Названец[1]


Год круглый да ещё полугодие, с самого дня смертного осуждения Кабинет-Министра (Волынского) и по оный преславный день, в коий объявилась она, Дщерь Петрова, шло время длительно, неверно, опасливо и воистину люто. Колебательство и переменчивость бразд государственного правления то вдруг несказанно возносило тёмных людей из мрака и ничтожества на выспрь[2], к самым ступеням трона, то паки[3] их же низвергало в сугубое убожество[4], многия ответственности и мучительства незаслуженные, ябедой измышленные…

Из записок современника

I


Шёл 1740 год… Был июль месяц.

Столичные обыватели переживали тяжёлое и мудрёное время. Придворные государыни Анны Иоанновны, сановники и вельможи, всё знатное дворянство, отчасти всё именитое купечество и, наконец, даже простой люд, мещане и крестьяне, — всё равно смутились, тревожились и притихли. Зато немец зазнался совсем, ликовал, справлял праздник на своей улице и ещё пуще обижал русского человека. Бироновы слуги доходили до последних пределов кровных обид и гонений.

Государыня сказывалась хворой и никому не показывалась, бродила по своим комнатам, а ночью плохо спала, робела и плакала…

Она уступила — и раскаивалась. На прошлых днях, 27 июня, покончил с жизнью близкий ей человек, любимец, кабинет-министр Артемий Петрович Волынский. Он позорно сложил голову на плахе.

Долго и упорно длилась борьба за власть немца и россиянина, и наконец герцог Бирон победил… Но роковая погибель бывшего врага открывала широкое поле и давала повод к гонению и истреблению всей враждебной партии — под предлогом наказания приверженцев государственного преступника и изменника.

После многочисленных арестов в обеих столицах начались аресты по ближайшим большим городам, затем и далее, по всей России. Число виновников всё росло, и находились лица, причастные к измене Волынского, домогавшегося якобы верховной власти; даже на окраинах империи, на границе королевства Польского, и на берегах Волги и Дона, и у пределов Крымского ханства — всюду оказывались и гибли якобы приверженцы изменника.

Разумеется, иные дворяне-помещики или должностные лица, которых арестовывали и привозили в Петербург на суд или прямо ссылали в Сибирь, никогда за всю свою жизнь даже не произносили фамилии вельможи Волынского, так как всё, что творилось на берегах Невы, было им чуждо, почти не любопытно. Но они были просто жертвами разных соседних немцев, всё более распространявшихся на жительство по всей России.

Нежданная, незаслуженная кара стряхивалась на голову какого-нибудь помещика в силу того, что какой-нибудь новоявленный в его пределах немец хотел или отомстить за пустяк, или просто поживиться состоянием, которое при осуждении, конечно, описывалось — якобы бралось в казну — и передавалось немцу в награду.

II


В душную летнюю ночь под ясным звёздным небом в большом селе, протянувшемся вдоль главного тракта из Новгорода на Петербург, было мертво-тихо. И не потому притихло всё живое, что была ночь, — напротив, во всех избах люди спали плохо или совсем не смыкали глаз и тихо перешёптывались, поглядывали в окошки осторожно и не выходили, боясь нарваться на беду.

В селе заночевал обоз, но особого рода: товара никакого в столицу не везли, а на четырёх или пяти подводах везли под конвоем разных провинившихся людей. В каждой бричке или просто большой телеге сидело по трое: один арестант и по бокам его два солдата. Так въехали они в село и ночевали в лучших избах, чтоб наутро двинуться далее на Петербург.

В крайней от церкви большой избе было темно так же, как повсюду. В большой горнице — холодной, или летней, — уже давно сидели и шёпотом беседовали два арестанта. В сенях за дверью на полу спали двое конвойных солдат.

Дверь была притворена, но не заперта, так как на ней не было ни замка, ни задвижки, но к ней со стороны сеней была приставлена бочка, а около неё лёг один из двух солдат. Впрочем, и солдаты, и командовавший ими петербургский офицер не опасались побега кого-либо из двух, находящихся в этой избе. Офицер остановился в избе старосты, рано поужинал и, обойдя все избы, где рассадили арестантов, ушёл снова к себе, приказав подниматься и разбудить его на заре.

Начальником конвоя был подпоручик Измайловского полка Иван Коптев, высокий и рослый человек лет под тридцать, но с детским, добродушным лицом.

Записанный в Преображенский полк ещё младенцем, по обычаю времени, он начал в нём действительную службу тринадцати лет. При восшествии на престол Анны Иоанновны был создан и сформирован новый полк — Измайловский, исключительно из ланд-милиции немецких земель, а офицеры были все лифляндцы или иностранцы. Коптев, лично известный графу Миниху и как говорящий свободно по-немецки, почти против воли был переведён из своего полка в новый, с производством из сержантов в офицеры.

Честолюбие вдруг зажглось в нём. Опередив случайно сразу всех товарищей, он захотел ещё лично, собственными силами, испробовать свою удачу и «погнаться за фортуной».

По совету отца своего и при покровительстве графа Миниха он был откомандирован в распоряжение генерала Ушакова, начальника Тайной канцелярии. Сначала дела у него не было никакого; но постепенно служба становилась всё мудрёнее и тяжелее. С течением времени и царствования императрицы и владычества герцога Бирона у генерала Ушакова усиливалась «работа».

Коптеву, как и другим состоящим при грозной канцелярии офицерам, поручалось постоянно одно и то же. Их рассылали по всем городам и уездам «арестовывать и привозить в Петербург разных оговорённых». Всё это были жертвы страшного новоявленного обычая, именованного «слово и дело».

Коптев служил преданно, добросовестно, но душа его не лежала к этим жестоким обязанностям. Вдобавок прежде приходилось отправляться в командировку раза три-четыре в год, теперь же уже года с два он был постоянно в разъездах. Едва доставлял он кого в столицу, как снова его гнали в какие-нибудь дальние пределы за новыми виновными.

Теперь, возвращаясь в Петербург с партией, состоящей из шести человек арестантов, преимущественно дворян, принятых им в Москве, он вёз ещё двух калужских дворян, случайно переданных ему в Новгороде захворавшим офицером. Этих двух приходилось доставить прямо в канцелярию самого герцога Бирона.

Коптев невольно мечтал этим путешествием закончить свои странствования и просить об увольнении себя от должности утомительной и «палаческой». Он мечтал перейти на службу к самому фельдмаршалу Миниху в должность спокойнее и достойнее.

Двое дворян, которых принял Коптев в Новгороде от заболевшего вдруг офицера, были отец и сын Львовы. Старику было лет за шестьдесят, сыну его — лет двадцать пять. Взяты они были в их имении близ Жиздры и во время всего пути вели себя оба настолько тихо и покорно, что опасаться, по словам офицера, чего-либо — неповиновения или попытки на бегство — было невозможно.

Старик, Павел Константинович, за всю дорогу объяснял чистосердечно, что, очевидно, они взяты по одному недоразумению, которое выяснится в Петербурге, так как оба жили безвыездно в своей вотчине, никого не видели, ни с кем не знавались и ни в какие дела, не только государственные, но даже и наместнические, не входили.

Молодой — Пётр Львов, — правда, лет за пять перед тем ездил в Курляндию, прожил более года в Митаве, но ничем худым там себя не заявил, ни в чём не был виновен, и теперь у него были в Курляндии даже хорошие приятели — немцы. По мнению Коптева, именно это пребывание молодого Львова в Курляндии и могло теперь послужить поводом к его аресту скорей, чем какое-либо отношение к суду и казни боярина Волынского. Что касается до арестованного старика Львова, то, вероятно, это была простая «прикосновенность».

III


На деревне пред зарей стало мертво-тихо, только изредка перекликались петухи.

В тёмной комнате, где сидели и долго перешёптывались двое арестантов, после тайной их беседы наступила тишина, но оба не легли, а продолжали сидеть, почти не видя друг друга. Несмотря на светлую ночь, в комнате была сильная темнота, потому что ради предосторожности два оконца были заколочены досками.

После довольно долгого молчания один из двух произнёс:

— Ну, батюшка, пора! Благослови меня!

В ответ на это другой произнёс хрипливым голосом, как бы сквозь слёзы:

— Бог с тобой, не хочешь послушать отца!.. И вот через минут пять всему будет конец, останусь я один на свете…

— Верю я, батюшка, что не будет этого… Бог милостив, наше дело правое! Повторяю тебе: я на все лады всё дело обсудил; и лучшего времени не выберешь, как вот здесь и сейчас. Засудят нас обоих в столице тамошние кровопийцы, изведут. А если всё благополучно устроится, как я надумал, то я к ним в руки не попадусь, да и тебя высвобожу. А как именно? Сотни раз повторяю тебе: не скажу ни за что! Ведь ты меня считал малым неглупым, даже хитроватым. Вот теперь и положись на меня!.. Недаром я за пределами русскими бывал, с этими немцами жил и сжился, знаю их, хорошо по-ихнему маракую. И вот я теперь освобожусь от них, и не ради себя, а ради тебя! А обоих нас привезут в Петербург, оба мы и пропадём… Благослови меня!

И среди темноты молодой Львов ощупал отца и опустился перед ним на колени.

Старик достал из-за пазухи небольшой образок и хотел им благословить сына, но задержался в движении, а затем снял образок с себя, надел его на сына и прибавил:

— Так-то лучше! Может, тебя угодник упасёт!

Отец и сын обнялись, расцеловались. Старик опустился на лавку и уткнулся лицом в руки… Всё, что сейчас должно было произойти, могло быть роковым для него, худшим, нежели арест, суд и пытка там, в Петербурге.

Молодой Львов тихо двинулся к двери и постоял несколько мгновений, прислушиваясь. В сенях раздавался дружный храп двух спавших на полу солдат.

«Лишь бы знать, где…» — думалось Львову.

По звуку, слышанному им вчера с вечера, ружья солдат были поставлены как раз напротив двери, где было в сенях оконце. Если ружья стоят у оконца, то, конечно, несмотря на ночное время, ему заметить их будет немудрено.

— Ну, батюшка, Бог с тобой! Храни тебя Бог! Прощай!.. Сейчас Господь решит, достойны ли мы его милости.

Старик не ответил. Молодой человек прислонился плечом к стене и тихо двинул дверь. За дверью на полу зашумела отодвигающаяся пустая бочка, и довольно легко, но затем пришлось надвигать сильнее: что-то мешало. Львов прислушался чутко и тотчас заметил, что один из двух солдат перестал храпеть, как бы приходил в себя. Очевидно, это был тот, который разлёгся у самой бочки и теперь был ею разбужен.

Львов обождал несколько мгновений, смущённый мыслью и опасением: снова ли захрапит солдат или поднимется и в полусумраке разглядит несколько уже приотворенную дверь?

Через несколько мгновений стучавшее в нём сердце сразу стихло, и молодой человек облегчённо вздохнул: солдат снова начал по-прежнему храпеть. Обождав немного, Львов снова нажал немного на дверь, и она снова подалась, но пролезть в отверстие, которое образовалось между нею и косяком, не было возможности.

Между тем от последнего движения растянувшийся на полу солдат уже заворчал что-то и двинулся. Львову почудилось, что солдат приподнялся и садится. Он сразу двинул дверь плечом, вырвался и, выскочив в сени, огляделся. Два ружья были ясно видимы, даже блестели у оконца. Он схватил одно из них и бросился на крыльцо.

Раздался крик… Проснувшийся солдат был уже на ногах, звал товарища и кинулся тоже к ружью. И пока проснувшийся товарищ искал своё ружьё, первый был уже тоже на улице и кричал:

— Миряне! Помоги! Держи!..

И если его голос не мог бы разбудить и поднять на ноги притихнувшую деревню, то гулкий выстрел, грянувший через минуту, поднял тотчас всё живое. Вслед за первым тотчас же раздался другой выстрел, и всё стихло снова.

В эти мгновенья старик Львов, сидевший в комнате, опустился на колени и воскликнул громко:

— Помилуй, Господи! Помилуй мя!

И, зарыдав, он начал креститься.

Второй солдат, выскочивший на улицу, бежал и кричал, оглядываясь:

— Макар! А, Макар! Где ты? Эй!..

Но на улице никого не было видно, несмотря на то что становилось уже гораздо светлее. Пробежав ещё несколько шагов в ту сторону, где раздались выстрелы, солдат услыхал чьи-то стоны направо около огорода. Он бросился туда и ахнул… Его товарищ растянулся на земле.

— Что ты, Макар? Аль подшибли?

— Конец мой… — проговорил солдат, хрипя, и стал чрез силу, захлёбываясь, рассказывать, как было дело.

— Стало, убегли оба? Другого тоже не видал. Ну, Макар, тебе помирать, а нам хуже будет.

Между тем, несмотря на страх и боязнь проезжего обоза с арестантами, куча крестьян бежала тоже к тому месту, где были слышны выстрелы; за ними и вся деревня стала подниматься на ноги. Через несколько минут прибежал и Коптев, но мог расспросить только второго солдата, ибо первый уже лежал мёртвый на траве. И выяснилось, что оба арестанта бежали.

Страшно смущённый мыслью, что пойдёт сам в ответ и под суд, молодой офицер тихо и почти бессознательно пошёл в ту избу, откуда бежали арестанты. Зачем? Он сам не знал. Впрочем, вместе с ним половина всей толпы крестьян тоже двинулась туда же. Другие остались толковать вокруг убитого, что с ним делать: нести, что ли, куда или так оставить?

Войдя в комнату, дверь которой была раскрыта настежь, Коптев невольно ахнул… В углу на лавке сидел один из его двух арестантов. Офицер буквально остолбенел и стал на пороге как истукан.

— Что же это? Вы-то что же? Вот уж и не поймёшь! Вы-то что же не бежали?

— Скажите, Господа ради, — дрожащим голосом произнёс Львов, — скажите: убит или ранен? Скорее, не томите!

— Убит, да не он… Солдат убит!

— А он?.. Сын? Бежал?! — воскликнул старик, порывисто поднимаясь с места.

— Бежал!

— Раненый?..

— Не знаю… Полагаю, что не невредим, однако всё-таки палил вторым. Солдат сказывал, что выстрелил вдогонку близко и вряд, что обмахнулся. Сказывал тоже, что ваш сын, обернувшись, подбежал вблиз шагов на двадцать, шибко прихрамывая, но положил его, понятно, на месте. А там и след его простыл. Но всё-таки хорошего мало, господин Львов! Вы оба только меня погубили, а толку не будет! Всё равно вашего сына разыщут, и ещё пуще в ответе он будет за убийство конвойного.

Коптев сел на лавку и опустил голову на руки.

«Служба десятилетняя, тяжёлая, противная, пропала даром. Хуже… Она-то и привела теперь к беде, — думалось молодому человеку. — Это Бог наказывает! Не надо было браться за эдакое служение немцу против своих, православных россиян…»

Между тем Львов допытывался у вошедшего в избу солдата о сыне.

— Видать — не видал, — отвечал солдат, — а Макар сказывал, что зацепил его либо в ногу, либо, вернее, в бедро. Хромал, говорит, шибко. Подбегал, говорит, по-заячьему, приседая. Може, сгоряча, може, он тоже теперь Богу душу отдал.

Львов вздрогнул и перекрестился.

IV


Через три дня Коптев въезжал в Петербург со своим обозом. Рано утром к большому зданию на Фонтанке уже подъехало несколько бричек, на которых были его арестанты с конвойными. Привезённые были тотчас же посажены все вместе в одну отдельную камеру большого надворного здания, к дверям которого был приставлен караул, многочисленный и бессменный.

В главном здании, окнами на улицу, помещалось нечто вроде судной канцелярии самого герцога Бирона. Здесь чинился первый допрос всякого вновь арестовываемого по его личному распоряжению, после чего он отправлялся в Петропавловскую крепость. Самых серьёзных арестантов отправляли в Шлиссельбург, где были заведены новые порядки содержания преступников во вновь отделанном каземате.

Семь человек вновь привезённых были все одинаково унылы, но больше всех печален, почти убит был старик Львов. К беде, что он был неведомо за что арестован у себя в вотчине, прибавилось новое горе. Он был глубоко уверен, что сына его взяли вместе с ним почти без повода. Его на всякий случай прихватили. Старик был убеждён, что если не их обоих тотчас же, рассудив дело, отпустят домой, то, во всяком случае, освободят его сына.

Теперь же молодой Львов стал, в свою очередь, преступником, быть может, ещё более виноватым, чем отец, потому что бежал, убив конвойного солдата.

Арестанты просидели около недели вместе, их не вызывали и не опрашивали. Солдат, приносивший два раза в день пищу, объяснял им, что в канцелярии столько дела, столько народу допрашивается всякий день, что до них дойдёт черёд разве только недели через две.

Эта партия арестантов, ехавшая в Петербург вместе, но на разных бричках, была между собой почти незнакома. Во время пути они все останавливались на ночлег по разным избам, со своими конвойными, но раз пять или шесть, когда пришлось, за неимением помещения, остановиться в одной избе, арестанты, ехавшие вместе, только молчаливо перезнакомились, то есть видели друг друга в лицо. Разговаривать было невозможно и опасно, так как солдаты могли что-либо подслушать и, пожалуй, переврав, донести облыжно[5] и усугубить положение.

И теперь, в первый раз очутившись вместе в одной камере, несколько человек разного рода и звания, но которых соединила общая печальная судьба, могли поговорить по душе. Разумеется, первое, о чём зашла речь, был побег молодого человека. Старик-отец, Павел Константинович Львов, рассказал, как его сын бежал смело и дерзко, рискуя, конечно, быть убитым, потому что конвойным было дано право убивать беглецов.

Все заключённые единодушно порицали действие молодого Львова и говорили, что он поступил необдуманно, только ухудшил своё положение. Если он не ранен опасно и жив останется, то нет ни малейшего сомнения, что его где-либо снова разыщут, накроют и привезут. Но судьба его как убившего конвойного солдата будет гораздо хуже.

Старик Львов грустно соглашался с этим, но объяснял, что всю дорогу сын его думал о побеге, твёрдо решил бежать и он не мог отговорить его.

Прошло около двух недель, и Львов был наконец вызван. В сопровождении солдата его провели по большому двору и по длинному коридору и ввели в большую комнату. И первый человек, которого он увидел в числе пяти-шести лиц, показался ему знакомым. Присмотревшись, он никак не мог себе сказать, почему личность молодого человека ему знакома. И наконец он ахнул… Это был офицер, который командовал их конвоем.

Действительно, бедный Коптев настолько изменился, что его трудно было узнать.

Львов бессознательно двинулся к офицеру, желая что-то спросить, но молодой человек махнул рукой и отвернулся. А какой-то приказный, стоявший у окна, подошёл к Львову и сурово выговорил:

— Извольте сесть и дожидаться! Разговаривать никому ни с кем здесь не дозволяется.

Минут через двадцать из двери вышел чиновник, огляделся и кликнул:

— Подпоручик Коптев!

Молодой человек поднялся и исчез за дверями вместе с чиновником. Через полчаса тот же чиновник появился в дверях и назвал Львова. Старик поднялся. Войдя в ту же дверь, он очутился в сравнительно просторной комнате, среди которой стоял большой стол, покрытый сукном, а за ним сидело пять человек чиновников со старым, суровым на вид и важным в средине. На нём было каких-то два ордена.

Держа золотую табакерку в левой руке, а в правой — взятую щепоть табаку, этот председательствующий пристально, злым взглядом присмотрелся ко Львову, потом сладко нюхнул и потеребил как-то двумя пальцами нос. Затем, положив табакерку на стол, он будто весело, чуть не радостно выговорил:

— Дворянин Павел Львов, пожалуйте!

Иностранный акцент его был настолько силён, что выходило «творянин» и «пошалте».

Львов приблизился к столу… Начался допрос. Прежде всего заговорил председательствующий с тем же акцентом:

— Ви нам скажет, как продерзостно бежал ваш сын, учинив смертоубийство слуги, верного государыне-царице. Расскажит правда, что знайт. Ваш преступлений государственный будет после допытан с пристрастий и плети. А теперь говорит нам про… убеганий ваш сын…

Львов ответил коротко, что среди ночи, уже пред рассветом, сын его бежал, а как именно — он не знает, так как он спал. Львов объяснил дело так, потому что сын взял с него честное слово, что он будет отвечать: «Знать не знаю и ведать не ведаю», так как знание о побеге и согласие могли бы только ухудшить судьбу.

После нескольких ответов Львова председательствующий обернулся направо к окнам и выговорил то же:

— Пошалте!

И к столу подошёл Коптев, которого при входе в комнату Львов не заметил. Председатель, обращаясь к обоим, выговорил:

— Фот ви один говорит, а фот ви другой говорит!

Оказалось разногласие между офицером и Львовым в подробностях о побеге молодого человека. Львов объяснил, что он спал и проснулся только тогда, когда раздался выстрел и началась сумятица, и что он ничего не знал, а предполагал, что сын его с ним в комнате ещё спит, но затем он узнал из толков крестьян, что его сын бежал, убив солдата, за ним погнавшегося.

— Это неправда! — заявил Коптев холодно и отчасти уныло. — Я вам сказал это сам. Толки мужиков вы не могли слышать, так как сидели в комнате, где окна были заколочены.

— Совершенно верно! — согласился Львов. — Я об этом запамятовал…

— Ну, господин Львов, — строго заговорил председатель, коверкая слова, — впредь старайтесь ничего не забывать и отвечать на всякий вопрос правду! Чем больше вы будете лгать, тем будет для вас хуже! Ну а теперь вы, — обернулся он к Коптеву, — отправляйтесь. На сих днях будете рядовым… Но это не наше дело.

Когда Коптев вышел, председатель обернулся к чиновнику, сидевшему направо от него, и сказал ему что-то по-немецки. Тот развернул тетрадь, нашёл страницу и начал читать, чисто произнося слова, так как, очевидно, был русский.

Чтение длилось довольно долго. Это было обвинение в государственном преступлении дворянина Львова. Чем далее читал чиновник, тем большее изумление являлось на лице старика. Всё, что он слышал, было бессмысленной ябедой, клеветой и ложью, с кучей совершенно невероятных выдумок.

Суть обвинения заключалась в том, что он якобы писал постоянно в Петербург письма другу своему Архипову, где говорил о необходимости возведения на престол дочери императора Петра Великого — цесаревны Елизаветы, чтобы избавить Россию от пришлецов-немцев. В одном из своих посланий в Петербург он якобы говорил своему другу, что найдутся молодцы в России из дворян, которые решатся на то, чтобы так или иначе похерить[6] злодея и вора — самого герцога Бирона.

Когда чтение кончилось, то председательствующий обратился к Львову со словами:

— Что вы можете сказать?

Львов молчал несколько мгновений, потом развёл руками и уныло проговорил:

— Что же я скажу? Всё это одна клевета! Никогда я ни одного такого письма не писал.

— Ну, это известно! — ответил председатель. — Это вы все всегда так отвечаете. У вас нет в Петербурге приятеля Архипова? Начинайте лгать. Потом на пытке заговорите правду. Ну?

— Был, но теперь нет! — объяснил Львов. — И писать я ему этих писем уже потому не мог, что они якобы все писаны и посланы в прошлом и в этом году, а Архипов уже более пяти лет как скончался.

— Что?! — вскрикнул председательствующий и вдруг как будто рассердился.

— Точно так-с! У меня был приятель и дальний родственник Иван Егорович Архипов, который служил когда-то в Оренбургском крае, в соляном правлении, а потом, выйдя в отставку, поселился в Петербурге. И я ему один раз в жизни действительно писал, тому назад лет восемь, прося о высылке десяти аршин бархата для моей покойной жены. Но, как докладываю вам, Архипов уже почти шесть лет приблизительно как скончался.

— Ну, это вы врёте! — воскликнул председатель. — Всё это будет вам доказано! — И после паузы он прибавил, снова досадливо или раздражительно: — Это всё пустяки, это — мелочь! Если Архипов умер, то, стало быть, вы писали не ему, а другому кому. А кому? Мы узнаем и найдём. А теперь я вам скажу — выбирайте! Если ваш сын добровольно вернётся, то вы вместе с ним будете посажены в крепость на некоторое время; если он не явится, то вы будете сосланы в Камчатку на вечное поселение. Выбирайте!

— Но как я могу, — воскликнул невольно Львов, — выбрать?! Как я могу, будучи заарестованным, просить сына вернуться? Куда я писать буду?

— Вам дозволят написать, в какие места хотите, родственникам и приятелям вашим, у которых ваш сын будет, по всей вероятности, укрываться. Вы напишете писем сколько хотите, хоть целую дюжину, а мы их разошлём.

— Покорнейше благодарю! — выговорил уныло Львов. — По тем письмам, которые я напишу, вы всех этих моих родственников и приятелей заарестуете и привезёте сюда же. Не настолько я глуп и не настолько я злой человек!

— А-а!.. — громко воскликнул председательствующий. — Вы вот как! Вы вот как рассуждаете! Ну, погодите!.. Скоро вы запоёте на другой тон. — И, обратясь к чиновнику, стоявшему у дверей, он прибавил: — Ведите его!

Когда Львов был уже на пороге, председатель крикнул снова:

— Не назад, а в другой мест!

И с тем же солдатом, который привёл его, Львов направился по тому же двору, в тот же коридор, но его привели уже в другой край дома и ввели в крошечную каморку, почти чулан, где стояла деревянная кровать, покрытая рогожкой, стул и маленькая вонючая лохань. Окно было решетчатое и выходило во внутренний двор, который был виден лишь наискось, направо, а прямо перед окном была стена. Оставшись один, Львов сел на стул и точно так же, как когда-то при побеге сына, уткнул локти в колени и опустил голову на ладони.

— Времена!.. Господь прогневался на россиян. Или за какие мои грехи Господь наказывает? Или конец света? Нет, времена тяжкие, неописуемые… Но, Бог даст, пройдут, переживём.


V


Действительно, времена были на Руси «неописуемые», как выразился Львов, — времена, которые в памяти людской и в истории остались под названием бироновщины. Таких сравнительно тяжёлых эпох было в России несколько. Общего между всеми мало, лишь только то, что они были — каждая по своему времени — тяжёлым игом. Каждая из этих эпох носит своё название: первая называется «татарщина», вторая — «опричнина», третья — «самозванщина», четвёртая — «бироновщина» и, наконец, «аракчеевщина». Конечно, между татарщиной и аракчеевщиной нет ничего общего, кроме одного лишь гнёта. В первом случае — иго, лежавшее на всём народе, на всей Руси великой; во втором случае — гнёт, лежавший над высшими слоями.

В те дни, когда Львов с сыном были арестованы, бироновщина восторжествовала вполне. Это было нашествие немцев и заполонение русских. Завоевание это совершилось без оружия, так сказать, Шемякиным судом, системой клевет, доносов, арестов и ссылок, при описи имения у всякого якобы виноватого.

Нежданная ужасная судьба Львовых была та же, что и многих российских дворян. Вся вина заключалась в том, что какому-нибудь немцу, заглянувшему в Жиздринский уезд, пожелалось попользоваться состоянием Львовых. Немец этот, по всей вероятности, имел приятеля, немца же, в Петербурге, который был дружен или в родственных отношениях с каким-нибудь третьим немцем, повыше стоявшим, а этот был родственником любимца брата Бирона.

Донос и клевета, с одной стороны, покровительство и рука в Петербурге — с другой, вели, конечно, к полному успеху.

Павел Константинович Львов, отслужив ещё при Великом Петре во флоте и будучи ранен в сражении со шведами, получил отставку, поселился в своём родовом имении, женился и прожил около тридцати лет мирно, тихо и вполне счастливо. Только незадолго пред тем схоронил он жену и остался с двумя детьми — сыном и дочерью — и с замужней сестрой, у которой было тоже двое маленьких детей.

За всё это время, однообразное и тихое, случилось только три выдающихся события. Первое — было путешествие и пребывание сына Петра в немецких пределах, второе — была смерть жены и третье — сватовство соседа по округе за молоденькую Софью Львову. Это последнее было потому из ряда выходящим случаем, что посватавшийся сосед был русским лишь наполовину. Его фамилия была чисто русская, но мать и двое дядей были немцы.

Львов отказал в руке дочери наотрез. И теперь, уже по дороге из имения в Петербург, он, а равно и сын одинаково были убеждены, что их арест есть прямое последствие этого отказа жениху-полунемцу. Во всяком случае, теперь, после своего допроса, старик узнал, что мотивом беды, на него стрясшейся, была голая и возмутительная клевета. Приятель его Архипов, к которому он якобы писал противогосударственные письма, действительно был уже давно на том свете, и те, кто клеветали, узнав о существовании Архипова, не знали, что это существование уже прекратилось.

Одну минуту при допросе Львов наивно вообразил, что, доказав смерть приятеля, он сразу очистит себя от обвинений, но затем услыхал от председательствующего нечто, что глубоко возмутило его. Если будет доказано, что Архипов умер, то письма эти окажутся якобы адресованными иному — лицу, которое вскоре разыщут.

Что же нужно им? Нужно, чтобы он с сыном, а затем, конечно, и его молоденькая Соня и сестра с детьми, чтобы все они были сосланы или просто изгнаны из родовой вотчины. А она поступит во владение отринутого жениха.

Да, времена! Жила семья мирно, богобоязненно, не виновная ни в чём, и к чему всё привело? Что будет через месяца два-три?.. Он, старик, отдаст Богу душу, не стерпя пыток… Дочь, девочка, полуневеста-полуребенок ещё, пойдёт по миру с тёткой и двумя детьми её… А сын? Сын — Бог весть где и что. Может быть, раненный, лежит где в деревне у мужиков. А может быть, смертельно раненный при побеге, уже на том свете…

А между тем затея сына была ребяческой… Молодой Львов уже в пути надумал, как спасти отца, сестру и себя. Уверяя конвойного офицера, что он с отцом взяты по недоразумению и будут тотчас же отпущены, молодой человек знал отлично, что это неправда. Он, как и старик-отец, знал, что их засудят по доносу, чтобы отнять вотчину, и, сослав, отпишут её в казну. Оставалось теперь спасти себя, не мечтая о спасении состояния… То придёт своим чередом.

У Львова были в Курляндии, действительно, истинные друзья, и он уверил отца, что он, отправившись в Митаву, найдёт ходы и сильную руку к Бирону. Заручившись этим, он явится в Петербург и повинится в своём бегстве. Но за него и за старика уже заранее начнут хлопотать его друзья.

И всё кончится благополучно.

Разумеется, затея эта, надежда на курляндских друзей, казалась старику Львову ребячеством, а между тем теперь из-за этого ребячества сын был бегуном, а может быть, и много хуже… на том свете!

VI


На углу двух улиц, невдалеке от небольшой белой церкви — Казанского собора, привлекал внимание прохожих маленький, одноэтажный, с мезонином дом своей опрятностью и, пожалуй, даже привлекательностью. Он был новенький, свежевыкрашенный в светло-жёлтый цвет, с расписными наружными ставнями. Мезонин оканчивался высокой, острой крышей на манер голландских домиков.

В этом домике постоянно бывали гости, и жизнь, очевидно, шла весёлая. По вечерам ежедневно через маленькие круглые вырезы закрытых ставень лился на улицу яркий свет, слышались весёлые голоса, а на улице стояло всегда по крайней мере пять-шесть экипажей.

Не только во всём квартале, но и очень многим в Петербурге домик был известен — из числа тех людей, которые никогда не переступали его порога. Здесь жила сама хозяйка-вдова со своими детьми, и, несмотря на то что она была женщина с небольшими средствами, она имела огромный круг знакомых и пользовалась уважением. Этот круг друзей и знакомых был исключительно немецкий.

Женщина лет сорока, Амалия Францевна Кнаус, появилась в Петербурге лет десять тому назад, приехав из Курляндии с мужем и маленькими детьми. Господин Кнаус был не из последних в числе курляндцев, которых потянуло в Петербург после воцарения Анны Иоанновны и нежданного возвышения Бирона.

Лично известный герцогу Кнаус делал быстро карьеру. Ухаживание за ним соотчичей и русских всё усиливалось. Его уже начинали называть чуть не в числе главных любимцев герцога. Но вдруг, года четыре тому назад, Кнаус на Масленице, простудившись на кегельбане, в три дня отправился на тот свет.

И только после его смерти оказалось, что значение Кнауса зависело, собственно, не от него самого, а от его жены. Положение Амалии Францевны нисколько не изменилось, и многие стали подозревать, что кто-то ближний всемогущественного временщика протежировал Кнаусу по милости его жены. Во всяком случае, вдова с детьми получила пенсию, равную содержанию мужа при его жизни, а вместе с тем, Бог весть как, сохранила то же общественное положение. И не проходило дня, чтобы кто-нибудь из немцев, вновь прибывавших постоянно в столицу из прибалтийских провинций, а равно и из Германии, не явился иметь честь представиться и познакомиться.

Было хорошо известно в среде иноземцев, что через Амалию Францевну можно было легко получить местечко, маленькое, но тёпленькое. Было равно всем известно, что главный и властный правитель дел канцелярии герцога по отделению судейских и разыскных дел был её хорошим другом и по крайней мере раз в неделю бывал у неё на вечерах. А дружба с таким лицом, как Herr[7] Адольф Шварц, из всех близких к герцогу лиц самым близким, имела огромное значение.

Сорокалетняя вдова была ещё очень недурна, без седины в светлых волосах, без морщинки вокруг больших, чересчур светлых, серых глаз. Вдобавок неведомо как, быть может, благодаря огуречному умыванию, у неё был удивительный цвет лица. Наконец, то, что в ней не нравилось многим, крайне нравилось некоторым. Амалия Францевна была настолько полна и при этом мала ростом, что казалась четырёхугольной и ходила по-утиному, переваливаясь с боку на бок, а в случае прохода через узкую дверь входила профилем и с той же медленностью и плавностью, с какой большой корабль входит в мелкий порт.

Вершитель судеб в застенке бироновском, пользовавшийся славой злодея и изувера, г-н Шварц, находил особую прелесть в этом способе своей приятельницы пролезать в дверь. Впрочем, дружба его с г-жой Кнаус была давнишняя, и если была и любовь, то издавна искусно скрытая, так как покойный Кнаус был действительно его приятелем с детства. В данном случае на них оправдывалось поверье, что противоположности сходятся. Насколько Шварц был сух и телом и душой, ехиден и жестокосерд, настолько г-жа Кнаус была полная, истинно добродушная и кроткая женщина.

Двое детей её: дочь Доротея, восемнадцати лет, и сын Карл — шестнадцати, — были в мать — милые, добрые и ласковые. Мальчика все любили вдобавок за его весёлый нрав и остроумие, а юная Доротея, или, как её звали, Тора, всех сводила с ума своей миловидностью. Она была очень похожа на мать, но с волосами несколько темнее и с глазами более синими.

Разумеется, у Торы была куча женихов, конечно, по большей части немцев, так как всякий отлично понимал, что, став мужем Fräulein[8] Торы, можно тотчас же получить великолепное место и протекцию г-на Шварца. А между тем Торе шёл уже девятнадцатый год, а замужем она ещё не была.

Случилось это исключительно потому, что умная, очень красивая, но вместе с тем очень честолюбивая девушка была разборчивой невестой. Однако она искала не состояния и не положения. Она говорила, что выйдет замуж исключительно по любви, за человека, который сумеет ей понравиться, хотя бы даже и за русского. Она же сама сумеет при помощи крестного отца — Шварца — и при своём собственном даре нравиться облегчить будущему мужу карьеру.

Тому назад около года Тора чуть-чуть не вышла замуж за Преображенского офицера, русского. Он понравился ей тем, что был её противоположностью, был страшно смугл, с типом какого-то кавказца. Понравился он Торе одной чертой характера — необычайной дерзостью во всём.

Тора, чистокровная немка по отцу и матери, настолько в России обрусела, явившись маленькой девочкой, что теперь уже делала ошибки на своём родном языке и отлично говорила по-русски. Вдобавок она находила, что её соотечественники как-то все на один лад. Она сердила свою мать, говоря, что всякий молодой немец — размазня или кисляй. Амалия Францевна эти два российские слова даже не знала и первый раз услыхала их от дочери.

Разумеется, Тора и вышла бы замуж за черномазого офицера, но этому браку отчаянно воспротивился г-н Шварц. А видя, что с своевольной Доротеей Кнаус, избалованной матерью, ничего не поделаешь, он распорядился по-своему… Преображенец и красавец с кавказским типом неожиданно и неведомо как исчез с берегов Невы.

Тора, конечно, подозревала, что случилось, плакала около месяца, дулась на крестного, но затем понемногу утешилась, в особенности когда ей объяснили, что у её «предмета» была тоже куча «предметов» в числе разных петербургских немок и шведок.

Сын г-жи Кнаус — Карл был тоже предметом ухаживания среди всех немцев, отчасти потому, что его обожала мать и что через неё можно было многое получить, а отчасти и потому, что шестнадцатилетний юноша уже чем-то числился при особе самого всемогущего герцога. А так как он был малый умный, одарённый, симпатичный, то всякий понимал, что этот юный Кнаус через каких-нибудь пять-шесть лет сделается почти важным человеком. Герцог быстро выводил в люди очень юных людей и, не стесняясь, назначал их на важные должности, — разумеется, когда они были его соотечественники, курляндцы.

За последнее время в доме г-жи Кнаус стало ещё оживлённее, ещё веселее. Казалось, и народу стало бывать больше. Случилось это потому, что вдове бывшего чиновника канцелярии герцога удвоили пенсию неведомо почему, но, однако, всем совершенно понятным образом. Кроме того, прошёл слух, что её бездетный родственник, нечто вроде дяди, умер в Курляндии и оставил юной Торе своё состояние тысяч в двадцать.

Некоторые среди немецкого кружка усомнились в существовании и кончине этого дяди. Прошёл слух — конечно, тайком, — что богатая невеста никакого наследства не получала, а получит приданое. А кто ей таковое намерен дать — неведомо, можно только догадываться.

Разумеется, злые языки и враги семейства Кнаус стали говорить, что приданое будет дано самим герцогом; однако близкие люди имели доказательства, что это была истинная клевета, так как дети г-жи Кнаус не были лично известны герцогу и только г-жу Кнаус видел он мельком раза два или три в жизни.

VII


Однажды в сумерки, когда уже начинала спадать июньская жара, у домика г-жи Кнаус остановилась небольшая колымага четверней.

Из неё вышел при помощи двух лакеев, соскочивших с запяток, пожилой человек и вошёл в дом. При виде его в доме всё засуетилось, люди побежали доложить барыне, барышне и в мезонин молодому барину.

«Herr Адельгейм!» — повторилось зараз во всех концах дома.

Амалия Францевна, переваливаясь, вывалилась из своей спальни в гостиную и, восклицая: «Lieber Herr Adelheim!»[9] — протянула ему обе руки.

Гость, г-н Адельгейм, почтительно поцеловал у хозяйки ручку и справился о здоровье детей, но в ту же минуту в гостиную вошла стройная и красивая молодая девушка с правильными чертами лица, весело спеша к гостю навстречу. Гость точно так же и у девушки поцеловал ручку, хотя с меньшим почтением, но продолжительнее и как бы с большим удовольствием. А затем тотчас же влетел в двери молодой малый с оживлённым лицом, быстрым взглядом и стал обниматься с гостем.

Все уселись, и начались расспросы. Господин Адельгейм был тоже когда-то большим другом их отца, а теперь другом и семьи.

Он находился в отсутствии из Петербурга около месяца, где-то около Харькова или Воронежа, и, вернувшись накануне, явился с первым визитом в семейство Кнаус.

Адельгейм только числился где-то на службе, но, собственно, не был чиновником; однако ходили слухи, что он всё-таки исполняет какие-то тайные поручения, никому не ведомые, важные. Во всяком случае, Адельгейм очень часто виделся с г-ном Шварцем.

После первых расспросов обоюдных, как здоровье, как и что, нет ли чего нового, Амалия Францевна, усмехаясь, но многозначительно прищуривая один глаз, говорила:

— Ну а как устроили дело?

Адельгейм усмехнулся и ответил:

— Какие же у меня дела? У меня никаких дел нет! Это всё на меня сочиняют. Я просто хотел проехаться в Малороссию, да надоело трястись по скверным дорогам — и вернулся, не повидавши хохлов.

— Ну-ну, хорошо! Скрытничайте! Я не любопытна. Не хотите сказать — не говорите! Я всё равно позднее от кого-нибудь другого узнаю: уладилось ли дело?

Речь зашла об общих знакомых. Тора весело и смеясь рассказала про какой-то случай на Неве с их знакомыми, причём целая компания чуть не потонула. При этом брат вставлял свои замечания и острил, Адельгейм, а равно и г-жа Кнаус смеялись до слёз, но затем гость всё-таки сказал:

— Какие мы злые! Люди чуть не погибли, а мы смеёмся над этим.

— Я их не люблю! — отозвалась Тора. — Они злые, на всех клевещут. И вы не должны их защищать! Они и про вас много дурного говорят. Уж конечно, не вам бы следовало их спасать!..

— Ну, Бог с ними! — отозвался Адельгейм, и, обратясь к Амалии Францевне, он вдруг выговорил: — Ах, ведь главное-то я и забыл! Прошу у вас позволения завтра или послезавтра привезти к вам и представить молодого человека.

— Кто же это? Кого?..

— Моего нового приятеля…

— Старика?! — воскликнула Тора.

— Да, старика… лет двадцати пяти.

— Что это значит?

— А значит, что он настолько рассудительный молодой человек, что в некотором смысле старик.

— Да кто же такой? Откуда? Где вы с ним познакомились, если только вчера приехали? — закидала Тора вопросами.

— Самый удивительный случай! Если рассказывать всё подробно, то надо будет говорить целый час, а я вам скажу вкратце. Вёрст за сто от Петербурга, в одной деревне, где я отдыхал в дороге и ужинал, оказался молодой человек, только что спасшийся от смерти.

— Как?! Что?! — вскрикнули и г-жа Кнаус и дети.

— Да! Его, бедного, ограбили на дороге и чуть не убили. Он спасся совершенно чудом — в одном лишь белье, без гроша денег, даже без шапки и без сапог. Разумеется, я его тотчас же накормил, напоил, даже, могу сказать, пригрел, ибо одел, то есть дал ему свой сюртук и всё, что нужно было… Конечно, я взял его с собой и привёз в Петербург. Пока он поселился у меня и написал родным о высылке ему денег. Молодой малый этот мне понравился, как редко кто нравился. Умный, образованный, дельный, степенный! И знаете, что вдобавок я забыл прибавить? Он то же, что и вы: он курляндец, ребёнком маленьким приехавший в Россию. Он говорит по-немецки, пожалуй что, не лучше вас, Fräulein Тора, а по-русски говорит, конечно, совсем уже не на немецкий лад.

— Как его фамилия? — спросила Тора.

— Генрих Зиммер. Я уверен, что он вам очень понравится и вы будете со временем сожалеть так же, как и я теперь, что он в Петербурге не задержится. Он, как только получит от родных деньги, двинется далее, Бог весть, на край света.

— Куда же? — спросила Тора.

— И догадаться трудно… Он едет в Архангельск.

— Зачем?! — ахнул и воскликнул Карл.

На его лице отразилось недоумение. Он стал соображать.

— Этого он мне не сказал и просил не расспрашивать. Мне кажется, что по какому-то довольно важному делу, но как будто торговому. А между тем он — дворянин фон Зиммер. Он говорил, что у него есть родственники-однофамильцы — бароны. И мне сдаётся, что я в юношестве слыхал об одном бароне фон Зиммере, живущем в Саксонии или в Силезии, хорошо не упомню.

