Античная лирика

ВВЕДЕНИЕ

Говоря «античная лирика», мы разумеем лирику двух не только разных, но и весьма различных народов — греков и римлян. Поэзия римская — в прямой зависимости от греческой, но это не продолжение и не копия: у римской поэзии немало своих национальных черт. Объединение лирики греческой и римской в единое понятие лирики «античной» оправдано общностью культуры языческого рабовладельческого общества, заложившей основы культуры Средиземноморья, то есть в большой мере новой Европы.

У поэзии греков и римлян различна и судьба. Римской поэзии лучше была обеспечена жизнь в последующих веках. В таких странах, как Италия или Франция, древнеримская культура, по существу, никогда не угасала, даже тогда, когда восторжествовало христианство и когда эти цветущие, богато цивилизованные области оказались ареной варварских нашествий. Даже в самые глухие годы раннего средневековья она теплилась в монастырских кельях и только ждала времени, когда ее произведения снова станут насущным хлебом филологов и поэтов. У более древней поэзии греков не было этой относительно счастливой обеспеченности. Если Гомер и Гесиод уцелели в общем крушении Эллады, то лирика греков, за малыми исключениями, почти целиком пропала. В Византии ранней греческой лирикой интересовались преимущественно ученые, извлекая из нее нужные им грамматические примеры, которые для нас и остаются иногда единственным материалом, дающим понятие о том или ином поэте.

Непоправимый удар античному литературному наследству нанесла гибель Александрийской библиотеки.

Приходится собирать остатки древней греческой лирики, как колосья в поле после снятия урожая, воссоздавать утраченное по отдельным фрагментам. Пусть же читатель, стремящийся познакомиться с лирикой Древней Эллады, помедлит в недоумении и печали среди этого беспощадного опустошения, не удивляясь тому, что наряду с немногими счастливо сохранившимися образцами его вниманию будут предложены обрывки, обломки, по которым ему трудно будет составить себе понятие о целом. Впрочем, иные краткие стихотворения лишь кажутся фрагментами, — на самом деле они так были написаны.

Ранее VIII века до н. э. лирики, принадлежавшей определенным авторам, в Элладе не существовало. Народ, конечно, пел, но еще не писал. То было время, когда за поэтом-лириком не стояло никаких литературных предшественников.

Зато народное творчество было в расцвете. По всей Греции, по азийскому побережью, по островам Архипелага певцы-рапсоды разносили эпос Гомера, навсегда ставший для античной поэзии сокровищницей тем и словесного выражения. А рядом с профессиональными певцами девушки и юноши, по случаю возвращения весны, сбора винограда или просто сопровождая свои полудетские игры, распевали нехитрые песенки, как у всех народов на земле.

Такие песни, как «О ласточке» или об игре в «черепаху», — вот те узенькие просветы, через которые мы заглядываем в мир греческой народной лирики древнейших времен.

Начиная с VIII и тем более VII века правомочно уже говорить о греческой лирике как о выделившемся жанре литературной поэзии. VII век был временем формирования эллинского политического единства на основе сосуществования ряда отдельных, нередко враждовавших друг с другом племен, из которых рано выдвинулись на культурную арену доряне, ионяне, эолийцы. Они нахлынули с востока и с севера и теперь осваивали малоазийский берег, острова и гавани греческой земли. В этом процессе вырабатывался дух воинственной предприимчивости. В общем подъеме громко заявила о себе лирическая поэзия, связанная уже с определенными, иногда полумифическими именами. Смутной тенью проходит в памяти человечества образ певца Орфея.

В развитии искусств тех отдаленных времен не наблюдается параллелизма. Когда народ успел уже создать величественнейший из эпосов мира, когда и лирика с быстротой неслыханной достигла высокого уровня, другие искусства Греции были еще в периоде становления. Архаическая Ника Архерма кажется принадлежащей эпохе куда более ранней, чем стихи того времени.

Мы впали бы в ошибку, подумав, что тот или иной жанр лирики был бесспорно первым по времени в развитии греческой поэзии. «Мелика», то есть песенный жанр, появился примерно одновременно с поэзией «ямбической», нередко окрашенной сатирически; тогда же возникла поэзия «гимнов», то есть хоровая лирика религиозного или хвалебного рода; вступил в свои права и элегический дистих (двустишие), нашедший позже широкое применение в элегии и эпиграмме. О возможности какого-либо хронологического уточнения тут говорить не приходится.

Особенно горестна утрата столь многих мелических произведений. В них наиболее выражено было личное лирическое начало. В дошедших до нас такая прозрачность и непосредственность чувств, какая может быть лишь у поэзии, еще не удалившейся от своего прямого источника — поэзии народной.

Мелическая лирика была связана неразрывно со струнной музыкой. Исполняя стихи-песни, поэт брал лиру (кифару), садился и пел, держа ее на коленях и перебирая струны пальцами или плектром. Лира издавала чистый и звонкий, но скудный для нашего современного слуха звук, даже когда к лире добавлено бывало еще несколько струн, превращавших ее в «барбитон».

Мелическая лирика изначала имела свое топографическое средоточие: недалекий от азийского побережья остров Лесбос с главным городом Митиленой. На этом обширном и богатом острове, заселенном племенем эолийцев, культура приобрела некоторые своеобразные черты. Женщине предоставлялась на Лесбосе значительная свобода, между тем как в Аттике того же времени женщины были подчинены строгим нормам эллинского «домостроя».

На Лесбосе, как, впрочем, и в некоторых других местах Греции, рано возникли свои музыкально-поэтические студии, куда приезжали учиться из разных областей эллинского мира.

Одну из таких студий возглавляла, в конце VII — начале VI века, знаменитая поэтесса Сафо (точнее — Сапфо). Она родилась на Лесбосе, и только раз ей пришлось уехать временно в изгнание по причинам политическим. Сафо была замужем, знала радости материнства. Она жила в условиях утонченной роскоши. Прекрасная собой, гениально одаренная женщина достигла преклонных лет в окружении своих постоянно сменявшихся учениц. С ними ее связывала восторженная дружба, находившая выход в пламенных, страстных стихах. Для некоторых она сочиняла свадебные песни — эпиталамы. Предание о том, что Сафо покончила с собой из-за несчастной любви к некоему Феону, — досужий вымысел позднейшего времени.

