Камер-юнгфера

I


Над Петербургом чуть брезжил свет. На небосклоне занималась утренняя заря ясного, слегка морозного дня.

Было 18-е октября 1740 года. В городе ещё с двух или трёх часов ночи на всех улицах, главным образом на Невской перспективе, совершалось что-то незаурядное и диковинное.

Обыватели, запоздавшие в городе по делам или в горстях, со страхом и трепетом пробирались до своих жилищ. Наоборот, к рассвету, те из жителей, которые привыкли рано выходить со двора, выглянув на улицу, тотчас же возвращались вспять, в силу пословицы: не суйся в воду, не спросясь броду.

Последние десять лет, пережитые Петербургом, под гнетом управления всемогущего Курляндского герцога, "слово и дело", соглядатаи и "языки", Тайная канцелярия, вообще весь государственный порядок, на веки оставшийся в истории с наименованием "Бироновщины" — всё приучило обывателей столицы ежечасно быть настороже, чтобы не нажить лихой беды и не оказаться без вины виноватым.

Это нечто необычное, совершавшееся в эту ночь в Петербурге, были караулы, пикеты и рогатки, рассеянные по Невской перспективе на всех углах прилежащих к ней улиц и переулков. Многие в эту ночь не попали, куда направлялись, и ночевали на морозе, заарестованные солдатами. Два полка, Измайловский и Преображенский, были расставлены, или вернее, рассыпаны по главным пунктам города. Зачем: никто не знал. Ясного, определённого приказания никто не получал. Не только офицеры, но и старшие командиры не знали, что они делают. Быть может, только два или три человека, в том числе командир измайловцев, брат герцога, Густав Бирон, да командир преображенцев, сам фельдмаршал Миних, знали хорошо, почему город за ночь попал на военное положение.

Было указано: "строжайше и наикрепчайше блюсти порядок". Между тем именно эти, как бы выросшие вдруг, среди ночи из-под земли, караулы и рогатки сами всеобщую сумятицу и наделали.

В конце Невской перспективы, на льду уже замёрзшей Фонтанки, была тоже рогатка, но караул был здесь многолюднее и состоял из двух десятков преображенцев, под командой двух офицеров. Одному из двух начальников временной заставы, офицеру Грюнштейну, в качестве немца, было объяснено самим графом Минихом, что назначенная ему ночная стоянка есть особо важный пункт, так как недалеко оттуда помещался и Летний дворец, занятый императрицей.

Но в чём заключалась важность поручения Грюнштейна, в чём заключались его обязанности в эту ночь, он ничего не знал. Ему приказали стоять с своей командой, пока не будет приказано идти в казармы! Молодой, умный и хитрый офицер Грюнштейн даже смущался тем, что, не имел никаких инструкций.

Толкам и догадкам солдат не было конца. Последние деяния Бирона с его клевретами давали широкое поле предположениям.

— Указано будет ночью забирать жителев целыми сотнями и уводить в крепость, — толковали шёпотом солдаты.

— Указано будет всех русских сановников и главных полковников колотить в мёртвую, — говорили другие.

— А что, если, ребята, швед под самую столицу подошёл обманным образом, — догадывались третьи, — на заре сражаться будем.

Те же самые толки и догадки были во всех пунктах, где стояли караулы. В иных местах весь караул состоял из двух-трёх рядовых, даже без капрала. Эти рядовые стояли часовыми под ружьём, совершенно не зная зачем. На опросы проходящих они отвечали:

— Проходи, братец, скорее, благо пропущают.

— Придержи язык за зубами. Долго ль вырезать!

— Доберёшься цел и невредим до дому, свечку к иконам поставь! — внушительно советовали некоторые из солдат.

Иногда караул отвечал на опросы жителей шутками:

— Стережём, родимые, чтобы рогатку прохожие на дрова не растащили.

— Стоим, глядим, как бы месяц с неба не свалился.

— Начальству лежать надоело, вот нас и поставили.

В иных пунктах Преображенские рядовые, отличавшиеся своей избалованностью, озорством и дерзостью с обывателями, вообще всяким "бедокурством”, воспользовались теперь случаем, чтобы нажиться насчёт перепуганных обывателей.

II


Озорнее всех действовал в эту ночь пикет, поставленный на углу перспективы и Мещанской улицы, где был целый квартал, за церковью, обитаемый исключительно серым людом, приписными к городу мещанами и крестьянами. Здесь мирные жители, запоздавшие домой, застревали у неожиданно выросшей за ночь рогатки.

Караул состоял из полдюжины рядовых Преображенского полка, под командою капрала Новоклюева. Командир рогатки, высокого роста, могучий и плечистый силач, спокойно сидел на заборе, а команда составила ружья в козлы и весело болтала. Но вместе с ними стояло тут же около дюжины человек заарестованных прохожих.

Обыватели охали, вздыхали, причитали и молились вслух. Изредка начинали они просить "сударя-капрала отпустить их до дому, клятвенно уверяя, что они ни в чём неповинны. Но капрал Новоклюев отвечал коротко и внушительно:

— Дай полгривны и ступай себе с Богом.

Разумеется, те, у которых деньги были в кармане, тотчас откупались и опрометью пускались домой. Те, у которых, как на грех, не оказалось ничего в кармане, оставались на час, на два заарестованными. Впрочем, иногда капрал соглашался за вознаграждение натурою.

— Кудаев, обращался он к одному рядовому, молодцеватее других: — ощупай этого, может, что и найдётся. Хоть платок шейный взять. А то бери шапку! Мы люди сердечные и сговорчивые. Ничем не брезгуем.

С одного молодого парня, который от перепугу при задержании начал реветь навзрыд, как баба, Новоклюев, ради потехи, велел снять штаны, надеть их ему на голову и завязать на шее. Парень, милостиво отпущенный домой, пустился рысью, но ощупью, спотыкаясь и падая, при громком хохоте караула.

Рядовой Кудаев, красивый малый, лет двадцати пяти, неохотно исполнял приказания капрала. Он был один, из всей команды, рядовым из дворян. Изредка он пробовал просить капрала отпустить кого-нибудь из прохожих без выкупа, но в ответ на это Новоклюев отзывался насмешливо:

— То-то, братец ты мой, видать, что ты не мы... Батька, с маткой денег на продовольствие присылают. Так тебе с дворянского жиру-то да с барского корма — живи, не тужи! А нам, коли не пользоваться всякими обстоятельствами, так и жрать нечего будет.

Замечание Новоклюева было совершенно справедливо.

Рядовые гвардии из простонародья имели, конечно, все средства к существованию, но не имели денег, а потому пользовались всяким удобным случаем зашибить копейку.

Разумеется, когда стало рассветать, Новоклюев отпустил, всю ещё оставшуюся гурьбу заарестованных им обывателей и скомандовал грозно:

— Ну, вы! Пошёл по домам! Живо! Не то расстрел!

На заре улицы Петербурга оживились ещё более, послышался барабанный бой, все рогатки повалили наземь, а пикеты снялись с мест. Прошёл по городу слух, что вся гвардия собирается на площадь перед Летним дворцом. Оба полка, занимавшие ночью углы и перекрёстки города, сошлись, построились и двинулись тоже ко дворцу. Одновременно с ними все другие полки, стоявшие в столице, уже двигались туда же, каждый из своих казарм.

Город, разбуженный барабанным боем, тоже поднялся ранее обыкновенного, и каждый обыватель, видя, что все на ногах, и зная, что на миру и смерть красна, храбро решался тоже выскочить на улицу. Наконец, часам к девяти, перед дворцом стала, выстроившись, вся гвардия, а всё пространство, прилегавшее к плацу, было покрыто сплошь массою народа. Но в чём было дело, что за притча приключилась, что такое стряслось, какое такое событие свершилось — ни единая душа не знала!

Наконец, когда солнце уже поднялось на небосклоне и позлатило дворец, засверкало и засияло в амуниции построившейся рядами гвардии, в эту массу народа невидимкою проскользнула полудогадка, полувесточка из дворца: "Императрице худо!" Гвардия и весь Петербург знали давно, что императрица Анна Иоанновна опасно больна, но, однако, кончины её никто не ждал.

В девять часов на подъезде дворца показался всем хорошо известный и многими любимый фельдмаршал Миних. Сев на коня, он объехал ряды гвардейцев, вызвал начальников, торжественно объявил о кончине императрицы и о том, чтобы приступали немедленно к присяге на верность новому Третьему императору Ивану Антоновичу и новому правителю Российского государства герцогу Ягану Бирону.

Гвардия, простояв более часу под ружьём, двинулась по домам, а затем во всех церквах началась присяга всех жителей. Во всех домах, от палат боярских до маленьких домишек и хибарок мещан, всюду шептались обыватели, всюду смущал всех один и тот же вопрос, одна и та же загадка. Как так? Присягать императору, коему всего только два месяца от рожденья, ещё, пожалуй, дело понятное. Но видано ли, слыхано ли присягать на верность хоть и знатному вельможе и могучему временщику, но всё-таки не царственного происхождения, вдобавок и не русскому?

Среди толков об этой диковине, присяга новому императору и новому правителю Российской империи, людоеду Бирону, шла, разумеется, своим чередом. Присяга шла спешно и быстро, тем паче, что был строжайший приказ, дабы к вечеру того же дня не оказалось ни единой живой души, которая бы избегла целования креста и Евангелия.

В ту минуту, когда Преображенский полк двинулся вместе с другими с площади, половина гренадерской роты была отделена, и команда рядовых, капралов и офицеров вступила на подъезд. Новоклюев и Кудаев были в числе прочих и вместе с своим офицером вошли во дворец. Кудаев с другим товарищем-солдатом очутился в дверях большой залы, где он никогда не бывал. Новоклюев с своими рядовыми попал на часы в другую залу, где на парадной великолепной кровати лежало бездыханное тело скончавшейся императрицы.

— Ах ты, Господи, вот угодил, — думал про себя Новоклюев. — Надо же эдак потрафиться.

И капрал, дерзкий, но глуповатый, с трепетом косился на большую кровать. Богатырь до страсти боялся мертвецов.

"Ну, как сутки не сменят, да на ночь оставят! Помилуй Бог!" — думал он.

III


Рядовой Кудаев, простояв часа три у дверей главной залы, был сменён другим часовым. Выйдя из дворца с другими товарищами, под командою того же Новоклюева, рядовой шёл озабоченный и задумчивый.

Капрал, наоборот, был доволен и в духе.

— Чего не весел — нос повесил? — обернулся на ходу Новоклюев.

— Ничего, — отозвался Кудаев. — Мудрёные мои дела. Не знаю уж теперь, как и быть. Померла царица...

И Кудаев беспомощно развёл руками, даже чуть не выронил ружьё, которое нёс на плече.

— Это что ещё? Что у тебя за дела могут быть, да ещё мудрёные? Да и причём тут царица?

Кудаев молчал.

— Да ты говори, я, может быть, тебе помочь сумею.

— Ладно, — отозвался, помолчав, Кудаев. — Придём домой, я, пожалуй, тебе и расскажу.

Вернувшись на ротный двор, Кудаев откровенно рассказал капралу немудрёное приключение, которое его смутило. Смерть императрицы должна была, по его мнению, осложнить обстоятельства его жизни.

Молодой малый, рязанский помещик или недоросль из дворян, с год назад, явился в Петербург и поступил рядовым в Преображенский полк. Мать его оставалась в маленькой вотчине, владея полсотней душ крестьян, отец давно умер, родни не было почти никакой. Следовательно, молодой рядовой очутился в Петербурге с очень скудными средствами и без всякой протекции. Большинство рядовых из дворян гвардейских полков было в том же положении. Мудрёнее этого положения трудно было и придумать. Юноша-барчонок являлся на службу, всячески избалованный в семье, нелепо воспитанный, безграмотный, умея только, по сакраментальному историческому выражению, "голубей гонять". Прямо из-под покровительственных юбочек матушки, всякой ласки и всякого баловства мамушек, и рабского потакательства дворни и холопов, он попадал в ряды солдат, на край света, за тысячу вёрст от родного гнезда в новую столицу с совершенно чуждой, полунемецкой обстановкою. Дисциплины было мало, служба была немудрая, но барчонку, выросшему на медах и вареньях, приходилось жёстко спать на ларе в казармах, рядом с простыми "сдаточными" из крестьян. Хотя большинство рядовых гвардии были исключительно дворянские дети, но между ними было и не мало простых солдат, переведённых случайно или за отличие из разных полевых и гарнизонных команд.

Молодой рядовой, имея какую-нибудь родню в Петербурге, тётушку или дядюшку, в несколько лет мог надеяться попасть в капралы, сержанты и скоро выслужиться в офицеры. Недоросль из дворян без всякой родни и протекции мог легко просидеть пятнадцать лет до получения капральского звания, которое было немного лучше простого солдатского. Большие средства даже при отсутствии покровителей, конечно, много помогали в карьере.

У рядового Кудаева не было ни влиятельной родни, ни денег.

Случайно выискал он в Петербурге родственника, который приходился ему двоюродным дядей. Но у этого дяди, капитана Калачова, не было более близких родственников и выискавшийся племянник Кудаев очень его обрадовал. Всё-таки не чужой! Но Калачов, будучи уже в отставке, проживал в Петербурге как простой обыватель и не мог ничем помочь племяннику по службе.

Молодому рязанскому недорослю, конечно, оставалось как-нибудь просуществовать подобно другим недорослям солдатам и надеяться на счастье. Но вскоре после его прибытия в Петербург, молодого человека, по его выражению, лукавый попутал.

Поставили его однажды на часы в караульню Зимнего дворца. В числе обитателей, которые сновали в сравнительно маленьком доме, он увидал молодую девушку. Раз десять промелькнула она мимо него, раз пять взглянула на него, и случилось то, что бывает и будет всегда на свете. Молодые люди сразу приглянулись друг другу. Вскоре после этого Кудаев, по собственной охоте, стал всё чаще появляться на часах во дворце. Он вызывался добровольцем, заменяя то одного, то другого из своих товарищей, когда им приходилось идти в дворцовый караул. На, третий или четвёртый раз молодой преображенец уже успел перемолвиться с молодой девушкой, а однажды с ним заговорила и пожилая женщина, очевидно, родственница его зазнобы.

Наконец, вскоре эта "придворная барынька", как определяли её люди во дворце, позвала молодого человека зайти к ним побеседовать. На другой же день Кудаев уже без ружья и не в качестве часового, а в качестве гостя явился в Зимний дворец и, пройдя разными полутёмными закоулками нижнего этажа, очутился в двух маленьких горницах у новых знакомых.

Пожилая женщина оказалась служащей в штате племянницы царствующей императрицы. Это была камер-юнгфера Анны Леопольдовны, принцессы Брауншвейгской, матери объявленного наследника престола. Для Кудаева такое знакомство было, конечно, находкою. Это была важная протекция по службе.

С первого же своего визита Кудаев увидал, что ему посчастливилось. Камер-юнгфера Стефанида Адальбертовна Минк была курляндка и, по-видимому, не из дворянок. С ней вместе жила её племянница, которую она называла кратко Мальхен, а прислуга звала Амалией Карловной.

Молодая девушка, лет семнадцати, однако, мало походила на немку. Стефанида Адальбертовна была полная, белокурая с сединой женщина, удивительно мудрёно говорившая по-русски. Что касается до Мальхен, то девушка смахивала совсем на русскую барышню. Черноволосая, быстроглазая, бойкая говорунья, она напоминала Кудаеву одну барышню, соседку по вотчине в Рязани. Мальхен отлично изъяснялась по-русски, даже без малейшего акцента. Вскоре Кудаев узнал, что если госпожа Минк приехала в Россию ещё недавно, вместе с принцессою Анною Леопольдовною, то её сирота-племянница, наоборот, была уже давно, с восьмилетнего возраста, в Петербурге и забыла думать о своей прежней родине.

В первое же знакомство Стефанида Адальбертовна, при объяснениях с Кудаевым, пользовалась помощью племянницы, так как молодой человек окончательно не понимал ни слова из того, что говорила госпожа камер-юнгфера. Слова были простые на подбор, произнесённые, конечно, неправильно, но тем не менее настоящие российские и, несмотря на это, Кудаев сплошь и рядом совершенно не понимал, что из этих слов выходит и что желает сказать госпожа Минк. В первый же день знакомства, барыня, жалуясь рядовому, говорила:

— Я очень трус. Когда ветер подует, мой щок далеко уходит.

Мальхен должна была объяснить Кудаеву, что тётушка её боится сквозного ветра, так как у неё часто от этого бывают флюсы.

Беседы Кудаева с новыми знакомыми бывали всегда в этом роде. Молодому человеку была нестерпимая тоска толковать с госпожой камер-юнгферою, но глазки и улыбки Мальхен вознаграждали его за всё. Молодой малый понял, что он благосклонно принят обеими новыми знакомыми, а что они для него всё-таки, сравнительно, люди сильные. Госпожа Минк служила в горницах принцессы, была любимицей её главной фрейлины и наперсницы Иулианы Менгден, а сестра этой фрейлины была замужем за сыном фельдмаршала графа Миниха.

Много бессонных ночей провёл Кудаев после своего знакомства, думая о том, что из этого всего может произойти. Его, очевидно, принимают у госпожи Минк не без цели. Мальхен влюблена в него, а тётушка не прочь выдать замуж племянницу за русского дворянина. Он простой рядовой, но ведь ей стоит сказать слово фрейлине. В один день просьба о рядовом дойдёт до фельдмаршала и императрицы и Кудаев, вместо пятнадцатилетней службы до первого капральского чина, может в полтора — два года сделаться даже офицером гвардии.

Кудаев бывал в гостях у камер-юнгферы раза два в неделю, но более частые посещения госпожа Минк отклонила. За то Мальхен, пользовавшаяся сравнительной свободой, изредка одна прогуливалась в саду близ дворца и выходила из него на берег Невы. Кудаев, часто бродивший здесь, встречался с ней и тут влюблённые могли свободно беседовать подолгу.

IV


За несколько дней до загадочной всем ночи, когда Кудаев попал в числе прочих в пикеты, расставленные по всей столице, он послал к госпоже камер-юнгфере единственную свою знакомую в Петербурге, в качестве свахи. По странному стечению обстоятельств, петербургская чиновница, пожилая вдова, отправившаяся свахой к Степаниде Адальбертовне, называлась Степанидой Андреевной. Придворная барынька приняла сваху вежливо, гостеприимно и отвечала, что она не прочь выдать племянницу замуж за рязанского дворянина, но просила несколько дней срока, чтобы серьёзно подумать о предложении.

Вернувшись от придворной барыньки, Степанида Андреевна Чепурина объяснила, что дело обстоит благополучно, но что надо ковать железо, пока горячо.

— Только моли Бога, — прибавила она, — чтобы императрица была жива. А сказывают, что она хворает сильно.

— Почему же? — удивился Кудаев. — Что же мне до императрицы?

Петербургская старожилка Чепурина знала многое такое, чего не знал недоросль из дворян, недавно прибывший из глуши, и потому сразу поняла исключительное положение, в котором был Кудаев. Она предложила разъяснить дело молодцу обстоятельно и толково; побеседовав с преображенцем наедине, глаз на глаз, шёпотом она потребовала с его стороны "ужасательно" клятвенно обещаться никому не проронить слова.

— Пойми ты, соколик мой, что это мы ведём разговор государский. За это и тебя, и меня плетьми постегать могут. Попадём к Бирону в лапы, не только плетей, и литер отведаем.

— Каких литер? — изумился наивно Кудаев.

— Каких? То-то ты с гнёздышка слёток, воистину слёток. Рыкнет на нас кто-нибудь "слово и дело", стащат нас в приказ, в сыск, начнут пытать, на дыбу поднимать, а там тебе и мне, после кнутов и плетей, выжгут на лбу "веди" и "добро". Не понял?

— Не понял, — отозвался Кудаев.

— Веди и добро прямо в лоб отхлопнут калёным железом. А значит оное: вор и душегуб.

— Да за что же? Мы не воровали и никого не губили, не резали...

— Вот за этот наш государский разговор. Так ты поклянись мертво молчать, чтобы мне из-за тебя язык не вырезали, да и тебе чтобы не идти на цепь садиться.

Разумеется, Кудаев поклялся хранить всё в тайне. Тогда Чепурина объяснила молодцу рядовому, что ему крайне выгодно сделаться мужем племянницы камер-юнгферы во дворце самой императрицы. Но при этом хитрая петербургская чиновница прибавила своё следующее дальновидное соображение.

По её мнению, Кудаеву надо было Бога молить, чтобы императрица жила подольше, а чтобы свадьба его сыгралась как можно скорее, в виду опасного состояния хворающей, с осени государыни.

— Помрёт царица — всё перемениться может.

Причина была простая. В прошлом августе месяце родился у племянницы монархини сын, махонький принц Иван Антонович, почитаемый уже наследником престола. По смерти императрицы он будет провозглашён императором всея России, хотя ему только два месяца. Теперь его мать, просто принцесса Брауншвейгская, простая племянница государыни, а в случае вступления на престол новорождённого младенца, та же принцесса станет матерью императора, все её приближённые станут персонами более важными. Всякая камер-юнгфера, вроде г-жи Минк, станет тоже персоной, которую и рукой не достанешь.

Теперь Стефанида Адальбертовна, по своему природному малоумию, не понимает этого, объяснила Чепурина, а случись такая перемена, сделайся принцесса правительницею и регентшею, а то, чего доброго, и императрицею, то она, госпожа Минк, не похочет отдать свою дочь за какого-то Преображенского рядового.

— Вот видишь ли, соколик, всё дело в спехе, — закончила объяснение чиновница. — Скорее надо тебе венчаться. Тогда, в случае перемены правительства, тебе клад, талант и удача. А не успеешь ты повенчаться, то гляди, твоя придворная барынька на тебя тогда и плюнуть не соизволит.

Кудаев не только понял всё, что разъяснила умная барыня, но даже сознал внутренне, что она совершенно права. Все в столице знали, что государыня хворает, что у ней сильнейшие припадки подагры, частые обмороки; вообще в городе ждали перемены правительства. Кроме того, большинство петербуржцев, людей не придворных, воображали, что по смерти Анны Иоанновны на престол войдёт её племянница, Анна Леопольдовна, и будет объявлена императрицею.

Разумеется, так думали люди, непосвящённые в тайны придворной интриги, и люди, не стоящие у кормила правления. Все сильные мира, наоборот, знали отлично, что императором будет младенец Иоанн Антонович, а действительным правителем обширного государства сделается первый вельможа империи, одинаково всем ненавистный "людоед" Бирон.

— За тем он недавно и Волынскому голову снял!

Были люди, втихомолку говорившие и крепко надеявшиеся на то, что после кончины императрицы вступит на престол единственная законная наследница российского престола, родная дочь Великого Петра, царевна Елизавета Петровна. У молодой, красивой и доброй царевны была своя партия, как в новой столице, так и в Москве, равно и во всей России, но партия эта боязливо молчала и бездействовала.

После объяснения со своей свахой и приятельницею, Кудаев зашёл снова к госпоже Минк, но не был принят и вышел из дворца смущённый. Побродил он несколько дней в саду около дворца и по берегу Невы, в надежде увидать Мальхен, но увидал её только издали. Она махнула ему рукой, послала поцелуй и убежала во дворец. Очевидно, что-то такое случилось, какая-то перемена в образе мыслей госпожи камер-юнгферы.

Однако, дня через два после этого, какой-то мальчуган разыскал на ротном дворе рядового Кудаева и передал "почтеннейшее" приглашение Стефаниды Адальбертовны пожаловать в гости в сумерки.

Кудаев явился. Его возлюбленная была грустна, уныло поглядывала, а её тётушка объяснила молодому человеку, что свадьба дело серьёзное, надо много подумать, и хотя господин Кудаев "ошень корош" и для неё, и для Мальхен, но для решения вопроса есть препятствия.

Кудаев вернулся домой озабоченный и, узнав от одного офицера полка, что государыня ещё сильнее хворает, он отчасти стал догадываться в чём дело. Он тотчас же отправился на совещание к своему другу и Степанида Андреевна объяснила дело точно так же.

Камер-юнгфера оказалась бабой не промах. Она чуяла перемену, которая может произойти в её общественном положении в случае смерти императрицы, и оттягивала дело. Станет принцесса императрицею, то, конечно, она свою Мальхен за простого рядового не отдаст, а будет метить на какого-нибудь гвардейского капитана, а то и выше... за сенатора...

— Моли Бога, чтобы монархиня выздоровела и долго была жива, заключила беседу Чепурина.

Кудаев развёл руками.

— Молиться-то я буду хоть денно и нощно, да что же толку-то из этого? Из-за моих молитв она не проживёт дольше, коли ей земной предел положен.

— Это, конечно, согласилась и чиновница. — Да так сказывается.

Через несколько дней после этой беседы, Кудаев очутился в пикете на углу Мещанской, затем узнал о кончине императрицы и, конечно, понял, что он сразу потерял всё. Теперь камер-юнгфера не захочет с ним и знаться.

Вернувшись в ротный двор, после караула во дворце, Кудаев подробно и откровенно рассказал всю эту историю капралу Новоклюеву. К его немалому удивлению, Новоклюев в беседе с ним по поводу его обстоятельств оказался человеком чрезвычайно неразумным. Исповедавшись ему горячо и искренно, Кудаев уже сожалел.

Капрал, юркий по части всякого грабительства в городе, ловкий, когда дело касалось военного артикула, молодчина в простой работе по наряду в городе, в деле Кудаева рассуждал, что тебе малый ребёнок.

Прежде всего, Новоклюев посоветовал Кудаеву силой обвенчаться, выкрасть девушку из дворца, найти попа, да и сочетаться браком. Если кто будет помехой, кулаками дело устроить.

Одним словом, всё, что советовал Новоклюев, было бесконечно глупо.

"Да он совсем оголтелый дурак. Пень какой-то, прости Господи!" — думал в отчаянии Кудаев, уйдя от капрала к себе и обдумывая своё тяжёлое положение.

Весь день и весь вечер продумал молодец, чуть не заплакал от грустных мыслей, но ничего не мог надумать.

"Одно мне нужно, решил он наконец. Пускай скажет эта юнгфера проклятая — надеяться мне или прямо выбросить, всё из головы. А эдак мне не жить. Это мучительство. Что-нибудь одно"...

Плохо проспав ночь, Кудаев решил на утро отправиться к придворной барыньке, чтобы узнать наверное свою судьбу. Когда он приблизился ко дворцу, то увидал особенное движение на дворе и на всех подъездах. Стояли подводы, сани и розвальни, а из дворца выносили вороха и кучи всякой поклажи. В числе снующих людей он увидел вдруг и Стефаниду Адальбертовну, которая вышла повязанная платком на улицу и что-то приказывала двум служителям. Он приблизился к ней со страхом сомнения.

Камер-юнгфера узнала его, кивнула головой и своим невероятным российским наречием объяснила молодому человеку, что они все переезжают. Кудаев узнал, что принцесса Анна Леопольдовна с мужем уже не обитают в Летнем дворце. Император был ещё накануне в полдень, тотчас же после кончины императрицы, перевезён в Зимний дворец, а за ним переехали его мать и отец. Теперь же начали собираться и все находящиеся в штате императора, так как Летний дворец, где стояло тело усопшей императрицы, предназначался быть резиденцией нового правителя Российской Империи. Пока все эти камер-юнгферы, камер-медхен и всякие обитатели дворца укладывались и съезжали, кучка разного рода личностей явилась в этот же дворец, обходила горницы и выбирала себе помещение. Всё это были на подбор немцы, почти не говорившие по-русски, но с виду чрезвычайно важные, гордые и даже нахальные. Всё это были приближённые самого герцога, истинные хозяева в столице, да и во всей России.

Камер-юнгфера предложила Кудаеву войти на минуту и намекнула, что он даже может быть полезен, может им помочь при укладке и перевозке вещей в Зимний дворец. Кудаев охотно взялся помогать. Поклажи у придворной барыньки было собственно немного и в три часа времени вся рухлядь, посуда, всякий скарб, кровати и перины и всё до последней ложки и плошки было уже сложено на подводы.

