменонвиль явился другой юноша, почти ровесник Робеспьера, с гордо посаженной головой, красиво очерченным носом, стройный и хорошо одетый. Он представился как граф Анри де Сен-Симон, и его Руссо тоже принял.
Эти двое, приезжавшие в Эрменонвиль, не встретятся никогда. Тем не менее дороги их пересекутся, и первый из них, став вождем революции, окажет косвенное влияние на жизнь, судьбу и взгляды второго, будущего родоначальника утопического социализма.
О чем говорил с ними Жан Жак, остается невыясненным. Но, по-видимому, возвращаясь в Париж, каждый унес с собой то, ради чего приезжал.
Робеспьер — уверенность в близкой революции.
Сен-Симон — зачатки своих будущих взглядов на природу и сущность человеческого общества.
Руссо умер внезапно 2 июля 1778 года.
Лунной безветренной ночью прах философа перевезли на остров, расположенный среди эрменонвильского озера и похоронили между высокими тополями. Остров тополей стал местом паломничества десятков тысяч почитателей Руссо, приезжавших сюда со всех концов света.
Здесь, среди мирной тишины, которую так любил Жан Жак, его останки покоились в течение шестнадцати лет.
В 1794 году, согласно воле Национального конвента, прах великого писателя извлекли из скромной могилы и торжественно перевезли в Париж для помещения в Пантеоне.
Там уже был похоронен Вольтер.
Два философа, непримиримые враги, которые так поносили один другого при жизни, теперь по праву оказались рядом.
И дальнейшая судьба их была общей: обоих вынесли из Пантеона в годы Реставрации, обоих вернули обратно после революции 1830 года.
Посмертная слава Жан Жака была поистине необъятной.
Едва ли даже в минуты самых смелых дерзаний своей неуемной мысли этот пророк мог предвидеть* на какую высоту поднимут его современники и потомки.
Достаточно сказать, что почти все революционеры 1789–1794 годов считали его своим учителем и предтечей.
— Могущественный и добродетельный гений Руссо подготовил наши труды, — говорил Робеспьер в Учредительном собрании. — Он больше чем кто бы то ни было способствовал подготовке нашей революции.
А Марат еще в 1788 году читал и комментировал «Общественный договор» парижанам прямо на улице, вызывая восторженные аплодисменты толпы.
Французская революция шла вперед, сменялись партии и группировки, находившиеся у власти, и каждая новая группировка видела в Руссо своего вождя.
Но, конечно, особенно почитали его якобинцы.
В якобинский период революции Жан Жак был абсолютно непререкаемым авторитетом, которому стремились подражать, которого пропагандировали, на которого уповали.
Контрреволюционный термидорианский переворот вызвал естественную реакцию.
Реставрация ударила по идеям Руссо еще в большей степени, чем по Вольтеру.
Но к этому времени слава автора «Общественного договора» уже распространялась по всей Европе.
Байрон писал о нем:
Он одарен был Пифии глаголом,
Им в мире целом он зажег пожар И разрушеньем угрожал престолам…
А. С. Пушкин называл его «защитником вольности и прав» и даже «апостолом».
Влияние Жан Жака на литературную жизнь Европы было громадно, а его педагогические идеи вошли в золотой фонд, которым широко пользовались корифеи педагогики от Песталоцци до Оуэна.
Известно, с каким уважением относился к наследию Руссо Л. Н. Толстой, чьи философские мысли и художественные образы часто перекликались с заветными положениями великого женевца.
Но влияние Руссо не ограничилось пределами Европы.
Воистину «…в мире целом он зажег пожар…».
Освободительная борьба народов других континентов в XIX веке пронесла его знамя так же высоко, как некогда несли его революционеры 1793 года.
Он не забыт и сегодня. Ибо многие идеи еро были и остаются достоянием всего человечества.
…Время отличит то, о чем мы думали, от того, что мы говорили…
Для математики он был «человеком № 1», для «Энциклопедии» — «человеком № 2».
Вторым после Дидро.
Он во многом дополнял первого редактора, прежде всего своей политичностью, осторожностью, умением привлекать друзей и обходить врагов.
Дидро был горяч и прямолинеен, Даламбер — холоден и расчетлив; недаром его называли «королем математиков».
И еще «лисицей «Энциклопедии». Это, конечно, враги.
Даламбер вполне разделял принцип Вольтера: «Ударь и отдерни руку!» Может быть, именно поэтому у него сохранялись особенно близкие отношения с «фернейским патриархом», близкие и устойчивые.
Он говорил:
— С суеверия не следует срывать маску, но медленно и постепенно снимать ее и в то же время не показывать своего лица и не позволять врагу захватить тебя врасплох.
Однако не надо думать, что философ с подобными принципами был недостаточно деятелен или хоть в чем-то находился в подчинении у сильных мира. Он делил людей на две категории: на тех, которые думают и мечтают, и тех, которые действуют и создают, причисляя себя с полным основанием ко вторым.
Что же касается подчинения…
В пожилые годы он признавался друзьям:
— Любовь к независимости доходила у меня до фанатизма…
Даламбер не преувеличивал.
В любых жизненных ситуациях он оставался самим собой: не выпрашивал пенсий у монархов, не гастролировал при европейских дворах, но жил своим внутренним миром, мало огорчаясь внешними невзгодами.
И даже «северную Семирамиду», которая ввела в обман стольких просветителей, он один сумел раскусить.
— Я полагаю, — пробурчал он как-то в ответ на неумеренные похвалы в адрес Екатерины II, — я полагаю, что философы не должны слишком хвалиться подобной ученицей…
Даламбер видел людей насквозь потому, что жизнь его не была усеяна розами.
…Год 1717.
Хмурое ноябрьское утро.
Сторож, обходя церковь Сен-Жан Лерон, услышал какойто странный звук. Выйдя на паперть, он различил прямо на ступеньках маленький сверток, мокнущий под дождем. Звук шел оттуда…
Новорожденный, неизвестно кем положенный на ступени церкви, оказался мальчиком. Его окрестили в честь святого покровителя храма Жаном Лероном. Прибавили еще одно имя: Батист.
Так начал свой многотрудный путь Жан Батист Лерон Даламбер.
Несчастный подкидыш… Он никогда бы не знал своих родителей, если бы не одно обстоятельство…
Кавалер Детуш мчался в столицу, загоняя лошадей.
Он взял отпуск у полкового командира по случаю рождения сына. Да, он знал, что у него будет сын, обязательно сын. И, по его расчетам, появиться мальчик должен был именно в эти дни.
Мадемуазель Тансен встретила возлюбленного холодно: она уже успела его забыть. Про нее говорили: у этой дамы каменное сердце; говорили те, кто испытал ее «чувства» на себе. Мадемуазель Тансен, представительница одного из знатнейших родов Франции, племянница кардинала Тансена, чуть ли не ставшего главой правительства, и двоюродная сестра будущего философа Мабли, отличалась крайним легкомыслием и не слишком долго сохраняла память об, очередном возлюбленном. Сегодня же ей и вовсе было не до пустых излияний: она писала новый роман, а вечером устраивала большой прием — ее салон славился в Париже.
Но кавалер был упрям. Он не претендовал на любовь бессердечной, он просто хотел знать, где его сын. Не отступая ни на шаг, Детуш в конце концов вытянул из уст жестокой матери правду о их ребенке.
И… разыскал его!