Судьба сохранила для нас один из шедевров великой зачинательницы эллинской медики, озаглавленный у нас «Гимн Афродите» (античная лирика не применяла названий). Кто бы ни был адресатом этих стихов, его обессмертило чувство поэтессы, выраженное с чудесной музыкальностью и стройностью. Другой шедевр Сафо «Богу равным кажется мне по счастью // человек…», через пятьсот лет переведенный на латинский язык Катуллом, может по праву считаться классическим образцом поэзии любви. Сохранившиеся в большом количестве фрагменты свидетельствуют, что умная, многосторонняя поэтесса способна была и на сатирические и на философские высказывания. Она откликалась и на житейские события. Читатель найдет среди ее стихов и чуткие воссоздания природы, как, например, в стихотворении «Пещера нимф».

Рядом с родоначальницей любовной лирики возвышается ее современник, тоже лесбосец, поэт Алкей. Судя по стихам, он был влюблен в свою знаменитую соотечественницу, но она ответила ему отказом, заключенным в суровое четверостишие.

Алкей и Сафо делят между собой славу основоположников эллинской мелики, но они очень различны. Сафо прежде всего — женщина. Алкей всецело мужествен. Политическая борьба заполняет помыслы поэта. Меч в руке сменяет пиршественную чашу. Призывы постоять за родину, то есть за Лесбос, чередуются с резкими инвективами против политических противников. Алкей одновременно с Сафо был изгнан, когда правителем стал Питтак, глава противоположной партии. Прощенный Питтаком, он возвратился и дожил до глубокой старости, отмеченной, судя по его стихам, усталостью от жизненной борьбы. Среди его наследия не могут не привлечь внимания два стихотворения: «Буря» и «Буря не унимается», где живописуется буря на море, не без политической аллегории, или столь примечательное и в познавательном отношении стихотворение о доме, где все готово для военного предприятия, где дом «Медью воинской весь блестит…».

Непосредственность мироощущения и художественная верность дали стихам Сафо и Алкея силу пережить тысячелетия. Мы и сейчас читаем их стихи почти как современную поэзию.

Следуя за композицией тома, то есть, обозревая сначала мелику, перебросим мост через целое столетие. За пределами эолийского Лесбоса мы встретимся с поэтом, чье имя достаточно хорошо известно каждому. Мы имеем в виду ионийца Анакреонта, творчество которого не связано с каким-либо определенным местом — поэт переходил от одного правителя к другому до самой старости. Анакреонт, от стихов которого остались только фрагменты, — певец вина, любви, земных радостей, прекрасных юношей. Его поэзия полна призывов к веселью и вместе с тем вздохов о скоропреходящей молодости, о бренности жизни. Тематика Анакреонта узка, но популярность в последующие века огромна. Он оказал влияние на всю мировую лирику. Образовался специфический «анакреонтический» жанр, обязанный, впрочем, своим возникновением больше сборнику поддельных стихов в духе Анакреонта, созданных уже в римскую и даже византийскую эпоху. У нас слава Анакреонта подкреплена рядом переводов Пушкина.

Наиболее видный представитель ранней «хоровой» лирики — поэт VII века до н. э. Алкман. Несколько сохранившихся стихотворений дают возможность восстановить в общих чертах жизнь и образ поэта. Родившись в Азии, Алкман перебрался в Спарту и здесь утратил обычное для азийцев пристрастие к роскоши и усвоил стиль жизни своей второй родины. В стихотворении «Как-нибудь дам я треногий горшок тебе…» он выражает вкусы вполне «спартанские»: его удовлетворяет «подогретая каша», пища земледельца и воина. Но в душе у приемного спартанца таились родники истинно поэтического мироощущения. Пересеченные ущельями суровые высоты Тайгета внушили Алкману строки редкой красоты. Он чутко прислушивается и присматривается к природе. При чтении его стихотворения «Спят вершины высоких гор…» невольно вспоминаются «Горные вершины…» Лермонтова. Но основное в творчестве Алкмана — это тексты песен, писанных им для девичьих хоров. Алкман был руководителем певческой школы девушек, — пожалуй, точнее назвать ее по-современному «хоровой капеллой». Суровый спартанец нашел для этих хоровых песнопений много женственной мягкости, и свежесть их не может не пленять.

Хоровая лирика непосредственно после Алкмана не дала выдающихся представителей. Впоследствии, к концу VI столетия, она нашла широкое применение на театре, составив лирические части трагедии, преобладавшие еще у Эсхила над речевыми текстами драмы. При пополнении хоровой лирики в качестве сопровождения применялась флейта в форме длинной двойной дуды.

Жанр «гимнов», то есть торжественной лирики, носил сперва преимущественно религиозный характер, но к V веку в значительной степени утратил его. Светскими одами-гимнами прославил себя и свою родину величайший лирик того времени Пиндар (521–441 гг. до н. э.). В отличие от таких лириков, как Алкей, он чуждался политических конфликтов, как внутренних, так и международных. Пиндар неизменно сохранял сознание всеэллинского единства. Он пользовался единодушным признанием. Характер его поэзии и личный характер обеспечили ему дружбу с видными деятелями и государями различных областей. Широта политических воззрений сочеталась у Пиндара с последовательной позицией миролюбца, и это не могло не привлекать к нему сердца народа. К сожалению, наше представление о творчестве Пиндара односторонне. Известно, что его лирические произведения были разнообразны. Они исполнялись под музыку при различных обстоятельствах, от храмовых церемоний до застольного веселья. Надо думать, что такие стихи-песни бывали писаны стилем и языком сравнительно простым. Этого нельзя сказать о тех его произведениях, которые нам знакомы. От Пиндара до нас дошли полностью только его «Эпиникии», числом 45, — похвальные гимны в честь победителей в конских ристаниях на всенародных играх — истмийских, пифийских и других. В Древней Греции победа на спортивном состязании почиталась крупным патриотическим событием, — победитель отстаивал честь своего племени, своего «полиса». Нередко соотечественники увековечивали его подвиг, ставили ему памятник при жизни. Такого рода памятникам соответствуют оды Пиндара.