— Вы, конечно, доложите господину Шварцу об этом случае? — сказал юноша.

— Разумеется! Но, милый Карл, ничего сделать нельзя. Около Новгорода разбойное место испокон века, и каждый год на многих проезжих нападают. Спасибо ещё, что не убивают, а отпускают живьём. Тут сделать ничего нельзя! Два года тому назад и на меня чуть не напали. Я спасся только тем, что приказал людям, которые ехали за мной в бричке, не дожидаясь приближения каких-то людей с опушки леса, палить по ним из мушкетов. Тут сделать ничего нельзя! Надо просто всем путешествующим запасаться оружием.

— Скажите, — прервала Тора гостя, — этот молодой человек… Как вы его назвали?

— Фон Зиммер.

— Этот фон Зиммер красив?

— Ну вот! — рассмеялась Амалия Францевна и махнула на дочь рукой. — Кому что, а она первый вопрос — красив ли?

— Что же из этого? — заступился Адельгейм. — Совершенно понятно, что должно интересовать молодую девушку. Да, Тора, отвечу вам на это, что мой новый приятель даже очень красив собой. Очень!

— Белокурый? — с каким-то странным оттенком голоса сказала Тора.

— Вот и нет! Извините! Если бы он был белокурым, то я бы и не посмел вам назвать его красивым. Слава Богу, я знаю давно, кто вам нравится. Нет-с, он черноволосый. Чёрные брови, чёрные глаза, чёрные, как дёготь, волосы, да ещё курчавые. Ну чисто араб, из белой Арапии прибывший. Чернее, одним словом, любого трубочиста. Стало быть, должен вам, Fräulein, понравиться страшно.

И Адельгейм звонко засмеялся.

— Это что же такое? — засмеялся и Карл. — Он, стало быть… ну, того… Догадываетесь?

— Кого? — спросил Адельгейм.

— Знаю! — отозвалась Тора. — Брат хочет сказать, что ваш найдёныш похож на того… ну, помните, что я замуж-то собиралась.

— Вот-вот, именно! — воскликнул Адельгейм. — Номер второй! Но только, воля ваша, мой будет покрасивее вашего жениха, да и поумнее, да и смелости у него будет не меньше. Тот, ваш, был смел в пустяках, а этот от разбойников, от четырёх или пяти человек, одним дорожным топориком отбился и, конечно, убежал, однако, говорит, одного ранил. Ну-с, так позволите, Амалия Францевна, представить вам ограбленного дворянина?

— Конечно, конечно! — воскликнула Тора, не дожидаясь ответа матери. — Хоть сегодня же вечером!

— Извините, нельзя!

— Почему?

— Не в чём ему будет явиться! Ведь вы забыли, что у него всё украдено, ну а мой сюртук на нём сидит несколько смехотворно. Надо дать ему время обшиться, как приличествует дворянину, да и парик новый купить. Вот так через неделю я его привезу.

— Как через неделю? — воскликнула Тора чуть не с отчаянием.

— Постараюсь и раньше! Если он согласится взять у меня денег взаймы, то и раньше. Но боюсь, не согласится. Обещать не могу, но, одним словом, всячески постараюсь!..

VIII


Адельгейм был добрейший и сердечнейший немец, уроженец Ревеля. Доброта заставила его привезти с собой какого-то найдёныша на большой дороге. Доброта заставила везти его и к г-же Кнаус. И дня через три около полудня он был в доме Амалии Францевны вместе с своим новым protégé[10] — найдёнышем среди столбовой дороги. Прихотливая, избалованная матерью и своенравная, Тора отчасти по легкомыслию, а отчасти из праздности настолько приставала два дня к Адельгейму — привезти молодого человека, что он должен был поневоле уговаривать Зиммера тотчас поехать познакомиться с важною дамой и с её красавицей дочерью.

Напрасно Зиммер — очень степенный молодой человек — уверял, что знакомство совершенно излишне, ибо как только он справится с делами, то выедет дальше в Архангельск. Адельгейм упросил его сделать хоть один визит г-же Кнаус. Вдобавок у молодого человека оказались дальние родственники в Петербурге, он на другой же день уже достал деньги и мог тотчас же прилично одеться.

Через двое суток рано утром у него было уже новое франтовское платье и все аксессуары туалета, включая и парик по самой последней моде.

И, добродушно улыбаясь, слегка пожимая плечами, но любезно, Зиммер заявил добрейшему и весёлому Адельгейму, что он готов для него на всё.

— Вы меня подобрали на большой дороге, как нищего-бродягу, довезли до Петербурга, поселили у себя — как же мне не исполнить простой просьбы познакомиться с почтенной дамой, да вдобавок ещё с красавицей-девушкой!

Около полудня они были уже в гостиной г-жи Кнаус. Зиммер, смуглый брюнет с красивыми и выразительными чёрными глазами, сразу понравился и матери, и дочери; но в особенности понравился юной Торе двумя отличительными чертами своей личности: изяществом и скромностью. Эти два качества и красивая наружность делали его вполне привлекательным.

Разумеется, Тора заставила его рассказать про опасность, которой он подвергся в дороге, и Зиммер добродушно и серьёзно, без хвастовства рассказал свой случай. Его действительно чуть не убили, он бежал, даже сапоги свои оставив добровольно в руках разбойников.

Пока Адельгейм о чём-то перешёптывался с г-жой Кнаус у окна, Тора, беседуя наедине с Зиммером, расспросив его обо всём на свете, продолжала всё-таки свои расспросы.

— Отчего вы так плохо, с таким странным произношением говорите по-немецки? — спросила она.

— Я слишком маленьким приехал в Россию, — ответил Зиммер.

— Так же, как и мы с братом! — воскликнула девушка. — Но всё-таки мы, выучившись отлично по-русски, так же как и вы, всё-таки сохранили произношение. Вы же изъясняетесь, как здешние русские, выучившиеся по-немецки уже после восшествия на престол императрицы, поняв, что этот язык им необходим в будущем, так как Россия должна же отныне сделаться полунемецким государством.

— Неужели вы думаете, что это возможно? — холодно выговорил вдруг Зиммер.

— Что?

— Чтобы Россия, огромная страна, православная и русская, сделалась совершенно немецкой и лютеранской?

— Непременно! Все так говорят. Веру заставят всех переменить и сделаться лютеранами, а языку заставят учиться.

— А крестьяне? — спросил Зиммер, несколько улыбаясь.

— Понемножку и крестьян заставят. Говорят же в Германии крестьяне по-немецки.

Тора говорила всё это утвердительно и твёрдо, как самую простую истину.

— И мы — я и вы, — как немцы должны желать этого! — прибавила она.

— Конечно! — заявил Зиммер. — Но я думаю, что этого никогда не будет. Ведь вот вы, как и я, живя здесь долго, в России, стали говорить отлично по-русски. И даже мы вот теперь, начав с немецкого языка, перешли на русский.

Тора засмеялась:

— Я, право, не знаю… Я и русских, и немцев одинаково люблю. А иногда даже бывает, что иной русский мне нравится больше немца. Наши все какие-то сонные. И вот я скажу правду: вас первого немца я нахожу мало похожим на всех. Вы мне напоминаете одного русского офицера и лицом, да и вообще что-то у вас есть похожее на него.

И затем Тора весело, отчасти кокетничая, спросила, едет ли Зиммер на север, когда и зачем.

— Конечно, как только придут деньги, так я уплачу то, что взял здесь взаймы, и выеду в Архангельск. Когда это будет, право, не знаю… Через недели две, не ближе.

— Ну а тогда… — воскликнула Тора и запнулась, как будто то, что ей пришло на ум, сказать было немыслимо. Она даже немного покраснела.

А мысль её была такая: «За две недели я, быть может, сумею заставить тебя и отложить это путешествие!»

Зиммер видел ясно, что или юная Доротея — большая кокетка, проводит время в том, чтобы стараться нравиться всем, или же он действительно ей сразу понравился. Она как-то особенно смотрела на него. Иногда взгляд её прекрасных голубых глаз заглядывал в его глаза, смущал его. Он что-то читал в этом взгляде, недоумевал и конфузился.

— Скажете ли вы мне или нет, зачем вы едете в Архангельск? — спросила девушка.

— По очень важному делу.

— Нельзя сказать, по какому?

— Оно неинтересно, но секрета, конечно, нет.

— И думаете вы долго пробыть там?

— Совершенно неизвестно… Или месяц, или целый год!

— Год?! — воскликнула Тора. И, подумав, она прибавила: — Но ведь раньше двух недель вы не выедете?

— Не думаю!

И, опустив глаза, Тора подумала: «Две недели! За две недели можно многое сделать, но надо, чтобы он бывал у нас всякий день…»

И, подумав это, она вздохнула.

В это время Адельгейм с хозяйкой приблизились к ним от окна и сели рядом.

Тора передала кое-что матери из того, что слышала от Зиммера. И вероятно, дочь сказала что-нибудь взглядом матери, потому что г-жа Кнаус вдруг обратилась к Зиммеру со словами:

— Я прошу вас быть у нас сегодня вечером. Вы перезнакомитесь со многими очень приятными людьми, и даже с такими, которые когда-нибудь, если вы будете вновь в Петербурге, могут быть вам полезны. Вообще, пока вы в Петербурге, я прошу бывать у нас часто, не стесняясь.

Зиммер поблагодарил и обещал, но по его голосу можно было догадаться, что это простое вежливое светское обещание, ни к чему не обязывающее.

Тора при этом как будто встревожилась. Она быстро поднялась и позвала Адельгейма к тому же окну в углу гостиной, у которого он только что шептался с её матерью. И здесь началось тоже шептание.

— Господин Адельгейм, — зашушукала весело девушка, — вы меня любите?

— Это что за вопрос?

— Говорите, вы меня любите? Много?

— Конечно! И давно! Да и кто же вас не любит? Весь Петербург…

— Ну а если любите, то исполните мою просьбу, такую, с какой в другой раз я никогда к вам не обращусь… Привезите мне сегодня вечером Зиммера. И если он сам — один — не захочет ездить к нам, то приезжайте к нам каждый вечер непременно и привозите его с собой. Дайте мне в этом ваше честное слово!

Адельгейм рассмеялся, подмигнул девушке и выговорил:

— Понимаю! Сразу победил всех ваших воздыхателей. Даю слово! Но подумайте, Fräulein, если он упрётся и не захочет, что же мне делать?

— Тогда дайте мне слово, что вы будете делать всё на свете, чтобы заставить его приезжать. Говорю вам откровенно, он мне — и странно это, почему, — он мне очень, очень понравился!..

Адельгейм рассмеялся снова:

— Ведь это не первый раз, Fräulein! Сколько раз я от вас слышал, что молодой человек вам сразу страшно понравился. А потом через недельку вы же мне говорили: «Я ошиблась, он совсем дурак» или: «Он злой клеветник, лгун, хвастун!»

— Да, может быть, бывало. Но теперь это совсем не то… Вы сами знаете, этот ваш — не таков.

И, глянув пристально в глаза Адельгейма, Тора вдруг задумалась и почти печально поникла головой.

— Что с вами? — спросил Адельгейм.

— Я думаю… — отозвалась девушка, — что он то же самое, что вот мы с братом. Русский немец или немецкий русский. Но он взял всё хорошее у немцев и хорошее у русских. Он не сонный, как немцы!

— Спасибо! — поклонился Адельгейм.

— Да, вы все сонные! Что же делать? Я правду говорю. Вместе с тем он не грубый, благовоспитан, как немцы. А русские все грубоваты. У него есть ваш светский лоск.

— Спасибо на иной лад! — снова поклонился Адельгейм.

— Итак, дайте мне ваше честное слово, что с нынешнего вечера он будет у нас всякий день!

— Даю в том, что буду стараться, но отвечать, конечно, не могу.

— Только слово дайте!

— Постараюсь. В этом даю слово.


IX


Адельгейм упорно взялся за своего нового приятеля. Между ними тотчас зашёл странный разговор о г-же Кнаус и её дочери. Зиммер заявил прямо, что Доротея настолько красивая и симпатичная девушка, что он бы не желал жить в Петербурге и часто её видеть, потому что она опасна для молодого человека.

— Ею можно увлечься легко! Спасибо, что я отсюда скоро уеду, а бывать у них я не буду.

Адельгейм насупился:

— Ну а я вам вот что скажу, мой милый Генрих! Вы мне несколько раз говорили, что никогда не забудете одолжения, которое я для вас сделал, хотя в нём не было ничего особенного. Не взять вас с собой в свой экипаж и не доставить в Петербург было бы поступком совершеннейшего невежи и брюзги, человеконенавистника. Не только вас, но и всякого другого в вашем положении каждый проезжий взял бы с собой. Но вы сами называете это одолжением, которого вы никогда не забудете. В таком случае вы должны отплатить мне. Вы у меня в долгу. Признаете ли вы это?

— Конечно! — отозвался Зиммер.

— А если так, то я требую уплаты, а вы должны дать честное слово, что уплатите по моему требованию.

— Даю! — весело воскликнул Зиммер. — Но какого рода?

— Остаться. Не уезжать.

— Как не уезжать? — удивился молодой человек. — Я вас не понимаю.

— Оставаться здесь, в Петербурге, елико[11] возможно дольше, и затем…

— Две недели довольно? — перебил Зиммер.

— Нет! Елико возможно дольше. Неволить вас я не стану и расстраивать ваши дела не стану. Вы по доброй воле останетесь елико возможно дольше. Но это не всё! Вы всякий день, вернее, всякий вечер, а то, пожалуй, хоть и раза два в день будете бывать или со мной, или одни у госпожи Кнаус.

— Зачем? — изумился Зиммер.

— Затем, чтобы увлечься красавицей Торой и, может быть, понравиться и ей. А может быть, кончить тем, чем кончается любовь молодых людей.

— Это невозможно! Да она никогда и не пойдёт за меня. Я человек с очень маленьким состоянием и не имеющий никакого положения по службе.

— Зато, милый Генрих, у неё очень большое приданое — наследство, полученное недавно от дальнего родственника, умершего в Курляндии. А что касается до положения, то даю вам честное слово, что муж Торы, крестницы господина Шварца, будет важной персоной через месяц или два после своей женитьбы.

— Господин Шварц? Кто это?!

Адельгейм рассмеялся:

— Только вы, мой милый, прибывший Бог весть откуда и едущий Бог весть куда, к белым медведям, можете задать такой наивный вопрос. Быть может, действительно господин Шварц неизвестен в провинции, но в Петербурге если вы найдёте хоть одного человека, не знающего, кто это, то я кладу в заклад тысячу рублей и выиграю! А наша красавица — его крестница. А выйдет она замуж по собственной воле, по собственному выбору, если не будет противодействовать Шварц. Это однажды уже случилось. Но в данном случае я думаю, что вы и Шварцу понравитесь. Там был русский, а вы немец, тот был нахал, вы же скромный молодой человек. Итак, согласны ли вы не оставаться у меня в долгу и отплатить той же монетой?..

Зиммер задумался и молчал. Лицо его приняло странное выражение. Глаза его заблестели так сильно, что, казалось, в нём происходила какая-то внутренняя тревога, и тревога радостная. А между тем лицо было как будто сумрачно — или же он притворялся и старался сделать лицо задумчивым.

— Ну что же, какой ответ вы дадите мне? — заговорил Адельгейм.

— Я не имею возможности отказать вам! Всё, что прикажете, то и буду делать! Прикажете бывать у госпожи Кнаус хоть два раза в день — и я буду исполнять ваше приказание, если только они сами меня не прогонят. Но всё-таки через две недели, когда я по расчёту времени должен получить деньги, я выеду в Архангельск.

Адельгейм обнял молодого человека и выговорил:

— Поцелуемся! Умница вы, Генрих! Посмотрите, предсказываю вам, что вы в вашем Архангельске никогда не будете. Незачем будет! Вы найдёте ваше счастье здесь, на берегах Невы. Счастье в вашей жизни зависит от прихоти или от одного слова молодой девушки, красивой и милой. И поверьте, что если она сама — не придворная дама, приближённая к императрице девушка, и не важный чиновник, но тем не менее имеет в Петербурге, во всей столице, большее значение, нежели иной именитый сановник, служащий при герцоге.

Зиммер улыбнулся и казался смущённым.

И действительно, со следующего дня Зиммер стал бывать ежедневно в доме госпожи Кнаус. Тора была с ним крайне любезна и каждый раз, когда он прощался, настойчиво просила быть снова на другой день, иногда брала с него даже слово, что он непременно будет.

На третий раз, что молодой человек был в доме Кнаусов, он заметил, однако, что в числе своих новых знакомых лиц, бывавших тоже постоянно у Кнаусов, был один ещё сравнительно молодой человек, который странно относился к нему — сдержанно, холодно, будто подозрительно и даже будто враждебно.

Зиммера, по-видимому, озабочивало это обстоятельство. Он всячески старался догадаться, откуда и отчего явилась эта враждебность в господине Лаксе, чиновнике канцелярии самого герцога.

Наконец молодой человек догадался… Это было не что иное, как ревность.

Желая убедиться в этом своём соображении, он однажды заговорил с Доротеей о неприязни, которую заметил в Лаксе.

— Не обращайте на него никакого внимания! — рассмеялась девушка. — Ну и пускай ненавидит вас.

— Я не люблю иметь врагов, Fräulein, — заметил Зиммер.

— Мало что… Не любите… Это от вас не зависит. Врагов наживаешь поневоле — без них и прожить нельзя. И у меня есть, и я сама враг некоторых лиц, и лютый враг!

— Вы? — улыбнулся Зиммер.

— Не смейтесь. Я страшным, опасным врагом могу быть, я ничего не делаю вполовину. Я или люблю сильно, или ненавижу и презираю… И тогда я преследую… — И глаза девушки вспыхнули. — Впрочем, вашим врагом я никогда не буду. Не могу быть! — как-то странно добавила Тора.

Зиммер отчасти понял намёк и задумался.

Однако в этот вечер и особенно на следующий день, благодаря поведению Торы, Лакс стал как будто ещё неприязненнее относиться к Зиммеру. Он как будто даже с трудом сдерживал себя, чтобы скрыть своё озлобление.

И это было так в действительности.

Лакс, чиновник в канцелярии герцога, был уже с год сильно влюблён в Доротею. При этом он ясно видел, что и девушка благоволит к нему. Прямой его начальник и крестный отец молодой девушки уже давно относился к нему радушно и всячески отличал от других своих подчинённых. Поэтому Лакс имел полное основание думать, что начальнику всё известно и что он ничего против его брака с крестницей не только не имеет, а может быть, даже и желает этого.

Недавнее известие, что Тора получила крупное наследство, конечно, повлияло на Лакса и удесятерило его чувство.

«Красавица и богачка! — думал и говорил он сам себе. — Да кроме того, впереди блестящее высокое положение. Близким лицом самого герцога можно сделаться… и в конце концов… кабинет-министром бароном фон Лакс!»


X


В числе арестованных и заключённых в большом здании, помещавшемся в глубине двора, принадлежавшего канцелярии герцога, был один, который долго и упорно надеялся на прощение и наконец узнал, что он погиб безвозвратно.

Это был офицер Коптев, конвоировавший Львовых. Он всячески — через друзей — хлопотал, умоляя о помощи молодого графа Миниха и его отца — фельдмаршала. Но всё оказалось напрасно. На его дело, его вину взглянули в канцелярии особенно строго.

Теперь у несчастного молодого человека оставалась одна надежда.

Однажды, когда он уже в четвёртый раз был вызван снова к допросу, он узнал от Шварца, что будет разжалован и по снятии чина с ним уже будут поступать не как с дворянином: он подвергнется допросу с пристрастием, дабы узнать истину, бежал ли Львов по его неосторожности или плохому досмотру или же бежал с его согласия, быть может откупившись большими деньгами.

— Дело это так оставить нельзя! — сказал Шварц строго. — Если те, которых вышнее правительство считает нужным арестовать и судить, будут убегать из-под ареста или из-под надзора конвойных, то это поведёт к весьма важным последствиям.

Несчастный Коптев, бледный как полотно, стоял перед Шварцем и весь трясся, как в лихорадке. Наконец он вымолвил, едва произнося слова:

— Дозвольте мне искупить свою вину, дозвольте мне взяться за розыски Львова! Если я не успею в своём предприятии, то через месяца два-три меня можно разжаловать и судить. Я уверен, что разыщу Львова! Я буду просить, чтобы меня командировали в Калужскую губернию. С людьми, которых мне дадут, я поселюсь около Жиздры и около их имения и уверен, что накрою его. Бежавши, он, наверное, не долго остался на свободе, а, вероятно, вернулся в свои края и поселился, разумеется, не в своей усадьбе, а где-нибудь около, в деревушке. И там я его могу накрыть и привезти.

— А сами вы не сбежите? — произнёс, усмехаясь, Шварц.

— Прикажите за мной неослабно смотреть всем местным властям или обяжите меня вернуться под страхом смерти. Приставьте ко мне соглядатая, который должен вам обязаться глядеть за мной, не мешать мне действовать в розысках, но смотреть, чтобы я не бежал сам.

В словах офицера было столько искренности и убедительности, что Шварц, подумав, согласился.

— Всё-таки, скажу, мне кажется ваше предложение сомнительным. Это всё очень трудно… И я думаю, что вы сами знаете, что предлагаете вздор, предлагаете исполнить неисполнимое.

— Божусь Богом! — воскликнул Коптев. — Это даже самое простое дело.

— Скажите, как вы намерены действовать?

— Я поеду в Новгород и прежде всего разыщу там хворающего офицера, который мне сдал Львовых.

— А если он уже выздоровел?

— Я поеду в Москву и его там разыщу. От него я узнаю подробно, где имение Львовых, и кой-что о семье. Я слышал от старика Львова, что там остались его сестра и дочь…

— Ну-с, далее…

— Я поеду в Жиздру и поселюсь там… А для большей предосторожности, на случай, если бежавший скрывается около своей усадьбы, я буду просить дать мне пропускной подорожный указ не на моё имя, а на какое-либо другое…

— Да, это лучше. Это умно.

— Если скрывающийся от властей Львов и услышит про меня, то будет обманут именем. А эдак понятно, что, услыхав, что офицер Коптев в пределах его уезда, он тотчас бежит, и всё дело пропало… А я уверен, что он около своей вотчины.

Шварц усмехнулся ехидно:

— А как же вы в прошлый раз уверяли меня, что беглец был опасно ранен солдатом, и если жив, то валяется где-нибудь в деревушке у мужиков раненый и без всякой помощи?..

— Я и теперь в это верю, ваше превосходительство! — убеждённо проговорил Коптев. — К несчастию, я говорил не с самим убитым солдатом, а знаю всё со слов другого солдата.

— Так вы будете искать в Жиздре раненого, лежащего где-либо в Новгородской губернии? Объяснитесь.

— Собрав все малейшие сведения о беглеце в его вотчине и узнав наверное, что его нет в Жиздринском уезде, я тотчас вернусь и объезжу все деревушки в уезде, где он от меня бежал. Или в Калужском наместничестве, или в Новгородском — но я найду его и представлю вам! — решительно и энергично кончил Коптев.

— Тогда вы получите прощение, — сказал Шварц.

— Надеюсь на эту милость. Я приложу все старания, чтобы загладить свою вину.

— Сколько вам дать сроку на поиски Львова? — произнёс Шварц, задумчиво глядя на Коптева.

— Трудно сказать, ваше превосходительство! Разыскивание офицера в Новгороде или в Москве, затем прибытие на место возьмут, конечно, около месяца, да там понадобится для обыска месяц-полтора самое большее. И ровно через три месяца я вернусь сам и привезу с собой Львова. Или переберусь для поисков в эти пределы, тогда надо положить ещё месяц.

— Хорошо! Я вам верю и распоряжусь!

Через несколько дней молодой офицер с тремя данными ему в помощь дельными молодцами собирался выезжать из Петербурга. Двое из них были довольно искусные сыщики, третий — гвардейский солдат Прохоров. Однако, тайно от Коптева, этому солдату было внушено присматривать за своим начальником и в случае неуспеха его задачи строже глядеть, чтобы офицер сам не вздумал бежать.

Прохоров, по прозвищу Жгут, умный и расторопный, бывалый и видавший виды, был очень польщён таким поручением и отвечал головой, что будет служить Коптеву в его деле верой и правдой, а в случае сомнения в начальнике от неудачи в розыске зорко присмотрит за ним самим.

Коптев получил подорожный лист и указ из канцелярии на имя подпоручика Лаврентьева, офицера, недавно ещё служившего в распоряжении Шварца, но умершего лишь за неделю пред тем.

За три дня до выезда Коптев, сидевший безвыходно дома и всё обдумывавший своё предприятие со всех сторон, вдруг оживился, приободрился. Он додумался до чего-то, что показалось ему залогом успеха.

Он явился тотчас к Шварцу и объяснился…

— Вы совсем молодец. Вы умница! — сказал Шварц, узнав от офицера про его измышление и выслушав все доводы.

Коптев просил дать ему другие документы. Не на имя Лаврентьева, а на имя капитана Андрея Львова.

— И чин важнее… и фамилия понятнее… — сказал он. — Я побываю в вотчине у барынь и подружусь с ними в качестве дальнего родственника, про которого забыли… и в качестве родни возьмусь якобы хлопотать и о старике, и о беглеце-сыне. Да бегун и сам ко мне явится!

— Молодец! Прямо молодец! — воскликнул Шварц.

Чрез три дня из Петербурга выезжал в двух бричках с тремя солдатами капитан Львов.

Названец был радостен и уверен в успехе.

XI


Прошло более двух недель, что Адельгейм в первый раз привёз к своим старым друзьям найдёныша на Новгородской дороге. Теперь его забавляло соперничество двух влюблённых в молодую Тору. Кроме того, его веселило, что найдёныш брал верх над чиновником канцелярии герцога. В домике г-жи Кнаус по-прежнему ежедневно бывало много гостей; и было в особенности весело по вечерам. Зиммер, видимо увлечённый девушкой, бывал всякий день, иногда по два раза, и молчал об отъезде.

Адельгейм, пробыв несколько дней в Петербурге, снова выехал, не говоря куда. По нескольким неосторожным словам г-жи Кнаус её друзья знали, что Адельгейм постоянно командируется самим герцогом в разные пункты России, иногда очень далеко, по самым разнообразным, иногда очень важным делам.

Зиммер, оставшись один в квартире своего нового покровителя, конечно, продолжал и один бывать у Кнаусов. Юная Доротея была с ним не только особенно и исключительно любезна, но положительно неравнодушна к нему. Все знакомые уже заметили её благорасположение к вновь явившемуся молодому человеку, и никто не мог удивляться этому, так как нельзя было положительно ничего найти против него. Он был умён, вежлив, скромен и равно любезен со всеми.

Но, однако, всем, даже г-же Кнаус и даже отчасти самой Доротее, казалось в этом Зиммере что-то особенное, что выразить было бы трудно. Какая-то постоянная забота, пожалуй, даже тревога, изредка нападавшая сильная задумчивость и отсюда какая-то загадочность. Как будто молодой человек был под гнетом чего-то и старался скрыть это.

Однажды, когда Доротея заметила ему откровенно, что в нём есть какая-то странность, Зиммер смутился и заявил, что у него есть крайне важное дело в Архангельске, от которого зависит его благосостояние. Он может сделаться богатым или стать совершенно нищим.

Тора передала это матери и брату, а затем и все знакомые узнали это, и загадочная личность была разгадана тотчас и просто.

За всё это время Тора очень часто уговаривала Зиммера не ездить в Архангельск, оставаться в Петербурге, но, узнав, что там решится дело первостатейной важности, она спросила, нет ли возможности устроить это дело, послав кого-либо другого вместо себя. Зиммер объяснился с девушкой откровенно, и выяснилось, что если бы у него была протекция в Петербурге или если бы он сам был на службе, то, конечно, дело уладилось бы.

— Так очень просто! — воскликнула Тора. — Вам надо тотчас же поступить на службу! Я могу вам это устроить самым простым образом. Мне стоит только сказать несколько слов моему крестному отцу.

Зиммер ничего не отвечал и казался в нерешительности, принять ли предложение молодой девушки.

Через два дня после этого разговора Тора объявила Зиммеру, чтобы он был непременно у них на другой день ровно в четыре часа, и взяла с него честное слово, что он будет. По лицу и голосу молодой девушки можно было догадаться, что это не простое приглашение на чашку кофе, а нечто важное.

В назначенный час он явился. Тора, весёлая, заявила ему, что через несколько минут решится его судьба, ибо она сделала всё от себя зависящее, но успех, конечно, зависит от него самого — Зиммера. Он должен понравиться тому господину, который сейчас приедет к ним в гости.

— Если вы ему понравитесь, то всё устроится. Я надеюсь, что вы догадываетесь, кому мы вас сейчас представим?

Зиммер, конечно, догадался, но всё-таки отвечал, что не знает.

— Сейчас будет здесь крестный отец, господин Шварц. Вы, вероятно, знаете, какое это важное лицо в Петербурге? Он одно из близких лиц к самому герцогу.

Действительно, через четверть часа подъехала к домику большая карета, запряжённая красивыми лошадьми, с ливрейными лакеями на запятках.

Войдя в дом, а затем в гостиную, господин Шварц запросто расцеловал Доротею и Карла, а затем, поцеловав ручку вышедшей в гостиную г-жи Кнаус, заговорил с ними, как всегда, по-немецки.

— Зачем ты меня заставила непременно сегодня приехать? — обратился он к крестнице.

— У нас к вам просьба! — весело заявила Тора. — Мы вам сейчас представим молодого человека и будем за него просить…

— Ну, так!.. Вечно одно и то же! Если бы я брал к себе всех, кого ты мне рекомендовала и навязывала, то теперь у меня бы набрался целый полк. И в числе прочих было бы по крайней мере дюжины две никуда не годных, ленивых или непутных молодых людей.

— Нет, этот не таков и вам может понравиться! — сказала г-жа Кнаус. — Только у него есть один недостаток. Не важный, но именно такой, какой вы не любите, — то, что вы людям не прощаете.

— Что такое? — спросил Шварц.

— Он немец, с детства проживший в России, отлично говорящий по-русски.

— И забыл свой родной язык! — выговорил Шварц и сухо, презрительно засмеялся.

— Да, правда!

— Да, сотый раз скажу вам, Frau[12] Амалия, худшей рекомендации для немца быть не может. Вы знаете, как я вас люблю, и давно, и как люблю вот их обоих, — показал он на молодую девушку и её брата, — а между тем и вам никогда не прощу этого. У Торы и у Карла невозможный, срамной немецкий акцент, и я уверен, что они по-русски думают.

Госпожа Кнаус не поняла, дочь её тоже, и собирались уже спросить, что хочет сказать г-н Шварц, но Карл предупредил их:

— Это правда, вы правы! Мама думает по-немецки, а я и сестра положительно по-русски.

— Ну вот, это срам, это позор! Если бы все немцы поступали так, живя в других странах, то это было бы равносильно предательству своего отечества. Немцы за границами своего государства, находясь среди иноплеменной нации, должны стараться других обучить своему языку, а не учиться умышленно их языку. Возьмите меня в пример. Я в России с того самого дня, когда государыня вступила на престол, вот уж, стало быть, десять лет приблизительно, а я едва знаю пятьсот русских слов и стараюсь неправильно ими пользоваться. Я говорю по-русски только с теми, кто мне нужен, полезен, а по-немецки ни слова не понимает. А вы хотите мне теперь рекомендовать молодого человека, который, так же как и вы, природный немец и позабыл свой язык.

— Он не позабыл его! — вступилась Тора. — Он очень хорошо говорит, но только с особенным выговором, который… который…

И Тора несколько сконфузилась и запнулась.

— Что же? — спросил Шварц.

— Его выговор таков, что он даже хуже моего…

Шварц усмехнулся, потом покачал головой:

— Ну, милая Тора, выговор немецкий у немца, который хуже твоего выговора, — это, должно быть, что-нибудь ужасное.

— Зато он умный, честный, дельный, трудолюбивый! — воскликнула Тора.

— Вот как! На основании чего же ты одарила его всеми этими качествами? Давно ли вы его знаете?

— Две недели! Даже больше…

Шварц рассмеялся:

— Что же вы хотите? Что я должен для него сделать?

— Он бы желал быть на службе, и именно у вас, чтобы посвятить себя, все свои силы делу, которому вы отдали всего себя.

Шварц присмотрелся к лицу девушки и выговорил:

— Вот уж как стала ты изъясняться! Впрочем, ты это повторяешь мои слова, которые я часто говорю при тебе. Ну, хорошо! Пришли мне своего любимца, я погляжу на него, но скажи мне прежде всю правду. Если солжёшь, то всё равно твоя мать не солжёт и скажет правду. Неужели это опять избранник твоего сердца?

Тора слегка покраснела, хотела что-то ответить, произнесла несколько слов без связи и смолкла.

— Вы отчасти правы, — заговорила г-жа Кнаус, — он ей действительно нравится, но до того, что вы думаете, ещё далеко. Впрочем, увидим — и я, и вы. Почём знать, может быть, он в самом деле окажется таким, каким нам кажется, — вполне порядочным человеком.

— Никогда!.. — вскрикнул Шварц. — Повторяю: молодой малый, умный, как вы говорите, отказавшийся от своего языка, сделавшийся почти русским, не может быть порядочным человеком!..

Шварц излагал это настолько резко и стал настолько хмур, что г-жа Кнаус и её дети как бы вдруг присмирели и притихли. Они знали, что Шварц упрям, а в упрямстве своём как бы прихотлив. Он часто легко соглашался исполнить какую-нибудь довольно мудрёную просьбу с их стороны, и часто самое простое дело, которое зависело от одного его слова, он отказывался исполнить наотрез. И никогда нельзя было догадаться, что им руководит, если не простая прихоть вдруг заартачившегося человека.

Тора, собиравшаяся уже сказать Шварцу, что молодой человек у них в доме, в соседней комнате, и что она может представить его тотчас же, теперь не решалась. Она переглядывалась с матерью, как бы предлагая ей взять это объяснение на себя.

Госпожа Кнаус тоже не решалась. Она не боялась Шварца, но не любила его сердить. Среди наступившего молчания Карл звонко рассмеялся и выговорил, обращаясь к Шварцу:

— Смотрите! Поглядите! И мутерхен[13], и Тора испугались вас! Их хитрая затея не удалась! А знаете ли, что они затеяли?

Весёлое лицо и смех Карла как бы подействовали на Шварца. Лицо его прояснилось:

— Что именно? Какой заговор?

— Да ведь этот обруселый немец, такой же, как и я, здесь, в доме! Мы хотели его вам сегодня же здесь представить.

Наступило молчание, после которого Шварц выговорил несколько холодно:

— Позовите его! Я только взгляну на него.

Тора, смущаясь или, вернее, волнуясь за судьбу молодого человека, которая должна сейчас решиться, поднялась и вышла в другую комнату. Через несколько мгновений она вернулась снова, а за ней в дверях показался Зиммер и, не двигаясь далее, стал около порога. Он был страшно смущён и стоял как потерянный, как если бы предстал пред судом и ожидал решения не только своей участи, а приговора, жестокого и беспощадного.

Шварц, сидевший в кресле лицом к дверям, в которые вошёл молодой человек, пристальным, твёрдым и зорким взглядом мерил его с головы до пят, раза три морщил брови и наконец проговорил:

— Подойдите ближе! Вот сюда.

Зиммер двинулся и стал шагах в четырёх от сановника. Этот задал ему несколько незначащих вопросов. Молодой человек смущённо ответил. Плохой сравнительно выговор удивил Шварца.

— Всё, что я могу сказать, — произнёс он наконец, — что вы говорите по-немецки, как русский, недавно языку обучившийся. Даже хуже Торы и Карла. Но вообще вы мне нравитесь.

Молодой человек поклонился и, видимо, посмелел.

— Итак, господин фон Зиммер, завтра явитесь ко мне в управление поутру и прикажите о себе доложить. По первому разу, так сказать, с первых слов вы мне кажетесь пригодным вообще на службу государыне-императрице и его светлости. Завтра мы обсудим, куда именно мне вас определить и какое дело вам дать.

И Шварц наклонил голову, а Тора и Карл поднялись с мест, так как Зиммер, очевидно, не догадывался, что он должен снова выйти из гостиной.

— Отлично! Всё слава Богу! — весело, почти восторженно проговорила Тора, когда все трое были в другой комнате.

Господин Шварц, оставшись с хозяйкой, объяснил ей, что молодой человек, действительно, довольно привлекательной наружности и, по-видимому, благовоспитанный и порядочный. Он, судя по глазам — несмотря на его смущение, — должен быть энергичным, даже упорным в деле, за которое возьмётся.

— Меня удивило то, что он сказал, и, по правде, я впервые слышу подобное, — заговорил Шварц. — Каждый раз, что обруселые немцы жаловались мне, что они забыли несколько свой родной язык вследствие невозможности где-либо в глуши говорить на нём, в особенности бессемейные, мне никогда и на ум не приходило, что они могли делать то же, что, со слов Зиммера, делал он, — читать. Это очень умно! Он, очевидно, умный малый. А теперь у меня есть, по крайней мере, готовый совет всем обруселым немцам из глуши России. Скажу вам по секрету, Frau Амалия, что я этого молодца, по всей вероятности, завтра же определю к себе. И мне почему-то представляется, что он для одного особого дела окажется случайно самым подходящим и надёжным из всех, какие у меня есть. Да, он не похож на всех тех шалопаев, которых вы и Тора мне рекомендовали часто.

Госпожа Кнаус весело рассмеялась.

— Ну а крестница сильно увлечена им?

— И да, и нет. Вы знаете, как она непостоянна. Вспомните, как она быстро утешилась, когда вы её жениха выслали из Петербурга.

— А знаете что, моя дорогая? — воскликнул Шварц. — Ведь этот Зиммер похож на того черномазого.

— Да. Мы всё это находим.

— Стало быть, крестнице ещё легче в него влюбиться. По старой памяти или за сходство. Что же? Если он окажется таковым, каким мне теперь сдаётся, — пускай. Всё-таки «фон». А этим пренебрегать нельзя.


XII


На другой же день Зиммер явился в управление, где властвовал г-н Шварц. Прошло около двух часов, прежде чем он был вызван в свой черёд. Комната, в которой он дожидался, была предназначена для просителей и для всех лиц, являвшихся к Шварцу со своим делом.

В числе прочих дожидался старик лет семидесяти, очевидно, дворянин и, вероятно, не из последних в Петербурге. Он был настолько благообразен и привлекателен своими большими, старчески спокойными глазами, в особенности грустью, будто разлитою во всём лице, что Зиммер невольно присматривался к нему. Если бы не обычай бриться и носить пудреный парик, то, конечно, этот благообразный незнакомец был бы с большой снежно-белой бородой и снежно-белыми волосами.

Когда два человека, вызванные один за другим к Шварцу, образовали пустое пространство между Зиммером и стариком, молодой человек невольно, сам не зная почему, пересел ближе к нему и заговорил с ним. Разумеется, разговор был о пустяках. Касаться каких-либо вопросов, помимо погоды, было опасно, а тем паче в стенах самого управления, где чинилась жестокая расправа, быстрая и беспощадная, надо всеми, кого произвольно причисляли к врагам герцога.

Несмотря на то, что старик ничего особенного не сказал, молодой человек понял, что старик попал в беду. Он является почти поневоле объясниться, но надежды спастись от беды, которая над ним стряслась, конечно, не имеет никакой.

Зиммер, вероятно, тоже понравился старику, потому что он назвался и просил его к себе в гости.

Это был отставной полковник Бурцев. Он прибавил, несколько грустно улыбаясь, что видит теперь очень мало людей, новых знакомых страшно избегает, но что Зиммер ему особенно понравился — Бог весть почему.

Пока они говорили, Шварц продолжал принимать, и наконец в комнате осталось только три человека. Первым из трёх был вызван Зиммер. Пройдя небольшую комнату-полукоридорчик, где дежурил чиновник, вызывавший всех по очереди, Зиммер вошёл в большую комнату и был сразу несколько удивлён тем, что нашёл в ней. Господин Шварц сидел за длинным письменным столом, где лежали кипами бумаги, но что поразило Зиммера — это были шкафы с бесчисленным множеством книг. На столе, на окнах, даже на полу виднелись большие печатные листки. И только благодаря тому, что Зиммер сам был человек грамотный и отчасти просвешенный, он понял, что эти печатные листки — газеты.

Когда он появился в дверях, Шварц выговорил тихо ту же фразу, что и у г-жи Клаус:

— Подойдите ближе! Вот сюда! — И он показал через стол.

Когда Зиммер подошёл, он своими маленькими, проницательными глазами долго всматривался в молодого человека, как бы впился в него. Постороннему наблюдателю показалось бы, что молодой человек нравится умному и дальнозоркому человеку, искушённому во всякого рода путаных делах, но вместе с тем его опыт, или дальновидность, или способность читать чужие мысли, рыться глазами в потёмках чужой души заставляют его поневоле относиться к этому молодому человеку несколько недоверчиво.

Помолчав несколько времени, Шварц опустил глаза и вымолвил, — конечно, по-немецки:

— Расскажите мне всю свою жизнь с рождения и до сего дня. Где вы родились, где вы жили, что делали? Предупреждаю вас, что впредь я буду изредка задавать вам те же вопросы касательно вашего прошлого, и если в чём-либо, хотя бы в какой мелочи, явится вдруг противоречие, то вы немедленно будете уволены от той должности, в которую я вас теперь определю. Память у меня хорошая, всё, что вы скажете теперь, я запомню и даже вкратце запишу. Ну-с, говорите!

Зиммер был готов к этому, предвидел, с чего начнётся разговор с Шварцем. Доротея ещё вчера вечером предупредила его об этом. Всю ночь, плохо спав, вернее, почти не смыкав глаз, Зиммер приготовил мысленно своё жизнеописание, даже с подробностями, и теперь он бойко, сжато, ясно рассказал всё своё прошлое пытливому и хитрому сановнику.

— Ну, я вижу, господин фон Зиммер, что вы дельный молодой человек. Даже не по годам разумный и рассудительный. Тем лучше для меня. Объясните мне теперь подробно, каким образом могли вы забыть язык ваших дедов и прадедов? По вашему ответу я буду, может быть, в состоянии, по крайней мере, вас оправдать. До чего иной выговор может изменить и обезобразить наш прекрасный немецкий язык! — воскликнул Шварц с неподдельным ужасом в голосе. — Ну-с, говорите.

Зиммер заговорил твёрдо, но изредка делая ошибки в произношении: всё-таки волновался.

— Я не виноват в том, что позабыл свой родной язык. Я маленьким мальчиком попал в Россию, и вокруг меня не было ни единого человека, с которым бы я мог говорить по-немецки и от которого мог бы слышать тот же язык. Но так как я любил свой язык, то я сам с собой наедине разговаривал. Если бы не это, то я бы теперь, быть может, не знал даже ни единого слова по-немецки. Когда я стал несколько старше, мне было лет пятнадцать, то я старался доставать себе с величайшим трудом немецкие книги и много читал. Это помогло мне не утерять способности объясняться, но книги не могли мне помочь усвоить и сохранить настоящий немецкий выговор. Позднее, когда мне было уже около двадцати лет…

— Довольно! — перебил Шварц. — То, что вы сказали, делает вам честь. А ваш выговор, по совести, по правде… порядочный…

Разумеется, лицо Зиммера просияло… Он сразу вполне овладел собой и смотрел уже иначе.