Мальхен была чрезвычайно весела, её забавлял переезд. Но больно кольнула сердце рядового какая-то беззаботность в его возлюбленной. Она как будто бы забыла думать о нём, забыла, что он ещё недавно присылал сваху. Она была занята исключительно своим переездом в другой дворец. Однако при прощаньи Мальхен шепнула что-то своей, тётке, а Стефанида Адальбертовна обратилась к рядовому с приглашеньем побывать через несколько деньков у них на новоселья в Зимнем дворце. Приглашение это камер-юнгфера сделала однако настолько важным голосом, с таким величественным жестом, что Кудаев невольно почувствовал, как его дела принимают дурной оборот. Права была чиновница! Анна Леопольдовна стала не императрицею, даже не правительницею и не регентшею, правил судьбой империи герцог, а принцесса осталась с простым званием матери императора, а между тем лица, находящиеся в её штате, в том числе эта камер-юнгфера, были уже много важнее и горделивее. Что же будет дальше?

Кудаев не вернулся на ротный двор, а окончательно грустный, не зная что делать, собрался к своему дяде. Он готов был теперь, в силу своего природного добродушия и кротости, советоваться со всеми.

V


Капитан в отставке, Пётр Михайлович Калачов, жил на Петербургской стороне, в собственном маленьком доме. Человек лет под шестьдесят, капитан казался гораздо старше своих лет.

Это был благообразный старик, добродушный, ласковый, добряк и шутник, немного простоватый и очень словоохотливый. Когда-то ещё юношей, в 1700 году, он был зачислен рядовым в один из вновь сформированных императором Петром полков. Несколько позже он перешёл в азовский полк, участвовавший во всех кампаниях великого императора.

За тридцать лет службы капитан участвовал, по его выражению, во многих "бравурных баталиях и викториях". При этом он был несколько раз ранен и, если б не болезнь в ногах, то, вероятно, продолжал бы службу до конца дней своих.

Теперь добродушный и словоохотливый капитан с особенным удовольствием рассказывал о своих подвигах, с особенным благоговением вспоминал "Первого" императора, которого видал много и часто.

Более же всего капитан любил прихвастнуть двумя вещами: своим знакомством с чужестранными государствами, с разными заморскими городами, в которых ему пришлось побывать. В особенности часто любил он описывать Голландию, где прожил около года, посланный в числе других молодых офицеров для изучения "корабельной арифметики". Главным же образом простоватый добряк был смешон тем, что доходил до хвастовства в своих рассуждениях о "государских и штатских предметах».

Капитан Калачов был искренно и глубоко убеждён, что он тонкий политик, что если бы не его серенькое дворянское происхождение, то при возможности иметь протекцию, конечно, теперь он был бы у кормила правления государственного, был бы генералом и членом "Кабинета". Любимой темой бесед и разговоров капитана были поэтому не столько военные, сколько "штатские" предметы.

Беседовать об этих штатских или государственных предметах было, разумеется, более чем опасно в последние годы царствования императрицы Анны и властвования могущественного и жестокого Бирона. Вследствие этого капитану Калачову редко удавалось потолковать по душе о престолонаследии российском, о немецкой партии, захватившей бразды правления, о союзах с Австрией или с Польшей, о коварстве злейшего из врагов российских — шведа. За подобного рода рассуждения у себя на дому, можно было легко попасть в тайную канцелярию, в сыск, под пытку и плеть.

Однако капитан Калачов жил уже в Петербурге около десяти лет мирно и тихо, копаясь летом в саду и в огороде, довольно больших размеров. Зимой он находил какие-нибудь другие занятия, чтобы убить время. Знакомых у него было мало; все, кого он видел, для него были люди недостаточно грамотные и просвещённые. Большинство из них смутно слышали о том, что есть такая страна Голландия, и смешивали её с другим краем, именуемым Хохландией.

Случалось даже, что когда капитан заговаривал о том, что на российский престол две линии имеют законное право, линия царя Ивана Алексеевича и линия великого императора Петра Алексеевича, собеседник капитана слушал его, разиня рог, внимая как бы великим таинственным речам. Большею же частью собеседник старался как можно скорее убраться из домика гостеприимного капитана, чуя, что такие беседы к добру не поведут. За последнее время собеседники, кто бы они ни были, старались в своих разговорах даже не упоминать имени царствующей монархини, а тем паче имени всеобщего страшилища, герцога Бирона. Многие перестали бывать у доброго, словоохотливого и умного капитана именно благодаря его страшным речам и "погибельным» рассуждениям.

Года с три тому назад повадился ходить к капитану один дворянин, тоже отставной поручик петровых войск. Он находил особенное удовольствие вспоминать вместе с капитаном о славных викториях и доблестных баталиях прежнего времени. Но однажды этот новый знакомый сразу прекратил свои посещения вследствие того, что услышал вдруг от капитана страшные слова, которые могли погубить и хозяина, и гостя. Калачов выразился, что никогда порог его домишки не осквернится ногою немца.

— Вот уже скоро десять лет живу я в Петербурге, а ещё через мою прихожую не перешёл ни один немец.

Подобные слова или подобные мнения назывались "жестокими". А жестокие слова вели человека прямёхонько под кнут палача.

Добряк капитан был очень обрадован, что в Питере вдруг оказался родственник его, рядовой Преображенского полка. Посчитавшись роднёю, Калачов и Кудаев кое-как добились, что один другому приходится двоюродным племянником. Кудаев был доволен найти родственника, тем паче, что это был добрый старик. Калачов был обрадован тем обстоятельством, что у него нашёлся законный наследник.

На второй или третий раз при посещении молодого и красивого солдата из дворян, Калачов добродушно и прямо объяснил ему, что намерен написать духовное завещание, чтобы оставить ему свой домишко с садом и огородом. И то, и другое представляло собой рублей сто в год дохода, а сумма эта по времени была большая.

С первого же посещения Кудаева капитан стал звать его просто Васей и плутом, так как слово "плутяга" было у него всегда ласкательным прозвищем.

VI


Кудаев нашёл старика на этот раз ничего не делающим, как бы взволнованным и озабоченным. Капитан обрадовался племяннику.

— Что давно не бывал, плутяга, — встретил он его.

— Да всё не время было, дядюшка, — отозвался Кудаев. — Недосуг был, сами видите, какие дела мы делали.

Капитан не отвечал ничего, усадил племянника, велел подать ему пирога и бутылку квасу, а сам продолжал молча шагать из угла в угол в своей небольшой диванной, где он принимал гостей.

Кудаев заметил перемену в старике.

— Нездоровится что ли вам? — спросил он.

— Нездоровится, — пробурчал капитан, — воистину нездоровится, да не мне, а нашей матушке России. И видом не видать было, и слыхом не слыхать, чтобы в каком-либо царстве-государстве такие бесстыдные беззакония приключались… Что вы только творите! Ах, что вы творите!

— Кто это, дядюшка?

— Кто? Вы же... Вы!

— В толк не возьму я, про что вы...

— В толк не возьмёшь? Ах ты...

И капитан выругался, ласково, но крепко.

— Как по твоему, по кончине Анны Иоанновны, чья линия в своих престольных правах и привилегиях должна, стать?

Кудаев не понял вопроса.

— Вижу я, ты статских речей не разумеешь, — важно вымолвил Калачов: — буду с тобой беседовать просторечием. Стану, как называется, бабьими словами объясняться. Кому законный след был вступать на престол по кончине Анны Ивановны.

— Как, то ись, дядюшка? Как сказано в манифесте. Императору Ивану Пятому Антоновичу.

— Это кто же тебе сказал?

— Да в манифесте...

— Да чёрта ли мне в твоём манифесте. Его Бирон сочинял.

Кудаев рот разинул и чуть не выронил кусок пирога, который нёс в рот. Вытаращив глаза, он молча смотрел на добряка-капитана.

— В манифесте, — продолжал тот. — Да ведь написать всё можно, да и отпечатать всё можно тоже. Али ты не слыхал, кто за собой все права престольные имеет, кому надлежит Российскую империю самодержавнейше приять? Ну-ка, раскинь мыслями-то.

— Это я, дядюшка, точно знаю. Да вишь не потрафилось. Мне как-то и госпожа камер-юнгфера сказывала, Стефанида Адальбертовна. У них все очень этого ожидали.

— Чего?

— А кому то ись вступать на престол.

— Да кому?

— Вестимо, императрицей полагалось быть принцессе Анне Леопольдовне.

— Похоже, рассмеялся капитан. — Попал пальцем в небо.

Кудаев вновь удивился. Калачов продолжал хохотать отчасти сердитым голосом.

— Похоже, — повторил он снова. — Принцессе Брауншвейгской. Зачем ей? Уж пусть тогда будет Пёс Псович Биронов со всеми своими щенятами. Ах ты, Василий Андреевич, сын Кудаев, рядовой ты Преображенского полка! Вот то-то! Кабы вы не были малограмотны, да малоумны, так вы не потакали бы козням врагов российских. Срам, иного слова нет, срам! Ты вот и слыхом не слыхал, чья линия за собою все льготы самодержавнейшие и привилегии всероссийские имеет.

Кудаев догадался, вспомнил и ахнул.

— Вы, дядюшка, стало быть, на сторону цесаревны тянете?

— Да, голубчик, на её сторону, на законную, на всероссийскую. Чья она дочь? Какое ей наименование во всех странах российских? Да. Дщерь Петрова! Так как же по твоему. Истинная дщерь Петрова будет тебе сидеть на Смольном дворе в махоньких горенках, якобы какая барыня-помещица, а разные немцы, курляндцы, да чухонцы будут на престоле всероссийском. Ах, вы разбойники-преображенцы! Прямые вы не гвардейцы, а, как вам ноне в Питере прозвище, гвалтдейцы.

— Слышал я это, только не разумею это. Чем же мы гвалтдейцы? Почитаем мы всё это для себя обидным. Гвалту или шума от нас мало, а что и есть, то по указанию начальства.

— Да, почитайте обидным, да всё это правда сущая. Вы гвалтдейцы прямые. По улице идёте, так норовите толкнуть барыню в грязь, мальчика по затылку съездить. В лавку придёшь, купишь на алтын, а сграбишь на гривенник. Какое незаконное деяние ни соверши, из всего, как гусь из воды, выйдешь. А нужда придёт Биронам, да Минихам, да разным их лаполизам какое действо совершить, сейчас за вас. А вы тут и готовы.

Кудаев слушал длинную речь капитана-дяди, перестал есть и сидел разиня рот и вытаращив глаза. Первый раз слышал он таковое.

С тех пор, как он был в Петербурге, ему ещё; не приходилось слышать такие речи. Для него всё это было какое-то откровение свыше. Он смутно знал, что подобные речи называются "жестокими", и знал, что за подобные мнения человек мог легко пропасть.

Вместе с тем, Кудаев чувствовал, что дядя совершенно прав. Ему случалось не раз слышать о том, что живёт в Петербурге цесаревна Елизавета Петровна, дочь великого императора, прямая наследница престола, по говору всех православных, населяющих Российскую Империю.

— Эдакое позорище, — продолжал капитан. — Зарвались и распотешили. Поди теперь, враг Божий и человеческий себя в преисподней песни поёт и выкрутасы ногами отхватывает. Да, от такого дела сам сатана порадуется.

— Да какое дело? — наивным голосом произнёс Кудаев.

— Ещё спрашивает! — воскликнул капитан Калачов. — Кому вы присягали в храме? Ответствуй?

— Императору Ивану Антоновичу.

— А ещё кому?

— Правителю империи его высочеству герцогу Бирону.

— Во, — воскликнул Калачов, — во! Это что значит? Разве это не сатанин цвет? Разве то не дьявольское ухищрение? Нешто было когда на Руси святой, чтобы присягали в храмах не царской какой персоне, а выскочке, проходимцу? Присягай вы одному императору, коему два месяца от рождения, ништо! Я буду молчать! Он всё же таки по своей матери правнук царствовавшего хоть немного и недолго царя Ивана. Но клятвенно целовать крест и евангелие по православному вероучению из-за богоборца и еретика — грех великий, срам сущий. Дьяволу — именинный калач. Не будь вы все недоросли дворянские безграмотны, никогда сего не было бы, вся бы гвардия знала, чья линия перевес имеет, кто истинный монарх всероссийский. А истинный монарх та самая цесаревна, что препровождена на житьё в свой Смольный двор, яко бы не дщерь Петрова, а какая барынька-помещица.

— Что же, дядюшка, ведь её не трогают. С ней, слышно, ласково обращались завсегда и покойная царица, и сам герцог. Теперь слух ходит, что цесаревне большие деньги каждогодно платить будут, так что ей со Смольного двора возможно будет съехать, другой себе большой дом выстроить и пышнее зажить.

— Ей на престоле след быть! — закричал капитан на весь дом, но тотчас же немного смутился, почувствовав, что хватил через край.

Помилуй Бог! С улицы, сквозь маленькие, хотя и двойные зимние рамы услышит беседу какой-либо прохожий. И конец! Быть ему, капитану, на дыбе, в допросе, а там и в Соловках или в Пелыме.

Помолчав немного, капитан заговорил другим голосом, обращаясь к племяннику.

— Ты, Васька, смотри, меня не загуби, я по-родственному с тобою говорил. Ты знаешь, как жесточайше поступают со всяким, кто насчёт цесаревны речи ведёт. Не проболтайся как там у себя, на ротном дворе. Слышишь? Не загуби дяди болтовнёй.

— Что вы, дядюшка, Господь с вами, не дурак же я какой. Это я всё понимаю.

— Ты ведь, Васька, по своей невесте, выходит, тянешь в немецкую партию. Гляди, женишься, то при помощи своей придворной барыньки живо в сержанты, а то и в офицеры попадёшь. Ну, а я уже в мои годы буду судить по-старому. Я знаю только великого императора и его нисходящую линию. Коли потребно будет, я сейчас за цесаревну голову положу. Вот как, Васька. Ну, теперь сказано, выпалено, отрицаться не буду, а ты не оброни где на улице, или в трактире. Погубишь ты своего дядю и грех сотворишь, коли он на старости лет из-за твоего неряшества в пытке очутится.

— Что вы, дядюшка, Господь с вами! Я не махонький. Держать язык за зубами умею. Да и кто же его в нонешнее время не держит. Собака, сказывают, и та лаять разучилась, боится, как бы в её лае регентово прозвище не проскочило. Вы слышали, сказывают, был такой махонький щеночек, из подворотни затявкал. Показалось кому-то, в тявканье поминает он: Яган! Яган! Взяли этого щеночка, хвост отрубили и в крепости Шлюс на цепи в каземате посадили.

Беседа дяди и племянника приняла весёлый и шутливый оборот. Но затем Кудаев перевёл разговор на то дело, о котором пришёл посоветоваться с родственником.

На вопрос, как ему быть со Стефанидою Адальбертовною, которая стала вдруг с перемены правления гораздо важнее, капитан Пётр Михайлович развёл руками и вымолвил:

— Чужое дело, сказывают, руками разведу, а к своему ума не приложу! Ты мне племянник, мудрено мне твоё дело порешить. Ты чужого человека попроси. А я не могу. По мне, ты красавец, молодец, дворянин, умница, не пьяница, не мотыга. Чем ты не жених какой бы то ни было персоне. Ну, а как судит твоя Степанида Лоботрясовна, этого я знать не могу.

— Уж истинно Степанида Лоботрясовна, — отозвался Кудаев. — Дура, ведь, она, дядюшка, истукан! Российскую речь так произносит, что из сотни слов её еле-еле десяточек поймёшь. А чуть коснётся дело до моего сватовства, сейчас башкой трясёт, важнеющее изображение на себя принимает. В последний раз так рассуждала, что совсем: что тебе генералиссимус какой. Грудь выпятила, голову задрала, руки растопырила и сказывает: "подумать надо!"

— Ну, а невеста, что же?

— Что же невеста? Она, что младенец малый.

— Тебя-то любит?

— Да, любит, как-то нерешительно проговорил Кудаев. — Сказывает, что любит. А ведь сердце девицы, сказывают, бездонная пропасть, где, очертя голову, целое войско погибнуть может.

— Это не глупо сказано...

— Да. Это не я... Слышал так.

— На чём же у вас с юнгферой дело стало? — спросил капитан.

— Да дело стало от кончины государыни. Переехали они в Зимний дворец. Герцог, видите ли, в Летнем будет помещаться с своей фамилией. А император с матерью, и отцом и со всем штатом в Зимнем дворце присутствовать будет. Ну вот и моя придворная барынька с моей голубкой тоже перебрались туда.

— Ну, так что же?

— Ну, как, стало быть, вещи покладали на подводы, так у них и важности много прибавилось. Должно, теперь дело расстроится.

— Ну и плевать, — выговорил капитан.

— Как, дядюшка, плевать? Я без неё жить не могу.

— Это без Мальхен-то?

— Да, без неё!

— Это враки.

— Как, тоись... враки? Что вы, дядюшка.

— Да так, племянник, враки. Это мы слыхали с тех пор, что мир стоит. Всякий молодец так каждый раз говорит: жить не могу, удавлюся, утоплюся, помру, ан глядишь, живёт себе в своё удовольствие. Собирается молодец жениться сто разов, а женится один раз. Так и ты. Плюнь ты на всё это, вот тебе и дело решено.

Кудаев замотал головой.

— А я тебе вот что скажу, Вася, после небольшой паузы заговорил капитан. — Дай, я тебе подъищу невесту, раскрасавицу, приданницу, из русских, у которой имя-то христианское, а не собачья кличка. Ведь это что же такое? Мальхен? Эдак на кораблях, кажись, называется какая-то снасть. И будешь ты по своей невесте тянуть в законную, государскую линию, будешь на счету в согласниках цесаревны. А от сего тебе всякое добро приключится в будущем времени.

Кудаев ничего не отвечал, но мысленно думал:

— Нет, уж спасибо. Цесаревна-то в Смольном доме всю жизнь проживёт. Быть в её согласниках только в Сибирь угодишь, а не только не разживёшься, из рядовых-то в каторжники попадёшь, а не в сержанты.

VII


Прошло недели две. Был уже ноябрь месяц. Кудаева не приглашали в гости к камер-юнгфере Минк. Вокруг Зимнего дворца не было сада, где бы могла прогуливаться Мальхен. Кудаев не мало бродил около жилища возлюбленной, но ни разу не увидал её, ни на улице, ни даже у окна. Три раза заходил он, опрашивал прислугу, просил доложить о себе госпоже юнгфере, но получал ответ что она просит прощенья, ей недосуг.

Когда в третий раз придворная барынька отказала Кудаеву в его желании повидаться, он окончательно был сражён и загрустил. Было очевидно, что от него хотели отделаться, а Мальхен его разлюбила.

Сваха чиновница оказывалась права. Смерть императрицы возвысила общественное положение камер-юнгферы Анны Леопольдовны. Она, очевидно, считала теперь Кудаева слишком невидным женихом для своей Мальхен.

Капрал роты, в которой был Кудаев, видя грустное лицо рядового, всё чаще спрашивал его об его делах.

После своего последнего объяснения с Новоклюевым, Кудаев неохотно заговаривал с ним о своих делах. Новоклюев уж очень несообразно рассуждал и глупые советы давал.

Однажды он посоветовал Кудаеву влезть силком к придворной барыньке, да выругать её поздоровее, постращать её даже. И разное подобное, одно глупее другого предлагал капрал из сдаточных.

Однажды, видя Кудаева особенно грустным, Новоклюев снова пристал к приятелю-рядовому.

— Что, аль всё по своей зазнобушке тоскуешь?

Кудаев молча повёл плечами и вздохнул, как бы говоря:

— Вестимо, а то что же.

— А вот что, приятель. Испробуй ты, что я тебе скажу. Тебя придворная барынька пущать перестала, так ли?

— Да, сказывает, всё недосуг.

— Ну, так ты эту упорную барыньку корыстью возьми. Купи ты ситцу хорошего на платье, да сластей разных. Пойди ты во дворец, да прикажи о себе доклад сделать: пришёл де мол с гостинцами. Она тебя тотчас и впустит. А ты ей гостинец-то поднеси, а острастку-то ей всё-таки задай. Коли вы, мол, за меня не отдадите девицы, то я, мол, вам что-нибудь пакостное учиню.

— Да что, что? — рассердился Кудаев. — Чем я ей острастку-то могу дать? Полаяться на неё, ну и выгонит вон. Что же толку-то? Чем я её напугаю! Битьём, что ль?

— Как чем? Всем. Скажи из-за угла обухом, а не то ножом двину. А не то у вас во дворце в петлю затянусь. Мёртвое тело у вас окажется.

— Это я-то затянусь?

— Вестимо, ты, а не я.

— Спасибо. Худой выигрыш. Из-за дуры бабы повеситься.

— Да это будет вторым делом, — отозвался Новоклюев. — А первое дело гостинцев купи, да снеси.

Кудаев молчал.

— Что же, и это по твоему негодно? — спросил капрал.

— Нет. Вестимо дело гостинцу ей снести было бы хорошо. Да ведь его купить надо.

— Знамо купить.

— В лавке?

— Вестимо, в лавке, а то где же? На колокольне...

— Лавки в столице не про меня писаны...

— А про меня все писаны. Иду в любую...

— Чтобы купить гостинцу, объяснил Кудаев вздыхая, — деньги нужны, а где мне их взять? У дядюшки попросить. Более не у кого. Никого в Питере не имею...

— Попроси у дядюшки.

— Не даст, отозвался Кудаев. — Не таковский!

— Почему? Скупердяй?

— Не та линия, видишь ли.

— Какая линия?

— Линия, говорит он, не та. Невеста придворная Анны Леопольдовны, а он эфту линию не одобряет, сказывает, истинная линия у цесаревны Елизаветы Петровны.

— И, и, и! Братцы вы мои! — пропищал тоненьким, деланным голосом богатырь Новоклюев. — Ахти мои матушки! За эдакие, голубчик ты мой, речи улетают люди не токмо туда, куда Макар телят не гонял, а куда если и чёрта загнать, так он оттуда не выкарабкается. А ты, дурень, повторяешь! Аль плети захотел вместо невесты? Аль в тайной канцелярии побывать желаешь?

— Да нет, я это только так, к слову, смутился Кудаев, вспомнив приказание дяди не проговариваться. — Это я брешу. Да опять-таки не я то говорю, а дядюшка сказывает. Я тут невиновен.

И Кудаев внутренне застыдился, что с первой же минуты, испугавшись, свалил всю вину на добряка дядю, чтобы выгородить себя.

— Нет, дядя не даст денег, — заговорил снова Кудаев, желая скорее переменить разговор. — Он скуповат. А у меня ни алтына, какой тут гостинец.

— Ах ты дурень, дурень! — выговорил Новоклюев. — Хоть из дворян ты, а я простого состояния, а всё же ты, извини, дурень. Деньги, видишь, ему нужны.

И Новоклюев начал хохотать.

— Слышишь, что я тебе скажу, Василий Андреевич. Хошь, я тебя направлю, всё твоё дело налажу? Хошь ты сейчас идти гостинец придворной барыньке покупать?

— Вестимо, да денег, сказываю, на то не будет.

— Не твоё то дело, деньги. Идём, что ли.

— Ты разве дашь?

— Дал я, как же, — рассмеялся грубым голосом Новоклюев. — Дурака нашёл. Ну, да не твоё дело, иди.

Через полчаса после этого разговора капрал Новоклюев и рядовой Кудаев были уже в лавке неподалёку от того места, где когда-то стояли ночью в карауле. При появлении купец бросил других покупателей, обратился к ним и спросил, что им угодно, хотя при этом, как показалось Кудаеву, лицо его насупилось. Он глядел и боязливо, и вместе с тем недоброжелательно.

Новоклюев потребовал кусок хорошего ситцу, стал выбирать, переворошил много товара, но, наконец, выбрал штуку красного с разводами ситцу и приказал отложить.

Затем он выбрал ещё два шёлковых платочка и, взяв всё это под мышку, выговорил, обращаясь к купцу:

— Присылай тотчас же за деньгами в ротный двор, спроси капрала Новоклюева, и мы с товарищами твоему посланцу отсчитаем что следует. Останется мною доволен.

При этом Новоклюев не выдержал и немножко ухмыльнулся.

— Негодно так-то, — пробормотал купец.

— Негодно! — возразил Новоклюев. — А годно единой тукманкой из головы разум вышибать? Нет, уж ты, купец, меня в четвёртый раз в грех не вводи, вымолвил вдруг Новоклюев, принимая важную позу.

— Как так? В какой четвёртый раз? — несколько озлобленно отозвался купец.

Кудаев смотрел на обоих, ничего не понимая и наивно оглядывая своего капрала.

— Да так, три раза мне сошло, а в четвёртый, пожалуй, и в ответ попадёшь. Так вот я и сказываю, ты меня в грех не вводи. Что же мне, сам ты посуди, добрый человек, из-за куска ситцу пропадать, загубляться.

— В толк я ничего не возьму, — воскликнул купец.

— Да вишь ты, нужда нам великая. Денег у нас мало. Сам ты оное знаешь! Ну, вот, когда позарез что нужно, идёшь так-то в лавку, отбираешь, уплатить не чем, берёшь в долг. Будут деньги, вестимое дело отдашь. Ну, а бывает так, что ваш брат, купец, на это очень несогласен. Вот эдак-то со мною три раза было, а ноне в четвёртый. Три раза пришлось в мёртвую положить купца. И товар того не стоил. Всё так потрафлялось, что меня за побои и вред прощали, потому я в уважении состою у командира. Но сам ты понимаешь, родной. Три раза меня командир простил за увечье, которое я нанёс, а в четвёртый, пожалуй, не простит. Вот я и говорю. Что же мне пропадать из-за твоего товара? Я теперь, к примеру, тебя двину смертельно — ты помрёшь. Ну, тебе всё равно! А мне каково будет, посуди ты, в Сибирь идти. Сделай же милость таковую — не шуми, а отпусти нас подобру, по здорову. Хочешь ты, я тебе в ножки поклонюсь. Не губи человека! Сам ты понимаешь, смертоубийствовать и в Сибирь идти кому удовольствие? Да ещё из-за такой дряни. Тут всего на рубль, да семь-восемь гривен. Сделай милость, родной, не вводи в грех! Молитва сказывается: не введи нас во искушение!

Купец, слушая Новоклюева, видя его совершенно серьёзное лицо, убеждённый голос, стоял, вытаращив глаза, растопырив руки и как бы не веря тому, что он слышит. Случались эдакие казусы часто, да не эдак...

— Вот тебе Христос Бог, перекрестился Новоклюев, три раза эдак-то было. Один-то из вашей братьи купец у меня мёртвый лёг. Подрались мы. Я вот эдак-то товар взял, а он говорит, подавай деньги. Меня Бог уберёг. А вот в четвёртый раз уж в твоей всё власти, как ты рассудишь дело.

— Да ты отдай товар, да и уходи с Богом, — выговорил, наконец, купец, как бы додумавшись до решения мудрёного вопроса.

Новоклюев громко расхохотался, обернулся к Кудаеву и вымолвил:

— Пойдём, брат. Я вижу, совсем он дурак. Я ему толком говорю, что я могу ему башку проломить одним разом, а он, дурак, дурацкие увещания преподаёт. Что с ним толковать, пойдём.

И Новоклюев важно вышел из лавки, сопровождаемый Кудаевым. Рядовой был озадачен и смущён.

— Господа честные. Я буду жаловаться! — сказал купец.

— Сделай милость. Иди вот за нами на наш ротный двор да и пожалуйся хоть самому нашему полковнику, фельдмаршалу Миниху.

Купец не двинулся с места, и только когда оба преображенца были на улице в лавке начался шёпот, а потом и говор. Все ахали и ворчали.

— Чёрт с ними, — решил хозяин. — Ведь не в первой, да и не в последний. Отчаянный народ эти гвардейцы. Что тебе швед или татарин. Грабёж чистый. Спасибо, редко приключается, а то раззор был бы. Хоть и не торгуй.