На поэзию Пиндара падает тенью вся та масса подражаний его стилю, какие возникли в новой европейской поэзии, особенно в торжественном одописании XVIII века. Но отрешимся от этой вторичности восприятия, — все равно поэтика его эпиникий представляется нарочитой, стиль — высокопарным. Не удивительно, что литературная наставница Пиндара, беотийская поэтесса Коринна, неоднократно побеждала его на поэтических состязаниях — она писала понятным народу стилем и языком.

Уже у древних есть указания на то, что Пиндар был малодоступен для своих современников, и это не требует доказательств. В его мифологических отступлениях много мотивов из редких непопулярных мифов, причем, излагая их, поэт пользуется намеками, угадать смысл которых не каждый в состоянии. Всякие недомолвки ведут к недоступности смысла, к выставлению напоказ своей образованности. Это удовлетворяет самолюбие слушателя и угождающего ему автора. А между тем именно мифологические отступления составляют главную массу эпиникий. Непосредственное обращение к герою дня большею частью бывает кратким. Благодаря недоговоренности эти отступления теряют в повествовательности, хотя довольно многословны. Сам Пиндар говорит в одной из од:

Дел великих всегда многословна хвала;

Но из многого малое любит мудрец

В разновидной приять красоте…

Благородные, морально возвышенные мысли, разумные поучения носителям власти вкраплены в мудреный, полный пафоса текст, — ими оправдывается общая легковесность Пиндаровых эпиникий.

Пиндар — первый из поэтов, относившийся к своему творчеству, как профессионал: он писал стихи по заказу общин или отдельных лиц и получал денежное вознаграждение. Нельзя сказать, чтобы эта сторона деятельности не ощущалась в стиле его одописания. Прославление победителей неизбежно приводило к налету лести, — так Пиндар проложил дорогу многим «воспевателям» сильных мира сего. Однако возвышенный пафос Пиндара много благороднее, чем угодливость обычных придворных стихотворцев.

Эпиникии Пиндара написаны сложными, сменяющимися размерами и разделены на строфы и антистрофы, что сближает их с хорами трагедий. Пышное, хотя и искусственное словотворчество, богатая, роскошная образность, наконец, вообще то особое превосходство, какое бывает лишь у высокоодаренных и законченных мастеров своего дела, законно ставят Пиндара на вершину греческой лирики V столетия.

В этом столетии завершилось разобщение лирики с музыкой, лира и флейта перестали быть непременными участницами исполнения стихов. Этот процесс был постепенным и неравномерным: уже в VII столетии поэты стали свои стихи записывать, тогда же начали появляться в стихах обращения к «читателю».

Распространенным жанром древнейшей лирики были и «ямбы». Название определяется размером стиха, который впоследствии, в своем тоническом варианте, стал излюбленным метром русской поэзии. Этот размер с его энергической поступью был приспособлен к выражению не столько пылких и нежных переживаний, сколько таких эмоций, где давался выход трезвой или ожесточенной, нередко едкой и насмешливой мысли.

Отцом ямбической лирики считается Архилох, он же был, по-видимому, и изобретателем ямба как метра. Годы его деятельности приходятся на то время, когда Сафо и Алкей еще не родились, то есть на вторую половину VIII и первую половину VII века. Архилох был как раз из тех новоселов Архипелага, чье вторжение изменило культурный облик Греции. Его жизнь, поскольку можно проследить ее по сохранившимся стихотворениям и фрагментам, — это военные налеты, это подвиги, но и грубые выходки наемного воина-моряка, это трудная, полная опасностей повседневность. Обозначается и характер зачинателя ямбической лирики: Архилох был человек дикий, страстный, вояка и драчун, мстительный и жестокий, мастер выпить, охотник до случайных женщин. Судьба у него была не только беспокойная, но и несчастливая. В личной жизни его произошла драма: он полюбил девушку из богатой семьи. Ее отец сперва обещал Архилоху выдать за него дочь, но потом передумал. Если бы он мог предвидеть, какой грязью обольет оскорбленный жених и его самого, и его неповинную дочку, он, вероятно, предпочел бы все же отдать ее домогателю. Рассвирепевший поэт не погнушался, видимо, и прямой клеветою. Позднейшие времена романтизировали происшедшую семейную распрю: создалась легенда, будто скомпрометированная ямбами Архилоха девушка покончила с собой, и даже не одна, а будто бы вместе с сестрою.

Архилох отразил в своей поэзии то, чему научила его жизнь, — твердость духа перед лицом опасности, спокойное признание силы обстоятельств. Архилох не был избалован жизнью, и его стихи чужды ее очарований. Язык его стихов груб, порою непристоен. Все это весьма далеко от мелики героического и нежного Лесбоса. Никакой лиры не можем мы представить себе в руках Архилоха, только резкую фригийскую дудку. Но так и видишь, как он своей мускулистой ногой притоптывает на каждом «сильном» слоге ямба, — обычный прием при исполнении ямбических стихов.

В стихах Архилоха — энергия молодых народных сил, так и рвущихся в бой. Искренность его предельна. Архилох — это примитивный, первичный двигатель культуры. Кроме того, он не только создатель ямба. Иногда поэт сменяет его, в пределах одного и того же стихотворения, на другие метры. Это заставляет предполагать, что он обладал даром импровизации, что перемена метра или даже выдумка нового стихотворного ритма была для него делом мгновения. В сохранившемся наследии Архилоха чистых ямбов не так много.

Архилох не чужд и «элегического дистиха», то есть сочетания одной строки гекзаметра с одной строкой стиха, который обычно неправильно называют «пентаметром». Об этой форме дает нам понятие двустишие Пушкина:

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи,

Старца великого тень чую смущенной душой.

