Книга четвертая

Эден фон Хорват идет на прогулку

Как-то раз Эден фон Хорват прогуливался по Баварским Альпам, как вдруг обнаружил, немного в стороне от тропинки, человеческий скелет. Обладатель скелета был, видимо, пешим туристом, так как за спиной у него по-прежнему висел вещевой мешок. Фон Хорват открыл мешок, на вид совсем новенький. В мешке он нашел свитер и другую одежду, небольшой сверток того, что когда-то было едой, дневник и готовую к отправлению открытку с видом на Баварские Альпы, на которой было надписано: «Прекрасно провожу время».

неприятность с пылесосом

Нам собирается нанести визит священник — или, может быть, даже двое священников.

Но прислуга оставила пылесос в прихожей, прямо напротив двери.

Я дважды просила убрать его, но она никак этого не сделает.

Я уж точно не буду этого делать.

Говорят, один из этих священников — глава прихода в Патагонии.

в поезде

Мы, он и я, образуем коалицию — хоть мы и незнакомы — против двух женщин напротив, которые, не умолкая и очень громко, переговариваются через проход. Дурные манеры. Мы хмуримся.

Чуть позже я бросаю на него взгляд (через проход), когда он ковыряется в носу. А я тем временем капаю томатным соусом из сэндвича прямо на свою газету. Дурные манеры.

Я бы не стала сообщать об этом, если бы это я ковырялась в носу. Я снова смотрю на него, но он по-прежнему продолжает ковыряться.

А женщины — они теперь сидят тихонечко и читают, чистенькие и аккуратные, одна с газетой, другая с журналом. Безупречные.

тюлени

Я знаю, что вообще-то в этот день положено радоваться. Так странно. Пока ты молодая, ты обычно всегда счастлива или готова быть счастливой. Становишься старше и видишь жизнь такой, какая она есть, и причин быть счастливой становится меньше. А потом начинаешь терять близких людей — семью. Мы со своими близкими не очень-то хорошо уживались, но они были наши, не нам ведь решать, какая выпадет карта. Нас было пятеро, и правда, как в покере — раньше я об этом не задумывалась.

Мы пересекли реку и добрались до Нью-Джерси, где-то через час мы будем в Филадельфии, мы отбыли со станции в назначенное время.

Особенно я думаю о ней — она была старше меня и моего брата, и ей так часто приходилось брать ответственность за нас, она всегда была самая ответственная, по крайней мере, пока мы не выросли. К тому времени, когда я выросла, она уже родила первого ребенка. Вообще-то, на момент моего совершеннолетия у нее было уже двое.

Большую часть времени я не думаю о ней, потому что не люблю грустить. Ее широкие скулы, мягкая, совсем светлая кожа, приятные черты лица, большие глаза, светлые волосы, окрашенные, но выглядящие очень естественно, уже чуть тронутые сединой. Она всегда казалась чуть-чуть уставшей и чуть-чуть грустной, когда делала паузу в разговоре, или присаживалась отдохнуть на минутку, и особенно на фотографиях. Я все копалась в фотографиях, искала снимок, где она не казалась бы уставшей или грустной, но нашла всего один.

Говорили, что она выглядела совсем юной и спокойной, когда лежала в коме, день за днем. Так оно шло себе и шло изо дня в день, и никто не знал, когда это наконец закончится. Брат рассказал, что заметил: ее лицо как будто светится — влажным блеском, она понемногу потела.

Задумка была в том, чтобы она дышала самостоятельно, получая понемногу кислород, но потом она перестала дышать. Я ни разу не видела ее в коме, так и не повидала ее в последние дни. Теперь я жалею об этом. Я думала, что должна оставаться с матерью и ждать новостей, держа ее за руку, пока не зазвонил телефон. Так я говорила самой себе. Телефон зазвонил посреди ночи. Моя мать и я выбрались из постели и стояли потом в темной гостиной, освещенной только уличными фонарями из-за окна.

Мне так ее не хватает. Может быть, по человеку тоскуешь еще сильнее, если толком не понимаешь, что за отношения вас связывали. Или если между вами осталось что-то неразрешенное. В детстве я думала, что люблю ее больше, чем родную мать. А потом она ушла из дома.

Думаю, она ушла из дома, когда закончила колледж. Она перебралась в большой город. Мне, наверное, было около семи. У меня остались воспоминания о ней у нас дома, до того, как она уехала. Помню, как она играла музыку в гостиной, помню, как стояла перед пианино, чуть наклонившись, губы сомкнуты на мундштуке ее кларнета, взгляд движется по нотному листу. Она тогда очень хорошо играла. В доме постоянно случались маленькие драмы из-за того, что ей нужен был язычок для кларнета. Спустя много лет, когда я приехала навестить ее, она достала кларнет, на котором давно не играла, и мы попытались исполнить что-нибудь вместе, что-нибудь да изобразить, пусть методом проб и ошибок. Время от времени ей удавался тот полнозвучный, округлый тон, который она когда-то так хорошо освоила, и она по-прежнему безупречно чувствовала форму мелодии, но мышцы у нее ослабли, и иногда она теряла контроль. Кларнет сипел или просто не издавал ни звука. Она с силой вдувала воздух в мундштук, тесно прижимая к нему губы, и, когда выдавалась подходящая секунда, ненадолго опускала инструмент, быстро выдыхала воздух и позволяла себе немного отдышаться, прежде чем снова начать играть.

Помню, что пианино стояло у нас дома, возле арочного прохода в длинную комнату с низким потолком, которую затеняли сосны за центральным окном, солнце проникало внутрь сквозь боковые окна с открытой стороны, где росли только розовые кусты и ирисы на клумбе посреди лужайки, но я не помню, чтобы она была дома в те каникулы. Может быть, она тогда не приезжала домой. Она находилась слишком далеко, чтобы часто ездить обратно. Денег у нас было немного, так что на билетах тоже, должно быть, приходилось экономить. А может быть, ей и не хотелось бывать дома слишком часто. Тогда я этого не поняла бы. Я говорила матери, что готова отдать несколько долларов, которые мне удалось скопить, чтобы она смогла приехать домой. Я была предельно серьезна, я была уверена, что это поможет, но мать только улыбалась.

Мне так ее не хватает. Когда она еще жила дома, то часто приглядывала за нами, за моим братом и за мной. Когда я появилась на свет, в жаркий летний день, именно она осталась присматривать за братом. Их высадили на деревенской ярмарке. Она ходила с ним по каруселям и павильонам несколько часов подряд, оба вспотели, проголодались и хотели пить, ярмарку разбили в котловине, куда мы потом ходили смотреть на фейерверки. Мать с отцом были за много миль от них, по другую сторону от города, в больнице на вершине холма.

