Как тихо все! Так тихо, что смущает
И беспокоит душу этот странный,
Чрезмерный мир.
Что ж, по крайней мере, зима. Мы всегда приезжали сюда только летом, поэтому место казалось немного другим. Не таким нестерпимо знакомым, не таким подавляющим. Стортон Мэнор, мрачный и массивный, в тон сегодняшнему низкому небу. Викторианская, неоготическая громада, окна в каменной декоративной облицовке и с облупленными деревянными рамами, позеленевшими от сырости. У стен кучи сухих листьев и мох, ползущий из-под них вверх, к подоконникам первого этажа. Выбираясь из машины, я тихонько вздохнула. Пока что зима совершенно типичная для Англии. Сырая и грязная. Живые изгороди вдалеке похожи на размытые фиолетовые кровоподтеки. Я сегодня оделась поярче, бросая вызов этому месту, его давящей суровости, хранившейся в моей памяти. Теперь я кажусь себе нелепой, как клоун.
Сквозь лобовое стекло обшарпанного белого «гольфа» я вижу руки Бет у нее на коленях и растрепанные кончики ее длинных, висящих жгутами волос. В них кое-где появились седые пряди — рано, слишком рано. Она буквально рвалась сюда, но теперь сидит как статуя. Эти бледные, тонкие руки, бессильно сложенные на коленях — пассивные, выжидающие. Раньше, когда мы были детьми, волосы у нас обеих были яркими. Сияющие, белокурые волосы ангелов, юных викингов, чистый цвет, выцветший с возрастом и превратившийся в невыразительный мышиный. Я свои теперь подкрашиваю, чтобы выглядели хоть немного радостнее. Мы все меньше и меньше внешне похожи на сестер. Я вспоминаю Бет и Динни, склонивших друг к другу головы, шепчущихся, как заговорщики: у него волосы такие черные, у нее такие светлые. Тогда меня изводила ревность, а сейчас, в воспоминаниях, их головы кажутся похожими на инь и ян. Друзья — не разлей вода.
Окна в доме пустые, в стеклах темные отражения обнаженных деревьев. Эти деревья сейчас кажутся выше, и они слишком близко подобрались к дому. Нужно их подстричь. Я что, обдумываю, что нужно сделать, поправить? Я собралась здесь жить? Дом теперь наш, все двенадцать спален; высоченные потолки, великолепная лестница, подвальные помещения, каменные плиты пола, отполированные ногами сновавших по ним слуг. Все это наше, но только если мы останемся и будем жить здесь. Мередит всегда этого хотела. Мередит — наша бабушка, ехидная, с костлявыми, сжатыми в кулаки руками. Она хотела, чтобы наша мама привезла нас сюда навсегда, хотела видеть, как она умрет. Наша мама отказалась, была лишена наследства, а мы продолжали спокойно и беспечно жить в Ридинге. Если мы не переедем сюда, имение будет продано, а деньги пойдут на благотворительность. Мередит — посмертный филантроп, странно как-то. Так что пока дом наш, но только на короткое время, потому что я не думаю, что мы сможем здесь жить.
На то есть причина. Когда я пытаюсь четко осознать ее, она исчезает, испаряется, как дымок. На поверхность всплывает только имя: Генри. Мальчик, который пропал, которого просто нет больше. Сейчас, глядя на качающиеся ветки, от которых кружится голова, я думаю, что понимаю. Понимаю, почему мы не сможем здесь жить, почему удивительно, что мы вообще сюда приехали. Я понимаю. Понимаю, почему Бет сейчас даже не выходит из машины. Я спрашиваю себя, нужно ли мне уговаривать ее выйти, так же, как приходится уговаривать ее поесть. На пространстве отсюда до дома ни травинки — тень слишком глубокая. А может, почва отравлена. Пахнет землей и гнилостными бархатистыми грибами. Гумус, всплывает слово из уроков естествознания — целая вечность прошла с тех пор. Тысячи крошечных ртов насекомых, кусающих, работающих, переваривающих почву. Сейчас момент затишья. Молчит мотор, молчат деревья и дом, и все пространство между ними. Я снова забираюсь в машину.