Между тем Кудаев, идя за капралом, раздумывал о всём приключившемся и, наконец, спросил:

— Как же так-то? Ведь это, стало быть, голый разбой.

— А ты полно, чёрт, глупые-то слова выискивать, — огрызнулся капрал. — Когда войско берёт, стало быть, город большущий, а затем всех жителев избивает, все дома ограбляет и в лагерь тащит золото, девчонок, коней и несметные богатства. Это по твоему что такое? По-твоему, по глупому, денной грабёж. Ан нет, враки. Это прозывается викторией блистательной. Мы эдак в туретчине с Минихом Очаков распотрошили... Это, братец ты мой, надо понимать. Всё на свете имеет своё прозвище, да только не одно, а два. Хватил ты кого-нибудь из ружья в сражении — молодец, тебя похвалят и отличат, а хвати ты кого на дороге, в пути или на улице, сейчас тебе другое прозвище — убивица.

Кудаев молчал, отчасти озадаченный таким объяснением.

— Ну вот теперь тебе гостинец. Иди к своей придворной барыньке. Гляди, как она тебя примет и вареньем накормит. Бабы к гостинцу, как мухи к мёду. Ступай.

VIII


Новый солдат преображенец, ещё недавно бывший молодым барчонком-недорослем и воспитанный дома на известный лад, часто приходил в смущение при разных явлениях окружающей его среды и в полку, и в городе.

Кудаев получил дома воспитание сравнительно лучшее, чем многие другие недоросли. Мать его, женщина болезненная, ленивая от природы, мало озабочивалась единственным сыном и обращала больше внимание на двух дочерей. Будущность сына представлялась ей делом как нельзя проще.

Отдадут его в полк в столицу. Протянув лямку лет десять-пятнадцать, попадёт он в офицеры, а при счастии и ранее, станет самостоятельным. Будущность дочерей, напротив, дело мудрёное, их надо пристроить, надо мужей разыскивать.

Оставленный матерью на произвол судьбы, Кудаев по счастью попал в руки к умному соседу по имению, бывшему другу его отца. Пожилой человек, когда-то сам военный, занялся сыном соседки приятельницы.

Вследствие этого, Кудаев был теперь грамотен, умел писать и читать российскую грамоту, знал около сотни слов немецких и легко мог заучивать новые немецкие слова.

При этом воспитатель развивал в мальчике, а потом и в юноше понятие о дворянских правилах. Кудаев с десяти лет слышал от своего пестуна, что дворянин дело особливое. Всё, что возможно крестьянину, холопу, подьячему, хотя бы и духовному лицу, невозможно для дворянина. Дворянин должен иметь дворянские доблести, не лгать, на чужое ни на что не посягать, кроме жены, чаще в церковь ходить, соблюдать своё звание и призвание.

— Избави Бог дожить до того, что скажут люди: Кудаев мошенник, Кудаев ябедник или богопротивник. Надобно так себя вести, чтобы прозвище человека само за себя говорило, чтобы всякий, услышав это прозвище, отвечал: вот доблестный человек, истинный российский дворянин.

Воспитанник однажды, уже будучи шестнадцати лет, заявил своему воспитателю в минуту искренности, что по его разумению куда плохо быть дворянином. Воспитатель был изумлён и на вопрос, что за притча, недоросль объяснил:

— Всем, стало быть, всё возможно. Всякий простого звания человек делай, что хочешь, и всё сойдёт ему с рук. А дворянину, выходит, этого нельзя, и сего нельзя. Что же за житьё такое! Выходит, лучше быть из подьяческого или из какого ни на есть иного простого звания.

Воспитатель был поражён этим разъяснением, этим взглядом на гражданские доблести и на положение дворянина.

Добродушный и честный помещик, огорчённый странными мыслями своего воспитанника, свалил всё на себя. Стало быть, он не с умел объяснить и втолковать своему питомцу то, что сам понимал и носил в душе своей за всю жизнь.

Недоросль, смущаемый ещё дома противоречием в положении дворянина российского, прибыл таковым и в столицу. Здесь он попал сразу под влияние двух лиц: командира роты Грюнштейна и капрала, своего ближайшего начальника, Новоклюева.

Грюнштейн был сомнительного происхождения немец, а как говорили многие, крещёный еврей, побывавший всюду в Европе, побывавший даже в Персии. Занимавшись всякими торговыми делами, он был когда-то очень богат, нажившись именно в Персии, но затем был ограблен в России. Нищий явился он в Петербург, судился с своими врагами, но, проиграв правое дело, с отчаяния поступил рядовым в Преображенский полк. Теперь он был офицер.

Всё, что слышал Кудаев от Грюнштейна, сводилось к одному. Всякому человеку, кто он ни будь, надо выйти в люди не мытьём, так катаньем. Нельзя праведными, пролезай всякими неправедными путями. Вся сила в том — пролезть. А когда пролезешь, то и забудешь, да и все другие забудут, какими путями пролез.

Новоклюев, с своей стороны, рядовой из дворовых, то есть сдаточный за какую-нибудь провинность солдат, а может быть и за преступление, был тот же Грюнштейн. Всё ему было: трын-трава.

— Уже и так-то на свете, — говорил он Кудаеву, — творится всякое неподобное. У кого тяжёл кулак, тот завсегда и прав бывает. И в людях так-то, да и в зверях не инако. А мы-то, гвардейцы, совсем особливые люди, нам всё можно. Каждый из нас должен пользоваться. Вся сила в нас. Не будь гвардейцев, пропало бы всё, пропала бы вся Россия. Враг ли какой угрожает империи, мы же сражаемся и бьём шведа ли, немца ли! В народе ли, между жителев безурядица какая и нужно в порядок всё приводить, опять за нас же берутся. Вся сила в нас! Ну вот, мы и должны пользоваться. Кому чего нельзя, а нам всё можно. Да и начальство всё это очень хорошо понимает!

Под влиянием таких двух ближайших начальников Кудаев, разумеется, с каждым днём становился всё более не тем рядовым из дворян, каким желал его когда-то видеть друг покойного отца. Если уже там в глуши он заявил своему пестуну, что положение дворянина самое грустное, то понятное дело теперь Новоклюев и Грюнштейн, сами того не зная, находили готовую почву своим учениям в сердце рядового преображенца.

Теперь Кудаев был очень доволен, примирясь с совестью, что, не истратив ни гроша, он при помощи Новоклюева, мог нести гостинцы к несговорчивой и важной барыньке.

— Ведь Очаковская покупка, — говорил он Новоклюеву, но говорил уже шутя.

На другой день, около полудня, Кудаев отправился в Зимний дворец. Он велел доложить о себе госпоже камер-юнгфере с прибавлением, что принёс с собой гостинцы.

Но докладывать было и не нужно. Мальхен увидала уже в окно своего возлюбленного, к которому в последнее время начинала относиться хладнокровнее. Заметя в руках Кудаева большой узелок, молодая девушка тотчас же догадалась в чём дело.

Госпожа Минк, позванная ею, тоже догадалась, что Кудаев идёт не с пустыми руками. Молодой человек был тотчас же принят. Ситец чрезвычайно понравился придворной барыньке, так как оказался настоящим заморским. Два шёлковых платка, розовый и голубой, с ума свели Мальхен. Она сияла...

Кудаев улыбался, радовался, совершенно счастливый, и только мысленно благодарил умницу Новоклюева.

— Ах, много ви деньга истративаеть, — ахала камер-юнгфера. — Уж право минэ стыдовает гостинца взять.

"Ладно, — думал Кудаев, — "стыдовает» или "не стыдовает», а всё-таки же ты гостинец-то возьмёшь".

И он стал уверять госпожу Минк, что деньги у него, благодаря Бога, есть и что он может позволить себе и не такое приношение ей и её племяннице.

— Да откуда же у вас могут быть деньги, господин Кудаев? — спросила Минк, изумительно ломая российские слова.

Молодой человек запнулся, но тотчас развязно вымолвил:

— У меня дядя в Петербурге, человек очень богатый, у него свой дом. Капитан Калачёв. Он мне деньги даёт.

— Зачем же вы нам этого прежде не говорили.

— Да так, к слову не приходилось.

— Напрасно, мне следовало знать, что у вас есть богатый дядя и к тому же ещё и офицер, сказала Стефанида Адальбертовна многозначительно.

При этом она начала длинную речь и хотя снова перековеркивала все слова и выражалась умопомрачающим русским языком, тем не менее Кудаев хорошо понял, что заявление о богатом дяде имеет огромное значение.

— Ведь вы его наследник? — вдруг проговорила госпожа камер-юнгфера.

— Да, наверно, — произнёс Кудаев. — У него кроме меня никого нет родни. Только по совести вряд ли он оставит мне своё имущество, искренно вдруг сознался Кудаев и тотчас же пожалел.

— Почему же? — сразу грустным голосом проговорила Стефанида Адальбертовна.

— Всё из-за вас.

— Как из-за нас? — воскликнула г-жа Минк.

— Ему не нравится, что я бы желал сочетаться браком с вашей племянницей.

— Это почему? — уже несколько обидчиво и изменяя голос произнесла камер-юнгфера.

— Он, видите ли, не жалует, что вы придворная персона немецкой линии, а не истинно российской.

— Что, что? — возопила камер-юнгфера.

— Дело, говорит, не то. Вот, говорит, если бы ты к примеру женился на какой придворной персоне с Смольного двора...

— У цесаревны! — воскликнула г-жа Минк.

— То-то да. Он в её линию верует, уповает.

— Какую линию? — уже вне себя воскликнула г-жа Минк.

Кудаев молчал не потому, чтобы не мог объяснить, хоть бы и с трудом, что значат его слова, но потому, что вдруг слегка смутился. Он сообразил, но поздно, что именно сделал то, чего просил дядя не делать.

"Что же это такое вышло, думал он. — Ведь это я его подвёл. Нешто можно про такие дела в этом дворце рассуждение иметь. Немцам немцев ругать негоже".

— Сказывай, господин Кудаев! Так наша линия, её императорского высочества принцессы Анны Леопольдовны незаконна. А Елизавета Петровна законная линия?

— Не карош это дел, — закачала головой камер-юнгфера, — очень не карош. Это дел вот какой. Взял в приказ, взял кнут и много посекал, а там и палач отдаваит и в Сибирь прогоняит.

Кудаев сидел совершенно смущённый и чуть не вслух восклицал:

"Что же я натворил, Господи помилуй! Прямо во вражеские руки дядю предал. Как бы чего худого из этого не вышло. Господи, сохрани и помилуй".

Госпожа камер-юнгфера хотела с важным и сердитым лицом снова начать допрашивать гостя. Но в эту минуту Мальхен, всё время сидевшая молча, встала, подошла к окну и вдруг вскрикнула так, как если бы случилось что-нибудь чрезвычайно важное. Госпожа камер-юнгфера даже вздрогнула от этого крика, да и Кудаев привскочил.

— Что такое?

— Герцог! Сам герцог-регент! — воскликнула Мальхен.

Госпожа Минк бросилась к окошку, а за ней и Кудаев.

IX


Действительно, у подъезда дворца стоял большой раззолоченный экипаж цугом в шесть белых как снег, лошадей. Четыре блестящих гайдука, стоявшие в ряд на запятках, слезали долой. В карете виднелась всем хорошо известная, страшная, повсюду всякому ужас внушающая фигура людоеда и кровопийцы.

Как ни хороша, ни великолепна была раззолоченная диковинная карета, как ни ярки и красивы кафтаны гайдуков а Кудаев невольно на мгновение забыл и золото, и блеск, и сияние, забыл даже, что в этом сиянии находится сам, сатана российский, и залюбовался на коней.

Действительно, полдюжины коней, сияющих ярко великолепной сбруей в золотых насечках с бирюзой, со страусовыми помпонами на головах, были самые красивые кони не только всего Петербурга, но, быть может, и всей России. Герцог был страстный любитель лошадей.

Несмотря на государственные заботы за всё десятилетнее царствование императрицы Анны, несмотря на постоянные занятия, постоянную борьбу с бесчисленными врагами с целой русской партией, герцог успевал всё-таки по три, четыре часа в сутки ежедневно проводить в манеже с своими друзьями конями. Понятно, что лошади, на которых ездил верхом герцог и на которых выезжал в парадной карете, были изумительно хороши.

— Ах кони, вот так кони! — воскликнул Кудаев, ещё ни разу не видавший этого цуга, любимого герцогом, который запрягался только в особо торжественные случаи.

Пока Кудаев любовался конями, он не заметил, что остался в горнице один. Ни камер-юнгферы, ни Мальхен не было, они исчезли.

Вместе с тем во всём небольшом дворце давно всё ходуном пошло. Дворец зашумел, загудел, как мог бы мгновенно зашуметь разве только от пожара или какой-нибудь беды. Всё население дворца было на ногах, бегало и швырялось.

Герцог, который всего только три недели как стал регентом Российской империи и стал именоваться уже не светлостью, а высочеством, был теперь первым лицом в Российской империи после императора. Но ведь императору этому на днях должно было исполниться только три месяца.

Кудаев вышел в коридор и увидал, что все обитатели дворца были в коридоре, в дверях и на главной лестнице.

Внизу на подъезде стоял в шляпе, но без плаща, сам принц Антон Брауншвейгский, отец императора. На верху лестницы во втором этаже Кудаев увидел молодую, полную, пригожую лицом, с оттенком добродушия и лени в чертах лица, мать императора, принцессу Анну.

Все приближённые толпились на ступенях лестницы, другие за принцем, третьи вокруг принцессы. И между двух рядов высыпавших на встречу обитателей дворца герцог-регент тихо, чинно, горделиво до надменности, не спеша поднимался по ступеням.

На нём был раззолоченный сплошь кафтан со множеством орденов. Он что-то холодно говорил по-немецки принцу, и тот, следуя за герцогом несколько отступя, вежливо, но сухо и по-видимому неприязненно отвечал односложными выражениями.

Герцог случайно поднял голову, увидал наверху принцессу, но не прибавил шагу и точно так же медленно и горделиво продолжал подниматься по лестнице.

Кудаев также вскинул глаза наверх, и присмотревшись во второй раз к принцессе, несмотря на расстояние, ясно заметил, что она переменилась в лице, как будто стала бледнее и даже как будто дрожит.

Герцог поздоровался с принцессою, подал ей руку и все скрылись в апартаментах. Во дворце, где за мгновение перед тем шёл страшный гул, теперь наступила гробовая тишина.

"Удивительно, — невольно заметил и подумал про, себя Кудаев, — галдели как на пожаре и сразу притихли, как мёртвые. Да, страшный человек! Помилуй Бог, какие бывают на свете люди. Что тебе иной царь? Вот тебе настоящий царь! А немец, сказывают, из простых конюхов. Вот тут и разберись. И вот, как в этом дворце оробело всё от его присутствия, так-то и во всём городе, так-то и во всей Российской империи".

И Кудаев, размышляя про себя, вспомнил как одна приятельница его матери, будучи больна горячкой, бредила домовым, а затем Бироном, а затем опять домовым. Выздоровев, она объяснила всем, что во время бреда видела чудище, ростом с колокольню, всё лохматое, со многими лапами, с саженным хвостом, огненное. И это чудище было герцог Бирон!

Помещице разъяснили, что герцог человек, как и все люди, только жесток очень, но барыня упорно не верила. Она была убеждена, что Бирон, о котором столько лет говорит народ, тихонько, крестясь, как от нечистой силы, не может быть иным, как тем, кто представился ей во сне.

— Чего ты? Чего так в себя ушёл? — шепнул вдруг голосок на ухо Кудаеву.

И прежде, чем он успел очнуться, как кто-то охватил его и целовал. Он ахнул, это была Мальхен.

Оказалось, что, размышляя, Кудаев двигался бессознательно по дворцу и попал в какой-то тёмный коридор. Здесь нашла его случайно возлюбленная. Давно не видались они — наедине! Кудаев встрепенулся.

— Слушай! Время не терпит! Надо идти в горницы. Приноси всякий день гостинцы тётушке, если можешь, всякий день. Она очень жадна на подарки и от этого на всё согласится. Я тебе хотела сказать, да совестно было. Всего много приноси. Через недели две свадьбу сыграем. Не говори, что дядя не оставит наследства. Говори, что скоро получишь, что он при жизни тебе всё отдаст. Понял?

— Ладно... А ты меня не разлюбила...

— Что ты! Дурной! Я плакала всё... Да что ж делать, тётушка запретила и думать о тебе. А ты носи гостинцы! Понял? Эдак всё сладится.

И Мальхен снова крепко обняла и целовала преображенца.

— Понял, понял, бормотал Кудаев, смущённый горячей лаской своей возлюбленной.

— Но скорее, скорее! Хватятся нас! — произнесла Мальхен и потащила молодого малого за собой по коридору. Около двери она втолкнула его в горницу, а сама осталась и не вошла.

Кудаев нашёл камер-юнгферу разглядывающей новый гостинец. Она ласково пригласила молодого человека садиться и тотчас же начала ломать русский язык.

— Очень карош. Но я голубой любишь. Вот будешь покупаит, то голубой мине дариваит.

Кудаев, конечно, тотчас же заявил, что непременно в следующий же раз принесёт голубой материи на платье.

— Видел? — заговорила Стефанида Адальбертовна шёпотом. — Большой человек. Все его боятся и мы боимся. Наша принцесса так его боится, продолжала госпожа Минк, снова коверкая слова и говоря: боиваится. Когда он стоит около неё, она, бедная, вся дрожит, и руки, и ноги трясутся. (Трясоваются, сказала она).

— Что вы! Стало быть, я прав. Я сам это заметил, обрадовался Кудаев своей проницательности.

— Принц не боится, принц храбрый. Принц говорит, если что, он уедет из России. А принцесса не может уехать, дитя своё любит, покинуть не может. И принцесса боится герцога. Ты послушай, мой милый, начала госпожа Минк совершенно шёпотом: — послушай, что я говорить буду.

Кудаев стал прислушиваться к длинной речи камер-юнгферы, и как она ни коверкала русскую речь, он понял всё и изумился. Он и не воображал, что может быть всё то, что ему рассказала придворная барынька.

А она поведала молодому человеку, к которому сразу начала относиться более ласково и сердечно, что нового регента ненавидят почти все находящиеся в штате принцессы, ненавидят точно так же, как она сама и принц, муж её.

Камер-юнгфера объяснила преображенцу, что герцог стал регентом на основании подложного документа. Покойная императрица хотела сделать регентшей и правительницей принцессу, как мать младенца императора. Герцог воспользовался тяжкой болезнью и страданиями умирающей, чтобы мошенническим образом сделать себя владыкою всей империи.

— Так что же бы ей ему руки укоротить? — заявил Кудаев.

— А как? — отозвалась камер-юнгфера.

— Как? Не знаю.

— Да... И мы не знаем. Страшно, г. Кудаев.

— Вот гвардия вся герцога ненавидит, фельдмаршала Миниха очень любит и уважает. А фельдмаршал, сказывают, не в ладах с герцогом. Ну, вот, принцесса слово скажи, и будет всё...

— Что всё?

— Будет принцесса регентшей, а Бирон будет просто генерал и сенатор, — решил Кудаев уже важно.

Камер-юнгфера покачала головой.

— Как можно, прошептала она. — Страшное дело. Принцесса боязлива, да и принц боязлив. А ты вот, мой дорогой, поговори у себя в полку. Спроси, да разузнай, как Преображенский полк думает. Вот что, дорогой мой, я прямо тебе скажу, хочешь ты Мальхен иметь, отвечай!

— Вестимое дело. Я её, сами знаете, как в сердце своём...

— Хорошо, хорошо. Хочешь венчаться с Мальхен?

— Вестимое дело.

— Ну, вот ты должен поэтому... не знаю, как это по-русски сказать... Есть такое хорошее немецкое слово. А по-русски такого слова я не знаю. Да и нет верно...

И снова коверкая слова, камер-юнгфера объяснила Кудаеву, что он должен заявить себя чем-нибудь, отличиться, конечно, в службе её императорского высочества принцессы, а стало быть, и царственного императора.

Тогда, по объяснению г-жи Минк, он может всё получить, не только жениться на Мальхен, может сразу получить чин капрала, а то и выше, денежную награду, да и вообще горы золотые.

— Да как же? — развёл руками Кудаев.

— Это уже твой забот! Подумоваит и деловаит! — закончила речь камер-юнгфера.

Молодой человек ушёл от придворной барыньки смущённый более чем когда-либо, но уже на другой лад. Он не отчаивался теперь жениться на Мальхен, не сомневался в её любви и в согласии госпожи Минк, но сомневался в другом. Ему поставили задачу отличиться в службе императора и принцессы.

"Да как это отличусь-то я?" — думал преображенец и невольно разводил руками.

Выйдя на подъезд, он снова не утерпел и стал любоваться цугом стоящей кареты. Но не прошло мгновения, как один из гайдуков крикнул на него по-немецки и тотчас же, не дожидаясь, хватил его кулаком в шею. Удар был так силён, что он торчмя головой полетел в снег. Ошеломлённый неожиданным оскорбленьем, он поднялся на ноги и дико озирался, собираясь броситься на врага.

— За что? — произнёс он невольно.

Но едва он произнёс это слово, как другой гайдук кинулся на него, схватил его за ворот и, повернув, ткнул от подъезда. Кудаев едва не упал снова и, почти против воли пробежав от толчка несколько шагов, уж не размышляя, пустился рысью вдоль улицы.

— За что же они дерутся? — бормотал он.

Подобное приключалось ежедневно повсюду, но с рядовым случалось в первый раз. Когда изумлённый происшествием, он рассказал об этом в полку, то товарищи принялись хохотать.

Особенно заливался Новоклюев.

— Когда же ты, братец мой, привыкнешь к нашим порядкам? Подумаешь, ты дня с три как в Питер из деревни пожаловал. Нешто ты не знаешь, что останавливаться около экипажа его высочества регента империи не дозволяется никому. Спасибо скажи, что они тебя замертво не положили, а что отделался одной тукманкой. Вот младенец-то!

Кудаев весь день просидел дома в странном состоянии духа. Что-то бушевало у него в груди.

"Я дворянин, — думал он про себя, — а они холопы немецкие. Как же может холоп, гайдук, хотя бы и самого герцога-регента, без всякой вины бить преображенца, хотя и солдата, да из дворян. Я ничего не сделал, что же это за расправа такая?"

И вдруг в Кудаеве сказалась в голове такая мысль, которой он сам испугался и, хотя он даже не бормотал, а рассуждал про себя, а тем не менее оглянулся кругом боясь, нет ли свидетеля его тайной мысли.

Ему подумалось:

"Эх, подвернись-ка ты мне, сударь-регент, под руку, как бы я тебе эти гайдуковы тукманки по шее обратно отзвонил".

X


На другой день молодой малый всё ещё чувствовал на себе кулак регентского гайдука, всё ещё слегка бесился. В первый раз в жизни его добили, да ещё, вдобавок, холопы, вдобавок, без всякой вины с его стороны.

"Пойду к дядюшке", — вдруг пришло на ум Кудаеву.

И чтобы отвести душу в рассказе о приключении, рядовой отпросился у капрала со двора и отправился на Петербургскую сторону.

Пётр Михайлович Калачов встретил племянника так же ласково, как и всегда.

— Что ты долго глаз не кажешь, Васька? — сказал он. — Забыл меня.

И снова, как всегда, Калачов тотчас же велел подать племяннику закусить и выпить. На этот раз появился великолепный жирный расстегай и бутылка совершенно иного вида. Это был не квас, а какая-то заморская романея.

— Небось, пей, — говорил Пётр Михайлович. — Это мне подарок, приятель вчера принёс, купец московский. Славный человек, да горе-горькое мыкает, сидит вот два года, под арестом без всякой вины. Вот у тебя есть придворная барынька при энтой немецкой принцессе. Коли можешь, пособи.

— Да в чём, дядюшка? Я готов.

— А вот как-нибудь позову я его к себе, да за тобой пришлю. Он тебе всё своё дело толком расскажет. Ты сам будешь знать, чем пособить.

— Ладно, — отозвался Кудаев. — Что же? Я, пожалуй, скажу Стефаниде Адальбертовне, совета попрошу. Она со мною теперь ласковее. Будь у меня деньги, так я бы теперь уж и прямо женихом был.

— Деньги? — проговорил Калачов. — Что деньги, деньги — прах. Вот, у меня по правде сказать, деньга есть. Десять лет копил я, откладывал. Теперь столько лежит в сундуке, что я бы мог ещё два таких дома купить. Да что проку в них? Что же мне в двух домах жить разве? А тебе, Васька, денег я ни гроша не дам. И не проси. И удочку эту не закидывай.

— Да я не прошу, я так к слову, — слегка смутился Кудаев. — Разве я просил?

— Нет, не дам и не проси. Потому не дам, что люблю тебя. Дай тебе денег, начнёшь ты глупить. Все вы, молодцы, так-то. Теперь вот сидишь в ротном дворе, а тогда, пойдёшь по трактирам, да по гербергам болтаться, да с разными шведками пьянствовать, даже и жениться не захочешь. Будут у тебя на уме одни эти дьяволицы-шведки. А вот помру я, Васька, всё твоё и будет! Вот не ноне, завтра будет у меня стрекулист, приказная строка, и мы с ним на бумагу всё это положим и распишем всё в твою пользу... Так ты и знай, Васька. И дом с садом, и огород, и деньги мои, и всякая-то рухлядь до последней то ись ложки и плошки. Всё это, Васька, будет твоё. Как я помру, так, ты сюда хозяином и переезжай. Живи, владей и меня в храме за упокой поминай.

И вдруг по лицу Калачова полились слёзы. Он задрожал всем телом, переступил на больных ногах три шага и опустился в кресло.

Кудаев изумился, смутился, не знал, что сказать и что сделать.

— Покорно благодарю, — нашёлся он, наконец, произнести..

Но слова эти он сказал холодно, глупо.

Калачов вздохнул.

— Покорно благодарю, прошептал он как бы сам себе. — Отчего же не поблагодарить? Есть за что. Только, вишь, нет в тебе того, что у меня есть. Нет, Васька, ответствуй прямо, нет?

— Я не понимаю, дядюшка.

— А вот вишь ли, произнёс, утирая слёзы, Калачов, был я веки-вечные один-одинёшек. Ни друга, ни приятеля, ни родственника. А уж о семье собственной и думать забыл. Не потрафилось мне обвенчаться с моей любушкой, когда мне было всего ещё годов с двадцать, с тех пор, я и мысли о женитьбе бросил. Своих, стало быть — у меня никого. И вот сижу я так-то в Питере после отставки десять годов, один как перст. Собаки, которая пришла бы хвостом вильнуть да лизнуть мне руку, и той нет. Выискался вот ты, полюбил я тебя шибко, только не сказывал этого, а ты не примечал. Вот теперь я говорю, всё своё иждивение отдам я тебе по смерти. Стал я сказывать, глупая слеза меня прошибла. Что делать? Старость пришла. Прежде в походах и баталиях не случалось плакать, а теперь бывает им раз в год захнычешь, как баба. А на мои те слова ты, Васька, ответствуешь хладными словами: покорно благодарю. Вот так солдат на ученье ротном капрала своего благодарит. Вот я и говорю, нет в тебе, Васька, в сердце твоём, того, что во мне есть, нет ко мне чувствия никакого, а у меня-то к тебе есть.

— Что вы, дядюшка, помилуйте? Я, право...

— Ну, ладно, ладно, Бог с тобой. Теперь нет, после будет. Коли женишься, я тебе рублей сто подарю. А остальное после смерти. Да и ждать недолго. Гляди, я годика два, больше не протяну. Вот уже второй месяц и сна у меня нет. Как в постель, так ноги загудят, хоть кричи. Не долго, брат, ждать.

— Что вы, дядюшка? — повторял на разные лады Кудаев. И в молодом человеке совершалась какая-то борьба. Ему хотелось встать, подойти к старику, обнять его и поцеловать, а вместе с тем было совестно.

"Что же это такое?" — думалось ему. — В голове всё как-то перепуталось. Он мне по духовной всё имущество оставить хочет, а я его Стефаниде Адальбертовне чуть-чуть с головой не выдал. Да и Новоклюеву проболтался. Что ж, я эдак подлец выхожу".