Когда мне было десять лет, мы тоже переехали, в тот же самый город, так что на протяжении нескольких лет мы все жили по соседству. Она заходила к нам и оставалась посидеть немножко, но случалось это нечасто, и я искренне не понимаю почему. Я не припомню семейных обедов с ее участием или совместных прогулок по городу. Бывая у нас в квартире, она внимательно слушала, как я упражняюсь на пианино. Она делала мне замечание, когда я брала неверную ноту, но сама тоже не всегда была права на этот счет. Она научила меня первому в моей жизни французскому слову и заставляла меня повторять его снова и снова, пока произношение не стало безупречным. Нашей матери теперь тоже нет на свете, так что я не могу спросить, почему мы не виделись с ней чаще.

Она больше не будет дарить мне «звериных» гостинцев-зверюшек. От нее вообще не будет больше гостинцев. Почему именно звери? Для чего она старалась напоминать мне о животных? Однажды она подарила мне подвесной мобиль с фарфоровыми пингвинчиками — зачем? В другой раз это была пробковая чайка, которая висела на ниточках и хлопала крыльями на сквозняке. А еще как-то раз — кухонное полотенце с барсуками. Оно до сих пор у меня сохранилось. Почему барсуки?


«Трентон делает. Мир пользуется» — за окном. Какие еще рекламные лозунги я буду разглядывать сегодня из окна? Из воды виднеются рухнувшие столбы, с них по-прежнему свисают провода — что с ними случилось, и почему их так и оставили?

Поработать в этот день всегда просят тех, у кого нет семьи. Я могла бы сказать, что отмечаю с братом, но он в Мексике.

Четыре часа, еще немного. Буду на месте как раз к ужину. Поем в гостиничном ресторане, если там таковой имеется. Это всегда самый простой вариант. Еда никогда не бывает особенно вкусной, зато люди приветливые. Им полагается, это часть их работы. Приветливые — иногда это значит, что они согласятся приглушить для меня музыку. Или скажут, что не могут, но с улыбкой.


Разделяли ли мы обе эту любовь к животным? Надо думать, она их любила, иначе не дарила бы мне таких подарков. Не припомню, как она вела себя с животными. Я пытаюсь вспоминать ее в разных настроениях: часто — озабоченной, иногда — более расслабленной, улыбающейся (за столом, после бокала вина или еще какой-нибудь выпивки), иногда — смеющейся над какой-нибудь шуткой, иногда — озорной и веселой (через много лет, с ее собственными детьми), тогда ее вдруг наполняла физическая энергия, она прыгала навстречу кому-нибудь прямо через лужайку, под лавром в огороженном саду, который они с мужем так берегли.

Она много из-за чего беспокоилась. Она воображала себе худший вариант развития событий и подолгу размышляла о нем, пока у нее в голове не складывалась целая история, уже почти не связанная с отправной точкой. Начаться все могло, например, с прогноза о дожде. Она могла сказать старшей дочери: пойдет дождь, не забудь плащ. Если промокнешь, ты можешь простудиться, и завтрашнее выступление придется пропустить. Будет очень жалко. Билл ужасно расстроится. Он так ждет твоего мнения о пьесе. Вы столько раз ее обсуждали…

Я часто думаю об этом — какая она была напряженная. Должно быть, это все шло из совсем раннего возраста, у нее было такое сложное детство. К шести годам у нее сменилось уже три отца, или два, если не считать родного. Он видел ее только совсем малышкой. Мать постоянно оставляла ее на других людей — на няню, на двоюродную сестру. Иногда только на утро или на день, но как минимум один раз ее не было несколько недель. Матери приходилось работать — это был не просто каприз.

Я нечасто с ней виделась, успевало пройти много времени, ведь она жила так далеко. Когда мы снова встречались, она обвивала меня руками и крепко обнимала, прижимаясь ко мне своей мягкой грудью, моя щека упиралась ей в плечо. Она была на голову выше и более корпулентная. Я была не только младше ее, но и по размерам меньше. Она была рядом, сколько я себя помнила. У меня всегда было такое чувство, что она всегда защитит меня или присмотрит за мной, даже когда я выросла. Я и сейчас иногда думаю, с уколом тоски, сама не сознавая, что я об этом думаю, что вот та или вот эта женщина, старше меня лет на четырнадцать, позаботится обо мне. Выпустив меня из объятий, она смотрела в сторону или поверх моей головы. Казалось, она думала о другом. Потом она опускала взгляд на меня, но я не уверена, что она меня видела. Я не знала, какие чувства я у нее вызываю.

Какое место занимала я в ее жизни? Иногда мне кажется, что ни ее дочерям, ни даже ей самой не было до меня особого дела. Это чувство накатывало на меня без предупреждения, чувство пустоты, как будто меня не существовало. Были только они втроем, две девочки и она: после смерти отца, после развода со вторым мужем. Я обреталась где-то на обочине, и наш брат тоже хотя мы занимали столько места в ее ранние годы.

Я никогда не была уверена в ее чувствах вообще к кому-либо, кроме ее собственных дочерей. Я знаю как она скучала по ним, когда их не было рядом, потому что она вдруг делалась такой тихой. Или когда они собирались уходить — из меблированного домика на пляже, «пока-пока» у входной двери, трава, растущая из песка за машинами, серая шиферная крыша в лучах солнца, запах рыбы и креозота, солнечный блеск, отражающийся от машин, потом хлопок входной дверью, хлопок дверцей машины, хлопок другой дверцей и ее молчание, пока она наблюдала за ними. Именно когда она молчала, мне казалось, что я могу проникнуть в ее чувства, заглянуть в них, и эти чувства касались большей частью ее дочерей.

Но, мне кажется, ее чувства по отношению к нашей матери были для нее тяжким грузом, по крайней мере, когда они были рядом. Когда мать была далеко, может быть, ей было легче простить ее. Наша мать всегда старалась переступить через нее, чтобы взобраться повыше, она всегда должна была быть права, всегда должна быть лучше нее, да и всех нас, по большей части. Ужасающая невинность, с которой она это делала. По большей части она сама этого не понимала.


Последний наш разговор был по междугороднему телефону. Она сказала, что плохо видит с правой стороны.