Стихи, писанные такой формой, назывались в античности «элегиями». Тогда термин «элегия» не означал непременно стихотворения с печальным содержанием. Правда, и в Греции элегии не полагалось, как застольной песне, славить чувственные радости бытия, но раздумья, обычно присущие элегии, еще не определили ее как жанр. В эллинистическое время любовная тема широко зазвучала в элегической лирике. Пусть во времена аттической гегемонии, в классическом V веке, элегия была еще второстепенным жанром, — вскоре она стала господствующим. Длинный ряд поэтов прославил этот род поэзии в эллинистическое время. Элегию полюбили в Риме. А потом, в эпоху Возрождения, — на искусственной латыни — элегия получила свое второе рождение. Немало элегий создано и европейскими поэтами нового времени.

Элегия обычно имела спокойное течение, она приспособлена была к выражению серьезных мыслей, морализированию, рассуждению; ею удобно было пользоваться и для приветственных выступлений. Простой язык элегий ничего общего не имеет с пышностью Пиндаровых эпиникий и предваряет будущие достоинства ораторского стиля. В отличие от мелики, слагавшейся на различных диалектах, элегия писалась неизменно на ионийском. Исполнялись элегии еще в VI столетии под аккомпанемент флейты. Для этого приглашался специальный флейтист или флейтистка, иногда же сам поэт играл в перерывах декламации.

Среди древнегреческих элегиков читатель встретит знакомые ему имена. Таков Тиртей, ставший символом поэзии, воодушевляющей воинов на битву.

Доля прекрасная — пасть в передних рядах ополченья,

Родину-мать от врагов оберегая в бою, —

эти строки могли бы служить эпиграфом ко всему творчеству Тиртея. Предание говорит, что Тиртей, хромой школьный учитель, был прислан спартанцам в насмешку, когда они, повинуясь оракулу, попросили своих союзников-афинян дать им полководца. Но оракул не ошибся: Тиртей своими стихами сумел воодушевить спартанских воинов и обеспечил Спарте победу.

Писал элегии и Солон, известный законодатель Афин, одна из обаятельных фигур эллинской древности. На элегиях Солона в известной мере отразилась его деятельность. В его стихах видна глубокая вера в «благозаконие». Он сурово обличает пороки, но не в плане сатиры, а лишь морального увещания. В заслугу себе Солон ставит то, что никогда не стремился к тирании, не шел путем насилия, не поощрял дурных людей, — из-за этого он нажил себе врагов. Стихи Солона «Моей свидетельницей пред судом времен…», подводящие итог его государственной деятельности, исполнены величия. Мы не можем не сокрушаться, что из его поэмы о Саламине, содержавшей сто стихов, время сохранило всего восемь. Политическая пламенность этих восьми строк заставляем еще горше сожалеть об утрате остальных.

По имени не так широко известен, но поэтически значителен элегик VI века Феогнид. Это один из немногих относительно пощаженных временем: из созданного им уцелело около ста пятидесяти более или менее цельных стихотворений (не все, однако, в этом наследии достоверно). Феогнид — поэт-скептик, он мучается неразрешенными вопросами бытия, он в недоумении своем дерзко обращается к самому Зевсу. Он недоволен миром, он сердится. Его стихи, обращенные к юноше Кирну, — наставления, исходящие из глубокого, почти родительского чувства. Политическая пристрастность придает стихам Феогнида особую напряженность. Едва ли многие соотечественники могли сочувствовать его даровитым, но в высшей степени антидемократическим элегиям. Некоторые стихи, приписываемые Феогниду, повторяют стихи Солона, — это доказывает, что и древние, составляя поэтические сборники, не могли порою разобраться в наследии своих давних поэтов.

Отцом элегии любовной считается Мимнерм (VI в.). Ему принадлежит знаменитая, часто повторяемая строка:

Что за жизнь, что за радость, коль нет золотой Афродиты!

Кроме первой элегии, начинающейся этим стихом, в ничтожном по количеству уцелевшем наследии Мимнерма нет прямой любовной тематики, зато много обычной скорби о быстропроходящей юности, о неверности человеческого счастья. Каждый, кто дожил до старости, не может не оценить таких строк, как:

Старость презренная, злая. В безвестность она нас ввергает,

Разум туманит живой и повреждает глаза.

Мимнерм стал образцом для многих элегиков александрийского направления и элегиков римских. Древние упоминают, что Мимнерм был и выдающимся музыкантом.

Поэты-элегики не ограничивали себя однажды полюбившейся поэтической формой, поэтому определение «элегик» следует понимать лишь как указание на главную, характерную линию в их творчестве.

Некоторые элегики, не ограничиваясь любимой ими формой, остались в истории поэзии главным образом как изобретатели новых стихотворных размеров. Таков Фалек (III в.), создавший особый одиннадцатисложный стих, носящий его имя и широко применявшийся в поэзии римской. Таков Гиппонакт, своеобразный поэт, неудачник и бедняк, изобретший для своей горько-насмешливой поэзии «хромой ямб». Таков Асклепиад, чье имя сохранено в названии особой строфической системы.

Не меньшим разнообразием отличался и жанр эпиграммы. Эпиграмма близка к элегии по простоте и сжатости языка, а также по преимущественному пользованию элегическим дистихом. Само название жанра многое раскрывает в его особенностях. «Эпиграмма» означает «надпись». Если при слове «медика» перед нами возникает образ поющего поэта с лирою в руках, то термин «эпиграмма» вызывает в воображении гладь мраморной плиты с вырезанными на ней буквами.

Эпиграммы не носили в древности непременно острого характера, не «вцеплялись в глаза», как эпиграммы нового времени. Античная эпиграмма — это коротенькое стихотворение, относящееся к какому-нибудь определенному человеку, обстоятельству, местности, предмету. Среди эпиграмм много надгробных, так называемых «эпитафий», много и эротических. Есть философские эпиграммы, — они составляют раздел «гномов», — есть и социально заостренные.

Нет возможности даже бегло охватить ту массу эпиграмм, какие сохранились до нашего времени, главным образом благодаря популярности этого рода лирики в эллинистическую, римскую и даже ранневизантийскую эпоху, когда из них были составлены обширные сборники. Знакомясь с эпиграммами, представленными в настоящем томе, читатель отметит, что в эпиграмматическом роде упражнялись не только такие выдающиеся поэты, как, например, Феокрит, автор III века, знаменитый своими «буколическими», то есть пастушескими идиллиями, но и писатели, чью славу составили сочинения совсем иного плана: среди эпиграмматиков он найдет и философа Платона, и прозаика Лукиана, и комедиографа Менандра, и поэта-ученого Каллимаха, директора Александрийской библиотеки.