Капитан успокоился совсем, перевёл разговор на своего приятеля, купца Егунова, и затем дядя с племянником порешили, что на днях капитан пригласит приятеля и Кудаева для обсуждения вопроса, как помочь горю московского купца, сидящего под арестом.

Кудаев вышел от дяди задумчивый. Всё та же мысль неотвязно преследовала его.

"Добрый он человек, думалось Кудаеву, — совсем хороший, сердечный человек. И вот всё иждивение своё мне почёт отдать, а за что? Чем я ему свою любовь доказал? Ничем. Я его два раза болтовнёй чуть в беду не ввёл. Спасибо, даром с рук сошло. Всё-таки, однако, надо будет с Новоклюевым, да с госпожою Минк опять беседу эту завести, да сознаться, что всё-то я про дядюшку врал… Так-таки прямо и скажу, всё, мол, наврал. Сам де я измыслил такое..."

Едва только вернулся Кудаев на ротный двор, как за ним прибежал мальчик из Зимнего дворца и объяснил, что г-жа Минк просит господина рядового пожаловать вечером в гости.

"Вот как нынче, подумал Кудаев, — а всё спасибо капралу".

XI


Разумеется, часов около шести Кудаев был на подъезде Зимнего дворца и, пройдя уже знакомым коридором, очутился в той же горнице г-жи Минк.

Помимо хозяйки и хорошенькой Мальхен, которая принарядилась и весело встретила своего возлюбленного, были ещё в горнице две личности, которых Кудаев никогда прежде не видал. Около Мальхен сидела маленькая худенькая барынька, подслеповатая, с большим красным носом. Рядом с хозяйкой сидел человек лет пятидесяти, в кафтане, который не раз видал Кудаев, но не знал положительно, что это была за форма; это было, очевидно, не военное обмундирование.

Однако, Кудаев знал хорошо, что люди в этих кафтанах говорят исключительно по-немецки, не понимая ни слова по-русски.

Про одного такого господина в таком же кафтане Новоклюев сказал однажды Кудаеву тихо и вразумительно:

— Это, братец мой, люди важные. Через эдаких людей всё можно сделать, в воеводы можно попасть. Только ты, братец мой, подальше от них держись. С ними один в люди выйдет в одно мгновение ока, а десять человек в Пелым и Березов улетят в ссылку. Так что же пробовать? Держись от них подальше.

Больше ничего Кудаев не узнал от капрала.

Разумеется, теперь, при виде такого кафтана в гостиной госпожи камер-юнгферы, Кудаев недоверчиво огляделся и слегка струхнул.

— Вот господин преображенец Василий Кудаев! — сказала гостям хозяйка по-немецки.

Затем Минк объяснила молодому человеку, что господин её большой приятель, а его супруга большая приятельница, но что по-русски они почти не говорят, а поэтому и разговаривать с ним не могут.

Кудаев сел. Хозяйка стала угощать его разными сластями, которые стояли на столе, затем предложила чашку кофе. Но Кудаев, пробовавший как-то раз этот кофе, уже не отваживался с тех пор проглатывать эту удивительную чёрную бурду.

Напиток этот появлялся всё больше в столице во всех домах, большею частью у немцев. Но русские люди ещё не могли привыкнуть к заморскому питью. Многих, а Кудаева в том числе, тошнило от этого питья. Многие сказывали, что это ничто иное, как крепкий настой голландской махорки.

Разговор, который застал Кудаев и который продолжался при нём, шёл по-немецки. Поэтому он немного мог понять. Изредка только ловил он знакомые слова и по ним вдруг замечал и соображал, что речь идёт о нём.

Этой догадке помогло и то обстоятельство, что господин в подозрительном кафтане, изредка обращаясь к госпоже Минк и к Мальхен, взглядывал и на него, но взглядывал как совершенно на не одушевлённый предмет, как если бы Кудаев был не живой человек и преображенец, а стол, комод, или какой иной предмет.

Наконец сомнительный гость замолчал, выразительно взглянул на госпожу камер-юнгферу и стал как бы ждать, передавая ей право речи.

Стефанида Адальбертовна обернулась в Кудаеву и начала говорить. Но, видно, материя разговора была мудрёная и слов русских у немки на сей раз положительно не оказывалось в запасе.

Сказав несколько фраз, госпожа Минк обернулась к Мальхен и произнесла что-то по-немецки.

— Что же, пожалуй я знаю. Я всё могу сказать, — отозвалась весело Мальхен. — Хорошо. Слушайте. Тётушка велит мне всё вам рассказать. Ей мудрёно ведь по-русски говорить. Это я совсем стала русская! Да я и говорить по-русски больше люблю, чем по-немецки, рассмеялась Мальхен.

Господин в кафтане погрозил молодой девушке пальцем, на котором засиял большой золотой перстень. Он хотел ласково при этом улыбнуться, но вышла какая-то скверная гримаса.

— А-а, господин Шмец, вы, стало быть, притворяетесь. Вы, стало быть, понимаете изрядно по-русски! — воскликнула Мальхен.

Господин Шмец хитро ухмыльнулся и снова погрозился.

— Как же вы сказываете, что ни единого слова не понимаете? — смеялась Мальхен.

— Ну, ну, — проговорил Шмец. Dummes Kind!..

И тем же пальцем с перстнем показал на Кудаева, как бы приглашая приступить к делу.

Мальхен обернулась к возлюбленному и затараторила быстро, перемешивая речь улыбками. Однако её взгляд ясно говорил Кудаеву, что дело поворачивается в серьёзную сторону!

— Видите ли, тётушка просит меня вам разъяснить... Если вы хотите...

Мальхен рассмеялась звонко и зарумянилась...

— Не знаю, как сказать! Если вы хотите, чтобы меня отдали за вас замуж, — с запинкой проговорила девушка, — то вы должны свои обстоятельства переменить. Вы теперь рядовой, солдат, за вас мне замуж выходить нельзя. Так говорит тётушка! Так говорит господин Шмец. Не я говорю. Вам надобно быть капралом и надобно иметь деньги! Вот что они говорят.

— Это от меня не зависит!

— Знаю... Надо это устроить.

— Да как же это сделать? — выговорил Кудаев, обращаясь к присутствующим.

— Слушаит, слушаит, Мальхен, — произнесла Стефани да Адальбертовна, — не говариваит ничего, слушаит.

— Да, слушайте. Я вам всё разъясню, продолжала Мальхен. — Вы вот говорите, что у вас есть дядюшка богатый, живущий в столице. Правда это?

— Да, смутился Кудаев.

— Вы сказывали в прошлый раз тётушке, что ваш дядюшка... Как его прозвание?

Кудаев хотел произнести фамилию, но запнулся, и в нём началась мгновенная, но страшная борьба, произносить ли имя старика дяди.

— Как его звание и прозвание? — повторила Мальхен. — Что же вы? Забыли разве?

Кудаев молчал и, оглянувшись, увидал, что все четверо присутствующих впились в него глазами.

— Что же вы? — проговорила Стефанида Адальбертовна. — Фамил я помниваит сам. Он капитан Калачов.

— Капитан Пётр Михайлович Калачов? — с акцентом, но чисто и правильно произнёс вдруг господин Шмец.

— Да, — со вздохом прошептал Кудаев, изумляясь, что этот барин знает даже имя и отечество его старика дяди.

— Ну, вот, капитан Калачов, — продолжала Мальхен, — хочет вам передать своё состояние, а оно у него хорошее. Ну, вот, если вы хотите со мною венчаться, то сделайте одно простое дело и всё будет хорошо и счастливо. А дело самое простое.

— Какое же дело? — вымолвил Кудаев.

— Да вот вы сказывали тётушке, что господин Калачов недоволен тем, что на престоле император Иван. Антонович. Правда ли это?

Кудаев молчал.

— А, да ни не хочет разговариваит, — воскликнула камер-юнгфера. — Если не хочет, не надо. Ступайте, зачем сидеть? Не надо. Ступайте. Зачем у нас сидеть?

Кудаев смутился.

— Да, прибавила Мальхен, — и голос её сразу упал. — Если вы не хотите беседовать об этом деле, то, конечно что же? Нечего вам у нас и делать.

И на глазах Мальхен выступили слёзы.

— Да что вы, помилуйте, — воскликнул Кудаев. — Я совсем не то. Я не понимаю, вы скажите, в нём дело.

— Говорил ли вам дядюшка, что не император Иван Антонович, а цесаревна Елизавета Петровна должна на престоле быть?

— Говорил, — произнёс Кудаев глухим, сдавленным голосом, чувствуя, что беседа переходит на какую-то страшную дорогу, с которой уже нет возврата, нет спасения ни ему, ни добряку капитану.

В эту самую минуту господин Шмец встал с места, подошёл к двери горницы, ведущей в коридор, отворил её, оглянулся направо и налево, потом снова припёр и вернулся на своё место. При этом он сказал что-то по-немецки шёпотом, а затем странно впился глазами в молодого человека.

"Сущий волк!" — подумал Кудаев и почувствовал дрожь в спине.

— Ну, слушайте внимательно, что я вам скажу по приказанию тётушки и господина Шмеца, — продолжала Мальхен. — Если вы хотите, чтобы я была вашей женой, то сделайте так, чтобы состояние вашего дядюшки всё перешло к вам сейчас же.

— Каким образом? — воскликнул молодой малый во всё горло.

— А дело самое простое. Вы отправляйтесь завтра к господину Шмецу, у него будет ждать вас дьяк. Так вы изложите на бумаге всё, что слышали от вашего дядюшки насчёт его недовольства, насчёт его разных противных императору речей и эту бумагу вы возьмёте и подадите господину Ушакову. А там уже всё само собою пойдёт.

С этой минуты Кудаев, как бы притиснутый, как бы чувствуя себя в какой-то западне, в которую он попал совершенно неожиданно и из которой нет спасения, сидел и молчал как убитый.

Господин Шмец стал объясняться тихо и мерно, по-немецки, обращаясь к госпоже Минк и к Мальхен.

Девушка, в свою очередь, передавала всё своему возлюбленному, и в конце концов Кудаев понял, что он ещё в прошлый раз выдал головою Калачова этим пиявкам и что теперь они требуют от него лишь подтверждения письменного. Требуют, чтобы он подал донос на своего дядю в канцелярию.

Но этого мало было... Главное — не было выбора!

Если Кудаев откажется от намерения предать дядю в руки палачей и воспользоваться всем его имуществом тотчас же, то эти люди, в особенности господин Шмец, берутся сделать то же самое.

В таком случае преображенец Кудаев являлся уже не лицом, которое может от всего дела выиграть, а виновным и причастным к "противному разговору" и изменническому поведению своего дяди, Калачова.

Кудаев сидел совершенно оглушённый и ошеломлённый всем, что произошло. Он отвечал своим собеседникам:

— Да! Непременно! Завтра же!

Но сам он как бы не понимал, что слышал и что говорил.

Когда молодого человека отпустили, и он вышел на воздух и очутился за несколько десятков шагов от Зимнего дворца, то остановился и взял себя за голову.

— Господи, помилуй! Да что же это такое? — громко проговорил он. — Что же такое? Как тут быть! Что тут делать? Или в доносчики, Иуды-предатели, или самому в плети, к палачам. Ах ты, собака! Ах ты, тварь подлая! — возопил Кудаев со слезами на глазах, от ярости на самого себя.

XII


Однажды, в сумерки, между преображенцами того ротного двора, где жил Кудаев, было всеобщее недовольство и ропот. Вообще гвардейцы столицы, избалованные всячески и начальством, и обывателями, при малейшем поводе, громко выражали своё недовольство.

Иностранцы, бывавшие в Петербурге, имевшие понятие о дисциплине в войсках прусских или австрийских, изумлялись распущенности, которая была отличительной чертой столичного солдата. Даже слово "дисциплина" было ещё совершенно неизвестно среди русского войска.

В казармах и ротных дворах гвардии жили не солдаты, а дерзкая, разнузданная орава.

Вдобавок, между разными полками было постоянное соперничество и маленькая междоусобица. Постоянно на улицах возникали драки между солдатами разных полков, товарищи, конечно, присоединялись, и возникали кулачные побоища без всякого важного повода, которые кончались часто смертоубийством.

В эти дни было такое соперничество между преображенцами и измайловцами, что оба полка ненавидели огульно друг дружку. Соперничество это началось с той минуты, как брат герцога Бирона, Густав, стал подполковником и командиром Измайловского полка.

Императрица за последние годы своего царствования стала более покровительствовать полку, в котором был младший Бирон. Преображенцы, бывшие всегда как бы на первом месте, негодовали. Ими командовал, с чином подполковника гвардии, сам фельдмаршал граф Миних, герой и победитель турок.

В этот день, 8-го ноября, на ротном дворе было особенное волнение вследствие того, что пришёл указ выходить в караул на ночь двум командам в оба дворца зараз, и в Зимний, и в Летний.

Сменять караул с полуночи в Зимнем дворце преображенцы собирались и знали свой черёд заранее. Но высылать людей в Летний дворец, где жил регент и где стояло ещё выставленным парадно тело покойной императрицы, надлежало измайловцам. Теперь же предписывалось не в очередь идти туда преображенцам. Это была новая льгота или поблажка измайловцам.

— Это потому, ребята, — ворчали солдаты, — что их подполковник — братец правителя империи. Теперь совсем заленятся и будут только на печи лежать.

— Скоро совсем должны измайловцы освободиться от всяких караулов и от всякой работы. А мы будем и за себя, и за них отбиваться. Будут нас и день и ночь гонять.

Вечером, к досадному для всех приказанию прибавилось и ещё нечто, уже совсем необыкновенное.

Адъютант фельдмаршала, подполковник Манштейн, явился на ротный двор и по личному приказанию их командира перетасовал офицеров и капралов.

Кудаев, бывший всегда в одном взводе с Новоклюевым, был переведён под команду другого капрала. Офицеры обменялись местами. Вообще, весь ротный двор перепутался.

— Это уже зачем, никому неизвестно, — говорили солдаты.

— Диковинно, да и глупо.

Когда Манштейн уехал, то офицер Грюнштейн объявил солдатам, что приказание это, по словам адъютанта фельдмаршала, было дано ради отличия. Но, конечно, никто из рядовых или офицеров этому объяснению не поверил.

— Какое же отличие? — говорили даже офицеры.

— У нас всякая команда одинакова. Нет ни хуже, ни лучше — все равны. Каждому в отдельности сказывают, что его перемещают якобы ради награды, а со стороны выходит якобы ради наказания.

— Да, заметил Грюнштейн, отличённых, а стало быть, благодарных и довольных что-то неприметно.

— Полно вам! Галдите зря! — заметил один старый капрал, которого все уважали за его дальновидность и проницательность. — Завтра шумите и болтайте. А ноне помолчите. Может, это глупое — умным за утро обернётся!

В вечеру с ротного двора двинулись два отряда в две разные стороны и солдаты, перестав уже роптать, только подшучивали друг над дружкой.

— Прощай, брат, — кричал Новоклюев Кудаеву. — Где придётся свидеться, неведомо. Может, мы на шведов сражение пойдём, а вы в Туретчину.

Точно также из разных взводов раздавались шутки. Солдаты и капралы прощались, просили обоюдно отпущения грехов, как перед Великим постом, желали друг дружке доброго пути, отличия и удачи, вообще смеялись и балагурили на разные лады.

Над Новоклюевым подшучивали рядовые, что его опять поставят в залу, где стоит тело императрицы. Всем было известно, что капрал до страсти боится мертвецов.

Отряд, направленный в Зимний дворец, сменил своих, же из другой роты. В Летнем дворце пришлось заменить караул измайловцев.

Смена произошла не мирно. Два преображенца налетели на одного измайловца и поколотили его. Началось побоище, и если бы не хитрость офицера Грюнштейна, то в эту ночь в резиденции герцога Бирона непременно произошёл бы кулачный бой и сумятица.

По счастью, в минуту смены караула, подали к подъезду карету графини Миних, невестки фельдмаршала, которая, пообедав в этот день вместе с своим свёкром у регента, осталась в гостях у герцогини Бирон до вечера. Только теперь, перед полуночью, собиралась она уезжать домой.

Грюнштейн, видя, что может начаться жестокая драка, крикнул солдатам, что к подъезду подали карету самого регента.

— Выйдет садиться, услышит шум, беда вам всем будет. Помилуй Бог, улетят виновные, куда Макар телят не гонял, схитрил Грюнштейн.

И этим манёвром он предупредил побоище. Между тем Кудаев, вместе с своею командой, но под начальством другого офицера, очутился во внутренних покоях Зимнего дворца, на часах у дверей опочивальни младенца императора.

В той же комнате, в углу, на деревянном ларе, была постель, на которой спал главный камергер императора, Миних, сын фельдмаршала.

Расставив часовых у ворот двора, на крыльце и у некоторых дверей внутренних апартаментов, две трети команды расположились в караульной. Большинство улеглось спать в ожидании своей очереди сменять часовых.

Около двух часов ночи, среди тишины и безмолвия спавшего дворца, началось движение. Все встрепенулись. На дворе, а затем в караульной показался сам фельдмаршал Миних в сопровождении Манштейна. Он прошёл в верхний этаж прямо к камер-фрейлине принцессы, Иулиане Менгден, и велел её разбудить. Приказание получила и исполнила дежурная камер-юнгфера Минк, причём она лукаво улыбнулась и приняла на себя важный вид.

Баронесса Менгден, родная сестра невестки фельдмаршала, смущённая неожиданностью, накинув на себя кое-как платье, вышла... Фельдмаршал вежливо, но холодно и строго попросил разбудить немедленно принцессу, доложив ей, что граф Миних желает её видеть по весьма важному обстоятельству.

Испуганная фрейлина тотчас же пошла исполнять приказание, но принцесса, к её крайнему удивлению, спала одетая, нисколько не встревожилась, а улыбнулась, как и камер-юнгфера, быстро оправила платье и вышла к Миниху.

— Бог за нас и с нами! — прошептала ей вслед Степанида Адальбертовна, оправлявшая туалет принцессы.

Между ними зашёл разговор шёпотом. Миних уговаривал принцессу, но она мотала головой и отвечала одно и то же:

— Согласна на всё, но сама ни за что не пойду.

Миних с минуту простоял перед ней, молчаливо размышляя и обдумывая что-то. Затем он выговорил:

— Хорошо, но по крайней мере согласитесь, чтобы я сейчас же привёл сюда к вам наверх всех офицеров караула и вы лично прикажите им.

— И этого я боюсь, — быстро выговорила принцесса.

— По крайней мере, принцесса, вы скажите им, попросите их точно и беспрекословно повиноваться мне. Вы не скажете им в чём дело, только прикажете повиноваться мне, вразумительно проговорил граф.

— Хорошо, — нерешительно произнесла Анна Леопольдовна.

Миних быстро спустился вниз, вызвал офицеров в отдельную горницу и обратился к ним с речью, спрашивая, готовы ли они служить верой и правдой императору и отечеству. Готовы ли они исполнить поручение матери императора, сослужить службу великую и ей, и отечеству, и ему, Миниху, их любимому полководцу, и наконец самим себе?

Офицеры, смущаясь, ничего не понимая, отвечали согласием, но это было согласие оторопевших подчинённых, боящихся и согласиться бесповоротно, и отказаться решительно.

— В таком случае, господа, идите за мною.

Миних вместе с своим адъютантом Манштейном и в сопровождении полдюжины офицеров поднялся снова в верхний этаж.

Все обитатели дворца, конечно, были разбужены необычным движением в горницах, но все получили строгий приказ сидеть каждый у себя, а паче всего не вздумать выйти со двора.

Когда Миних с офицерами был в приёмной гостиной, к ним вышла принцесса и, смущаясь, робея, краснея, объяснила им едва внятно, что возлагает на них важное поручение, надеется на их верность присяге младенцу императору.

— Верность и усердие ваше будут достойно, сторицею вознаграждены, — вымолвила принцесса. — Всякий из вас и рядовые ваши будут награждены, как кто пожелает.

Видя недоумение, написанное на лицах офицеров, граф Миних вымолвил быстро:

— Господа, поручение, даваемое мне принцессою, — великий подвиг. Мы тотчас же должны отправиться арестовать и привезти сюда живым или мёртвым того человека, который десять лет угнетает наше дорогое отечество, который, вопреки завещанию покойной государыни, оскорбляет ежедневно как императора, которому мы присягали, так и его родителей. Мы должны арестовать, взять под стражу ненавистного всем нам герцога Бирона. Кто из вас не желает сослужить этой службы императору и его родительнице, пусть прямо здесь же и тотчас же откажется.

Наступила пауза. Офицеры, стоя в ряд, молчали как убитые.

— Стало быть, вы все согласны? — вымолвил Миних взволнованно.

Раздались восклицания готовности, уверения и даже клятвы, не жалея живота своего, послужить императору и принцессе — верой и правдой.

Анна Леопольдовна расплакалась, обняла фельдмаршала, и затем все офицеры по очереди подошли к ней и целовали её руку.

— Я надеюсь на вас и на счастливое окончание предприятия, — сказала она им в напутствие.

Офицеры с фельдмаршалом во главе спустились снова в караульню. Солдаты были уже в сборе, все часовые были сняты с своих мест и приведены сюда.

Кудаев, пришедший сюда от дверей опочивальни императора, узнал, что творится что-то диковинное. Все офицеры взяты наверх. Оказывается, не даром у них была утром перетасовка. Вот теперь среди ночи произойдёт что-то диковинное.

XIII


При шуме шагов на лестнице, солдаты сошлись и столпились с любопытством, а отчасти и с трепетом на душе, ожидая, что сейчас будет.

Появившийся граф Миних повелительно объяснил рядовым, что их начальники и даже он сам сейчас принесли присягу её высочеству сослужить ей великую службу, а какую, то им ведать пока не надлежит.

— Коли мы идём, то и вы за нами пойдёте на всё, — раздались возгласы офицеров. — Так ли, ребята?

— Вестимо, что укажете! — воскликнул Новоклюев, сияя и чуя или наживу, или награду.

— На шведа, так на шведа! — сказал кто-то из рядовых.

— Ребята! За ружья! Стройся! — послышалась команда.

Фельдмаршал выстроил весь отряд на дворе и приказал заряжать ружья.

— Вона как! Палить будем! Ахтительно! А убьют? Небось. Мы бить, а нас некому! — перешёптывались рядовые.

Фельдмаршал, оставив несколько человек рядовых с офицерами на карауле у подъезда и у ворот и взяв с собой только трёх офицеров и восемьдесят рядовых, двинулся со двора.

"Оставшиеся во дворе будут считаться тоже совершившими подвиг!" — было заявлено адъютантом Манштейном.

Кудаев, попавший в число двинувшихся преображенцев, точно так же, как и другие, не знал, в чём дело и, не будучи особенно храбрым от природы, сильно смущался и робел.

— Что же это такое, — тихо шептал он своему соседу, тоже рядовому из дворян.

— Кто их знает, — отозвался тот. — Ружья зарядили!?

— Хорошо, если не смертоубийственное дело. А, может, и на смерть ведут.

— Да что же, наше дело повиноваться. Офицеры знают, что делают. Не даром их к принцессе наверх водили.

После тихой, осторожной, но быстрой ходьбы команда повернула с Невской перспективы по направлению к Летнему дворцу.

— Вона куда! Ахти, мои матушки!

— К самому Биронову!

— В Летний, ребята, в Летний! — раздались голоса в разных рядах, и во всех голосах звучали робость, смущение или крайнее изумление.

"Что же это, — думал Кудаев. — Сменять, что ли, своих будем? Мы пойдём в караул у герцога, а наши же пойдут в караул во дворец императора?"

— Что же это мы, — обратился он к товарищу, — среди ночи в игру какую вздумали играть, в пряталки, что ли, или в гулючки?

— Нет, не на смену простую, — отозвался тот. — Дело пахнет скверно... Как бы головы не оставить у Биронова во дворе!

Не доходя саженей семьдесят до Летнего дворца, фельдмаршал остановил отряд и выслал Манштейна вперёд с приказанием караульному капитану немедленно явиться к нему с двумя офицерами.

Явившиеся тотчас за Манштейном офицеры были тоже не мало удивлены, увидав товарищей, отправившихся на караул в Зимний дворец. Они сразу поняли, что совершается нечто особенное.

Приблизившись к своему главному начальнику, равно любимому всеми, офицеры, вызванные из караула, получили от графа Миниха шёпотом приказание. Они изъявили, смущаясь и запинаясь, готовность действовать именем императора.

Вызванные офицеры направились обратно. Чрез четверть часа вся команда, состоявшая из трёхсот преображенцев и занимавшая караулы по Летнему дворцу, получила уже строжайшее приказание, легко исполнимое — "стоять каждому на своём месте, и что бы ни произошло — не двигаться и не шуметь".

Обождав минут десять, фельдмаршал двинулся к подъезду дворца со своим отрядом и остановился. Здесь он приказал Манштейну с одним офицером и двумя десятками рядовых направиться внутрь самого дворца.

Манштейн, не знавший близко ни одного рядового преображенца, стал отбирать себе двадцать человек наугад.

Кудаев, бывший с краю, с трепетом озирался, окончательно поняв, что происходит нечто "погибельное".

Солдаты, которых набирал адъютант графа, выходили из рядов. Наконец Манштейн двигаясь вдоль команды, подошёл к самому краю, протянул руку и наугад опустил её на рукав кафтана Кудаева, прибавив тихо:

— И ты...

Кудаев выступил тоже и тяжело вздохнул.

Вновь отобранная кучка рядовых с одним офицером неслышно двинулась в прихожую Летнего дворца. Всё спало в нём глубоким сном.

Маленький отряд Манштейна, тихо, еле-еле, осторожно и беззвучно поднялся в следующий этаж. Повсюду на лестнице и в дверях стояли на часах те же преображенцы, с того же ротного двора. Рядовые, вновь прибывшие и часовые, переглядывались многозначительно, и лишь немногие усмехались, забавляясь тем, что за притча приключилась.

Войдя в большую залу, Манштейн оставил своих солдат и, взяв наудачу только двух из них, двинулся далее, по анфиладе тёмных, богато убранных горниц. Разложенные во всех горницах ковры способствовали соблюдению тишины.

Наконец адъютант фельдмаршала, пройдя четыре-пять больших горниц, остановился в смущении и недоумении. Он не знал, где спальня герцога-регента. С этим же вопросом, шёпотом обратился он к двум солдатам, которые стояли около него.

Разумеется, он почти не мог надеяться на их помощь в этом случае.

— Где опочивальня? — переспросил товарищ Кудаева.

— Кажись эта. Вот за этой дверью. Я года с два тому здесь был на часах и видел тут убранство такое, постель большую.

Манштейн приказал обоим солдатам остановиться и двинуться, если он только позовёт их. Он взялся за ручку двери, дверь подалась, и он очутился в небольшой горнице, где гардины на окнах были опущены, а в углу горела лампада. Налево перед ним была большая двуспальная кровать, на половину укрытая занавесом. Он ясно различил в полусумраке две фигуры на белых подушках и прислушался.

"Спят. Но они ли это? Наверное, они!" — подумал он.

Ближайшая к нему фигура в женском чепце была герцогиня. В другой фигуре, несмотря на белый ночной колпак, Манштейн сразу узнал герцога-регента.

Они спали головами к стене. Герцог был на противоположной от офицера стороне, а в глубине горнице виднелась маленькая дверь. Манштейн всё это заметил и сообразил и затем осторожно шагнул к постели. Фигура в белом колпаке приподнялась и села.

— Wer ist da? — грозно проговорил повелительный и знакомый Манштейну голос всероссийского страшилища.

Офицер молча приблизился ещё к кровати. Герцогиня проснулась и вскрикнула. В тот же момент герцог с своей стороны выскочил вон из кровати и пригнулся, как бы собираясь лезть под кровать. Но Манштейн опрометью обежал кровать и схватил полунагого герцога за рубашку… Офицер немного потерялся и хорошо сам не знал, что она делает.