Она заполняла документ, увидела слово дата и вписала сегодняшнее число, не увидела, что там дальше есть еще слова и надо было написать дату рождения. Мы поговорили еще немного, и, наверное, под конец я добавила что-то насчет созвониться на днях или что пусть она держит меня в курсе дела насчет своего самочувствия, потому что она ответила: она не хочет разговаривать, хочет сберечь все свои силы на то, чтобы говорить с дочерьми. Когда она произносила эти слова, ее голос казался то ли далеким, то ли совсем усталым, она не попыталась никак смягчить сказанное или извиниться. Больше мы не разговаривали. Я чувствовала себя изгнанной, как будто она выгнала меня из своей жизни. Но на самом деле за холодностью тона стоял страх, она была полностью поглощена тем, что происходило с ней, и вовсе не хотела меня обидеть.

После того как она умерла, я все время возвращалась к этому, пыталась понять, как она относилась ко мне, измерить ее чувства, отыскать доказательства нежности или любви, измерить эту любовь, убедиться в ней. Должно быть, она испытывала ко мне смешанные чувства: я была намного младше — моя жизнь в семье была несравнимо проще, чем ее. Наверное, ей было завидно, и эта зависть не проходила даже спустя годы. И все же она хотела бы ть со мной, приходила ко мне в гости, навещала меня, ночевала у меня в гостиной — как минимум два раза. Приходила она не раз. Может быть, как раз во время одного из таких визитов я услышала, как у ее постели полночи напролет тихонько играет маленький радиоприемник, а может быть, это было в одном из домиков у моря, которые мы снимали на лето, песок на полу, чужая мебель, чужие картины на стенах? Она плохо спала, она не выключала радио и читала детективы до поздней ночи.

И я тоже приезжала к ней и оставалась у нее, однажды я прожила у нее довольно долгое время, когда мне надо было деваться куда-нибудь подальше от родителей. Иногда я думала, что она впустила меня из чувства долга, все-таки я ее младшая сестра, ведь у меня всегда были свои проблемы.


Она всегда присылала посылку заранее. Внутри каждый подарок лежал завернутый в папиросную бумагу или в более жесткую оберточную бумагу. Столько подарков — она выбирала их, покупала, заворачивала в веселенькие обертки, подписывала своим крупным почерком — черным или цветным маркером прямо по оберточной бумаге, и отправляла заранее, недели за две.

Я всегда придавала слишком большое значение подаркам. В детстве этот праздник был для меня главным моментом всего года, и с возрастом это совсем не изменилось. В этот день год достигает своего апогея, и уступает место новому, и годовой круг начинается снова, чтобы потом снова завершиться в этом празднике.

Чайка в итоге отправилась в кладовку, ее ниточки все перепутались. Время от времени я пыталась их распутать, и однажды это мне все-таки удалось. Тогда я подвесила ее к балке в сарае при помощи клейкой ленты. Через некоторое время, на летней жаре, клейкая лента ослабла, и чайка упала.

Потом был еще этот маленький набивной зеленый слоник в пайетках, из Индии, довольно симпатичный. С двумя шнурками, за которые его можно было подвесить. Я повесила его на окно, и с одной стороны зеленая ткань выцвела на солнце. И еще была такая фетровая штука с кармашками, чтобы вешать на дверь и что-то в нее складывать, не знаю, что именно. На ней тоже были слоны, вышитые по фетру.

Теперь я припоминаю — она покупала эти штуки на специальных ярмарках, где собирали средства на нужды коренных народов. Это было одно из проявлений ее доброты и сознательности, и одна из причин, почему вещи часто были довольно странные и не очень вписывались в дом.

Итак, все с нетерпением ждали, когда почта доставит посылку. Грубый коричневый картон выглядел немного потрепанным после путешествия через океан. Картон был даже еще более многообещающим, чем оберточная бумага, потому что он был с виду такой унылый, но ты знал, что внутри тебя ждет целый фонтан маленьких свертков, каждый в яркой цветной обертке.

Я думаю, она вправду думала обо мне, когда выбирала подарки, но чуть-чуть искажая действительность — в оптимистическом духе, убеждая себя, что вот эта вещица мне пригодится или покажется красивой. Я думаю, многие люди искажают действительность в оптимистическом духе, когда покупают подарки. Но я ничего не имею против людей, которые ищут необычный подарок, и определенно не имею ничего против ярмарок ремесел. Теперь, по прошествии лет, я изменилась и тоже могла бы купить подарок на ярмарке ремесел. Хотя бы в ее память.

Она не тратила много денег на подарки. Так велела ей совесть. На себя она тоже много не тратила. Мне кажется, в глубине души она считала, что большего не заслуживает. Но в других случаях она могла потратиться на нас очень прилично. Обычно это происходило неожиданно. Однажды она написала мне и спросила, не хочу ли я съездить с ней и ее детьми на горнолыжный курорт. Была ранняя весна, снег подтаивал в дорожки грязи на склонах. Мы катались по тому снегу, который был. Я иногда ходила на долгие прогулки. Она не хотела, чтобы я ходила одна — вдруг со мной что-то случится, а рядом никого не окажется и некому будет помочь. Но запретить мне она не могла, так что я все равно ходила. На самом деле там, где я гуляла, было довольно много лыжников, они скользили вверх-вниз по склонам и здоровались друг с другом, проезжая мимо.

Много лет спустя, когда я уже давно была не в том возрасте, чтобы рассчитывать на ее помощь, она купила для меня мой первый компьютер. Я могла бы отказаться, но денег у меня по-прежнему было не очень много. И потом, в ее внезапном предложении — по телефону, как-то раз после полудня — было что-то волнующее, вдохновляющее. Там, откуда она звонила, был уже поздний вечер. Это неожиданное приглашение было как нахлынувшая на тебя волна щедрости, мне хотелось нырнуть в нее и никогда не возвращаться наружу. Да, сказала она, да, настаивала она, я пришлю тебе деньги. На другой день она позвонила снова, уже более спокойная — да, она хотела помочь, и денег она пришлет, но не всю сумму сразу, по тем временам это были большие деньги. Я представляю, как, должно быть, все происходило — поздно вечером она думала обо мне, скучала по мне, и ей захотелось сделать что-нибудь для меня, какой-нибудь широкий жест.

Где-то в это же время она начала ежегодно снимать для нас домик у моря или, по крайней мере, выплачивать большую часть арендной платы, на одну-две недели летом, чтобы мы все собрались там и были вместе. Последний раз мы ездили к морю, отец был еще жив, хотя его с нами не было — мы оставили его в хосписе. На следующий год его уже не было в живых, и ее тоже.