В Париже долго вспоминали, как бравый офицер бегал из дома в дом по адресам кормилиц, кутая в военную накидку своего несчастного отпрыска. А отпрыск был едва жив. Ни одна женщина не рисковала принять этого ребенка, такого крошечного, слабого, боясь, что он тут же испустит дух…
И все же будущему Даламберу повезло.
Отец пристроил его в честную трудовую семью. Матушка Жаклин, супруга стекольщика, взяв заморыша к себе, выходила, выкормила его и воспитала как порядочного человека.
Став взрослым, Даламбер, конечно, узнал, кто его маты Он никогда ни в чем не упрекнул мадемуазель Тансен.
Но подлинной матерью все же считал добрую матушку Жаклин. В семье стекольщика, вместе со своими назваными братьями и сестрами, он продолжал жить и лотом, когда стал всемирно знаменитым.
Юный Даламбер превосходно учился. И в пансионе, куда заботливый кавалер Детуш отдал мальчика в четыре года, и потом, в коллеже Мазарини, где один из профессоров аттестовал его как прирожденного математика.
— Математика была моей первой возлюбленной, — со вздохом говорил Даламбер. Со вздохом потому, что, прежде чем он окончательно сделал свой выбор, на долю его выпало много превратностей.
Отец вскоре умер, успев завещать сыну небольшую ренту. И тут вдруг появились родственники, которые до этого скрывались неизвестно где. И они, как люди житейски благоразумные, единодушно произнесли свой приговор:
— Он должен стать порядочным человеком!..
«Стать порядочным человеком» — значило стать священником, юристом или, на худой конец, врачом,
Молодому Даламберу пришлось повторить мытарства молодого Дидро. С той, правда, разницей, что от духовной карьеры он уклонился сразу — здесь переубедить его было невозможно. Зато в области двух других «порядочных» профессий дело обстояло по-иному. Дидро, как человек более резкий и прямолинейный, довольно быстро от них отделался, Даламбер же был вынужден отдать дань каждой из них.
Сдав экзамен на степень бакалавра, Даламбер был принят в Академию юридических наук, проучился там несколько лет и вышел со званием правоведа.
Потом поступил на медицинский факультет и с головой ушел в анатомию и физиологию человека.
Что же он, решил стать адвокатом и врачом? Й тем и другим сразу? Нет. Он не желал быть ни юристом, ни лекарем. Но именно потому, что не желал, предпочитал учиться одному и другому — только так, по его мнению, можно было отсрочить неприятный и окончательный разговор с не в меру заботливыми родственниками!..
Сколько бы это продолжалось и чем кончилось, сказать трудно.
Но тут, весьма ко времени, подоспело знакомство с Дидро.
Сначала Даламбер скрывал у нового приятеля свои математические книги. А затем решительный Дени быстро наставил своего нерешительного товарища на путь истинный.
Он боится родственников? Подумаешь! Волков бояться — в лес не ходить. Раз математика ему милее всего на свете — а это Дидро мог хорошо понять, — зачем же тратить силы на другое, нелюбимое? Надо рвать сразу, и притом бесповоротно!..
После некоторых колебаний, Даламбер согласился с Дидро.
Он забрал у товарища свои оставшиеся книги и снова перебрался в семью матушки Жаклин; там ждала его маленькая комнатка и было обеспечено полное понимание со стороны окружающих. Отныне он мог без помех заниматься любимой математикой. Ею, и только ею!..
В 1739 году, когда ему было чуть больше двадцати лет, Даламбер сделал свое первое сообщение в Академии наук.
Через четыре года он издал трактат по динамике, сразу же поставивший его в один ряд с крупнейшими учеными Европы. А затем его математические труды посыпались как из рога изобилия.
Стали поговаривать об избрании в Академию — математик был уже гордостью Франции. Сам граф Даржансон, высокопоставленный либерал-аристократ, взялся представить его действительным членам Академии и выразил надежду, что он будет избран.
Тридцатилетний академик! Небывалое явление!..
Его не выбрали. И не только из-за молодости.
Он ведь как-никак был незаконнорожденным! Да еще, сверх того, обладал слишком независимым характером.
Конечно, рано или поздно соперники должны были смириться. Но они еще долго мучили своего талантливого собрата, прежде чем наконец в 1765 году присвоили ему звание академика.
1765 год был годом окончания «Энциклопедии».
К этому времени гениальный математик давно уже стал известен и как выдающийся философ.
Даламбер рассказывал друзьям.
Матушка Жаклин, присматриваясь к занятиям своего названого сына, часто вздыхала. На вопрос, что ее тревожит, она ответила:
— Из вас никогда не выйдет ничего лучшего, чем философ.
— А что вы понимаете под словом «философ»?
— Это сумасшедший, который терзает себя на протяжении всей своей жизни только ради того, чтобы о нем говорили после его смерти!..
Даламбер и друзья много смеялись над подобным определением.
Но в изречении матушки Жаклин была и доля правды; вряд ли Даламбер много думал о том, что скажут после смерти, но уж при жизни терзал он себя предостаточно.
Его девиз был: «Бедность, истина, свобода». И Даламбер следовал этому девизу, постоянно и неукоснительно.
Фридрих Прусский после смерти Мопертюи настойчиво уговаривал его занять должность президента Берлинской Академии наук; Екатерина II просила его взять на себя воспитание юного великого князя, предлагая щедрое жалованье — сто тысяч ливров в год.
Философ без малейших колебаний отверг оба предложения. Деньги его не интересовали; он предпочитал оставаться свободным и независимым.
Просыпаясь утром, он с удовольствием думал о работе, которой будет заниматься днем, вечером же с еще большим удовольствием вспоминал о научных проблемах, разработку которых оставил на завтра.
При этом, однако, он вовсе не стал сухарем, педантом, замкнувшимся в своих формулах. В компании друзей Даламбер был весел, и остроты его повторял весь Париж.
Что же касается его философской системы…
Лучше всего она изложена в «Предварительном рассуждении» Даламбера к «Энциклопедии». Здесь он призывает отказаться от бесплодных поисков «первопричин» бытия, заниматься принципами частных наук и сделать главной задачей их классификацию. Не будучи последовательным материалистом и атеистом, как Дидро, Даламбер, признавая, подобно Вольтеру, «религию разума», утверждал, однако, что материя вечна и никакой бессмертной души нет, равно как нет и преград к человеческим знаниям.
Превыше всего Даламбер ставил разум.
— Разум, — говорил он, — смелый и хорошо направленный, — самое непогрешимое, что есть на свете.
Даламбер был очень чуток к людям.
Близкие боготворили его; Вольтер, с которым он находился в постоянной переписке, не жалел в его адрес лестных и теплых выражений. Но даже незнакомые, беседовавшие с Даламбером один-два раза, не могли избежать его обаяния.
Он был начисто лишен чувства соперничества, зависти, недоброжелательства.
Математик Лагранж упорно опровергал некоторые из его теоретических выводов. Однако, когда Лагранж попал в тяжелое положение, Даламбер затратил много сил на поиски ему места и, наконец устроив на выгодную должность, аттестовал его как человека с редким и возвышенным умом.
Деревенский парень-самоучка, впоследствии выдающийся астроном Лаплас, приехал в Париж с рекомендацией к Даламберу от какого-то важного лица. Даламбер не принял Лапласа. Тогда тот написал академику, изложив свои взгляды на общие законы механики. На следующий день он получил ответ: «Милостивый государь! Вы имели случай убедиться, как мало я обращаю внимания на рекомендации. Но вам они были совершенно не нужны, вы зарекомендовали себя сами, и этого мне совершенно достаточно. Моя помощь к вашим услугам. Приходите же, я жду Вас!» И Даламбер действительно помог Лапласу найти работу, а затем с отеческой заботливостью следил за его успехами.