— И правду сказать, — продолжал Шварц, — если ваш выговор не хуже выговора Карла, то вы менее виноваты, чем он. Живя в своей семье, он мог бы говорить по-немецки ежедневно, с утра до вечера, а между тем, я знаю, он говорит постоянно по-русски и только со мной да вечером кое с кем объясняется на родном языке. А вы, как оказывается, живя один-одинёшенек, могли совершенно свой язык забыть. Ну-с, господин фон Зиммер, близкой родни у вас нет, говорите вы?

— Нет-с! — отозвался молодой человек.

— Сирота? — вымолвил, улыбаясь, Шварц.

— Точно так-с…

— Тогда надо поскорее вас женить! — засмеялся сановник милостиво, но покровительственно, как бы снисходя…

Господин Шварц был, однако, видимо, доволен исповедью молодого человека. Затем он стал ещё довольнее, когда узнал, что Зиммер очень порядочно читает и пишет, равно и по-русски, и по-немецки. Только за немецкое правописание Зиммер вполне ручаться не мог, прибавив, однако, что за полгода постарается сделать успехи.

— Ну, писать вам много не придётся, — сказал Шварц, — а всё, что придётся, будет так похоже одно на другое, что можно сказать, что вы в продолжение целого месяца будете на бумаге повторять одни и те же слова.

Затем он объяснил, что он берёт Зиммера в управление и отдаст его под начальство человека ещё молодого, но опытного дельца и советует Зиммеру с ним поладить и у него уму-разуму поучиться.

— Вы его, вероятно, знаете? — сказал Шварц. — Он постоянно бывает у госпожи Кнаус. Это мой любимец — господин Лакс.

— Так точно! — ответил Зиммер. — Я много раз встречал его у госпожи Кнаус.

И в то же время Зиммер подумал про себя: «Странная судьба! И не будет добра…»

Отпустив Зиммера, Шварц принял другого просителя, а вышедший Зиммер остался глаз на глаз со стариком Бурцевым. Они стали прощаться, и Бурцев вымолвил:

— Итак, не забудьте меня, милости прошу! И не откладывайте, а то Бог весть что ещё может быть. Может быть, меня в Петербурге уже и не найдёте.

— Вы уезжаете? — спросил Зиммер.

— Нет, но, может быть, меня заставят выехать… Впрочем, может быть, и вы в том же положении. Оттого и удивились?

— Нет! — ответил молодой человек. — Я приехал в Петербург ненадолго, но теперь, очевидно, совсем останусь в нём. Я поступаю на службу.

— Куда?

— А вот именно в это управление!

Старик как будто вздрогнул, выпрямился, гордо закинул голову. Его печальные глаза стали строги, он оглянулся кругом себя и, убедившись, что они остались наедине, произнёс:

— В таком случае, молодой человек, не трудитесь навещать меня! Человеку, служащему в этом гнезде кровопийц, я — древнерусский дворянин и христианин — не позволю никогда переступить порог моего дома.

Зиммер был, видимо, поражён. Бурцев снова сел и отвернулся от него, но после недолгой паузы Зиммер быстро двинулся, сел на стул около старика и выговорил:

— Вы человек старый, много видели на свете. Вы не должны судить дела и обстоятельства по тому, как они сдаются на первый взгляд, по первому разу. Я прошу вас, умоляю вас позволить мне быть у вас, хотя бы только один раз и на несколько минут. Я скажу вам, вероятно, кое-что, что заставит вас отнестись ко мне иначе.

Старик молчал и только слегка отрицательно дёрнул головой.

— Что вам стоит? Умоляю вас позволить мне быть на несколько минут, сказать вам только несколько слов.

— Это излишне! — ответил Бурцев. — Я уже сказал вам и повторяю: молодой человек, служащий тем злодеям, которые решились рубить неповинную голову Артемия Петровича, он сам в числе злодеев, искариотов[14], каинов, кровопийц российских. Сатанинское наваждение на Руси! Если бы я знал ранее, что у вас недаром немецкое имя и что вы наполовину, хотя бы только по отцу, немец, то я бы и не заговорил с вами, не только что стал звать вас к себе. Впрочем, утешьтесь, молодой человек, будущий бироновский прислужник. Утешьтесь! Вам бы и не пришлось долго бывать у меня в гостях, так как я, старый служака великого императора, раненный два раза — и шведом, и туркой, вскоре буду причтён к изменникам и выслан из Петербурга. Вот этими же злодеями! — И он показал на дверь в комнату Шварца.

— Тем паче умоляю вас, — воскликнул вдруг Зиммер, — принять меня! Я пробуду у вас несколько минут и знаю, что вы дозволите мне остаться дольше и бывать часто. Ведь вы не можете знать вперёд, что услышите от меня.

— Если хорошее, — отозвался Бурцев угрюмо, — то это будет ложь!

— Нет, вы увидите, поймёте, вы почувствуете, что я…

Но Зиммер не успел договорить… В дверях показался принятый Шварцем господин, а за ним чиновник, который попросил старика «пожаловать».

— Видите, — прошептал Бурцев, — какой я важный человек в столице. Меня принимают последним! Меня, обласканного великим, первым императором, немец ставит ниже приказных и подьячих. Какая же польза вам, начинающему службу в столице, заводить знакомство с таким, как я?..

И старик, отвернувшись, двинулся к двери…

XIII


На другой день утром Зиммер уже сидел в канцелярии, за большим столом, в числе двух других чиновников — одного старого, а другого молодого, а напротив них сидел их общий ближайший начальник Лакс. Он встретил Зиммера с любезно-горькой, или ядовитой, улыбкой, объяснив, что очень рад иметь его своим помощником, что он уже давно оценил его, видя у г-жи Кнаус.

Всё, что говорил Лакс, было просто шипением змеи, и после первого же дня, проведённого на службе в этом управлении под его начальством, Зиммер стал не только сумрачен, но был, по-видимому, в отчаянии.

Злая судьба действительно насмеялась над ним, толкнув его под начало именно к тому человеку, который из всех знакомых г-жи Кнаус относился к нему особенно ненавистно. Это была роковая случайность, или же — как мгновеньями казалось Зиммеру — случай не играл тут никакой роли. Всё это, быть может, дело хитрого, ехидного и даже загадочного Шварца.

Зиммер, бывая всякий день в канцелярии, разбирал дела и делал о них доклады, краткие и обстоятельные, которые Лакс передавал Шварцу. Дела эти были все на один покрой: суд и допрос разных арестантов, виновных всегда в одном и том же — в нелюблении немцев, противодействии властям и неуважении к герцогу.

За время сидения в канцелярии Лакс почти не разговаривал с новым подчинённым, только изредка косо взглядывал на него. Зиммер читал в этом взгляде, что этот человек думает лишь об одном: как бы ему не только избавиться от молодого человека, но и совсем похерить его, выжить не только из управления, но и из Петербурга.

Одновременно всякий вечер Зиммер, разумеется, виделся со своим начальником и у г-жи Кнаус. Здесь, при хозяйке и при её дочери, Лакс бывал любезен со своим подчинённым, но Зиммер чувствовал, что тот лукавит. Если губы его улыбались, то глаза ехидно впивались в него.

Наконец однажды, через неделю после того, как Зиммер поступил на службу, г-н Лакс вдруг нежданно заговорил с ним любезнее и пригласил вечером к себе в гости. Зиммер удивился, хотел было отказаться, но тотчас же понял, что не принять приглашения значило нажить себе страшного врага в своём ближайшем начальнике.

И в тот же вечер Зиммер в указанный час явился на квартиру Лакса на Невском проспекте. Он ждал увидеть много гостей, но, к своему крайнему удивлению, не нашёл никого, а хозяин объяснил ему, что у него вечера никакого нет, что ему хотелось побыть с ним вдвоём и переговорить о некотором важном деле, не относящемся к службе. Зиммер несколько смутился.

Переговорив о разных пустяках, Лакс задал вопрос и сразу заставил молодого человека успокоиться. Лицо его просияло настолько, что хозяин, заметив это, был крайне удивлён. Но после ответа Зиммера лицо Лакса тоже прояснилось.

Его постоянно злые, ехидные глаза, ядовитая улыбка — всё исчезло… Пред Зиммером был другой Лакс, простой, добродушный человек. И это была не маска. Одно слово, сказанное попросту и искренно, преобразило сразу их взаимные отношения. Так луч солнца пронизывает чёрную тучу и озаряет целую окрестность, которая среди окружающего мрака сияет ещё ярче и будто искрится чистым золотом.

Вопросы Лакса, на которые отвечал Зиммер, были простые, но имели громадное значение для первого. Он спросил, нравится ли ему Fräulein Доротея, признается ли он в том, что она к нему неравнодушна, по всеобщему убеждению всех знакомых, и, наконец, думает ли он воспользоваться её расположением, чтобы жениться на ней?

Вместо того чтобы отвечать уклончиво, Зиммер в свой черёд спросил Лакса, даёт ли он ему честное слово держать про себя то, что он ответит? Лакс дал слово.

— В таком случае я скажу вам откровенно, что Fräulein Доротея — чрезвычайно милая, умная и привлекательная девушка, но я её любить не могу, а жениться и тем паче не могу.

— Почему?! — воскликнул просиявший Лакс.

— Не могу!.. Довольно с вас этого ответа.

— Нет, мне этого мало! Вы должны объясниться, если вы хотите приобрести во мне настоящего друга. Мне нечего объяснять вам, почему я пригласил вас к себе и завёл эту беседу. Вы отлично понимаете, вероятно, уже заметили, что руководит мной… Вы говорите теперь, что не хотите и не можете жениться на Доротее, если она хочет этого, но ведь вы можете переменить ваше мнение… Через месяц вы можете думать совершенно иначе. Поэтому я и хочу знать настоящую причину, чтобы судить, может ли эта причина перемениться.

— Извольте! — ответил Зиммер, улыбаясь. — Я не могу согласиться на брак с Fräulein Доротеей по той причине, что я уже давно люблю одну молодую девушку. И никто, кроме неё, никогда не будет моей подругой жизни. Достаточно ли вам этого?

— Да! Но давно ли вы её любите и давно ли ждёте возможности жениться?

— Семь лет! — сказал Зиммер.

— О, тогда я совершенно спокоен! Тогда я объявляю вам, что я — ваш друг, готовый для вас на всё.

— Следовательно, вы мне поможете, — сказал Зиммер, — и в том, о чём я сейчас же буду просить вас?

— В чём хотите! Во всём!

— Прежде всего я буду просить вас помочь мне в таком деле, в котором, помогая мне, вы будете действовать в свою пользу.

— Каким образом? — удивился Лакс.

— Как только всё семейство заметит, что я избегаю вопроса о браке и не могу жениться на Доротее, я боюсь, что госпожа Кнаус будет действовать мне во вред и повлияет снова на господина Шварца, но уже иначе: не на пользу, а во вред мне. И вот вы должны мне в данном случае помочь.

— Будьте спокойны! — воскликнул Лак. — Наш Шварц — умнейший человек. Он сейчас же поймёт всё. Кроме того, знайте, что у него дела людские, общежитейские и дела служебные, государственные не смешиваются вместе. Он мог бы вам запретить жениться на Доротее, не признавая вас достойным её, и вместе с тем дал бы вам важную должность в своём управлении. И наоборот, коль вы бы женились с его согласия на Fräulein Кнаус, он бы явился праздновать ваше бракосочетание, а на другой день за какую-нибудь оплошность прогнал бы вас со срамом из этой канцелярии. Следовательно, если семья Кнаус станет вдруг к вам враждебна, то вы не должны ничего опасаться.

После этого объяснения Зиммер едва узнавал Лакса… Это был добрейший, вполне радушно и искренно относившийся к нему человек.

Разумеется, одновременно Зиммер сразу стал реже бывать у Кнаусов. Тора стала угрюма и озабоченна. Каждый раз, как он являлся, девушка энергично, но и грустно просила его объяснить своё исчезновение. Зиммер всякий раз ссылался на дела, работу, на поручения от Шварца, серьёзные и неотложные.

Наконец через дней десять Зиммер действительно исчез из Петербурга. Шварц дал молодому человеку важное поручение в Нарву.

Но Зиммер выехал в Шлиссельбург и там застрял. По какому делу — он один знал. Он познакомился и даже подружился с главным начальником и комендантом крепости, где было так много заключённых. Знакомство это произошло как будто случайно, а вполне приятельские отношения возникли сами собой.

Пробыв неделю в Шлиссельбурге, Зиммер съездил в Нарву, исполнил поручение Шварца и, вернувшись, объяснил ему, что замешкался по порученному делу. О своём пребывании в крепости и дружбе с комендантом он, однако, ни единым словом не обмолвился своему начальнику. Очевидно, это было его личное дело.

По возвращении в Петербург он встретился вновь в своей канцелярии со стариком Бурцевым, который так понравился ему. Старик являлся по вызову Шварца. Зиммер заговорил с ним, но Бурцев отвечал неохотно и сурово, как бы желая прекратить знакомство, сделанное опрометчиво. Эта уклончивость ещё более расположила Зиммера в его пользу, и через два дня он вдруг отправился по адресу, который ещё в первый раз дал ему Бурцев, решив настоять быть принятым. Зачем, собственно, он хорошо сам не знал. Бурцев чрезвычайно был ему по душе, а с другой стороны, у старика было, очевидно, какое-то дело, недавно приключившаяся беда. Недаром его вызывали к Шварцу. Молодой человек надеялся хоть отчасти помочь в этой беде привлекательному старику.

За последнее время, приглядевшись к Петербургу, Зиммер вообще решил, что ему бы надо сделать несколько новых «русских» знакомств. До сих пор он ограничивался сидением на вечерах г-жи Кнаус, где бывали одни немцы и где бывало ему довольно скучно.

Раз уже зачисленный на службу и пользуясь некоторым расположением Шварца, Зиммер положил понемножку совершенно отделаться от этого семейства и тем даже услужить своему ближайшему начальнику. Что касается до новых знакомств, то Зиммер решил заводить их и в среде немцев, и в среде русских без различия, хотя были русские, которых всякому следовало избегать.

В эти дни было немало лиц и целых семейств, которые жили от зари до зари в страхе вдруг пострадать. Это были все те, которые считались в родстве или в близком знакомстве с приближёнными павшего кабинет-министра. Суд над партией казнённого Волынского всё ещё длился и не приходил к концу, а в Петербурге со страхом и трепетом всё ещё ходил слух, что все бывшие его любимцы постепенно должны поплатиться даже головой или, по крайней мере, подвергнуться дальней ссылке. В числе этих лиц называли и Бурцева, но Зиммера всё-таки тянуло к старику. И он отправился…

Дом Бурцева оказался на набережной Невы, большой, деревянный, с большим двором, но в соседстве с простыми лачугами. Это было именно то место, на которое власти уже обратили внимание. Было уже известно, что все эти домики на набережной будет приказано снести и заставить домовладельцев строить приличные каменные палаты, а купцов и мещан совершенно не допускать к постройке домов в этой части города.

Зиммер, войдя во двор и затем на большое крыльцо, спросил Бурцева. Двое дворовых лакеев, сидевших в передней, заявили ему, что барина дома нет. На вопрос Зиммера, когда легче застать дома их барина, лакеи отвечали согласно, как нечто заученное, что барин Алексей Михайлович никогда не бывает дома.

— Что ты тут поделаешь?! — проворчал Зиммер, сходя с крыльца.

XIV


В глуши Калужского наместничества, вёрстах в пятидесяти от маленького городишка Жиздры, живописно расположилась небольшая усадьба, где по всему видно было, что живёт помещичья семья средней руки, но с достатком.

В доме и во флигеле, вообще во дворе, было уже с месяц мертво-тихо, так как всё живое притихло. Все обитатели имели вид пришибленных людей, не то хворых, не то поражённых обстоятельствами.

Действительно, здесь случилось нечто ужасное, роковое, страшное… Очень недавно явились власти из Калуги, явились солдаты. Дворянин-помещик вместе с своим сыном были взяты и увезены в Петербург без объяснения причин.

Теперь в усадьбе оставалась молодая девушка Софья Львова с тёткой — пожилой вдовой Брянцевой, и её двумя детьми, двенадцати и четырнадцати лет.

Разумеется, девушка плакала от зари до зари по отцу и брату, которых могла считать наполовину похороненными. Брянцева точно так же плакала и отчаивалась, но, кроме того, тревожилась ещё и по другой причине, о которой умышленно умалчивала, не желая окончательно поразить племянницу.

Женщина умная, жившая долго в Москве, понимала, какие времена наступили на Руси, понимала, что брат и племянник взяты по доносу вследствие ябеды, и знала, что надо ожидать результатов, обыкновенных в этих случаях. И старика, и его сына, очевидно, засудят, сошлют неведомо в какие пределы, на границы Сибири, имение всё опишут, а девушку и её с детьми просто выгонят на улицу.

Дворовые люди, даже крестьяне, тоже ходили тоскливые, жалея доброго барина и доброго барчука, которого, несмотря на его двадцать пять лет, продолжали звать так. Люди предвидели и предусматривали то же, что чудилось и г-же Брянцевой.

В их уезде уже случилось… Молодой барин был увезён точно так же с солдатами в Москву или в Петербург неведомо за что и пропал без вести, а вотчина его родовая принадлежала теперь по закону какому-то рыжему немецкому барину, ни слова не говорившему по-русски.

И со дня, вернее, с часа отъезда Львовых с солдатами здесь в доме и в усадьбе водворились грустная тишина и тоскливое уныние. Молодая барышня ходила с опухшим лицом, заплаканными глазами, почти не притрагивалась к кушанью, почти не спала по ночам и изводилась.

И так прошло около месяца.

Однажды в сумерки в усадьбе появился крестьянин и велел доложить о себе барышне, что у него есть до неё дельце. Идёт он из Москвы в Иерусалим на поклонение Гробу Господню и хочет по дороге переговорить с барышней.

Люди догадались, что мужик просто хочет просить помощи, и, конечно, тотчас же доложили Софье Павловне. Печальная Соня даже обрадовалась известию. В том положении, в котором она была, всякому захотелось бы что-либо сделать богоугодное, а тут вдруг является паломник в Иерусалим. Помочь ему — даже себе польза: Господь за это наградит.

Когда мужика, рослого, бородатого, молодцеватого на вид, лет сорока, впустили в дом, он заявил при всех, что не может говорить при них, что хочет говорить с глазу на глаз с барышней. Все подивились, но и согласились на его просьбу. Славное у него было лицо. Да и что же он может сделать барышне? Не убьёт же её? О таком деле не слыхано.

Когда Соня позвала за собой крестьянина в свою комнату и притворила по его просьбе дверь, то спросила:

— Ну что же тебе? Денег небось? Много дать не могу, а всё-таки рубля два дам.

Крестьянин, усмехаясь, потряс головой:

— Прости, барышня! Всё это — выдумки, всё это — враки! Никогда я ко Гробу Господню не собирался, хотя, знамо дело, кабы пришлось, то и пошёл бы. А вот дело какое.

И, расстегнув свой зипун, слазав за пазуху, он вытащил оттуда замасленную бумагу, развернул её и из неё вынул сложенный лист бумаги, исписанный.

— Вот зачем я, барышня, пришёл: передать тебе эту писулю и уйти тотчас обратно. Только попрошу меня накормить.

Софья протянула руку, взяла сложенный листок и изумлённо глядела в лицо мужика, ничего не понимая.

— А вот разверни, родная моя, и узнаешь.

Соня взяла лист, развернула и стала глядеть. Было страницы три, исписанных нетвёрдым почерком, но довольно ясно. Подержав лист в руках, она сказала:

— От кого же это? Кто это?

— Того я не знаю! Догадка есть у меня, да что же про это сказывать? Разбери писулю — и сама узнаешь.

— Ну хорошо! Спасибо! Больше ничего?

— Как есть, барышня, ничего! Только прикажи меня накормить.

Соня спрятала полученное послание, не заглянув в него снова по той простой причине, что была неграмотна. Отпустив крестьянина в людскую и приказав его накормить, она, разумеется, тотчас же побежала к тётке с письмом.

Анна Константиновна тоже была не очень прытка в чтении и письме. С детства её этому не обучили. И только уже в тридцать лет она сама, овдовев, чуть-чуть обучилась, и если довольно свободно читала печатное, то писаное разбирала с великим трудом. Однако тотчас же встревоженные женщины, догадавшись, откуда может быть это письмо, принялись за чтение.

С величайшим трудом Анна Константиновна кончила тем, что прочла всё письмо, за исключением двух-трёх слов. И женщина, и молодая девушка сразу повеселели, приободрились и смотрели радостнее. Письмо было от молодого Львова, было подписано «Пётр», без фамилии.

Львов в общих чертах рассказывал о своём побеге около Новгорода, говорил, что он находится в безопасности и намерен во что бы то ни стало, хотя бы пришлось пожертвовать жизнью, спасти отца от суда и какой-либо беды. При этом он говорил, что надеется на успех вследствие того, что надумал удивительно хитрую затею, так как с немцем силой не возьмёшь и только хитростью можно что-либо сделать.

Он кончал письмо, говоря, чтобы помолились Богу, чтобы Господь помог ему в его трудном деле — спасти и отца, да и самого себя, чтобы снова вернуться невредимыми в родное гнездо. При этом Львов прибавлял, что каждые две недели сестра и тётка будут получать от него известия. Если же пройдёт долгое время без известий, то это не будет значить, что дела идут худо, а будет значить, что трудно приискать посланца, так как подобные письма — дело опасное.

Разумеется, и крепостные люди тотчас увидели, что и барышня, и барыня повеселели. Самым преданным и верным была сказана правда. Остальным объявили, что просто получены хорошие вести и что если Бог милостив, то оба барина вернутся в усадьбу.

И после этого знаменательного, счастливого дня молоденькая Соня, быть может, в первый раз крепко и сладко проспала всю ночь.

Кто другой, мужчина, конечно, не очень бы обрадовался и ободрился, узнав, что один арестованный всё-таки под судом, а другой в бегах и совсем вне закона. Но девушка, ещё полудевочка, поверила брату на слово, что всё слава Богу.

Вдобавок теперь молоденькая Соня приободрилась уже и потому, что знала, как ей действовать.

Её отвергнутый отцом претендент, ей ненавистный полунемец, после ареста и увоза отца и брата снова через какую-то барыню-помещицу повторил своё предложение руки и сердца, и на этот раз он — в случае согласия Сони — обещал своё покровительство и помощь, уверял, что тотчас поедет в Петербург и освободит обоих Львовых.

Соня была сильно смущена и не знала, что делать. Брянцева затруднялась подать племяннице какой-либо совет. Назойливый полунемец-жених мог просто обмануть. Наконец, каким образом девушка в отсутствие отца и якобы ради его спасения решит такое важное дело?

Соня рада была бы пожертвовать собой, но не смела этого сделать без ведома отца. Теперь девушка знала, что надо ждать, ничего решительного жениху не отвечать и только Богу молиться.

XV


Перестав проводить свободные часы дня и все вечера в доме г-жи Кнаус, Зиммер начал бывать в разных домах. Скоро накопилось у него довольно много новых знакомых, из коих некоторые были сановниками. И вдруг он заметил, что к нему самому большинство стало относиться с большим почтением.

Придя к заключению, что известного рода знакомство в столице может только быть полезно, он уже взялся за дело, как брался всегда за всё, решительно и пылко. И теперь, всякий день бывая в разных домах, он ежедневно знакомился с новыми и новыми лицами. При этом он старался равномерно знакомиться с немцами и с русскими.

Среди немцев он слыл за обруселого немца и, конечно, вторил тому, что слышал кругом себя, начиная с подобострастного восхваления герцога. Среди русских он держался осторожно, так же, как и они сами. Он не высказывал ничего против немцев. Равно не принимал тоже под свою защиту русских. А о скомпрометированных в деле бывшего кабинет-министра даже и не заикался, якобы не зная их по именам.

Однажды он был позван к Шварцу, и, как сказали ему, по какому-то важному делу. Зиммер нашёл начальника за писанием бумаг и настолько углубившегося в свою работу, что тот не заметил присутствия молодого человека; наконец, остановившись и задумавшись над написанным, он бессознательно оглядел комнату, увидел Зиммера и удивился.

— Давно вы тут? — спросил он.

— Несколько мгновений! — отозвался Зиммер.

— В другой раз, — сурово заговорил Шварц, — я вас попрошу, если вы войдёте и найдёте меня таким же рассеянным, немедленно заявить о вашем присутствии. У меня дурная привычка — разговаривать вслух с самим собой, и я вовсе не желаю, чтобы вы подслушали что-нибудь, что случайно может иметь и значение. Я вас вызвал по делу. Я хочу вам дать поручение как умному и светскому человеку. До меня дошло, что вы теперь много вращаетесь в петербургском обществе, как среди наших соотечественников, так и среди русских. Вы даже настолько неосторожны и наивны — ничему иному я приписать этого не могу, — что знакомитесь даже с клевретами бывшего государственного преступника, справедливо и заслуженно обезглавленного. Если бы я вас не знал лично и не был вполне убеждён в вашей преданности, то, конечно, не оставил бы этой дерзости без должного взыскания. Я знаю, что вы познакомились с одним стариком по фамилии Бурцев. Вы, вероятно, и не подозревали, что он — родственник Теплова, а Теплов был любимец Волынского. Мы только потому теперь его не трогаем, что он, собственно, пустой человек, готовый служить и русским, и немцам, и хотя бы голландцам, и американцам. Человек легкомысленный, которого можно купить всячески, кому угодно и для чего угодно. И вот, ввиду того, что вы, оказывается, светский человек по природе, я вам дам самое простое поручение. Но знайте, что оно в то же время и крайне важное. То, что я вам сейчас скажу, почти государственная тайна. Если вы её разболтаете, то, конечно, вы не ребёнок и поймёте, что вы очутитесь где-нибудь на границе Сибири, если не в крепости. Если вы сумеете услужить мне, то получите очень высокое место в моём управлении и будете моим вполне доверенным лицом. А быть моим фаворитом, господин Зиммер, всё равно что быть фаворитом его светлости — самого герцога, так как то, что вы будете делать и докладывать мне, будет мною немедленно передаваться самому герцогу. Поняли вы всё, что я сказал?

— Понял-с, — тихо ответил Зиммер.

— Слушайте теперь внимательно и поймите всю важность того, что я сообщаю вам! Садитесь. И знайте, что это особая честь. Я редко кого сажаю с собой в моём кабинете, а из подчинённых мне лиц никогда никого не посадил.

Зиммер, сильно взволнованный, сел. Воображение его уже рисовало ему почему-то всякие беды. Он ожидал, что Шварц даст ему такое поручение, которое в качестве честного и сердечного человека исполнить будет немыслимо, и, следовательно, ему только придётся бежать из Петербурга.

— Итак, слушайте, мой милый Генрих, — мягко заговорил Шварц. — Отныне я буду называть вас так, считая уже теперь в числе мною особо покровительствуемых молодых людей. Вы будете как можно больше знакомиться и как можно больше вращаться в обществе. Я даю вам право знакомиться с такими стариками, как Бурцев, который брюзжит на правительство и на нас, иноземцев. Мы его не трогаем отчасти и потому, что он — старый служака, когда-то лично известный государю Петру Алексеевичу. Иначе, конечно, мы бы его упрятали или выслали из Петербурга за невоздержность на язык. Я вам даю право знакомиться в Петербурге даже с людьми самыми скомпрометированными, с такими, которых не нынче завтра арестуют и посадят в крепость. Скажу более, с такими преимущественно вы и должны познакомиться. Тогда будет больше пользы.

— Стало быть, я должен сделаться сыщиком и доносить вам на тех лиц, которые…

И Зиммер запнулся.

Он заговорил таким дрожащим голосом и с таким чувством на сердце, как если бы бросался с высоты в пропасть, чтобы разбиться насмерть.

— Довольно! Стойте! — воскликнул Шварц. — Я знаю, что вы хотите сказать! Вы хотите заявить, что вы честный человек и в шпионы не пойдёте. На это отвечу вам, что шпионов у нас достаточное количество. От одного короля прусского мы получили партию чуть не в полсотни человек. Помимо того, много и своих, курляндских да петербургских. — Шварц рассмеялся сухо и продолжал: — Смею вас уверить, что я не дурак. А вы, кажется, обо мне приблизительно такого мнения.

Зиммер хотел что-то сказать, но Шварц перебил его:

— Помолчите! Да-с, вы вообразили, что я хочу вас сделать шпионом в высшем кругу или в среде петербургского дворянства, относящегося к нам враждебно. Ну, вы очень ошибаетесь! Это мог сделать только дурак! Я знаю, что вы настолько порядочный человек, что в шпионы не пойдёте, да вдобавок ещё выдавать русских, когда вы сами какой-то, по правде сказать, сомнительный немец или, вернее, немец, обруселый настолько, что способен был бы отнестись враждебно к немцам, если бы не был умным малым. Вас спасает ум от этой подлости. Поручение, которое я вам даю, гораздо важнее! Вы вашими глупыми соображениями отвлекаете меня в сторону и заставляете говорить о пустяках. Итак, молчите, пока я не кончу! Слушайте!

— Слушаю-с! — отозвался Зиммер несколько бодрее и с лицом более спокойным.

— Вы будете везде бывать — чем больше, тем лучше! В канцелярию можете хотя бы и не приходить или заглядывать на минуту, хотя бы ради одного приличия, чтобы вас считали служащим в ней. Вы будете знакомиться со всеми, и преимущественно с личностями видными, будете бывать в гостях и будете звать к себе. Для этого вы с завтрашнего дня будете получать в пять или в шесть раз больше, чем получаете теперь. А на такие средства вы можете тотчас нанять большую квартиру и делать обеды и вечера. И всех лиц, мало-мальски имеющих значение в Петербурге, вы постараетесь привлечь к себе, сделаться их другом, нисколько не фальшивить и нисколько — с целью предательства. Поймите это хорошенько, мой милый Генрих! Вам, вероятно, известно, что государыня очень опасно больна, что дни её, можно сказать, сочтены. Это имеет огромное значение для судеб России и для судьбы нас — немцев. Права на российский престол принадлежат лишь двум лицам: дочери императора Петра, цесаревне Елизавете, которую в Петербурге любят, у которой есть своя партия, но ведущая себя скромно, и которую не за что придавить, и затем, те же права принадлежат малолетнему — почти новорождённому — принцу Брауншвейгскому. Мы хотим, чтобы мальчик под именем Иоанна VI стал императором. Но мать его не способна быть регентшей по крайнему своему скудоумию и ещё по многим причинам, о которых я умолчу и которые вам знать не нужно. Скажу только, что она способна завести какого-нибудь любовника, который будет править вместо неё. Следовательно, по провозглашении младенца-принца императором необходим руководитель — полновластный и всемогущий — всеми делами. Мы хотим, понятно, чтобы это был герцог — единственный человек во всей России, способный на такое важное дело. Он должен быть при воцарении императора Иоанна VI объявлен полновластным регентом империи, но мы очень опасаемся сильного противодействия не только со стороны партизанов цесаревны, но и со стороны всех русских. Устранить от престола молодую цесаревну нам не будет стоить никакого труда. И лаской, и угрозами мы заставим её быть тише воды ниже травы и почти отречься от своих прав. Но увидеть нашего герцога регентом будет гораздо мудрёнее. И вот вся задача, простая и сложная вместе, которую я вам даю, заключается в одном; разузнавать в Петербурге побольше людей влиятельных, знакомиться с ними, сходиться близко и, разделив их на три категории, записывать их имена. Первая категория — будут люди, безусловные сторонники герцога и всех нас; вторая — будут люди колеблющиеся; третья — безусловные противники.

Зиммер при последних словах опустил голову, будто смущаясь.

— Вы воображаете, — усмехнулся Шварц, — что вот эта третья категория, этот лист или реестр, вами составленный, будет предательство с вашей стороны и что все лица этой категории будут нами жестоко наказаны? Вы ошибаетесь! Единственная мера, которую мы примем по отношению к ним, будет закупить их. И не одними деньгами, а и чем-либо иным. Следовательно, я вам не предлагаю ничего, что бы вы не могли, как честный человек, на себя принять. Согласны ли вы? Отвечайте прямо, честно…

— Готов служить, — отозвался Зиммер тихо.

— Я, стало быть, могу на вас рассчитывать?

— Приложу все силы быть вам угодным. Буду всячески стараться угодить, но я не знаю…

— Ну, хорошо… знайте только, — перебил Шварц, — что за такого рода службу, по-видимому, незначащую, вы вскоре же получите должное вознаграждение. Начать с того, что завтрашний день состоится приказ о выдаче вам большого оклада жалованья, которое даст вам возможность зажить большим барином в Петербурге. Вот всё!

Зиммер поблагодарил, но как-то нерешительно, и вышел от начальника задумчивый.

Однако через несколько дней вся канцелярия ахнула, а за нею и многие знакомые молодого чиновника тоже немало дивились тому превращению, которое с ним приключилось.

Зиммер нанял большую квартиру, завёл целый десяток дворовых людей, экипажи, ливрейных лакеев и стал делать вечера, на которых бывало много гостей.

Семейство Кнаус было поражено не менее других и тоже ничего не понимало в этой перемене в положении молодого человека. Всем было известно, что он получает очень большое жалованье, но за что — никто не знал.

— Моя совесть чиста, — говорил он сам себе. — Лгать можно и сколько угодно можно кривить душой — доказательств двуличности человека или лукавства в таком деле нельзя достать.

XVI


Зажив чуть не сановником и вдобавок получив от Шварца разрешение знаться со всеми, даже с сомнительными и вредными людьми, Зиммер решил широко воспользоваться этим позволением.

И снова вспомнил он о своём милом старике, который отталкивает его и не хочет с ним знаться. И упрямый во всём Зиммер решил переупрямить Бурцева; теперь более, чем когда-либо, хотелось ему сойтись с ним.

И снова отправился он на набережную, придумав войти в дом как посланный властью, Шварцем. Но прибегать ко лжи не пришлось. Он нашёл дверь и крыльцо пустыми. Не было ни души. Он поднялся по лестнице и сел на стуле около дверей большой залы, так как и здесь не нашёл ни души прислуги.

Он слышал голоса где-то вдали, но к нему никто не выходил.

Прошло минут десять в ожидании. Наконец он услыхал шаги, приближающиеся, тихие, мерные… В зале появился из гостиной сам Бурцев, шагавший, задумчиво опустив голову и заложив руки за спину. Зиммер поднялся и перешагнул порог. Старик дошёл до окна, медленно повернулся и двинулся обратно, так же мерно шагая. Он, очевидно, настолько забылся в думах, что ему было невозможно заметить гостя у порога дверей.

Зиммер сделал несколько шагов вперёд и выговорил:

— Извините, Алексей Михайлович. Я всё-таки решаюсь насильственно явиться к вам!

Старик пришёл в себя, поднял голову и, узнав Зиммера, сразу вспыхнул гневом, и взгляд его стал грозен.

— Что вам угодно? Я же имел честь объяснить вам, что опрометчиво позвал вас! Узнав потом, какого вы сорта человек, я просил вас не переступать этого порога!

— А я просил вас быть справедливым, — ответил Зиммер, — дать мне возможность с вами побеседовать. У вас. Без всякой опаски. И поговорить откровенно, по сердцу! Мы живём в такие особые времена, что надо во всякое дело внимательно и осторожно вникать. Вы считаете меня чиновником Шемякиной канцелярии, клевретом бироновским или, по крайней мере, шварцевским. А почему вы знаете, что я за человек? Хотите, я вам побожусь Богом, Алексей Михайлович, что если вы меня примете у себя в такой комнате, где мы, заперши дверь, можем поговорить по душе, то через полчаса вы обо мне будете совсем другого мнения?

Лицо ли Зиммера или его громкий и искренний голос, или особо тяжёлое, беспомощное состояние, в котором Бурцев находился уже несколько дней, заставили старика вдруг переменить решение. Он поглядел на Зиммера уже не сердито, вздохнул и произнёс:

— Пожалуйте! Может, вы истый бироновский сыщик, но мне, право, от этого хуже не будет!

Бурцев провёл гостя, идя впереди, через несколько комнат, затем ввёл его в маленькую угольную, затворил за собой дверь и показал на стул.

— «Незваный гость хуже татарина», — говорит пословица, — произнёс он, — а в наши дни такой, как вы, незваный гость хуже Бог весть кого. Хуже разбойника в лесу. Сейчас мы с вами побеседуем, а ввечеру вы меня упрячете в каземат! Ну что же? Тем лучше для вас! Наградят!

— Не обижайте зря человека, не выслушав его! — ответил Зиммер. — Будете потом раскаиваться! Вас удивляет, с чего я к вам так назойливо лезу? А дело простое… У вас теперь беда в доме — правда ведь?

— Правда! — отозвался Бурцев, садясь против молодого человека. — Да вам нельзя и не знать, вы сами при сыскных делах и доносах состоите.

— Нет, Алексей Михайлович, хоть я и при сыскных делах, ваша правда, но я ещё недавно только при них и всех дел не знаю. Я просто заключил, что с вами беда, по тому печальному виду, который я у вас ещё тогда заметил, у Шварца. Так вот, видите ли, чтобы облегчить вам со мной объясняться откровенно, я скажу вам, что у меня беда тоже, и пущая, чем у вас. Но только я не могу сообщить вам, какая она. А пока я являюсь только за тем, чтобы узнать, какая ваша беда. Ведь это же не тайна? Может быть, мне можно будет вам в чём-либо помочь.

Бурцев усмехнулся презрительно:

— Не понимаю, каким образом и с какой стати судейский чиновник, крючок, ябедник или сыщик и доносчик желает помочь русскому дворянину, ненавидящему всех немцев, начиная с самого герцога?

Однако Зиммер красноречиво убедил Бурцева, успокоил и заставил его рассказать про себя всё с ним приключившееся.

У старика были зараз две беды. Во-первых, он был родственник, хотя и дальний, с некиим Тепловым, который был приближённым лицом к Волынскому. Теплов пока ещё оставался в стороне, под суд не попал, так как человек был ловкий и лукавый. А между тем все лица, близкие с ним, ожидали себе беды. Его, Бурцева, уже призывали три раза к Шварцу, и тот допрашивал его кое о чём, касающемся прямо до Волынского.

Бурцев не был, конечно, ни в чём виноват, кроме некоторых резких выражений, которые кто-то подслушал или узнал и о которых донёс клевретам Бирона. Но ни в чём ином, кроме этих неосторожных слов, он не был виновен.

— Что делать? — прибавил старик. — Язык мой — враг мой. Не могу не выражать вслух то, что думаю. Вот теперь поговаривают, что приверженцы несчастного Артемия Петровича будут все казнены отсечением головы. Я везде сказываю, что это неправда! Что такого быть не может! Что тогда, стало быть, Бога нет на небеси или прогневался Господь на матушку-Россию! И всякому истинному христианину и истинному россиянину надо, стало быть, бежать из пределов своего отечества, как бежал именитый Курбский от царя Ивана.

— Но вам всё-таки ничем не пригрозили в канцелярии? — спросил Зиммер. — Что сказал вам господин Шварц в последний раз, что вы были у него?

— Сказал мне, что я мастер на продерзости, что я оскорбительно выражался насчёт государыни и герцога. Я поклялся ему, что о государыне никогда ни единого слова не вымолвил, а что касается до герцога, то повинился прямо, по совести.

— Зачем?! — воскликнул Зиммер.

— Не могу! Никогда не лгал, и не теперь, на старости, начинать лгать.

— В чём же вы повинились?

— В том, что думаю, что герцог немилостив к русским, преследует их и изводит.

— Зачем же было говорить это, Алексей Михайлович?

— Он спросил — я ответил! Я всегда правду отвечаю. Я великому первому императору два раза правду сказал, так что два раза разгневал его. Один раз чуть не попал в палки по его указу, но был прощён, а в другой раз император обнял меня и поцеловал. С этой самой минуты я и стал гордецом Бурцевым, смотрю на всех свысока, считая себя выше других с этим поцелуем императора на щеке. И конечно, в такие времена, как наши, головы мне не сносить. А теперь к тому же меня или судьба, или враги тайные оскорбили, над моей дворянской честью надругались… Да ещё хоть бы надо мной самим, а то над девушкой, чуть не над малым ребёнком, над моей внучкой!

— Каким образом? — спросил Зиммер.

И Бурцев рассказал, что он один на свете, потеряв жену и детей, и что у него одно только в жизни счастье и одна радость, и одна причина желать жить на свете — семнадцатилетняя внучка, дочь его старшего сына.

— И вот над ней-то и надругались!.. — воскликнул старик и заплакал.

Он подробно рассказал Зиммеру, что его внучка Лиза, имея хороший голос, изредка участвовала в хоре девиц, которые пели в разных домах у знакомых. Дошла весть об этом хоре и до государыни. Государыня потребовала всех девиц, числом до двенадцати, во дворец. Пение их очень понравилось ей, и хор стал являться часто. Государыня девиц ласкала и всегда угощала, а двух из них взяла даже в свои фрейлины и оставила жить во дворце.

Однажды, с неделю назад, императрица была особенно сумрачна, чем-то озабочена и в дурном расположении духа. Хор был вызван рано утром, и девиц заставили петь. И они пели до полудня. Потом, наскоро накормив, снова привели их в комнаты государыни и снова заставили петь без перерыва.

И так дело тянулось до сумерек. Все они очень устали, а внучка его, в разных песнях певшая одна и отдельно запевалой, и стало быть, больше других, совершенно измучилась, выбилась из сил, захрипела и наконец объяснила на вопрос государыни, почему так скверно поёт, что устала и больше петь не может.

Государыня разгневалась сильно и, прикрикнув на всех, приказала гнать девиц вон, а на другое утро Бурцев узнал, что в наказание за дерзость монархине его внучке приказано одеться в простое платье — сарафан и передник — и отправляться во дворцовую прачечную мыть белье впредь до следующего указа.

И вот уже неделю, что каждое утро внучка поднимается с зарей, одевается в крестьянское платье и отправляется в придворную прачечную, а там с простыми прачками, мужичками, моет белье до сумерек. Мыть она, конечно, не умеет, но дело не в том. Дело в сраме, в надругании! Спасибо ещё, что заведующая прачечным двором немка не бьёт её так же, как и других.

— Ну, вот-с!.. — кончил Бурцев. — Хорошее это дело — дворянку в прачки нарядить? И за что?.. За то, что она, пропевши часов десять подряд, стала хрипеть!..

Зиммер сидел молча и наконец вымолвил решительно:

— Обещаюсь вам в это дело вступиться, но не сейчас. Я ещё мало привык ко всему, но надеюсь, что скоро многое пойму. Буду знать разные немецкие увёртки и финты. И тогда прежде всего постараюсь освободить вашу внучку с прачечного двора. Но только с одним условием. Дайте мне честное слово дворянина, что вы исполните мою просьбу.

— Коли немудрено, понятно, исполню! Мне внучка дороже всего на свете, — ответил Бурцев, просияв.

— Условие моё будет заключаться в том, что вы с нынешнего дня, с этого самого часа и до того времени, что ваша внучка явится с известием, что она прощена и больше гонять её на прачечный двор не будут, вы ни разу ни единого слова не скажете против герцога, против немцев и вообще против правительства, будете держать язык за зубами так крепко, как никогда в жизни не делали. Согласны ли вы?..