Недалеко от Филадельфии, у реки, где на противоположном берегу теснятся лодочные сараи, на утесе возвышается музей, похожий на древнегреческую постройку. На этот раз мне не удастся увидеть вокзал — высокие потолки, деревянные скамьи, арки и старинные указатели. Я бы с радостью просто там постояла, в его просторе и глубине — время от времени я так и делаю. Наш вокзал, Пенн, был еще внушительнее. Пока ходишь по подземным переходам, убивая время перед посадкой на поезд, постоянно проходишь мимо фотографий, развешанных на колоннах, фотографий вокзала, каким он был раньше: длинные столбы света падают из высоких окон на мраморные ступени. Как если бы нам хотели напомнить о том, что мы потеряли — странно это.

Потом мы будем проезжать через земли амишей. Я всегда забываю про них и каждый раз удивляюсь. Весной по холмам тянут плуг мулы или лошадки — сейчас их там нет. Белье на веревках — может быть. Сегодня облачно, но сухо и ветрено. Где-то я читала про то, что зимой мокрое белье надо посыпать солью, чтобы не замерзало. Как бы то ни было, сегодня мороза нет. Теплая зима.


Снова и снова она пыталась оплатить нашему брату дорогу, чтобы он навестил ее. Но он так ни разу и не приехал. И ни разу не объяснил почему. Он все-таки собрался в путь, когда она умирала, но она уже не узнала об этом, было слишком поздно, чтобы она порадовалась — наконец-то он согласился приехать. Он остался до самого конца. Когда он не находился с ней рядом, он ходил по городу. Он взял на себя кое-какие практические вопросы. И задержался на похороны. Я на похороны не поехала. У меня были уважительные причины, во всяком случае, я считала их уважительным — насчет нашей старой матери, и какое это потрясение для нее, и как это далеко, по другую сторону океана. На самом деле я не поехала скорее из-за того, что на похоронах будет много незнакомцев, и из-за того, что я чувствительна и не люблю показывать этого чужим людям.

Пока она была жива, я могла делиться ею с другими. Когда она была жива, ее присутствие было бесконечным, и время было бесконечным. Наша мать была уже совсем старая, и когда мы, дети, перестали задумываться о том, сколько мы проживем, нам казалось, что и мы доживем до тех же лет. А потом что-то вдруг случилось с ее зрением, и оказалось, что дело было вовсе не в зрении, а в ее мозге, а потом внезапно открылось кровотечение, кома, и доктора объявили, что долго она не протянет.

Когда она умерла, каждое воспоминание стало вдруг драгоценным, даже плохие воспоминания, даже когда я злилась на нее или она на меня. Злиться на нее — теперь это казалось роскошью.

Я не хотела делить ее ни с кем, не хотела слушать, что говорят о ней чужие мне люди, пастор перед прихожанами, ее подруга, которая, может быть, запомнила ее с другой стороны. Остаться с ней, пусть только в воображении, не разлучаться с ней оказалось непросто, потому что это и вправду было только в моем воображении, ее там на самом деле не было, и поэтому никто посторонний не должен был в это вмешиваться. На похоронах были бы незнакомцы, люди, которых знала она, но не знала я, или те, кого я знала, но не любила, люди, которые переживали за нее или не переживали, но решили, что должны прийти на похороны. Но теперь я жалею об этом или, точнее, жалею, что нельзя было выбрать сразу оба варианта — и пойти на похороны, и остаться дома, с матерью, и лелеять свое горе и свои воспоминания.

После того, как ее не стало, ее вещи внезапно приобрели большую ценность — письма, конечно, хотя их было не очень много, но еще и вещи, которые она оставляла у меня дома — например, ее куртка, темно-голубая ветровка с каким-то логотипом. Детектив, который я начинала читать, но так и не дочитала. Упаковка замороженных мидий в морозилке, банка соуса тартар в дверце холодильника.


Мы теперь движемся быстро. Когда летишь мимо на такой скорости, кажется, что никогда уже не увязнешь во всем этом — пробки на дорогах, жилые кварталы, магазины, очереди. Мы разгоняемся. Едем гладко. Только какая-то разболтанная деталь чуть-чуть поскрипывает. Мы все немного разболтаны.

В вагоне не так уж много народу, и довольно тихо. Я обычно не церемонюсь и делаю замечание, если кто-то слишком долго разговаривает по мобильнику. Я уже не один раз так делала. Даю человеку десять минут, может, чуть больше, двадцать, и потом иду к нему через проход между сиденьями. Он сидел, сгорбившись и зажав пальцем свободное ухо. Он не рассердился. Он поднял на меня глаза, улыбнулся, помахал мне и отключился еще до того, как я добралась до своего места. Я не обсуждаю рабочие дела в поезде. И им не стоило бы.


Она дарила не только вещи — я имею в виду, как она вкладывалась в окружающих, как старалась, когда накрывала стол для друзей. Люди забредали к ней в дом и оставались на недели или месяцы — чаще дети, а однажды это была тоненькая пожилая индианка, которая целый день расставляла книжки по полкам, почти ничего не ела и подолгу медитировала. А потом это был ее отец, в смысле, настоящий отец, которого она в первый раз увидела, когда уже выросла, а не мой отец, который воспитывал ее как родную. Ей приснился сон, будто он очень болен. Она должна была найти его — и нашла.

Под конец она так устала, что, когда бы я ее ни навещала, вечером, усевшись перед телевизором, она всегда засыпала. Поначалу она следила за фильмом, спрашивала про актеров — кто это, мы же его видели в…? — а потом затихала и сидела тихо так долго, что я оборачивалась к ней и видела, что ее голова склонилась на плечо, свет от лампы блестит на ее волосах, или свесилась на грудь, и так она и спала, пока мы все не расходились по постелям.

Когда она в последний раз дарила мне подарок? Семь лет назад. Если бы я знала, что он станет последним, я бы отнеслась к нему гораздо внимательнее.

Это было не что-то, связанное с животными, и не народное изделие с ярмарки ремесел, это было нечто вроде сумки, но не простой, а с секретом: когда она пустая, ее можно свернуть и сложить внутрь самой себя, застегнуть на молнию и пристегнуть к другой сумке специальным зажимом. У меня лежит где-то несколько таких. Она и сама пользовалась такими, она вообще любила сумки, они всегда были у нее расстегнуты и набиты доверху — запасной свитер, еще одна сумка, пара книжек, коробка крекеров, бутылка с водой или еще каким-нибудь напитком. В том, сколько всего она клала в сумку и таскала с собой, чувствовалась щедрость.

Однажды она зашла в гости — мне вспоминается груда ее сумок, придвинутая к моему креслу. Я была как парализованная, не знала, что делать. Не знаю, почему так. Я не хотела оставлять ее одну, это было бы неправильно, но мне было непривычно находиться в чужой компании. Постепенно чувство паники ушло, может быть, просто с течением времени, но в какой-то момент мне показалось, что я вот-вот рухну в обморок или впаду в истерику.