Характер эпиграмматического творчества и само его происхождение из надписи определяет его отношение к музыке. Эпиграмма не пелась и музыкой, как правило, не сопровождалась.

Вступая в эллинистический период, то есть к началу III века, древнегреческая лирика — и не только одна лирика — успела растерять лучшие свои ценности. Это было участью всего эллинского искусства. Мелика замолкла первой. Что же касается элегии и эпиграммы, то эти два рода лирики пришлись по вкусу новой эпохе, особенно в своем любовном и сатирическом аспекте, и закономерно перешли из измельчавшей Эллады в новорожденный центр культуры — Рим, где и медика вскоре получила великолепное, хотя и вторичное развитие.

Лирика Древнего Рима обозримее, нежели греческая. От нее сохранилось если не все, то многое, и крупнейшие поэты представлены с завидной полнотой. Кроме того, вообще развитие римской поэзии шло этапами, более явственно уловимыми.

Греция была овеяна духом музыки. Без лиры или флейты в течение нескольких веков не существовало лирической поэзии. Народная песня продолжала потаенно звучать в произведениях мелики, хотя и утратив с нею непосредственную связь.

Римский народ вообще не был музыкален. До нас не дошло ни единой древнеримской народной песни, хоть и есть указания, что какие-то песни пелись, — по-видимому, больше военные. Не было у римлян и своего Гомера. Римская поэзия развилась из подражания греческим предшественникам, но, и не питая своих корней источниками народного творчества, не имея законных предков, смогла достичь высоты, достойной великого народа.

Расцвет римской лирики приблизительно совпадает с правлением Августа. Этот период обычно называют «золотым веком» римской поэзии: именно в эти годы писали самые прославленные поэты — Вергилий, Гораций, Овидий. Но наше современное восприятие готово отдать предпочтение поэту, творившему еще только в преддверии «золотого века» — Каю Валерию Катуллу.

Катулл, живший в первой половине I столетия до н. э., был, как Цицерон, по слову Тютчева, «застигнут ночью Рима», то есть сменою республиканского строя единовластием. Когда Цезарь перешел Рубикон и подходил к Вечному городу, республиканец Катулл встретил его вызывающей эпиграммой:

Меньше всего я стремлюсь тебе понравиться, Цезарь, —

Даже и знать не хочу, черен ли ты или бел.

В этой эпиграмме и других стихах, гневно язвивших соратников Цезаря, — не только политическая позиция юного поэта, но и проявление его характера. Катулл привез с собою из северной Вероны простодушие и прямолинейность. Впоследствии выпады против Цезаря были милостиво ему прощены. Трудно решить, пренебрегал ли Цезарь колкостями поэта или опасался его едкого языка, но факт тот, что поэтические дерзости Катулла сошли ему с рук.

Обжившись в столичной атмосфере Рима, Катулл вскоре стал центром небольшого, но одаренного кружка сверстников. Стихи, обращенные к Лицинию Кальву и другим друзьям, невольно приводят на память отношение Пушкина к лицейским товарищам. Вообще в темпераменте и многих чертах лирики Катулла замечается сходство с нашим великим поэтом.

Молодые литераторы во главе с Катуллом были увлечены греческой поэзией эллинистической эпохи. Тогда старые ценители литературы недоверчиво называли их «новаторами». Таковыми они и были на самом деле. Сам Катулл переводил александрийца Каллимаха. Но он отдал дань и древнейшей лирике Эллады: перевел, как уже было сказано, мелический шедевр Сафо, применив впервые на латинском языке «сапфическую» строфу. Он ввел и другие, новые для римской поэзии, размеры: одиннадцатисложный стих Фалека и «хромой ямб» Гиппонакта. Греческая лирика была для Катулла вовсе не предметом слепого подражания — ему при его одаренности незачем было кому-либо «подражать», — но поэтической школой. В смысле выработки литературного языка и стихотворной техники у поэтов I века до н. э. были и свои отечественные предшественники: драматурги Плавт и особенно Теренций, в течение многих веков считавшийся образцом классической латыни. У сочленов кружка Катулла обязательным считалось превосходное знание стихосложения и стилистики. За Катуллом даже утвердился эпитет «doctus». Но нет ничего ошибочнее такого определения, если принимать его за основную характеристику. У Каллимаха основой поэзии была именно ученость. У Катулла — она лишь средство владения мастерством, а настоящая стихия его лирики — непосредственное чувство, отклик на все явления жизни, особенно личной. Это естественно, поскольку то было время, когда внимание стало пристально сосредоточиваться на индивидуальном, человеческом.

Все находило отражение в легких, остроумных, изящных, порою малопристойных, порою грубоватых, часто едко сатирических «безделках», как любил называть свои стихи их молодой автор. Приходится с грустью подчеркивать молодость поэта: как и многих гениальных людей, Катулла постигла ранняя смерть, — он умер от неизвестной нам причины, едва перейдя тридцатилетний возраст. Может быть, виновата была изнуряющая жизнь, которую вел Катулл, оказавшись в Риме, — вспомним, какой пример распущенности подавал в свои юные годы сам Цезарь. Но, может быть, причиной быстрого упадка сил была и несчастная, мучительная любовь. То была злосчастная страсть, но благодаря ей Катулл оказался в ряду самых выдающихся авторов любовной лирики.

Стихи, обращенные к Лесбии, отражают все перипетии его любви, о которой даже трудно сказать, была ли она взаимной, и если да, то долго ли. Имя «Лесбия» — поэтический псевдоним Клодии — напоминает нам о далекой мелике Лесбоса. Лесбия принадлежала к небезызвестной и обеспеченной семье, но сама постепенно скатывалась к неразборчивому разврату, и это доставляло глубокое страдание вольному в стихах, но по существу целомудренному поэту.