— Я думал, вы попросите совсем иное! — произнёс Бурцев с чувством, а затем, приподнявшись, обнял Зиммера, и они поцеловались. — Но скажите и вы мне, что же вы за человек, что служите немцам, а действуете как-то совсем особенно? Вы для них человек неподходящий, зачем же вы пошли к ним на службу?

— А вот хоть бы именно за тем, Алексей Михайлович, чтобы хорошим людям помогать!..

— А их водить за нос, обманывать!.. — вскрикнул Бурцев.

— Пожалуй что и так!

Бурцев подумал несколько мгновений, а потом вымолвил:

— Ну, поцелуемтесь ещё раз! Кабы было побольше таких в Петербурге, как вы, то, быть может, всё бы пришло к благому концу. Только вот что: трудное это дело, и смотрите, как бы тоже с вами не приключилось чего. Если будет какая проруха, то вам головы не сносить!..

— Мне головы моей не жаль. Я ею играю, правда, но это моя ставка, чтобы проиграть или выиграть некое душевное дело. Когда-нибудь, скоро, я поведаю вам всё искренно. Вам одному на весь Петербург, потому что сердце моё лежит к вам, и Бог весть почему, — судьба. Или именно потому, что вы меня обидели, заподозрив, что я прислужник немцев.

XVII


За эти же дни в доме г-жи Клаус, где всегда бывало весело и беззаботно, было некоторое смущение. Больше всех была смущена всегда игриво настроенная, весёлая Тора.

Однажды около полудня к Амалии Францевне явился давнишний близкий знакомый и даже ухаживатель за молодой девушкой — Лакс. Он был в парадном кафтане, и во всём туалете его было что-то особенное, как бы праздничное. Он заявил, что имеет сказать нечто важное г-же Кнаус, и, оставшись с ней наедине, объяснился. Он поведал о своей давнишней сердечной привязанности к Fräulein Доротее и просил сделать ему честь принять его предложение руки и сердца.

Госпожа Кнаус уже давно, конечно, подозревала намерение Лакса. Сама она не была бы против подобного брака дочери, но Доротея, прежде относившаяся к нему довольно милостиво, с появлением в Петербурге Зиммера совершенно переменилась и в разговорах с матерью заявляла, что сама не понимает, каким образом Лакс мог ей хоть недолго нравиться. А теперь, разумеется, она и слышать не хотела о таком замужестве.

Госпожа Кнаус ответила Лаксу обычным образом. Она объявила, что дочь её слишком молода, что ей надо обождать выходить замуж, что сама она, г-жа Кнаус, вышла двадцати двух лет и желала, чтобы и дочь её обождала.

Лакс сконфузился, как бы не ожидая отказа. С той минуты, что он узнал от Зиммера про равнодушие к молодой девушке и вообще про его намерения, он вообразил себе, что препятствий уже никаких нет. Наивно единственным препятствием себе он считал намерение молодого соперника сделать то же предложение Торе.

Лакс заявил г-же Кнаус, что, если он решается сделать предложение, то по совету самого г-на Шварца, которому этот брак был бы приятен. Амалия Францевна ответила, что она знает, насколько г-н Шварц ценит Лакса, но вместе с тем знает, что её старинный друг никогда не будет настаивать на том, чего не захочет сама Доротея — его крестница.

Лакс попросил позволения объясниться с самой Торой, но г-жа Кнаус нашла это не совсем благоприличным, противным обычаям, исстари заведённым. Лакс удалился со стыдом, но и вне себя и от досады, и от изумления. Он слишком был уверен в успехе.

И в тот же вечер, несмотря на то что было много народа у г-жи Кнаус, Лакс улучил минуту и всё-таки заговорил с Торой. Он спросил у неё, известно ли ей то, что произошло утром. Тора несколько смутилась и тихо ответила:

— Да…

— Ваша матушка передала вам, что я просил вашей руки?

— Да… — снова ответила Тора, всё более смущаясь.

— Мне бы хотелось услышать от вас самой, Fräulein, что вы не находите меня достойным быть вашим супругом.

— Вы не так выразились! — ответила Тора. — Матушка вам передала главное препятствие. Я повторю то же самое… Я вообще замуж пока не собираюсь и ранее двадцати двух — двадцати трёх лет ни за кого не пойду.

— А я знаю человека, за которого вы бы сейчас пошли!.. — вспыльчиво и резко выговорил Лакс. — А уж в особенности теперь…

Тора изумлённо поглядела ему в лицо.

— Да, сейчас же бы пошли, если бы он посватался; но он не может этого сделать и никогда не захочет! И вы напрасно ожидаете этого!.. Я знаю, что у него уже давно есть невеста — девушка, которую он давно уже любит и ни на ком, кроме неё, никогда не женится.

Тора, сильно смутившись услышанным, забыла всякие приличия и выдала себя.

— Кто вам сказал это? — выговорила она быстро. — Он сам никогда не говорил этого! Напротив, он говорил, что совершенно свободен и может располагать собой. Я это знаю наверное, стало быть, вы хотите обмануть меня! Я надеюсь, что господин Зиммер будет здесь сегодня вечером, и я сама спрошу у него.

— Заметьте, Fraülein, — ядовито отозвался Лакс, — что я господина Зиммера не назвал. Вы сами его назвали!..

Тора вспыхнула и рассердилась. Как избалованная матерью и всеми девушка, она не умела себя сдерживать в приливах гнева.

— Господин Лакс, — произнесла она гордо, холодно и свысока, — так благовоспитанные люди не поступают и не говорят. А от неблаговоспитанных людей всякий старается себя оградить и таковых в своём доме не иметь!

Лакс переменился в лице, но ехидно рассмеялся и выговорил тихо:

— Господин Зиммер никогда вашим не будет, потому что вас не любит. Ваше за ним ухаживание его даже стесняет и сердит. А теперь, после своего возвышения, он и бывать у вас перестанет. Да-с! А что касается до меня, то помяните моё слово: придёт время, что вы сами пожелаете выйти за меня, но я этого не захочу!..

— О!.. — воскликнула Тора на всю гостиную, так что все невольно прекратили разговор и обернулись в их сторону. И при наступившем затишье раздались явственно сказанные слова:- Да вы совсем невежа!..

Амалия Францевна вскочила с своего места и взволнованно подошла к дочери. Многие из числа гостей тоже поднялись, и все глядели на Тору и Лакса.

— Простите! — выговорил Лакс, наклоняясь перед Торой. И, обратясь к г-же Кнаус, он прибавил:- Я пошутил с Fräulein Доротеей. Она же меня не так поняла и назвала невежей. Она не права, но тем не менее я сам прошу у неё извинения за то, что не сумел ясно выразить мою мысль.

Понемногу все гости успокоились, и снова начался оживлённый разговор, шутки и смех… Когда снова вспомнили о Лаксе, то оказалось, что его уже в гостиной не было. Он не заметно от всех вышел и уехал.

Он вернулся домой вне себя.

Последствием всего было, однако, то обстоятельство, что вновь явившийся в столицу молодой человек, степенный и добродушный, не делавший никому зла, тем не менее нажил в самолюбивом и злом Лаксе заклятого врага.

«Всё-таки во всём виноват этот Зиммер! — решил Лакс, вне себя от злобы разочарования. — Из-за какого-то проходимца вся моя жизнь поворачивается иначе. Всё рухнуло!.. Сиди всю жизнь за столом канцелярии господина Шварца, и, уж конечно, никогда в сановники не попадёшь».

И Лакс, как мелкая и ехидная личность, как бы ради утешения решился мстить своему сопернику, несмотря на его возвышение.

Но он понятия не имел о том, чем, собственно, за последнее время стал этот ненавистный ему человек. Он не знал, что Зиммер завёл три записи, в которые заносил поимённо не только простых дворян, но и имена крупных сановников, генералов, а иногда даже и их жён, если это были умные женщины. А доклады его всегда внимательно выслушивал его начальник.

И немного прошло времени, а, однако, вновь появившийся в Петербурге полурусский, полунемец Зиммер был уже не близким лицом, а почти наперсником Шварца. Он был даже известен теперь страшному генералу Ушакову и, наконец, хотя и ошибочно, был во мнении своего большого круга знакомых почти клевретом самого Бирона.

Действительно, Зиммер был представлен герцогу, но этот не обратил на него никакого внимания в первый раз. Но, вторично увидя его, герцог признал его, ответил на его поклон и сказал:

— Шварц вами доволен. Служите мне верно, и я вас не забуду!

Эти слова, сказанные или брошенные молодому человеку при нескольких лицах, возымели огромное влияние не только на всех в управлении, но даже и на самого начальника его. Шварц стал ещё любезнее и обходительнее с молодым человеком, а главное, видя его почти всякий день, беседовал с ним уже совсем запросто.

Зиммер, продолжая бывать повсюду и делая вечера у себя, где перемешивались русские и немцы, вёл себя просто, открыто, казалось, душа нараспашку; и все его любили, и все доверялись… А он делал своё дело. Он даже делал или вёл два дела зараз. Одно по поручению Шварца, а другое — своё, скрытное и странное.

Одновременно он выпросил разрешение у Шварца быть в той комиссии, которая исключительно занималась разными сыскными делами подмосковных наместничеств и допрашивала разных заключённых, как прежних, уже давно ожидавших своей участи, так и вновь привозимых и судимых.

Однажды он явился к Шварцу и заявил, что у него есть серьёзное дело до него, которое может показаться странным, если не объяснить, в чём оно заключается.

— Я хочу доложить вам об одном человеке, которого вы не любите. Есть некто в Петербурге Бурцев! — заявил он шутливо и улыбаясь. — Он вам известен хорошо.

— Отлично. Близко даже! — ответил смеясь Шварц. — Ему надо на днях прищемить хвост или, вернее, язык.

— Нет! Простите! Напротив того, его надо сделать нашим слугой, — ответил Зиммер смело. — Он старик умный, почтенный и недаром когда-то был лично известен императору Петру Алексеевичу. Он пользуется очень большим уважением среди русской партии в столице, и если бы перетянуть его из враждебного лагеря в наш — это имело бы большое значение в Петербурге. Я с ним теперь близко познакомился и вижу, что он был бы крайне полезен.

— Что же, пожалуй… — отозвался Шварц. — Попробуйте.

— Позвольте мне тщательно заняться этим Бурцевым и узнать, чем и как привлечь его на нашу сторону.

— Разумеется. Разузнайте… Я заранее на всё согласен. Лучше этаких переманивать, чем ссылать и тем увеличивать число врагов.


XVIII


После этого свидания и якобы откровенного объяснения со Шварцем, на следующее же утро, Зиммер, прежде чем отправляться на службу, отправился ко дворцу государыни и стал расспрашивать у встречных, где находится прачечный двор. Его направили внутрь большого двора, и здесь без труда он увидел через настежь отворенные во двор окна несколько больших комнат ниже уровня земли. Повсюду виднелись по крайней мере тридцать или сорок женщин, возившихся с бельём.

Зиммер смело вошёл в двери, в коридор, а затем в первую комнату. Появление его удивило всех. Женщины и девушки — простые крестьянки — прекратили мытье и глаженье и все обернулись на него.

— Кто тут у вас распоряжается всем? — спросил Зиммер.

— Анна Дувардовна! — был ответ ближайших.

Зиммер переспросил. Услыхав снова то же отчество — «Дувардовна», он догадался и заявил, что он бы желал видеть Анну Эдуардовну, чтобы переговорить с ней.

Через несколько мгновений явилась маленькая, худенькая старушка, прилично одетая, и спросила, что ему нужно.

— Вы ли здесь распорядительницей? — спросил Зиммер по-немецки.

— Я! — отвечала старушка.

— Есть ли у вас в числе прачек одна дворянка, присланная сюда в виде наказания?

— Есть две! — отвечала немка.

— Знаете ли вы их фамилии?

— Знала, да, признаюсь, забыла! Я по-русски очень плохо говорю, недавно приехала в Петербург.

— Покажите мне их обеих. Я с ними должен переговорить по делу! Я из канцелярии герцога.

— Пожалуйте! — почтительно заспешила старуха и повела Зиммера в угол третьей горницы, к открытому окну.

Здесь за особым столом стояли две молодые девушки в простых крестьянских платьях, но тем не менее резко отличались от всех других, и, казалось, не одной лишь чистотой и опрятностью одежды. Помимо их платья, видно было, что это не мужички. К тому же они были на босу ногу, и на земляном полу виднелись чистые, белые, не загорелые и не грубые ноги. А руки, занятые утюгами, были точно так же руки барышень, а не мужичек.

Зиммер, быстро окинув их взглядом, тотчас признал сам, которая из двух молодых девушек внучка Бурцева. У девушки был тот же нос с горбинкой, только маленький, и были те же прелестные, большие глаза. При появлении Зиммера она смутилась от его пристального взгляда, и видно было, что она даже испугалась, как бы ожидая, что над ней сейчас стрясётся новая, пущая беда.

Зиммер приблизился к ней.

— Ваша фамилия Бурцева? — сказал он насколько мог мягче.

— Да-с! — отозвалась девушка едва слышно.

— Я недавно чуть не силком познакомился с вашим дедушкой, — улыбнулся Зиммер. — Вероятно, он говорил вам об этом. Следовательно, вы не должны меня опасаться.

— Господин Зиммер?! — удивилась молодая девушка.

— Точно так!

— Да, дедушка мне говорил про вас…

— А вас зовут Елизаветой… но как по батюшке?

— Андреевна!

— Так вот, Елизавета Андреевна, я пришёл сюда узнать вас лично, видеть тоже, каким способом и при каких условиях вы отбываете своё наказание.

— Вот здесь, как видите! Всякий день до сумерек! — печально отозвалась девушка.

— Вас не заставляют мыть?

— Нет, благодаря Бога! Только гладить! И это по милости Анны Эдуардовны! — показала она на старушку. — Она бы могла заставить нас стирать простые грязные тряпки. Единственное, что было не в её воле, а было строго указано — это заставлять нас снимать обувь. Как мы только приходим сюда, мы разуваемся! И при этом Бурцева, вспомнив о своих голых ногах, покраснела.

— Вы приходите? — спросил Зиммер. — Не приезжаете? — И молодой человек почти нежно взглянул на девушку.

— Нет! Первый раз я приехала сюда. Меня привёз сам дедушка. На другой же день ему было объявлено, чтобы он не смел меня провожать. А в особенности привозить в карете. Было приказано, чтобы я приходила из дома пешком, в сопровождении одной горничной, а не лакеев в ливреях.

«Какая ты прелестная! — думалось между тем Зиммеру. — Личико светлое, какие на иконах пишут. Ангельское или херувимское».

И задумчиво смотревший, почти не спускавший глаз с лица девушки Зиммер вдруг невольно, бессознательно и глубоко вздохнул. Это повело к тому, что немка Анна Эдуардовна, ничего не понявшая из разговора, обратилась к нему с вопросом на своём языке:

— Эта девица — ваша родственница?

— Да, родственница, дальняя! — ответил Зиммер по-немецки. — Мне захотелось видеть, в каком положении и как она здесь работает.

— О, я делаю, что могу! — сказала догадавшаяся немка. — Мне её жаль! Я уверена, что не нынче завтра её простят.

— Да, я точно так же надеюсь! — ответил Зиммер, и затем, смущаясь, сам не зная почему, он поклонился молодой девушке и, слегка взволнованный, направился вон.

Вернувшись в канцелярию, а затем сидя уже дома, он всё время не переставая раздумывал, как ухитриться, чтобы заставить Шварца помочь старику и ей… милой девушке. Ему, однако, казалось, что хотя дело это простое, но вместе с тем и очень важное, так как Бурцева была послана на прачечный двор по личному приказанию разгневанной государыни. В подобное дело вмешиваться посторонним могло оказаться прямо опасным. Тем не менее он всё-таки решил переговорить кой с кем и посоветоваться, как в данном случае поступить. Писаного «дела» об Елизавете Бурцевой не было. Было личное и устное приказание государыни. Как тут взяться? К чему прицепиться?

На счастье Зиммера, в Петербурге появился вновь вернувшийся Адельгейм. Разумеется, он тотчас же обратился с делом к своему покровителю.

Приключение с молоденькой петербургской дворянкой удивило Адельгейма.

— Ничего подобного никогда не слыхал! — ответил он. — Впрочем, между нами сказать, государыня теперь вследствие своей болезни бывает иногда настолько раздражительна, что даёт иногда и строгие приказания. Но, однако, она сейчас же смягчается, и если не забыла, то тотчас же прощает. В данном случае она, наверно, позабыла об этой Бурцевой. Всё дело сводится к тому, чтобы напомнить и попросить об девушке. Её сейчас же простят. Если вы с ними мало знакомы, то найдите кого-нибудь, кто их знает близко, и посоветуйте этому Бурцеву подать просьбу тому же Шварцу. Одна беда: у Бурцева этого репутация плохая.

Этого совета Адельгейма было достаточно для Зиммера, чтобы решиться. Впрочем, образ молодой девушки на прачечном дворе настолько преследовал его, что он и без того решился бы действовать в защиту её.

Повидав снова Шварца, он снова заговорил с ним о Бурцеве, об крайнем уважении, каким он пользуется в своей среде, об его известном значении в обществе и, наконец, об упорном своём желании переманить старого служаку великого императора.

Через два дня Зиммер явился к начальнику ликующий и заявил радостно:

— Дело моё ладится! Бурцев будет даже распинаться ради нашего главного дела. Но для этого нужно его купить. Я своё дело сделал. Теперь всё от вас зависит.

— Денег ему дать? — удивился Шварц.

— Нет, он человек с большим состоянием. Но если вы пожелаете, то через день или два он будет из благодарности верным слугой герцога. Купите! Торговаться не стоит, ибо цена, право, дешёвая. Купите!

— Каким образом? — обрадовался Шварц.

Зиммер передал начальнику, что он, в своём мудрёном деле переманивания разных важных лиц в столице на сторону герцога, всячески старается прежде всего разузнавать обстоятельства их жизни.

То же он сделал и теперь по отношению к Бурцеву.

По счастью, оказалось, что в данном случае имеющий большое общественное значение гордец дворянин случайно попал в исключительное положение. Он должен сделаться или самым отчаянным врагом немецкой партии, или слугою её.

И Зиммер рассказал странную историю юной Елизаветы Бурцевой, которая по личному приказанию государыни была отправлена на прачечный двор для стирки. Приключение это до слёз рассмешило Шварца.

— Государыня рассердилась, приказала, а потом забыла! — прибавил Зиммер. — А доложить о ней некому. А кто и помнит, тот боится.

— Дело простое, — ответил Шварц. — Но думаете ли вы, что мы такой дешёвой ценой — прощением молодой девушки — можем закупить Бурцева?

— За это я берусь! — смело заявил Зиммер.

— В таком случае повидайте его и переговорите. Сторгуйтесь! И если он пойдёт на наше условие, то через два дня его девочка будет прощена.

Разумеется, Зиммер, повидав старика, не стал убеждать его в необходимости регентства герцога Бирона и не поставил ему никаких условий. Он объяснил искренно, в чём дело, как он действует, и просил только Бурцева держать себя тише, не давать волю языку. А в крайнем случае, если кто-нибудь когда-либо спросит его мнение о будущем регентстве герцога, то отвечать осмотрительнее, не выражая ни особенного согласия и удовольствия, ни негодования и гнева.

Старик, конечно, обещал молчать. Это всё, что он мог, и то с трудом.

На третий день после этого разговора в дом явился дворцовый офицер, и Бурцев узнал, что его внучка прощена государыней и наутро может на прачечный двор не ходить.

Между тем Зиммер, перейдя из-под начальства Лакса в другое отделение, где ведались подмосковные сыскные дела, деятельно занимался и по должности.

Однажды он попросил разрешения Шварца самостоятельно заняться кое-какими делами и сделать ему особый доклад. Были, по его мнению, арестованные и заключённые, которых следовало освободить немедленно, и были такие, которых следовало заключить в более надёжные места, чем подвалы и сараи, прилегавшие к канцелярии. Шварц согласился и даже поблагодарил молодого человека, усердного мастера на все руки.

Занявшись несколькими сыскными делами, Зиммер представил доклад. Оказалось человек двенадцать, которых следовало отпустить немедленно, так как никаких доказательств их виновности не было. Вместе с тем оказалось человека три, которых, по мнению Зиммера, следовало передать Ушакову в Петропавловскую крепость для суда в Тайной канцелярии. Что касается до одного из арестантов, то дело его показалось Зиммеру настолько странным, загадочным, что он попросил Шварца разрешить ему заняться им исключительно. Сделать новый сыск, привлечь новых лиц к допросу, а подсудимого посадить пока в Шлиссельбургскую крепость. Этот последний был некто Львов.

— А, знаю! — заметил на это Шварц. — Действительно, дело это осложнилось ещё и тем, что везли сюда двух Львовых — отца и сына. А сын с дороги бежал, убивши конвойного солдата, быть может, даже закупив офицера…

— Совершенно верно! — сказал Зиммер. — Но к этому делу примешивается нечто. У меня есть подозрение, что Львов-сын находится в Петербурге, что у него здесь есть родные, и довольно богатые. Всё это может кончиться тем, что отец его точно так же бежит. Вот поэтому я и прошу это дело, в числе нескольких других, поручить мне!

Шварц, конечно, согласился на предложение Зиммера, и около дюжины дел совсем перешло к нему на рассмотрение, в том числе дело о двух дворянах Львовых: одном бежавшем и другом — находящемся в заключении при канцелярии.

Через дня три после объяснения Зиммера с начальником старик Львов был перевезён и заключён в каземат Шлиссельбургской крепости.


XIX


Павел Константинович Львов, конечно, уже давно бы извёлся в заключении и от отчаяния, и вследствие слабого здоровья… Но он был бодр. Нечто удивительное и необъяснимое поддерживало в нём эту бодрость… Он твёрдо верил в благополучный исход своего дела.

Да и как было не верить? Совершилось чудо! Раза два и три в неделю в открытое от жары окно его камеры, в которой он сидел один, — и всегда среди ночи — падал камушек, завёрнутый в бумагу. Львов жадно бросался к нему, развёртывал и читал… Это были краткие записки. Но какие? Чьи?! Львов знал, чей это почерк, и почитал всё прямо чудом милости Божией. Писал на этих бумажках его сын, его Петя, бежавший из-под конвоя цел и невредим, и живший теперь в том же Петербурге, и хлопотавший по делу отца, и надеявшийся на его освобождение.

И Павел Константинович ждал, верил и горячо молился Богу, прося помиловать его с семьёй.

Однажды он был, однако, поражён и упал духом. У него был солдат, служивший ему, приносивший пищу и выводивший его иногда погулять во двор по разрешению главного смотрителя. Солдат полюбил старого барина, обращался с ним почтительно и часто задерживался в его камере ради собеседования и развлечения старика.

Однажды этот солдат объявил Львову, что барина увезут наутро неведомо куда, но по всей вероятности — в Шлиссельбургскую крепость, где ему будет много хуже от строгостей тамошних.

— Ваше дело перешло в руки другого, — сказал солдат. — Вот он, должно, это и порешил. Звать его Зиммер. Он у генерала Шварца в первых любимцах. Ехида немецкая!

Слова солдата оправдались. Ранёхонько утром следующего дня старика вывели и, посадив в бричку с двумя солдатами, повезли в Шлиссельбург. Однако опасения Павла Константиновича не оправдались. Он был посажен в большую и светлую камеру, много лучшую, чем каморка в надворном здании канцелярии.

Старик солдат, сторож того коридора и тех камер, где был заключён Львов, оказался добрым и весёлым болтуном и сразу подал надежду заключённому, что ему будет хорошо.

— Да и делом-то вашим заведует душа-человек, хотя и немец, — сказал старик, по имени Игнат, когда на второй день Львов уже полюбился ему.

— Зиммер? — сказал Павел Константинович.

— Да, Генрих Иваныч. Золотой человек.

— А мне в Петербурге говорили, что он злющий.

— Как можно! — воскликнул Игнат. — Добрее не сыщешь. Этот вас не обидит зря и в обиду не даст. Я его уж давно знаю. Месяц ли, больше — не упомню.

И Игнат рассказал Львову, что Зиммер — большой приятель с комендантом и бывает у них запросто в гостях, а теперь станет бывать по делу, так как двух или трёх арестантов, делами которых он заведует, перевезли к ним в Шлиссельбург.

Через три дня Игнат весело заявил, что Генрих Иваныч приехал.

Действительно, Зиммер явился в Шлиссельбург и, проведя день спокойно в безделье и беседе с комендантом, на другой день занялся своими арестантами, которых по очереди вызывал к себе и допрашивал…

Однако очередь до Львова не дошла. Старик сидел целый день в тщетном ожидании, что его вызовет немец, от которого теперь во многом зависит его судьба. Дело его вообще тянулось и затягивалось. Казалось, что начальство было занято исключительно одним: найти его бежавшего сына и тогда уже приняться за обоих вместе.

А между тем Павел Константинович, зная, что сын на свободе в самой столице, недоумевал… Как же они его ищут и где ищут? И как Петя не боится, что попадётся здесь кому-нибудь из них на глаза? Впрочем, правда, помимо офицера Коптева, никто здесь Петю не знает в лицо.

Сидя ввечеру в своей камере среди полной, мёртвой тишины, Павел Константинович думал и вздыхал о том, что здесь уже не услышишь и не увидишь среди ночи камушка в бумажке, влетающего в окно. Камера его была во втором этаже, окно высоко от земли, а внизу кругом был не двор, а расстилалась пустынная равнина.

«Да и знает ли Петя, — думалось Львову, — где я теперь? Скажут, увезли. А когда он допытается, что я в Шлиссельбурге? И найдётся ли здесь у него способ давать о себе весточки?»

Уже было совершенно темно, и только молодой месяц, светивший в окно, освещал камеру Львова, когда он, не слыхав шагов по коридору, услыхал вдруг скрипение ключа в замке. Дверь приотворилась немного, что-то упало на пол, а дверь снова запёрлась, и снова скрипнул замок.

Сердце подсказало Львову, что это всё то же, это записка от сына. Это всё та же диковина. А здесь, в крепости, это уже чудо полное.

Старик бросился и поднял, действительно, маленький камешек в бумаге. Но это не был исписанный лист. На нём было только несколько строк.

Но напрасно старался Павел Константинович прочесть их. Было слишком темно. Он вздохнул, положил бумажку за пазуху и решил терпеливо ждать утра.

В то же время от двери Львова по коридору осторожно шёл Зиммер и, войдя в каморку сторожа Игната, повесил на гвоздь связку с несколькими большими ключами. Рядом висело ещё две таких же связки, по пяти и по шести ключей каждая. Затем Зиммер сел на ступеньки лестницы, которая начиналась у каморки и спускалась во двор. Через минут пять по ней поднялся Игнат с жестяной кружкой, в которой был квас.

— На вот… — сказал он, — в другой раз ночью, воля ваша, не пойду в подвал. Чуть было в темноте не свернулся. Расшибся бы до смерти.

— Спасибо, Игнат… — ответил смеясь Зиммер. — Так приключилось. Днём буду всякий день вашим квасом пользоваться. Просто диво, а не квас. А ночью обещаюсь тебя не гонять за ним.

И, напившись, Зиммер простился и пошёл вниз. Выйдя во двор и перейдя его, он вошёл в другое здание, где было его временное помещение в три комнаты, из коих одна была большая, со столом, покрытым сукном, где лежали тетради и книги. Здесь Зиммер допрашивал всех своих подсудимых, переведённых в Шлиссельбург.

Он разделся, лёг и, улыбаясь в темноте, был, казалось, особенно радостно настроен.

Между тем Павлу Константиновичу плохо спалось. Едва начал брезжить свет, как он уже встал и пробовал близ окна прочесть написанное на бумажке. Наконец ему удалось разобрать все… Старик ахнул тихо, задохнулся, затем доплёлся до кровати и сел. Он прочёл: «Батюшка-родитель! Завтра в полдень поведут тебя к допросу. Увидишь меня. Не выдай себя. Приготовься. Не погуби замешательством и себя, и меня при посторонних людях».

Как провёл время от зари и до полудня встревоженно-счастливый Павел Константинович, он сам не помнил. Но он был готов глазом не сморгнуть. Конечно, ни г-н Зиммер, ни кто-либо другой, чиновник или писарь, ничего не заметят.

Однако ровно в полдень, переведённый через двор и введённый в большую комнату, где сидело начальство — судьи, старик смутился и переменился в лице. За столом, в средине, между двух чиновников, сидел его Петя, бодрый, весёлый, улыбающийся, но смущённый тоже…

И начался допрос. Важно и строго допрашивал его сам Петя. А самого судьи г-на Зиммера не было налицо.

Допрос длился не долго…

— Вам, кажется, господин Львов, что-то не по себе?.. Хвораете, что ль? — сказал Петя. — Отложить допрос до завтра.

Павел Константинович вернулся в свою камеру, и, когда за ним запёрлась дверь, он опустился на колени, заплакал и начал креститься.


XX


В маленькой деревушке, среди глуши Жиздринского уезда, вёрстах в пяти от села Караваева, принадлежащего господам Львовым, появились новые, незнаемые люди, разместились по разным избушкам, объявив себя землемерами. Им было поручено исправить межу между имением московского помещика, которому принадлежала эта деревушка, и соседом его, другим помещиком — немцем, недавно приобретшим конфискованное у дворянина имение.

Барина, которому принадлежала деревушка, не было в имении, он жил всегда в Москве. Его управитель — простой крестьянин, — узнав о прибытии землемеров, только развёл руками и струхнул. Следовало бы барину написать, а грамотных никого не было. Как раз оттягают землицу у барина в пользу немца.

Землемеры — три человека, два простых, уже пожилых, которые смахивали на солдат, и с ними начальник их, одетый не то по-русски, не то по-немецки, но, по счастию, очень добрый, тихий и даже ласковый со всеми.

Сначала крестьяне деревушки были перепуганы, сами не зная чего, но затем привыкли к своим новым обывателям. Землемеры занялись своим делом, ходили по полям, мерили землю, но довольно лениво. Пробыв в лесу или в поле несколько часов, они возвращались, а затем дня два-три вовсе не выходили на работу.

Сказывали, что межевой чиновник в эти дни пишет в бумагу всё, что смерил. В действительности чиновник ничего не делал и отсутствовал Бог весть где и почему.

— Чудные землемеры! — говорили крестьяне.

Но баринов управитель объяснил им, что, по всей вероятности, жалованье у них хорошее, и чем дольше протянут они свою работу, тем им выгоднее. Убьют целое лето на то, что можно бы сделать в две недели.

— Ну и пущай их, лишь бы не обидели! — сказал управитель.

Межевой чиновник наведывался раза три и в соседнюю усадьбу помещика Львова, — вероятно, ради прогулки и простого любопытства.

Но вдруг оказалось — и немало удивило весь околоток, — что землемер сам по чину военный и капитан, да вдобавок по фамилии Львов.

И чрез недели две после своего появления капитан-землемер, снова побывав в Караваеве, представился барыне Брянцевой и молоденькой барышне. Так как он оказался человеком совершенно благовоспитанным, да вдобавок однофамильцем, пожалуй, и дальним родственником, то г-жа Брянцева, хотя и не хозяйка, но сестра владельца и пожилая женщина, пригласила капитана бывать у них в гостях. Он, конечно, тотчас же воспользовался приглашением и стал бывать раза два в неделю, но, конечно, не надолго. Посидев час, он уезжал.

Занятие межевое шло своим чередом, а крестьяне удивлялись тому, что капитан-землемер и его два помощника толклись преимущественно все в одном месте, близ просёлка, который, свернув с большой дороги, что шла между Калугой и Жиздрой, вёл в Караваево. Кроме того, дивило обывателей деревушки, что землемеры — полунощники: им случалось не ночевать, а где-то пропадать по ночам.

— Шатуны какие-то, прости Господи! — говорили в деревне.

Не прошло недели, как все огулом стали относиться подозрительно к этим землемерам, так как что это были за люди — сказать было очень трудно. К этому прибавилось ещё одно странное обстоятельство. В усадьбе Львовых ещё за неделю до прибытия землемеров нанялся в садовники какой-то пришлый человек. И его-то именно два раза видели в деревушке приходящим повидаться с землемерами.

— Совсем дело диковинное! — перешёптывались крестьяне.

Кое-кто собирался отправиться и тайком доложить барыне Брянцевой, что нанятый ею садовник шатается к ним и видится с землемерами неведомо зачем. Но собиравшиеся всё откладывали. Времена были лихие, даже для дворян, поэтому крестьяне тоже опасались всего на свете. Долго ли до греха? Попадёшь, как кур во щи, и пропадёшь задаром.

Разумеется, землемер Львов был поручик Коптев с двумя солдатами. Он выбрал сам в Петербурге с разрешения начальства трёх самых сметливых молодцов лет по тридцати — сорока, уже искушённых во всякого рода сыскных делах. Двух он взял с собой, якобы для орудования межевыми инструментами, а третьего, самого шустрого, подослал вперёд в Караваево. Этот Христом и Богом упросил Брянцеву взять его на службу без жалованья и, рекомендуясь отличным садовником, был, разумеется, тотчас же принят в услужение, так как харчи ничего не стоили.

Этот третий, по имени Прохоров и с прозвищем Жгут, давно служил в канцелярии и оказался для Коптева в высшей степени полезным. Прожив немного более недели в усадьбе Львовых, он уже был первым другом всей дворни. Речистый, мастер рассказывать, много видавший на своём веку и в России, и в столице, он скоро сделался первым лицом во дворе. Даже сама барыня Брянцева призывала его в горницы и заставляла кое-что рассказывать себе и племяннице.

Между тем Коптев, выдавая себя за однофамильца и бывая раза по три в неделю в усадьбе, вскоре понравился и Брянцевой, и молоденькой Софье. Среди тоски и однообразия их жизни молодой человек, бывавший в столицах, был дорогим собеседником. Но этого было мало. Судьба захотела, чтобы ещё очень юной Соне понравился этот землемер из военных. Быть может, это был первый молодой человек, которого она в своей жизни встречала, и вдобавок умный, благовоспитанный, красивый лицом, да к тому же ещё принявший участие в их судьбе.

Разумеется, и Брянцева, и молодая Львова вскоре откровенно рассказали молодому человеку про свою ужасную судьбу, но не скрыли от него и своих надежд на счастливое окончание всего, освобождение отца, а равно и прощение молодого Львова, находящегося в бегах. Вместе с тем они жаловались на притеснение местного воеводы, который раза три был у них и делал незаконные поборы, грозился и вёл себя неприлично по отношению к женщинам-дворянкам.

Капитан Львов с охотой взял на себя задачу усмирить тотчас и окончательно этого воеводу тем или другим способом. И к удивлению Брянцевой, действительно, при его заступничестве воевода, явясь ещё раз, был гораздо тише и приличнее.

Капитан стал всё чаще бывать в гостях в Караваеве. Запоздав однажды вечером настолько, что его пришлось просить остаться ночевать, он начал бывать уже каждый день и вошёл совсем в дружеские отношения и с пожилой женщиной, и с молоденькой девушкой. И он, по-видимому, не притворялся… Зато иногда он становился сумрачен и задумчив как бы без причины…

Однажды вечером в деревушке появился новый садовник Львовых, то есть солдат Прохоров, и, достучавшись в избушку, где жил Коптев, который собирался спать, заявил ему радостно, что дело их наконец наладилось совсем. Он объяснил, что уже очень давно знает кой-что, хотя ещё ничего ни разу не доложил своему начальнику. Он выведал в Караваеве от дворовых самое важное дело.

Бежавший и неведомо где скрывавшийся молодой Львов присылает время от времени писули сестре и тётке. За последнее время посланцы перестали бывать, но зато самый доверенный человек Львовых — буфетчик Евдоким неведомо зачем выезжает из имения неведомо куда и, пробыв в отсутствии часов двенадцать и более, возвращается обратно.

Прохоров-Жгут и прежде сам заметил это и заподозрил. Теперь же он узнал наверное, через дворовую женщину — его сестру, что Евдоким ездит по тайному поручению своих господ. И Жгут, как настоящий сыщик, сообразил, что буфетчик ездит навстречу к посланцу получать от него письма молодого барина и привозит их в усадьбу.

Жгут решил сам, что как только Евдоким соберётся из усадьбы в телеге или пешком, то сейчас же дать знать об этом Коптеву.

И вот теперь он спешно явился донести, что Евдоким выехал в сумерки из усадьбы и, стало быть, утром будет обратно.

Удивлённый и отчасти взволнованный Коптев сейчас собрался, взял с собой своих двух солдат и, конечно, самого Прохорова. Через часа два уже все они сидели на опушке леса, скрываясь в кустах и зорко приглядываясь к просёлку. По расчёту Жгута, дворовый человек должен был на заре появиться на дороге.

Действительно, около трёх часов утра на пустынном просёлке, пролегавшем по полной глуши и дебрям, показалась тележка, запряжённая крестьянской лошадкой, а в ней ехал старый Евдоким. Коптев вместе с мнимым садовником, хорошо известные буфетчику, конечно, не появились, а остались в кустах и отрядили своих двух солдат на дорогу.

Всё, что нужно было сделать, было сделано в каких-нибудь десять минут, просто и почти мирно. Один из двух якобы межевых помощников остановил лошадёнку, другой потребовал от буфетчика слезать долой, что перепуганный старик сделал тотчас же.

Разбоев никогда не бывало в их местности, и Евдоким ничего не понимал. Однако оба молодца, на вид одетые довольно прилично, стали раздевать его и обыскивать и тотчас же за голенищами его сапог нашли письмо довольно больших размеров.

Оба грабителя потребовали у старика денег, но их не оказалось ни гроша. На нём был только серебряный крестик на шнурке, и Евдоким взмолился креста не брать. Грабители оставили его у него, но, однако, сняли с него кафтан, говоря, что нельзя же человека отпустить, не ограбивши. Сделано всё это было, конечно, нарочно, для отвода глаз. Старик, несколько ободрившись, стал слёзно просить снять хоть всё платье с него, но не брать господского письма, в котором не было, клялся он, ни гроша денег. Но грабители ему не поверили и утверждали, напротив, что в письме непременно должны быть деньги. И, посадив старика снова в тележку, они хлестнули снова по лошади.

Евдоким уже не шагом, а крупной рысью и вскачь помчался в усадьбу, понимая всю важность происшествия. Если бы когда-либо в их околотке бывали грабежи, он бы был теперь спокойнее. Письмо, которое было, действительно, им получено от посланца молодого барина и попавшее теперь в чужие руки, могло угрожать господам громадной бедой или же совершенно ничем, смотря по тому, что за люди грабители. Но вот именно их-то и заподозрил умный старик, что они для разбоя опрятно одеты.


XXI


Разумеется, когда поутру поднялась барыня, а затем и барышня и когда Евдоким доложил, что письмо было им получено, а на дороге отнято какими-то сомнительными людьми, то Брянцева и Софья равно перепугались насмерть. Мало ли что мог брат писать. Вместе с тем письмо его, конечно не подписанное, могло не иметь никакого значения в руках простых дорожных грабителей. Раскроют они его, увидят, что там денег нет, и бросят где-нибудь в лесу. Лишь бы не попало оно в руки какого сметливого человека, а затем не попало бы в руки воеводы и вообще властей.

В то же утро, пока Брянцева и Соня Львова волновались, смущались и даже два раза принимались плакать, в деревушке сидел в своей избе Коптев и уже по крайней мере в десятый раз читал письмо, отнятое у Евдокима. Послание было довольно пространное. Если бы Коптев даже и не подозревал ничего заранее, то всё-таки догадался бы теперь, что это письмо, не подписанное никем, писано молодым Львовым.

Он извещал тётку и сестру, что дело их продолжает ладиться как нельзя более успешно и не только всё кончится слава Богу, но, быть может, кончится очень скоро. Он говорил, что не может счесть — не только назвать тех своих новых знакомых среди Петербурга, которых он нажил. Вместе с тем начальник его очень им доволен, вполне ему доверяет, положил ему огромное жалованье, а впредь обещает возвышение и всякие награды.

Львов говорил, что даже во сне нельзя было увидеть того благополучия и счастия, которые на него стряслись. Он не сомневался нисколько, что не пройдёт месяца или недель шести, как он освободит отца и даст ему возможность вернуться домой.

В конце письма он говорил, что сам вернётся не скоро. Что касается до него, то он надолго застрял в Петербурге и Бог весть когда снова будет иметь возможность назваться своим настоящим именем.

И вот именно эта фраза, одна из последних, заставила Коптева ломать себе голову. Что означало, что Львов не скоро может назваться своим настоящим именем? Стало быть, теперь он проживает под подложным. Он — названец, так же как и он сам — Коптев. А в Петербурге он не только не скрывается, но даже вертится в обществе.

Разумеется, письмо это вполне раскрывало следы, по которым можно было найти беглеца немедленно и спасти себя.

Коптев, перечитав несколько раз послание Львова, положил его в карман и глубоко задумался. Только пред обедом, не спав всю ночь, он прилёг и заснул на несколько времени. Но сильное волнение дозволило ему только подремать часа два.

Около полудня он снова был на ногах и, сев верхом, отправился к своим новым знакомым и даже друзьям. Он нашёл Брянцеву тревожной и печальной, а когда явилась молоденькая Соня, то Коптев поневоле участливо и тоже грустно взглянул на неё.

Отношения теперь были уже настолько близки, что молодая девушка, не ожидая его опросов, сама заявила, что у них случилось нечто горестное, но что именно — она отказалась объяснить, говоря, что недостаточно близко знает г-на Львова.

— Вот пройдёт некоторое время, может быть, мы вам всё поведаем! — прибавила Брянцева. — Может, вы, как человек столичный и много знающий, нам поможете в нашем горестном состоянии. Если вы так искусно сумели приручить и усмирить нашего воеводу-командира, то, может быть, вы сумеете помочь нам и инако.

Коптев заявил печально и задумчиво, что он рад всей душой помочь им, но что у него у самого большая беда.

— Какого рода?! — воскликнула Соня с крайним участием.

И она так взглянула на молодого человека, что этот смутился, а затем вздохнул и поник головой.

— Скажите, у вас-то какая беда может быть? — повторила она с чувством.

— Моя беда, Софья Павловна, такая, которой совсем поправить нельзя! Один Господь Бог может всё это распутать и разрешить. Дело совсем невероятное, совсем небывалое на свете, невиданное и неслыханное. Будто испытание Господне или наказание за грехи.

— Вы мне скажете, в чём дело? — сказала Соня тихо и нежно.

Он покачал головой.

— Нет, нет, вы мне скажете! Всё расскажете! Тогда и я вам всё расскажу! Слышите!

И в этот день, запоздав до вечера в гостях, поужинав вместе с хозяйками и оставшись ввечеру, Коптев становился всё задумчивее и всё печальнее. Перемена в нём была настолько очевидна, сильна и загадочна, что молоденькая хозяйка не узнавала молодого человека, который ей в этот день как будто ещё более, ещё сильнее и даже очень сильно понравился. Прощаясь, она взяла с него слово, что он непременно будет у них завтра, и не позднее полудня.

— Пообедаем и поужинаем вместе. И погуляем вместе! — сказала она. — И погуляем одни! — тихо добавила она.

— Одни? — повторил он.