Сам Даламбер никогда не занимал должности профессора ни в одном из коллежей, ни в университете. Не вел он также частных уроков, в отличие от Дидро. Но когда один из его знакомыхпопросил, чтобы он наставил на путь истинный его сына, академик Даламбер встретился с мальчиком и, убедившись в его способностях, провел с ним несколько занятий, навсегда оставшихся в памяти ребенка.
Этим единственным воспитанником Даламбера оказался будущий основатель утопического социализма Анри Сен-Симон.
В личной жизни Даламберу не везло, как не везет обычно человеку с тонкими чувствами и нежной душой.
Его мать, госпожа Тансен, была черствой эгоисткой и так никогда и не сблизилась с сыном, даже в годы, когда он стал известен, а затем и знаменит.
Не меньше горя доставила Даламберу и другая женщина, его возлюбленная, мадемуазель Леспинас, хозяйка одного из известнейших парижских салонов. Весьма неуравновешенная и капризная, эта особа мучила своего обожателя долгие восемь лет, а затем вдруг покончила самоубийством.
Даламбер имел основания говорить:
— Любовь принесла мне лишь горе и внушила равнодушие ко всему на свете…
Только дружба в какой-то мере компенсировала великому математику жестокие удары любви. В особенности — дружба с Дидро. Дени преданно хранил верность своему соратнику даже и после того, как соратник подобной верности не обнаружил… Но об этом — в свое время и в своем месте.
Умер Даламбер в 1783 году — на год раньше Дидро, всего за шесть лет до начала революции.
Цель общества — наибольшее благо наибольшего числа людей.
Гельвеций
Движение — это форма существования, неизбежно вытекающая из материи.
Гольбах
В учебниках по истории имена этих двух философов обычно стоят рядом, а современники называли их Кастором и Полуксом «Энциклопедии».
Действительно, у них много общего.
Кастор и Полукс — мифические братья, сыновья Леды, имевшие разных отцов — Тиндарея и Зевса.
Оба — богатые, представители высших слоев буржуазии; оба — держали салоны, где собиралась вся энциклопедическая братия; оба — материалисты и атеисты, радикализм которых вызывал смущение и растерянность их коллег и соратников.
И один и другой хорошо поработали на грядущую революцию.
И одного и другого революция вознесла, воздвигнув их бюсты в Конвенте и народных клубах.
А потом эти бюсты были сброшены: слишком уж явным и действенным был их атеизм, показавшийся Робеспьеру опасным.
По-настоящему человечество оценило их много позднее.
Они как бы заключили собой плеяду энциклопедистов, дав последние аккорды в просветительной увертюре; и отзвуки этих аккордов по праву влились, в симфонию философских и социальных идей XIX века.
Гельвеций? Послушайте, да какой же он энциклопедист1 Что написал он для «Энциклопедии»? И часто ли встречался с Дидро до 1759 года?
Не горячитесь, дорогой читатель.
Верно, все верно, ваша правда. Он почти ничего не написал для «Энциклопедии» и с Дидро до 1759 года почти не встречался.
Но что же из этого?
Как философ он вырос и сформировался в среде энциклопедистов.
Его идеи неотделимы от «книги книг».
А когда в 1759 году вышел основной труд его жизни, труд, сыгравший немалую роль в судьбе «Энциклопедии», его встречи с Дидро стали весьма частыми и плодотворными.
Впрочем, чтобы факты звучали убедительно, познакомимся с ними ближе.
Клод Анри Гельвеций принадлежал к фамилии потомственных врачей.
Его прадед, немец по национальности, жил в Голландии и лечил своих пациентов эликсирами собственного изобретения, а также порошками из толченых оленьих рогов и крокодильих зубов. Дед Клода Анри уже подвизался в столице Франции и тоже изготовлял разные хитрые снадобья; по-видимому, они имели успех, поскольку сын его, отец будущего просветителя, занимал весьма высокую должность личного врача Марии Лещинской, супруги Людовика XV, и вел образ жизни респектабельного буржуа.
Клод Анри, родившийся в 1715 году, не унаследовал склонности к фамильной профессии. Не проявлял он, впрочем, большого прилежания и к другим дисциплинам, изучаемым в Луи ле Гран, привилегированном коллеже, который он окончил вслед за Вольтером. Уже в те годы его раздражал лозунг церкви «Верю, ибо это абсурд»: юноша не желал ни верить абсурдам, ни заниматься ими. Вместо этого он жадно читал Монтеня, Лябрюйера и Локка, причем последний стал его кумиром на долгие годы.
Отец, видя нелюбовь юноши к медицине, решил направить его по финансовой части.
В 1738 году, благодаря поддержке королевы, доктор Гельвеций выхлопотал для своего сына очень выгодную должность генерального откупщика, приносящую 300 тысяч ливров в год.
Откупная система была одним из главных зол предреволюционной Франции. Испытывая хронический недостаток в деньгах, абсолютная монархия продавала богатым буржуа право собирать налоги в той или иной части страны за несколько лет вперед. Откупщики, стремясь увеличить свою прибыль, выколачивали деньги из населения, не останавливаясь ни перед какими жестокостями; им помогал весь аппарат государственного принуждения, включая полицию, жандармерию и даже армию. Естественно, народ ненавидел откупщиков лютой ненавистью, видя в них главных пиявок, высасывающих его пот и кровь.
Молодой Гельвеций по своему характеру и настроениям совершенно не подходил к выбранной для него роли. Знакомясь с сутью дела, он начал осуждать существующий режим и проникся глубоким сочувствием к обездоленным. Видя несправедливость тех или иных налогов, он, вопреки собственным материальным интересам, возбуждал ходатайства об их отмене. А когда из этого ничего не получалось, прибегал иной раз и к более радикальным средствам…
Вот как передает его друг и биограф фразу, с которой разгневанный Гельвеций однажды обратился к гражданам Бордо, отчаявшимся в отмене нового разорительного налога:
— До тех пор, пока вы ограничиваетесь жалобами, вы ничего не добьетесь. Соберитесь с оружием в руках и нападите на наших податных чиновников; их ведь не более двухсот, а вы можете выставить десять тысяч!..
Хорош совет со стороны богача, нажившегося милостью абсолютной монархии, ничего не скажешь!..
Должность генерального откупщика, все больше к ней охладевая, Гельвеций занимал до 1751 года. Потом, оставив ее, целиком погрузился в мир идей, который с юных лет привлекал его сильнее всего на свете.
…Гельвеций чувствовал в себе призвание к чему-то грандиозному, но долгое время не мог понять, к чему же именно. Его увлечения приходили и уходили по мере того, какой встречался и расходился с великими людьми, неоднократно появлявшимися на его пути.
Первым его увлек математик Мопертюи, увлек настолько, что Клод Анри серьезно решил сделаться геометром. Вскоре, однако, обнаружилось, что у него нет способностей к точным наукам, и затея отпала сама собой.
Впрочем, к этому времени неудавшийся математик был уже полностью очарован Бюффоном. Автор «Естественной истории» поразил своего нового обожателя многим. И тем, что жил и творил в высокой башне, отделенной от остального мира террасами тринадцати садов, и философским спокойствием, с которым взирал на треволнения света, и широтой взглядов, и глубиной познаний. Глазам изумленного Клода Анри вдруг открылась величественная картина прошлого земли, ее растительного покрова, ее древних и современных обитателей.