А теперь я смотрю на раскладную кровать, в которой она у нас ночевала, и мне хочется, чтобы она снова пришла, хоть ненадолго. Не обязательно было бы разговаривать или даже смотреть друг на друга, успокаивало бы само ее присутствие — ее руки, ее широкие плечи, ее волосы.

Мне хочется сказать ей: да, не все бывало гладко, отношения у нас были странные и запутанные, но все равно я бы хотела, чтобы ты сидела здесь, на постели, в которой несколько раз ночевала, теперь это твоя часть комнаты, я просто хочу посмотреть на твои скулы, твои плечи, твои локти, на запястье, на котором сидят золотые часики, ремешок слишком затянут и врезается в кожу, твои сильные руки, золотое обручальное кольцо, твои коротко подстриженные ногти, я могу обойтись без того, чтобы заглядывать тебе в глаза, вообще без каких-либо попыток соединения, полного или неполного, но ты должна присутствовать здесь лично, во плоти, хоть ненадолго, продавливая матрас, оставляя складки на покрывале, за твоей спиной встает солнце, это было бы так славно. Может быть, ты прилегла бы сюда после обеда, чтобы немного почитать или вздремнуть. Я была бы рядом, в соседней комнате.

Иногда после ужина, если она по-настоящему расслаблялась, и я сидела с ней рядом, она клала руку мне на плечо и долго не убирала, а я все сильнее ощущала ее тепло сквозь ткань своей рубашки. Я чувствовала, что она любит меня по-особенному и что любовь эта неизменна, в каком бы настроении она ни была.


Осенью после того лета, когда они оба умерли, она и мой отец, мне иногда хотелось им сказать: ну хорошо, вы умерли, и к тому же мертвы уже довольно давно, мы свыклись с этим, мы разобрались в возникших у нас чувствах, когда мы только-только узнали об этом, некоторые из них были довольно неожиданными, и в чувствах, которые мы испытываем теперь, несколько месяцев спустя, мы тоже разобрались — но теперь вам пора бы вернуться назад. Вас слишком давно нет. Потому что после драмы, которая окружает собственно смерть, после этой сложной, запутанной драмы, которая длилась много дней подряд, остается простой и тихий факт: тебе их не хватает. Он больше не выйдет из своей комнаты, чтобы показать нам письмо или картинку, он больше не будет рассказывать одни и те же истории о том, как был маленьким мальчиком, перечисляя имена и названия, так много значившие для Heixj и так мало говорившие нам. Клинтон-стрит, где он родился, Зимний остров, куда они ездили отдыхать летом, запряженная в тележку лошадка, за которой он наблюдал сзади, пневмония, которой он переболел в детстве, слабый, весь день в постели с книгой, в доме у двоюродного брата в Салеме, и как он ходил по субботам в Христианскую молодежную ассоциацию на плавание с другими мальчиками, там они обычно плавали нагишом и как это его смущало, семья Перкинс по соседству. Он больше не будет пить свой утренний кофе в одиннадцать часов, не будет читать при дневном свете, устроившись в кресле-качалке у окна. Она больше не будет печь оладушки в летнем домике, толстые большие оладушки с черникой, чуть сыроватые внутри, не будет стоять у плиты, молчаливая и сосредоточенная, или, наоборот, разговаривать во время работы, в цветастой блузе и прямых брюках, в удобных туфлях без каблука или мокасинах, под натянутой тканью угадываются знакомые очертания ее пальцев ног. Она не будет купаться в суровых волнах у гавани, даже в шторм, ее голубые глаза светлее воды. Она не будет стоять с нашей матерью по пояс в воде, чуть нахмурившись, то ли из-за солнца, то ли потому, что сосредоточилась на какой-то мысли. Она никогда больше не сварит устричную похлебку, которую она как-то приготовила на Рождество, когда была в гостях у наших родителей после смерти мужа. Хруст песка в молочном бульоне, песок на лодках. Она не усадит ребенка на колени, своего ребенка — как в тот их приезд, когда они все были такие грустные и растерянные — или чужого, и не будет тихонько покачивать его вперед-назад, ее большие сильные руки у малыша на груди, ее щека прижимается к его волосам, лицо печальное и задумчивое, взгляд отрешенный. Ее не будет больше с нами на диване по вечерам, она не будет удивленно восклицать, когда увидит в телевизоре знакомого актера, и больше не заснет, внезапно затихнув, ближе к ночи.

Отмечать Новый год после их смерти казалось предательством — мы оставляли позади последний год, когда они были живы, год, который они знали, и начинали новый, который они уже никогда не увидят.

И месяцы спустя с моей головой творилась какая-то путаница. Не то чтобы я думала, что она жива. Но в то же время мне не верилось, что ее действительно больше нет с нами. Вдруг выяснилось, что все не так просто: казалось бы, вариантов всего два, либо человек жив, либо нет. Но теперь у меня было такое чувство, будто не быть живым не обязательно означает быть мертвым, будто есть какой-то третий путь.


Тот ее приезд — теперь я и не понимаю, почему тогда все казалось таким сложным. Просто идете куда-нибудь и проводите время вместе, или, еще проще, остаетесь дома и разговариваете. Разговаривать было довольно просто, потому что она любила поболтать. Точнее, «любила поболтать» звучит слишком обыденно. В том, как она разговаривала, было что-то слегка маниакальное. Как если бы она боялась чего-то и пыталась отогнать это что-то, заговорить его. После того, как она умерла, мы все говорили: раньше мы всегда мечтали, чтобы она помолчала немного или хотя бы говорила поменьше, а теперь все бы отдали, чтобы снова услышать ее голос.

Я тоже хотела поговорить, мне было, что ей ответить, но это было невозможно или, по крайней, мере очень сложно. Она не оставляла мне возможности, или мне приходилось ее перебивать.

Я бы хотела попробовать еще раз — хотела бы, чтобы она снова пришла в гости. Думаю, на этот раз я была бы спокойнее. Я была бы рада увидеть ее. Но так не работает. Если бы она и пришла, наверняка она бы задержалась, и под конец я бы не знала, куда от нее деваться, совсем как раньше. Но все равно я хотела бы попробовать.

Еще один подарок представлял собой настольную игру про исчезающие виды. Настольная игра — опять-таки, довольно оптимистично. Или она поступала как наша мать — дарила мне вещь, которой не воспользуешься без другого человека, чтобы в моей жизни появился кто-то еще. Вообще-то я часто знакомлюсь с людьми, даже в путешествиях. Большинство людей на самом деле довольно дружелюбны. Конечно, живу я по-прежнему одна, но мне так просто удобнее. Я люблю, чтобы в доме все было по моим правилам. Но оттого, что у меня появилась настольная игра, мне не захотелось привести кого-то в дом, чтобы играть с ним.