Бет уставилась на свои руки. По-моему, она так и не подняла головы, не взглянула на дом. Я вдруг начинаю сомневаться, правильно ли поступила, решив притащить ее сюда. Вдруг становится страшно, что я чересчур с этим затянула, от страха даже начинает крутить живот. У сестры на шее жилы, как веревки, она сложилась на сиденье, угловатая, вся словно на шарнирах. Какая же она стала худая, какой хрупкой кажется. По-прежнему моя сестра, но очень изменилась. Что-то в ней появилось такое, чего я не могу понять. Она совершает непостижимые для меня поступки, я даже представить не могу, о чем она думает. Глаза, которыми она уставилась себе в колени, расширены, взгляд остекленевший. Максвелл хочет снова поместить ее в больницу. Так он сказал мне по телефону два дня назад, а я его за это отругала. Но теперь и сама держусь с ней напряженно, хотя и стараюсь изо всех сил — и ненавижу себя за это в глубине души. Она моя старшая сестра. Ей следовало бы быть сильнее меня. Я глажу ее по руке и весело улыбаюсь.
— Ну что, может, войдем? — спрашиваю. — Я бы выпила чего-нибудь крепкого.
Голос мой звучит слишком громко для такого близкого расстояния. Я представляю себе хрустальные графины Мередит, выстроенные в гостиной. В детстве я, бывало, прокрадывалась туда, разглядывала, как таинственные жидкости преломляют свет, вытаскивала пробки и украдкой нюхала. Как-то это странно, абсурдно — пить ее виски сейчас, когда она мертва. Моя заботливость — это способ показать Бет, что я понимаю: она не хотела сюда возвращаться. Но вот, глубоко вздохнув, она выходит из машины и широкими шагами направляется к дому, так быстро, что я едва за ней поспеваю.
Внутри дом кажется меньше, чем прежде, — так всегда происходит с тем, что ты видел в детстве, — но все равно он огромный. Квартира, которую я снимаю в Лондоне, показалась мне большой, когда я в нее въехала, в ней было ровно столько места, чтобы не приходилось смотреть телевизор сквозь сохнущее на веревке белье. Сейчас, стоя в гулком обширном холле, я испытываю нелепое желание пройтись колесом. Взволнованные, мы стоим, побросав сумки у подножия лестницы. Мы впервые приехали сюда одни, без родителей, и это так непривычно, что мы растерялись, как овцы. Наша роль определяется привычкой, памятью и традициями. Здесь, в этом доме, мы дети. Но я обязана это преодолеть, потому что вижу, что Бет еле держится на ногах, а в глазах у нее появляется отчаяние.
— Ставь чайник. Я поищу спиртное, и мы устроим кофе с чем-то покрепче.
— Эрика, еще даже не время обеда.
— И что с того? У нас каникулы, ведь так? — Ох, но это же не так. Совсем не так. Не знаю, как это назвать, но только не каникулы.
Бет качает головой.
— Я просто выпью чаю, — говорит она, направляясь на кухню. Спина у нее узкая, острые плечи торчат сквозь ткань блузки. Я смотрю на нее с тревогой — всего десять дней прошло с тех пор, как я ее видела последний раз, а она явно похудела. Мне хочется обнять ее, прижать, сделать что-то, чтобы ей стало лучше.