— Кто смеет? Что это? Безумный! — воскликнул герцог упавшим голосом и вырываясь из рук Манштейна.

— Сюда! — громко крикнул Манштейн. — Ребята! Сюда!

В одно мгновение Кудаев и другой рядовой были уже около опустевшей кровати. Герцогиня, полунагая, уже убежала в угол горницы, рыдая и крича. Рядовые бросились к Манштейну на помощь.

Герцог отбивался сильными ударами кулаков. Все трое не могли справиться с ним и не могли ухватить его. Сунувшийся Кудаев получил сильный удар в голову и полетел на пол. Другой солдат наступал нерешительно. Манштейн был слабосилен.

Но яростный припадок гнева поднял на ноги Кудаева и он вторично бросился как зверь на герцога.

"Колотушки твоих гайдуков верну!" — злобно подумал он.

— Гей! Ребята! Сюда! — кричал между тем Манштейн на весь дом.

Быть может, Кудаев полетел бы снова на пол, но в то же мгновение с десяток рядовых уже ворвались в горницу. Кудаев, уцепившись за изорванную в клочья сорочку герцога, уже успел дать ему из всей силы два удара кулаком, когда увидал за собой десятки рук, протянувшихся тоже к отбивавшемуся герцогу.

Несколько ударов, но уже не руками, а прикладами, свалили яростно вопящего герцога на пол. Пятеро рядовых насело на него, и в несколько мгновений он был скручен по рукам и ногам. А кто-то всунул ему в рот носовой платок и прекратил его дикие вопли.

— Бери, тащи его! — скомандовал Манштейн.

Солдаты схватили связанного герцога, как труп, и понесли по тем же горницам к выходу.

Герцогиня бросилась за ними вслед, рыдая, зовя на помощь и ломая руки. Но ничто во дворце не двинулось. Всем солдатам был уже отдан приказ рассыпаться по дворцу по всем дверям и никого не выпускать из горниц, кто бы не сунулся, под угрозой расстрела.

Таким образом три сотни преображенцев, наполнявшие дворец, держали под арестом всё многолюдное население Летнего дворца, всю свиту и весь штат герцога-регента.

Когда совершенно нагого Бирона снесли на подъезде, и он увидал фигуру Миниха, холодно и спокойно взиравшего на всё, герцог не выдержал. Он начал по-немецки посылать по адресу фельдмаршала всякие угрозы и самые сильные ругательства, какие только приходили ему на ум.

Фельдмаршал, не обращая внимания на брань герцога, приказал подать скорее чей-нибудь плащ. Герцога укутали и снесли в карету, стоявшую уже у ворот, посадили в неё кой-как и окружили караулом.

В это время Манштейн увидал герцогиню, которая в одной сорочке выбежала тоже на мороз. Он обернулся к ближайшим солдатам и в том числе к Кудаеву и вымолвил:

— Отведите её назад во дворец.

Карета шагом двинулась, окружённая караулом, а Кудаев с двумя товарищами схватили совершенно потерявшуюся женщину и силою повели её назад через двор.

— Ишь, выскочила, ведь замёрзнет, — говорил один из них.

Герцогиня не шла назад, а порывалась снова за каретой к воротам дворца. Солдаты не знали, что с ней делать. Взялись, было, они за женщину, чтобы нести её, но она вырывалась, отбивалась, хрипливо визжала, и не было никакой возможности с ней справиться.

— Да ну её к чёрту, — вымолвил, наконец, Кудаев: — брось её. Запрём ворота, так и не выбежит.

Товарищ Кудаева изо всей силы толкнул герцогиню в шею и женщина полетела торчмя головой в ближайший высокий сугроб, почти лишась сознания.

— Небось, озябнешь, охотой домой побежишь, — выговорил он, громко хохоча.

Ворота дворца сдвинули и заперли, а последние оставшиеся ещё преображенцы собрались в кучу и, галдя, балагуря, радостно и бодро двинулись вдоль Фонтанки. Живо догнали они карету, конвоируемую их товарищами.

— Вот так дело! Вот так диво! Гляди, завтра на нас коликие щедроты посыплются.

— А то нет, глупый человек. Завтра, гляди, самый ледящий изо всех рублей десять получит.

— Ай да фельдмаршал! Вот так любо!

— Что же, ребята, четвертовать Биронова что ли будут?

— Четвертовать! Его пятерить, аль десятерить и то мало! — гудели голоса преображенцев, довольных и радостных.

— Вестимо, его казнить будут, за всё его злодейства. Немец поганый! Чего захотел! Правителем российским быть. Превыше всех.

— То всё, ребята, не наше дело. Казни его начальство или на волю в Немецию отпусти — нам всё едино. А вот завтра пир горой у нас беспременно будет.

— И отличье всякое. Иной в капралы попадёт.

— А иной в офицеры пятью годами раньше.

Всю дорогу, пока конвоируемая карета двигалась по Невской перспективе, не умолкал весёлый говор многолюдного конвоя.

А временщик, грозный и могущественный в течение десяти лет, страшилище для целой империи и многомиллионного народа, теперь брошенный в карету, полунагой и скрученный, прислушивался и приглядывался ко всему почти бессмысленно. Испуг отнял у него разум. Он ждал смерти, казни, расстреляния — каждый миг!

XIV


Дня через два после события, поразившего всю столицу, на ротный двор явился капитан Калачов, чтобы повидаться с племянником и узнать от него, насколько верен слух, от которого весь Петербург с ног смотался от радости и ликованья.

Капитан Калачов, так же как и многие другие, ни верил ни ушам своим, ни глазам. То, о чём мечтали петербуржцы, да и все россияне в течение многих лет, то, что казалось немыслимым, пустою мечтою, сном на яву, теперь стало действительностью.

"Герцог Бирон был арестован и заключён под стражу!"

Вызвав племянника с ротного двора на улицу, капитан повёл его к себе. Дорогой он узнал от Кудаева, что действительно не только совершилось великое событие на Руси, но даже он, его племянник Васька, сам участвовал в этом предприятии, собственными руками отплатил на спине людоеда и свои, и чужие долголетние горести и неправедности.

Вместе с тем капитан Калачов, поверивший теперь всему со слов племянника, заметил, что Кудаев как-то смущался, смотрел исподлобья и вообще в своих отношениях к дяде переменился.

Не ускользнуло от зоркого взора капитана и то удивительное обстоятельство, что два раза, когда он вскользь сказал племяннику, как любит его, Кудаев слегка будто застыдился. Но всё, что примечал капитан, всё объяснил по своему, в хорошую сторону.

А между тем, рядовой преображенец покраснел при виде доброго родственника и смущался его ласковыми словами исключительно потому, что совесть его была неспокойна.

"Вот он как, — думалось ему. — Он-то с ласковыми словами, а у меня-то там на душе чернее сажи. И что тут делать и как тут быть, ума не приложу. И совесть берёт, и Стефаниды Адальбертовны боюсь. Выходит — либо другого губи, либо сам погибай".

Вследствие этих тайных помыслов Кудаев всё время, что шёл к капитану на Петербургскую сторону, часто рассеянно глядел на него, не слушал, что Пётр Михайлович ему говорил, и отвечал невпопад. Или же он принимался сопеть и вздыхать.

Кончилось тем, что когда они были уже дома, капитан стал перед племянником, взял его за плечи и, поглядев ему пристально в глаза, произнёс:

— А ведь у тебя, Васька, новая забота какая. Скажи, что у тебя?

— Ничего, — смутился Кудаев и, опустив глаза в землю, он снова слегка зарумянился.

— Сказывай, может быть, я тебе помогу. Ведь дело не в деньгах. Беда какая? По службе? Не наградили за Бирона?

— Награду обещали всем, — сказал Кудаев. — И мне тоже не менее прочих. Я действовал.

— Так чего же ты насупился? А?

Кудаев смущённо молчал, не зная, что сказать.

— Говори, ведь не в деньгах дело, в другом в чём? Да коли уж на то пошло, вот что, Васька. Если и деньги нужны, я и этим помогу. Только ты мне побожись, что деньги те не пойдут в трактир или на какое другое непотребство.

Кудаев, благодаря тому, что вопрос о его заботе отклонился в сторону, перейдя на трактиры, оживился и начал бойко божиться дяде, что денег ему не нужно, что никакой заботы денежной у него нет.

— И, стало быть, совсем никакой нет заботы? — переспросил капитан.

— Нет, — прибавил Кудаев, но на этот раз не решился божиться.

Но капитан понял по-своему.

— Ну, стало быть, мне так показалось. Коли нет ничего, и слава тебе Господи.

В это самое время в передней раздался голос, незнакомый Кудаеву, спрашивавший можно ли войти.

— Иди, иди. И Васька мой тут.

В комнату вошёл низенький и толстенький человек, одетый в простое русское платье.

Капитан познакомил племянника с прибывшим. Это был московский купец Василий Иванович Егунов.

— Ну, вот познакомитесь, заговорил капитан: — прошу любить да жаловать, вы тёзки. Ты — Васька, да и он — Василий. Если можешь, пособи другу, дело его не ахти какое мудрёное, да ходов-то у нас нету к начальству.

Московский купец с особенным подобострастием начал беседу с гвардейским солдатом. Для него рядовой Преображенского полка из дворян был всё-таки человек, стоящий выше его в общественном положении.

Капитан вышел из горницы распорядился об обеде, а Егунов, оставшись наедине с Кудаевым, тотчас же приступил к рассказу о своих бедствиях.

Он приехал из Москвы уже года с полтора хлопотать по делу дворян московских, господ Глебовых, в сенате. Но здесь, в новой столице, где не было у него ни души знакомой, с ним приключилась беда.

За ним были недоимки в платежах по винному откупу. Москва списалась с Петербургом и здесь, не говоря худого слова, Егунова взяли и засадили в гауптвахту при коммерц-коллегии, где он содержится уже более года. Дело вперёд не двигается, а из-под ареста не освобождают, сиди хоть всю свою жизнь на гауптвахте, до старости или до самой смерти.

— Дело исправить, надо ехать в Москву, — объяснял Егунов горячо, волнуясь и махая руками — там надо очистить с себя всё. А в Москву не пускают, так как прежде требуют здесь уплаты. И выходит дело путанное... А я без вины виноватый сиди под караулом.

— Да ведь вы же на свободе, коли пришли, — заметил Кудаев.

Егунов объяснил, что в праздничные дни офицеры караульные по доброте отпускают его к обедне с тем, чтобы он вернулся непременно в сумерки. На этот раз только благодаря празднику удалось ему умолить стражу и отпроситься в собор Петра и Павла и по дороге завернул к приятелю Петру Михайловичу.

Вернувшийся капитан, услыхав исповедь купца, тотчас же спросил племянника, может ли он помочь в деле.

— Я готов всячески, отозвался Кудаев. — Только сами вы определите, что и к кому идти и что говорить.

— Эх, брат Вася, это самое мудрёное дело-то и есть. К кому надо идти, ты не пойдёшь. А мы не преображенцы, мы идти не можем.

— Да, прибавил Егунов. — Ты, сударь, рядовой, не пойдёшь куда надо.

— Да куда, сказывайте.

После некоторой паузы капитан приблизился к племяннику и выговорил:

— Помочь Егунову только один путь, прямёхонько на Смольный двор к цесаревне.

Кудаев при этом имени весь вспыхнул. Но мысль идти на Смольный двор, в котором жила цесаревна, что было для него деянием противозаконным или чересчур опасным, смутила его, а это имя напомнило Кудаеву его позорное мальчишеское поведение, его глупое предательство, совершенное на днях почти против воли.

"Авось-то всё обойдётся благополучно!" — подумал он, но в эту минуту молчание наступило в горнице маленького домика. Капитан Калачов, ждавший ответа, заметил смущение племянника.

Хозяин и его друг купец поняли однако дело по-своему. Преображенец был очевидно на стороне немецкой, верный слуга Анны Леопольдовны и младенца императора. Разумеется всё ради невесты...

"Стало быть, с тобою каши не сваришь, — подумал про себя купец. — Мы немцененавистники, а ты, как и все преображенцы, да и вся гвардия, из немцевых пособников. Не будь вас, продажных, — не было бы и их!"

После краткой беседы, которая не вязалась и не клеилась, хозяин позвал обоих гостей в другую горницу откушать хлеба-соли. После трёх незатейливых блюд, капитан стал с избытком угощать гостей удивительным иностранным вином, которое он сам достал из погреба.

Вино, видно, впрямь было дивное, заморское. Не прошло и получасу, как языки развязались. Купец Егунов сидел красный как рак, а у Кудаева всё кругом слегка вертелось и будто прыгало. Оба были не пьяны, но сильно веселы и болтливы.

Явное действие заморского вина оказалось в том, что собеседники быстро подружились и стали беседовать душа нараспашку.

Беседа незаметно, как зачастую бывало в эти дня, перешла на тот вопрос, который гнетом лежал на сердце всякого российского человека. Вопрос о двух линиях русской и немецкой, о потомстве царя Ивана Алексеевича и о потомстве царя и великого императора Петра Алексеевича. И снова разговор перешёл на то же, на Смольный двор и на цесаревну.

Кудаев не особенно ораторствовал и не горячо защищал права младенца императора Ивана и его матери. Он только повторял, часто улыбаясь пьяно и глупо:

— Вестимое дело! Да, вишь, так потрафилось...

— Потрафилось и всё тут! Ничего не поделаешь!

За то хозяин, равно и московский купец горячо доказывали преображенцу, что вступление на престол императора младенца есть великое попущение и великая напасть для всей Российской империи.

— Пропадём мы все, — говорил Егунов.

Капитан Пётр Михайлович горячился всё более и наконец, выскочив из-за стола, произнёс с чувством:

— А я вот как скажу. Я вот сам, как ты меня, Васька, видишь, выйду из дому, да прямо и пойду к цесаревне, а у неё отпрошуся идти речь держать в сенат; генералитету там, всем сенаторам и доложу: что, мол, вы творите с Российской империей? Аль в вас совести нету? Аль Бога забыли? Почему сторонним наследство вручено? Долго ли ещё нам терпеть немцево питие крови?

— А я бы к тому добавил, — смеясь заговорил Егунов: — все, мол, вы, господа правители, ябедники, путалы и карманщики. Правёж ведь разбойный, что в Питере, что в Москве, что во всей России. Всякий-то, от кабинет-секретарей и до всякого, то ись бутаря, все обвязались воровством и грабят нас грешных. Хоть в Туречину бежать от этих правителей. А почему всё? Потому, что нету русского православного человека в правлении императорском, который бы суд и расправу чинил по Божьи, по христиански. Нет на них креста — вот что.

— Везде так-то, — выговорил Кудаев. — Я слышал, что я в заморских землях всё то же. Везде судьи-правители народ утесняют. Это уже, стало, Божье веление. За грехи! Уж так воля Божья пришла!..

— Не ври ты, Васька, — вскрикнул капитан. — Не клевещи. Я бывал в заморских землях, везде не без греха, но эдакого утеснения, какое ноне от немцев русскому человеку, такого нигде нету. Как ты полагаешь, в Голландии правление из кого состоит? Из русских, что ли? Нет, братец, русских там ни единого человека нету, а сами они правят — голландцы. В Немеции опять то же. Во Франции, аль бы Гишпании свои французы и гишпанцы в правлении. А у нас что? У нас — немцы. За что же, Вася, за что это? Помилуй! Господь с тобой, говорил капитан ласковым голосом, нагибаясь к племяннику и теребя его за рукав. Со стороны могло показаться, что это обстоятельство зависит совершенно от воли его племянника Васи.

— Тут ничего не поделаешь. А гишпанцы бы... хуже было... глупым голосом отозвался Кудаев, у которого заморское вино всё более шумело в голове. — Никакого средствия не подыщешь тут, дядюшка. Значит, так потрафилось. Возьмут нас гишпанцы — хуже немцев будет...

— А вот послушай-ко, господин преображенец! Скажу я тебе сказку, — выговорил Егунов. — В одном царстве, некоем государстве жил был царь. Ну, вот в этом самом царстве, у этого, значит, царя всякое было неподобие, житья совсем не было. Ложись и помирай! Судьи его, правители совсем народ поедом ели. Кто богат, при сотне вин — прав, кто беден, без единой вины — виноват. И так-то вот было во всём царстве. Всё это, значит, вверх ногами и помещалось. А сам этот царь был добреющей души человек. Глядел он, глядел и, наконец, взял да и плюнул... Что же, братцы мои, ведь эдак нельзя, сказывает он. Надо, говорит, пособить. А как тут пособишь, что поделаешь? Вот долго ли, коротко ли, а надумал он такое колено. Указал указ, сыскать ему, царю, в его царстве самого что ни на есть беднеющего человека, но, значит, не из глупых, а из умных, И вот выискался такой простой офеня, из себя махонький, тощий, плюгавый, ну ледащий, что ль, совсем. Привели его к царю. Царь, было, хотел гнать его, больно плох был человек с виду. Ан вышло не то. Перекинулся с ним царь словами кое о чём, о том, да о сём, слово за слово. Смотрит царь, офеня тот умнейший человек. Ну вот, как сказывается, семи пядей во лбу. Ну, вот и говорит царь: садись ты, братец мой, главным судьёй, правителем, суди и ряди всю мою империю. Будешь ты один рассуждать, а я буду подмахивать: быть по сему! И начал расправу чинить и государством править этот самый офеня. Долго ли, коротко ли, а в эндаком деле, самом главнеющем, в ябеде страшеннеющей и попадись, да кто же, родные мои? Попадись это сам шурин царёв. Он-то самый, выходит, первеющий грабитель и есть, и всё зло от него в земле и идёт. Призвал его новый судья-правитель, офеня то ись наш, рассудил его дело в час места и, даже не почесав за ухом, указал ему голову отсечь. Взяли палачи его, самого это шурина царёва, да голову ему на торговой площади и отсекли. И что же попритчилось, родные мои? Вы как думаете? Наступило в этом царстве великое благополучие, рай земной наступил на земле. Вот что! А почему, как бы вы думали? А потому, что, значит, всякий сильный человек да злодей, видючи, что самого шурина царёва за разные его преступления казнили, рассудил, что его дело дрянь, надо жить хорошо, а то и до него черёд дойдёт. И вот выходит, отсечимши голову одному главнеющему злодею, тот самый офеня всё царство привёл ж райскому состоянию.

Купец кончил свою сказку, а капитан и рядовой сидели и молчали. Уж очень им обоим сказка понравилась, да и умна показалась.

— Да, — вздохнул наконец капитан, — это истинно умно рассуждено. И царь этот умница, да и офеня-то не дурак.

— Да ведь у нас ныне нет такого шурина у младенца императора! — заявил Кудаев, как бы объясняя, что сказка — не пример и не разрешенье дела.

— Вестимо нету, — рассмеялся Егунов. — За то таких шуринов царёвых по всей Руси видимо-невидимо наставлено... Что ни воевода, что ни правитель, что ни заседатель — все шурины царёвы... Ведь его они ставленники!

Беседа рядового и купца у хлебосола-хозяина затянулась до вечера.

Кудаев, понемногу отрезвись, рассказал подробно, как он участвовал в арестовании регента.

— Страшно, я чай, было? — спросил капитан?

— Страсть как страшно, дядюшка, сначала то ись. Когда, мы проходили дворцовые горницы, у меня дух в груди запирало. А как швырнулся я на зов командира, как увидел голенького человечка... Уж он мне почитай будто не Бирон. Ей Богу, не он! Налетел я и его так и подмял под себя. И давай тузить. Как уж мы его отзвонили! И Боже мой! Весь в синяках был от прикладов.

— Удивительно! — восклицал Егунов и вдруг прибавил:

— Вам всё можно. Сила. Вот брали Биронова по указу Миниха фельдмаршала. А указал бы Бирон — вы с ним Миниха так бы отзвонили.

— Как можно! Миних наш полководец... Ёрой!

В сумерки только расстались собеседники, обещаясь снова сойтись у капитана.

XV


Прошло около недели. Товарищи Кудаева ликовали и пили без просыпу. Много было роздано денег в награду за их верноподданническое действо в ночь на 9-е ноября.

Однажды в горницу, где жил Кудаев с тремя другими рядовыми из дворян, быстро вбежал капрал Новоклюев. Он был встревожен, смущён и даже сильно перепуган. К его всегда спокойному, румяному и глупому лицу испуг как-то не шёл.

Рядовые вскочили при его появлении, никогда ещё не видав своего ближайшего начальника в таком диковинном для них виде.

— Кудаев! — воскликнул капрал. — Беда! Тебя требует внизу подъячий немецкий для переговоров.

Кудаев понял известие, но не понял важного значения такого случая, не понимал испуга капрала.

— Так что же? — вымолвил он спокойно.

— Иди скорее.

Кудаев двинулся, но капрал, видя спокойствие рядового, вдруг воскликнул:

— Да что ты, дурак. Аль к ним на службу переходишь? Иль ты по малоумию не смыслишь, что тут за приключение? Ведь это из сыскного отделения иль из тайной канцелярии посланец. Иль ты на кого донос сделал, либо на тебя самого донесли!

Кудаев оторопел и переменился в лице.

— То-то, понял теперь, — воскликнул Новоклюев. — Ну, иди, они люди важные, их ждать заставлять не приходится.

Кудаев сошёл вниз и нашёл маленького приземистого человечка, в коротком кафтане и картузе на немецкий лад. Нежданный гость был удивительно похож на господина Шмеца.

— Вы господин рядовой Кудаев? — спросил прибывший.

— Да-с.

— Я Фридрих Минк, родственник дальний госпожи камер-юнгферы. Состою на службе в канцелярии господина Шмеца. Мне приказано вас просить пожаловать сегодня в вечеру в гости к господину Шмецу. Там будет и госпожа Минк с фрейлен Мальхен.

Видя смущённое лицо рядового, господин Минк прибавил:

— Вы не извольте тревожиться, вас просят не в отделение застенка, а в частную горницу господина Шмеца.

Это разъяснение подьячего вместо того, чтобы успокоить Кудаева, ещё более взволновало его. Он не знал, что господин Шмец живёт в частной горнице того самого дома, где уже лет десять погибают сотни людей в пытках, под кнутом и под батогами.

— Что же прикажете отвечать? Будете ли вы?

Кудаев пробормотал что-то, чего он потом сам не помнит. Но подьячий раскланялся и пошёл со двора.

Рядовой вернулся назад как потерянный. В голове его гудело, он даже слегка пошатывался и чувствовал в себе такое ощущение, как если бы он шёл или стоял на самом краю бездонной пропасти. В его голове мелькала мысль в виде вопроса.

— Не удрать ли от беды, сейчас же, пешком или верхом из Петербурга домой, или даже на край света.

— Ну, что же, зачем приходил? — раздался около него голос капрала.

Кудаев искренно не мог объясниться и признался наполовину. Когда Новоклюев понял, какое поручение имел немецкий подьячий, то лицо его омрачилось. Но затем он развёл руками и вымолвил:

— Что ж тут делать! Увидим. Сила в том, какое у тебя приключение. Либо ты пропадёшь-пропадом, либо, наоборот, удача тебе и счастье будут. Но, вернее верного братец ты мой, что ты улетишь туда, куда Макар с телятами завсегда искони шествует. И придворная твоя барынька не поможет.

Кудаев знал, конечно, наверно, по какому делу требует его к себе господин Шмец. В ожидании сумерек он просидел молча в углу горницы, ни с кем не разговаривая, и обдумывал своё мудрёное положение. Вопрос ставился очень просто: предавать ли в руки палачей добряка дядю или погибать самому?

— Что же тут будешь делать? Своя рубашка ближе к телу! — решил он.

В назначенное время молодой преображенец отправился в указанное ему место. Здание Тайной канцелярии, где проживал и главный её начальник генерал Андрей Иванович Ушаков, было настолько известно в Петербурге всем и каждому, что найти его было немудрено.

Опросив в воротах какого-то солдата, где квартира господина Шмеца, Кудаев перешёл двор и взошёл на большой подъезд. Здесь он нашёл часовых от измайловского полка. В ту же минуту капрал, спускавшийся с лестницы, грубо окликнул его, увидя мундир ненавистного полка.

— Зачем тут таскаешься? — крикнул капрал.

— Мне нужно господина Шмеца.

— Ага, — усмехнулся измайловец. — В эдакое место я тебя с удовольствием проведу, да и всех-то вас, преображенцев, туда бы препроводил. Иди за мною.

"В эдакое место", — думал про себя Кудаев. — Пропала, видно, моя головушка.

Прождав в приказной квартире с полчаса, Кудаев был приглашён в горницу. Его встретил, улыбаясь, но не ласково и не гостеприимно, а лукаво, сам господин Шмец.

За ним стоял молодой человек, который тотчас же отрекомендовался, вежливо и сухо выговорив:

— Я секретарь господина Шмеца, и так как вы не говорите по-немецки, то я буду служить вам переводчиком.

Господин Шмец стал что-то говорить своему секретарю как бы разъясняя дело. А рядовой, между тем, озирался кругом и думал:

— Где же госпожа Минк и Мальхен? Очевидно, они ещё не пожаловали.

Хозяин, вероятно, заметил и отгадал мысль гостя. Он сказал что-то секретарю, а тот объяснил Кудаеву, что госпожа камер-юнгфера с своей племянницей по нездоровью быть не могут.

Затем вследствие жеста хозяина все трое сели за стол, на котором была бумага, большущая чернильница и пучок гусиных перьев.

Секретарь обратился к Кудаеву и передал ему кратко, сжато, толково всё то, что Кудаев и сам хорошо знал.

Сущность речи секретаря была в следующем:

Господин Кудаев, рядовой Преображенского полка, должен немедленно, тут же за этим столом, написать всеподданнейшее прошение на имя её высочества правительницы Российской империи о том, какие речи вёл у себя на квартире с ним, Кудаевым, его дядя. Если же господин Кудаев на то не согласен, то его переведут тотчас же в другую горницу, где некоторые люди, служащие при канцелярии, заставят его заговорить и объяснить всё ещё подробнее.

Но тогда он, рядовой Преображенского полка, будет уже не в качестве лица, верно исполняющего свою всеподданнейшую присягу, а будет сам подсудимым, так как бумагу напишут уже от господина Шмеца.

Крупные слёзы навернулись на глазах молодого человека. Он понимал, что предаёт в тайную канцелярию своего добряка капитана, а затем старик Калачов, пройдя чрез истязания, уйдёт в Сибирь.

Господин Шмец начал вопросы, которые переводил секретарь. Кудаев волей-неволей отвечал, но чувствовал, что с каждым новым ответом он всё более опускался в какую-то бездонную пропасть, из которой не было исхода.

Через полчаса, благодаря тому, что спросил господин Шмец, дело уже самому Кудаеву казалось совершенно иным. Из простой болтовни дяди вышло теперь что-то громадное, страшное, имеющее государственное значение. Капитан являлся каким-то смутителем всей империи и закоренелым злодеем.

Кудаеву казалось, что не только капитан, но даже сама цесаревна Елизавета Петровна и та уже затянута в какие-то невидимые сети, которые всё растут кругом и обхватывают все те лица, имена которых были произнесены здесь. Не только капитан, но и купец московский, Егунов, представлялся Кудаеву опутанным с головы до пять. И всё это он сделал своими ответами. А между тем, эти ответы были, конечно, последствием вопросов господина Шмеца.

Вместе с тем, беседа, здесь происшедшая, казалась Кудаеву совсем не похожей на беседы, какие он когда-либо в жизни вёл.

Ему чудилось, что в руках у сидящего перед ним господина Шмеца клубок с верёвочкой, что клубок этот разматывается, а господин Шмец тихонько обвивает этой верёвочкой его, Кудаева, от головы до пяток, по рукам и ногам, по всему телу. Весь он обвязан и опутан.

Оно так и было. Господин Щмец был сильный и ловкий паук, а Кудаев — простая муха.

После часового допроса господин Шмец выговорил по-русски, точь в точь как госпожа камер-юнгфера.

— Вот ошен карош.

И затем, улыбаясь сладко, с довольным лицом, он приказал секретарю писать.