Народу в вагоне немного, хотя и больше, чем я ожидала увидеть именно сегодня. Мне, конечно, кажется, что все они направляются в уютное и гостеприимное место, где их ждут с распростертыми объятиями и с угощениями, с колбасками и эгг-ногом, что-то в этом духе. Но это может оказаться и неправдой. И, может быть, они думают обо мне то же самое — если они вообще думают обо мне.

И те из них, которые никуда сегодня не собираются, тоже могут быть довольными, хотя в это трудно поверить, потому что, если верить всей этой шумихе, рекламе и, между прочим, заверениям друзей, этот день надо проводить по-особенному, в особенном месте, с семьей или с друзьями. А если ты проводишь его по-другому, то тебя одолевает знакомое чувство, будто тебя выставили за порог, чувство, которое ты узнал ребенком, в том же возрасте, когда научился радоваться подарками в красочных обертках, и неважно, что было внутри — главное, что это всегда было не то, чего ты хотел.

Я теперь не такая оптимистка, как раньше, это верно. После того, как я потеряла их обоих с промежутком в три недели, тем летом, один мой друг заметил: твое горе распространяется на все области жизни. Твое горе превращается в депрессию.

Потом тебе вообще ничего не захочется делать. Тебе будет просто все равно.

Другой друг, когда я рассказала ему о случившемся, сказал: «Не знал, что у тебя была сестра». Так странно. Когда он узнал, что у меня была сестра, у меня ее уже не было.

Начинается дождь, мелкие капельки на стеклах сползают в сторону из-за встречного ветра. Полосы и крапинки на стекле. Небо за окном темнеет, и освещение внутри вагона, лампы на потолке и маленькие лампочки для чтения над каждым сиденьем, кажутся ярче. Фермы уже кончаются. Белья на просушку не видно, но я различаю бельевые веревки, натянутые между задним крыльцом и сараем. Фермы стоят по обе стороны железной дороги, между ними зияют большие промежутки, вдали высятся силосные башни, вокруг которых теснятся хозяйственные постройки — как будто церкви в отдаленных маленьких деревушках.


Иногда горе ждало, затаившись где-то рядом, чуть присмирев, и какое-то время мне удавалось его игнорировать. Но в другие дни оно было как переполненная чаша, в которой больше ничего не умещалось.

Какое-то время мне было сложно думать об одном из них и не думать о другом. На какое-то время, хотя и не насовсем, они соединились в моем сознании, потому что умерли почти одновременно. Нетрудно было вообразить, как она дожидается его, и вот он приходит. Нас это даже утешало — мы представляли, что она позаботится о нем, где бы они там теперь ни были. Она была моложе и соображала быстрее. Она была выше и сильнее. Но обрадуется ли он или будет недоволен? Сам-то он хотел бы этого?

Я не знаю даже, хотел ли он, чтобы я оставалась у его постели, когда он умирал. Я приехала в город, где жили они с матерью, на автобусе, чтобы быть с ним рядом. У него не было шансов на восстановление, на то, чтобы вернуться, потому что его перестали кормить. Он больше не говорил и не слышал, даже не видел, так что теперь уже не узнаешь, чего он хотел. Он был не похож на себя. Глаза были полуоткрыты, но ничего не видели. Рот тоже полуоткрыт. Зубов у него не осталось. Однажды я положила влажную губку ему на нижнюю губу, потому что она была такая сухая на вид, и рот внезапно захлопнулся.

Можно подумать, что это твой долг — сидеть у постели умирающего, что это приносит им какое-то утешение. Но когда он был жив, и мы сидели за столом или разговаривали и шутили в гостиной, рано или поздно он вставал и уходил к себе. И позже, когда он мыл посуду, он говорил: нет, ему не нужна помощь. Даже когда мы навещали его в хосписе, через час или два он просил нас уйти.

Наша мать обратилась к экстрасенсу — потом, когда их не стало, — чтобы узнать, нельзя ли вступить с ними в контакт. Не то чтобы она правда в это верила, но этого экстрасенса ей посоветовала подруга, и она решила, что это может быть занятно и почему бы не попробовать, так что они встретились, и она рассказала экстрасенсу разные вещи про них и попросила ее связаться с ними.

Экстрасенс сказала, что ей удалось установить контакт с обоими. Отец был приветлив и готов к сотрудничеству, хотя сказал мало, ничего личного, что-то вроде «У меня все нормально». Моя мать подумала, что после стольких трудов и хлопот ради одной-единственной встречи можно было бы добавить что-нибудь еще. Но сестра отказалась идти на контакт и вела себя грубо, заявила, что не имеет ни малейшего желания ввязываться в эту историю. Нас это очень заинтересовало, хотя мы и не очень-то поверили. Но экстрасенс, как нам показалось, поверила в то, что она услышала, и считала, что действительно общалась с мертвыми.

Два горя были разными. Когда мы горевали по нему, мы оплакивали смерть, которая пришла в свой срок, по законам природы. Когда мы горевали по ней, мы оплакивали смерть, которая наступила внезапно и слишком рано. Мы только-только начали регулярно переписываться — и больше эта переписка не продолжится. Она только-только начала работу над проектом, который много для нее значил. Она только что сняла дом поближе к нам, чтобы мы могли видеться чаще. В ее жизни начинался новый этап.


Вещи выглядят необычно, когда смотришь на них в окно поезда. От них не устаешь. Только что я видела островок не реке, маленький, поросший деревьями, и хотела рассмотреть его повнимательнее, потому что люблю острова, но стоило мне отвернуться на секунду, и он исчез. Теперь мы снова проезжаем лес. Лес закончился, я снова вижу реку и холмы вдалеке. То, что находится около путей, стремительно пролетает мимо, а то, что подальше, уплывает более медленно и размеренно, а то, что совсем вдали, стоит на месте, или, кажется, двигается вперед, потому что то, что посередине, уходит назад.

Но на самом деле, хотя то, что вдали, и кажется неподвижным или даже движущимся вперед, на самом деле оно очень медленно отодвигается назад. Вон те вершины деревьев на далеком холме долгое время, казалось, были вровень с нами, но когда я снова взглянула на них, они остались позади, хотя и не очень далеко.


После того, как он умер и она умерла, я постоянно обращала внимание на всякое: белая птица взлетела — и казалось, будто это что-то обозначает, или если белая птица опустилась на землю рядом со мной. Три вороны на одной ветке что-то означали. Через три дня после его смерти мне приснился сон про Елисейские поля, как будто он ушел туда, как будто он побыл с нами еще немного, три дня, паря над маминой гостиной, а потом отправился дальше, в Елисейские поля, или даже еще дальше, куда бы он там ни направлялся.