Дом холодный и сырой, поэтому я решаю включить отопление, жму кнопки на древней панели, пока в глубине что-то не начинает шевелиться, жалобно ноют трубы, клокочет и бурлит вода. На каминной решетке кучка пепла, в корзинке для мусора в гостиной до сих пор валяются бумажные носовые платки и сладковато пахнет гниющий яблочный огрызок. От этого невольного вторжения в жизнь Мередит мне становится не по себе. Как будто, обернувшись, я вдруг увидела ее отражение в зеркале — кислую гримасу, ненатурально золотые крашеные волосы. Я задерживаюсь у окна, смотрю на зимний сад, путаницу полегших, неухоженных голенастых стеблей. Я помню, как пахли летние месяцы, проведенные здесь: кокосовый крем от солнца; суп из бычьих хвостов на обед, какая бы ни стояла жара; сладкие, густые облака аромата роз и лаванды на террасе; едкий тяжелый дух от жирных лабрадоров Мередит, которые вечно пыхтели, привалившись в изнеможении к моим ногам. Как же все изменилось. Кажется, прошли века, возможно даже, все это вообще было не со мной. По стеклу ползут дождевые капли, я в сотне лет от всего и ото всех. Здесь мы и впрямь совсем одни, Бет и я. Одни, снова в этом доме, в нашем заговоре молчания, после стольких лет, за которые ничего так и не решилось, за которые Бет отстранялась, понемногу, постепенно, а я увиливала и избегала всего этого.
Первым делом нужно будет привести в порядок все эти вещи, разобраться с барахлом, скопившимся по углам. В доме столько комнат, столько мебели, столько ящиков и шкафов, и потайных мест. Вообще-то я должна бы затосковать при мысли о предстоящей продаже имущества, о том, что оборвется ниточка семейной истории, связанная с теми годами, со мной и Бет. Но мне не грустно. Может, потому, что по праву здесь все должно было принадлежать Генри. Вот когда оборвалась нить. Я долго наблюдаю за Бет, которая вынимает из ящика кружевные носовые платки и складывает их стопкой себе на колени. Она берет их по одному, разглядывает узор, водит по ткани пальцем. Стопка на коленях не такая аккуратная, как в ящике. Непонятно, зачем она это делает.
— Пойду-ка я пройдусь, — говорю я, поднимаясь с затекших коленей, кусая губы, чтобы прогнать раздражение.
Бет подскакивает, словно забыла о моем присутствии:
— Куда ты уходишь?
— Погулять, я же сказала. Хочу подышать свежим воздухом.
— Ладно, только недолго, — говорит Бет.
Такое у нее тоже нередко бывает — она говорит со мной, как с упрямым ребенком, будто я могу убежать. Я вздыхаю:
— Нет. Двадцать минут. Ноги разомну.
По-моему, она знает, куда я направляюсь.
Ноги сами несут меня. Лужайка неровная, вся в кочках; ноги тонут в этом покрытом рябью море мятой бурой травы. Раньше все было ухожено, тщательно подстрижено. Я думаю, что все здесь стало таким запущенным после смерти Мередит. Ерунда, конечно. Она умерла месяц назад, а сад, по всему видно, заброшен давно, им не занимались долгие годы. Мы и сами забросили его, похоже. Я представления не имею, как она тут управлялась — если управлялась, конечно. Где-то в глубине души я помнила о ней все это время. Мама с папой ездили ее навещать каждый или почти каждый год. Мы с Бет не были здесь лет сто. К нашему отсутствию относились с пониманием, как мне кажется, — во всяком случае, расспросами не одолевали. И не настаивали на нашем приезде. Возможно, Мередит хотелось повидать нас, а может, и нет. Ее было трудно понять. Она не была нежной бабушкой, даже матерью была не слишком ласковой. Наша прабабушка Кэролайн тоже жила здесь, когда росла наша мама. Еще один источник дискомфорта. Мама уехала отсюда при первой же возможности. Мередит умерла в одночасье, от удара. Казалась вечной, не меняющейся древней старухой с тех пор, как я себя помню, — и вдруг ее не стало. Последний раз я видела ее на серебряной свадьбе мамы и папы. Это было не здесь, а в душном отеле с бархатными коврами. Она восседала за столом, как королева, и бросала по сторонам пронзительные холодные взгляды.