Биология влекла к себе Гельвеция, пока он не познакомился с Вольтером, после чего всеми помыслами его завладел Вольтер.
Властитель дум XVIII века оставил глубокий след в мятущейся душе своего нового ученика. Не говоря уже о том, что под влиянием Вольтера Гельвеций увлекся поэзией и сам написал около полудюжины довольно слабых стихов, переписка с великим просветителем дала возможность Клоду Анри разобраться в философии Локка и постичь основы эстетики; последнее обстоятельство окажет неоценимую услугу Гельвецию, когда он примется за собственный философский трактат.
Но прежде должна произойти еще встреча с Монтескье.
И ей суждено стать поистине решающей в жизни Гельвеция.
Первый раз Клод Анри побывал в замке Бред в то время, когда по делам службы находился в Бордо.
С тех пор он постоянно встречался с Монтескье и держал его в курсе всех своих радостей и печалей — такое неизгладимое впечатление произвел на него автор «Персидских писем».
Следует заметить, что и Монтескье был неожиданно увлечен молодым соратником, увлечен настолько, что показал ему — почти единственному — рукопись своего главного труда задолго до того, как приступил к его изданию.
Гельвеций был потрясен «Духом законов».
Громогласно заявляя повсюду, что автор столь гениального произведения должен быть признан «вождем законодателей», он наконец утвердился в решении, что и сам обязан посвятить себя написанию трактата подобного рода, хотя и с иной направленностью.
По-видимому, мысль эта вполне оформилась у Гельвеция к началу 50-х годов. И не потому ли именно в это время он окончательно отказался от должности откупщика?..
Восхищаясь своими старшими соратниками, Гельвеций, однако, далеко не во всем был с ними согласен и вовсе не собирался им слепо подражать. Так, Вольтера он вполне открыто критиковал за деизм, правильно утверждая, что бороться с религией и признавать при этом бога — непоследовательно; Монтескье же он справедливо упрекал в излишней терпимости к феодальному сословию, без уничтожения которого нечего было и думать об изменении существующего строя.
Обратим внимание на эту критику.
Она характерна: в ней нужно искать изначальную целенаправленность будущего труда Гельвеция.
Вместе с тем в процессе работы над своим трактатом он отойдет от Вольтера и Монтескье и сблизится с Дидро и Гольбахом — их воззрения наиболее полно отвечали мыслям, которые теперь должны были обрасти плотью.
Трактат «Об уме» Гельвеций писал семь лет.
С целью создать спокойную творческую обстановку, он ежегодно уезжал на восемь месяцев в свое поместье Воре, где вел затворническую жизнь. Никого не принимая и лишив себя обычных развлечений, он целыми днями обдумывал очередную мысль или фразу, записывал ее, двадцать раз переделывал, зачеркивал и снова писал.
Оставшиеся четыре месяца он проводил в столице и здесь, напротив, был все время на людях. Общаясь с единомышленниками, он ловил каждый случай, позволявший чем-то обогатить свой трактат. Даже в дни приемов в своем великолепном салоне Гельвеций обычно бросал гостей на попечение очаровательной и умной хозяйки, сам же уводил нужного человека в сторону и там мучил несчастного, вытягивая из него мнение, критику или совет…
И вот труд окончен.
С наивностью, достойной Руссо, не желая потерять в глазах читателей ничего из предполагаемой славы, Гельвеций подписывает трактат своим полным именем и сдает в типографию.
В 1758 году книга выходит в свет.
И почти тотчас же начинается скандал. Страшный, небывалый скандал.
Цензора, проморгавшего «крамолу», убирают с работы. Трактат осуждает Сорбонна, выдвинувшая против автора свыше ста обвинений. Назвав книгу Гельвеция «кодексом самых отвратительных и гнусных страстей», парламент приговаривает ее к сожжению, а заодно, использовав дружбу автора с энциклопедистами, наносит удар и по «Энциклопедии». Архиепископ парижский, а вслед за ним и папа Климент XIII предают книгу анафеме. Одновременно с этим книжный рынок наводняется потоком грязных памфлетов, где философа поносят последними словами и требуют против него суровых мер.
Суровых мер… Уж куда суровее!..
Вместо ожидаемой славы бедный автор получил сокрушительный удар! На первых порах он даже подумывает бежать за границу. По требованию властей письменно отрекается от «мятежной» книги. Еще раз. И еще.
Больше всего огорчает Гельвеция, что и многие друзья выступили также с критикой его труда. Кто же именно? Вольтер, Руссо, Даламбер, Тюрго — все деисты, все не желающие до конца порвать с бытием божьим… Если бы был жив Монтескье, вероятно, выступил бы и Монтескье.
Но проходит короткое время, и гонимый философ приободряется. Он видит, что не все его клянут. Нет, далеко не все. Выходят книги, брошюры, статьи, в которых, пусть робко и в завуалированной форме, авторы соглашаются с ним, стремятся его поддержать.
Нет, он не покинет родину.
И не оставит своего благородного поприща.
После кратковременных поездок в Англию и Пруссию, предпринятых с целью немного развеяться, Гельвеций вновь оседает в своем поместье. Он пишет новый трактат — «О человеке».
Гельвеций так же упорен и так же долго сидит над каждой строкой; только в 1769 году завершает он новый трактат.
Но, наученный горьким опытом, издавать его не торопится.
Здоровье Гельвеция подорвано. Он чувствует, что не протянет долго, хотя, в сущности, он совсем еще не стар — ему только что исполнилось 54 года.
И он не хочет, чтобы последние дни его были отмечены новым костром…
Он умер два года спустя после завершения новой книги. Трактат «О человеке» был издан посмертно, в 1773 году, и вызвал еще больше шума, чем первый труд Гельвеция.
В чем же причина того, что произведения бывшего генерального откупщика, на первый взгляд чисто отвлеченные, имели такие глубокие последствия?
Оба трактата Гельвеция — книги о человеке и человеческом обществе в их прошлом, настоящем и будущем.
От природы, утверждает философ, человек не глуп, не умен, не зол, не добр. «Естественному человеку» свойственны лишь любовь к удовольствиям и ненависть к своим страданиям — то, что в обиходе принято определять как «эгоизм». Все остальное — особенности ума, индивидуальность характера, нравственность — человек получает не от бога, как утверждает церковь, а от среды, в которой находится, от воспитания, которое дает ему общество. Точно так же общество направляет и эгоизм «естественного человека».
В социально здоровой среде, которая близка законам природы, например в «естественном» обществе далекого прошлого, себялюбие являлось основой добродетели: разумно понятый собственный интерес заставлял человека жертвовать мелкой личной выгодой во имя выгоды коллектива. В подобной среде критерий добра — общественное благо.
В среде же извращенной (читай: в современной Гельвецию феодально-абсолютистской Франции) правительство и привилегированные сословия своим поведением вызывают у окружающих лесть, угодничество, склонность к интриге, растущие в зависимости от положения на ступенях сословной лестницы, знатности, богатства. В подобных условиях эгоизм приводит к стяжательству, обману, нарушению всех этических и моральных норм при постоянном увеличении нужды и страданий обездоленного народа. Правитель и его чиновники, уродуя условия существования своих граждан, сами в результате пресмыкательства и рабского положения народа развращаются еще больше. Таким образом, создается порочный круг, из которого не видно выхода.