— Да! Без тётушки… Не благопристойно это, да что же делать? Без тётушки, я знаю, вы мне скажете всё. Всё ваше горе поведаете. Вместе потолкуем, пожалуй, даже вместе поплачем… А я вам всё своё расскажу… Я вам помочь не могу, хотя бы готова за вас на многое. Но вы нам, может быть, и поможете… — И Соня заплакала.

— Да! Да! Помогу. Клянусь вам, — воскликнул Коптев, — что себя загублю я скорее, но… — Он запнулся и. прибавил отчаянно: — Завтра! До завтра. Надо подумать… Надо всё обсудить, обо всём размыслить. Ужасное дело! Невиданное и неслыханное приключение…

Разумеется, Соня дивилась и ничего не понимала…

Капитан Львов уже приехал к ним, правда печальный, но теперь почему-то стал уже не грустен, а взволнован… Как будто что-либо случилось за день у них в доме. А между тем ничего особенного не произошло.

Соня, конечно, не могла знать, что случилось нечто роковое в сердце капитана Львова, или Коптева. Ещё утром он жалел себя самого. Он боролся с собой. Теперь он уступил и готов был пожертвовать собой ради себя же, ради любви своей.

Выезжая из усадьбы, Коптев говорил вслух и с отчаянием в голосе:

— Какая диковинная моя судьба! Кто поверит, чтобы эдакое могло приключиться!

Молодой человек хотел за сутки, прежде свидания и разговора с юной Львовой, обдумать всё и решиться.

Но обдумывать было нечего. Всё было ясно как день. Он видел и чувствовал, что не властен в своих поступках и над ним тяготеет роковая судьба. Всё здесь удалось в его деле, и вместе с тем всё пропало.

Имея теперь сведения вернейшие, что его беглец в Петербурге, имея возможность выведать всё до мелочей об Львове от его же доверчивой сестры, Коптев видел, что он не в состоянии действовать против этой семьи, против семьи этой Сони, которую он полюбил и которая его любит.

Отчаяние от безвыходности положения овладело им.

В ту же ночь снова явился в деревушку Прохоров и доложил начальнику, что Львовы страшно перепуганы и встревожены приключением с буфетчиком. Жгут стал спрашивать Коптева, что он намерен делать ввиду такого успеха. Офицер не знал, что ответить.

— Барыня и барышня, — доложил Жгут, — так вас полюбили и такую веру в вас имеют, что если вы пожелаете, то всю подноготную теперь можете от них выведать.

Коптев ответил, что так и думает поступить, и отпустил своего шпиона. Но Жгут, возвращаясь в Караваево, как умный и хитрый малый, уже кое-что подозревал… Или начальник его чересчур уже ловок и искусен, прытче много его самого, или дело запуталось — и офицер становится сомнителен. Он обворожил и барышню Львову, и её тётку, но сам-то не обворожён ли тоже? Тогда дело примет совсем другой вид, и ему, Жгуту, придётся действовать иначе — так, как ему было указано в столице главным начальством.

На другой день Коптев, почти не спав ночь, был в Караваеве…

То, что он смутно предвидел и ожидал, именно и случилось.

Несколько часов пробыл он в саду, наедине с девушкой… И судьба его была решена — и бесповоротно, и роковым образом.

Соня наивно, горячо и искренно поведала капитану Львову их семейную страшную тайну: что и где брат, бежавший из-под конвоя, как надеется он чрез своих петербургских друзей спасти отца из заключения, а затем устроить и всё горестное дело. Разумеется, Соня рассказала и об исчезновении последнего письма брата, о нападении на буфетчика сомнительных разбойников.

Офицер, взволнованный, признался во всём… Он не капитан Львов, а тот самый Коптев, от которого и бежал её брат. Он же, после всякого соглядатайства, и накрыл Евдокима с письмом… Но он обезоружен… Он сам погибнет во всём этом деле, потому что доносить об её брате не станет. Он явится в Петербург с повинной, что не может найти беглеца, и, стало быть, должен подвергнуться заслуженному наказанию. А всё это потому, что она ему дорога стала.

Девушка была настолько поражена и перепугана этим открытием, что с ней сделалось дурно… Когда она пришла в себя, то начала отчаянно рыдать и умолять Коптева их не губить.

— Губить? Вас?! — воскликнул он. — Я себя загублю ради вас. Я всё на свете готов для вас сделать. Поймите, что я полюбил вас… Мы теперь вместе, сообща обсудим, что предпринять… Но теперь вам, вашему брату не грозит ничего. Мне надо себя от беды избавить, выпутаться.

Разумеется, на это признание в любви Соня отвечала тем же… И молодые люди решили, однако, ничего не сообщать Брянцевой и хранить свою тайну до более счастливых дней.

Авось Бог милостив, решили они, всё уладится. Пётр Львов добьётся своего в столице… Он, Коптев, чрез сильных покровителей избегнет наказания… И когда-нибудь здесь вот, в Караваеве, он будет не чужой всей семье Львовых.

Конечно, офицер стал бывать уже ежедневно и проводить время в усадьбе от зари до зари, не стесняясь дворовых. Все ясно увидели и поняли, чем пахнет: капитан-землемер, однофамилец господ, чуть не жених.

Одновременно и Жгут всё понял…

Коптев продолжал отлично играть роль землемера и называться капитаном Львовым, продолжал поощрять Жгута шпионить и, конечно, старался его провести… Но завзятый сыщик знал теперь, как повернулось дело сыска и соглядатайства их в усадьбе. Равно знал он, что именно должно предпринять немедленно по отношению к своему начальнику.

Его собственный тайный посланец вскоре выехал в столицу.

И когда гроза стала надвигаться уже, Коптев и Соня продолжали ворковать, как голубки…


XXII


В Петербурге было уже осеннее ненастье.

В семье Кнаусов все тоже «глядели сентябрём».

Амалия Францевна была озабочена. Её всегда весёлая Тора становилась всё грустнее, даже похудела.

Зиммер за последнее время совсем перестал бывать у них, и каждый раз, что он, будто спеша, на минуту являлся к ним, они напрасно убеждали его остаться долее. А юная Тора, увлечённая им, становилась потом ещё печальнее.

Однажды г-жа Кнаус около полудня послала ему приглашение непременно приехать к ней среди дня ради особого и важного дела. Молодой человек ответил, что может быть лишь на другой день. Но затем только через целых три дня Зиммер, якобы сильно занятый взятыми на себя сыскными делами, насилу улучил свободную минуту, чтобы явиться. Госпожа Кнаус приняла гостя несколько официально и была, видимо, смущена и взволнована.

После нескольких упрёков, что г-н Зиммер окончательно забыл их, и после разных упрёков в том, что он много бывает у других и не занят, а весело проводит время, г-жа Кнаус наконец переломила себя и решилась заговорить прямо. Несколько конфузясь, она заявила, что г-н Зиммер давно очень нравится её дочери и что, вопреки всяким приличиям, она сама первая решается заговорить об этом. Она желает уяснить его чувства к её семейству вообще и к её дочери в особенности.

Смутившийся гость объяснил, что он её любит и уважает с первого же дня знакомства.

И после нескольких намёков, которые молодой человек, конечно, отлично понял, но сделал вид, что не понимает, Амалия Францевна прямо спросила у него, думал ли он когда-нибудь вообще о женитьбе, и если ничего не имеет против этого вообще, она была бы счастлива, если бы её дочь вышла за него замуж. При этом г-жа Кнаус быстро прибавила, что у дочери большое приданое.

Уже отчасти приготовленный к этому внезапному заявлению, собеседник ответил, стараясь выражаться как можно мягче, что он, при полном своём уважении ко всей семье, притом находя Fräulein Доротею привлекательной и даже прелестной, всё-таки не может помышлять о браке с нею.

— Почему? — вдруг насупилась г-жа Кнаус.

— Потому что у меня есть невеста уже несколько лет, — ответил он решительно. — Родные мои давно все желают этого брака.

Амалия Францевна начала убеждать его, что его брак с её дочерью был бы во всех отношениях выгоден ему, и, не слушая его, горячо и наивно убеждала, усовещивала.

Кончилось, разумеется, тем, что молодой человек несколько нетерпеливо объяснил женщине, что разговор этот следует прекратить, так как он ни к чему не поведёт.

Когда он выходил из дому, то г-жа Кнаус проводила его с таким лицом, какого он никогда не видал у неё. Казалось, что она сдерживалась от порыва сильнейшего гнева. И разумеется, он вернулся к себе несколько озабоченный. Не было никакого сомнения, что эта женщина имела, давно имела известного рода влияние на его прямого начальника. Следовательно, его отказ мог иметь для него неприятные, а может быть, и совершенно худые последствия. И он не знал, что сделать: предупредить ли самому, забежав вперёд, умного Шварца или ждать, чтобы тот, узнав всё от г-жи Кнаус, сам заговорил с ним. Он решился ждать.

Прошло несколько дней, а в отношениях его со Шварцем не случилось ничего нового. Он уже надеялся, что, несмотря на заявление или даже жалобы г-жи Кнаус, Шварц действовал по русской пословице: «Дружба дружбой, а служба службой» — и даже не считал нужным заговаривать с своим подчинённым о чём-либо Помимо дел служебных.

Между тем увлечённая и даже сильно влюблённая Доротея была, как избалованная всеми, мелкосамолюбивая девушка. Категорический отказ Зиммера подействовал на неё почти странным образом. Её любовь к молодому человеку быстро перешла в неприязнь, чуть не в ненависть и в желание мщения.

Недавно отверженный жених, с которым Тора имела даже очень неприятный разговор, тотчас же снова появился у них в доме, был принят любезно, а молодая девушка отнеслась к нему так же милостиво, как когда-то до появления Зиммера. Она ни слова не сказала Лаксу о своих намерениях по отношению лично к нему или о какой-либо перемене в этом, но, однако, объяснила, что она раскаивается в своих некоторых поступках за последнее время. А между прочим, она особенно якобы раскаивается в том, что увлеклась было недостойной личностью.

Лакс, как человек или сильно влюблённый, или ограниченный, или совсем не знающий женской натуры, вообразил себе, что Доротея снова вернулась к нему сердцем и помыслами. Да и трудно было бы догадаться, что Доротея решила выбрать его орудием мести человеку, который якобы оскорбил её.

Во второй или третий раз, что Лакс снова беседовал наедине с Торой, она объяснила ему, что личность Зиммера для неё крайне загадочна. Доказательств на это у молодой девушки, конечно, не было никаких, но она будто чуяла это. Если прежде это казалось ей лишней интересной чертой в личности Зиммера, то теперь она делала из этого обвинение.

— Я уверена, — сказала Тора, — что если бы кто тщательно занялся этим господином Зиммером, его поведением, поступками, его сношениями с самыми разными людьми среди огромного круга знакомых, то непременно дошёл бы до открытия чего-нибудь особенного и очень важного, то есть худого.

Лакс должен был сознаться, что для него это мнение Торы о Зиммере — полнейшая новость. Затем в тот же день и на другой день, много обдумывая слова Доротеи и обдумывая кое-что, известное ему из поступков Зиммера, Лакс понемногу пришёл к убеждению, что — как оно ни удивительно! — молодая девушка права… Во всём, что окружает нового наперсника Шварца, есть, действительно, что-то тёмное, таинственное.

Кончилось всё союзом между Лаксом и молодой девушкой: разнюхать, что, собственно, за человек Зиммер, и если удастся в чём-либо странном поймать его, то немедленно довести об этом до сведения Шварца.

И первое, что Лакс узнал, заключалось в том, что Зиммер ежедневно бывает у старого капитана Бурцева и это, по-видимому, не простое знакомство, а вполне дружеские отношения. Между тем старик Бурцев был на самом плохом счету у Шварца и у них у всех.

Лакс задался вопросом: зачем именно Зиммер постоянно, якобы в качестве друга, сидит у старика Бурцева, только у него проводит он целые вечера? О чём могут они беседовать? Быть может, он лукаво обманывает старика, желает что-либо выманить у него, зная, что тот — приверженец цесаревны и коновод русской партии. Он, стало быть, норовит провести старика и выдать его головой своему начальнику, который, в виду разных пустячных доносов, не имеет возможности серьёзно взяться за гордеца и дерзкого ворчуна.

Но это соображение было не подходящим и не могло иметь места. Лакс от того же Шварца отлично знал, что на старика давно махнули рукой и рады были, что за это последнее время, после наказания его внучки, он стал поскромнее.

Продолжая снова постоянно бывать у Кнаусов, Лакс уже совещался с Торой на счёт их общего врага, а вскоре за всеми действиями Зиммера уже начал следить верный человек, преданный Лаксу.

И однажды он явился и доложил, что Зиммер ввечеру, переодетый, в простом русском платье, был на Смольном дворе и, по-видимому, был принят самой цесаревной, вернулся же домой только часа через два или три.

Это открытие имело огромное значение.

Лакс, довольный, почти счастливый, полетел заявить об этом Доротее, и они тотчас же решили довести об этом до сведения Шварца. Тора ликовала. Она уже видела Зиммера не только изгнанного со службы, но, пожалуй, даже и отданного под суд. Так как Лакс не решился сам доложить или донести об этом Шварцу, то Доротея попросила сделать это свою мать.

И через два дня, ожидая к себе в гости Шварца, г-жа Кнаус через Лакса приказала в то же время явиться к себе на квартиру и тому самому полулакею-полусыщику, который мог бы подтвердить её слова, в случае если бы Шварц не поверил.

Амалия Францевна, принимая Шварца, искусно перевела разговор на Зиммера и довольно убедительно и красноречиво стала доказывать, что она перестала его принимать, так как он — человек странный, сомнительный, и что, наконец, в настоящую минуту он замечен в одном поступке, который имеет серьёзное значение.

— Служа у вас в канцелярии, — сказала она, — он в то же время тайком, переодетый, бывает у цесаревны.

Шварц, к удивлению Амалии Францевны, улыбнулся, а потом начал смеяться.

— Знаете что, Frau Амалия, — сказал он, — я бы вам советовал не заниматься государственными делами! Оно даме не приличествует, да и дело это и скучное, а иногда и опасное. Из дамских сплетен возникают часто сыскные дела, и то, что начинается простой болтовнёй от праздности под вечерок или на сон грядущий, кончается дыбой, поджиганием тела огнём, вырезыванием языка, ссылкой в Сибирь. Разумеется, ничего подобного с вами случиться не может, так как вы не русская, да и при этом близкое мне лицо. Но вообще скажу — не занимайтесь этими делами и не позволяйте никому являться к вам с разными доносами на разных лиц.

Амалия Францевна рассердилась и стала говорить, что у Шварца две меры: всякий другой, если бы его уличили в посещении цесаревны, немедленно был бы схвачен и допрошен, а г-ну Зиммеру это якобы дозволяется.

— Нет! — резко воскликнул Шварц. — Это ему не дозволяется!

— Так почему же вы так странно, со смехом отнеслись к тому, что я узнала и чем хотела услужить вам?

— Если не дозволяется, то приказывается! — резко произнёс Шварц.

Г-жа Кнаус не поняла и только вытаращила глаза.

— Зиммеру не дозволяется бывать у цесаревны, а приказывается бывать! Достаточно ли с вас, уважаемая Амалия?

Г-жа Кнаус только разинула рот и не ответила ни слова. А Шварц думал про себя: «Странно! Если это не сплетня, то… странно».


XXIII


А Зиммер действительно побывал на Смольном дворе. Он был постоянным, ежедневным и дорогим гостем Бурцевых, а это обстоятельство привело его и в Смольный.

Молодой человек безвыходно сидел у старика, с ним и его внучкой, и почти перестал вращаться в столичном обществе и делать вечера у себя. Он стал не только их другом, но будто родным…

Дело в том, что между Бурцевым и молодым человеком произошло одно важное объяснение. Зиммер поведал старику то, что было его тайной, самой сокровенной. И после этого Бурцев стал не только дружески относиться к молодому человеку, а стал любить его, как родного сына.

Бурцев узнал то, что знал только один человек на свете, да и тот был не в столице и не на свободе, а сидел в каземате Шлиссельбургской крепости.

Бурцев узнал от Зиммера, что он не Зиммер, что он Пётр Львов… играющий своей головой, чтобы спасти отца.

Поражённый этим открытием, Бурцев решился, не говоря юному другу ни слова, начать усердно хлопотать за него и за его отца. У старика был сильный заступник в Петербурге. Но чьё покровительство защищало его — было тайной, было загадкой.

Между тем, сидя у Бурцевых, чиновник канцелярии герцога Зиммер делал своё дело.

Он по крайней мере раз в неделю ездил в Шлиссельбург ради сыска и допросов… Особенно усердно он якобы занимался делом одного арестанта, дворянина Козлова. Он так сумел устроиться, что видал теперь старика отца наедине: или у него в камере, или вызывая, якобы к экстренному добавочному допросу, к себе в комнаты, когда при нём не было никаких приказных и писарей…

Одновременно он стал любимым барином старика сторожа. Игнат обожал «Генриха Иваныча», и что бы ни делал господин Зиммер, ослеплённый Игнат ничего не видел и не замечал. Так, сторож нисколько не удивлялся, что Зиммер часто приходил сам наверх ради допроса заключённых Львова и Козлова. Он брал ключи от их камер, отправлялся к ним и сидел подолгу… Каждый раз, что Зиммер приходил или уже выходил, он просил Игната принести себе квасу из подвала, который был довольно далеко. Игнат бегал с удовольствием, но просил барина посидеть у себя в каморке и посторожить за него. Хотя все заключённые были на запоре, но Игнату всё-таки не дозволялось отлучаться с места.

— Уж ты, Генрих Иваныч, посиди покуда, — говорил Игнат.

— Посижу, посижу… Пустое место постерегу! — отзывался шутя «Генрих Иваныч».

Однажды сыскной судья пришёл повидать заключённого Львова, взял ключ от его камеры и послал Игната за квасом.

С ним вместе был какой-то парень вроде мастерового.

— Веду вот его, — сказал он шутя старику, — чтобы уличить упрямицу Львова.

Игнат, конечно, не обратил на парня никакого внимания. А между тем, пока сторож бегал в подвал, а судья сидел на кровати заключённого, мастеровой что-то орудовал у замка двери камеры и наконец сказал:

— Готово!

— Не ошибёшься? — спросил Львов.

— Как можно! Не впервой. Дело простое.

Так понемногу ладилось и готовилось всё до мелочей, чтобы старик Львов очутился на свободе.

Но вместе с заботой об отце у молодого человека явилась новая тайна, сердечная забота, в которой он никому не сознавался.

Постоянное пребывание у Бурцевых не обошлось даром.

Если молодой человек полюбил старика, как родного отца, то одновременно в нём возникло какое-то новое, дотоле им ещё не испытанное чувство к молоденькой Лизе Бурцевой. И он привязался к ней самым наивным образом. Будучи уже сильно влюблён, он этого сам как бы не подозревал.

Быть может, из-за этого-то он у Бурцевых и бывал так часто.

Между тем это сближение было несколько опасное. У старика дворянина была установившаяся твёрдо репутация заклятого врага немцев, и только тайный заступник спасал его.

Старик пользовался давно особым расположением и уважением самой цесаревны, как верный слуга её великого отца. Вот в чём была вся сила. И конечно, если бы не это, то он был бы давно уже взят, судим и сослан. При его невоздержности на язык и при его большом состоянии ему следовало уже давно сгинуть. Для этого было даже два повода: было на что сослаться при обвинении и было чем воспользоваться при осуждении, то есть было что конфисковать. Однако тайна, что Бурцев был цел, заключалась, собственно, ещё и в том, что цесаревна была в отличных отношениях с герцогом и все просьбы, с которыми она обращалась к нему, неизменно им исполнялись.

Однажды, давно, Елизавета Петровна, узнав от старика, что он опасается за свою судьбу, переговорила с Бироном и попросила не трогать старого слугу её отца, отвечая за него, что он, помимо ворчания, ни в чём не виновен и никогда не будет виновен. И сам герцог однажды на доклад Шварца приказал раз навсегда оставить Бурцева в покое.

В другой раз страшный начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков доложил самой императрице о глупых речах старого дворянина на счёт немцев. Государыня рассердилась и приказала тотчас арестовать его, но герцог страшно воспротивился, и делу не было дано хода.

Желая теперь как-нибудь прийти в помощь молодому другу, Бурцев доложил об нём цесаревне. Львов был представлен ей стариком, конечно, тайно, тем не менее сыщик Лакса видел его на Смольном.

Цесаревна обещала в случае беды заступиться за молодого человека, но дело его было мудрёное.

Наконец, у молодого Львова была и третья забота теперь, которая кончилась только недавно успехом. Он решил, чтобы ко времени освобождения отца сестра Соня была бы в Петербурге.

После долгого ожидания он наконец накануне дня именин сестры встретил её и обнял после долгой разлуки. Соня приехала со старой няней, и хотя была счастлива и рада, но вместе с тем почему-то задумчива.

Львов, опасаясь присутствия сестры, которая могла его выдать, поселил её вне Петербурга в деревне, называвшейся Казачьей слободкой, и сюда тайно ездил он верхом в сумерки и возвращался ночью домой.

Соня была грустна иногда, но на расспросы брата из ложного стыда ни словом не обмолвилась на счёт сближения с Коптевым.

Львов ждал, что всё понемногу устроится, но вдруг случилось нечто, что, как страшный удар грома, поразило его.

Однажды, переходя двор канцелярии, он увидел офицера с двумя солдатами, которые направлялись к нему навстречу. Он сразу заметил, что солдаты идут около офицера не в качестве подчинённых ему, а скорее в виде конвоя. Вглядевшись в лицо офицера, он ахнул, оторопел, как-то странно засеменил на месте и наконец бросился в сторону.

Он сразу узнал в офицере того самого Коптева, из-под конвоя которого бежал.

Появление офицера после долгого исчезновения было загадочным. Стало быть, он не был разжалован и сослан, и, стало быть, дело о бежавшем из-под его охраны снова начнётся теперь.

Вернувшись домой, Львов был настолько взволнован, что даже не мог обедать, и в сумерки отправился к Бурцеву, чтобы объявить ему о новости и просить совета.

— Нехорошо! — сказал старик Алексей Михайлович. — Прежде всего вам надо быть осторожным и избегать встречаться с ним. Это — понятное дело. Но кроме того, ожидайте чего-нибудь. Мы думали, что он канул совсем! Бог весть куда! В ссылку! А вдруг он опять здесь! Это очень нехорошо!

И было решено, что Львов скажется больным и останется некоторое время дома, не являясь в канцелярию, где вдруг случайно может появиться Коптев и признать его.

На другой день, рано поднявшись и собираясь написать Лаксу, прося его доложить Шварцу, что он нездоров и на службе быть не может, Львов увидел солдата, который явился к нему на квартиру. Он передал приказ Шварца немедленно явиться, не мешкая ни минуты.

Львов не знал, что делать. Поразмыслив, он решил, что в такое раннее время вряд ли может случиться такая незадача, чтобы снова попасться на глаза приводимого к допросу Коптева. Он приободрился, оделся и менее чем через час стоял уже перед начальником.

Шварц был сумрачен, будто не в духе.

— А, Генрих… — выговорил он всё-таки ласково. — Два дела… Одно пустое, другое важное. Скажу в двух словах. Мне не время. Вот, видите, тетрадища… Герцог поручил мне такую работу, что голова трещит… Ну-с… коротко… Первое давно хотел спросить, да всё забывал. Случалось ли когда вам быть в Смольном дворе?..

Львов опешил и смутился. Шварц заметил это сразу и улыбнулся.

— Испугались. Ничего. Отвечайте правду.

— Был-с… Но неужели вы можете подумать, что…

— Заподозрить вас в приверженстве цесаревне, якобы имеющей право на российский престол? Нет, господин Зиммер, я не ребёнок. Но скажите: зачем вы попали к цесаревне Елизавете Петровне?

— Просто из любопытства… Каюсь. Хотелось повидать её вблизи.

— Были ей представлены?

— Да-с

— Понравилась она вам?

— Да-с.

— А польза нам от этого вашего посещения будет ли? Полагаю, никакой.

— Никакой, ваше превосходительство. Что же там на Смольном?.. Вечера, жмурки, танцы и всякое ребячество. Цесаревна совсем младенец…

— Это личное мнение самого герцога, милый Генрих, а вы в этом убедились сами. Ну, что же? И это хорошо, как сведение. Спасибо и за это… Теперь другое дело. Важное! Сюда к нам не то прибыл, не то доставлен офицер Коптев… Иначе говоря, ему было строго указано, вследствие доноса, неожиданно явиться из командировки и дать какое-то объяснение… Скажите, дело о Львовых ведь у вас?.. Вы за него взялись?

И Шварц, напрасно ожидая ответа, поднял глаза. Зиммер несколько изменился в лице.

— Что с вами? — удивился Шварц.

— Угорел сегодня… — отозвался глухо молодой человек и прибавил: — Дело Львовых у меня, но я ещё…

— Ну, вот… Так займитесь этим теперь… Вызовите Коптева, допросите… Тут какая-то новая путаница… Что, не помню… Он ездил искать бежавшего Львова… а тут какой-то донос какого-то солдата, что он якобы перестал искать… Не знаю, не помню. Какая-то путаница! Допросите этого Коптева и распутайте, насколько возможно. Но не забудьте, что он ещё не разжалован. Пытать его вы не можете, и, стало быть, допрос будет мудрён, если он действительно виноват. Одним словом, я вам его поручаю, так как всё дело о Львовых в вашем ведении. Ну вот…

Шварц кивнул головой, а Львов вышел из его комнаты и, двигаясь, почти пошатывался, как если бы действительно голова кружилась от угара.

— Коптев? — шептал он сам себе. — Мне допрашивать? Что же это? Конец! Погибель! А отец ещё в заключении. Нет! Вздор. Я пропаду, но не прежде, а после его освобождения…

XXIV


Разумеется, приключившееся было подобно разразившейся грозе и удару грома…

Молодой человек решился действовать неотложно… Он отлично сознавал, что пришёл всему конец… Он может и, конечно, будет дерзко бороться с обстоятельствами. Он ближе стоит к Шварцу, чем этот Коптев… Но ведь кого Шварц сочтёт дерзким лгуном и нахальным выдумщиком, ещё неизвестно. В правде есть что-то… какая-то неведомая сила, власть…

От безысходности положения и из-за невозможности придумать что-либо разумное для своего спасения Львов стал придумывать вздорные планы. Ему показалось возможным попросить тайно от Шварца кого-либо из чиновников взяться за дело Львовых, допрашивать Коптева и стараться, если можно, в глазах его сойти за Зиммера. Офицеру не придёт на ум узнавать, кто его допрашивает, как фамилия чиновника.

Однако, придумав несколько подобных вздорных способов спасения, Львов возвращался к мысли и решению упорно опровергать «нахальную выдумку» офицера, если он начнёт вдруг утверждать, что пред ним не Зиммер, а сам Львов.

«Но прежде всего — отец!» — решил он.

И на другой же день он побывал у слесаря, которому заказал ключ, и получил последний.

«Когда подумаешь, что всё зависит от пустяка, от прорезов в этом ключе… — уныло думалось ему. — Если мастеровой ошибся, то всё пропало…»

Затем Львов собрался просить Лакса доложить начальнику, что он считает нужным побывать в Шлиссельбурге по одному важному сыскному делу дворянина Козлова и отлучится на два дня. Но тотчас же он решил, что от волнения и смущения теряет голову, сообразительность и начинает действовать, как глупец. Надо тайно побывать в Шлиссельбурге. Надо, чтобы одновременно с побегом старика Львова не знали в канцелярии, что он был в крепости. И, не сказавшись, рано утром следующего дня Львов выехал верхом из Петербурга по хорошо знакомой ему дороге.

Разумеется, комендант радушно встретил приятеля Зиммера. И целый день весело пробеседовали они о всяких пустяках, о столице, об увеселениях её и зрелищах. В камеры он не пошёл.

Старик Игнат тоже обрадовался приезду ласкового барина, любителя их кваса, но напрасно прождал его к себе в каземат.

Пробыв сутки — день и ночь, — Львов не переставая обдумывал, как именно произвести дерзкий замысел, чтобы всё удалось. Откладывать было невозможно, так как и за стенами крепости было уже кой-что подготовлено. Плохо проспав ночь, он наутро поднялся со зрело обдуманным планом, применённым к обстоятельствам. Он начал одеваться. Если бы кто увидел его одевание, то ахнул бы или принял его за сумасшедшего…

Прежде всего Львов приказал оседлать лошадь, а сам отправился проститься с комендантом… Затем он пошёл в камеры заключённых.

— Дай-кась ключ, — сказал он Игнату, — надо мне повидать буяна Козлова.

Игнат передал ему связку ключей.

Львов быстро двинулся по всему длинному коридору, но прошёл камеру Козлова и скоро был у двери камеры, где был отец. Он достал из кармана другой, свой ключ, и сердце его невольно трепетно забилось…

Что, если ключ не подойдёт?.. Что, если слесарь ошибся?..

Но замок заскрипел, и дверь растворилась. Он быстро вошёл, снова запер за собой дверь и, обернувшись, увидел, что заключённый отец спит на своей кровати. Он бросился к нему, схватил его за руки и почти вскрикнул:

— Скорей!.. Скорей!.. Батюшка!

Павел Константинович проснулся, открыл глаза, ахнул и, как молодой, быстро сел на кровати, а затем тотчас же поднялся на ноги. Он обнял сына, как бывало всегда, и стал горячо целовать его.

— Не время!.. Не время!.. Скорей!.. — повторял тот.

И с этими словами он начал быстро раздеваться и бросать на пол кафтан, камзол и всё остальное своё платье. Под ними оказалось другое, поношенное и испачканное платье — русская рубаха, зипун и шаровары. Он быстро снял всё это и, пока начал снова одеваться, продолжал повторять:

— Скорей!.. Скорей!..

Павел Константинович, сбросив арестантское платье, начал надевать снятое сыном. Крестьянская одежда отлично шла к нему, так как за время заключения у него отросла длинная борода.

Но вдруг старик остановился и произнёс робко:

— Боюсь я…

— Полно! Полно, батюшка. Чего бояться?..

— Боюсь за тебя… Что за важность, если меня поймают опять и засадят? А ты… С тобой что будет?..

— Ничего не будет! — отчаянно вскрикнул Львов. — Никто не видел, как я пришёл, никто не знает, что я здесь. И ключ этот — мой ключ, а не сторожа. Поймают тебя — засадят, то на меня всё-таки никто мысли иметь не может! Пойми хорошенько!

— Ну, тогда ладно, тогда не боюсь! — бодро произнёс старик и быстро оделся.

Львов, уже одетый, давно снова растворил дверь.

— Ну, слушай же, батюшка. Стой тут и тихонько читай «Верую». Читай совсем не спеша. Прочитай её шесть раз и тогда иди! Понял ли ты меня? Шесть раз.

— Да. Не мудрёное что…

— Хорошо ли понял: шесть раз не спеша! Я то же буду делать, и как раз сойдёмся во дворе. Меня увидишь, я буду болтать с рабочими у стенки. Только тяни лучше молитву… Лучше позже, чем раньше. Я прочту про себя шесть раз, могу и седьмой раз начать — это не беда. Но я буду знать, что когда я в четвёртый или пятый раз буду читать молитву, то старика Игната уже не будет. А как — уж это моё дело. За это время я успею всё сладить… А ключ в двери оставь снутри. Помни, оставь. Дверь-то не забудь за собой затворить. Избави Бог, коли тотчас хватится Игнат. Ну вот, благослови, Господи! Авось всё-то к благополучному концу теперь идёт!

Выйдя от отца, Львов быстро прошёл, по всему зданию и спустился во двор. Сторожа, к его удивлению, нигде не было. Он снова вернулся наверх и, проходя мимо одной из камер, увидел Игната, выходящего оттуда. Он передал ему ключи и сказал:

— Ну-ко угости меня на дорогу. Я уезжаю!

— Как это — угостить? — не понял старик.

— Дай мне кваску. Аль забыл?

— Об эту пору? — удивился Игнат. — Не обедавши?

— Что же! Что делать, коли жажда!

— Ну, ладно. Обожди и карауль.

— Нет, старина, мне не время. Я тоже спешусь. На дворе напьюсь — и на коня! — заявил Львов.

— Как же быть-то, барин?

— Что за важность! Камеры все заперты.

— Нет, Генрих Иваныч, не годно. Никогда я так-то не ухожу. Мало что может: придёт кто и отопрёт. На грех мастера нет. Обожди, пока я в подвале.

— Не могу, родимый, спешу… Стой! И мы оба — дураки. Бери все связки с собой. Что за важность! Не сто пудов.

— Это вот, пожалуй… — согласился Игнат. Старик забрал все связки ключей с гвоздей. Оба двинулись и спустились по лестнице.

Игнат прошёл весь большой двор, где в глубине жил крепостной ключник и были кладовые, подвалы и погреба.

Львов оглянулся среди двора. Невдалеке рабочие клали стенку… Правее ходил по двору конюх и водил его лошадь, уже осёдланную.

Волнуясь в высшей степени, он старался сообразить: сколько за это время успел бы он прочесть «Верую»? По его убеждению как раз, если не спешить и произносить каждое слово с маленькой паузой — то раза три, а пожалуй, четыре.

И он направился к тому месту, где каменщики работали у стены. Он весело заговорил с ними с шутками и прибаутками.

Но, разговаривая, он постоянно оглядывался на крыльцо, с которого вышел. По времени выходило, что он успел бы уже раз семь прочесть молитву, а между тем никто на крыльце не показывался. Он начал тревожиться. Наконец, вдруг оглянувшись назад, он чуть не вздрогнул… Сердце стукнуло в нём… На подъезде показался мужик с седой бородой и тихо, не спеша направился через двор в крепостные ворота.

Молодой человек хотел продолжать болтать с рабочими, но не мог… Язык его не слушался… Волнение, его охватившее, было настолько сильно, что он, казалось, готов был сесть на землю, чувствуя, что ноги его дрожат.

Через минуту появился в конце двора Игнат с ковшиком.

— Ну, спасибо, старина, — сказал Львов, выпив весь квас. — Ключи-то не растерял в подвале?

— Как можно! — отозвался старик. — А всё-таки с ними было неповадливо там! — усмехнулся он.

— Ну, прощай, старина! Через неделю буду опять, — сказал Львов и прибавил, обращаясь к рабочим: — Бог помощь вам, ребята! Работай!

И, сев на свою лошадь, которую держал конюх, он двинулся за ворота. Часовые отдали ему честь. Он выехал на пустырь. Невдалеке, на дороге, среди голого поля, стояла фигура молодого парня и при виде его стала разводить руками по воздуху. Это был условленный знак, что тулуп и сапоги уже переданы по назначению и, стало быть, отец в полном платье и в обуви уже зашагал по дороге.

Львов припустил коня шибкой рысью и вскоре нагнал старика мужика.

— Ну, вот и милостив Господь! — закричал он, осаживая лошадь. — Но всё-таки, батюшка, скорей! Коли можешь, рысцой иди и вот всё прямо. Спрашивай у прохожих… коли собьёшься. В деревушке третья изба налево.

— Знаю, знаю!.. — восторженно, со слезами на глазах ответил Павел Константинович.

Невдалеке показались дрожки с каким-то военным. Львов пришпорил коня и тотчас отскочил от пешехода-мужика.

В дрожках оказался один из адъютантов генерала Ушакова. Раскланявшись, он крикнул что-то Зиммеру, но этот сделал вид, что не видит и не слышит, и, поклонившись, промчался мимо. Но он невольно оглядывался и ждал, как проезжий минует старика крестьянина, который плетётся по дороге. И вот дрожки повстречались ему и промчались дальше… И на душе сына стало легко.

— Слава Богу! Слава Богу! — воскликнул он. — Завтра будет в слободке, а после неё «на слободе», как говорит народ.

И, дав ход коню, он уже понёсся шибкой рысью по большой, ровной дороге.

В первой же деревушке, вёрстах в пяти от крепости, Львов остановился у одной избы и спросил:

— Был ли Демьяныч?

Рослый мужик, стоявший у ворот, поклонился, снял шапку и ответил, что Демьяныч ещё не бывал. Львов строго заговорил:

— Ну, как придёт, дай ему вздохнуть, а там сажай и вези!.. И прямо в Питер, в Казачью слободку. Спрашивай избу, где стоит барышня Макарова. Ей и сдай старика.

— Ладно, ладно. Будьте благонадёжны. Мы это всё от вас который-то раз слышим. Не мудрёное что… Всё в порядке будет, лишь бы старый пришёл.

— Сегодня, по-моему, должен быть! — сказал Львов. — А не придёт, обманет, я другого раздобуду себе. Везде маляры есть. Придёт коли завтра, то и не вези. Вот что! Скажи, что я, прождавши, осерчал и другого нашёл. Так и скажи. Впрочем, думается мне, что сегодня будет к тебе.

Молодой человек пришпорил лошадь и двинулся далее…

— Да. Не умею я хитрить, — ворчал он себе под нос. — Всё у меня шило в мешке выходит. Да авось Бог милостив. Благо, всякое удивительное никого не дивит. Глуп народ, да и доверчив: что Игнат, что этот, что мужики в Казачьей слободке — все верят, и никому в голову не приходит, что из мешка шило торчит.

XXV


Прошло два дня, и Львов был спокоен, узнав, что отец уже на месте, встретился с дочерью и не верит счастью своему. Однако навестить тотчас Макаровых в слободке он опасался, ожидая, что его вызовет Шварц.

В канцелярию уже приехал гонец с известием, что арестант Львов бежал из крепости Шлиссельбургской.

Все подивились, что старик Львов теперь бежал точно так же, как когда-то бежал и его сын.

Господин Зиммер был изумлён более всех и объяснил Лаксу и другим чиновникам канцелярии, что он ещё третьего дня, будучи в крепости, допрашивал Львова.

Разумеется, Зиммер заявил, что наутро отправится в Шлиссельбург — произвести строжайшее следствие о бегстве арестанта.

— А скажите, господин Зиммер, — спросил вдруг Лаке, — вы, кажется, по приказанию его превосходительства должны заняться ещё делом офицера Коптева, который упустил молодого Львова? Скажите, вы его допрашивали?

— Нет ещё… — ответил Львов, смущаясь.

— Отчего же? — странным голосом спросил Лакс.

Львов хотел отвечать, но появился писарь и доложил, что начальник требует его к себе. Он двинулся смело…

Дежурный чиновник, увидя его, остановил его и передал ему приказание подождать.

Это показалось Львову сомнительным. Обыкновенно, когда он являлся по вызову Шварца, то прямо проходил в его кабинет, не дожидаясь очереди. Теперь же ему приходилось изображать из себя такого же просителя, какими всегда была полна приёмная.

Едва только вошёл он в приёмную и сел в углу, смущаясь и волнуясь, как растворились двери, и в них показался тот же Коптев в сопровождении солдата, который стал в дверях. Львов переменился в лице, и сердце застучало в нём молотом. Он тотчас же невольно отвернулся, но укрыться от Коптева не было никакой возможности. Можно было только сесть боком к нему.

Прошло несколько минут. Львов невольно скосил глаза, глянул на Коптева и увидел, что тот пристально смотрит на него, и смотрит странно. Очевидно, что он узнал его. А между тем офицер как будто нисколько не удивлён, как будто он заранее, ещё накануне или несколько дней тому назад, уже знал, что Львов не только в Петербурге, но что он встретит его, и именно здесь встретит!

Совершенно поражённый, понимая отлично, что погиб, что сегодня же вечером он будет под арестом, а через день — и в застенке, Львов совершенно потерялся. Если бы в эту минуту Шварц вызвал его к себе, то один его вид предал бы его. Но прошло много времени. Львов видел смутно, как во сне, как некоторые лица входили в дверь кабинета и выходили, и приёмная всё пустела… Наконец осталось не более десятка лиц.

Он успел, однако, успокоиться, несколько приободриться. У него явилось соображение, что доказать, кто он, невозможно. Коптев будет говорить, что он Львов, а он будет говорить, что он Зиммер. Но ведь он — близкий человек к Шварцу и полезный, несколько раз оказавший ему несколько очень важных услуг, искусно исполнивший много его поручений.

Наконец чиновник, стоявший у дверей, пропустив кого-то из кабинета, вышел тотчас же и обернулся к Львову со словами:

— Господин Зиммер, пожалуйте!

Молодой человек, как часто бывает у людей решительных, умеющих владеть собой, сразу стал спокойнее. Лицо его стало почти весёлым, улыбающимся, беззаботно-довольным. И он твёрдым шагом вошёл в кабинет начальника.

— А? Мой милый Генрих! — встретил его Шварц. — Подойдите!

И когда Львов был у самого стола, Шварц, весело улыбаясь, спросил, будто заигрывая:

— Я имею сведение, что вы ещё не исполнили моё поручение. Вы ещё не занялись делом офицера Коптева и его не допрашивали. Так ведь?

— Никак нет-с. Я всё время был занят тем, что…

— Хорошо… — перебил Шварц. — Ну-с? Видели вы тут, в приёмной, офицера?

— Видел, — ответил Львов, слегка робея.

— Знаете вы, кто это?

— Нет-с…

— Совсем не знаете?

— Совсем не знаю…

— Никогда его не видали?

— Никогда не видал-с! — твёрдо произнёс Львов.

— Ну и я так думаю, милый Генрих! Да, повторяю: и я вашего мнения. Иначе говоря, верю вам. Но видите ли, какое любопытное обстоятельство! Wunderbar! [15] Этот офицер — Коптев.

— Коптев?! — удивлённо произнёс Львов.

— Да. Это Коптев… И вдобавок Коптев, говорящий, что он вас хорошо знает… Что вы на это скажете?

— Странно!.. — отозвался Львов, пожимая плечами. — Я его ещё не допрашивал. Вероятно, ему меня во дворе кто-нибудь показал и назвал.

— Вы меня не поняли. Коптев не по фамилии лишь вас знает. Он говорит, что он с вами давно знаком. И хотя это очень странно… Но это ещё не всё. Это — пустяки… Он говорит… — Шварц рассмеялся. — Знаете ли вы, Генрих, что он говорит? Уж конечно, не догадываетесь! Он говорит, во-первых, что вы не Зиммер, что вы не немец, а чистокровный русский… Что вы на это скажете?

Львов, будто предчувствовавший подобное заявление и как бы вдруг приобретя способность комедианствовать, изобразил крайнее удивление вытаращенными глазами и открытым ртом; потом он развёл шутливо руками пред столом.

— Да, он говорит, что вы не Зиммер. А во-вторых, он говорит, что вы Львов…

— Как Львов?! — вскрикнул этот.

— Да так! Что вы Львов, тот самый Львов, который бежал у него в дороге. Ну-с, что вы скажете?

— Ничего не могу сказать, ваше превосходительство! Всё это такая чепуха, такой вздор, что на это нельзя ничего отвечать. После этого ему остаётся только заявить, что я сам кабинет-министр Волынский, воскресший из мёртвых.

Шутка очень понравилась Шварцу, и он рассмеялся весело и раскатисто.

— Согласен с вами, Генрих, но прибавлю, что всё это я пошутил. Ничего этого сам офицер Коптев никогда не говорил. Всё это сочинили ваши враги! И вот сию минуту мы ваших врагов присрамим самым простым образом.

Шварц крикнул дежурного чиновника и приказал просить к себе сейчас же Лакса.

— А когда он явится, то вместе с ним введите и офицера Коптева!