Вот и Росный пруд. Там, где был всегда, но зимой выглядит совершенно иначе. Он примостился в углу большого поля, объеденного скотом. Поле расстилается на восток, западнее — лес. Сквозь листву на поле падали пестрые зеленые отсветы. Холодный свет, повторение ветвей, колышущихся на ветру, с поющими в них птичками. Сейчас ветви обнажены, обсижены шумными грачами, которые гомонят, хлопают крыльями. В жаркие июльские дни пруд так и тянул к себе, устоять было невозможно, но под унылым серым небом он кажется плоским, как мелкая лужа. По воде несутся тучи. Я знаю, пруд не мелкий. В дни нашего детства он был огорожен, но несколько полос колючей проволоки не мешали исполненным решимости юнцам. Дело стоило исцарапанных голеней и запутавшихся в проволоке волос. В сияющем свете дня синела зеркальная гладь воды. Пруд казался глубоким, но Динни говорил, что он еще глубже, чем кажется. Он объяснял, что вода обманчива, а я не верила, пока однажды он не нырнул, вдохнув поглубже, и, отчаянно брыкаясь, не начал пробиваться вглубь, вглубь… Я следила, как вода искажает очертания его смуглого тела, как он продолжает бить ногами, даже когда, как мне казалось, уже добрался до светлого дна. Хватая ртом воздух, Динни вынырнул — я ждала на берегу, восхищенная, потрясенная.
От пруда берет начало речка, бегущая через деревню Бэрроу Стортон, вниз от усадьбы по склону широкого холма. Этот пруд врезался мне в память как нечто очень важное для моего детства. Я вспоминаю, как Бет носилась по берегу, когда я в первый раз поплыла. Она бегала взад-вперед, нервничала, потому что была старшей, а берега у пруда крутые, и, если бы я утонула, виноватой бы оказалась она. Я ныряла снова и снова, пытаясь, как Динни, добраться до дна, но не доставала, и слышала писклявые угрозы Бет каждый раз, как показывалась на поверхности. Меня выталкивало наверх, как пробку. Такая уж была плавучая, с жирком на щенячьи толстых ногах, с круглым животиком. Бет заставила меня бегать круг за кругом вокруг сада, прежде чем позволила приблизиться к дому: нужно было, чтобы я обсохла, согрелась и перестала клацать зубами, что могло вызвать ненужные расспросы.
Сзади, за голыми деревьями, вдали виднеется дом. В этом есть что-то, чего я никогда раньше не замечала. Летом за кронами деревьев дома не видно, но сейчас он смотрит, ждет. Мне тревожно от мысли, что Бет там одна, но возвращаться пока не хочется. Я иду дальше, перелезаю через калитку и оказываюсь на поле. Пройти это поле, за ним другое, и ты окажешься на круглых уилтширских известняковых холмах — на каждом шагу следы доисторических древностей, а также танков и учебных стрельб. На горизонте виднеется курган, давший название деревне, это захоронение бронзового века, надгробие древнего короля, имя и судьба которого канули в небытие, — плоский, узкий бугор длиной в две легковушки, разрытый с одного конца. Летом король покоится под буйными зарослями заячьего ячменя, крестовника и незабудок, прислушиваясь к несмолкаемому хору жаворонков. А нынче тут только ломкие стебли высохших трав, мертвый чертополох, пустые пакеты от чипсов.
Я стою у кургана и гляжу вниз на деревню, пытаясь отдышаться после подъема. Движения на улицах почти нет, лишь кое-где из труб поднимаются рваные клочья дыма да кое-кто из жителей, потеплее укутавшись, вышел прогулять собак и проверить почтовый ящик. С этого необитаемого холма кажется, что здесь центр Вселенной. Чрезмерный мир, стучат у меня в голове стихи Кольриджа. Я иногда веду беседы о стихах со своими десятилетками. Заставляю читать их медленно, чтобы почувствовали слово, впитывали образы, но они скользят по поверхности, тараторят, как мартышки.