Цикл стихов, обращенных к Лесбии или относящихся к ней, вызвал впоследствии, особенно в эпоху Ренессанса, множество подражаний и отражений. Даже в искусственных ренессансовых имитациях лирические стихи Катулла не теряют своего изящества. Следует заметить, что тогда особенно ценились именно «изящные» произведения поэта, — его стихи, где тема любви принимает поистине драматические тона и достигает силы потрясающей, оставались в тени.

В стихах Катулла перед нами проходит, вернее, мелькает повседневность этого просвещенного кружка грекофильствующих «новаторов», беспечных юношей, ютящихся в многоэтажных домах с дешевыми квартирами, литераторов, у которых «одна паутина в кармане», которым, будучи приглашенными «откушать», лучше прийти с собственным обедом, приправленным смехом и остротами. Одна из забав — сочинение экспромтов, то, что мы назвали бы «буриме», если бы античность применяла рифму. Стихи Катулла так живы и точны, что чувствуешь себя как будто возлежащим за скудным столом этой веселой молодежи. Кружок Катулла — прообраз будущих литературных богем.

Целый ряд лирических произведений Катулла выходит за рамки любви к Лесбии, отношений с друзьями и ранних политических инвектив. Таковы «Эпиталамы», особенно посвященная бракосочетанию Винии и Манлия, где выступает характерная для римской поэзии черта: слияние греческой поэтики с реалиями италийской жизни, — в этой эпиталаме, вслед за традиционным призыванием бога Гименея, идет обширная вставка с «фесценнинскими шутками», весьма откровенными, составлявшими неотделимую часть римских свадеб.

Преждевременная смерть брата вызвала несравненную по чувству и нежности элегию поэта. Эта элегия показывает, насколько Катулл был достойным преемником греческих элегиков и не менее достойным предвестником элегиков римских.

В целом новшество лирики Катулла и вся деятельность «новаторов» была тем ферментом, который разрушал прежние, устаревшие эпико-драматические формы древнейшей поэзии Рима и обновлял ее новой, как бы весенней свежестью.

Катулл прожил в Риме всего пять-шесть лет. Кроме выезда на Восток в свите префекта, Катулл еще один раз оторвался от своей столичной жизни, чтобы посетить родную виллу на берегу озера Гарда. В двух стихотворениях, относящихся к этому посещению, запечатлелась мягкая, умевшая любить душа поэта.

Горацию было лет десять, когда скончался Катулл. Таким образом, творчество этих крупнейших поэтов-лириков разделено промежутком всего в каких-нибудь двадцать лет или даже того меньше. Между тем они могут по праву служить представителями двух сильно друг от друга отличных эпох, как политических, так и литературных. Ко времени, когда Гораций был облечен в тогу «мужа», республика фактически перестала существовать. Жизнь Горация прошла в кругу просвещенных людей века Августа, то есть того времени, когда народившийся абсолютизм создавал предпосылки к грядущим векам цезаризма с его мировым охватом, с его самовластием военных деятелей, со сменой ярких индивидуальностей, которые, будучи на императорском престоле, иногда возвышались единичными благородными фигурами, но чаще покрывали Рим позором и обливали кровью. Близость к окружению Августа наложила печать на содержание и общий тон его произведений.

Катулл мало заботился о личной славе и своем положении в обществе. Гораций, наоборот, отлично сознавал, какую роль призван он сыграть в истории римской поэзии, понимал, кому и чему служит. Если эпоха Катулла — время становления, исканий, радостной молодости искусства, то эпоха Горация — это уже зрелость со всеми ей присущими качествами. Язык, выработанный опытом ранних авторов и новаторами Катуллова кружка, достиг у Горация совершенной чистоты и ясности, мастерство стиха вышло из состояния первых достижений. В лирике Горация ощущается тот стиль, который с полным правом может называться «классическим», с преобладанием типического над характерным.

После Катулла в лирику Горация входишь, как в обширный благоустроенный атрий, где приятная прохлада граничит с холодом. Но была ли холодность общим свойством дарования Горация? Совсем другие возможности обнаруживаются у этого сдержанного лирика, как только он вне пределов лирического жанра. Об этом говорят две книги написанных им в молодые годы «Сатир», где наблюдательность, острота, юмор, характерность выказались во всей полноте своего реализма.

Приходится думать, что Гораций, поэтическую славу которого составили главным образом «Оды», то есть стихи, самим названием указывающие на мелических предков, не обладал специфическими качествами лирика, если, конечно, ограничивать понятие «лирики» самовыявлением душевной жизни поэта. Тем не менее историк Квинтилиан считал Горация единственным лириком Рима. Высочайшее совершенство формы, близость к образцам древней лесбийской мелики, видимо, заставляли предпочесть возвышенную спокойную музу Горация непосредственным, столь часто дерзким стихам Катулла.

Четырем книгам «Од» предшествовало, кроме «Сатир», издание также написанных в ранней молодости «Эподов». В этих небольших и неровных по стилю произведениях чувствуется прямая связь с ямбами Архилоха. Нет сомнения, что в восприятии Горация, и не его одного, древнейшие ямбы, созданные тому назад шестьсот лет, так же, как и мелика Алкея и Сафо, жили еще полноценной жизнью. Они еще могли служить не только школой мастерства, но и методом эстетического мировосприятия.

«Эподы» с их миротворческой тенденцией заслужили Горацию высокую оценку со стороны видных авторитетов того времени, и сын вольноотпущенника был принят в близкий к Августу круг вельможи Мецената, с которым вскоре оказался связанным прочной дружбой на всю жизнь. Но для нас очевидны недостатки этих молодых произведений. Делая поправку на античность, мы не будем ставить в упрек автору грубость и непристойность некоторых эподов — это было, кроме того, оправдано и примером Архилоха, — но нельзя не признать, что некоторые эподы растянуты, другие недостаточно остры. К ним приходится относиться как к переходному жанру между яркостью и остроумием «Сатир» и строгой, чистой лирикой «Од».