Я хотела верить в это и очень старалась поверить. В конце концов, мы не знаем, что происходит дальше. Так странно — узнаешь, только когда умрешь, если после смерти вообще будешь что-то знать. Но каков бы ни был ответ, ты не можешь рассказать об этом тем, кто еще жив. И пока не умрешь, не знаешь, продолжаем ли мы жить после смерти в какой-то иной форме или просто кончаемся.

Это похоже на историю, которую рассказала мне одна женщина в продуктовом. Мы обсуждали фразочки, которые любили употреблять наши матери — «каждому свое», или «это он не со зла». Она сказала, что ее мать была христианка, очень набожной, и что она верила в бессмертие души. А сама эта женщина не верила и часто по-доброму подтрунивала над матерью. И когда она так делала, мать добродушно улыбалась и говорила: когда мы обе умрем, кто-то из нас будет очень удивлен!

А вот наш отец верил, что все это были чисто физические вещи — душа, разум, чувства, что они происходили в теле, а точнее, в мозгу. Однажды он видел, как человеку размазало мозг по асфальту в автомобильной аварии. Он тогда остановил машину и вышел посмотреть. Моя сестра была еще совсем маленькая, и он велел ей подождать в машине. Когда тело перестает жить, все кончено, так он говорил. Но я не была уверена.

Однажды ночью, укладываясь спать, я испытала ужас — сон отогнала внезапная мысль: куда она сейчас направляется? Я очень остро почувствовала, что она прямо сейчас идет куда-то или уже ушла, что она не просто перестала существовать. Что она, как и он, побыла с нами какое-то время и вот теперь уходит — может быть, под землю, но одновременно еще и куда-то вдаль, вроде как в открытое море.

Вначале, пока она была еще жива, но умирала, я все время думала о том, что с ней происходило. Я немногое об этом знала. Говорили, что, по словам врачей, рефлексы у нее стали хуже: когда ее кололи булавкой или щипали, она подавалась ближе вместо того, чтобы отдернуться. А я думала, это значило, что ее тело хотело почувствовать боль, что она хотела что-то почувствовать. Я думала, это значит, что она не хочет умирать.

И еще был этот заторможенный, мрачный сон, который приснился мне дней через пять после ее смерти. Может быть, он снился мне в то самое время, когда проходили похороны, или сразу после них. Во сне я спускалась по какой-то арене с одного уровня на другой, уровни были шире и выше, чем обычные ступеньки, а в самом низу меня ждала просторная, богато украшенная комната или зала с высоким потолком — помню впечатление от темной мебели, роскошных украшений, как будто это помещение предназначалось для какой-то церемонии, а не для повседневного использования. Я несла перед собой маленькую лампу, ручка крепко держалась у меня на большом пальце, а впереди горел маленький огонек. Это был единственный источник света в громадном помещении, огонек мигал и колебался и однажды или дважды чуть не погас. Я боялась, что пока я буду карабкаться с одного уровня на другой — они были слишком широкие и слишком высокие, чтобы просто шагать по ним вниз, — свет совсем погаснет, и я останусь одна в кромешной тьме, в темном зале, как на дне колодца. Дверь, сквозь которую я вошла, осталась далеко наверху, и если бы я позвала на помощь, никто бы не услышал. А без света я не смогла бы взобраться назад по этим неудобным уровням.

Позднее я поняла, что, если учесть день и время, когда я проснулась, очень может быть, что я видела этот сон в точности тогда, когда ее кремировали. Мой брат сказал, что кремация началась непосредственно после похорон, и назвал время, когда похороны закончились. Я подумала, что мерцающий огонек был ее жизнью, что эти несколько дней она еще цеплялась за нее. А уровни, по которым я с таким трудом спускалась, были фазами ее постепенного угасания, день за днем. И богато украшенный зал был самой смертью, со всей сопровождающей ее ритуальной торжественностью, которая виднелась впереди — или внизу.

Потом перед нами встала неожиданная дилемма — говорить или не говорить отцу. Наш отец был к тому времени уже не совсем в здравом уме, его часто озадачивали обычные вещи. Мы возили его на коляске туда-сюда по холлу хосписа. Он любил здороваться с другими жильцами, улыбаться и кивать им. Мы останавливались возле двери в его комнату. В июне, в последний год своей жизни, он посмотрел на плакат «С днем рождения!», который повесили ему на дверь, махнул длинной, бледной веснушчатой рукой в его сторону и спросил, что это. Ему уже не удавалось выговаривать слова четко. Если только вы не были знакомы с ним всю жизнь и привычны к его речи, вы бы его не поняли. Он все удивлялся плакату и улыбался. Наверное, он гадал, откуда в хосписе узнали про его день рождения.

Он все еще узнавал нас, но многого не понимал. Было ясно, что долго он не протянет, хотя мы еще не знали, как мало ему осталось. Нам казалось, нельзя скрывать от него, что его дочь умерла — хоть она и была на самом деле падчерицей. Но понял бы он, если бы мы ему рассказали? А если бы понял — вдруг бы это нанесло по нему слишком сильный удар? Или, может быть, произошло бы и то, и другое — он понял бы, но не до конца, и ударом для него стала бы не только сама новость, но и то, что он не может до конца в ней разобраться. Стоит ли наполнять его последние дни тревогой и горем?

Но и умолчать было бы нечестно — он бы окончил свои дни, не зная, что его дочь умерла. Нечестно, что главу нашей маленькой семьи, который, наравне с матерью, принимал самые важные в нашей жизни решения, который вел машину, когда мы выезжали на маленькие экскурсии по интересным местам, который помогал моей сестре с домашним заданием, когда она была подростком, который каждый день провожал ее до школы, когда она пошла в первый класс, в то время как мать в это время работала или отдыхала, который разрешал или не разрешал, который шутил за столом, так что она и ее друзья смеялись, который несколько дней провозился на заднем дворе, сооружая для нас игровой домик — что вот его-то не удостоят чести знать, что в его семье произошла такая большая перемена.

Ему оставалось недолго, и нам было решать, как он проведет последние дни — рассказывать ему или нет. Не помню точно, к какому выходу мы пришли, это было столько лет назад. Раз не помню, значит, наверное, ничего драматического не произошло. Может быть, мы из чувства долга рассказали ему — но торопливо, нервно, втайне желая, чтобы он не очень-то понял, и он посмотрел на нас с недоумением, потому что все происходило слишком быстро. Но я не уверена, припоминаю я это или просто сочиняю.