Воздух здесь обжигающий — рвется, расступается вокруг меня, как холодная волна. Я промочила туфли и не чувствую пальцев ног, они онемели. В доме пар десять, а то и двадцать резиновых сапог, я знаю. Стоят в подвале стройными рядами, покрытые паутиной. Однажды — это было ужасно — я сунула босую ногу в сапог, не вытряхнув его предварительно, и почувствовала, что там кто-то шевелится. Отвыкла я от сельской местности, плохо экипирована, да и не готова менять что-то в этой жизни, на этой почве, недостаточно плодородной, чтобы взрастить что-то хорошее во мне. И все же, если меня спросят, я отвечу, что выросла здесь. Эти летние месяцы, такие долгие и так четко сохранившиеся в памяти, всплывают, словно острова, из моря школьных дней и дождливых уик-эндов, слишком расплывчатых и однообразных, чтобы их вспоминать.
У входа в курган ветер начинает тихо завывать. Я спрыгиваю с каменной ступеньки и налетаю на какую-то девушку. Она ахает, выпрямляется и ударяется головой о низкий потолок, тут же пригибается и обеими руками обхватывает ушибленную голову.
— Черт! Простите! Я нечаянно… не ожидала, что внутри кто-то есть… — Я улыбаюсь.
Тусклый свет падает на девушку, на золотистые тугие кудряшки, связанные на затылке бирюзовым шарфом, на юное лицо и странно бесформенное тело, запеленутое в длинные шифоновые юбки и вязаную шаль. Она поднимает на меня взгляд, но видит, должно быть, только силуэт, черную фигуру на фоне неба.
— С вами все в порядке?
Она не отвечает. В щель в стене, прямо перед ней, заткнуты крошечные яркие букетики, подстриженные стебли аккуратно перевязаны ленточками. Чем она занималась здесь, в такой тишине? Молилась, что ли, как в святилище? Заметив, что я смотрю на ее приношения, она вскакивает, сердито смотрит на меня, проталкивается к выходу, не говоря ни слова. Я соображаю, что ее бесформенность на самом деле — это избыток формы, тяжесть беременности. Очень хорошенькая, очень юная, огромный живот. Выбравшись из кургана, я смотрю на склон, ведущий в сторону деревни, но ее там нет. Она движется в другую сторону — туда, откуда пришла я, к лесу рядом с усадьбой. Идет размашистым шагом, размахивает руками.
В первый вечер мы с Бет ужинаем в кабинете. Такой выбор может показаться странным, но только там есть телевизор. Мы едим пасту, держа подносы на коленях, а вечерние новости составляют нам компанию. Болтать о пустяках у нас не получается, а серьезный разговор пока еще не созрел. Мы не готовы. Я не уверена, что когда-нибудь будем готовы, однако кое о чем мне хотелось бы расспросить сестру. Я подожду, я должна быть уверена, что задаю те вопросы, которые нужно. Надеюсь, что, если задам правильный вопрос, ей станет легче. Что правда ее освободит. Бет долго гоняет каждый кусок по тарелке, прежде чем подцепить на вилку. Она по нескольку раз подносит вилку к губам, прежде чем сунуть ее в рот. Некоторые куски туда так и не попадают: она их стряхивает, выбирает другие. Я замечаю это все краем глаза, как и то, что ее организм страдает от голода. Телевизионные картинки отражаются в ее мрачных глазах.
— Ты думаешь, это хорошая идея? Позвать Эдди сюда на Рождество? — вдруг спрашивает она.
— Конечно. Почему бы и нет? Мы же задержимся здесь на какое-то время, чтобы разобраться и привести дела в порядок, стало быть, можем остаться и на Рождество. Вместе. — Я пожимаю плечами. — В конце концов, места здесь всем хватит.
— Нет, я хочу сказать… привезти сюда ребенка. В это… место.
— Бет, это просто дом. Ему здесь понравится. Он не знает… Ладно. Он будет в восторге, я уверена, — здесь столько закутков и уголков, которые можно обследовать.
— Но все-таки дом такой большой и пустой. Не мрачноват ли? Ему тут может быть одиноко.