Молодой человек взял бумагу, перо и начал быстро строчить. Перо скрипело, брызги летели во все стороны, а мелкие строчки с крючками ложились рядом на бумагу.

Кудаев, по мере того, что секретарь писал, всё более опускал голову. Он чуял, что начинается нечто уже не именуемое простой бедой, а именуемое государственным делом.

Господин Шмец сидел неподвижно, сложив руки на коленях и при этом опустил глаза под стол, как бы обдумывая что-то или просто прислушиваясь к скрипу пера, который был для него, быть может, волшебной музыкой.

Кудаев не мог пересилить себя и громко, глубоко, протяжно вздохнул на всю горницу. Господин Шмец поднял глаза на молодого человека и выговорил, ломая русский язык ещё хуже госпожи камер-юнгферы.

Смысл его речи был такой:

— Вы не должны ничего бояться, господин Кудаев. Вам от этого дела будет только счастие. Я хочу услужить в этом деле императорскому правительству, господину начальнику Ушакову, себе самому, моей родственнице госпоже Минк и вашей невесте и, наконец, вам самим. Вы и не воображаете, какое благополучие произойдёт для вас от этого дела.

Всё это Кудаев понял очень хорошо, хотя господин Шмец неимоверно коверкал слова. Под конец даже секретарь оторвался от работы и прибавил два слова для разъяснения речи своего начальника, так как Кудаев мог понять его слова совершенно обратно.

Господин Шмец выразил, что это приключение "далеко, далеко уведёт" рядового преображенца. Конечно, преображенец мог понять, что он очутится в Сибири. Между тем Шмец хотел сказать, что Кудаева это дело "высоко, высоко поведёт».

Через полчаса бумага была написана. Кудаев получил другой лист, уже с гербовой печатью, и секретарь предложил ему точно переписать своей рукой всё, что он будет ему диктовать.

Кудаев взял перо; рука его сильно дрожала, но тем не менее он начал писать.

Содержание было следующее:

"Всепресветлейший, державнейший великий государь император, самодержец всероссийский.

"Доносит лейб-гвардии Преображенского полка солдат Василий Кудаев, а о чём, тому следуют пункты:

Сего ноября 16 числа 1740 года, капитан Пётр Михайлов Калачов, который мне по родству двоюродный дядя, присылал ко мне человека своего звать к себе обедать. Как пришёл я к нему в дом, у него сидит московский купец Василий Пваньевич Егунов, который содержится ныне под караулом в коммерц-коллегии..."

После длинного изложения всего, подробно, всех бесед и слов с дядей и с купцом, Кудаев продолжал и закончил так:

"...И пришёл я в роту в вечерни и сказал сержанту и дневальному ефрейтору: — Извольте меня взять под стражу и донести генералу Ушакову, что имею слово и дело... И по сему вашему императорскому величеству верный раб и присяжный повинную всю приношу, что я с Калачовым говорил: Он говорил: "Что, Васька, горе делается в России нашей!" То я ему ответствовал: "Уж такая воля Божья пришла!" И больше не упомню, что писать, а ежели и памятую, то по присяжной должности готов не говорить и умереть в том. Вашего императорского величества нижайший раб, лейб-гвардии Преображенского полка солдат Василий Андреев сын Кудаев, писал своею рукою, ноября 18 числа 1740 года".

Когда длинное прошение было переписано рядовым, господин Шмец его прочёл медленно и внимательно, а затем сказал одобрительно:

— Ну, фот... Ошен карош.

XVI


Через несколько дней после доноса, сделанного преображенцем, были арестованы и доставлены в тайную канцелярию капитан Калачов и московский купец Егунов. Дело приняло широкие размеры, и арестованные обвинялись в государственной измене и нарушении присяги верноподданнической.

Добряк капитан в день своего ареста был настолько поражён происшедшим, что почти лишился ног и языка. Он не мог стоять на ногах и не мог вымолвить ни слова.

Чиновники тайной канцелярии, привыкшие к этому явлению, оставили капитана в покое в течение трёх дней. Он содержался в маленькой каморке, в подвальных этажах здания канцелярии.

На этот раз чиновники ошиблись, думая, что испуг и страх подействовали на капитана.

Добряк Пётр Михайлович был более поражён тем, что его родственник, которого он любил, как родного, сделался Иудой-предателем, нежели мыслью идти после пытки в ссылку.

Купец Егунов с своей стороны был менее перепуган, так как наивно думал, что он только чуть-чуть причастен к делу, по которому главный обвиняемый — его знакомец, капитан. Москвич, плохо знавший порядки, нравы и обычаи Петербурга и правительства, думал, что капитан Калачов действительно виновен в противозаконном государственном замышлении, а что он, Егунов, попал в качестве его знакомца. Купец не сомневался, что через неделю его выпустят.

Однако, через неделю после двух-трёх допросов, московский купец убедился, что оба они с капитаном виноваты в равной степени. Его же преступление, пожалуй, ещё горше преступления капитана.

Оказалось, что простая сказка, рассказанная им про судью, обезглавившего царского шурина, была главным пунктом обвинения. Судьи допытывались, кого разумел купец в этой сказке под именованием судьи и шурина.

Когда на нескольких допросах капитан и купец изложили искренно всё, что случилось им говорить при Кудаеве, и всё, что они думали, судьи пожелали узнать то, чего в действительности не бывало, т. е. пожелали "дополнить" показание.

Тогда началось "пристрастие". Разумеется, застенок ничего сделать не мог. Истерзанные, капитан и купец, лежали в отведённых им каморках в болезненном состоянии, но прибавить ничего к делу не могли, так как и прибавить было нечего. Лгать и взводить на себя небывалое преступление, "не стерпя побои", они не могли, так как понимали, что это только ухудшит их положение и приведёт к ещё большим пыткам и истязаниям.

По обычаю судейскому, покончивши с подсудимыми, судьи взялись за доносителя. Если бы Кудаев не был женихом в доме родственницы самого господина Шмеца, то, конечно, он прошёл бы через те же истязания, что и лица обвиняемые им. Доноситель по закону подвергался тому же самому допросу "с пристрастием" и тем же самым пыткам.

На этот раз для жениха Мальхен было сделано исключение и хотя официально его стращали, но на деле истязаниям не подвергнули. Он не был даже, как это требовал судейский закон, арестован при тайной канцелярии. Он являлся, его оставляли иногда ночевать в каморке, но на другое утро отпускали на ротный двор.

Самым тяжёлым днём допроса был для Кудаева тот, когда его поставили на очную ставку с дядей. Он не мог вынести фигуры добряка капитана, который уже успел сильно измениться. Он постарел, поседел, сгорбился, даже голос его ослаб. На этой очной ставке Кудаев только два раза вскользь взглянул на капитана и всё остальное время простоял, опустив глаза в пол.

За то на очной ставке с купцом Кудаев вёл себя храбрее. У него явилось желание, чтобы примириться с своею совестью, свалить главную вину на купца, чтобы тем выгородить добряка дядю. Это удалось ему однако лишь на половину.

Единственное, в чём он мог обвинить Егунова, была сказка, им рассказанная. На остальное не было никаких доказательств, и так как Егунов был человек крепкого телосложения, то мог легко противостоять истязаниям и не подтвердить, не сознаться во взводимых на него обвинениях, которые падали тогда на доносителя. А не подтвердившийся признанием оговор дорого обходился обвинителю. Он сам уже судился за оклеветание, подвергался пыткам, а стало быть попадал в положение подсудимого.

XVII


Между тем, пока продолжался суд над капитаном и купцом, вновь случилось событие в столице. Кудаев был очевидцем нового приключения, будучи назначен по наряду на службу. Диковинный случай не мало смутил преображенца и заставил даже волноваться.

Знаменитый русский полководец, фельдмаршал и командир Преображенского полка, граф Миних, очутился вдруг в свой черёд почти в том же положении, в каком находился герцог-регент. Он был в опале и под судом.

Ещё недавно он во главе своих преображенцев избавил принцессу Анну Леопольдовну, а вместе с ней и всю Россию, от кровопийцы и людоеда Бирона и произвёл ловкий и отчаянно дерзкий переворот в государстве. Теперь он сам был арестован на квартире, и к дверям его горницы приставили часовых из того же Преображенского полка.

В числе этих часовых очутился рядовой Кудаев. Он изумлённо глядел на проходившего мимо него из горницы в горницу фельдмаршала в его домашнем одеянии, простом атласном шлафроке.

Граф Миних был уже не тот гордый, с блестящим орлиным взором, фельдмаршал. Это был подсудимый, обвиняемый. В чём? Никому не было известно. А тем менее ему самому! От него просто хотели избавиться, так как его боялись.

Враги его объяснили робкой принцессе, что этот смелый и любимый солдатами полководец, так храбро свергнувший Бирона с высоты его величия, может точно так же дерзко и ловко наложить руку и на правительницу ради личной своей выгоды. Он может сделать переворот ради родной дочери Великого Петра, которая всё-таки имела более, чем кто либо, прав на российский престол. И однажды фельдмаршал был заарестован на дому и к нему: приставили часовых из его же полка.

Кудаев, глядя на теперешнего графа Миниха, задумчивого и печального, невольно сравнивал его с капитаном Калачовым и из этого сравнения или сопоставления произошло нечто очень странное.

Кудаев начинал примиряться с своей совестью относительно своего доноса.

"Как я с Петром Михайловичем поступил, так вот они, сильные люди, принцы, правители поступили и с фельдмаршалом. У меня Пётр Михайлович без вины виноват, ради корыстных видов, а у них граф Миних без вины попал, тоже ради злостных намерений. Они ещё, пожалуй, хуже меня! Я на язык невоздержен был, проболтался, попал в западню и сделался доносчиком против воли. А они заслуженного человека, славного фельдмаршала и полководца, ни за что, ни про что разжалывают и судят, чтобы только от него избавиться".

Однажды граф Миних, задумчиво и грустно проходя мимо Кудаева, стоявшего у дверей под ружьём, узнал его и остановился.

— Мне твоё лицо знакомо, — произнёс он. — Ты, сдаётся мне, был со мною в ночь под девятое ноября, когда мы герцога брали!

— Точно так-с, — отозвался Кудаев.

— Ты на улице со мною оставался?

— Нет-с, меня взял господин адъютант с собой. Я из первых вцепился в его светлость.

— Из первых! Что так? Зол был на него?..

— Никак нет-с. Господин адъютант ваш указал...

— И повалил герцога на пол? — выговорил, странно усмехаясь, Миних.

— Точно так-с.

— И бил? Из всех сил колотил?

— Точно так-с, — тихо вымолвил Кудаев, так как в голосе фельдмаршала была лёгкая насмешка.

— Ты же, может быть, и полотенце ему в рот воткнул?

— Нет-с не я, — отозвался Кудаев.

— И за то спасибо! А почему ты пошёл на это дело — герцога арестовывать? Потому что я вас позвал?

— Точно так-с.

— А нынче вот, хоть бы завтра в ночь, ты меня, на пол поваливши, будешь кулаками тузить, и тряпку какую в рот мне сунешь. Так ли?

Кудаев молчал.

— Ответствуй: будете вы, вот, меня, ночью, вы, преображенцы, брать и везти в Шлюссель или в иную другую крепость? Будете вы меня по полу валять и тузить?

— Я не буду, — выговорил Кудаев.

— Почему же это?

— Уж, право, не знаю-с. Только вас я не трону!

— Ну так тронут здорово твои товарищи. За них можешь ты отвечать или нет? Могут они меня исколотить прикладами до смерти?

Кудаев молчал.

— Молчишь? Вот видишь ли. А коли через месяца два или больше выищется какой сорванец и поведёт вас забирать под арест правительницу с императором, чтобы возводить на престол цесаревну, ведь пойдёте опять?

— Я не пойду.

— Не ври, пойдёшь. Пообещают тебе, как в ту ночь правительница, несколько рублей в награду — и пойдёшь. А то — чин. Из-за чина ты чего не сделаешь.

И по мере беседы голос Миниха всё возвышался. Наконец он смолк на мгновение, пристально глядя в лицо рядового, и вдруг вымолвил, как бы раздражаясь:

— А знаешь ли ты, молодец, почему вы всё это делаете и веки вечные делать будете? Не знаешь? Нет?

Кудаев не знал, что отвечать и что-то пробормотал.

— Я тебе скажу. Потому что вы — янычары. Янычары!

Кудаев, не понимая слова фельдмаршала и предполагая, что это немецкое слово, молчал и только повторял его про себя, чтобы запомнить и спросить потом у товарищей, что оно значит по-немецки.

Граф Миних простоял мгновение молча, как бы задумавшись. Затем снова поднял глаза на рядового, оглянул его с головы до ног, усмехнулся ядовито и, двигаясь к себе в спальню, проговорил вполголоса:

— Янычары, янычары...

XVIII


Вскоре после того Кудаев был озадачен двумя приключениями, смысла которых отгадать не мог.

Однажды в казармах он встретил офицера Грюнштейна, который обошёлся с ним очень вежливо и даже предупредительно, а поболтав о каких-то пустяках, пригласил его к себе в гости.

Кудаев хотя и был из дворян, но был солдат! Грюнштейн хотя и был из евреев, да вдобавок обанкротившийся купец, теперь всё-таки пользовался правами своими и считался наравне с другими офицерами. Поэтому приглашение Грюнштейна было, конечно, для Кудаева очень лестно.

Когда на другой день он явился в квартиру чернобрового и востроносого израильтянина, хозяин встретил его радушно, поговорил кое о чём и совершенно незаметно для Кудаева свёл разговор на судное дело, которое было у рядового на плечах.

— А что это за случай такой с тобой, сударь мой? За что тебя часто вызывают в тайную канцелярию? — равнодушным голосом выговорил Грюнштейн.

Кудаев объяснил, в чём дело.

— Не пойму я, отозвался Грюнштейн. — Стало быть, этот капитан зря болтал языком. Да и купец тоже. Ведь с ними соучастников никого нет? Или есть, да ты не знаешь.

— Нет с ними никого. По крайней мере, я никого не встречал, отозвался рядовой.

— А они сами на пристрастьи никого не называли?

— Не знаю, кажись, никого.

— Ну, а ты полагаешь, капитан этот просто болтал спьяну за стаканом вина или действительно он в сердце своём привержен цесаревне?

— Полагаю, что привержен, сказал Кудаев. — Как, бывало, зайдёт речь о ней, так он сейчас кипятком забурлит, встанет, пойдёт шагать по горнице и кричать. И долго всякое такое припутывает про законную линию её... Всякие такие страшные слова, что и передавать мне вам не приходится. Все противные речи.

— Ну, и ты, стало, выходит, донёс на капитана и купца?

— Да, смутился отчасти Кудаев. — Только это не я.

— Как же это?

— Это всё госпожа камер-юнгфера, да господин Шмец.

И Грюнштейн попросил Кудаева рассказать ему, как камер-юнгфера с своим родственником заставила его подать донос на Калачова.

Когда Кудаев кончил, Грюштейн усмехнулся и выговорил:

— Да это не в первый раз. Много делов делает г-жа. Минк. По виду человек простой, а на деле — ух, какая!

— Кто это? — удивился Кудаев.

— Да эта г-жа Минк. Она человек, братец мой, вот какой, она...

Но вдруг офицер запнулся, забормотал что-то бессвязное и замолчал.

— Что за человек? — спросил Кудаев.

— Нет, я так, зря. Кто же её знает!

Поговорив снова несколько минут о пустяках, с частыми паузами, Кудаев стал собираться домой. Его удивляло, что как будто Грюнштейн чем-то озабочен. Ему даже казалось, что офицер всё хочет что-то сказать ему и не решается.

"По всей вероятности, это всё мне так грезится", — думал Кудаев,

Когда он встал и начал прощаться, Грюнштейн вдруг, выговорил:

— Господин Кудаев, хоть ты и солдат, а всё же таки дворянин. У меня до тебя малая просьбица, и ничего тебе не стоит её исполнить. Скажи ты мне по чистой совести: эти два противные государству болтуна и предатели...

Страшным голосом выговорил эти слова Грюнштейн, и затем продолжал без запинки...

— Эти двое, Калачов и Егунов, как будут по твоему? Действительно, одни они в болтовне пустой попались? Или же они участники в целой шайке таковых? Может быть, их не двое так-то собираются в сенат бегать, да объявлять о правах цесаревны на престол. Отвечай ты по совести: ничего ты не знаешь по сему предмету, или знаешь, да сказать не хочешь?

— Право же, нет. Вот ей Богу. Одни они... Я сказал капралу Новоклюеву, а затем камер-юнгфере. Так всё дело и началось.

— А может, в пристрастьи твой Калачов или купец называли и других своих сообщников? Мне, родимый, по зарез хотелось бы знать имена всех этих подлецов, В допросах, тебе чинимых г. Ушаковым, сказывал ли он тебе про это обстоятельство!

— Про какое? — не понял Кудаев.

— Да про что я спрашиваю. Одни ли Калачов с Егуновым? Или называли они других участников? Ушаков мог в допросах своих тебе это сказать.

— Нету, не говорил. Верно сказываю вам, они двое, болтуны, болтали вместе.

— Стало быть, это не есть по твоему многолюдное ухищрение, в котором человек до полсотни, а то и более.

— Нет! Какое тебе ухищрение, — усмехнулся Кудаев. — Им двоим от безделья вралося.

Грюнштейн вздохнул, задумался и потом стал прощаться с Кудаевым, говоря:

— Ну что же, слава Богу, что их мало, что двое дураков нашлись во всей столице за эту шалую цесаревну заступаться.

Кудаев вышел от офицера несколько озадаченный. Во всей их беседе не было ничего особенного, но было что-то в фигуре Грюнштейна, что не могло ускользнуть от внимания даже такого простодушного человека, как Преображенский солдат.

Грюнштейн волновался, смущался, путался, выпытывая у Кудаева всё касающееся до дела Калачова. Он упорно своими чёрными глазами впивался в Кудаева, не хуже господина Шмеца при допросе.

"Какое ему дело, — подумал Кудаев, — о том, что болтали дядюшка мой с купцом? А ведь как вертелся, ёжился и со всех сторон ко мне цеплялся. Почему же ему всё это до зарезу любопытно?"

Сильно изумился бы добродушный Кудаев, если бы мог знать, что через несколько минут после его ухода Грюнштейн сел верхом на лошадь, уже осёдланную заранее. Одетый в простой армяк и шапку, по виду совсем конюх или кучер, офицер поскакал по тёмным и грязным улицам столицы прямо на Смольный двор.

В воротах дома, обитаемого цесаревной Елизаветой, на опрос сторожей он отвечал весело:

— Матушка-Москва.

— Пожалуй, пожалуй, — отвечал один из них.

На крыльце среди темноты чей-то голос снова тревожно опросил вошедшего конюха.

— Что за человек?

— Матушка-Москва, — отозвался Грюнштейн.

— Добро пожаловать. Прикажешь разбудить цесаревну?

— Нет, не буди. Вызови мне Мавру Егоровну...

Когда через несколько минут в полуосвещённую горницу вошла молодая женщина, Грюнштейн вежливо и улыбаясь поклонился ей и сказал:

— Передайте её высочеству, что все мои опросы и весь сыск сегодня окончился. Сейчас я опросил самого главного подлеца, нашего рядового Кудаева. Передайте цесаревне, что она может себе для памяти записать в книжку этих двух верных человек, которые в скорости в Сибирь пойдут. А других никого с ними доподлинно не взято и допрашиваемо не было. — Так и скажите.

Грюнштейн снова сел на лошадь и снова поскакал домой.

Вернувшись, он нашёл у себя двух офицеров, которые его дожидались.

Подробно передал он товарищам весь свой разговор с Кудаевым.

XIX


Вскоре после этого Кудаев был ещё более озадачен.

К нему пришёл какой-то старичок, маленький худенький и, хрипя, пришепётывая, спросил его:

— Господин Кудаев? Вы?

— Я, отозвался рядовой.

— А есть у вас в роте другой Кудаев?

— Нету.

— Стало, вы, сударь, были на часах у фельдмаршала графа Миниха?

— Я был.

— И вы же, сударь мой, в благоприличном знакомстве я хлебосольстве состоите с госпожою камер-юнгферою Минк?

— Всё я же, — отозвался Кудаев уже весело.

— Ну вот-с, очень приятно мне с вами познакомиться и усердно вас просить пожаловать ввечеру в дом господина графа.

— К кому? — удивился Кудаев.

— К графу фельдмаршалу.

— К Миниху! — изумился Кудаев.

— Точно так-с.

— Зачем?

— Дело есть-с.

— Да он меня выгонит.

— Не извольте беспокоиться. Сам господин фельдмаршал меня к вам прислал с сей просьбицей — пожаловать к нему ввечеру.

"Просьбица? — подумал Кудаев. — Просьбица у фельдмаршала к нему, рядовому. Что за чудеса в решете?"

— Так как же прикажете отвечать?

— Вестимое дело, — воскликнул Кудаев, — буду.

— Вы не опасайтесь, что граф под арестом у себя на дому. Вам это повредить не может, к нему не запрещено ходить гостям. Только извините, а лучше вы бы сделали, если бы надели простое рябчиково платье.

— Рябчиково?

— Ну, то ись, простой кафтан. Как сказывают про господ, служащих у статских дел. Коли угодно, оденьтесь простым человеком, в зипунишко, а не угодно — рябчиком оденьтесь. Только не в мундире этом. Оно будет спокойнее и для вас, и для графа.

Кудаев ничего не понимал, но эта предосторожность его смутила.

— Нет, уж я лучше не пойду, — произнёс он.

— Напрасно, господин сударь Кудаев, совсем напрасно. Но мне такой приказ от графа, что коли вы опасаетесь переодеться, то пожалуйте как есть, в вашем солдатском одеянии.

— Эдак пойду, а переодеваться что-то мне сдаётся негодно.

— Ну, эдак пожалуйте.

— Ладно.

— Так верно это будет? Нынче ввечеру?

— Верно, верно. Сказал, так не обману.

И в тот же вечер, действительно, Кудаев, хотя волнуясь и тревожась, отправился к дому Миниха. Он колебался целый час, идти ли ему.

Предложение переодеться в простой зипун или в статское платье и явиться под видом простого дворового или под видом чиновника, а не военного, смущало его. Но в конце концов, изумляясь, зачем он нужен Миниху, он двинулся.

На крыльце, в коридоре и в дверях внутренних апартаментов фельдмаршала, Кудаев нашёл часовых от конного полка.

Это свидетельствовало, что опальный сановник всё ещё находится под домашним арестом.

Кудаева пропустили, конечно, беспрепятственно, и какой-то лакей-немец, не говоривший по-русски, провёл его в маленькую горницу. Здесь оказался тот самый старичок, что приходил в казарму.

— Ну вот и хорошо. Я пойду доложу, произнёс он.

И не прошло полминуты, как Кудаев был введён старичком в полуосвещённую горницу.

Фельдмаршал сидел за большим рабочим столом, покрытым книгами и бумагами.

— Здравствуй, воин, выговорил он. — Удивляешься, что я тебя позвал? Так ли?

Кудаев пробормотал что-то. Его поразили фигура и голос Миниха. Лицо за несколько времени успело осунуться, ещё более пожелтеть. Голос казался слабым, надорванным.

"Совсем не тот человек, — подумал Кудаев. — Вот то же самое, что мой дядюшка. Они оба, почитай, что в одном положении и оба, почитай, невинно страдают. Только есть разница. На Миниха враги какие-то наклеветали правительнице, но Иуды в доме его не нашлось. А вот у старика-капитана нашёлся Иуда".

Кудаев вздохнул и понурился головой.

— Чего ты? — выговорил Миних, с удивлением в голосе.

Вздох и движение рядового он понял по-своему.

— Чего ты? Иль тебе меня жалко? Вы, янычары, детей под соусом жарить способны и есть с маслом и с кашей. Где же вам сердобольничать! Это про вас не писано. Чего же ты охаешь?..

Кудаев не знал, что отвечать.

— Ну, коли жалеешь, — прибавил Миних, не получив ответа, — так жалей себя, тем лучше. Тогда ты охотнее справишь моё дельце. Хочешь ты справить мне дельце?

— Слушаю-с.

— Да хочешь ли?

— Извольте-с.

— Дело, братец, простое. Ты жених племянницы камер-юнгферы Минк?

— Точно так-с... Надеюсь...

— Она тебя любит?

— Мальхен? Любит!

— Мальхен, это невеста? Нет, я спрашиваю про тётку её. Камер-юнгефера любит тебя?

— Полагаю-с.

— Можешь ты ей от меня снести записочку и ящичек, так, чтобы никто во всём мире, кроме тебя, меня, да госпожи Минк, никто этого не знал?

— Могу-с, удивляясь, — произнёс Кудаев.

— Поклянёшься ты мне, что кроме нас троих никто этого знать не будет?

— Поклянусь.

— Не погубишь ты о плохом и себя, и меня, и свою Минк? Понимаешь ли ты, что ты погубить можешь всех троих?

— Не знаю-с. Полагательно, если вы так сказываете.

— Так берёшься?

— Берусь, — с запинкой выговорил Кудаев.

— Ящичек небольшой, хоть за пазуху клади его. Всё дело в этом. Даже и ответа мне не надо никакого от неё ко мне. Сделай милость, в ножки поклонюсь и ей, и тебе.

— Извольте-с, — выговорил Кудаев уже смелее.

— Ну, так вот.

Миних слазил в стол и достал маленькую записку, запечатанную, а затем небольшой футляр.

Тут же на глазах Кудаева он завернул футляр, величиною вершка в четыре, в бумагу, перевязал шнурком, запечатал с двух сторон, а затем, взяв перо, быстро, мелким почерком написал что-то.

— Ну, вот цидуля и посылка. Бери, не теряй, передай: по принадлежности и никому не болтай. Не передашь, ограбишь — себя погубишь, передашь и разболтаешь — всех нас троих погубишь.

Фельдмаршал передал то и другое в руки рядового, велел спрятать за пазуху и отпустил со словами:

— Коли всё благоустроится, я, сударь мой, этого не забуду. Я всё-таки фельдмаршал и граф.

Кудаев вышел на улицу и тут только, как всегда спохватился, что забыл спросить, когда ему передавать посылку госпоже Минк.

"Теперь поздно, — подумал он. — Завтра пойду".

Всю ночь проспал рядовой плохо. Маленький футлярец и записка оставались всё время за пазухой. Он побоялся где-либо спрятать их.

И этот футлярец, и эта записочка всё более тревожили Кудаева, как будто жгли его грудь, как будто царапали там.

"Точно ворованное там спрятал", — думалось ему.

И вспомнил он, как однажды ещё в деревне он поймал и спрятал за пазуху белку, которая в кровь расцарапала ему всю грудь. Теперь писуля и посылка фельдмаршала, арестованного на дому по государственным причинам, царапали и жгли Кудаева много пуще той белки.

XX


На другой день рядовой хотел бежать к госпоже Минк чуть свет, но, подумав, обождал. В девять часов утра он был уже, однако, на подъезде Зимнего дворца.

Камер-юнгфера при объяснении Кудаева всего с ним происшедшего, а затем данного ему поручения, нисколько не удивилась. Кудаев удивился и глаза вытаращил на барыню.

— Где же всё? — выговорила она просто.

— Вот-с.

И Кудаев полез за пазуху, достал записку, достал футляр и передал тучной женщине.

"Хоть бы тебе капельку удивилась", — думал он.

Госпожа Минк прочла то, что было написано на посылке и улыбнулась. Затем распечатала и стала читать письмо, которое оказалось длинным. Четыре небольших страницы были исписаны мелким почерком.

Но камер-юнгфера читала быстро, изредка ухмылялась самодовольно, качала головой.

Затем, прочитав, она развернула бумагу на футляре, вынула, отворила его и ахнула. Кудаев ахнул ещё пуще.

Три вещи сверкнули оттуда и засияли на всю горницу. Брошка и две серьги из крупных брильянтов.

Камер-юнгфера не выдержала и промычала на всю горницу какой-то ей одной свойственный звук, в роде "мэ-э-э!"