Но выход есть.
И выход радикальный.
— Всякий народ, стонущий под игом самовластья, может сбросить его, — утверждает Гельвеций. — Как бы ни звался угнетатель, народ всегда вправе вступить с ним в борьбу и уничтожить его!..
И тогда, ликвидировав шайку воров, находившуюся у власти, освобожденный народ сможет установить разумный общественный строй с соответствующими природе норм~ами, с «разумным эгоизмом», развивающимся по линии максимального сочетания частного с общим. Тогда не останется нажитых на народном горе чрезмерных богатств, но не будет и бедности, а девизом всего человечества станут слова: «Общественное благо — высший закон»…
Таков в общих чертах ход мысли Гельвеция.
Сделаем оговорку: сам философ предсказанных потрясений не слишком желал — лично его, как и подавляющее большинство просветителей, гораздо больше удовлетворил бы «мирный» путь общественного преобразования под эгидой все того же «просвещенного» монарха.
Но не желая потрясений, он их предсказал.
Предсказал и обосновал.
И тем подломил устои общества, державшегося на — сословных привилегиях.
Не менее тяжелые удары нанес он и религии.
Отвергнув бога, он не поскупился и на прямые обличения церкви, вроде следующего:
«…Фанатизм дает оружие в руки государей, он предписывает католикам убивать протестантов, он снова вводит изощренные пытки, он зажигает костры инквизиции и отправляет испанцев за далекие моря, чтобы воздвигнуть крест и нести ужас индейцам Америки. Куда бы ни обратили вы взор, на север или на юг, на восток или на запад, вы повсюду увидите священный меч религии, направленный против женщин, детей, стариков, и землю, обагренную кровью жертв, приносимых ложному божеству, землю, представляющую обширный и отвратительный могильный склеп, устроенный религиозной нетерпимостью…»
Разве могли феодальное общество и католическая церковь простить подобные выпады?..
Теория общества и государства Гельвеция во многом близка взглядам Руссо.
Но в одном они совершенно непримиримы.
В «Общественном договоре» великий женевец допускал существование бога, Гельвеций же начисто бога отверг.
Именно поэтому Руссо не мог не оказаться в числе тех, кто резко выступил против обоих трактатов Гельвеция. И поэтому же позднее не смог признать его руссоист Робеспьер, хотя многие положения книги «О человеке» были созвучны политической программе якобинцев.
Книга Гельвеция начала раскол в среде энциклопедистов.
«Система природы» Гольбаха, появившаяся одиннадцать лет спустя, усилила и углубила этот раскол, доведя его до разрыва.
На первый взгляд это может показаться странным. -
Кто был большим энциклопедистом, чем Гольбах, кто в большей мере стремился сплотить просветителей, создать условия для их дружной совместной работы?
Не его ли называли «метрдотелем энциклопедистов»?
И не только потому, что он терпеливо кормил и поил всю братию, не уставая помогать нуждающимся из числа своих коллег, но и потому, что он фактически заведовал духовной кухней «Энциклопедии», а его дом в Париже был ее подлинной «деловой конторой».
Если Дидро может быть назван генералом армии энциклопедистов, то Гольбах неизменно оставался начальником ее штаба и главным квартирмейстером.
Он говорил своему «молочному» брату Гельвецию:
— Вы умудрились поссориться со всеми, кому оказали услугу. Я же сумел сохранить всех своих друзей!
Это была правда.
И однако…
Впрочем, все по порядку.
Полное имя его по-французски звучало Поль Анри Тири, а по-немецки — Пауль Генрих Дитрих; Гольбах, как и Гельвеций, происходил из Германии.
Он родился в 1723 году в городе Гедельсгейме, в семье крупного коммерсанта, имевшего титул барона. Получив солидное образование сначала во Франции, потом в Нидерландах, в Лейденском университете, Гольбах к началу пятидесятых годов окончательно поселился в Париже, где и жил все дальнейшее время в собственном особняке.
Знакомство Гольбаха с Дидро, начавшееся в период организации «Энциклопедии», вскоре перешло в тесную дружбу, укрепившуюся вследствие общих идейных интересов и сходных философских взглядов.
Салон Гольбаха на улице Ройяль-Сен-Рош выделялся среди всех столичных салонов особенно сердечной атмосферой, которая там царила.
Каждые четверг и воскресенье большой особняк барона радушно открывался для званых и незваных; более двадцати человек здесь регулярно обедали и ужинали.
У дверей большого зала гостей встречал сам барон.
Его худощавое лицо, резко очерченный нос, небольшие, но очень живые глаза, хитро поблескивающие из-под нависших, густых бровей, производили впечатление на гостя еще до того, как начиналась беседа. Что же касается беседы… Эрудиция Гольбаха казалась невероятной. Взяв на себя в «Энциклопедии» отделы по химии и биологии, он написал свыше четырехсот статей, много перевел с немецкого, еще больше отрецензировал и отредактировал.
— Какую бы систему ни создало мое воображение, — говорил в шутку Дидро, — мой друг Гольбах обязательно найдет для меня факты и аргументы, ее оправдывающие…
Да, можно с уверенностью сказать, что люди, собиравшиеся на улице Ройяль-Сен-Рош, просиживали здесь дни и вечера не только потому, что яства, подаваемые у барона, были вкусны и обильны, а вина отличались качеством; еще более высоким качеством отличалась застольная беседа, которую хозяин дома всегда умело направлял, сохраняя при это*м, однако, полную свободу мнений.
Помимо четвергов и воскресений, барон был рад принять друзей и в другие дни недели. Его прекрасно подобранная библиотека всегда была к их услугам, равно как и домашний музей и богатая картинная галерея.
Кроме парижского салона, Гольбах располагал еще и большим имением под столицей, в Гранвале, также открытым для соратников и друзей, как мы вскоре убедимся.
В целом можно сказать, что хотя барон Гольбах был богачом, имея не менее шестидесяти тысяч ливров годового дохода, он достойно тратил свои деньги; его демократизм, щедрость, доброжелательность, умение расположить к себе, делали его одной из популярнейших фигур литературной богемы столицы.
Философская система Гольбаха складывалась постепенно и полностью оформилась лишь в конце шестидесятых — начале семидесятых годов.
Она строилась на началах материализма и атеизма — к этому подвели философа его многолетние труды в области химии и естественных наук.
Конечно, у Гольбаха имелись предшественники, и, если говорить о французских просветителях, здесь в первую очередь следует назвать Мелье и Ламетри.
Серьезную помощь философу оказали также его сотрудники-материалисты. В некоторых мыслях Гольбах вполне сходился с Дидро, в других — с Гельвецием; известно, что Дидро даже прямо участвовал в написании отдельных глав его капитального труда.
Иначе быть и не могло.
Ибо «Система природы» Гольбаха стала подлинным сводом достижений материалистической мысли XVIII века, словно вобрав в себя все то, что было в разное время создано разными мыслителями. И не случайно вышла она сразу же вслед за окончанием «Энциклопедии»: она как бы подвела итог, но с чисто материалистических позиций и тому, что было сделано «книгой книг», и тому, чего та не смогла сделать либо из цензурных, либо из иных соображений.
Все остальные сочинения Гольбаха, вышедшие в эти годы — а вышло их великое множество, и главное из них «Карманное богословие» и «Здравый смысл кюре Мелье», — являясь блестящими и острыми антирелигиозными памфлетами, служили ярким дополнением к его главному труду.