Чиновник исчез. Шварц молчал и, задумавшись, глядел на бумагу. Львов снова переменился в лице, понимая, что сейчас произойдёт, и второй припадок, но уже сильнейший — страха и отчаяния, — заставил его побледнеть… Даже руки его, опущенные вдоль туловища, слегка дрожали.

«Конец… Конец!..» — повторял он про себя.

Если бы в эту минуту Шварц не был занят чтением какой-то толстой тетради, то, конечно, один вид Львова сказал бы ему всё.

Сколько прошло времени, Львов не помнил, но наконец дверь отворилась, и появился Лакс, весёлый, улыбающийся, довольный. Он приблизился тоже к столу.

Шварц поднял голову и сухо сказал:

— Здравствуйте!

Переведя глаза на Львова, он заметил в нём перемену и уставился на него своими проницательными глазами.

— Вы волнуетесь, Генрих? Вы стали как будто бледнее…

— Может быть! — отозвался Львов. — Подобного рода обстоятельства заставят всякого смутиться. Долго ли всякого человека сделать самым отчаянным преступником… на словах!

— Успокойтесь! Не в моих глазах. Сию секунду правда сделается правдой, а ложь сделается ложью. Путаницы никакой не будет. Введите офицера Коптева! — прибавил Шварц, обращаясь к чиновнику.

И Львов, вместо того чтобы окончательно оробеть, потерять разум от отчаяния, почувствовал в себе прилив необычайной решимости или необычайной дерзости.

«Всё равно погибать! — думал он. — По крайней мере, буду дерзко бороться — если не оружием, то разумом!»

Но сердце стучало сильно, а кровь приливала к голове.

«Неужели сейчас конец всему?» — спрашивал он у себя самого мысленно.

В дверях появился Коптев, и Львов удивился, заметя, что офицер входит как-то особенно робко, будто на осуждение.

— Подойдите! — выговорил Шварц своё обычное слово.

Офицер приблизился к самому столу. Шварц своими маленькими глазками странно, будто ехидно улыбаясь, стал глядеть на всех трёх в ряд стоящих лиц. Львов стоял на своём месте. Лакс стоял в средине стола, а приблизившийся Коптев стал у противоположного левого угла.

— Вы заявляли, господин офицер, по прибытии в Петербург, что найти бежавшего Львова в пределах его вотчины нет никакой возможности, так как он находится где-то далеко, быть может, даже в самой столице. Правда ли это?

— Одно лишь предположение заставило меня это сказать! — отозвался офицер. — Могу ли я наверно знать, что Львов в Петербурге? Я знаю верно только то, что около Жиздры его нет и не было.

— Ну-с, а теперь что вы думаете? — усмехнулся Шварц.

Коптев молчал.

— Что же вы ничего не говорите?

— Простите, ваше превосходительство, — ответил офицер, опустив глаза, — я не понимаю, что вам угодно?

— Я спрашиваю у вас, думаете ли вы теперь, что Львов в Петербурге?

— Не знаю… — тихо ответил этот.

— Не знаете? — усмехнулся Шварц.

— Как не знаете?! — воскликнул вдруг Лакс так громко, что начальник строго глянул на него и прибавил гневно:

— Что вы кричите?!

— Виноват, ваше превосходительство! — отозвался Лакс. — Но я не понимаю… Может быть, господин Коптев совсем близорукий человек, под носом ничего не видит?.. — И, обернувшись к офицеру, он прибавил: — Вы близоруки?

— Нет! — отозвался Коптев.

— Так тогда… — И Лакс протянул руку по направлению к своему правому соседу.

— Позвольте, это не ваше дело! — выговорил Шварц сухо, и, обратясь к Коптеву, он прибавил: — Долго ли Львовы находились под вашим конвоем?

— Дней девять или неделю — не упомню, ваше превосходительство! Одним словом, от Новгорода до столицы. Двигались мы очень тихо на крестьянских подводах.

— И вы хорошо знаете обоих Львовых. Если бы увидали их, то признали?

— Да-с… — едва слышно отозвался Коптев.

— Если бы около вас вдруг очутился беглец или старик Львов, вы бы их узнали?

— Да-с… — снова так же ответил офицер, не поднимая глаза.

Наступило молчание… Шварц глядел на офицера и недоумевал. Ему казалось странным, что такие простые вопросы заставляют этого человека смущаться и терять самообладание. И наконец, как будто что-то сообразив про себя, Шварц выговорил:

— Я намерен, господин офицер, показать вам беглеца Львова и просить вас удостоверить, что это именно он. Вам будет это, конечно, не трудно. Если же вы ради каких-либо неизвестных мне побуждений солжёте и притворитесь, что не узнаете Львова, то вы будете немедленно преданы жесточайшей пытке и всё равно через сутки, благодаря дыбе и огню, скажете правду. Итак, извольте сию минуту отвечать! Во-первых, поднимите глаза! Вот так. Поглядите направо! Вот на господина Зиммера поглядите! Видите вы его?

— Вижу-с!

— Ну, как вы его находите? Красивый молодой человек?

— Да-с! — отозвался снова едва слышно Коптев.

— Ну-с, отвечайте тотчас же и решите свою собственную судьбу: быть вам живому или после пытки быть через два-три дня на том свете! Отвечайте мне: этот Зиммер — не Львов, бежавший от вас в дороге?

Прошло несколько секунд молчания, и Коптев выговорил тихо:

— Нет!..

— Что нет?! Говорите прямо, яснее.

— Не понимаю… — пробурчал Коптев.

— Чего вы не понимаете?! — воскликнул Шварц. — Я вас толком спрашиваю: действительно ли господин Зиммер есть названец, облыжно назвавший себя чужой фамилией — Зиммером, а в действительности он тот самый Львов, который бежал у вас из-под конвоя? Понимаете вы?..

Коптев замотал головой.

— Так этот Зиммер — не Львов?! — вскрикнул Лакс.

— Нет!.. — твёрдо ответил Коптев.

Лакс двинулся, и у него невольно вырвалось:

— Что же это?!

— Что это?! — вскинулся вдруг на него Шварц. — А это — клеветничество! Это соперничество, доводящее людей до мерзких и подлых поступков! Извольте выйти вон!..

И так как этот, совершенно потерявшись, продолжал стоять на своём месте перед столом, то Шварц вскрикнул уже гневно:

— Убирайтесь вон или я вас велю вывести!

Лакс робко и виновато вышел.

Затем Шварц обернулся к Коптеву:

— А вас я прикажу тотчас освободить. Вас тоже всячески оболгали, чтобы… не знаю зачем. В бабьих дрязгах и умный человек запутается пуще, чем в важном деле. Вы поступили честно, правдиво. Другой на вашем месте мог совсем запутать дело. — И, обратясь к своему любимцу, Шварц заговорил мягче: — Вы, надеюсь, поняли, в чём дело, мой милый Генрих? Дело и мудрёное, и простое. Ваши враги, которых вы себе здесь нажили совершенно безвинно, хотели вас погубить… и потому только, что вас полюбила молодая девушка, которая вам не по сердцу и у которой много поклонников, ею из-за вас отверженных. Вас оклеветали! В чём и как — вы, вероятно, сообразили. Но конечно, совершенно достаточно свидетельства господина офицера, что всё это клевета. Впрочем, я и ранее был вполне уверен, что всё это дерзкая комедия и нелепость. — И, обернувшись к Коптеву, он прибавил: — Ну, ступайте, завтра будете свободны.

Коптев двинулся и украдкой глянул на Львова. Молодой человек заметил крайне печальное выражение лица офицера.

Когда он вышел, Шварц приказал Генриху сесть на стул против себя и заговорил совершенно гневным голосом:

— Полюбуйтесь, что творится, и подумайте!.. Что это такое?! И без того, кажется, у нас достаточно всякого рода дел государственных первейшей важности. Достаточно у нас путаницы во всём! Сами мы знаем, что много безвинных людей зря берём и зря осуждаем. А теперь близкие люди к нам, чего же лучше, моя собственная крестница и та прибавляет мне забот, тоже пустилась путаться в государственные дела! Ведь это она через этого дурака Лакса и других дошла якобы собственной догадкой, что вы, Генрих, названец, или, как говорится, облыжник. Вы якобы Львов, назвавшийся полунемцем Зиммером. И вы сами ещё не знаете, не догадываетесь, что могло произойти? Могло произойти самое ужасное, несправедливое дело! Офицер Коптев находится в положении человека, который не нынче завтра должен быть судим и сослан за то, что из-под его охраны бежал арестант. Он вызвался искать его и, разумеется, найти не может и не найдёт. Его спасение было бы найти этого Львова, хотя бы даже и не настоящего… И что же вдруг? Ему здесь охотники до чужих дел подготовили фальшивого Львова. И теперь, несколько минут назад, в этой самой комнате Коптев мог бы единым словом, при помощи некоторого криводушия, спасти себя от строгого наказания: ему стоило только сказать, что вы Львов. А что стали бы вы делать против свидетельства нескольких человек? Пока бы дело разъяснилось, вы всё-таки просидели бы в крепости. Ну, теперь я вас прошу отправиться прямо к госпоже Кнаус, повидать крестницу и сказать ей от моего имени, что ей да будет стыдно! Скажите, что я вас прислал и через вас прошу более ни на кого не клеветать, важных дел не сочинять и меня ими не обременять; от праздности ли, или ревности, или досады действовала она — мне всё равно! Скажите, что я, во всяком случае, на неё сердит. Что касается Лакса, то я его только потому не прогоню из канцелярии, что он действовал не самостоятельно: его подбила Тора, а он, с ума сходящий от неё, конечно, по её приказанию решается на всякий вздор. Ну, вот… Ступайте! Надеюсь, что во второй раз такой комедии не только с вами, но и ни с кем другим в стенах этой комнаты не произойдёт. Вы правы, говоря, что в такие дни, какие мы переживаем, разные языки, разные доносчики могут из служащего в канцелярии сделать воскресшего кабинет-министра Волынского; могут про меня донести герцогу, что я не кто иной, как тайный агент турецкого султана или бывший великий визирь.

Шварц сухо рассмеялся и кивнул головой.

Львов вышел из комнаты и не пошёл, а почти побежал через всё остальное. Будучи уже среди двора и шагая так, как если бы спешил по важнейшему делу, он уже не думал, а вслух повторял:

— Что ж это?! Почему он сказал это? Что его заставило?.. Вот уж понять совершенно невозможно…

Разумеется, Львову страшно хотелось повидаться с Коптевым тотчас же, так как он имел право бывать в камерах всех заключённых. Но это было опасно… Он решился ждать.

XXVI


Ждать долго не пришлось. Шварц сдержал своё обещание, и на третий день после очной ставки офицера с Зиммером он приказал его освободить.

Шварц был поражён добросовестностью молодого человека, который, имея возможность признать Зиммера якобы Львовым, мог затянуть своё дело, своё осуждение. И он не пошёл на это.

Разумеется, не кто иной, как Лакс, разыскал солдата, бывшего в конвое Коптева, и этот солдат заявил, что действительно господин Зиммер — «живой бегун Львов». Одновременно офицер по доносу Жгута из Калужской губернии был вытребован и доставлен в столицу. Лакс рассчитывал, что Коптев будет счастлив, вдруг накрыв своего беглеца. Он решил сообща с Торой заявить Шварцу, что его любимец Зиммер — названец и что это якобы уже заявил сам Коптев, что и подтвердит, конечно, при очной ставке. Лахсу хотелось устроить поразительный, театральный эффект, не предупреждая ни Зиммера о подозрении, на нём лежащем, ни Коптева — о сюрпризе, который его ожидает: быть спасённым.

Вышло же что-то невероятное! Шварц посмеивался и даже хохотал над сочинительством Лакса и Кнаусов.

И вдруг он оказался прав.

Когда Лакс бросился к солдату с опросом, откуда он взял свою выдумку, и заявил, что сам офицер не признал Зиммера Львовым, то солдат тотчас струхнул и повинился, говоря:

— Стало, выходит, я обшибся!

И все козни Лакса не только рухнули, но он ещё навлёк на себя справедливый гнев своего начальника за нелепое, почти ребяческое сочинительство.

Между тем Львов, не веривший очевидности, поражённый поистине невероятным поступком Коптева, едва узнав об его освобождении, тотчас бросился к нему. Только одно наивное соображение останавливало его. Как идти благодарить Коптева и, стало быть, сознаться самому, что он именно бежавший Львов. А если офицер обманывается, забыл его лицо и не признает?.. Или, отлично признав, по каким-то своим соображениям не хочет начинать борьбу с любимцем всевластного Шварца? Может быть, Коптев воображает, что Шварц сам знает правду и скрывает её? Тогда офицер, стало быть, явится обличителем самого Шварца! А это глупо, даже опасно!

Но разумеется, размыслив хорошенько, Львов, конечно, пришёл к убеждению, что всё это бредни. Поступок Коптева основан на чём-нибудь ином. Надо идти к нему благодарить и узнать всё.

Чрез несколько часов по освобождении офицера Львов был уже у него на квартире.

Коптев встретил гостя с печальной улыбкой и со словами странными и загадочными:

— Я вас ожидал к себе, господин Зиммер. Но вы напрасно думаете, что я могу вам что-либо объяснить в этом странном деле. Вызванный к господину Шварцу, я ничего не знал заранее и был удивлён его вопросом так же, как и вы… Кто и с какой стати выдумал эту басню, что вы Львов, бежавший у меня в пути, я решительно не понимаю. Даже сходства простого между Львовым и вами нет почти никакого. Итак, не ждите от меня никаких разъяснений.

Львов, озадаченный этой речью, окончательно не знал, что сказать, с чего начать.

— Вы, вероятно, пришли у меня спросить, — начал снова Коптев, — как у меня хватило дерзости заявить, что чиновник канцелярии и доверенное лицо господина Шварца — названец? Но я никогда никому этого не заявлял. Кто это сочинил, я не знаю. Всё равно я не знаю, кто на меня донёс, что я, живя в Жиздре, около имения Львовых, якобы знаю и укрываю местонахождение Петра Павловича Львова, потому что я жених его сестры. Я, правда, глубоко, всем сердцем привязался к молодой Софье Павловне, и она ко мне благоволила, и при иных обстоятельствах я, конечно, посватался бы…

Львов, долго не зная, что сказать, при этих словах Коптева не выдержал и по прямоте своего характера прекратил комедию сразу, одним словом.

— Виновата во всём Соня! — выговорил он горячо. — Если б она поведала мне, как брату, всё искренно… Призналась, с кем близко свёл её Господь… с каким добрым и хорошим человеком, тогда…

— А! Если сами вы так заговорили!.. — воскликнул Коптев. — Если вы сами… Ну да! Вы — Пётр Павлович Львов! Но… но поймите… я люблю вашу сестру… Полюбил поэтому вас и вашего батюшку… Как же мне губить брата той, которую я бы желал назвать моей женой?..

Львов, всё понявший, всё-таки удивлённо глядел на офицера.

«Как всё спуталось», — думал он.

— Но ничего этого не будет! Чует моё сердце, что это временная удача!.. — снова воскликнул Коптев. — А скоро всё раскроется — и мы все погибнем… Все!..

Разумеется, молодые люди объяснились подробно, вполне искренно и сразу стали друзьями.

Коптев, выехавший из Жиздринского уезда в столицу по приказанию из канцелярии, покинул Соню Львову в Караваеве и считал, что девушка и теперь в вотчине. Он не знал, что, вызванная братом, она через три дня, почти вслед за ним, тоже выехала.

Узнав, что девушка в Петербурге, Коптев сразу взволновался страшно и вдруг бросился на шею к Львову со словами:

— Я хочу с ней видеться.

— Конечно! — отозвался Львов.

— И скорее, скорее!.. Почём знать, может быть, через дня два-три я опять буду в каземате за обман, за ложь… Да и вы тоже погибнете… Нам бы следовало всем вместе, всем четверым бежать, тотчас и без оглядки бежать в Польшу.

— Да. Знаю. Обдумал я бегство наше всячески, — ответил Львов как-то грустно, — и, конечно, нам терять время нельзя. Сегодня ввечеру переговорим вместе все…

Разумеется, в тот же вечер двое всадников в простых русских платьях шибко ехали по тёмным улицам столицы. Через час оба были в Казачьей слободке и остановились у небольшой новой избы.

Здесь жил купец Макаров с дочерью, недавно прибывшие в столицу по своим делам, но не имеющие средств жить в самом городе.

Так думали обыватели слободки.

Встреча Коптева с Соней, нежданная молодыми людьми, была такова, что не только старик Павел Константинович прослезился, но и у Петра Львова слёзы навернулись на глаза.

Совещание стало семейным советом.

Времена и обстоятельства были не простые, а лихие и лютые. Нынче жив и здоров, а завтра, быть может, и головы на плечах не будет.

Немудрено, что Соня стала в глазах старика отца нареченной невестой Коптева сразу, в несколько минут. К тому же этот молодой человек, любимый дочерью, только что спас его сына ценою собственной погибели.

Всё было просто, желательно, но мудрёно и печально. Прежде всего надо было решить главный вопрос: когда, как и куда спасаться?

Вопрос не менее важный был уже благополучно решён, а именно: чем жить на чужбине?

Бурцев обещал молодому Львову, что отстоит опись имущества и конфискацию в казну Караваева. Цесаревна обещала ему попросить самого герцога, ввиду бегства двух Львовых и исчезновения молодой Львовой, не обижать ни в чём не повинную Брянцеву и позволить ей наследовать.

Разумеется, Анна Константиновна поступит честно. Она будет знать, где они все обретаются, и будет посылать им с тайными гонцами раз-два в год доходы с их имения.

Из всех четверых один Пётр был того мнения, что можно обождать с бегством. Он был уверен, что, несмотря на вражду и происки Лакса и семьи Кнаусов, положение его не опасно. После удостоверения Коптева Шварц никому не поверит вновь, что якобы его Генрих Зиммер — хитрый и дерзкий названец, его обманывающий самым нахальным образом.

Разумеется, никто — ни отец, ни сестра — не знал, что руководит Петром в его желании отсрочить отъезд из столицы, да и сам он наивно не сознавался и себе самому, что было тому причиной.

А это была мысль об Лизе Бурцевой.

Если б она одна или с отцом присоединилась к этому добровольному изгнанию, то Пётр тотчас же стал бы собираться, не рискуя продолжать именоваться Зиммером и вертеться около тех самых лиц, которые имели власть в один день запытать его до смерти, а то и прямо присудить к казни.

С этого дня почти всякий день двое всадников и вместе, и порознь приезжали в Казачью слободку к Макаровым, но всегда поздно вечером, и возвращались в столицу далеко за полночь.


XXVII


Наступил октябрь. Уже раза два выпадал снег и снова сходил.

В столице было как-то особенно тихо, будто всё замерло. Уныние и боязнь вместе заставили обывателей притихнуть. И было от чего!..

За последние два года императрица постоянно хворала. У неё была подагра, которая всё усиливалась, и иногда от припадков болезни она сильно страдала. За год назад болезнь осложнилась, и появились новые страдания от каменной болезни. К этому примешалось ещё и нравственное угнетение: императрица была поражена гибелью близкого ей человека Волынского и продолжала раскаиваться и упрекать себя в том, что уступила другому любимцу — Бирону.

Появление новой болезни и жестоких припадков заставило её тотчас же решить насущный вопрос государственной важности. У неё не было наследника престола. Уже давно жила при её дворе родная племянница, дочь герцогини Мекленбургской. Она взяла её к себе, с тем чтобы сделать её наследницей престола или же, выдав замуж, объявить наследником будущего внука.

Ещё семь лет тому назад, когда принцесса была только девочкой, императрица выбрала ей жениха — принца Антона Ульриха Брауншвейгского. Принц прибыл в Россию тотчас же и был при дворе. Предполагали, что брак будет заключён, как только принцессе минет лет пятнадцать-шестнадцать. Но, к удивлению всех, дело о бракосочетании, имевшем в данном случае государственное значение, всё затягивалось.

Вельможи, сановники и весь двор, гадая, недоумевая, пришли наконец к подозрению, а затем и к полному убеждению, что бракосочетание отлагается вследствие всяких происков и советов Бирона.

Герцог возмечтал женить на будущей наследнице престола своего собственного сына.

Однако за год назад обострившаяся болезнь императрицы настолько смутила её, что по совету разных близких лиц, отчасти неприязненно расположенных к Бирону, брак принцессы Анны был решён, а в июле месяце пышно и блестяще отпразднован.

В этом году, в августе, когда болезнь императрицы вдруг усилилась, произошло событие, имевшее огромное значение. У принцессы Анны родился ребёнок — мальчик. Появление на свет мальчика — и, стало быть, настоящего наследника престола — так подействовало на императрицу, что она временно казалась совершенно выздоровевшей. При крещении ребёнок был назван в честь отца императрицы Иоанном.

Это было в конце августа. Теперь, в первых числах октября, императрица вдруг почувствовала себя хуже, чем когда-либо…

Наконец, шестого октября за обедом с ней сделалось дурно, и её без чувств унесли в спальню и положили на постель. И ей уже не суждено было подняться. Ежедневно ей становилось всё хуже.

Смущение, овладевшее всеми в Петербурге, уже постепенно распространялось и далее — в Москву и в провинции. Наследник престола — двухмесячный ребёнок! Его отец и мать — чуждые России принцы! Такие же немцы чистокровные!

Лежа в постели и не имея возможности подняться, Анна Иоанновна всё-таки не сознавала опасности, и всё, о чём докладывали ей высшие сановники, о серьёзности её положения, она принимала с гневом и раздражалась, говоря, что не собирается вовсе умирать. Тем не менее через несколько дней её убедили составить акт о престолонаследии и объявить младенца Иоанна наследником престола.

Через несколько дней весь Петербург, вся гвардия присягнули будущему императору Иоанну VI, но вместе с тем возник вопрос: кто же будет править Россией? И вокруг постели умирающей началась ожесточённая борьба, начались козни, интриги, соперничества, целая буря…

Бирон, когда-то сломивший сопротивление императрицы и заставивший её согласиться на казнь Волынского, теперь напрасно старался сломить её волю и убедить, чтобы она назначила его всевластным регентом государства. И он начал действовать энергичнее, пользуясь раболепием и слабодушием всех окружающих.

Прежде всего он заручился согласием первых вельмож двора, влиятельных лиц — графа Остермана[16], князя Черкасского[17], графа Левенвольда и, наконец, энергичного графа Миниха[18].

Императрица, несмотря на увещание всех этих лиц, стояла на своём и наконец однажды сказала Бирону:

— Желая быть регентом России, ты ищешь свою погибель!

Не зная, что предпринять, герцог дошёл до последней крайности. Он стал уговаривать самое принцессу Анну Леопольдовну[19] и её мужа, чтобы они просили о назначении его регентом. Принцесса отказалась наотрез, говоря, что, с одной стороны, считает положение тётки якобы не опасным, а с другой — не желает влиять на неё, привыкши повиноваться ей во всём. Одним словом, принцесса Анна искусно отстояла себя в ограничении её права.

Однако лукавый Остерман, видя кругом одних льстецов, считая Бирона единственным энергическим человеком, решился действовать упорнее и по крайней мере обеспечить своё положение в будущем. Полновластный регент — думалось ему — не забудет его услуги, будет его другом, и при его регентстве он, Остерман, может играть вторую роль в империи.

Так как положение императрицы всё ухудшалось и она уже лежала по целым часам в полусознании, то Остерман написал и подал ей манифест о назначении герцога Бирона регентом над младенцем-императором до его семнадцатилетнего возраста. Императрица, взяв из рук Остермана бумагу, вымолвила только:

— Я просмотрю! — и положила бумагу под подушку.

И только через три-четыре дня оказалось, что она подписала её… Когда и кем побуждаемая — осталось неизвестным. Ненавистники герцога уверяли даже, что он сам, подделываясь под руку императрицы, подписал бумагу. Тем не менее герцог немедленно объявил Миниху и другим, что помимо воли императрицы он желал бы иметь официальное согласие на своё регентство всех высших сановников Петербурга.

И таковых нашлось более пятидесяти человек, в том числе отчаянных его ненавистников, которые из трусости явились целой депутацией и просили его спасти Россию и принять звание регента.

Через два дня императрица, лежавшая без сознания, пришла в себя и, вероятно уже примирившись с мыслью о смерти, приказала созвать всех, чтобы проститься. С шестнадцатого на семнадцатое октября все высшие сановники и весь двор ночевали во дворце, то есть оставались всю ночь, сидя и перешёптываясь в разных апартаментах.

Семнадцатого государыня исповедовалась и причастилась, затем с ней сделался ещё более сильный припадок. Она уже никого не узнавала и признала только одного человека, на мгновение приблизившегося к её кровати, и вымолвила тихо:

— Прощай, Миних.

В девять часов вечера императрица скончалась.

На следующее же утро первый человек в империи, равно ненавистный всему Петербургу и проклинаемый всей Россией, стал дивить всех своей любезностью и своей лаской. Созвав к себе главнейших сановников, герцог Бирон просил их помочь ему в его трудной задаче и просил во всяком деле обращаться к нему лично. Он заявил, что он слуга империи и слуга всех желающих её благоденствия.

Всё, что помогало русскому кровопийце из всевластного любимца императрицы сделаться самому первым лицом, всевластным в империи, притихло, потерялось и как бы само себе не верило, чему помогло, не верило тому, что случилось.

И на другой же день после кончины императрицы система управления Бирона дала себя знать. Штат сыщиков и доносчиков был увеличен вчетверо, и с первых же дней началась расправа, начались аресты тех, кто казался регенту сомнительным. А таковыми казались ему почти все. Не было человека, которого бы он не подозревал. Только Остермана да Миниха считал он верными себе помощниками. Всех остальных он считал тайными врагами, готовыми его погубить, если бы не малодушие и трусость.


XXVIII


Однако герцог-регент был отчасти прав, принимая некоторые строгие полицейские меры, так как в столице замечалось или, вернее, чувствовалось какое-то подспудное волнение, даже смятение. Всё было тихо, но эта тишина чересчур походила на душное, мёртвое затишье перед бурей.

В Петербурге был один сановник, особенно недружелюбно относящийся к Бирону уже давно, с первых дней его появления в России. Это был старик граф Головкин[20], жена которого приходилась двоюродной сестрой самой императрице и тёткой Анне Леопольдовне.

Только благодаря этому родству, несмотря на частые жалобы Бирона, государыня постоянно защищала старика, убеждая любимца, что враждебность её дальнего родственника ограничивается бурчанием на дому и даже в спальне, так как граф Головкин — человек уже хилый, часто хворал и лежал в постели.

Это родство с царицей, а теперь родство с Анной Леопольдовной ограждало Головкина от всяких покушений на него Бирона. Теперь, когда герцог стал вдруг полновластным и всемогущим решителем судеб всей империи, все недовольные сгруппировались вокруг Головкина.

Некоторые были, как и он сам, приверженцами принцессы и её сына — императора, другие были, собственно, приверженцами цесаревны, имевшей, по их мнению, больше прав на престол, нежели младенец Иоанн. Но эти тоже группировались вокруг Головкина, так как у обеих партий был, собственно, один общий враг — ненавистный немец, облечённый теперь как бы императорской властью.

Таким образом, старик Бурцев бывал тоже часто на вечерних сборищах у Головкина и однажды взял с собой и своего нового молодого друга — Зиммера-Львова. Появление молодого человека в доме графа Головкина сначала многих встревожило, на него косились, зная, что Зиммер — клеврет Шварца, клеврета Бирона. Но после нескольких вечеров, проведённых у Головкина, Зиммер доказал всем, что, несмотря на свою службу в канцелярии герцога, он всё-таки по душе, по своим личным убеждениям может скорей быть причтённым к приверженцам младенца-императора.

Только один старик Бурцев знал, что если бы этому Зиммеру было дозволено высказаться искренно, по душе, то, конечно, он оказался бы горячим приверженцем цесаревны, каким он стал с первого же дня знакомства своего и дружбы с ним, Бурцевым.

Однажды, когда ещё не прошло недели со дня смерти императрицы и возвышения герцога, у графа Головкина, как всегда, ввечеру было многочисленное сборище. Явились и офицеры гвардии, и состоящие не у дел дворяне, и некоторые придворные. Все единодушно стали беседовать о том, как избавить Россию от ненавистного регента.

Присутствие на вечере нескольких лиц, близких самому принцу Брауншвейгскому, и, между прочим, присутствие начальника его канцелярии Грамматина ещё более воодушевляло всех. Между прочим, от Грамматина, считавшегося вместе с тем и любимцем принца, все узнали, что принц и принцесса равно тяготятся регентством, ненавидя герцога, и молчат лишь из боязни. Регент якобы ради пользы государственной, ради спокойствия и порядка во внутренних и иностранных делах способен и принца, и принцессу выслать в Германию.

В этот вечер все единогласно решили начать тотчас действовать и просили советов и указаний Головкина, просили его даже встать во главе движения. Головкин или из осторожности и страха за себя, или, действительно, по своей старости и хворости объяснил, что, по его мнению, они должны поступить так же, как было поступлено по прибытии Анны Иоанновны в Петербург.

Тогда многие сановники и дворянство с князем Черкасским во главе явились к новой императрице просить изорвать условия, подписанные ею, и начать править по старому обычаю — самодержавно. Если князь Черкасский был главарём тогдашнего движения и важного события, то и теперь, по мнению Головкина, все должны были обратиться к нему же и просить князя стать во главе движения.

Все присутствующие единодушно согласились, и только один голос раздался против этого — голос Зиммера. Молодой человек объяснил, что, по его личному мнению, по тем сведениям, какие он имеет, князь Черкасский — близкое лицо, более близкое, нежели думают, к герцогу-регенту. Он никогда не согласится на низвержение его. Заявление молодого человека было принято странно, его будто заподозрили сразу в чём-то, хотя и не могли определить, в чём. В лукавстве?

На другой же день почти все, кто был вечером у графа Головкина, за исключением какого-нибудь десятка лиц, и в том числе Зиммера, все рано утром явились как бы депутатами к князю Черкасскому. Все заявили о своей приверженности к матери и отцу императора и желании, чтобы они были освобождены от власти, даже от гнёта над ними регента. Всеобщее желание было видеть племянницу покойной государыни и мать императора правительницей до его совершеннолетия.

Князь Черкасский радушно принял всех, объяснился со всеми и попросил отсрочки до вечера, ссылаясь на множество серьёзных дел. Все разошлись и разъехались, с тем чтобы быть снова ввечеру. Черкасский же, проводив последнего из гостей, тотчас же выехал из дому и через полчаса, сидя у регента, уже всё дословно передал ему.

Ровно через два часа после этого все до единого человека, бывшие у князя со своим заявлением, были арестованы. Вечером все уже были подвергнуты пытке — не только ради сознания в своей вине, но и ради того, чтобы выведать имена других сообщников. И всякий, не стерпя пытки, оговорил ещё несколько лиц.

Начальник канцелярии принца превзошёл всех. Грамматин не только назвал несколько лиц, сочувствовавших их замыслу, но открыл и другой, более серьёзный заговор, в котором участвовала масса офицеров Семёновского полка, вследствие того, что принц Брауншвейгский был в нём подполковником.

Этот заговор, известный, конечно, принцу, заключался в том, чтобы среди ночи весь полк двинулся во дворец и захватил герцога, а затем и всех его приверженцев по всему городу.

Грамматин прибавил, что самым деятельным его помощником был капитан князь Путятин, а этот последний, взятый в свою очередь, на пытке назвал по именам и всех других своих товарищей по полку.

В манифесте о назначении герцога регентом была выражена непременная воля императрицы, чтобы регент старался особливо уважать и всячески блюсти достоинство родителей малолетнего императора и относился к принцу Антону и к принцессе Анне с должным уважением, как к членам императорской фамилии.

Однако герцог через сутки вызвал к себе принца Антона и при нескольких десятках сановников и придворных начал выговаривать ему о его странном поведении. На целую грозную речь, настоящий выговор, принц не ответил ни слова и только в конце речи, передвигаясь на одном месте, машинально положил руку на эфес своей шпаги. Герцог, забывшись совершенно, в пылу гнева принял это за намёк и вскрикнул, что и подобным образом он тоже готов потягаться с принцем.

В тот же день вечером он послал к принцу близкого человека, требуя, чтобы тот отказался от всех должностей и, между прочим, от командования гвардией. И через день отец императора был ничем, был почти частным человеком в Петербурге, даже не военным.

Герцог, конечно, с умыслом поступал так, не ради того, что действительно опасался происков принца, а чтобы показать пример всем другим. Всякий должен был рассудить, что если регент не стесняется с самим отцом императора, то что же будет со всяким простым человеком в случае какой-либо строптивости.

Впрочем, верный друг герцога, умный и энергичный фельдмаршал Миних оправдывал строгость его и советовал, не стесняясь, ограждать себя от всяких козней. Более же всего советовал Миних герцогу опасаться происков принца, который, конечно, должен втайне мечтать и желать сделаться регентом самому.

«Ласка и награды! Угрозы и ссылка! Вот два оружия, с которыми всегда победишь».

Так думал герцог. И он старался закупить врага, когда видел, что это возможно. Когда это не действовало, он отдавал приказ об аресте…


XXIX


На третий день после вечера у графа Головкина, рано утром, Львов, собираясь в канцелярию, увидел вдруг в своей квартире офицера с двумя солдатами. Цель посещения была ясна: арест!

Офицер действительно заявил Зиммеру, что он является взять его по строжайшему приказанию самого начальника Тайной канцелярии генерала Ушакова. Зная, что накануне все побывавшие у князя Черкасского были уже в крепости, Львов, конечно, не удивился и спокойно последовал за офицером. Через час он был уже в крепости, а в сумерки предстал на допрос перед генералом Ушаковым, которому был давно лично известен.

Умный, суровый, беспощадно-жестокий Ушаков после первых же вопросов Зиммеру и его ответов был несколько озадачен.

— Если вы служите в канцелярии господина Шварца, — сказал он, — то каким образом попали вы на преступное совещание, бывшее ввечеру у графа Головкина?

Зиммер смог всё объяснить кратко, признавшись, что он служит у г-на Шварца соглядатаем, и, кроме того, в оправдание своё сослался равно на расположение к нему не только Шварца, но даже и самого герцога.

Однако Ушаков, подумав несколько мгновений, заявил Зиммеру, что касающееся до него кажется ему всё-таки крайне сомнительным. Многие из участников преступного движения показали почти в одних и тех же выражениях, что Зиммер на их сходках горячо уговаривал их не обращаться к князю Черкасскому, так как тот — близкое и преданное лицо герцогу, что всё дело пропадёт.

— Это не может быть вымыслом или клеветой! — сурово и решительно сказал Ушаков. — Несколько человек, не видавших друг друга после их ареста, высказали это про вас чуть не в одних и тех же выражениях. Все приводят одни и те же сказанные вами слова. Уговора тут быть не может! Это улика против вас неопровержимая. Впрочем, если бы господин Шварц считал вас неправильно арестованным, то, конечно, он уже теперь прислал бы ко мне справиться о вас, а из вашей канцелярии нет никаких известий.

Ушаков, говоря это, долго и пристально смотрел на Львова, ожидая ответа.

— Позвольте мне, ваше превосходительство, написать моему прямому начальнику, прося его о заступлении. Он так же, как и я, сам знает, насколько я могу быть виновен в чём-либо предпринимаемом против его светлости регента Российской империи, — ответил Ушакову Львов.

— Хорошо, напишите! Пришлите ко мне, а я велю доставить ваше письмо сегодня же господину Шварцу. А завтра, по всей вероятности, вы будете или освобождены, или подвергнетесь той же участи, что и все остальные, вчера арестованные, то есть пытке.

Львов тотчас же написал краткое письмо Шварцу, в котором высказал удивление, что он, его прямой начальник, зная, какая постигла его судьба, не предпринимает ничего для выяснения всех обстоятельств. Он высказал убеждение, что Шварц не может сомневаться в поведении его. Если он был на разных совещаниях некоторых лиц против особы регента, то, конечно, на том же основании и вследствие тех же причин, что и прежде.

Письмо это через офицера было передано генералу Ушакову и в тот же вечер отправлено Шварцу.

Однако прошёл следующий день, потом ещё день, а Львов сидел в каземате. Его не вызывали к допросу и не освобождали. Молодой человек начал сильно смущаться и решился наконец просить позволения видеть снова генерала Ушакова.

Генерал ответил через офицера, приказывая сказать Зиммеру, чтобы он написал кратко, что он желает. Львов написал, что у него есть враги в самой канцелярии и, быть может, письмо его даже не дошло до Шварца — или дошло, но враги оклеветали его перед Шварцем, и единственное средство спасения заключается теперь в том, чтобы повидать и лично переговорить с одним человеком. Личность эта не может показаться генералу сомнительной. Это молодой человек, юноша, брат крестницы самого Шварца, некто Карл Кнаус. Если Ушаков разрешит ему повидаться с ним, то он вполне уверен, что козни его врагов будут уничтожены.

Через несколько времени офицер явился назад и объяснил Зиммеру на словах, что генерал отвечал согласием и что наутро г-ну Карлу Кнаусу будет разрешено посетить его в месте его заключения. При этом офицер взялся передать лично Кнаусу записку, с тем чтобы она была не запечатана.

Львов тотчас же сел за писание целого послания. Обращаясь к Карлу Кнаусу, он, собственно говоря, обращался к Торе. Припоминая прежние хорошие отношения, благодаря за гостеприимство и дружеские чувства к нему, он говорил, что между семейством Амалии Францевны и им произошло большое недоразумение, что истинные чувства его ко всему семейству вообще и к Доротее в особенности всё-таки совершенно им неизвестны. В настоящую же минуту, находясь в крепости вполне неожиданно, несправедливо, даже непонятно каким образом, он просит об одном одолжении… просить Карла посетить его, чтобы лично переговорить о многом, касающемся не только его ареста и его дела, которое непременно выяснится очень скоро, но переговорить и о других важных обстоятельствах, чисто личных, сердечных…

Разумеется, письмо это, прочитанное Амалией Францевной, Торой и Карлом вместе, произвело на них большое впечатление. Ограниченная женщина, г-жа Кнаус, влюблённая по-прежнему Тора и юный, доверчивый Карл равно поверили искренности послания прежнего близкого человека.

Тора, ненависть которой к Зиммеру в несколько мгновений от прочтения нескольких фраз перешла снова в любовь, настояла на том, чтобы брат ехал немедленно в Петропавловскую крепость на свидание с заключённым, а сама решила тотчас же приступить к делу и заняться немедленным освобождением Зиммера чрез крестного отца.

Амалия Францевна сообразила, однако, что если уж так долго сам Шварц не вступается за своего любимца и оставляет его в крепости, то, стало быть, есть на это серьёзные основания, и хлопотать за него если для них и не опасно, то будет совершенно бесцельно.

Однако Тора настояла на своём, и брат её немедленно отправился в крепость. О нём доложили, и начальник Тайной канцелярии разрешил немедленно провести юношу в камеру Зиммера.

Одновременно Тора уговорила мать просить Шварца немедленно приехать к ним по весьма важному делу. Шварц ответил посланному, что ему не время и что он просит или обождать, или пускай если не сама Амалия Францевна, то его крестница приедет к нему объяснить, в чём заключается важное дело.

И в тот же вечер Тора сидела в гостиной своего крестного отца и горячо просила его спасти ни в чём не повинного Зиммера.

— А я думал, — насмешливо улыбаясь, вымолвил Шварц, — что Fräulein Тора, моя крестница, будет просить о том, чтобы я приказал пытать Зиммера и сослать. Я думал, что она относится к названцу неприязненным образом, желала бы скорей его погибели, нежели спасения. Вот вы, девушки! У вас семь пятниц на одной неделе, как говорит русская пословица.

Затем Шварц объяснил Торе, что он собирается сам, немного обождав, заступиться за Зиммера и, во всяком случае, не допустить, чтобы его пытали. Если же он не освобождает его тотчас же, то по одной причине. В деле есть нечто крайне странное. Есть единогласное показание пытанных лиц, которого он, Шварц, окончательно понять не может, а оно имеет большое значение. Чиновник, служащий в канцелярии самого герцога, изъяснялся на одном вечере так, что выходило, что он враг, а не приверженец герцога. Разумеется, это обстоятельство, может быть, ещё и выяснится.

Во всяком случае, Шварц обещал крестнице, что Зиммер не будет допрошен с пристрастием, так как его виновность далеко не доказана.

К изумлению и счастью Торы, на третий день утром у них в доме появился сам Зиммер.

Он был освобождён и явился горячо благодарить семью за покровительство.

Обстоятельства научили прямодушного Львова быть коварным Зиммером.

Пробыв долго у Кнаусов и затем оставшись наедине с Торой, молодой человек вёл себя вполне недобросовестно, лукаво и лживо, думая: «Своя рубашка к телу ближе!»

Разумеется, Тора тотчас же заговорила с Зиммером — хотя и не прямо, а прозрачными намёками — об их отношениях, об её привязанности к нему…

И Зиммер не отвечал так, как когда-то г-же Кнаус, прямо и резко отказываясь от любви молодой девушки. Теперь он говорил, что ввиду поступка Торы, её защиты и спасения его из заключения он относится к ней совершенно иначе… Он теперь только оценил её. Всё дело теперь в некоторых обстоятельствах. Надо только потерпеть, не спешить с решением какого-либо важного вопроса.

— Надо вообще подождать, пока я не устрою свои дела в Архангельске, — говорил Зиммер.

«Надо обождать, пока я не убегу из Петербурга и не повенчаюсь с Лизой!» — думал в то же время Львов, мысленно спеша к Бурцевым.

Разумеется, молодой человек, привыкший теперь лукавить, оставил Тору в полном убеждении, что он действительно относится к ней теперь совершенно иначе — хотя бы из чувства благодарности.

Прямо от Кнаусов Львов проехал к Бурцеву и пробыл у него почти весь день. И старик, и его внучка были счастливы, видя его на свободе.

Вопрос о браке молодых людей никогда ещё не бывал поднимаем. Никто из троих никогда не обмолвился об этом ни единым словом. А между тем все трое знали, что это вопрос решённый, необходимо только обождать, как распутается дело о Львове-Зиммере.

Вечером, прямо от Бурцевых, Львов поскакал в Казачью слободку, где тоже встретили его восторженно, радостно.

У отца в гостях он нашёл и Коптева, который был теперь для них уже не чужой.

И пока они весело беседовали и, как всегда, строили планы бегства из столицы, они не подозревали, что среди темноты какая-то подозрительная фигура бродила около их домика, заглядывала в освещённые окна, даже прислушивалась чутко и ловила их слова…


XXX


Разумеется, если бы у Львова-Зиммера не было личных врагов, то он мог бы теперь долго продолжать безнаказанно своё самозванство. Но за ним тщательно следили, ибо одновременно Лакс не дремал.

Он оказался дальновиднее своего начальника, или, быть может, жажда мщения и злоба заставили его действовать. Он завёл трёх своих собственных сыщиков и всячески следил за действиями лже-Зиммера, или названца и облыжника, как он попеременно называл своего прежнего соперника.

Конечно, Тора Кнаус, прихотливо возненавидевшая молодого человека, так же как, быть может, прихотливо полюбила его, заставила влюблённого в неё Лакса действовать решительно и даже искусно.

Впрочем, Лакс после объяснения со Шварцем при очной ставке Коптева с Зиммером остался почему-то при убеждении, что Коптев по совершенно непонятным причинам лжёт, а Зиммер-Львов дерзко пользуется этою ложью.