Она была не столько изумлена, сколько озабочена, сидела глядя на брильянты в глубокой задумчивости, наконец вздохнула и произнесла что-то по-немецки.

Кудаев, начинавший уже вследствие сношений с ней и с невестой чуть-чуть понимать по-немецки, понял только одно слово: "мудрёно".

В эту минуту раздались шаги в коридоре около дверей, и госпожа Минк быстро защёлкнула футляр и сунула его в карман.

В горницу вошла Мальхен, как всегда, весёлая, подпрыгнула, увидя Кудаева, но обернувшись к тётке, заметила незаурядное выражение её лица.

— Что такое? — спросила она по-немецки.

— Ничего, так, — отозвалась Стефанида Адальбертовна, и, обернувшись к рядовому, произнесла строго:

— Слюшай, господина золдат, не надо ни едина слов никому про это говаривает.

И она похлопала по своему карману, где был спрятан футляр.

— Никому ни слов. А то я, ви, и он, важный особи, все три под кнут попадаваит и все до шмерти посековаются... Слюшает? Понимайт? До шмерти!

Несмотря на серьёзный голос и серьёзное лицо госпожи Минк, Кудаев невольно улыбнулся при слове "шмерть".

— Не смешно ничего, — рассердилась камер-юнгфера. — Никому ни слова.

И она быстро заговорила что-то по-немецки, обращаясь к Мальхен.

Девушка сразу стала серьёзна и обратилась к Кудаеву с переводом слышанного от тётушки.

— Тётушка приказывает вам никому во всей столице не сказывать о том, что вы ей сейчас принесли. Она говорит, что иначе и вы, и она, и тот генерал, который вас прислал, можете очутиться в тайной канцелярии, а после пристрастия и пытки попасть в ссылку.

Мальхен, передавая это, была настолько встревожена, что фигура её всего более подействовала на рядового. Он только теперь совершенно серьёзно отнёсся ко всему приключению, в которое попал волей-неволей.

— Избави Бог, выговорил он с чувством. — И тот мне говорил, никому не сказывать.

— И ей не надо сказывайт, прибавила камер-юнгфера, показывая на Мальхен. — Она девиц, она болтун.

— Не надо, не надо, — замахала руками и Мальхен. — Я не хочу. Я боюсь секретов. Их мудрёно в голове держать.

Кудаев, по любезному приглашению госпожи Минк, остался обедать. Сама она тотчас же вышла из горницы и молодёжь осталась наедине, что случалось не часто.

Мальхен, разумеется, воспользовалась случаем, чтобы тотчас же повиснуть на шее своего возлюбленного и целовать его.

— Скоро ли, Господи, всё это кончится, — заговорила она.

И девушка-егоза, как всегда бывало наедине с женихом, то жаловалась и пищала, то хихикала, то принималась хныкать, а затем опять хохотала или начинала петь.

Кудаев пробыл во дворце довольно долго, обедал и после обеда просидел ещё около часу.

За всё это время его удивляла камер-юнгфера. Перед обедом она вернулась в горницы сияющая, довольная и весело болтала. Затем во время обеда она встала, потому что кто-то вызвал её к себе, и когда она опять вернулась, то лицо её было не только раздосадовано, но даже злобно. Она не стала есть, отшвырнула от себя ложку, сердито мяла салфетку в руках и поднялась из-за стола темнее ночи.

Но затем она снова исчезла из своей горницы, а когда возвратилась, то Кудаев рот разинул. Опять сияла госпожа Минк! Толстое лицо её расплылось в большущую улыбку. Маленькие, серые, масляные глазки прыгали от радости.

"Вот сейчас ей клад подарили", — подумал Кудаев.

Госпожа камер-юнгфера была настолько довольна и весела, что когда речь зашла о танцах, она встала и показала своей племяннице, как в молодости в одном голландском танце делали вторую фигуру.

Толстая камер-юнгфера, подняв свои здоровенные, как брёвна, руки над головой, медленно закружилась по комнате, тихо покачиваясь и поворачиваясь.

Доски пола жалобно заныли и заскрипели. Кудаев не выдержал и фыркнул.

Госпожа Минк была слишком в духе, чтобы рассердиться на молодого человека. Она только погрозила ему пальцем.

Выйдя из дворца, Кудаев задумчиво пошёл в казармы, рассуждая по дороге:

"Вот так приключение! Фельдмаршал дарит госпожу Минк. Да как дарит-то? Ведь эти украшеньица каких денег должны стоить? На них можно имение купить. Что всё это означает?"

Когда Стефанида Адальбертовна осталась одна с племянницей — она вынула из комода футляр и открыла его под самым носом девушки.

— Ох!! — вскрикнула Мальхен, и начала от восторга визжать, как собачонка.

— Это тебе, meine Liebchen, пойдёт! — сказала Минк. — Под венец поедешь с этими вещами.

— Какое диво! Какое диво! — восклицала Мальхен то по-русски, то по-немецки.

— Это, наверно, тысячу рублей стоит! Я уже посылала оценивать к придворному ювелиру. Только... Мудрёно, Мальхен, очень мудрёно...

— Что мудрёно?.. — спросила девушка.

— За это надо отплатить... А мудрёно! — вздохнула камер-юнгфера. — Пока ладится, не знаю, что дальше будет.

XXI


Был уже конец Великого поста, когда два дела, о которых много хлопотала Стефанида Адальбертовна, пришли к желанному концу — осуждение капитана Калачова и московского купца Егунова, а вместе с тем объявление о замужестве Мальхен и её помолвка.

Перед Страстной неделей Андрей Иванович Ушаков доложил дело о подсудимых её высочеству правительнице. По резолюции Анны Леопольдовны, капитан Калачов был лишён всех прав состояния. У него была "отобрана шпага с портупеей", а затем он был назначен в ссылку в Камчатку.

Купец Егунов тоже был назначен в ссылку в Сибирь, в город Кузнецк, "на житьё вечно".

В один день с ними, точно такая же резолюция последовала относительно рядового из дворян, Преображенского солдата Елагина. Хотя его дело рассматривалось отдельно, но преступление Елагина было почти одинаково с преступлением Калачова. Его наказывали ссылкой тоже за "противные речи".

Той же резолюцией правительницы рядовой Преображенского полка Василий Кудаев "за верность присяге и правый донос" был "написан" в капралы в тот же полк и, по распоряжению Ушакова, награждён пятьюдесятью рублями.

Но помимо этого вознаграждения, от правительницы и от тайной канцелярии, капрал Кудаев воспользовался гораздо большим.

Это второе предприятие камер-юнгферы было, собственно говоря, главным. Дело касалось до имущества, конфискованного у капитана Калачова. Камер-юнгфера выбивалась из сил, хлопоча, чтобы оставшееся после граждански умершего капитана состояние досталось нареченному её племянницы.

Наследовать Кудаеву от капитана оказалось гораздо мудрёнее, нежели думала госпожа Минк. Оказалось, что Кудаев окончательно ничем не мог доказать своё родство с осуждённым.

Стефанида Адальбертовна, узнав это от господина Шмеца, была в течение нескольких дней в совершенной ярости. Гнев душил её, она не могла совершенно объясняться, хотя бы даже ломаным русским языком.

Она звала на помощь переводчицей Мальхен, засыпала Кудаева вопросами, бранилась, называла его самыми обидными словами и заставляла его невесту неукоснительно и верно переводить её ругательства на русский язык.

Дело дошло до того, что однажды Мальхен, переводя с немецкого на русский целые десятки бранных слов, расплакалась, и с ней сделался истерический припадок.

Камер-юнгфера, между прочим, называла Кудаева плутом и мошенником, говорила, что он хотел их обмануть, раскаивалась в том, что просила об обвинении капитана Калачова, ибо, если бы она знала, что Кудаев ему не родня и наследовать не может, то никогда не начала бы дела.

Наконец, госпожа Минк однажды приказала племяннице перевести Кудаеву, что она будет просить правительницу приказать начать дело сначала и за противные речи, которые велись тремя лицами в квартире Калачова, судив, обвинять и сослать не купца с капитаном, а его самого, преображенца.

Кудаев клялся, что он дальний родственник Калачову, что он не лгал, утверждая это. При этом он клялся, что Калачов сам обещал ему оставить со временем всё состояние, конечно, по завещанию.

— Всё это дичь, — воскликнула госпожа Минк. — Всё это болтовня, враньё. Он мошенничал, нас обманывал. Теперь какой же толк выйдет из того, что капитана сошлют? Наследует не он, а какой-нибудь другой родственник или отпишут всё в казну. Переведи, Мальхен. Переведи плуту...

Однако, не смотря на ежедневные сцены, которые делала камер-юнгфера молодому человеку, заставляя Мальхен быть правдивой переводчицей, одновременно она всё-таки, с помощью родственника Шмеца, продолжала энергично хлопотать по делу наследства.

Однажды Мальхен передала жениху по секрету, что тётушка её до того расходилась, что объявила фрейлине Иулиане Менгден своё условие: если дело не удастся, то она попросит отставку из штата правительницы и уедет в Курляндию.

— Вона как! — удивился Кудаев. — Да нешто можно так грозить? Ну, и скажут ей: уезжай! Прогонят! А то ещё хуже. Рассердится правительница, да сошлёт куда...

Но Мальхен замахала руками.

— Ах, какой ты! Ничего ты, глупый, не понимаешь. Разве можно тётушку отпустить! Ни Менгден, ни правительница никогда на это не решатся. Они без неё пропали.

— Почему это? — изумился капрал.

— Да уж так, верно я тебе сказываю. Об этом мне строжайше запрещено болтать. Вот выйду замуж за тебя, всё тебе расскажу, а теперь не могу.

И, действительно, камер-юнгфера добилась своего.

Капрал Кудаев законным образом вступил во владение имуществом граждански умершего дяди.

Когда дело это огласилось и многие узнали, что Кудаев делается домовладельцем на Петербургской стороне, то некоторые лица во дворце стали обходиться с ним гораздо вежливее и предупредительнее.

Конечно, не размер состояния, не богатство играли тут роль. Эти лица понимали, что если капрал мог, вопреки всяких законов, получить себе отписанное у осуждённого имущество, то, стало быть, он — любимец не только камер-юнгферы, но может быть и самой правительницы.

В полку то же самое дело произвело иное впечатление. От Кудаева стали сторониться как офицеры, так и рядовые из дворян. Несколько раз за спиной он слышал слово "Искариот".

Наконец, однажды, капрал Новоклюев, встретив Кудаева в казармах, остановил его словами:

— Что, Иуда, не затеваешь ли опять новый какой донос? На какую тётушку или бабушку?

Кудаев взглянул на капрала и увидал, что тот был сильно пьян, с красным лицом и пошатывался на ногах.

— Я не предавал никого, — заговорил Кудаев едва слышно, — меня к тому другие толкнули.

— Чёрт толкнул! Да ведь и Иуду Искариота на нашего Господа сатана толкал. Ах, ты! И подлое дело сделал, дядю старика сгубил, да и глупое дело. Нюху у тебя нет; собачье твоё рыло. Нашёл, вишь, вины какие! Цесаревну тот возлюбил! В сенат хотел бежать, об ней рапортовать! А ты доносчик!

Новоклюев всё сильнее покачивался на ногах и бормотал, изредка вскрикивая, очевидно, сам не вполне сознавая, что болтает.

Кудаев хотел уйти от пьяного, но капрал бросился за ним, сильной рукой ухватил его за плечо и закричал на всю казарму.

— Не смей, слушай свою отповедь. Что хочу, то и буду говорить, а ты стой, ухи держи и слушай. Ты, вишь, на цесаревну умышляешь, на нашу матушку доносишь, на тех, кто её возлюбил. На немках жениться хочешь! Немецких ребят в России разводить! Ах, ты, собака-пёс! Да знаешь ли ты, орал Новоклюев, что я тебя за матушку нашу, Елизавету Петровну, разнесу на сто частей. За куму Бог велит заступаться, коли её кто обидел. А она у меня моего Андрюшку крестила, сама своими царскими ручками вокруг купели его носила. Понимаешь ли ты, собака-пёс, какое ты дело сотворил? Ты лучше не ходи к нам в казармы, мы тебя тут ухлопаем. Иуда! Вишь, что свалял. Расстрел бы тебе! Иуда! Матушка Москва велит.

Кудаев давно бы ушёл; но он стоял и слушал, выпуча глаза на Новоклюева и почти не веря своим ушам.

— Что ты, что ты! Спьяну, что ли? — выговорил он. — Давно ли ты мне сказывал совсем не такое? Сказывал, что кто считает Елизавету Петровну законной дочерью первого императора, так тот изменник присяге. А теперь, что ты болтаешь? У тебя спьяну все мысли кверху ногами стали.

— Мало ли, что было, да прошло. Сам ты пьян родился, коли ничего не знаешь. Собака ты, пёс, а нюху собачьего у тебя нет. Коли я когда и сказывал, что супротив нашей матушки цесаревны, так, стало быть, я скотина был, свинья непонятная. Да мало ли что сказывалось? Ныне совсем другое потрафляется. Невесту свинятину себе раздобыл, да поросят разводить в России...

Кудаев вдруг взбесился и крикнул, подступая к капралу:

— А что, если я сейчас, прямёхонько пойду к господину Шмецу, да ему все твои речи расскажу, пером на бумаге, что с тобой будет? Пьяная стелька!

— Иди! Ступай! Пойдём вместе! — отчаянно орал Новоклюев и, ухватив Кудаева поперёк тела, он стал тащить его к двери.

— Пойдём, что же упираешься? Я рад пострадать за матушку-царевну. Не успеют меня в канцелярии отсудить, как их всех, судей-то самих, в Сибирь ушлёт императрица.

— Что? Что? — повторял Кудаев, изумляясь.

Бог весть, чем бы окончилась эта ссора между двумя капралами, если бы в эту минуту не появился, как из-под земли, офицер Грюнштейн.

Он уже несколько мгновений стоял за приотворенной дверью и слушал всё, что орал Новоклюев. В ту минуту, когда капрал потащил Кудаева к дверям, Грюнштейн вышел, рознял их и крикнул на пьяного капрала:

— Цыц, сорока! Спьяну сорочишь непристойные речи, а этот уже по присяге подвёл одного. Долго ли ему тебя погубить.

— Я про то сказываю, — начал Новоклюев тише...

— Молчать! Ни единого слова не смей говорить! — крикнул Грюнштейн. — Вытряси хмель из головы. Дурень! Ну, а ты, обернулся он к Кудаеву, делай, как знаешь. Хочешь его губить за его пьяные речи, — губи. Но коли ты человек честный и сердечный, то должен разуметь, что это всё Новоклюев врал с пьяных глаз. Во истину цесаревна крестила у него, как и у многих других преображенцев. Так нешто из этого что следует.

— Как что следует! Вестимо дело... — начал Новоклюев.

— Пошёл ты спать, — прикрикнул Грюнштейн.

— Коли она моя кума...

— Пошёл спать... Ну... Идёшь, что ли?..

Новоклюев не повиновался и снова хотел что-то говорить.

— Нишкни! — воскликнул Грюнштейн. — Коли ещё слово прибавишь, то я на тебя особый запрет положу. Иди спать. Матушку-Москву знаешь, странным голосом вдруг произнёс Грюнштейн, приближаясь к Новоклюеву и глядя пристально в его полуоткрытые пьяные глаза. — Ну, Матушка-Москва! Ступай спать.

И к удивлению Кудаева, Новоклюев покорно, ни слова не ответив, но сильно пошатываясь, вышел из горницы.

— Ну а ты, господин новый капрал, будь добрый человек, — заговорил Грюнштейн: — не губи товарища за пьяные речи. У нас один, Елагин — уж пропал так. Мало ли чего нагородил тут этот шалый дурень. Проспится, сам не поверит. Нешто у цесаревны могут быть какие приверженные? Есть у нас законная правительница и законный император, которому мы все присягали. Они истинные правители, государи Российской империи. А вестимое дело, есть малоумные люди, которые также, как твой капитан, болтают всякие непристойные речи, выдумывают небылицы в лицах, и сказывают к примеру, что Елизавета Петровна должна бы царствовать. Всё это, голубчик мой, сущий вздор. Ты человек умный, сам рассудить можешь. Проспится Новоклюев, сам, говорю, не поверит, что тут наболтал. Ну, так как же, станешь ты его губит? — спросил Грюнштейн.

— Нет, что вы? Зачем? Я ведь ничего. Он меня остановил и начал поносить, и меня, и невесту...

— Так не пойдёшь ты донос делать?

— Что вы, Бог с вами...

— Ну, спасибо, воздаст тебе Господь сторицей. За что человека губить. Пьяный ведь он.

— Вестимо, ведь и я вижу, что пьян. Хоть сказывают, что у пьяного на уме, то и на языке, усмехаясь прибавил, Кудаев.

— Нет, прости, неправильна эта пословица. Бывает, что у пьяного на языке такое, чего в голове и не бывало никогда. За что ж его губить.

— Да я и не собирался.

— Ну, то-то вот, спасибо, произнёс Грюнштейн и, простясь, он быстро отправился в караульню, из которой пришёл.

Кудаев, однако, долго думал о случившемся. В нём было убеждение, что пьяный Новоклюев высказался откровенно. Стало быть, в капрале произошла быстрая перемена. Давно ли он говорил Кудаеву совершенно противоположное.

XXII


На Красной Горке состоялось бракосочетание племянницы госпожи камер-юнгферы и Преображенского капрала.

На свадьбу эту многие обратили внимание. Многие сановники заранее знали, что будет свадьба богатая и пышная, совсем не к лицу для капрала и для молоденькой немочки. Тем не менее очень удивило многих высокопоставленных лиц одно обстоятельство на этой свадьбе. А затем после обряда дня два или три много толков было о случившемся.

В то утро, когда невесту одевали к венцу, а жених с своей стороны с несколькими товарищами собирался из своего дома на Петербургской стороне в церковь Святой Троицы, в Зимнем дворце происходило нечто.

Когда Мальхен начала одеваться, камер-юнгфера исчезла из горницы, поднялась в верхний этаж и перемолвилась с баронессой Менгден. Затем она вернулась назад и села, ни с кем не заговаривая.

Мальхен одевалась. Несколько приятельниц были у ней и по обычаю помогали наряжать невесту к венцу.

Камер-юнгфера глядела сумрачно и, наконец, несколько раз повторила, не двигаясь с места:

— Не спешит. Не надо спешит! Подождит. Понимайт?

Все с удивлением глядели на госпожу Минк, в особенности Мальхен широко раскрывала на неё свои красивые глаза.

В комнату вошла камер-медхен правительницы и позвала госпожу Минк наверх.

Через несколько мгновений камер-юнгфера вернулась назад и видом своим перепугала всех. На ней лица не было. Вернее сказать, на ней была пунцовая маска. Вся кровь бросилась в голову тучной женщине. Ещё немножко и, казалось, у ней сделается удар.

Вне себя от гнева, пыхтя, сопя и задыхаясь, госпожа Минк выговорила через силу племяннице:

— Раздевайся.

Слово это упало в горницу, как гром. Мальхен затрепетала всем телом и вскрикнула, всплеснув руками:

— Что вы, тётушка!

— Раздевайся. Не поедешь. Не хочу свадьбы. Меня обманули. Не хочу, раздевайся. Was sagen sie! Gott?

И на вторичный повелительный приказ камер-юнгферы две девушки начали снимать с Мальхен подвенечное платье.

Невеста заплакала навзрыд, и приставала к тётке объяснить причину такого неожиданного приключения. Но камер-юнгфера, уже несколько успокоившись, озлобленно махала рукой и повторяла по-немецки:

— Нас надули! Не хочу, не позволю я себя, как девчонку, обманывать. Я не горничная. Я придворная советница. Вот кто я.

Между тем несколько женщин и девушек из штата правительницы уже успели ускользнуть из горницы и разнести по дворцу вести о скандале.

В верхнем этаже тотчас было передано всё, что случилось в комнатах камер-юнгферы, самой госпоже Менгден. Фрейлина быстро пошла в спальню правительницы.

В ту минуту, когда Мальхен была уже без своего венчального платья и надевала простое серенькое, в горницу вбежала та же камер-медхен, но с лицом очень весёлым и объявила госпоже Минк:

— Её высочество вас к себе требует.

Придворная барынька грозно и важно поглядела на камер-медхен и произнесла:

— Скажите я нездорова, не могу идти.

Все присутствующие переглянулись с некоторою робостью.

Девушка выскочила из горницы, а госпожа камер-юнгфера стала стучать жирным кулаком по подоконнику и приговаривала:

— Я не девчонка. Я себя за нос водить не позволю. Сейчас напишу бумагу, буду просить отставку, уеду в Курляндию. Посмотрим, как они без меня обойдутся.

Та же камер-медхен в третий раз впорхнула в горницу и снова объявила госпоже Минк:

— Её высочество приказала сказать: скажи Стефаниде Адальбертовне, что всё будет по её желанию, поэтому чтобы не сердилась, скорее одевала невесту и ехала в храм.

Госпожа Минк вздохнула. Лицо её просияло и, ни слова не говоря, она двинулась из горницы и пошла наверх. В дверях она обернулась и выговорила:

— Ну, одевайте Мальхен.

Девушка вскрикнула от восторга, приятельницы её взялись за всё, что было разложено по стульям и столам, и невеста начала одеваться снова.

Через несколько минут явилась госпожа камер-юнгфера, вошла сановито и медленно, закинув важно голову назад, и произнесла по-немецки с особой расстановкой:

— её высочество правительница и мать императора делает мне честь быть твоей посаженной на свадьбе.

Мальхен, глядевшая в лицо тётушке, не отвечала ничего. На неё, очевидно, эта новость не произвела никакого впечатления. Ей это было совершенно безразлично.

— Что ты, не понимаешь? Ты дура, — уже сердито произнесла госпожа Минк. — Понимаешь ты эту честь?

— Понимаю, поспешила ответить Мальхен, — очень рада.

— Это великая честь!

— Понимаю, тётушка... Это, конечно, для вас, а не ради меня...

— То-то. Ну собирайся скорее...

Через несколько минут невеста была уже готова и, окружённая гостями, спускалась по лестнице садиться в карету.

Со второго этажа в то же время спускалась расфранчённая госпожа Иулиана Менгден, отправлявшаяся в церковь изображать при бракосочетании персону её высочества в качестве посаженной матери.

Причина, разобидевшая госпожу камер-юнгферу, была именно та, что правительница, обещавшая за несколько дней быть посаженной Мальхен, передумала и решила, что это слишком много чести для простого капрала преображенца и для простой девочки, не состоящей даже в штате двора.

Анна Леопольдовна находила совершенно достаточным, если посаженной матерью будет фрейлина Менгден. Однако камер-юнгфера настояла на своём, но, конечно, согласилась на то, чтобы фрейлина Менгден была заместительницей принцессы при обряде и на свадебном обеде.

После венчания был, конечно, пир горой у молодых, на Петербургской стороне, в домике несчастного капитана. Кудаевы зажили, конечно, весело и богато — и блаженствовали. Капрал был безмерно счастлив. У него было порядочное состояние, нежданно полученный чин, красавица жена, и, наконец, покровительство властной "придворной барыньки".

А что такое была толстая, ленивая и глуповатая на вид камер-юнгфера — Кудаев вполне узнал только после венца от своей молодой жены.

— Тётушка всё может, что ни захочет, объяснила однажды госпожа Амалия Кудаева своему мужу, прося только не говорить об этом в полку. — Она сильный и властный человек, сильнее всего генералитета!

— Как так? — воскликнул капрал.

— Правительница души не чает в своей камер-фрейлине, Юлиане Менгден. Обожает её много пуще, чем принца мужа своего. Слыхал ты это?

— Много раз слыхал.

— Ну, вот... А баронесса Юлиана до страсти обожает тётушку Стефаниду Адальбертовну. И на это есть особливые причины — баронесса не может заснуть, если ей не чешут пятки... А делать оное никто не умеет ей так пользительно, как тётушка. Когда тётушка раз захворала и лежала, баронесса ночей почти не спала — не от жалости, а от того, что некому было ей щекотать подошвы и пальчики. Ей Богу.

— Ишь ведь, придворное-то житьё! — рассмеялся Кудаев.

— Ну, вот и потрафляется всё для тётушки, как она желает, — продолжала Мальхен. — Что она захочет, то и воротит. А когда нужно предпринять некое чрезвычайное дело — то правительница шепчет любимой баронессе, а фрейлина шепчет камер-юнгфере, а Ютсфанида Адальбертовна действует на свой страх.

— Да ведь она дура петая?

— Ой, нет, милый. Ты не гляди, что она русскую речь смехотворно проговаривает... По-российски она взаправду дура. А по-немецки умна так, что ахнешь.

— Ну вот... Голов-то у неё не две. Сколькими языками ни владей — голова-то на плечах та же размышляет.

— Ну так слушай!.. — воскликнула Мальхен. — Так и быть. Скажу всё. Кто первый затеял дело, чтобы вы, преображенцы, захватили регента Ягана Бирона ночью?.. Степанида Адальбертовна!

— Что-о? — изумился Кудаев.

— Она... Вот тебе Бог! Не лгу. Тётушка это на свой страх затеяла, сама пошла к графу Миниху, а там передала всё фрейлине и правительнице. Да так три дня и перебегала. И уж прямо между фельдмаршалом да правительницей посредничала. Всё брала на свою голову! Вот тогда граф и не побоялся лично завести речь об аресте с самой принцессой... Вот всё и наладилось. А кто первый пошёл... головы и языка не жалея?.. Камер-юнгфера! Узнай всё Бирон за сутки, кому бы язык палач вырезал? Правительница и граф отперлись бы и всё бы на неё свалили.

— Молодец баба, коли так, — согласился Кудаев, — конечно, она бы одна за всё ответила.

— Ну, а после того, кто опять присоветовал чрез фрейлину принцессе опасаться хитрого пролаза графа Миниха.

— Ну вот... Неужто она же...

— Вестимо она.

— Скажи на милость.

— А помнишь ты серебряный чайник с сахарницей и с молочником, что подарили тётушке об Рождество?

— Помню.

— А кто подарил?

— Она то сокрыла. Никому не хотела сказывать.

— Граф Остерман. Он её часто дарит. А он человек хитреющий, знает, кому надо угождать.

— Правда. Истинная правда! — воскликнул Кудаев. — Вот, и Миних чрез меня её обдарил.

— И его не сослали. А совсем собирались сослать.

— Да, стало быть Стефанида Адальбертовна не дура. Она семи пядей во лбу!.. Сам царь Соломон.

— Ну, а кто в канцелярии Андрея Ивановича Ушакова: определил своего родственника пособником к господину Шмецу — она же... Господин Минк первое лицо у Шмеца. А сам он из тайной канцелярии каждый день утром бегает к тётушке с докладом и всё ей рассказывает: кого допрашивали, кого пытали, да на дыбе подбирали и кто что на себя и на других сказывает, что истинно и что облыжно...

— Зачем же ей это нужно?..

— А тётушка ввечеру, когда пяточки фрейлине чешет, всё ей докладывает каждодневно со слов Минка...

— А Юлиана-то — правительнице! Понял!

— А Анна Леопольдовна каждодневно всё знает вернее всякого иного. Её не обманет и сам Ушаков. Понял теперь, кто таков тётушка. Сильный человек. Властная персона!

— Истинно, решил капрал и прибавил: — Да, властная: персона — слова нет! Ай да камер-юнгфера!.. И всё-то — чрез пяточки происхожденье имеет!

— Эдак нельзя рассуждать! А ты меня за что любишь. Я тебя за что люблю? За поцелуи, за ласку... объяснила глубокомысленно Мальхен. — Не целуй ты меня, я бы тебя любить не стала...

— Правда! Истинная правда! — весело воскликнул Кудаев обнимая жену.

XXIII


По странной случайности, в самый день свадьбы Кудаева, выезжали в Московскую заставу из столицы несколько телег, где везли пожитки и сидело человек пять арестантов, а вокруг них двигались с ружьями солдаты; это была партия ссыльных из тайной канцелярии.

В первой телеге, на куче разных узелков и ящиков видели два человека, совершенно непохожих один на другого.