«Оды» в большом количестве посвящены Меценату, которому Гораций обязан был не только введением в высшие литературные круги, но и личным материальным благосостоянием. Эта двойная зависимость окрашивает некоторые оды оттенком, близким к льстивости. Но мы не должны забывать общую обстановку того времени с его покровителями и прихлебателями. Гораций в этом обществе держался все же с достоинством, Август даже выражал недовольство, что поэт мало обращается лично к нему.

Оды подбирались и издавались самим автором. Их четыре книги, из них лучшие — вторая и третья. В четвертой чувствуется, что поэту прискучивает однажды избранная им лирическая форма поэзии, — Гораций тогда уже отходил от этого жанра в пользу поэзии эпистолярной — «посланий», имеющих то обзорно-литературный, то поучительный характер и нередко представляющих собою дружеские беседы в письмах на различные, часто философские темы.

Среди «Посланий» наиболее известно «Послание к Пизонам», содержащее наставление в поэтическом искусстве («De arte poetica») и проложившее дорогу литературной дидактике Буало.

Материал «Од» разнообразен. Однако общий тон их един. В них нет или очень мало «лирического волнения». Поэт умеет оставаться и в пределах выражения чувств на той «золотой середине», которую он одобрял с морально-философских и житейских позиций. Зато в «Одах» много раздумий, мыслей о невозвратности молодости и краткости жизни в духе Анакреонта. Поэт не чуждается нимало наслаждений, чувственных утех, между ними и утех любви, но напрасно стали бы мы искать в его уравновешенных стихах такой страстности, такого накала чувств, как у его образца, лесбосской волшебницы Сафо. Не было у него и своей Лесбии. Одной чертой «Од» Август мог быть доволен: «Оды» свободны от эротической соблазнительности.

Немало од Гораций посвятил политической теме. Среди них неизбежные для поэта с подобным положением похвалы Авесту. Многое в них объясняется и тем обстоятельством, что Августу, через Мецената, поэт был обязан мирным и обеспеченным существованием, особенно ценимым им потому, что в прошлом у него было политическое пятно: он был в рядах армии Брута.

Гораций благодарно принимал дары из рук бывших политических противников, проявлял безоблачно спокойную удовлетворенность жизнью — в нем не обнаружить и крупицы революционного, активно альтруистического темперамента. Горациева «золотая середина» позволяет трактовать себя не только положительно, но и отрицательно.

Гораций находит, однако, и темперамент, и яркие выразительные средства, когда дело идет о победах римского оружия.

Гораций подолгу жил в своем поместье, подаренном ему Меценатом. Живописная и уютная природа, пасущиеся стада, сельские работы изображаются Горацием в красках буколической идиллии, и это придает одам прелесть если не полной правдивости, то тонкого чувства красоты окружающего мира.

Особой заслугой своей Гораций считал введение им в римскую поэзию стихотворных форм эллинской мелики. Действительно, в одах постоянно применяется то сапфическая строфа, то Алкеева, то Асклепиадова, и неизменно «логаэдические», то есть смешанные формы стопосложения. Нельзя не оценить все звуковое богатство стиха Горация, хотя справедливость требует отметить, что эвфония и в стихах Катулла достигала уже редкой изысканности. Сознание всего сделанного им для римской поэзии позволило Горацию написать знаменитое стихотворение, условно называемое «Памятник» (ода 30 книги III), которое вызвало в поэзии новых времен целый ряд подражаний, у нас — Державина и Пушкина. Само оно было частично заимствовано у Пиндара.

Лирика Рима никогда впоследствии не достигала совершенства Горация. Не будем же подчеркивать некоторых мало для нас привлекательных черт поэта. Этому умному, тонкому, доброжелательному, миролюбивому баловню фортуны мы простим многое за все то, чем он обогатил последующие века.

В эпоху Августа в Риме была представлена и «Элегия», причем рядом самых выдающихся поэтов. Двое из них, Тибулл и чуть более молодой Проперций, были только элегиками; третьим был один из величайших поэтов мировой литературы — Овидий, чье творчество далеко выходило за пределы элегического жанра.

Элегии Тибулла и Пропорция имеют больше точек соприкосновения, нежели различий. Нередко двустишие одного легко принять за двустишие другого. Их объединяет общее следование за александрийской элегией — путь, проложенный уже Катуллом. Нам трудно уяснить степень их несамостоятельности, поскольку от поэзии александрийцев почти ничего не сохранилось. Очевидный элемент александринизма — вкрапление в стихи мифологических мотивов, причем у Проперция в большем количестве, чем у Тибулла. Другая черта, идущая от александрийского вкуса, — преобладание любовной темы.

Оба римские элегика воспевают своих возлюбленных. У Тибулла их две: сперва Делия, затем Немесида. Нельзя сказать, чтобы эти образы были обаятельны, — корысть ржавчиной ложится на их молодость и красоту. Воспетая Проперцием Цинтия — просвещенная, понимающая в стихах и музыкальная девушка, по-видимому, из куртизанок. Чувство к ней Проперция относительно горячее, нежели пассивно-лирическое отношение Тибулла к его героиням. Мы едва ли сделаем ошибку, если применим к Тибуллу термин «сентиментальность». Эта черта сказывается у него и в отношении к жизненным наслаждениям. Он видит их в мирной сельской жизни, в деревенском труде, в простоте быта, — нетрудно усмотреть в таком настроении общность с Феокритовыми и Вергилиевыми буколиками, тоже вызванными к жизни побегом просвещенного горожанина в искусственную атмосферу «трианонов». Поэзия Тибулла очень ровна, чиста, благонравна. Она изобличает в авторе прекрасные черты характера, которые могут показаться и «прекраснодушием». Несколько большая страстность Проперция вызывает неровность в его поэтическом стиле, то риторическом, то как будто простоватом, — может быть, сказывается невысокое, провинциальное происхождение поэта.

У обоих римских элегиков, наряду с известной растянутостью, особенно у Тибулла, немало столь удачных строк, что иные из них вошли в литературу как навсегда запомнившиеся поэтические формулы. Этим сказано, что дарования обоих поэтов были выдающимися, и мастерство владения литературной формой обеспечивало их стихам долговечность. Нам, читателям столь отдаленной от них эпохи, Тибулл и Проперций доставляют еще и познавательную радость. В их элегиях отражается бытовая жизнь Рима с такой свежестью, что мы чувствуем себя как бы и не отделенными от них двумя тысячами лет.