Пересказать «Систему природы» — дело неблагодарное и почти невозможное: пришлось бы изложить от начала до конца весь материализм XVIII века.
Но если попытаться выявить самое основное в книге Гольбаха двумя словами, то этими словами, несомненно, будут материя и движение.
Материя — это все существующее в своей совокупности и в отдельных родах и видах, все то, что каким-либо образом воздействует на наши органы чувств.
Материя не просто существует, она находится в постоянном движении, и движение есть форма ее бытия. — Это движение возникло не в результате какого-то изначального толчка, некой высшей первопричины, но оно было, есть и будет, и поскольку оно лишь форма существования материи, значит, материя также была, есть и будет.
Материю не следует противопоставлять сознанию или «душе»; сознание есть не что иное, как атрибут материи, принадлежность тела, с которым она рождается и умирает, чтобы уступить место другим формам материи.
Но раз материя и движение вечны, раз не было «божественного первотолчка», а душа разделяет судьбу тела, значит, места для бога не остается, значит, нет ни «рая», ни «ада», значит, атеизм — единственная система, приемлемая здравым смыслом.
«Систему природы» не зря называли «библией атеизма».
В борьбе с религией и церковью Гольбах видел свою главную задачу, причем здесь его не могли удовлетворить никакие компромиссы, в виде, например, «религии разума» Монтескье и Вольтера.
Как объяснить с точки зрения деизма наличие постоянного зла в мире? — спрашивал Гольбах. Разве оно может быть угодно справедливому богу? Разве допустил бы разумный творец наличие такого колоссального зла, как феодализм и абсолютистское государство, подавляющее и угнетающее миллионы ни в чем не повинных граждан?.. Все существующее еще раз опровергает наличие божественного провидения и верховного существа. Следовательно, деизм не есть «религия разума», поскольку она противоречит разуму.
Общественное зло создано не богом, а человеческими руками.
Н© это значит, что только человеческими руками оно может бить и уничтожено.
И здесь Гольбах как бы перебрасывает мостик от воззрений философских к воззрениям политическим. Он доказал, что гнет религиозный лишь прикрывает гнет социальный. Ликвидация же одного неизбежно влечет за собой устранение другого.
Значит, за революцией в области идей должна следовать еще одна революция, которая покончит с деспотизмом феодального строя и приведет человека в желанное общество свободы и равенства.
Таков конечный вывод, который вытекает из всех положений «Системы природы».
Сам Гольбах его не делает, но логически к нему подводит, и здесь его взгляды довольно точно совпадают со взглядами Гельвеция.
Правда, как и Гельвеций, сам бы он предпочел «просвещенного монарха», но…
Но, выражаясь его же словами, «желаемое и действительное — вещи разные».
«Система природы» увидела свет в 1770 году.
Ее автор, в отличие от Гельвеция, зная, что ожидает книгу, принял необходимые меры предосторожности. На титульном листе в качестве автора значился секретарь Академии Мирабо, умерший десять лет назад.
Это спасло Гольбаха, хотя и не спасло его труд.
Едва успев выйти, «Система природы» была осуждена парламентом и сожжена.
В речи прокурора было отмечено, что «…сочинитель превосходит своей дерзостью Эпикура, Спинозу и всех философов, точнее, всех атеистов прошлых веков, поскольку в глазах этого святотатца вера — вредный предрассудок, лица же, стоящие во главе нации, — узурпаторы, присвоившие себе пышный титул представителей бога только для того, чтобы безнаказанно распоряжаться страной…».
Ничего не скажешь — прокурор понял главное.
Но не менее хорошо поняли всё и деисты, многие из бывших сотрудников «Энциклопедии».
Вольтер не преминул выступить с резкой критикой.
Вся группа энциклопедистов, в свое время выразившая неодобрение Гельвецию, теперь окончательно отмежевалась от материалистического ядра «книги книг», в состав которого входили Дидро, Гельвеций и Гольбах.
Что же касается самого Гольбаха, то после этих событий он прожил еще 19 лет; он умер в 1789 году, всего за несколько месяцев до того, как парижский народ взял Бастилию.
Так как государственные расходы совершаются в интересах всех граждан, то все граждане должны в них участвовать…
Тюрго
Почти все просветители XVIII века, если не считать Мелье и двух-трех его единомышленников, были идеологами разных слоев буржуазии.
В условиях кризиса феодально-абсолютистского строя буржуазия в целом являлась прогрессивным классом и ее идеология занимала ведущее место в обществе.
Но характерно — и мы видели это на многих примерах, — что идеологи буржуазии в то время выступали от имени третьего сословия Франции, иначе говоря, от имени всего французского народа.
Это не удивительно: народ ведь должен был стать основной силой в грядущей буржуазной революции!
Однако среди просветителей имелась группа идеологов, которые, в отличие от большинства философов, не скрывали чисто буржуазного характера своих действий и чаяний.
Это были экономисты, «физиократы», как называли их современники.
Физиократы, очевидные сторонники чисто мирного пути преобразований, надеялись, что в результате реформ, проведенных верховной властью, буржуазия получит возможность свободно и беспрепятственно развивать свои экономические возможности.
«Не мешайте действовать!» — это был их лозунг, требование, с которым они обращались к правительству и привилегированным сословиям.
Из числа физиократов наибольший интерес вызывает Тюрго.
И не только потому, что для «Энциклопедии» он сделал немало.
Тюрго интересен, в первую очередь, как единственный просветитель, которому довелось приступить на практике к осуществлению общих теоретических положений буржуазного просветительства XVIII века.
Приступить и тотчас же убедиться… Впрочем, сначала следует хотя бы вкратце познакомиться с жизнью и деятельностью Тюрго.
Среди парижских салонов середины XVIII века особое место занимал салон госпожи Жофрен.
Он считался полуаристократическим; сюда иной раз наезжала сама мадам Помпадур, не говоря уже о знатных иностранцах, толпившихся здесь постоянно. Хозяйка салона, дама уже в летах, состояла в переписке с многими высокопоставленными лицами, в том числе с Екатериной II.
Но при этом «мамаша Жофрен» пользовалась особой любовью энциклопедистов. И, надо сказать, любовь была взаимной. Хотя официальным днем приема для литераторов была среда, некоторые из них, например остроумный Мармонтель, не считались с днями. Мармонтель, между прочим, сообщает, что госпожа Жофрен очень уважала барона Гольбаха и любила Дидро, но «…не желала себя компрометировать из-за них…».
Да, при всей своей любви к «детям», «мамаша» как огня боялась «крамольных» разговоров. Всякий раз, когда Дидро в пылу красноречия приближался к какому-либо животрепещущему событию, она, искусно вмешиваясь, давала беседе нейтральное направление.
Поэтому-то Дидро не так уж часто у нее бывал, а Гримм, приятель Дидро, заметил однажды:
— У нее нельзя говорить ни о внутренних делах, ни о внешних, ни о придворных, ни о городских, ни о политике, ни о финансах, ни о войне, ни о мире, ни о религии, ни о метафизике, ни о грамматике, ни о музыке…
Конечно, это шутка. Но не без доли истины.
Тем не менее салон процветал.
Завсегдатаями его были, кроме уже упоминавшегося Мармонтеля, Гельвеций, Даламбер, Гольбах. Часто здесь появлялся также застенчивый молодой человек, который больше слушал, чем говорил, и краснел, когда к нему обращались.
Он был очень скромен, хотя и принадлежал к знатной фамилии.