Однажды один из сыщиков, нанятых Лаксом, явился доложить ему, что в Петербурге находится солдат, по прозвищу Жгут, который под пьяную руку объяснял, что он был вместе с офицером Коптевым в Жиздринском уезде, в вотчине Львовых, и что в настоящее время должен молчать о всех тех удивительных обстоятельствах, которых он был свидетелем.

Лаке немедленно велел разыскать Жгута и привести его. Солдат Прохоров был тотчас же доставлен и, ввиду угроз Лакса, что он будет немедленно взят и пытан, передал тотчас же, что знал.

А знал он всё!.. Он не только знал наверное, что г-н Зиммер есть г-н Львов, но знал, что офицер Коптев — почти жених сестры его, Софьи Павловны Львовой, и, наконец, он знал, что старик Львов бежал из заключения при помощи своего сына, а теперь находится под столицей, в Казачьей слободке, вместе со своей дочерью, прибывшей из вотчины.

Лакс даже не мог обрадоваться всему этому, и только потому, что был слишком поражён, слишком счастлив.

— Да правда ли это? Правда ли это? — восклицал он, слушая Жгута.

Ему от радости казалось, что он бредит или видит всё во сне.

В тот же вечер Лакс отправил одного из своих сыщиков в Казачью слободку и знал через три часа, что действительно в одном из домиков проживает старый человек с очень молоденькой дочерью и что они дворяне. Прозывают же они себя не Львовыми, а Макаровыми, а старик выдаёт себя за купца.

На другое же утро Лакс явился в кабинет Шварца и, торжествуя, даже не только самонадеянно, но и гордо передал своему начальнику всё, что узнал. Бог весть почему, из упрямства или вследствие какого-либо особенного ослепления, Шварц только страшно рассердился и приказал Лаксу немедленно подать в отставку.

— Одним досужим вралём будет в канцелярии меньше! — сказал он.

Лакс тотчас же бросился за защитой к Кнаусам и передал Торе результат своего дознания и доклада.

Молодая девушка смутилась. Ей было совестно сознаться Лаксу, что всё перевернулось снова и что Зиммер опять стал для неё дорог. Ничего не объяснив Лаксу, она только отказалась наотрез заговорить о Зиммере со своим крестным отцом. Но Амалия Францевна решилась полукавить с Лаксом. Она объяснила ему, что давно знает Шварца лучше других и знает, что он сильно упрям и убеждений своих в чём бы то ни было никогда не меняет. Раз он уверился в том, что Зиммер — его верный слуга, нужно что-нибудь совершенно невероятное и ясное как день, чтобы переменить его мнение. Следовательно, нечего и пробовать.

Лакс вышел от Кнаусов совершенно смущённый и бросился к разным своим друзьям. И друзья его подали совет, от которого он пришёл в восторг.

По их мнению, Лаксу нужно обратиться прямо к начальнику Тайной канцелярии, ибо генерал Ушаков, как главный заправитель всех дел сыскных всей России, имел право кого хотел арестовать, засадить в крепость, судить, пытать и ссылать. Следовательно, можно было обойтись и без Шварца.

Наутро Лакс уже явился к Ушакову и доложил ему всё подробно до малейших мелочей. Он рассказал целую историю, рассказал подробно о появлении в доме Кнаусов молодого Зиммера и поступлении его на службу благодаря покровительству молодой Торы и г-на Адельгейма. Кончил он своё повествование, или свой донос, объяснением, что бежавший из Шлиссельбурга и известный Ушакову старик Львов находится у него под рукой, в Казачьей слободке.

Ушаков, несказанно изумлённый, выслушав всё, выговорил:

— Что же господин Шварц? Он-то что же? Ума решился? Или ослеп, оглох?

Лакс в ответ развёл руками и прибавил:

— Уму непостижимо, ваше превосходительство! Я при очной ставке Львова и Коптева понял сейчас, в чём дело… Всякий младенец понял бы всё, а господин Шварц сидел именно, как вы выражаетесь, точно ослеплённый! Если бы не солдат Жгут, то всё бы так и осталось безнаказанно.

На другой же день по приказанию властного начальника Тайной канцелярии было приказано арестовать в разных местах Петербурга несколько лиц и доставить в Петропавловскую крепость. Это были: доверенное лицо г-на Шварца Зиммер, дворянин Львов и его дочь и офицер Коптев.

И все они, захваченные врасплох, недоумевали и не понимали, что произошло. Львов-Зиммер написал и послал тотчас же записку отцу, заявляя, что арестован, а затем успел послать доклад Шварцу, прося спасти его от клеветнического доноса. Но, однако, он не получил от начальника никакого ответа.

Старик Львов, взятый с дочерью среди ночи, совершенно не мог понять, кто раскрыл его местопребывание и кто погубил его, и тоже успел послать разыскать г-на Зиммера и передать ему об их судьбе.

Коптев, однако, избежал ареста, рано выйдя из дому. Узнав о распоряжении на счёт себя от денщика, он приказал ему добежать в Казачью слободку и объяснить г-ну Макарову, что ему грозит арест.

Разумеется, все эти гонцы не смогли исполнить поручений.

Вместе с тем Коптев, конечно, не вернулся домой и отправился прямо к графу Миниху, моля о защите.

Он мало надеялся на заступничество графа и был удивлён, когда вельможа со странной усмешкой сказал ему:

— Оставайся и скрывайся у меня до поры до времени. А там уж сам себя от врагов защити — нападеньем. Удастся — честь и слава и счастье всей твоей жизни! Не удастся — твоя голова на плахе будет.

Коптев остался в доме фельдмаршала.

Конечно, здесь он мог скрываться, чтобы избежать ареста. Но долго ли? Вельможа, повидав ещё раз офицера, спросил его, согласен ли он поиграть своей головой?

— Ставка крупная, но и выигрыш большой, — сказал Миних, загадочно улыбаясь. — Ты не один будешь, вас наберётся с полдюжины. На миру и смерть красна.

Коптев поклялся, что готов на всё на свете по указу своего защитника и покровителя.

— Ну, хорошо. Дня через три-четыре я тебя призову…

Разумеется, будучи на свободе, Коптев знал, какая злая судьба постигла Львовых. Теперь и старика, и сына надо было считать окончательно погибшими.

На другой же день пред полуночью офицер отправился к Бурцеву, которого лично не знал, велел его разбудить и объявил ему об аресте старика Львова в Казачьей слободке и аресте Петра одновременно. Очевидно, что теперь дознано по доносу, какой это немец Зиммер.

Бурцев сначала пришёл в отчаяние, но затем успокоился и обещал наутро ехать умолять цесаревну вступиться в дело.

— Она упросит регента ради меня… Я скажу ей, что это моя последняя и самая близкая сердцу просьба. Я знаю, что регент сказал цесаревне на прошлой неделе: «Теперь просите что хотите — и всё будет по-вашему. Только не увеличивайте вы со своими количества моих врагов!..» Ну, стало быть, и эту просьбу её герцог исполнит. Чудно это и диковинно, а между тем воистину выходит так, что регентство Бирона для цесаревны благополучие. Будь принц Антон — было бы хуже… А будь ваш фельдмаршал регентом, то и совсем нам бы, приверженцам Елизаветы Петровны, карачун был.

— Что вы?! — удивился Коптев.

— Верно вам говорю, мой дорогой. Миних не любит цесаревну, да и она его недолюбливает. Вы не сказывайте ему, что были у меня, а я не скажу ей, что узнал вас и беседовал с вами, любимцем его. Диковинные времена. Все — лагери, все — враги. А мы, грешные, только путаемся в их лагерях и их вражде, будто ныряем в море бедствий. Один погубил, другой спас, третий опять погубит… Диковина! Вот теперь кровопийца всероссийский — чуть не монарх, а цесаревне и её приверженцам будет легче… Желал бы я ему погибели скорейшей, но боюсь регента-принца или регента-фельдмаршала. Помилуй Бог тогда!.. Вот уже две недели, что герцог крутит всё, и в столице, и по всей России, а ещё ни один из нас, елизаветинских верных слуг, не тронут…


XXXI


Часто бывает, что люди ссылаются на злую судьбу-мачеху. А судьба ни при чём — будто её нет, будто она отсутствует, не видит, не слышит, и на неё только один поклёп.

Но бывает и так, что человек, даже люди, и много людей, единодушно стремятся к одной цели, немудрёной для достижения, а она тут, истая мачеха, упрямо-злая, будто остервенелая в беспричинном гневе. И невидимой рукой борется она с человеком, с людьми и, заслоняя желанное ими, творит своё наперекор… И чем отчаяннее с ней, судьбой, борьба, тем и она злее, беспощаднее и победоноснее.

Старик Бурцев тотчас же отправился к своей покровительнице и, объяснив цесаревне всё дело Львовых, умолял защитить. Елизавета Петровна немедленно побывала сама у регента с тем же, с объяснением и просьбой. Герцог обещал всё, но подивился мысленно тому, насколько же наперсник[21] должен быть наивен и неосторожен, чтобы ловкий малый мог его провести, как младенца. Призвав Шварца, герцог строго пожурил его. Однако, не находя особой вины в деле старика Львова и оправдывая сына в том, что он пожелал дерзкой комедией спасти безвинного отца, герцог решил, что можно обоих освободить. Шварц уже был возмущён и озлоблен тем, что генерал Ушаков после первого же допроса Львовых доказал ему его ослепление и наивность. Теперь он ещё более обозлился, что дело об названце дошло до самого герцога, от которого он хотел всё скрыть, и он попросил разрешения герцога обождать с освобождением Львовых, с целью добиться только, откуда у Петра Львова взялись документы на чужое имя, и затем достать самого настоящего Зиммера.

По желанию, высказанному герцогом, Шварц обещал не пытать лже-Зиммера, но об его отце речи не было. И в тот же день начальник канцелярии регента снесся с начальником Тайной канцелярии, предлагая «сугубым пристрастьем» выведать у старика, где его сын достал бумаги на имя Зиммера.

Павел Константинович был подвергнут пытке… Но он ничего не мог отвечать, ибо ничего об этом не знал. После двукратного поднятия на дыбу и тридцати ударов плетью он повис без сознания и, отцепленный, не скоро пришёл в себя…

Разумеется, Тора Кнаус, узнав о новом арестовании Зиммера, действительно на этот раз оказавшегося Львовым, тотчас бросилась к крестному отцу с мольбой простить её полужениха, оправдывая его тем же соображением, что и герцог.

Шварц тогда заявил крестнице, что Львов — двойной обманщик. Он обманул также девушку, ибо есть сведения, что он — почти жених внучки Бурцева, за него распинавшегося перед цесаревной. Тора была поражена известием, но решила собрать свои сведения о коварстве молодого человека.

Через дня три после разговора с наперсником о ловком и дерзком названце случилось нечто, что озадачило самого герцога.

Когда Бурцев бросился к цесаревне просить её за Львовых, одновременно друг их, Коптев, решился тоже просить об них и своего покровителя.

Фельдмаршал уже прослышал кой-что, так как в Петербурге ходил слух и были толки о молодце лже-Зиммере. Узнав от Коптева всё в подробностях, граф Миних воскликнул:

— Чудо-парень! Вот теперь мне бы эдаких!

— Спасите его, — заявил Коптев, — и я отвечаю вам головой, что он станет вашим верным слугою.

Миних обещал помощь, но решил не просить почему-то регента лично, а действовать вернее и лучше. Он тотчас же обратился с просьбой к самой принцессе. Анна Леопольдовна, конечно, согласилась поговорить с регентом о таком, собственно, пустом деле. И при первом же посещении герцога принцесса обратилась к нему с просьбой о Львове-Зиммере и его отце.

Почему-то озадаченный Бирон спросил принцессу, откуда она знает о названце. Принцесса, не желая ссылаться на графа Миниха по его просьбе, стала лгать, путать и наконец совсем запуталась.

Бирон был совсем озадачен… Ему думалось: «Если за одного и того же человека просят равно и цесаревна, и принцесса, причём последняя скрывает, откуда и как знает про это дело, то этот названец, должно быть, личность незаурядная и, конечно, личность прямо сомнительная!..»

В тот же день к регенту явился с докладом Шварц и в числе других дел доложил об освобождении Львовых. Причиной было то, что крестница, не добившаяся никаких доказательств, что Львов — жених Бурцевой и её обманывал, заболела от волнения и отчаяния… Она вдобавок узнала, что Ушаков будет пытать обоих Львовых.

Разумеется, горе крестницы, которую Шварц любил, подействовало. И он решился сам ходатайствовать теперь за человека, нагло насмеявшегося над ним.

Но Шварц изумился… Герцог насупился и сказал:

— Ну, mein lieber, теперь вы за Львова, а я против!.. Пускай сидит. Да прикажите, чтоб Ушаков немедленно выяснил, что это за люди. Ваш Львов-Зиммер мне крайне подозрителен. Таких молодцов я в столице не потерплю!.. Это не простой комедиант, а первосортный!.. Если он вас провёл, то он так же проводит за нос и других лиц, более высоко стоящих, чем вы… А с какой целью и как — вот это и надо узнать. Дайте знать Ушакову от моего имени. Строжайший сыск и допрос!..

Шварц вышел от герцога совершенно смущённый. Очевидно, казалось ему, что он сам не знает всего того, что знает герцог, чтобы так выражаться.

В тот же день поздно вечером, почти в полночь, в застенке Петропавловской крепости двое человек по особому приказу регента были подвергнуты сугубой пытке… Один — молодой — был после дыбы и кнута доведён в свою камеру двумя солдатами, так как сам с трудом двигался.

Другой не только сам идти не мог, но был уже на том свете. С дыбы сняли мёртвое тело и отнесли прямо через двор в покойницкую…

Было два часа пополуночи. В шестом часу спавший генерал Ушаков был разбужен гонцом от принцессы с приказом. Он ахнул и стал собираться во дворец среди ночи в полной парадной форме. Одеваясь быстро, он всё хватался за голову и бормотал:

— Дела! Дела! Непостижимо! Не во сне ли я?!


XXXII


С того рокового дня, что проявился всемогущий монарх под скромным именем регента, и в обеих столицах, и в провинции по лицам всех немцев, а равно и по их поведению видно было, какое наступило время и чего ждать в будущем.

Разумеется, превыше всех недосягаем вполне был теперь Шварц. Как один из главных и видных представителей немецкой партии, шеф канцелярии решил отпраздновать возвышение своего покровителя. Но масса дел и хлопот за первые дни регентства заставляли всё откладывать. Так прошло три недели. Шварц жил один, как холостяк, но, однако, устраивая обеды и вечера, он, помимо своих бесчисленных друзей, приглашал и дам — их жён и дочерей.

Обязанности хозяйки брали на себя по очереди две дамы высшего немецкого кружка. Одна из них была Амалия Францевна Кнаус, другая по своим родственным связям стояла гораздо выше, будучи свояченицей графа Левенвольда.

Её просил Шварц распоряжаться преимущественно на обедах, когда приглашаемых накоплялось до двухсот человек. Как женщина более светская, чем г-жа Кнаус, она могла распоряжаться всеми хозяйственными подробностями хотя и хуже г-жи Кнаус, но зато умела принимать и занимать гостей.

На вечера и ужины Шварц приглашал гораздо менее народу, не более тридцати — сорока человек. Это были не простые знакомые, приглашаемые лишь в качестве немцев, а более близкие люди; если не друзья, то давнишние знакомые. Разумеется, это был кружок не только немецкий, но и исключительно ярых приверженцев герцога, готовых за него и в огонь и в воду.

Назначив день празднества в честь герцога-регента, Шварц позвал к себе теперь ещё меньшее количество гостей. Всех было не более двадцати человек. Разумеется, ранее всех явилось семейство Кнаус, и, пока Амалия Францевна хлопотала в доме, всё осматривая от буфета до кухни, пока Карл вступил тоже в свою должность — осматривал карточные и шахматные столы, Тора, явившаяся печальная и тревожная, осталась наедине со Шварцем и решительно, энергично повела атаку на своего крестного отца.

Она заявила, что считает лже-Зиммера положительно и окончательно своим женихом. И, если он в своём самозванстве кругом виновен, то его всё-таки надо простить. Раз он станет её мужем, то, конечно, будет верным слугой герцога.

Шварц ни словом не обмолвился крестнице о том, какой в этот же день был отдан приказ Ушакову по желанию самого герцога.

Теперь он возражал, что мог, а Тора горячо называла всё клеветой, иногда соглашалась, но повторяла своё:

— Когда он будет моим мужем, то вполне переменится!

Кончилось тем, что Шварц обещал крестнице снова просить герцога о Львовых, но с непременным условием брака.

— Полное прощение и забвение всего, — сказал он, — явится с моей стороны только после того, что ты выйдешь из церкви, обвенчанная с ним. А до тех пор я буду его опасаться и никакого дела с ним иметь не стану. Кто меня раз обманул, тому я верить не могу. Разве с условием, чтобы он переродился. В данном случае это перерождение будет ваше бракосочетание! Да и то, Бог весть, — прибавил Шварц, — может быть, ты с ним не сладишь, и он останется сомнительным человеком. Хуже даже: очень не сомнительным приверженцем наших врагов.

— Вздор! Вздор! — отчаянно замахала руками Тора.

— Ну, хорошо! Завтра я снова им займусь и доложу о нём. А затем, если герцог дозволит его освободить, то распоряжусь тотчас и дам тебе знать.

— Но надеетесь ли вы убедить герцога?

— Сделаю всё, что могу. Буду прямо ради тебя просить заступиться, как за твоего жениха. И это именно обстоятельство, я думаю, подействует на герцога.

Едва только окончилась беседа хозяина с крестницей, как появились уже человека три гостей, а затем, менее чем через час времени, все были налицо. В числе прочих явились Адельгейм и Лакс, не только прощённый, но награждённый Шварцем. Молодёжь уселась в одной гостиной, занялась всякими конфетами и печеньями. Пожилые дамы отправились в другую гостиную — толковать о своих домашних и хозяйских делах… Мужчины заговорили о том, о чём толковала вся столица, — о вопросе важном, государственном: о принятии светлейшим герцогом титула высочества.

Женщины, жёны немецких сановников, были, конечно, менее осторожны в своих беседах. То, о чём их мужья и братья толковали наедине и шёпотом, барыни со слов мужей говорили громко. Поэтому теперь в гостиной темой разговора вдруг сделался вопрос не только щекотливый, но и опасный: судьба принца Антона Ульриха с женою.

Все эти пожилые и старые дамы, не стесняясь, обсуждали и решали, что светлейший герцог может отправить принца и принцессу в Германию, оставить лишь одного императора и быть полновластным вершителем судеб империи впредь до его совершеннолетия. По крайней мере, принцесса не будет упрямиться в важных делах, а принц не будет путаться не в своё дело и замышлять всякие глупости, и оба, муж и жена, не будут беспокоить и сердить его светлость.

В то же время половина гостей-мужчин уселись за карточные столы. На большинстве столов шла игра в ломбер, для которой недавно уже появились особые столы с наклеенным на них сукном и уже получившие от игры своё название ломберные. На них же играли в кадрилью. На других столах, простых деревянных, шла другая игра, в фаро и, главным образом, в лабэт, то есть la bête.

Ровно в одиннадцать часов ужин был уже готов, и весёлое общество человек с двадцать шумно село за стол. Хозяйка, г-жа Кнаус, и другая, в качестве её помощницы, её дочь Тора, распоряжались. Тора после беседы с крестным была настолько в духе, даже восторженно радостна, что её оживление подействовало на многих, тем паче, что эти многие очень её любили.

Разумеется, почти все знали, в каком горестном положении молодая девушка, но были убеждены, что её крестный из-за неё простит поддельного немца Зиммера и согласится на её брак.

И только одному человеку из всех гостей Шварц теперь заявил сумрачно и озабоченно:

— Бедная Тора не знает, что я сегодня докладывал его светлости о Зиммере… тьфу!.. о Львове. И герцог приказал не только его не освобождать, но тотчас начать пытать. И завтра утром, а может быть, именно теперь, пока мы ужинаем, генерал Ушаков приступил к истязанию.

Беседа за ужином оживилась и всё сильнее оживлялась, хотя поднимались только важные государственные вопросы. Хозяин и гости на этот раз были все одинаково восторженно настроены.

За десятилетнее пребывание их в России никогда ещё не было таких благополучных дней. Конечно, за всё царствование покойной императрицы они и помышлять не могли о том, что теперь произошло. Могли ли они предвидеть, что, когда императрица будет в гробу, герцог займёт почти её место, а поэтому и их положение станет тоже неизмеримо выше?

Часто думалось им, что в случае смерти Анны Иоанновны им придётся скорей, вслед за герцогом, не только просто покидать Петербург, но почти спасаться и бежать в Курляндию. И вдруг оказалось, что они остались в России и стали в Петербурге гораздо более властными лицами, чем когда-либо в царствование императрицы.

Пройдёт ещё несколько времени, и, по всей вероятности, при удалении родителей императора уже не «его светлость», а «его высочество» станет почти тем же монархом. Врагов, конечно, у него много и в Петербурге, и в Москве, и по всей России, но он не уступает и не уступит. Каждый день «эта гидра» теряет несколько голов. Ежедневно арестовывается куча народа, и, конечно, силы враждебной партии слабеют.

Разговор само собой перешёл на то, что, ввиду массы арестов, дела у г-на Шварца всё прибавляется. Сам генерал Ушаков, окончательно заваленный делами, уже просит о расширении своей Тайной канцелярии на два отделения и о прибавке по крайней мере двух дюжин новых чиновников. Он уже заявил, что в деле о заговоре против регента, возникшем по докладу князя Черкасского, можно будет допросить всех арестантов только через месяц. А подобные дела не могут ждать.

Добрейший Адельгейм заявил, что есть верное средство ускорить суждение дел, только стрит изменить условия пристрастия и пытки. По его мнению, Россия, как варварская страна, опоздавшая во многом, запоздала и в отношении обычаев судопроизводства.

Шварц горячо согласился со своим гостем-приятелем и стал доказывать то же самое, но уже со ссылками, с аргументами. Допрос с пристрастием и вообще сыск был конёк Шварца. Он относился к этому вопросу как специалист и как учёный.

Но едва хозяин начал чуть не лекцию, причём начал повествование чуть не с Адама, всё дамское общество воспротивилось такой беседе.

— Ну, хорошо… после! — сказал Шварц. — Дамы важных государственных вопросов не любят.


XXXIII


Тотчас после ужина, уже за полночь, гости стали разъезжаться, и в первом часу уехала и семья Кнаус. Остались лишь самые близкие друзья и ровни хозяина. Подчинённый Лакс тоже уехал.

Трубки и сигары задымились ещё пуще, и настоящее немецкое пиво, получаемое морем, полилось рекой.

Речь снова зашла о невероятном счастье для дикой России, что судьбы её очутились в руках герцога. Однако вскоре же хозяин перевёл разговор на свой конёк.

Разгорячённый беседой, а главным образом пивом, Шварц начал говорить воодушевлённо и красноречиво и действительно прочёл целую лекцию своим слушателям. Некоторых он очень удивил заявлением, что всё, что творится теперь в судах Европы и у них, в России, существовало ещё до Рождества Христова.

— Вы думаете, мы, что ли, выдумали, — говорил он, — как заставить виновного перестать лгать, а начать говорить правду? Всё, чем мы пользуемся, придумали люди, которые жили чуть не за две тысячи лет перед нами. У древних римлян уже было целых пять главных приёмов пытать преступника. Первое было verbera — это самое простое сечение розгами, которому подвергались все, за исключением важных римлян. В более серьёзных делах обращались к equuleus, то есть растяжению рук и ног на деревянном козле, то, что так любили и здесь, в России, при Великом Петре Алексеевиче. И хоть он и приказал реже обращаться в не важных случаях к этому способу пытки, тем не менее ничего поделать не мог. Уж очень она понравилась судьям по всей России. Теперь это бросили и заменили другим, а оно тоже было у римлян и называлось fidiculae. Глупые россияне воображают, что это нечто менее свирепое, чем equuleus, и, конечно, ошибаются. Это растяжение не на козле, а на верёвках, которое гораздо мучительнее, поэтому для судьи гораздо полезнее. Наконец, теперешние железные крючья или теперешнее поджигание огнём ли или горячими угольями — всё это опять-таки существовало две тысячи лет тому назад. Пытку с крючьями римляне называли по своему — ungulae, a полезные нам для допроса угольки и вообще огонь называли laminae. При этом, как у нас теперь, так и тысячи две лет назад, поднятие тела на верёвках и сечение розгами было, конечно, лёгкой пыткой. Разумеется, теперь не в такой дикой стране, как Российская империя, а в нашем отечестве — в Германии — государственная власть придумала многое, о чём римлянам, конечно, и не снилось. Если бы не упрямство покойной императрицы, то все эти изобретения германские уже давно были бы и здесь и, конечно, теперь оказали бы нам громадную пользу. Теперь придуманы средства заставить виновного заговорить тотчас и даже выложить всю свою душу на ладонь. И должно честь отдать Германии, что все эти новоизобретения принадлежат ей. Так, изобретён был особый инструмент для пытки в Мекленбурге, а другой, ещё более сложный, изобретён в Бамберге. Они так и называются именами этих городов. Наконец, есть замечательная, получше козел и верёвок, хорошо известная в судах Германии мангеймская скамья. А ещё того лучше — головной убор в Пруссии, так называемая померанская шапка, под которой череп, хрустя, из большого делается маленьким. А ещё забыл диво дивное — люнебургский стул. Эта вещь, так сказать, бессмертная. И пока мир стоит, люнебургское изобретение будет только распространяться, и всякий судья Люнебургу спасибо скажет. Но ничего этого, к несчастью, у нас под рукой нет. Только теперь я хочу сделать доклад его светлости и надеюсь, что герцог согласится со мной. Если мы заведём хоть бы только померанскую шапку и люнебургский стул вместо дурацкой русской дыбы, то, поверьте мне, вы не будете жаловаться, что всякие розыски и допросы затягиваются на целый год. Отвечаю вам, что с этими прелестными изобретениями, сколько бы народа ни было арестовано по всей России, мы за два месяца покончим все дела. — И, рассмеявшись весело, Шварц продолжал:- Теперь с дыбой и с огнём надо возиться, возобновлять пытку по нескольку раз. А посади я завтра самого отчаянного и упорного лгуна на люнебургский стул всего только на пять минут, то он после второй минуты уже начнёт мне рассказывать не только всё, что скрывает, но и всё то, что я захочу. Русский человек, как дурак, только и мог придумать что грубую и опасную для жизни пытку… При лёгкой пытке никогда ничего не добьёшься, а при сугубой, жесточайшей человек с изодранным мясом и изломанными костями иной раз не скажет всю правду потому, что сразу потеряет возможность говорить, — и рад бы сознаться, да сознание потерял. А вместо этой возобновляемой пытки, берущей огромное время, дайте мне «стульчик» или хоть мангеймскую скамеечку, и я на каждом виновном потеряю, говорю вам, всего пять минут.

Шварц увлёкся и, рассказав о судейских порядках во всей Европе, вспомнил и об Англии. Но из радостного настроения он перешёл в ожесточённое. Один из его друзей-собеседников заметил, что в Англии уже почти двести лет пытки не существует и что, однако, суды и судьи обходятся без неё. Как? Бог их знает!..

— Они там, — сказал он, — не желают и знать виновного. Им его как бы и видеть не нужно! Они собирают о нём сведения во всём околотке, сзывают его сожителей, пропасть свидетелей, всех расспрашивают, а потом этому же собранному народу самому предлагают решить: виновен или нет человек? И вместе, сообща дело решается! И якобы ошибок никогда не бывает.

Шварца это мнение приятеля почти рассердило. Он начал доказывать, что в такой крошечной стране, как Англия, можно заводить иные порядки, которые в России были бы шутовской комедией. Привезут заподозренного человека, например, с границы Крымского ханства — и вместо пытки надо его заключить под арест? А на этой границе ханства надо ещё искать, разыскивать, брать и привозить в Петербург по дюжине и по две дюжины всяких свидетелей, чтобы судить его дело.

— Этак вся Россия теперь очутилась бы в одном Петербурге, — почти раздражительно рассмеялся Шварц.

Однако мнения собеседников разделились, начался оживлённый спор…

В ту минуту, когда хозяин, вдруг вспомнив нечто, прочитанное им недавно об английском судопроизводстве, хотел своим аргументом поразить гостей, дверь его кабинета растворилась. На пороге появился офицер и притворил за собой дверь.

Шварц и все гости, за исключением Адельгейма, который уже давно незаметно уехал, обернулись к явившемуся, как бы упавшему с неба… От изумления все молчали.

Мёртвая тишина на миг воцарилась в комнате…

— Что вы?! Кто вы?! — вскрикнул наконец Шварц, тихо вставая с кресла.

Он был настолько поражён, даже оскорблён подобным нахальством, что уже озирался: не взять ли что в руки и не хватить ли по голове этого нахала?

— Я подпоручик Измайловского полка Коптев! — выговорил вошедший холодно. — Вы ли господин Шварц?

— Что?! — вскрикнул этот, наступая.

— Я знаю хорошо, что вы господин Шварц, но я желаю, во исполнение требования закона, чтобы вы мне сами себя назвали!

— Ах ты мерзавец!.. — задохнулся Шварц от гнева.

Гости его уже были за ним вплотную… Казалось, что под влиянием обильного поглощения пива и кнастера они готовы были броситься и растерзать этого офицера-нахала.

— Откуда ты?.. Как ты смел?.. Эй, люди!.. Связать негодяя!.. — раздались крики и хозяина, и гостей.

Шварц, опасаясь, что офицер ускользнёт, подошёл и схватил его за борт мундира… Но Коптев грузным ударом кулака в грудь отшвырнул его на стоящих за ним. И если бы не гости, то, конечно, Шварц полетел бы на пол от сильного удара. Одновременно Коптев обернулся, растворил дверь настежь и крикнул:

— Сюда!..

И вслед за этим в комнату гремя ворвалось полдюжины рядовых с ружьями.

— Хватай их! Вяжи! — скомандовал Коптев.

Немцы обезумели, но не от страха, а от того сверхъестественного, что творилось на их глазах. Однако один из них тотчас дал здоровую плюху налезавшему на него солдату и поэтому был схвачен первый. Но, будучи силён, он отшвырнул от себя и повалил двух солдат. И это стало как бы сигналом свалки. Рядовые остервенились… Посыпались удары ружейными прикладами по головам.

И хозяин, и гости валились на пол, вскакивали и, кидаясь, падали от новых ударов. Два-три гостя уже были окровавлены.

— Смирно, вы!.. — крикнул на них Коптев. — Заколотим до смерти! Зря! Лучше покорно сдайтесь. Вяжи их!.. — скомандовал он солдатам.

У одного из рядовых были заготовлены несколько верёвок. Мигом расхватали их солдаты, а через минуту и Шварц, и гости его были все перевязаны.

Ещё через несколько минут немцев, окровавленных, бледных, вели через все комнаты квартиры и вывели на улицу, где стояло трое саней и ещё с полдюжины солдат.

Пока их проводили по дому, не показалось ни единого человека… Было очевидно, что вся прислуга Шварца от страха уже разбежалась и что дом пуст.

Здесь, на крыльце, при виде саней и другой команды солдат Шварц вдруг вскрикнул отчаянно по-немецки:

— Я понял! Я понял! Это донос на меня его светлости! Я знаю, кто доносчик! И я знаю, что через три дня я себя оправдаю! Оправдаю и вас всех! А эти негодяи за их обращение с нами пойдут на вечную каторгу!..

— Ну, хорошо, хорошо! Мели, мельница! — ответил Коптев тоже по-немецки и весело смеясь. — Умён ты, господин Шварц, самый умный из всех здешних столичных немцев, а вот теперь, ввиду твоей догадки и того, что ты сказал, я вижу ясно, что ты дурак! Ein Narr [22], — произнёс Коптев. И он повторил это слово четыре раза подряд особенно весело.

— Ты будешь в каторге! — крикнул на него Шварц. — Герцог меня…

— Твой герцог… — крикнул Коптев, перебивая и снова весело смеясь, — герцог — мерзавец, злодей, кровопийца… ехидное сатанинское наваждение на Руси! Вот что твой герцог! Ну, садись, родименький, — показал он на сани, — садись, пока ещё можешь сидеть, а пройдёшь через сыск и допрос, то и сидеть тебе будет нельзя. Не на чем! — И офицер громко рассмеялся…

Солдаты от шутки начальника тоже прыснули со смеха… Умный Шварц не двигался, глядел и соображал. Он будто догадывался, будто достиг наконец мысленно до чего-то непостижимо-невероятного…

XXXIV


За два часа до ареста Шварца с друзьями свершилось в Петербурге малое, но и великое дело. Произошло простое, но и многознаменательное событие.

Иные великие исторические события совершаются так, как приключается внезапная смерть. Просто и непостижимо! Ясно, как день, и поражающе-загадочно, темно, как мрак.

И чем проще совершается это событие, влияющее на судьбу народов, тем более поражает… И именно своей простотой поражает разум людской.

Факт действительности, очевидный, крупный, влияющий кругом, вдруг исчезает, как тень, вдруг оказывается маревом, а мечта, грёза становится фактом и фактором!..

Да, многое, что есть на свете, условность и поэтому — почти полная фикция, существование несуществующего.

Вся Россия десять лет трепетала перед простым чужеземцем, выходцем.

Один солдат повалил его прикладом ружья, другой заткнул глотку платком, третий увёз в каземат…

Но как же произошло это? Проще простого…

Много тяжёлых дней пришлось Петербургу пережить за царствование императрицы, но таких дней, какие наступили после её смерти, ещё не бывало. Весь город от высшего общества и придворных до последнего обывателя-мещанина — все были под гнётом боязни…

Всякий хотя бы не имевший ничего общего с борьбой, происходящей среди высшего правительства, всё-таки ожидал всякий день быть взятым в крепость, в застенок и попасть на дыбу. Всякий понимал, что когда офицеров, чиновников, занимавших если не высокое, то крайне видное положение, хватают и пытают, то недолжностному человеку, не военному, можно ожидать ещё худшего.

Более всего поразило всех то обстоятельство, что управляющий канцелярией самого принца Грамматин был пытан, как настоящий злодей, и оговорил ещё кучу лиц, а затем принц, лишённый всех своих должностей и своего почётного положения, конечно, не посмел заступиться за близкого человека.

После этого принцесса при каждом посещении регента дрожала от страха и опасалась за себя.

Общее убеждение всё крепло, что она и муж будут высланы за границу, а младенец-сын останется в России, чтобы служить поводом и ширмами для всевластного управления, вернее — для царствования Бирона над империей.

Прошло двадцать дней регентства, и 8 ноября, поутру, граф Миних явился к принцессе и долго беседовал с ней. Он вышел от неё довольный, бодрый, улыбающийся. Анна Леопольдовна осталась у себя, смущённая более, чем когда-либо, оробевшая…

В этот же день граф Миних отправился к регенту и был принят настолько любезно, что остался на целый день и даже обедал в семье герцога. А после него, уже вечером, его невестка, жена сына, состоявшего камергером при младенце-императоре, приехала к герцогине и провела тоже весь вечер.

Сам герцог объяснил молодой графине Миних, что настолько любит и уважает её свёкра, что на днях хочет доказать это всенародно. Он намекал на какую-то высшую награду.

Между тем в два часа ночи фельдмаршал явился в Зимний дворец и через сестру своей невестки, фрейлину баронессу Менгден, велел разбудить принцессу и просить принять его. Но Анна Леопольдовна оказалась на ногах и ещё не ложилась спать.

Через час вслед за Минихом явилось несколько офицеров, которые тоже были приняты принцессой, и она объяснила им, что просит их «избавить императора и Россию от изверга» — действовать по приказанию фельдмаршала. Офицеры поклялись повиноваться.

Фельдмаршал спустился из апартаментов в караульню и, взяв с собой только трёх офицеров, отобрал ещё восемьдесят гренадер.

Через полчаса он был уже около Летнего дворца, где в это время было ещё выставлено тело покойной императрицы для прощания… В другом конце этого дворца жил регент с семьёй в нескольких комнатах, собираясь переехать в Зимний дворец только после похорон.

Летний дворец был в эту ночь под охраной Преображенского полка, который был любимым полком фельдмаршала, вдобавок состоял под его личной командой. Разумеется, это была не случайность.

Остановившись в нескольких шагах от дворца, граф Миних послал приказание караульному капитану явиться немедленно с двумя другими офицерами. И здесь фельдмаршал объявил им приказ:

— Всему караулу стоять смирно на своём месте, что ни произойди во дворце!

После этого Миних вступил на самый подъезд и, выбрав доверенного человека, офицера Манштейна, приказал ему взять двадцать рядовых, подняться наверх и немедленно доставить регента или живым, или мёртвым!

Двадцать солдат осторожно, без шума поднялись и прошли несколько комнат в поисках, так как Манштейн совсем не знал, где находится спальня регента. Наконец, отворив одну дверь, он вошёл в комнату и увидел большую постель за занавесом, полуосвещённую лампадой. Он подошёл к кровати, отдёрнул занавес и увидел две спящие фигуры.

В тот же момент герцог открыл глаза, вскрикнул и бросился с кровати. Манштейн схватил его за ворот сорочки и кликнул солдат.

После мгновенной борьбы, от удара прикладом ружья, герцог валялся уже на полу, ему завязывали рот платком и вязали руки шарфом за спиной… Затем его тотчас повели из комнаты, а за ним в одном спальном белье побежала его жена… Несмотря на холод и снег, герцогиня выбежала так на улицу вслед за солдатами, ведшими мужа.

Здесь по приказанию фельдмаршала Бирон был посажен в экипаж и увезён, а герцогиню приказано было отвести назад во дворец. Но солдат довёл её только до крыльца и ткнул в ближайший сугроб. Здесь нашёл её какой-то офицер и повёл обратно во дворец, так как женщина, казалось, ничего не сознавала.

Миних отрядил тотчас же Манштейна арестовать командира Измайловского полка — брата регента, а затем одновременно другого офицера, своего адъютанта, послал арестовать кабинет-министра графа Бестужева. Коптев был послан к Шварцу.

В четыре часа в Зимнем дворце принцесса, в восторге от счастья, благодарила и целовала Миниха.

Злодей, страшный и всевластный, смирнёхонько сидел на гауптвахте, запертый в отдельной комнате.

Рядом, в другой комнате, точно так же сидели арестованные его брат и Бестужев.

Ещё было темно, солнце ещё не поднималось, когда важные сановники уже съезжались, а непроходимые толпы окружали Зимний дворец. Весть, что кровопийца взят и арестован, облетела весь Петербург с такой быстротой, какая вряд ли приключалась когда-либо.

Чрез два часа после того, что Бирон был под арестом, даже дальние обыватели Петербурга выскакивали из своих домов и бежали по направлению к дворцу.

Едва только поднялось солнце, как в Петербурге уже началась пушечная пальба. В придворной церкви было всё высшее и знатнейшее чиновничество, и все присягали Анне Леопольдовне, принявшей звание правительницы.

Одновременно на площади были собраны все войска, и все полки принимали присягу. Затем в одном из окон дворца был показан народу младенец-император.

Всё утро до полудня и весь день прошёл в том, что во всех церквах народ присягал правительнице. Вечером уже поскакали гонцы и внутрь России, и за границу с известием о важном событии.

Ровно через сутки после того часа, когда Бирон обещал графине Миних высшую награду её свёкру-фельдмаршалу за его усердие, он со всем своим семейством в нескольких каретах выезжал под конвоем из столицы в Шлиссельбург. А в его апартаментах Летнего дворца уже осматривались все его вещи, все бумаги, и нарочно назначенная комиссия должна была тотчас приняться за разборку всех бумаг.

На следующий день весь Петербург ликовал, а более всего высшие сановники, получившие каждый какую-либо награду. Принц, лишённый недавно всех своих должностей, сделался генералиссимусом, граф Миних — первым министром, граф Остерман — великим адмиралом и руководителем иностранных дел. Сама же правительница возложила на себя орден св. Андрея Первозванного.

Весть о падении Бирона, о том, что российский «кровопивица» укрощён и сам засажен, и будет судим, и будет сослан, пробежав по столице, выбежала в заставы и метнулась во все края великой империи. И вряд ли какая весть когда-либо за многовековое существование православной земли бежала по ней с такой же молниевидной быстротой, чуть не опережая ветер в поле. И это была не простая весть, а нечто иное, чудное, великое, торжественное, заставляющее креститься… Эта весть бежала и разносилась, как звук пасхального благовеста…

«Бирон пал» — значило на душе россиянина: «Правда воскресла!.. Воистину воскресла!»

И все православные ровно, дружно крестились на всех далёких окраинах, на границе королевств Шведского и Польского, на границах Крымского и всех азиатских ханств.

Кара Господня, небесная, равная казни египетской, миновала!


XXXV


Пока Тора Кнаус, узнав о новом аресте Зиммера-Львова, хлопотала о нём, умоляя крестного простить его, Карл по просьбе сестры уже два раза повидал заключённого. На третий день Карл, поднявшись рано утром, около семи часов, по обыкновению, выехал на свою прогулку верхом. Проехав шибкой рысью по нескольким улицам, он невольно заметил какое-то особенное движение и даже одушевление в толпе прохожих.

Сделав свою обычную часовую прогулку за Московскую заставу, он вернулся домой, но, уже слезая с лошади, вспомнил, что накануне обещался сестре отправиться снова возможно раньше к заключённому и передать ему, в каком положении находится его дело.

Несмотря на хлопоты всей семьи, нового по поводу Львова не было ещё ничего. Кнаусы имели только известие, что сам суровый генерал Ушаков находил, что преступление его — только присвоение чужого имени и обман начальника, но помимо этого — ничего. Помощь в бегстве отца доказать было нельзя. По его мнению, молодой Львов был взят в вотчине неизвестно за что, так сказать, прихвачен при аресте его отца, тоже ни в чём не виновного.

Зато сам Шварц был сильно озлоблен против молодого человека, который провёл его и дерзким образом насмеялся над ним.

Карл, подъехав к дому, вызвал человека и приказал ему принести себе из его комнаты бумагу, в которой было официальное разрешение видеться с заключённым. Лакей вынес бумагу, и Карл помчался по Невскому, а через полчаса был уже у Петропавловской крепости. Здесь так же, как всякий раз, прошёл он ворота, вошёл на одно большое крыльцо и после всяких формальностей, показав своё разрешение три раза, вступил в коридор, где находилась камера номер семь. Унтер-офицер с ключами от камеры был на своём месте.

При виде Карла он выговорил угрюмо, почти проворчал:

— К кому ноне? В какую камеру?

— Да всё в ту же! — отозвался Карл.

— В ту же? Номер семь?

— Да!

Карл хотел достать из кармана бумагу, но унтер — сторож — сделал движение рукой, говорящее, что не стоит того показывать. Он двинулся, бормоча:

— Диковина! Всё вам номер семь подавай! Этакого не запомню! Или уж ваших благоприятелей завсегда в этот седьмой указано!

Карл, ничего не понимая в словах унтер-офицера, шёл за ним и думал: «Или по глупости путает что-то, или под хмельком?..»

Унтер отомкнул замок, раскрыл дверь, впустил Карла и тотчас же снова захлопнул дверь за ним.

Войдя в камеру и ступив два шага, Карл остолбенел и стоял как истукан… Перед ним в углу у окна, на том же стуле, на котором вчера сидел Львов, точно так же сидел другой человек, его знакомый, но не Львов. И он тоже, заметно изумлённый, глядел на Карла.