Это были: лишённый прав состояния Калачов, а с ним рядом, — двадцатилетний арестант, красивый лицом, с румянцем во всю щёку, весёлый и довольный, как если бы он ехал не в ссылку, а отправлялся в отпуск домой.

Это был преображенец, по фамилии Елагин, такой же рядовой из дворян, каких много было в полку, но приговорённый к лишению дворянских прав и ссылаемый точно также, как и Калачов, в далёкую Сибирь.

За последнее время Калачов сидел вместе с Елагиным в одной камере и старик полюбил молодого малого и привязался к нему всем сердцем.

Благодаря рядовому из недорослей, весёлому и очень умному, пылкому говоруну, разжалованный капитан совершенно преобразился. Тоска и отчаяние, посетившие его после ужасного доноса племянника, довели старика до того, что он казался уже полумёртвым.

Благодаря своему новому любимцу Елагину, Калачов в две, три недели времени снова приободрился, снова глядел весело, даже лицо его пополнело.

Тайна такого превращения была простая.

Елагин, сидя по целым дням вместе со стариком, передал ему так много нового, чудесного и диковинного, о чём Калачов и понятия не имел, что поневоле капитан приободрился, а затем и совсем стал выглядывать как прежний бодрый старик.

Елагин прежде всего объяснил капитану за что он судился и ссылается. Он заявлял громко всюду и говорил знакомым то, что все преображенцы думали про себя и хорошо знали, да только вслух никому не говорили.

Елагин просто рассказывал, что в ту ночь, когда фельдмаршал Миних явился к ним в караульню Зимнего дворца и уговаривал офицеров идти арестовать регента. Бирона, то он ясно объяснил солдатам, что они идут по приказанию цесаревны Елизаветы Петровны и, захватя Бирона, арестуют и правительницу с младенцем императором, чтобы провозгласить императрицей цесаревну.

Сначала капитан Калачов отчасти ничего не понял, отчасти не поверил. Но затем в долгие дни сиденья вдвоём в каземате Елагин подробно рассказал и объяснил всё Калачову.

Действительно в ночь похода в Летний дворец и ареста Бирона граф Миних положительно поднял всех солдат преображенцев одним лишь именем цесаревны и, стало быть, "взял обманно".

И многие, если не все, отлично слышали, что говорил тогда Миних, отлично знали теперь, что фельдмаршал обманул их. Никогда никто из них не двинулся бы ради Анны Леопольдовны.

— И вот, добавлял в объяснение Елагин: — всё это хорошо нам всё известно, всех нас обидело и рассердило; но все-то молчали и молчат. А я стал, объяснять всем. Меня взяли, судили и ссылают...

Этот рассказ пострадавшего лица за ту же цесаревну, за которую пострадал и Калачов, имел сильное влияние на старика.

Он вдруг увидал и понял, что он не один... Всё, что он в своей квартирке на Петербургской стороне говорил, всё, что заставляло его всегда горячиться, всё, за что он предан племянником и пострадал, — всё это не диковина в столице. Не один он! Много их таких...

Елагин клялся Калачову, что арест Бирона был произведён именем цесаревны, и все знают, что Миних надул преображенцев. Поэтому именно сам фельдмаршал и теперь под арестом, так как правительница, вероятно, находит всё это дело тёмным. Может быть, Миних и впрямь хотел после ареста Бирона арестовать императора и правительницу, да побоялся и отступился! За что же иначе арестовывать его теперь.

Узнав всё от Елагина, разжалованный капитан выглядывал теперь бодро и весело, отправляясь Бог, весть куда, на край света.

Рядовой, в шутку называвший его "дедушкой", раз по сто в день говорил:

— Дедушка, не печалуйся. Вот тебе Бог свят, не успеем мы до Казани доехать, как воцарится императрица Елизавета. Ты, сидя у себя на Петербургской стороне, ничего ни оком не видал, ни ухом не слыхал, а я всё знаю. Говорю тебе, дедушка, до Казани не доедем, нас заставят на пути в церкви какой присягать новой императрице, а затем она нас вернёт обратно и всё нам возвратит — и чины, и имущество.

Вера Елагина была так сильна, что и Калачов уверовал.

XXIV


Подошла осень. Кудаева уже давно перестали звать новым капралом. В полку ходили толки, что капрал скоро станет сержантом, а не пройдёт одного года, как сделается офицером.

Кудаев стал совсем важным человеком среди своих сослуживцев. Все относились к нему с особым почтением; но он не замечал, что все как будто сторонились от него. Не только солдаты боялись ослушаться капрала, но и офицеры относились к нему как-то смиренно и послушно. С их стороны было особенное отношение к Кудаеву, не столько предупредительность, сколько осторожность.

Кудаев, разумеется, подробно передавал госпоже камер-юнгфере всё, что происходило у них в казармах, а равно что делалось в канцелярии полка.

За последнее время, в исходе октября, Стефанида Адальбертовна поручила своему родственнику очень важное дело: следить и передавать ей постоянно всё, что говорит или делает цесаревна Елизавета Петровна.

Цесаревна постоянно заезжала в гвардейские полки, преимущественно в Преображенский, продолжала часто крестить детей у солдат, оставалась в ротных дворах по получасу и долее и, когда пили водку за её здоровье, она тоже осушала стаканчик, чем приводила всех в восторг.

Когда цесаревна возвращалась к себе в Смольный двор, то солдаты цеплялись за её сани, становились на запятки и просто на полозьях, другие рысью бежали кругом, и она возвращалась, окружённая весёлой гурьбой. Другого имени, как "наша матушка", ей не было в казармах уже давно.

Осенью во всех полках, но более всего в Преображенском, у всех солдат стали появляться деньги и довольно большие. Цесаревна, однако, не могла иметь настолько средств, чтобы сыпать в гвардию щедрой рукой такие крупные суммы.

Откуда же явились деньги?

Ходил в Питере глухой слух, что деньги, однако, от цесаревны, а даются ей французским резидентом, маркизом де ла Шетарди. Объяснению никто не верил.

С какой стати будет французский король, через своего резидента, одаривать гвардейские петербургские полки. Совсем это дело бессмысленное и неподходящее. Разумные люди называли этот слух турусами на колёсах.

В октябре месяце госпожа камер-юнгфера всё чаще расспрашивала Кудаева о том, что делает и говорит цесаревна, появляясь у них в полку.

Кудаев отвечал:

— Ничего особливого.

Некоторые вопросы Стефаниды Адальбертовны даже удивляли капрала. Бог весть откуда она что брала.

— Ничего такого не было, тётушка, — заявлял он. — Откуда это вы слышали? Всё это враки.

— Стало быть, ты сам ничего не знаешь, — с гневом объявила однажды госпожа камер-юнгфера.

И действительно Кудаев совершенно не знал, что в полку его водили за нос. Он не подозревал даже, что на всём своём ротном дворе был у всех на примете, отмеченный всеми товарищами и как отрезанный ломоть.

Он не знал, что часто ему давали поручение, чтобы сжить с ротного двора, или приглашали в гости нарочно, чтобы удалить из казарм; а за это время являлась цесаревна, бывало веселье, шум, толки, встречи и проводы "нашей матушки".

Когда появлялся Кудаев, он видел только кругом странно улыбающиеся лица. По своей беспечности он не мог догадаться, что в случае чего-либо, о чём знают уже многие обыватели Петербурга, он, наиближе стоящий, узнает последний.

Подошёл ноябрь.

Однажды, когда Кудаев по приглашению камер-юнгферы явился с женой к тётушке своей Стефаниде Адальбертовне, то застал её очень взволнованной. Она только что пришла из горниц баронессы Иулианы Менгден.

— Ну, садись, — сказала она Кудаеву и своей племяннице по-немецки. — Слушай внимательно, Мальяен, и переводи своему мужу всё, что я буду говорить, не опуская ни единого слова. Дело особой важности.

При помощи переводчицы между камер-юнгферой и капралом завязалась следующая беседа:

— Что говорил у вас недавно ввечеру на ротном дворе офицер Грюнштейн? Какие слова произнёс он, когда уже все спать собирались. Тому назад дня два, или три это было.

— Ничего, — отозвался Кудаев, — ничего такого не было.

— Ну так, стало быть, ты совсем ничего не знаешь и не видишь. Мы все очень рассержены разными наглыми поступками цесаревны. Со всех сторон говорят, что Елизавета хитрит и что-то такое затевает. Она такая глупая, что воображает о себе невесть что, мнит даже сделаться императрицей. Разумеется, она не знает и не слышала, что через месяц или под Новый год правительница сама издаст манифест и объявит себя императрицей Всероссийской. Но дело в том, что правительница не опасается Елизаветы и даже слушать не хочет, когда ей говорят о разных поступках цесаревны. Но мы все, и его высочество принц, и госпожа Менгден, и австрийский посланник Ботта, все смущаются этим. Надо бы эту Елизавету постричь в монастырь или по крайней мере выслать из Петербурга. Ты должен, как близкий мне человек, взять на себя поручение и исполнить его в точности. Разузнать в своём полку, кто есть приверженцы цесаревны, способные что-нибудь замыслить в её пользу, и кто собственно остаётся верноподданным императору.

— Что же, извольте, с большим удовольствием, — отозвался Кудаев. — Это немудрено.

— Всякий день по одному, по два человека перебери всех своих, и солдат и капралов, со всеми по душе перетолкуй и разузнай. Да это надо сделать умно, тонко. Прикинься слугой и доброжелателем Елизаветы, а нас и императора ругай.

— Вестимо, — отозвался Кудаев, — надо хитрить.

И на другой же день после этого разговора капрал начал пытать своих товарищей, а равно и рядовых.

Несколько дней усердно продолжал он свой розыск и пытанье и наконец явился к Стефаниде Адальбертовне объявить, что всё, что смущает её и придворных принцессы, сущий вздор.

— Всё то враки, — сказал он. — Я пытал чуть не весь полк. Все только смеются, только на смех поднимают. Когда я стал говорить о моих якобы замыслах в пользу цесаревны и против принцессы, то одни меня дураком обзывали, другие же грозились за такие речи на меня донос, сделать господину Ушакову. Напрасно вы тревожитесь по пустому.

— Нет, нет и нет, — отозвалась камер-юнгфера. — Стало, не годишься ты в наше дело. Не далее, как вчера был у принцессы австрийский резидент и всячески умолял её обратить внимание на поведение Елизаветы. А третьего дня пришло большущее письмо из Бреславля и все говорят о том же. Французский резидент Шетарди, другой француз, доктор цесаревны Лесток, вместе с ней орудуют шибко, деньгами так и посыпают. Все мы единогласно желаем, чтобы цесаревну заперли сейчас же в какой-нибудь монастырь подальше от столицы. Одна правительница, Бог знает, что с ней приключилось, только всё смеётся и говорит, что это одно измышление врагов её спокойствия.

— И я то же скажу, — отозвался Кудаев, — измышления одни!

Камер-юнгфера махнула рукой и с этого дня уже более ни о чём не толковала с Кудаевым.

В конце месяца, преображенцы вдруг заволновались, шумели и роптали. Целая половина полка предназначалась к выступлению в поход против шведов. При этом указана была перетасовка офицеров и рядовых.

Случайно или нет, но вся рота, в которой был Кудаев, попала в отряд, назначаемый на войну.

И тут только в первый раз, среди всеобщего ропота, Кудаев услышал слова, которые его поразили.

Один из капралов объяснил, что надо бы только время оттянуть, какой-нибудь месяц, и тогда никакого похода не будет, так как правительница с своим младенцем-императором сама отправится в поход, только не против, шведов, а на Белое море.

Кудаев задумался, передавать ли, что он слышал камер-юнгфере или нет. Несмотря на то, что он слыл в полку как доносчик, он всё-таки не чувствовал в себе ни малейшего желания идти доносить на своих товарищей.

XXV


Наконец, однажды ночью в дом Кудаева прибежал рядовой, разбудил его и объяснил, запыхавшись, что нечто диковинное творится в полку и к утру чудеса будут. Пришли к ним в казарму несколько незнаемых людей и усовещивают рядовых стать за цесаревну, чтобы провозгласить её императрицей.

Кудаев оделся, велел седлать скорее лошадь и минут через десять, несмотря на тьму, шибко поскакал в свой ротный двор.

Он нашёл всех на ногах, и когда вступил в освещённую горницу, то невольно ахнул во всё горло.

В горнице, среди всех, стояла цесаревна с голубой лентой через плечо, которой он никогда не видал на ней до тех пор, а солдаты по очереди прикладывались ко кресту и целовали её руку.

Кто-то заметил его и крикнул:

— Иди, присягай матушке императрице.

Капрал настолько оторопел, что ничего не видел и не слышал. Он даже не помнил, как случилось, что он очутился среди кучки солдат, которые очевидно уже прошли через целование креста и говорили ему:

— И ты тоже? Вот так славно. И хорошо, родимый, хорошо, что с нами.

Кудаев не отвечал ничего; ему казалось, что он бредит. Он только дико озирался кругом.

Кто-то, с виду важный человек, стоявший всё время около цесаревны, завидя его, пристально присмотрелся ему в лицо и что-то спросил у ближайшего из офицеров. Этот — Грюнштейн — быстро подошёл к Кудаеву.

— Ты не присягал? — вымолвил строго еврей.

— Нет, едва слышно — отозвался Кудаев.

— Ты присягать не станешь, знаю, ты ведь ейной придворной барыньки любимчик и доносчик. Так не будешь присягать?

— Нет, решительно, — громко выговорил Кудаев.

— Вяжи его, ребята, — крикнул Грюнштейн.

И в одну минуту Кудаева повалили и связали по рукам и по ногам. Затем втащили в соседнюю тёмную горницу и бросили на пол.

Вскоре шум и гул стих, казармы опустели. Кудаев пришёл в себя. Он вполне сообразил только теперь всё, что творилось в казарме на его глазах.

— Слава Тебе, Господи, — произнёс он, — что у меня хватило духу отказаться. Всех их переберут и завтра же казнить будут. Разбойники, что затеяли!

Он стал пробовать свои путы и к величайшей радости почувствовал, что он может зубами развязать один узел и освободить правую руку. Он усиленно принялся за работу; зубы заныли от усилий, но он продолжал и, наконец, одна рука его была свободна.

Через несколько минут он уже сбросил с себя все верёвки, выскочил и бросился на двор. Лошади его не было и помину, хотя он привязал её накрепко.

Разумеется, первая мысль его была бежать к камер-юнгфере, предупредить её о том, что произошло на ротном дворе.

— Конь-то мой, — мысленно шутил Кудаев, — видно тоже оказался виноват пред цесаревной.

Несмотря на то, что Кудаев бежал изо всей силы, несмотря на сильный мороз, он всё-таки дорогой радостно обдумывал всё, что может быть с ним.

Последствия его бравого поведения были ясны. Не только чин сержанта, но, пожалуй, и прямо офицера. Шутка ли прибежать во дворец и объяснить, что среди ночи присягали цесаревне Елизавете и куда-то с ней двинулись.

Огибая какой-то угол, Кудаев увидал на подъезде двух своих однополчан. Он присмотрелся и узнал дом, в котором жил граф Остерман.

— Что вы тут делаете? — спросил он рядовых.

— Арестовали немца. Наши там в горницах, а мы тут поставлены.

— Ах вы, разбойники! — воскликнул Кудаев. — Аль вам голов не жаль.

— Что делать, указали так. Что из этого выйдет, неведомо. Как ты-то на свободе? Тебя ведь связали.

— Мало что.

— Скажи спасибо, отозвался другой солдат. — Тебе, брат лучше, чем нам. Ты ни в чём не замешан. А мы, поди, к утру-то при чём будем.

— Да как вы попали сюда?

— Да нас, как вышли с ротного двора, четыре отряда, отрядили, по двадцати пяти человек в каждом. Сюда вот к Остерманову, других к графу Левенвольду, а третий отряд то же самое учинит с графом Минихом, а четвёртый к кому-то ещё...

— Вице-канцлера Головкина дома захватить, — отозвался другой рядовой и прибавил тревожно. — Да, Господи помилуй, что затеяли! Заварили кашу, а кому-то расхлёбывать? Что вот впереди будет, как вся гвардия поднимется на нас… Диковинное время, ныне жив, а завтра — пропал.

— Да вы бросьте, уйдите, — сказал Кудаев.

— Уйди! Легко сказать это, братец.

Кудаев махнул рукой и бросился бежать далее. Пробежав несколько шагов, он остановился.

— Эх обида, не спросил я, куда цесаревна двинулась. Главное-то и позабыл узнать. Спросит Стефанида Адальбертовна, куда она поехала ночью с нашими солдатами, а я этого-то и не знаю. Ну, да делать нечего.

И Кудаев припустился снова изо всей мочи.

Наконец вдали завидел он Зимний дворец. Несмотря на глухое ночное время, во всех его окнах светились огни. Казалось, что во дворце бал и большой съезд.

"Что за притча?" подумал он, припускаясь ещё шибче.

Через несколько минут Кудаев уже пробежал дворцовый двор и был на крыльце. Но здесь он остановился, как истукан, оробел и окаменел. Все его товарищи однополчане были тут, а по лестнице со второго этажа спускались рядовые, окружая женщину с ребёнком на руках. Кудаев проскользнул в коридор, где были горницы Стефаниды Адальбертовны. Там никого не оказалось. Он стал спрашивать своих товарищей, но вместо ответа один из рядовых крикнул ему, смеясь:

— Ты как выпутался? Зачем прибежал? Полюбопытствовать, что ли? На вот, гляди.

Все преображенцы были при ружьях и шпагах, он был безоружен. Все они смеялись, шутили, болтали и весело сновали по дворцу. Он один между ними бегал, как угорелый, из горницы в горницу.

И, наконец, Кудаев услыхал невероятную весть.

Принцесса правительница с принцем супругом, неодетые, в одном ночном белье, да в шубах, накинутых поверх сорочек, были уже увезены самой императрицей... Теперь свозили со двора младенца "Ивана с кормилицей". А куда девалась Стефанида Адальбертовна и другие фрейлины, камер-медхен и камер-юнгферы, никто не знал, но все подшучивали.

— Должно, в разные мешки их пораскладали, да возят на Неву, в проруби бросают. Одного "Ивана" не приказала императрица обижать.

Наконец, бросаясь из горницы в горницу, Кудаев налетел на самого Грюнштейна, который спокойно лазил и шарил по комодам в спальне принца.

— Ты как здесь? — воскликнул он. — Ах ты шут эдакий! Вот теперь, брат, заплатишь за предательство дядюшки своего. Пристрелить мне тебя сейчас! Да наплевать. Бегай. Завтра за тебя возьмутся. Ты наших рук не минёшь.

Грюнштейн весело рассмеялся, вышел и громко скомандовал на лестнице: Ребята! Собирайся!

Между тем дворец, весь освещённый, постепенно всё пустел и вскоре опустел совсем.

Когда Кудаев, задумчиво умостившийся на поваленном кресле вверху лестницы, оглянулся сознательно, то был поражён тишиной, которая царствовала во всём дворце. Он быстро встал, будто очнувшись, пробежал вверх, прошёл несколько горниц, спустился вниз, прошёл коридор, заглянул опять в горницу Стефаниды Адальбертовны, вернулся на лестницу и остановился в изумлении. Дворец был пуст и безлюден. В нём не было ни единой живой души.

Преображенцы взяли, увели и увезли всех, кто был здесь и спал спокойно только час тому назад. В растворенные настежь двери крыльца врывался мороз и уже нахолодил весь дом, который теперь казался каким-то таинственным, сказочным обиталищем, где были повсюду следы человека, — вещи, мелочи, всякий скарб, пища и питьё на тарелках, повсюду огонь, свечи, а между тем ни единого человека.

На Кудаева напал какой-то трепет. Он опрометью бросился вон, выскочил на двор и крикнул громко:

— Что же мне-то делать?!

И сам не зная, почему и зачем, он пустился бежать домой, на Петербургскую сторону.

Мальхен, при известии о всём том, что видел муж, была, конечно, поражена не менее его. Оба не верили, однако, в возможность переворота в пользу цесаревны.

Кудаевы никак не могли себе представить, чтобы правительница, принц отец императора и все главные сановники империи могли без всякого сопротивления в одну ночь, в один час времени, стать ничем, простыми обывателями и даже хуже того, — заключёнными.

— Триста человек бунтовщиков на весь Петербург, — говорили муж с женой, — нешто могут сделать эдакое дело. Ведь это не то, как вот тогда ходили с Минихом арестовывать Бирона. Там был указ правительницы от имени императора. А тут триста человек солдат самовольно заарестовывают принца, принцессу, императора, весь штат дворцовый и четырёх главных сановников. Не может этого быть! Эдакое и в сказке не рассказывается!

Конечно, Кудаев не сомкнул глаз и при первых лучах солнца снова двинулся через Неву к своему ротному двору. Но до казармы капрал не дошёл.

Вся столица была на ногах. Рано поднялся из своего дома капрал, а другие более важные люди в столице поднялись ещё раньше его.

На Невской перспективе гудело море народное. Все бежали, все кричали и всюду слышалось только одно:

— "Матушка императрица Елизавет Петровна!"

Кудаев приостановился, прижался от волн народных к стене какого-то дома и, схватив голову руками, проговорил:

— Башка, башка... Алтын тебе цена!

XXVI


Чрез месяц по восшествии на престол императрицы Елизаветы Петровны, на святках, почти под самый Новый год, капрал Кудаев был исключён из рядовых Преображенского полка и переписан в Напольный полк. Но до тех пор он всё-таки уже давно не ходил в казармы, так как стал подвергаться каждый день всякого рода оскорблениям не только со стороны капралов и сержантов, но даже и от простых рядовых.

Не прошло пяти дней, как офицер Грюнштейн, оказавшийся главным предводителем в перевороте 25-го ноября объявил Кудаеву, насмешливо, но добродушно:

— Ты лучше впредь до решения твоей участи не ходи сюда. Тебя исколотят и изувечат за твои изменнические поступленья и сопротивленья императрице. Больше скажу. Если тебя наши убьют, то погибнешь ты, как собака, их за это и судить не будут, только похвалят. Так уж лучше, братец ты мой, сиди ты дома впредь до решения судьбы. Кабы был у тебя, голубчик, нюх, как сказывал тебе в оно время спьяну Новоклюев, так ты бы не пропал. А ты, вишь, выискал законную линию прынцев каких-то. Тоже придумал! Понятное дело, когда все твои немцы сидят по разным острогам, так и тебе в ответе быть. Православный человек, дворянин российский, а какого маху дал...

И Кудаев с того дня перестал являться в казармы.

Дома Кудаеву было, конечно, не весело. Стефанида Адальбертовна, не пожелавшая следовать за правительницей в её заточение, была освобождена и переехала в дом к своему племяннику.

Но здесь, в течение целой недели, госпожа Минк, уже лишившаяся, конечно, звания камер-юнгферы и ставшая простой мещанкой, сидела по целым дням недвижно, бессмысленно, как истукан.

Имея прежде большой аппетит, она ничего не ела, даже плохо спала и всё разговаривала во сне. Вообще госпожа Минк, сойдя с высоты общественной, на которой прежде находилась, не нашла в себе столько же мужества, сколько было в Бироне и Минихе, чтобы пережить и гордо перенести своё падение.

Через десять дней после арестования брауншвейгской фамилии и восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны, весь тогдашний штат Зимнего дворца был уже выслан в разные заставы Петербурга, кому куда угодно.

В это же время явился чиновник с подъячими из тайной канцелярии и к госпоже Минк с предложением немедленно выехать из столицы, куда ей заблагорассудится.

Стефанида Адальбертовна яростно встретила посланца тайной канцелярии. Она отказалась ехать наотрез и прибавила, что пожалуется самому господину Шмецу.

— Да господин Шмец, — усмехнулся один из подъячих, — сам уж в ссылку поехал. Поймите, сударыня, вы рассуждаете очень опрометчиво...

— Не поеду, не поеду, закричала вне себя Стефанида Адальбертовна и начала повторять это слово до тех пор, пока с ней не сделался какой-то припадок. Через несколько минуть присутствующие уже убедились, что с разжалованной камер-юнгферой приключился удар. Её подняли, снесли и положили на кровать.

— Как же быть? — заговорили между собой посланцы из тайной канцелярии.

— Что ж, я не знаю, — отозвался Кудаев. — Доложите, что видели. Вот она, показал он на кровать, куда же ей ехать? Коли выздоровеет, уедем.

В январе месяце капрал, написанный в простую полевую команду, стоявшую где-то около Калуги, должен был двинуться с женой к месту своего служения.

Стефанида Адальбертовна продолжала лежать в постели, как бесчувственное полумёртвое тело. Взять её с собой было, конечно, немыслимо.

Кудаевы уехали одни, а госпожа Минк с кухаркой-чухонкой осталась в доме племянника. Но через два месяца после отъезда Кудаевых, чухонка, пришедшая поутру в горницу к бессловесной барыне, нашла её без признаков жизни. Стефанида Адальбертовна была на том свете.

Бывшая камер-юнгфера очень умно распорядилась, что умерла вовремя, так как вскоре после её похорон в столицу въехал на тележке седой человек, прилично одетый, и проехал прямо на Петербургскую сторону в домик, где жили около года Кудаевы. Приезжий, завидя домик, остановил тележку, выскочил из неё и пустился, не смотря на свои преклонные года, бегом.

Вбежав в ворота, он остановился и вдруг, перекрестившись, стал на колени среди двора и начал молиться и плакать. Чувство, потрясшее всё существо старика, было не горе, а восторженная радость. Он вернулся в свой родимый дом из далёкой Сибири.

Это был старик Калачов.

Не прошло и месяца, как вернувшийся из ссылки был снова капитаном и снова владел всем своим имуществом, обратно отписанным у капрала Калужского полка.

Когда капитан Калачов уже снова жил у себя, владея всем своим состоянием, Кудаев ещё даже и не знал, что он более не домовладелец петербургский. Когда же эта весть дошла до капрала, то он перекрестился и выговорил добродушно:

— Ну, и слава Тебе, Господи. У меня как камень с души свалился.

Через полгода после прибытия в Петербург капитана Калачова, приехал и московский купец Егунов, которого тоже вернули из Кузнецка.

Оба, как приверженцы царствующей императрицы, пострадавшие из-за неё, могли теперь легко обделать всякое дело. Купец Егунов подал просьбу о том, что неправедной ссылкой он был разорён дотла и в виде вознаграждения просит себе место маклера в Москве.

Просьба его была уважена и Егунов тотчас собрался ехать в первопрестольную, чтобы занять выгодную должность.

Перед отъездом Егунова, в доме друга его, капитана Калачова, были гости и веселье, шёл пир горой. Капитан праздновал и своё возвращение, и назначение Егунова на должность, и получение его любимцем, Елагиным, тоже вернувшимся из ссылки, капральского чина в Преображенском полку.

На празднике капитана Калачова в числе гостей был очень важный гость, к которому все относились с особенным почтением, как если бы он был сановник.

Между тем, это был только офицер Преображенского полка, с особенным характерным лицом еврейского типа.

Это был офицер Грюнштейн, главный запевало, коновод и руководитель всего переворота 25-го ноября.

Все друзья и знакомые его ожидали, что в скором времени Грюнштейн сделается очень важным человеком при дворе новой императрицы.

Он и стал вскоре близким ко двору лицом, но "возмечтал о себе" и пустился на всякие дикие выходки.

Сначала всё сходило ему с рук, но безнаказанность эта его и погубила.

Осенью 1744 года, в бытность свою с императрицей в Киеве, Грюнштейн высек нагайкой зятя графа Разумовского, грозясь "отзвонить и самое Разумиху", его престарелую мать. И Грюнштейн попал за это в тайную канцелярию, а в следующем году, весною, был отправлен на жительство в Устюг.

Безродный еврей и персидский купец-банкрот, затем Преображенский офицер и коновод лейб-компании кончил жизнь в ссылке и нищете.

Так появлялись и так кончали почти все "случайные люди", действовавшие на Руси в течение XVIII века.


Загрузка...