Третий элегик Рима — Овидий — пользуется всемирной славой. Его поэма «Метаморфозы» изумляет богатством воображения и блистательностью поэтических качеств. Но и элегии поэта заслужили признание веков не понапрасну. Они составляют три больших цикла. Первый, жизнерадостный, любовный, — плод молодых лет, второй и третий отражают ссылку поэта. Первый цикл, так называемый «Amores», в общем, близок по типу к элегиям Тибулла и Пропорция. Их героиня Коринна — едва ли реально существовавшая женщина, — скорее, собирательный образ. Овидий был еще больше, чем Гораций, лишен прямого лирического дарования. Любовь в его элегиях — это лишь тема, повод для создания стихов, увлекательно свежих, полных юмора и наблюдательности, но никак не излияние восхищенной или отчаявшейся души. Александринизм чувствуется в «Amores», пожалуй, больше, чем даже у Проперция, он переполняет элегии Овидия мифологией и риторикой. Однако исключительность таланта и блеск мастерства ставят Овидия-элегика в то положение победителя, когда его уже не судят.

Поздние элегии Овидия явились результатом постигшей его жизненной катастрофы. Все, вероятно, знают судьбу поэта, о ней неоднократно напоминал нам Пушкин. Август подверг Овидия жестокой каре, основная причина которой так и осталась неизвестной. Официально инкриминируя ему эротическую вольность его ранних сочинений, особенно поэмы «Искусство любви», он сослал поэта на западное побережье Черного моря, в глухой городок, где Овидий и умер в постоянной тоске по Риму. Оттуда-то, из скифских Том, Овидий и посылал в Рим свои скорбные и умоляющие о милости элегии, которые объединены в пять книг под общим названием «Печальные». С ними смыкается цикл «Посланий с Понта». Элегии, написанные в ссылке, — вопль о спасении, но рядом с этим, превосходное поэтическое воспроизведение жизни в скифском захолустье.

Следующий период римской поэзии, именуемый «серебряным веком», обнимает время, приблизительно соответствующее I веку н. э. Рим переживает эпоху, быть может, самую кровавую и развращенную. Болезнь, разложившая впоследствии могучий организм Римской империи, будто проявляется здесь в первой бурной вспышке — это дни Нерона, Тиберия, Калигулы, Домициана. Чистая лирика, и так не слишком свойственная римской душе, в этот период вовсе смолкает. Нарождаются и развиваются новые для Рима жанры поэзии: продолжает жить сатира нравов, в пределах, допустимых цензурой абсолютизма, а наряду с ней быстро завоевывает первенствующее положение уже знакомый нам по греческой, особенно эллинистической эпохе жанр эпиграммы.

Первым голосом в толпе римских эпиграмматистов был поэт Марциал. Можно смело сказать, что эпиграмматическое наследие Марциала перетягивает на чаше весов все остальное, созданное римскими остроумцами в этом жанре. Марциал был родом из Испании. Это характерно для времени: в римскую литературу именно с I века н. э. стали вступать представители «провинций», достигавших, впрочем, культурного уровня столицы. Последние годы жизни он провел на родине, бежав из Рима, где изменились к тому времени политические обстоятельства и где он потерял своих покровителей.

Причисление Марциала к лирике весьма условно. Если лирика действительно — самовыражение души, то тем менее достоин Марциал лирического венка. Его душа обнажена достаточно откровенно в четырнадцати книгах его высокоталантливых мелочей. Но никакая степень талантливости не может в наших глазах оправдать всей низменности его поэзии. В ней виден, конечно, не только автор, видно и то клонящееся к упадку общество, на потребу которому он сочинял свои не всегда чистоплотные творения. Марциал принял на себя роль литературного потешника при императорах и вельможах, которых случай возвел прямо из рабской убогости на высшие ступени общественной лестницы. А кто не знает, что именно такие выскочки более, чем кто-либо, требуют угождения. И Марциал проявил настоящее искусство «поэтической рептилии».

То он забавляет читателя невинными домашними мелочами, вроде описания всяких яств и питий, то едко высмеивает кого-нибудь, а это всегда приятно человеческой злобности. Но не это главное. Главное то, что он — развратен. Сам? Трудно сказать. Но он не мог не понимать, почему над табличками его стихов таким румянцем вспыхивают щеки у подростков, и у матерей семейств, и у молодых девушек. Каких только уроков нет в его эпиграммах! Это прямой ответ циника на требования прощелыг и доброхотных проституток, в каких постоянно превращалось высшее общество столицы.

Но почему все же всемирная слава? Ответ — в пользу поэта. Марциал — не Барков. Марциал — это и Вольтер, и Рабле, и даже отчасти Пушкин, столько истинного блеска в его сатирической едкости, в его неиссякаемом остроумии, в поэтической точности его «зарисовок», в краткости, доступной лишь высокому литературному дарованию. Человечество при проверке временем частенько готово извинить поэтам нравственные пороки, особенно в области эротической, ради их других достоинств. Приходится принимать Марциала, каков он есть, и при этом быть уверенным, что его поэзия всегда найдет ценителя.

Богатейший, но замутненный поток эпиграмм Марциала заканчивает лучший, классический период римской поэзии.

Далее следуют те века, которые обычно объединяют термином «Рим упадка». Политически это несомненно так. Но в то же упадочное время возникают новые поэтические явления, во многом предрешающие особенности последующей литературной эпохи. Поэзия повторяет зады классики, но наряду с этим такие поэты, как Авсоний, или Тибериан, или Клавдиан, дарят нам произведения, непохожие на произведения предшественников. Особенно «Мозелла» Авсония говорят нам о новом видении мира и новых потребностях читателя.

Но мы уже в пределах V столетия. Скоро Рим падет как великая держава, расколется на две половины, и в обеих империях поэзия потечет по новому, христианскому руслу, чтобы вскоре достигнуть расцвета в гимнах церкви.

С. Шервинский

Загрузка...