— Ну, так предложи ему пригласить друга. Нет, правда! Позвони ему завтра же. Не на все каникулы, конечно. Но кое-кто из работающих родителей был бы просто счастлив получить несколько деньков свободы от своего маленького разбойника, как ты думаешь?
— Гм… — Бет округляет глаза. — Не думаю, что кому-то из мамаш в этой школе приходится работать, чтобы обеспечить себя.
— Работает, значит, только шелупонь вроде тебя?
— Только шелупонь вроде меня, — соглашается Бет невозмутимо.
— Я пошутила, правда. Ведь ты-то как раз настоящая, первый класс. Практически голубая кровь.
— Будет тебе… Ровно в той же мере же, что и ты.
— Нет. Что касается меня, тут аристократизм проскочил через поколение. — Я улыбаюсь.
Однажды, когда мне было десять лет, Мередит сказала мне: Твоя сестра — настоящая Кэлкотт. У нее наша стать. Ты, Эрика, боюсь, пошла в отца. Тогда меня это не огорчило, да и сейчас не огорчает. Я не знала наверняка, что означает «стать». Думала, она о моих волосах, которые пришлось коротко остричь из-за того случая с жевательной резинкой. Как только Мередит отвернулась, я высунула язык, а мама погрозила мне пальцем.
Бет тоже все это отвергает. Она сражалась с Максвеллом, отцом Эдди, и добилась, чтобы сын посещал сельскую начальную школу, маленькую и уютную, с уголком дикой природы в школьном дворе: кораллы и высохшие оболочки стрекозьих личинок, весной первоцветы, потом анютины глазки. Но при переходе Эдди в среднюю школу Максвелл одержал верх. Возможно, к лучшему. Теперь Эдди постоянно живет в пансионе. У Бет есть время, чтобы набраться сил, вернуть блеск своей улыбке.
— Пустоту мы заполним, — уверяю я ее. — Украсим залы. Я разыщу радио. Дом не будет похож на… — Смешавшись, я умолкаю. Сама толком не знаю, что собиралась сказать.
Крошечный телевизор в углу вдруг злобно потрескивает — помехи. Мы обе подскакиваем от неожиданности.
Уже почти полночь, и мы с Бет расходимся по своим комнатам. Это те же комнаты, которые мы обычно занимали, и в них мы находим то же постельное белье, выглаженное и давно полинявшее. Сначала это кажется мне неправдоподобным. Но потом я думаю — к чему менять постельное белье в комнатах, которыми никто не пользуется? Я почти уверена, что Бет тоже еще не спит. Матрас низко проседает, когда я на него опускаюсь: пружины утратили упругость. Спинка кровати из темного дуба, на стене акварель, совсем выцветшая. Лодки в гавани, хотя я никогда не слыхала, чтобы Мередит ездила на взморье. Подхожу к изголовью, скольжу пальцами вниз, пока не нахожу это. Пересохла, покрылась пылью. Это ленточка, которую я там прикрепила, — красная жесткая ленточка, которой был перевязан подарок на день рождения. Я привязала ее там, когда мне было восемь лет и у меня появился настоящий секрет, известный только мне одной. Я могла думать о нем, вспоминать, когда снова начинались занятия в школе. Представлять себе ленточку, остававшуюся невидимой, даже когда в комнате убирали и прислуга входила и выходила. Здесь было нечто, о чем было известно лишь мне, мой след, который я всегда могла найти.
Еле слышный стук, и в дверном проеме показывается лицо Бет. Косы расплетены, волосы лежат свободно, обрамляя лицо, и Бет выглядит моложе. Бет иногда бывает так красива, что у меня даже щемит в груди. В тусклом свете ночника тени падают на ее скулы, под глаза, подчеркивают изгиб верхней губы.
— Как ты тут? Я не могу уснуть, — шепчет она, как будто в доме есть еще кто-то, кого она боится разбудить.
— Я отлично, Бет. Но спать тоже еще не хочу.