Несколько секунд длилось молчание, так как оба — и заключённый, и гость — были равно озадачены, каждый на свой лад.

— Что такое? — проговорил чуть не шёпотом Карл. — Что это?.. — И он поднял руку, чтобы протереть себе глаза.

Сидевший поднялся и приблизился со словами:

— С доброй вестью? Спасибо вам…

Карл ничего не отвечал, продолжая таращить глаза. Заключённый, заменивший Львова, был не кто иной, как Лакс, ещё вчера вечером поздно игравший в шахматы в гостях у Шварца.

— Что это значит? Как вы здесь очутились? Я не к вам шёл… Что это? Я ничего не пойму… За что?.. — заговорил наконец Карл.

— Я сам не знаю… Но вы не ко мне? Не для меня?.. — смутился Лакс.

— Нет, я шёл к Зиммеру, то есть к Львову… Я обещался ему… С каких же пор вы здесь?

— Уже часа четыре! Я взят был тотчас же после того, как вернулся от господина Шварца.

— За что?! — воскликнул Карл.

— Понятно, не знаю… Ничего не знаю… ничего не понимаю… господин Шварц был со мной за эти дни особенно любезен. Наконец, за мной не может быть никакой вины. Если я заарестован, то, очевидно, по приказанию его светлости и, стало быть, очевидно, вследствие каких-либо клевет.

— Это поразительно! — воскликнул Карл. — Но ведь именно здесь был Львов?

— Да. Его утром перевели, чтобы засадить меня. Подумайте, Львов в крепости, и я тоже. Он виновен на все лады, а я-то? Подумайте, в чём же я могу быть виновен?

— Это невероятно.

— Да, действительно невероятно, — вздохнул Лакс, — но всё-таки ваше нечаянное посещение меня обнадёживает… Это счастье! Ради Бога, Карл, ступайте сию минуту и доложите господину Шварцу о том, что приключилось. Скажите, что я умоляю его объяснить мне, за что я мог навлечь на себя его гнев или гнев его светлости. Объясните, что это не может не быть самая отчаянная злодейская клевета. Я ни в чём не виновен! Если бы у меня был хоть один однофамилец в Петербурге, то я бы подумал, что это ошибка какого-нибудь офицера. Впрочем, нет! При аресте у меня спросили, служу ли я в канцелярии господина Шварца. И когда я ответил утвердительно, меня немедленно связали по рукам и повели. И ни дорогой, ни здесь я ни от кого ничего добиться не мог. Меня привезли, провели сюда и втолкнули в эту камеру. Сторож сказал мне, что это одна из лучших, что мне делается, стало быть, уважение. Хорошо уважение! Ради Бога, помогите, Карл!

Лакс стал горячо умолять молодого человека тотчас же взяться за его дело.

Разумеется, Карл обещался, и было решено не откладывать. Карл стал стучать в дверь. Снова заскрипел замок, и унтер выпустил его.

Первое мгновение молодой Кнаус хотел объяснить сторожу, что произошло недоразумение, но затем он подумал, что лучше помолчать. Пускай тот думает, что у него разрешение видеть обоих заключённых.

— А где же тот, что был тут? — спросил Карл. — Тот, у которого я был?

— А его перевели в другой коридор. Этот, стало быть, важнее. Тому дали камеру похуже. Да теперь придётся по три и четыре человека сажать в каждую, а не в одиночку! — рассмеялся унтер.

— Отчего так?

— Да уж больно много народу за ночь навезли к нам! Страсть! Никогда столько не бывало! Должно, в столице чтой-то новое затеялось. Разные буяны! Диковинное время! Сказывали мне, что потрафилось… Да я не дурак, чтобы эдакое пересказывать! Вестимо — выдумки…

Карл не обратил внимания на слова унтера.

Когда юноша выходил снова из ворот Петропавловской крепости, то встретил целую кучку людей под конвоем, но не простолюдинов, а дворян. Некоторые были в мундирах, другие — в обыкновенных дворянских кафтанах и в париках, третьи — в таком платье, как если бы, взятые в постели, они наскоро надели, что попалось под руку. Один старик, которого Карл знал хорошо в лицо, но теперь не мог вспомнить его фамилии, был в простом халате и с ермолкой на голове.

Увидев его в числе конвоируемых, Карл изумился… Старик был немец и занимал довольно важную должность.

Юноша, быстро переехав Неву, взял вдоль набережной и почти в карьер понёсся к дому на Фонтанке, где была канцелярия Шварца. Он уверен, что Лакс арестован или по возмутительному клеветническому доносу, или же прямо по ошибке. Он ни минуты не сомневался, что если сейчас увидит Шварца, то изумит его известием, что Лакс взят и в крепости.


XXXVI


Завернув в ворота и рысью въехав во двор, Карл соскочил с коня и стал оглядываться. Во дворе было как-то пусто, не виднелось никого, а между тем обыкновенно по двору всегда шнырял всякий народ. Он крикнул. В дверях сарая показалась фигура какого-то солдата. Он позвал его и приказал подержать лошадь, но солдат, удивлённо глядя ему в лицо, спросил:

— Да вы к кому?

— В канцелярию! — резко отозвался Карл на глупый вопрос.

— В какую канцелярию? Да нешто вы… Нешто канцелярия…

— Что ты, пьян, что ли?! — вскрикнул Карл. — Держи лошадь!

И, бросив поводья, которые подхватил солдат, юноша быстро двинулся на главный подъезд. Двери были заперты. Этого никогда не бывало.

— Барин, а барин! — крикнул солдат. — Вам же сказывают! Заперто всё.

— Как заперто? Почему? Что такое?

— Да нешто вы не знаете? — кричал солдат. И, взяв лошадь, он приблизился вместе с нею и продолжал: — Ведь вам же сказывают, барин, никого нет. Заперто! Оттого я вас и опрашивал, к кому вы. Я один тут. Ещё есть два человека, да они со двора ушли.

— А в канцелярии?

— Какая вам канцелярия! Ни души, барин! И двери, видите, заперты.

— Да где же все?

— А кто их знает? Ныне раным-рано приехал офицер с солдатами, спросил, есть ли кто в доме, и, узнав, что нет никого, замкнул двери и ключ увёз. Думали мы, хоть кто из господ придёт по должности. Ан, вышло, никто и не приходил.

— Да что же всё это значит?

— Да значит, барин, им, стало быть, всем карачун пришёл…

— Кому, дурень?

— Да всем!

— Кому всем? Что ты?

— Да им же, канцелярским! Они же ведь все немцы были. Кровопивицы! Коли его самого в три погибели скрутили да скрючили, то, вестимое дело, и эфтим всем досталось.

Карл, недоумевая, глядел на солдата, ничего не понимал и видел только, что солдат не пьян. Вместе с тем смущение закралось в сердце юноши. Он вспомнил оживление на улицах, которое его удивило, затем арест Лакса, нежданный и необъяснимый!.. Кучка конвоируемых в воротах крепости… Наконец, эта канцелярия, запертая каким-то офицером с солдатами.

Карл переменился в лице, руки его слегка дрожали… Он начинал понимать, что нечто невероятное и худое для его семьи совершилось в Петербурге! А он, как ребёнок, скача по улицам столицы, ничего ещё не знает. Он вскочил в седло и уже марш-маршем полетел домой.

В конце первой же улицы ему попалась коляска, и в ней Адельгейм. И тот и другой вскрикнули… Один с маху приостановил коня, а другой приказал кучеру остановиться.

— Это ужасно! Невероятно! — вскрикнул Адельгейм по-немецки.

— Что?! — вскрикнул Карл.

— Вы не знаете?

— Не знаю!.. Знаю!.. Не знаю что!.. Говорите!..

— Его светлость схвачен ночью, заарестован… Брат его и сын — тоже. На площади Зимнего дворца уже полки гвардейские принимают присягу на верность правительнице российской.

Карл, слушая, сидел на лошади, онемев от изумления или, скорее, от ужаса. Мгновенно понял он, что подобное происшествие страшно отзовётся и на них.

Адельгейм, будто угадав его мысль, прибавил:

— Делайте то же, что и я! Вы знаете, куда я еду? Вы думаете — в гости? Я еду за Нарвскую заставу, там найду крестьянских лошадей и двинусь куда глаза глядят — хотя бы на время. Теперь все мы погибнем. Со всеми будет поступлено так же, как со Шварцем.

— Со Шварцем?! — вскрикнул Карл. — Что? Где он?

— Арестован этой ночью, после того, что мы разъехались от него, и, вероятно, сидит где-нибудь в каземате.

— О-о!.. — только воскликнул Карл, бросил поводья и схватил себя за голову.

— Скачите скорей домой! Скажите от меня вашей матушке собираться вам всем сию минуту и выезжать. Куда — всё равно. Лучше всего в Курляндию. Я могу укрыться около Ревеля. А вам нужно за границу спасаться. Сгоряча будет много арестов и ссылок всех приверженцев герцога. Потом, конечно, всё успокоится — и незахваченные теперь останутся на свободе. Ну, прощайте! Часа через два-три я буду уже далеко от заставы. Скажите это вашей матушке! Я не ребёнок, и если спасаюсь из столицы, то, стало быть, всем нам выжидать опасно! Соберитесь и вы тотчас! Прощайте!

Карл пустился в карьер и, прискакав домой, бросил лошадь во дворе и стремглав кинулся в дом. Но в доме он нашёл уже необычайную сумятицу. Люди сновали, бегали и охали. Оказалось, что Амалия Францевна лишилась чувств при страшном известии и, положенная в постель, уже давно лежит без движения.

Он бросился в спальню к матери и на пороге встретился с сестрой. Тора была бледна как смерть. При виде брата она бросилась к нему на шею. После странного, как бы омертвелого состояния, в котором девушка находилась уже часа два, она теперь сразу разразилась рыданиями на весь дом.

— Тора! Тора! — восклицал Карл. — Надо скорей… Надо уезжать! Сейчас Адельгейм сказал… Он говорит, нас могут арестовать. Я не думаю, но всё-таки лучше бы уезжать из Петербурга.

— Непременно… — через силу выговорила Тора и прибавила: — Не успеем. Я жду каждую минуту. Если бы матушка была не в таком положении, мы теперь уже сели бы в экипажи.

— Стало быть, и ты думаешь, что мы будем взяты?

— Ах, Карл, конечно! Непременно… Сегодня же. Крестный отец уже с солдатами увезён из столицы. Куда — неведомо. По всем вероятностям, в Шлиссельбургскую крепость. Мы, как близкие ему люди, непременно окажемся виновны.

— В чём, Тора? Господь с тобой! В чём?

— В чём?! — вскрикнула девушка отчаянно, и глаза её блеснули ярко. — В том же, в чём были виновны сотни и вся тысяча русских, которых пытали и ссылали за всё лето и всю осень. И вот… вот возмездие. Я молчала, боялась признаться, но мне всегда чуялось, что кончится все… вот этак… Да! — И, помолчав, Тора, выговорила глухо: — Герцог-регент… и в каземате! Крестный — сановник, властный, грозный… и сам в застенке, на дыбе… Это невероятно! Всё-таки невероятно!

— Неужели ты думаешь, Тора, что даже до этого дойдёт?..

— Милый, ты толкуешь, как ребёнок…

— Герцог и Шварц всё-таки были… не простые какие дворяне…

— А Волынский, обезглавленный по их прихоти?! Сами показали пример… — И, махнув рукой, Тора смолкла.

Разумеется, молодая девушка оказалась права, ожидая беды. Послушаться совета Адельгейма и выехать тотчас, бежать куда глаза глядят было невозможно, так как Амалия Францевна, поражённая событием, не вставала с постели.

Однако Тора не разочла, что было всё-таки благоразумнее уезжать и увозить мать даже и больную…

Через два дня после ареста Шварца г-жу Кнаус всё равно заставили подняться на ноги.

В доме появились солдаты с простым капралом, который ими командовал. Поднятая дерзко и грубо, больная женщина с дочерью и сыном была перевезена в ту самую канцелярию, где властвовал долго Шварц. Все трое были заключены вместе в одну из больших камер.

В чём заключалась вина семьи Кнаус, разумеется, никто не говорил, ибо не знал. Были составлены списки близких лиц герцога и его клевретов. Клаусы были в числе первых… Этого было достаточно.

Заарестование семьи немедленно повело к тому, что их квартиру ограбили… сначала солдаты, а затем всякие «незнаемые» люди, явившиеся с улицы, когда раскрытый дом был брошен на произвол судьбы, а прислуга со страху разбежалась.

Допрос Кнаусов и многих других, арестованных по тем же соображениям, был, однако, отложен на неопределённое время… Канцелярия была заперта. Всё, её изображавшее, её наличный состав, преобразилось за двое суток в арестантов. Ходили слухи, что обновлённая канцелярия составляется из приверженцев первого министра графа Миниха, но вступят в должность и начнут чинить суд и расправу они ещё не скоро.

Положение Кнаусов и им подобных было исключительно в том отношении, что им окончательно не у кого было просить покровительства и защиты.

Народилась новая немецкая же партия — приверженцы правительницы и принца-генералиссимуса, — которая относилась к ним, казалось, даже враждебнее, чем русские.

Всё, что поднялось к власти, ненавидело своих павших соотчичей и презрительно звало их кличкой die Kurländer (курляндцы).


XXXVII


Пётр Львов, освобождённый по делу, возникшему вследствие доноса князя Черкасского, и затем тотчас же арестованный вновь, не знал окончательно, как объяснить свой арест. Но с первых же слов допроса пред грозным Ушаковым он понял всё и пришёл в отчаяние. Он понял, что всё открыто и известно судьям и что его отец и сестра взяты тоже.

Разумеется, он тотчас снова обратился к Торе Кнаус. Она хлопотала за него. Карл явился к нему в крепость. Но вести были плохие. Наконец дело повернулось ужасно… Теперь он лежал на кровати с глухой болью во всех членах и с жгучей болью в спине. Вчера вечером, вызванный пред полуночью к допросу, он был подвергнут пытке… Но телесное страдание заглушалось чувством стыда и страшного озлобления. Впрочем, вообще мысль о себе самом приходила лишь изредка. Постоянная мысль об отце и сестре преобладала и лежала на сердце гнетом. Он ничего не знал об их судьбе. Вина его увеличилась, а виновником этого был он же сам, давший отцу средство бежать. Теперь, почему знать, старика могут тоже начать пытать. А разве он, дряхлый и хилый здоровьем, может выдержать истязание? Сестра тоже жила более или менее спокойно в деревне, а по его вине теперь попала в число заключённых.

Наверное Львов ничего ещё не знал, но был всё-таки глубоко убеждён — кое-что угадав из своего допроса, — что старику отцу грозит та же беда: допрос с пристрастием или дыба!

Бедный молодой человек, вчера пытанный и лежащий на кровати, не знал и даже не предчувствовал, что старик отец, тоже пытанный вчера после него, на той же дыбе, не выдержал страшного и смертельного для его лет истязания. В это утро из крепости уже вывезли покойника в дощатом гробу на одно из ближайших кладбищ.

«Какие дни! Какие дни! — восклицал мысленно Львов. — Все сказывают — лютые… Правда!.. Но и диковинные тоже!.. Опасался я Коптева, и вышла диковина! А затем, считая себя навсегда спасённым, думал вместе с отцом и сестрой убежать на край света, а тут вдруг какой-то неведомый иуда-предатель погубил всех и совсем. Нет сомнения, что и бедный Коптев, благородно поступивший, тоже пострадал из-за нас».

Около полудня унтер пришёл к заключённому, принёс ему в горшке тёплых щей, краюху хлеба и полбутылки квасу. Заперев за собой дверь, он весело и как-то странно поглядел на Львова.

— Ну, барин, кушай! А когда покушаешь, я тебе такое скажу, что ахнешь и запрыгаешь! Хоть и поковеркали тебя вчера в застенке, а всё-таки запрыгаешь.

— Что такое? — тоскливо спросил Львов.

— А ты прежде покушай!

Но весёлое лицо унтера настолько удивило молодого человека, что он ответил решительно и садясь на кровати:

— Нет, служивый, говори. Хорошие ведь вести?

— Хорошие, барин!

— Прослышал ты, что меня господин Шварц требует освободить?

— Шварц? — И унтер весело присвистнул. — Ваш вельможа Шварц теперь… — И он снова свистнул.

— Что такое? Что ты?

— А вот что, барин! Господь Бог сжалился над нами, грешными! — шёпотом заговорил он, хотя за толстой дверью в коридоре никто бы не услыхал его голоса. — Злодей российский захвачен и сам отвезён в Шлиссельбургскую крепость. Сам Бирон!

Львов вскочил с места, бросился к унтер-офицеру и схватил его за плечи.

— Да! Да! — рассмеялся этот. — Не ты один этак-то прыгаешь — весь Питер прыгает да Богу молится.

— Да правда ли?! — вскрикнул Львов.

— Чего тебе? Правда, говорят тебе! Ночью сам фельдмаршал собственноручно захватил его в кроватке, скрутил, заткнул глотку и потащил! А таперича, поди его, уже нажаривают плетьми.

Львов схватил себя за голову и опустился снова на кровать. Унтер что-то продолжал говорить, но он не слушал.

— Ведь это спасение! Наше спасение! — бормотал он сам себе.

— И все, все, все! — расслышал он слова, которые повторял унтер чуть не в десятый раз.

— Что все? — спросил он.

— Да все! Они все — биронщики! Ни единого, говорят, не останется: всех заберут и всех, как клопов, передавят! Милостив Господь Бог! Давай Бог здоровья фельдмаршалу! Ведь я, барин, его знаю. Я ведь сказывал тебе, что я с ним Очаков брал. Так уж ты и рассуди. Коли он, стало быть, турку бил, так что же ему этот кровопивица? Что блоха!

— Спасены! Все спасены! — воскликнул Львов, снова вставая и тихо двигаясь из угла в угол по камере.

Даже боль в плечах и спине, казалось, если не исчезла, то была много легче.

— Уедем в Караваево, — восторженно говорил он вслух себе самому, — я с женой… и Коптев с женой… Через год вокруг Павла Константиновича Львова будут не только два сына и две дочери, а и внуки… — И чрез мгновение он обернулся к унтеру и сказал: — Ведь вот судьба! Отложи Ушаков мой допрос на сегодня, я бы и пытан не был. Захвати фельдмаршал злодея неделю назад, мы бы и арестованы не были.

Целых двое суток, однако, волновался Львов в своей маленькой каморке, не зная ничего о своей судьбе… Но он волновался не от ужаса или отчаяния, а от светлых надежд, которые почему-то всё усиливались. Унтер, принося ему пищу, каждый раз приносил и новые известия: о ликовании столицы и всех обывателей, о том, как целуются люди, будто христосуются, и празднуют карачун российского кровопийцы и всех биронщиков.

На третий день после того, как Львов узнал о великом совершившемся событии, около полудня, ключ заскрипел в замке его двери не в урочный час.

Львов насторожился и будто чувствовал, что это неспроста, что это не сторож. Едва только дверь отворилась, как он вскочил и, изумляясь, шагнул навстречу нежданному гостю.

Он сразу даже не признал вошедшего. Он увидел только, что лицо это ему знакомо. Только после нескольких мгновений, будто сообразив, он узнал, кто перед ним стоит.

— Глазам не верится! — тихо произнёс он. — Слава Богу.

Пред ним был Коптев, но уже в форме Преображенского полка.

Однако изумление Львова перешло в тревогу, потому что Коптев казался смущённым и даже печально глядел на него.

— Говорите! Рассказывайте! Знаете ли что про батюшку, про сестру?

Офицер ответил смущаясь, что ничего не знает, и, уклоняясь от других вопросов Львова, стал говорить, конечно, о событии, рассказывая всё в подробностях. Прежде всего он объяснил, что должен был тоже быть арестован, но скрылся у Миниха, а затем стал и участником в сокрушении злодея и в награду переведён в полк графа чином выше.

— Первые два дня не было ни минуты своей. Я всё справлял поручения графа, а сегодня на рассвете я уже начал хлопотать о вас, — сказал Коптев. — Просил, конечно, фельдмаршала за вас, и он даже обещался не только приказать вас освободить, но даже хочет вас к себе на службу взять. Он много смеялся, как вы Шварца провели за нос, именуясь Зиммером…

И, посидев ещё немного, Коптев поднялся, говоря, что идёт просить разрешения повидать его сестру Соню, вероятно заключённую, по его сведениям, на дворе воеводской канцелярии.

— А батюшку-родителя разве вы не хотите повидать? — спросил Львов горячо.

— Да… но я… я не знаю… — начал Коптев, запинаясь.

— Вы не хотите, имея возможность, повидать старика, который полюбил вас, как родного?.. Наконец, вы и мне тогда сообщите, что он… Я ничего ведь не знаю о батюшке.

Коптев, видимо смущаясь, как-то переминался на месте с ноги на ногу. Казалось, он собирается заговорить о чём-то другом, но не решается.

— Что с вами? — заметил наконец Львов. — Вы будто что-то на уме держите, чего сказать не хотите?

— Да… это верно, Пётр Павлович! — вдруг решительно выговорил Коптев. — Да… Но я боюсь… Вас огорчить боюсь… Слушайте… На всё воля Божья… Веленья Господни неисповедимы! Я должен сообщить вам горестное для вас… После вашего допроса с пристрастием допрашивали и Павла Константиновича… и так же! — Коптев смолк и ждал.

— Так же?! — повторил Львов робко. — Так же? Его пытали?!

— Да, — едва слышно отозвался Коптев.

— Пытали! На дыбе?!

— Да.

— И что же? Что?!

— В его года… — тихо начал офицер, потупляясь, — в его возрасте, конечно… Несчастный Павел Константинович не смог вытерпеть и поэтому… — И Коптев опять смолк.

— Он истерзан! При смерти?! — вскрикнул Львов, хватаясь за голову.

— Да… очень… совсем… почти кончается… Может быть, теперь даже…

Львов вздрогнул, потом отошёл, опустился на кровать и закрыл себе лицо руками.

— Я понял… — прошептал он. — Скажите, ведь я понял? Да?..

Коптев молчал.

— Скажите: когда? Ночью?.. Утром?.. Недавно?

— Тогда же… На самой дыбе… — тихо ответил офицер.

Сидящий Львов вдруг пригнулся, как от удара, и глухое рыдание огласило камеру.

Чрез сутки по приказу самого властного в столице сановника — графа Миниха заключённые Пётр Львов и его сестра были освобождены… Но их радость была отравлена горем. И к этому горю примешивалось что-то необъяснимое. Это была неотступная, гложущая сердце мысль или соображение: одним днём, даже несколькими часами раньше погибни Бирон — и старик отец был бы жив!

Действительно, приказ регента о допросе с пристрастием был получен Ушаковым в сумерки, но к пытке было приступлено им в полночь, даже после полуночи… В два часа ночи старик Львов потерял сознание от истязаний и скончался… В три часа ночи Бирон был уже государственным арестантом.

И с этой мыслью не могли примириться ни Пётр, ни Соня.

Но если у молодой девушки должны были наступить тотчас же светлые дни — брак с любимым человеком после стольких мучений, — то у Петра Львова горе по отцу усугубилось ещё и другим, новым горем.

— Господи! Что за времена! — восклицал Львов. — Из огня да в полымя.

Едва освобождённый, несмотря на то что он чувствовал себя слабым и разбитым от последствий пытки, он, конечно, тотчас бросился в дом близких, почти родных людей…

«Конечно, тоже не медля венчаться! — думалось ему с грустной радостью. — Батюшка с того света простит, что не дождалися годовщины его кончины. Нельзя: времена неверные… Миних да правительница — те же немцы».

Но когда Львов подъехал к дому Бурцева, то нашёл ворота запертыми и едва добился дворника, от которого узнал нечто, ставшее новым страшным ударом.

Бурцев с внучкой был арестован накануне и увезён…

— Куда? — вскрикнул Львов, цепляясь за зипун мужика, как бы утопающий.

— В ссылку, сказал нам капрал. А куда — не велено ему сказывать никому.

— За что? — снова вскрикнул Львов, но, разумеется, сам он мысленно ответил себе: «Немцы! А он — приверженец цесаревны, а Миних её не любит…»

И, вернувшись домой, Пётр вдруг почувствовал себя совсем дурно. Вечером он был в постели и в бреду.

Всё, сгоряча не сказавшееся, теперь сказалось сразу и шибче: и истязанье на допросе, и душевная пытка, нравственная дыба!

И целый месяц вылежал сильный и здоровый молодой человек от болезни, именуемой белой горячкой. При этом плечи, часть спины, шея и руки сильно опухли. Дыба отзывалась не тотчас, но зато отзывалась долго.

За время болезни Петра Соня при помощи жениха разыскала могилу отца и поставила памятник. Затем, по неотступным просьбам Коптева, она стала кой-что покупать и готовить сама своё приданое…

— Как встанет Пётр Павлович, так сейчас же в храм Божий! — говорил Коптев. — Хоть я и любимец ныне сильного вельможи, чуть не второго российского регента, а всё-таки лучше спешить: времена наши переменчивы. Бог весть что впереди? У фельдмаршала тоже врагов много всегда было, а теперь их ещё больше набралось из завистников.

Выздоровевший Львов, конечно, согласился с этим мнением. И решено было после наступившего уже Рождественского поста венчаться немедленно, не отлагая в долгий ящик.

Впрочем, Львов тем охотнее старался ускорить свадьбу сестры, что ему не на кого было оставить её в Петербурге.

А расставаться приходилось. Львов решил твёрдо добиться, куда сосланы Бурцевы, и ехать за ними, к ним. Теперь у него на свете, по замужестве сестры, оставалось одно близкое существо — Лиза.

Однако все хлопоты и старания выведать что-либо о Бурцевых были безуспешны. На Смольном дворе, у цесаревны, не было никаких сведений об её приверженце, из-за неё, очевидно, пострадавшем, как и с десяток других Петровых старых служак.

В канцелярии нового первого министра, несмотря даже на принадлежность к ней Коптева, ничего добиться не удалось. Миниховские клевреты были, очевидно, хитрее и осторожнее бироновских.

Львов, пожелавший из-за одного лишь любопытства узнать, где находятся Шварц, семья Кнаусов, Лакс и его благодетель Адельгейм, наивно много ему помогший, не мог, однако, ничего выведать. Он узнал только, что Шварц был сначала заключён в Шлиссельбург, но куда девался или сгинул — было неизвестно. Старик Игнат, которого Пётр повидал, нарочно съездив для этого в крепость, объяснил ему:

— Этот злючий немец вряд ли жив теперь… Так злился, так злился, сидючи у меня, что на стенки швырялся… Опасался я его, чтобы как меня не укусил. Ей Богу… Ну, вот, полагаю я — и не ради смеха, — что он от злости лопнул и помер где в ссылке или дорогой.

В разговоре Игнат называл Львова по-старому — Генрих Иваныч. Пётр, ни слова не объяснив ему, пожелал видеть камеру, где содержался его отец… Но это оказалось невозможным. В ней был заключён теперь, по словам старика, «ктой-то из биронщиков» под величайшим «секретом», и к нему никого не допускали. Даже ключ был в канцелярии и пищу ему приносил капрал из Преображенского полка.

И Львов уехал, оставив Игната в убеждении, что он — Генрих Иваныч Зиммер.

Потеряв всякую надежду разузнать, куда сослан Бурцев с внучкой, он решился снова, во второй раз, на комедию служебную. Он решился проситься в управление фельдмаршала, чтобы в качестве чиновника по сыскным делам всё-таки добиться, где Бурцевы. Коптев доложил о нём графу, и Львов был зачислен.

Свадьба сестры и поступление на службу состоялись почти одновременно — в начале января.

Два месяца Львов деятельно и усердно служил в управлении властного первого министра и был наконец им замечен и обласкан.

«Ещё месяц обожду, — думал Пётр, — и прямо в награду за службу попрошу разыскать, где Бурцевы, и простить их — вернуть из ссылки!»

По тому, насколько фельдмаршал милостиво относился к нему и отличал его, Львов мог вполне надеяться на успех. А одного слова Миниха было достаточно для спасения Бурцевых.

Храброго воина и героя, спасшего Россию от «кровопийцы» и предоставившего власть в руки матери императора, все благоразумные и честные люди считали спасителем отечества. Могуществу его не было предела. Правительница во всём совещалась с ним и во всём действовала по его советам и указаниям.

И завистников горсть скоро превратилась в сонм. А во дворце говорилось и неустанно повторялось людьми, близкими к правительнице:

— Человек, однажды произведший государственный переворот хитро и смело, может и второй раз то же затеять. Первый министр, конечно, легко может пожелать сделаться регентом империи. А для этого необходимо прежде удалить из пределов России отца и мать младенца-императора. При сокрушении властного курляндца у него был только верный ему полк — преображенцы, а теперь у него в столице своя сильная партия. Прозвище «миниховец» уже в ходу в столице… «Регент-фельдмаршал» уже слышится подчас в беседах среди сановников и дворян. Измайловцы и конный полк — офицеры и солдаты равно — уже соперничают с преображенцами, кто больше любит и чтит покорителя турок… Такой человек опасен!.. Да и зазнался он не в меру: желает быть почитаем выше правительницы и выше принца-генералиссимуса. Пора избавиться от него… Не было бы поздно!..

Вот что слышала Анна Леопольдовна чуть не от зари до зари и равно от всех своих окружающих. Даже главные сановники империи — Остерман, Левенвольд, Головкин и другие — тихо нашёптывали всё то же самое.

— Пора! Не было бы поздно!.. Его можно и не трогать, но клевретов его, шайку его, надо распугать… В этом вся его сила. А один он не страшен…

Наступил март месяц, и ровно через четыре месяца после сокрушения курляндца «спасший отечество» от злодея оказался сам чуть не злодеем…

Фельдмаршал в одну неделю был понемногу лишён всех своих должностей и очутился у себя на дому как бы арестованным. Правительница решилась избавиться от опасного человека, якобы претендующего на регентство.

Но если граф Миних остался в столице, живя как простой дворянин, без влияния на дела государственные, без власти, даже без права бывать при дворе правительницы… то миниховцам сразу пришлось круто.

Под тем или другим предлогом клевреты павшего министра исчезали из Петербурга.

И однажды преображенец Коптев с женой выехал из Петербурга в Кострому за грубое якобы поведение и побои при арестовании близких Бирону лиц.

Через неделю после выезда Коптева нескольким лицам бывшего управления бывшего первого министра было указано покинуть столицу и выехать куда угодно.

В числе прочих был изгнан и «сомнительный» Львов-Зиммер без права наведываться в столицу.

Пётр выехал к себе в Караваево, где не было теперь даже и сестры. А главное, он уезжал, потеряв окончательно всякую надежду узнать, где и что Бурцевы и увидит ли он когда-нибудь Лизу!..


XXXVIII


Прошло лето, прошла и осень… Веком целым показалось время для безвинно виноватых. Пришла зима, и минул год, что пал Бирон, а власть перешла к правительнице, и совершилось новое событие!

После смерти императора Петра II[23] безусловное и исключительное право вступления на престол принадлежало, конечно, цесаревне Елисавете Петровне. Петербургские сановники — весь придворный круг — обошли цесаревну и решились избрать дочь царя Иоанна Алексеевича лишь потому, что могли ей предписать свои условия. Олигархическое движение не привело, однако, ни к чему. Явившаяся в Петербург принцесса курляндская по просьбе целой партии дворян изорвала условие, подписанное ею в Митаве.

Впрочем, сама цесаревна, весёлая, беспечная, любящая свет и шум, и не мечтала о престоле, предпочитая частную, беззаботную жизнь в своём Смольном дворе.

Так прошло более десяти лет. Теперь, когда ей было уже около тридцати лет, она вела жизнь менее суетливую и начинала невольно подумывать о своих правах на престол. Вдобавок около неё явился умный и преданный ей человек — француз Лесток в качестве доктора.

Одновременно появился в Петербурге новый французский посланник, маркиз Шетарди, присланный Францией почти исключительно за тем, чтобы действовать в пользу дочери Петра Великого, попробовать произвести переворот в её пользу при помощи денег и, конечно, ради собственных выгод.

Франции было нужно расстроить союз — недавно заключённый — России с Австрией и, кроме того, достигнуть, чтобы Швеция получила обратно все те земли, которые отнял у неё Пётр Великий. Всё это должна была в случае успеха обещать будущая императрица Елисавета.

В конце лета цесаревна вдруг переменила свой образ жизни, менее выезжала, менее принимала у себя и почти не участвовала ни в каких увеселениях. Вместе с тем она начала часто бывать в разных казармах различных полков, преимущественно в Преображенском полку, и становилась всё более и более любимой гвардейскими солдатами, с которыми обращалась ласково, запросто, как с равными. Между прочим, она постоянно крестила детей солдатских, так как в казармах солдаты жили семьями, с жёнами и детьми, и даже с отдельным хозяйством, как крестьяне на деревне.

Осенью Лесток сошёлся близко с одним преображенцем из иностранцев. Это был некто Грюнштейн, бывший негоциант, разорившийся и перешедший в русское подданство, с тем чтобы поступить в гвардию. Ему первому сознался Лесток в своих мечтаниях.

Грюнштейн отозвался на это с полным сочувствием и взялся действовать в пользу цесаревны среди своих товарищей.

Через несколько дней он уже объявил о полном согласии двенадцати человек преображенцев. Через некоторое время их уже было тридцать, поклявшихся постоять за цесаревну, хотя бы пришлось поплатиться жизнью.

И постепенно партия, мечтавшая о перевороте, начала вслух выражать своё желание.

Видно, что бразды правления ослабли.

Действия Лестока и всех приверженцев цесаревны были настолько неосторожны, что многие разумные люди, петербургские сановники или придворные, дивились, что против них не принимается никаких мер.

Объяснилось это лишь впоследствии — отчасти беспечностью, отчасти невероятным упрямством правительницы. Отдалив от себя когда-то Миниха, жившего теперь в Петербурге вполне частным человеком, без всякого влияния на дела, Анна Леопольдовна отдалила от себя и другого человека, ещё более полезного, опытного и дальновидного, старика графа Остермана.

При дворе главную роль, влиятельную и властную, играл саксонский посланник Линар, и всё делалось по его желанию. Только ему вполне повиновалась правительница, и он же из-за прихоти, простого каприза поссорил её с Остерманом. Вместе с тем, сам впервые находясь в России, Линар не знал и не видел ничего и воображал, что положение правительницы так же сильно и крепко, как и всякого монарха в Европе.

Вместе с тем Анна Леопольдовна была занята по его же наущению подготовлением своего рода переворота. Она хотела принять титул императрицы и царствовать как бы вместе со своим сыном до его совершеннолетия.

Пришёл ноябрь, и до правительницы начали доходить слухи о «продерзостной» затее приверженцев цесаревны. Но цесаревна была в дружеских с ней отношениях, бывала ежедневно у неё, и когда заходила речь об её претензии очутиться на месте Анны Леопольдовны или императора, то обе приятельницы — и правительница, и цесаревна — вместе смеялись над слухами и сплетнями.

Наконец однажды давно удалённый правительницей старик Остерман попросил аудиенции, явился и увещевал её принять меры осторожности, так как приверженцы цесаревны всё увеличиваются и, не стесняясь, ведут противогосударственные речи.

— Так, например, — заявил Остерман, — доктор цесаревны прямо рассказывает повсюду, что вскоре произойдут в Петербурге важные обстоятельства, которые удивят всю Европу.

Правительница отнеслась к словам старика, как к шутке, и вместо всякого ответа стала показывать ему красивое платье, только что доставленное для младенца-императора. Остерман уехал изумлённый и недоумевающий.

Не прошло несколько дней, как другой человек, личность не последняя в столице — граф Левенвольд получил такого рода известие от кого-то из друзей, что решился поздно вечером отправиться во дворец. Он узнал, что правительница уже легла почивать, написал записку и послал её с фрейлиной Менгден, прося видеть правительницу немедленно. На отказ её он велел ей передать, что в Петербурге замышляется против неё заговор.

Фрейлина Менгден принесла Левенвольду ответ правительницы резкий и краткий:

— Её высочество приказала ответить, что вы сошли с ума!

Через неделю после этого Анна Леопольдовна получила письмо пространное, но анонимное из Бреславля. В нём её извещали о заговоре в Петербурге с целью низвергнуть императора Иоанна и провозгласить императрицей Елисавету Петровну. В письме были малейшие подробности, как всё затевается, и почти все главные участники были названы по именам.

Помимо имён французского посланника Шетарди и доктора Лестока, были и имена некоторых сановников и даже имена некоторых Преображенских солдат из дворян.

Правительница смутилась в первый раз.

В тот же вечер у неё, по обыкновению, собралось много гостей, и в том числе была, конечно, и цесаревна. Анна Леопольдовна решилась объясниться с ней. Выйдя из гостиной к себе в спальню, она через ту же фрейлину Менгден вызвала к себе цесаревну, которая играла в карты.

Правительница стала серьёзно говорить с ней о тех слухах, которые ходят по Петербургу. Цесаревна отвечала ей так же, как и всегда, шутливо. Анна Леопольдовна заявила, что на этот раз дело иное… она получила письмо из-за границы.

Кончилось тем, что доверчивая женщина взяла это письмо и прочла его цесаревне. И эта, слушая чтение, увидала сама, что письмо — от первой строки до последней — было достоверное и точное изложение всего того, что творилось вокруг неё и даже в её комнатах.

Разумеется, она тотчас же стала увещевать правительницу, что всё это ложь, и кончила тем, что расплакалась. Увидя её слёзы, правительница тоже расплакалась. Обе расцеловались и вместе вышли снова в гостиную… Но теперь, уже наоборот, правительница была совершенно спокойна, а цесаревна скрывала своё волнение.

На другой же день австрийский посланник, уведомленный своим правительством, что французский посланник Шетарди затевает в Петербурге переворот в пользу Елисаветы, явился к правительнице и передал ей всё то, что узнал из Вены. Анна Леопольдовна только рассмеялась и объяснила, что слухи эти слишком поздно дошли до него. Вот уже сколько времени ей покоя нет от всяких вралей и доносчиков, и даже она удивляется, как он, в качестве посланника, так поздно узнал то, что знает последний обыватель.

Австриец вышел от правительницы, горячо воскликнув:

— Умоляю вас спасти себя и императора! Вот мои последние слова как представителя дружественного государства!

За это время принц Антон был в сильной размолвке с женой, и хотя до него, конечно, тоже доходили всякие слухи о действиях приближённых цесаревны, но он ничего не говорил жене. Впрочем, и он мало доверял этим слухам, видя цесаревну ежедневно весёлую, беспечную, думающую только о балах и увеселениях. Но теперь, однако, и принц был однажды озадачен и встревожен. Уведомленный близкими ему людьми, он явился к жене, требуя от неё ради безопасности императора — его сына — тотчас же расставить пикеты по разным местам Петербурга, а одновременно приказать арестовать несколько лиц, и прежде всего доктора Лестока.

Может быть, правительница и согласилась бы на это, но она посоветовалась с Линаром и затем ответила мужу, что ему, так же как и многим, мерещится всякий вздор.

Между тем в действительности движение в пользу цесаревны становилось всё серьёзнее, и был уже заранее определён день для исполнения опасного предприятия. Было назначено шестое января — Крещение. Но вдруг пришлось поневоле начать спешить.

Стало наверно известно, что правительница, ввиду минования года со смерти Анны Иоанновны, объявит себя императрицей. Кроме того, вследствие всяческих стараний, внушений и убеждений старика Остермана правительница согласилась на отправку трёх батальонов гвардейцев на границы Швеции, с тем чтоб в эти батальоны были зачислены все те гвардейцы, которых подозревали, что они — главные приверженцы цесаревны.

Шетарди и Лесток поняли, что поневоле наступило время действовать…

И 24 ноября, почти ровно через год после падения герцога и возвышения Анны Леопольдовны, Петербург увидал повторение, почти буквальное, того же самого…

Такой же государственный переворот произошёл точно тем же способом. Только действующие лица переменились, а событие было как бы простым повторением предыдущего.

Утром Лесток уговорил цесаревну решиться, не откладывая ни единого дня. Цесаревна плакала и не решалась. Она была, собственно, довольна своим существованием и счастлива, а ей грозила ссылка или заточение в монастырь в случае неудачи.

Чтобы подействовать сильнее на воображение робкой и малодушной Елисаветы, Лесток привёз с собой и показал ей две картинки: одна изображала её императрицей на троне, в короне и порфире, другая изображала её же в иноческом одеянии и в монастырской келье.

В ту же ночь, долго промолившись у себя в спальне, цесаревна после полуночи села в сани и в сопровождении Лестока и Воронцова выехала в Преображенские казармы.

Недалеко от казарм её ожидали тридцать человек рядовых, самых преданных.

Они были посланы в казармы объявить, что цесаревна сейчас явится и объяснит, с какой целью она является. И в несколько минут до трёхсот рядовых единодушно и громогласно заявили, что готовы следовать за «матушкой», куда она прикажет.

Цесаревна вошла в казармы и приняла присягу этих трёхсот человек, между которыми не было ни одного офицера.

Затем она тотчас же двинулась с ними ко дворцу. И здесь опять повторилось, и опять буквально то же самое, что было год назад…

Как Миних подошёл с солдатами к Летнему дворцу, арестовал в постели и отослал под арест регента Бирона, точно так же теперь, только тридцать рядовых были посланы наверх, в апартаменты, арестовать правительницу.

Цесаревна осталась в дворцовой караульне.

Через полчаса ей доложили, что правительница и принц уже взяты из постели, посажены в экипаж и увезены, а сына их под конвоем уже несёт нянька по лестнице. Всё произошло мирно и тихо. Раздавался только один громкий голос: отчаянно плакал перепуганный во сне солдатами полуторагодовой император.

Наутро вступила на престол императрица Елисавета Петровна…

И хотя Петербург бурно ликовал, но в нём не было и тени того, что было во всей России до самых дальних пределов. Все россияне до последнего крестьянина если не поняли тотчас, какое событие произошло, то почуяли, что «лютое время» миновало и взошло новое красное солнышко — дщерь Великого Петра Алексеевича засияла в короне императорской над всем православным людом.


XXXIX


Чрез полгода, уже весной, на Красной горке[24], вокруг ярко освещённого дома на набережной толпилась туча народа…

В доме было торжественное и блестящее празднество, сотни гостей, бал и ужин.

Старик, воин-служака и любимец ещё первого императора, отпраздновал утром свадьбу внучки, тёзки императрицы, а теперь на подъезде ожидал к себе монархиню в гости.

Наконец грянуло на набережной гулкое «ура». Императрица в большом рыдване[25] почти шагом двигалась от Зимнего дворца.

Чрез полчаса встреченная стариком Бурцевым царица открыла бал «польским», идя с хозяином. Во второй паре шли новобрачные — Пётр и Лиза Львовы, а в третьей — Соня Коптева с мужем, за ними гости бесконечно длинной вереницей, важной и блестящей…

В те же минуты на набережной, затерянная в толпе, стояла худенькая и болезненно-бледная молодая девушка и глазами, полными слёз, глядела на сверкающие окна дома.

Она недавно вернулась в столицу из ссылки в Вятку, где потеряла мать, умершую от горя и всяких лишений…

«Кто бы мог эдакое всё предвидеть? — думалось ей, Торе Кнаус. — Люди — игрушки, и неведомо чьи!»


Загрузка...