Полное имя его было Ан Робер Жак Тюрго, маркиз де л’Ольн.
Род Тюрго, так же как и род Монтескье, сочетал в себе традиции «дворянства шпаги» и «дворянства мантии» — военной и сановной аристократии. Отец будущего физиократа многие годы занимал должность купеческого старшины Парижа, что приносило ему гораздо больший доход, нежели земли близ родового замка.
Впрочем, с доходами в целом в роду маркизов де л’Ольн было не слишком густо, и когда 10 мая 1727 года появился на свет Ан Робер Жак — третий мальчик в семье, родители решили, что ему в грядущем не остается ничего, кроме духовной карьеры.
Ребенок рос, и отец убеждался, что перст судьбы указал правильно. Необыкновенная замкнутость мальчика, сосредоточенность и любовь к науке делали его совершенно непригодным для светской жизни.
Он блестяще окончил уже известный нам коллеж Луи ле Гран, затем семинарию Сен-Сюлытис и, наконец, поступил на богословский факультет Сорбонны. Здесь он учился не менее прилежно, чем в Луи ле Гран, но, окончив факультет в 1751 году, вдруг отказался от духовной карьеры.
Конечно, это произошло не «вдруг». Видимо, учеба на богословском факультете открыла глаза Тюрго на смысл религии. Человек до предела искренний и честный, он сказал както одному из друзей:
— Я не хочу всю жизнь носить маску.
Это не значит, что Тюрго, стал атеистом, нет, полностью с идеей бога он не расстался, но церковь навсегда потеряла его. Тем более, что уже в эти годы он живо интересовался экономикой и философией, кое-что писал и завел дружеские отношения с Даламбером и видными поосветмтелями-физиократами Кене и Гурне.
Отказавшись служить церкви, Тюрго был вынужден подумать о какой-то иной службе. Он поступил в парижский парламент и проработал там свыше девяти лет (1752–1761), вполне довольный своей судьбой. Из биографии Монтескье мы помним, как много свободного времени оставляла чиновникам парламентская деятельность. Тюрго использовал это время как нельзя лучше. Он много читал, переводил с английского, а с 1756 года установил весьма тесный контакт с «Энциклопедией», для которой написал ряд ведущих статей. Справедливо считая, что знакомство с родиной и другими странами обогащают ум и расширяют кругозор, Тюрго в эти годы также путешествовал. Он сопровождал Гурне в его инспекционных поездках по Франции и побывал в Швейцарии, где познакомился с Вольтером.
«Фернейский патриарх» оценил по достоинству молодого ученого и тут же написал о нем Даламберу, утверждая, что «…никогда не видел более любезного и образованного человека и притом обладающего, что является довольно' редким среди метафизиков, очень изысканным и здоровым вкусом…».
Великий просветитель, как обычно, был прав. Тюрго вполне доставало и образованности, и любезности, а уж о «здоровом вкусе» и говорить не приходится. Стоит познакомиться с его научными убеждениями, вполне сложившимися к этому времени, чтобы согласиться с репликой Вольтера.
Тюрго был очень разносторонним мыслителем, и, чем бы он ни занимался, везде была видна его яркая индивидуальность. Он увлекался физикой, специально изучая теорию тепла; этимологией, дав новые мысли и определения в языкознании; философией, выдвинув и здесь ряд новых идей. Как философ, он создал свою теорию познания и был предшественником Сен-Симона в области некоторых социальных формулировок; на него же, как на своего философского предтечу, до сих пор указывают позитивисты.
Для нас особый интерес представляет экономическое учение Тюрго, учение, которое он будет всеми силами стремиться провести в жизнь, сначала в рамках одной из провинций Франции, затем — в масштабах всей страны.
Хотя сам Тюрго происходил из дворян, мы видели, что его семья была уже сильно подвержена новым капиталистическим веяниям. И сам он, как теоретик, выражал интересы отнюдь не привилегированных сословий Франции, напротив, ему были близки чаяния новой, поднимающейся буржуазии, в особенности ее земельных слоев.
В своих экономических рассуждениях Тюрго начинает, как и большинство просветителей, с далеких времен «естественного состояния». В ту эпоху, говорит он, общество начало распадаться на две части. Одни стали захватывать землю, другим же пришлось эту землю обрабатывать. Так образовались два класса, существующие и поныне: земельные собственники (дворянство) и арендаторы земли, производители, земледельцы. Заметим: когда Тюрго говорит о «земледельцах», он имеет в виду исключительно крупных фермеров, ведущих хозяйство на капиталистических началах; что же касается мелких земледельцев-крестьян, равно как и людей, «живущих на заработную плату», то есть рабочих, то их судьба фактически выпадает из поля зрения философа. Итак, продолжает Тюрго, общество распалось на людей, которые имеют землю, но ничего не производят, и производителей, которые создают все, но лишены земли и всяких прав и в условиях феодально-абсолютистского режима вынуждены прозябать. Чтобы изменить подобное положение и сделать общество богатым, а государство — сильным и процветающим, необходимы реформы, которые уничтожат существующую ныне несправедливость и позволят буржуазии занять подобающее ей место.
Вскоре философу представляется первая возможность перейти от теории к практике: 8 августа 1761 года он назначается интендантом Лиможского генеральства.
Трудно вообразить себе пестроту и несуразность, свойственные дореволюционной административной структуре Франции. Страна распадалась на провинции, генеральства и интендантства, не говоря о более мелких делениях. Провинции представляли из себя старинные области, оставшиеся со времен средневековья, генеральства же и интендантства были созданы абсолютной монархией позднее, причем таким образом, что границы одних зачастую пересекались с границами других.
Главный представитель центральной власти в провинции, интендант, в первую очередь должен был заботиться о своевременном и полном сборе налогов; сверх того, он контролировал внутреннюю жизнь вверенной ему области, с тем чтобы ввести войска, если запахнет крестьянским бунтом.
А бунты здесь не были редкостью. Лиможское генеральство, состоявшее из провинции Ангумуа и Лимузен, в течение XVII–XVIII веков оставалось ареной постоянных крестьянских восстаний. Притеснения чиновников и феодальных господ, местные голодовки, крайне неравномерное распределение налогов, вымогательства жадных откупщиков — все это, переполняя чашу терпения бедняков, вызывало жестокие классовые схватки.
Прибыв в Лимож, новый интендант с головой ушел в работу. Он изучал отчеты своих предшественников, разъезжал по местам, ревизовал, проводил реформы. Уже в течение первых лет своей службы он добился известных результатов: налоги были несколько уменьшены и более равномерно распределены; обременительные натуральные повинности сведены к небольшим платежам, а тяжелое право постоя отменено без выкупа.
Народ благословлял Тюрго.
Однако вскоре пришла беда.
1769–1770 годы были неурожайными. Особенно плохо оказалось с хлебом. Цены на муку в Лиможском генеральстве выросли в пять раз. Это означало голодную смерть для лногих семей. В народе тотчас же началось брожение. Люди требовали мер против спекуляции хлебом — в этом они видели единственное спасение от смерти. И правительство, боясь новых бунтов, решило регламентировать продажу хлеба.
Как же повел себя в этом случае Тюрго?
Так, как и должен был повести, оставаясь верным своему учению.
Он стал бороться против ограничений. Он выступил за полную свободу хлебной торговли — в качестве физиократа он ведь был ярым противником любых ограничений прибыли буржуазии!..