— Да? — Она медлит в дверях, колеблется. — Так странно оказаться здесь…
Это не вопрос. Я жду.
— Я чувствую себя как… Чувствую себя немного Алисой в Зазеркалье. Понимаешь, о чем я? Все такое знакомое, а в то же время другое. Будто бы вывернуто наизнанку. Как ты думаешь, почему она завещала нам дом?
— Честно, я даже не представляю. Из-за мамы и дяди Клиффорда, мне так кажется. Знаешь, Мередит была мастерица на такие штучки, — вздыхаю я.
Бет все так же нерешительно топчется на месте, такая хорошенькая, моложавая. Сейчас она такая же, как раньше, как будто время остановилось. Как будто ей двенадцать, а мне восемь, и она пришла будить меня, чтобы я не опоздала на завтрак.
— По-моему, она хотела нас наказать, — мягко произносит Бет с подавленным видом.
— Нет, Бет. Мы же не сделали ничего плохого, — твердо говорю я.
— Разве? А в то лето… Нет. Нет, наверное, нет… — Бет поднимает на меня взгляд, быстрый, испытующий. У меня ощущение, что она пытается что-то разглядеть, понять про меня что-то. — Спокойной ночи, Рик, — шепчет она, используя привычное мальчишечье сокращение от моего имени, и скрывается в коридоре.
Я многое помню о том лете. Последнем лете, когда все было нормально, лете 1986 года. Помню, как Бет была в трансе оттого, что распался «Уэм!».[2] Помню, как от жары у меня на груди появились водяные пузыри, они зудели, лопались, если надавить ногтем, и мне от этого становилось тошно. Помню дохлого кролика в лесу, к которому я наведывалась почти каждый день — меня и страшило, и притягивало то, как он медленно расплывался, терял форму. Мне показалось, что кролик дышит, я ткнула в него палкой, желая убедиться, что он мертв, и поняла, что там двигалось: масса кишащих внутри прожорливых личинок. Я помню, как смотрела по малюсенькому телевизору Мередит свадьбу Сары Фергюсон и принца Эндрю (двадцать третьего июля), ее потрясное платье, которому я до смерти завидовала.
Я помню, как отплясывала под хит Дайаны Росс «Цепная реакция». Помню, как стащила для своего наряда у Мередит одно из ее боа, споткнулась и наступила на него — душ из перьев, — как прятала его в дальнем ящике, как сосало под ложечкой от ужаса — было так страшно, что сознаться я не решилась. Помню журналистов и полицейских, стоящих лицом друг к другу у железных ворот Стортон Мэнора. Полисмены, скрестив руки, томились от скуки и жары в своих форменных мундирах. Репортеры возились с оборудованием, что-то говорили перед камерами и наговаривали на магнитофоны — и ждали, ждали новостей. Помню сверлившие меня глаза Бет, когда полицейский заговорил со мной о Генри, стал расспрашивать, где мы играли, что делали. От него пахло мятными леденцами «Поло», только запах был не сладким, а кислым. Я, кажется, ответила ему, а потом мне стало дурно, и устремленные на меня глаза Бет расширились и куда-то пропали.
Несмотря на воспоминания, я в конце концов крепко засыпаю, едва привыкнув к холодящему прикосновению простыней и к непривычной темноте в комнате. И еще этот запах — не то чтобы неприятный, но вездесущий. Чужие дома всегда пахнут своими обитателями — сочетание мыла, которым они моются, дезодоранта и волос, когда пора мыть голову, духов, кожи, пищи, которую здесь готовят. Несмотря на то что стоит зима, этот запах проникает в каждую комнату, пробуждает воспоминания, будоражит. Один раз я просыпаюсь — мне кажется, что я слышу в доме шаги Бет. А потом мне снится пруд, как я плаваю в нем, пытаясь нырнуть на глубину, как будто мне нужно непременно достать что-то со дна, но у меня никак не получается. Оторопь от ледяной воды, давление в легких, безумный ужас при мысли о том, что я нащупаю на дне.