Что же касается бедноты… Ей можно помочь из государственных фондов, а если этого недостаточно, что ж, придется пустить в ход штыки и пули — лучший аргумент против волнений черни!..
Так показал себя Тюрго, «благодетель народа», лишь только дело коснулось доходов буржуазии.
Впрочем, на этот раз его план не был реализован: правительство, как отмечалось выше, уже приняло решение/ которое не собиралось отменять.
Но вскоре реформатор получил в свое распоряжение арену несравненно более широкую, нежели Лиможское генеральство.
В марте 1774 года новый король Людовик XVI назначил своим первым министром престарелого графа Морепа, бывшего в опале в конце прошлого царствования. Формируя новый кабинет, Морепа вспомнил, что ему говорили много хорошего о некоем интенданте Тюрго, человеке из знатного рода, выгодно показавшем себя в Лиможе. И старик недолго думая пригласил расторопного интенданта на вакантную должность морского министра.
Просветители ликовали.
Ура! Один из их соратников — министр! Это что-нибудь да значит! Недаром же они возлагали такие надежды на молодого короля — он не чета покойному Людовику XV, он подлинный друг Просвещения, он превзойдет и «Соломона» — Фридриха, и «Семирамиду» — Екатерину!..
Вскоре их ликование усилилось.
Правительство Людовика XVI испытывало серьезные трудности.
Прошлое царствование, проходившее под девизом «После нас — хоть потоп!», оставило экономике и финансам страны незаживающие раны. Между тем новый двор и супруга нового короля Мария-Антуанетта не собирались сокращать расходов.
Где было взять денег? Яма государственного дефицита становилась все глубже — дна ее не было видно.
Откуда взять средства, чтобы залатать все прорехи? Какими мерами стабилизировать положение? Что делать?..
В августе того же года наслышавшийся о добродетелях своего морского министра Людовик XVI производит его в должность генерального контролера финансов.
Это была фактически высшая должность в кабинете министров.
Тюрго оказался главой правительства.
Он на всю жизнь запомнил этот день, 22 августа 1774 года.
Он стоял посреди огромного зала большого Версальского дворца, со всех сторон его окружали зеркала и золоченые канделябры, а прямо перед ним стоял полный молодой человек небольшого роста с орденом в петлице голубого фрака.
Тюрго сделал шаг вперед и поднял глаза.
Людовик выдержал взгляд. Улыбнулся.
— Не в руки короля, а в руки честного* человека отдаю я себя, — чуть дрогнувшим голосом произнес Тюрго.
— И вы не будете обмануты, — продолжая улыбаться, ответил Людовик.
Да, так все оно и произошлов этот день, 22 августа.
А потом?..
Потом бывало разное.
Было все — тяжелый труд, бессонные ночи, слава, почет, интриги, ненависть и… падение.
Все шло своим чередом.
Придя к власти, Тюрго через два дня обратился к королю с письмом, в котором изложил свою программу.
Он писал:
«…Никакого банкротства, никакого увеличения налогов, никаких займов. Чтобы выполнить эти три условия, есть только один способ — добиться постоянного превышения доходов над расходами…»
Король полностью согласился с министром и предложил ему действовать.
Тогда Тюрго установил жесткий режим экономии. Он уволил нерадивых чиновников, сократил подачки придворным, установил строжайший контроль над финансовым ведомством, уменьшил злоупотребления, связанные с откупной системой.
Просветители аплодировали.
Он пошел дальше.
13 сентября был издан закон о свободе хлебной торговли в пределах всего королевства.
Король утвердил закон.
Теперь аплодисменты переходят в овацию. Буржуазия торжествует. Вот ведь они какие, наш король и наш министр! Они дружно осуществляют лозунг «Не мешайте действовать!».
Не все идет гладко.
Придворные задыхаются от ярости и готовы убить генерального контролера.
Негодует и народ.
Свобода хлебной торговли ведет к повышению цен на хлеб, повышение цен снова угрожает голодом. От слов бедняки переходят к делу. В мае 1775 года поднимается настоящая «мучная война».
Министр тверд, как кремень. Он решает применить то, чем некогда, в Лиможе, лишь угрожал: штыки и пули.
Он побеждает. Мятежники разогнаны, зачинщики повешены.
Ну, что же дальше?
Король доволен.
И тогда-то министр выкладывает на стол свой главный козырь.
Мысль Тюрго до предела проста.
Государство на краю банкротства. Экономией, одной экономией положения не спасешь. Государству должны помочь те, ради кого оно существует. Третье сословие — буржуазия и народ — все время выполняют свой долг и исправно платят налоги.
А другие? Так называемые привилегированные сословия? Так называемые благородные?..
Нет, они не платят ни сантима. Они только берут и ничего не дают. А ведь они располагают огромными богатствами!
Так не пора ли с этим покончить?..
Надо отменить податную привилегию «благородных».
Это будет началом отмены всех привилегий.
В январе 1776 года Тюрго представил Людовику докладную записку и проект шести декретов.
Декреты предусматривали обложение налогом привилегированного дворянского сословия, упразднение цеховой системы, мешавшей развитию капитализма, и ликвидацию ряда крестьянских повинностей.
При обсуждении проекта в совете министров генеральный контролер встретился с жестоким сопротивлением,
Но король утвердил декреты и заставил парламент зарегистрировать их.
Это произошло 12 марта.
День 12 марта 1776 года был вершиной жизни Тюрго.
Это была победа, грандиозная победа.
Не только его, конечно. Победа просветительной философии, победа энциклопедистов, победа буржуазии, всего третьего сословия.
Не за горами конец всех привилегий.
— Царство свободы и равенства грядет! — утверждают философы. — Просвещенный монарх по представлению просвещенного министра открыл заколдованную дверь в это царство…
Мог ли думать тогда Тюрго, что от момента его торжества до момента падения осталось всего два месяца?..
Если первые реформы Тюрго восстановили против него лихоимцев-чиновников, жадных откупщиков и дворян, нажившихся на казенных поставках, то теперь возмущение охватило весьма широкие круги.
Все дворянское сословие, а вместе с ним и духовенство, негодовали против отступника.
Еще бы! На что он замахнулся! Ведь это же была угроза всему строю!..
Но не только привилегированные его проклинали.
Действий Тюрго не могли одобрить цеховые мастера, лишившиеся своего заработка, бедняки города и деревни, помнившие о «мучной войне» и ее жестоком подавлении.
Рупором недовольных, орудием привилегированных стала королева.
Она принялась «раскрывать глаза» королю.
Людовик XVI, всего лишь несколько месяцев назад утверждавший, что во всем королевстве только он и Тюрго по-настоящему любят народ, не устоял.
Впрочем, он и сам понимал, что давно уже пора кончать.
Догадываясь о своей судьбе, Тюрго пытался добиться аудиенции у короля, но безуспешно.
Письма, которые он посылал Людовику, оставались без ответа.
Наконец 12 мая, к радости всех врагов министра-реформатора, ему вручили отставку.
Последние годы жизни Тюрго провел вдали от людей, занимаясь любимой наукой. Но потрясения прошлых лет не могли не сказаться на его здоровье. Как и Гельвеций, он умер, не достигнув старости, в возрасте всего 54 лет.
Это произошло в марте 1781 года.
Что же касается его реформ, то все они одна за другой были отменены сразу же после его отставки.
Золотая мечта энциклопедистов о «просвещенном монархе» так и не претворилась в действительность. Мирное преобразование Франции не состоялось.
Впереди была революция.