В один из своих визитов она подарила мне красный свитер, красную юбку и круглый керамический противень, на котором пекут хлеб. Она сфотографировала меня в свитере и юбке. Думаю, последний подарок, который она мне сделала — это маленькие фигурки тюленей с дырочками в спинках. Внутри у них уголь, чтобы поглощать запахи. Их надо ставить в холодильник. Наверное, она подумала, что раз я живу одна, то не слежу за холодильником, и в нем плохо пахнет, или просто решила, что они кому-нибудь пригодятся.

Зачем она оставила у меня соус тартар? Кто бы мог подумать, что можно так привязаться к банке с соусом. Но выходит, что можно — я не хотела его выбрасывать, потому что он остался после нее. Выбросить — значило признать, что время идет, дни проходят, а она осталась позади. Мне было так же тяжело видеть, как наступает новый месяц, июль, ведь она его уже не увидит. А потом настал август, и его к тому времени тоже не стало.

Но тюлени и правда оказались полезными, во всяком случае, семь лет назад я так считала. Я поставила их в холодильник, правда, задвинула подальше, чтобы не глядеть в их улыбающиеся мордашки и черные глазки всякий раз, когда открываю дверцу. И даже перевезла их с собой на новую квартиру.

Не уверена, что они до сих пор что-то поглощают, через столько лет. Но много места они не занимают, да и в холодильнике у меня не так уж много всего. Я рада, что они у меня есть, потому что они напоминают мне о ней. Если нагнуться и переставить содержимое холодильника, я увижу их в свете лампочки, проникающем сквозь что-то пролитое и потом присохшее на верхней полке. Их два. У них на мордочках нарисованы черные улыбки. Или это просто такие линии, похожие на улыбки.

Вообще-то с тех пор, как я выросла, я хотела в подарок только что-то полезное, вроде справочника. Или что-то старинное.

Теперь из вагона-ресторана доносится шум — пассажиры смеются. Там продается алкоголь. Я никогда не пила в поезде — я люблю пить, но не в поездах. Наш брат иногда выпивал в поезде, на пути домой после визита к матери. Так он мне однажды сказал. В этом году он в Акапулько — ему нравится Мексика.

Нам осталось ехать еще где-то два часа. Снаружи темно. Хорошо, что было еще светло, когда мы проезжали фермы. Может быть, в вагоне-ресторане собралась большая семья, или группа едет на конференцию, я часто такие вижу. Или на спортивное мероприятие. Хотя сегодня вряд ли. А вот кто-то подходит сюда, глядя на меня. Она слегка улыбается, но выглядит смущенной. Что случилось? Она ерзает. А, вечеринка. В вагоне-ресторане вечеринка, говорит она. Приглашены все.

история Средних веков

Сарацины — это оттоманы?

Нет, сарацины — это мавры.

Оттоманы — это турки.

мои школьный товарищ (из Флобера)

Прошлым воскресеньем я посетил Ботанический сад. Там, в Трианон-парке, жил когда-то чудаковатый англичанин по имени Калверт. Он выращивал розы и переправлял их морем в Англию. У него была коллекция редких георгинов. Была у него также дочь, которая крутила шашни с моим школьным товарищем по имени Барбеле. Из-за нее Барбеле наложил на себя руки. Ему было семнадцать лет. Он застрелился из пистолета. Я шагал по песчаной насыпи против сильного ветра и вдруг увидел дом Калверта, где когда-то жила и его дочь. Где-то она теперь? Возле дома с тех пор воздвигли парник, в котором растут пальмы, и лекционную аудиторию, где садоводам рассказывают о культивации, почковании, прививке и подрезке — словом, обо всем, что требуется знать об уходе за плодовым деревом! Думает ли кто-нибудь теперь о Барбеле, так отчаянно влюбленном в юную англичанку? Кто вспомнит моего страстного друга?

урок игры на фортепиано (сон)

Я разговариваю со своей подругой Кристиной. Я давно ее не видела, лет семнадцать. Мы обсуждаем музыку и договариваемся, что при следующей встрече она даст мне урок игры на фортепиано. Чтобы подготовиться к уроку, говорит она, я должна выбрать и изучить одно барочное произведение, одно классическое, одно романтическое и одно модернистское. Я остаюсь под впечатлением от ее серьезности и от сложности задания. Я готова его выполнить. Мы проведем урок через год, говорит она. Она сама придет ко мне домой. Но потом добавляет, что не уверена, вернется ли она в эту страну. Может быть, нам придется провести урок в Италии. А если не в Италии, то уж точно в Касабланке.

школьники в большом здании (сон)

Я живу в очень большом здании, размером со склад или оперный театр. Живу я там одна. Но вот приходят школьники. Я вижу, как их резвые маленькие ножки переступают порог, и чуть испуганно спрашиваю: «Кто это, кто это?» Они не отвечают. Класс очень большой и состоит из одних мальчиков, с ними двое учителей. Они вваливаются в студию для живописи в задней части дома. Потолок в этой студии достигает высоты второго или даже третьего этажа. На одной из стен — фреска с изображением темных лиц. Дети зачарованно толпятся перед фреской, тычут в нее пальцами и говорят что-то. На противоположной стене — другая роспись, с голубыми и зелеными цветами. На нее смотрят всего несколько мальчиков.

Группа хотела бы переночевать здесь, так как у них нет средств на гостиницу. Я спрашиваю одного из учителей: а в их родном городе нельзя было объявить сбор средств на поездку? Нет, отвечает он с грустной улыбкой, из-за того, что он — учитель-гомосексуал. С этими словами он оборачивается и нежно обнимает другого учителя.

Позже я нахожусь все в том же здании со школьниками, но это уже не мой дом, или я об этом не знаю. Я спрашиваю одного из мальчиков, где здесь туалет, и он показывает мне дорогу — это очень милый туалет, со старинной сантехникой и обшитый деревянными панелями. Пока я сижу на унитазе, помещение взрывает вверх — потому что этот туалет по совместительству еще и лифт. Срывая за собой воду, я на секунду задумываюсь, как здесь работает водопровод, но потом решаю, что хозяева, должно быть, это продумали.

предложение и молодой человек (сон)

Предложение лежит на виду у общественности, в урне без крышки. Это грамматически неправильное предложение: «Кто петь?!» Мы наблюдаем за ним, притаившись в темной арке. Мы видим, что к урне несколько раз подходит молодой человек с любопытством разглядывая предложение. Мы ни куда не уйдем, потому что боимся, что молодой человек в любой момент может быстренько подойти и исправить его.

Молли, самка кошки: история наблюдений

Описание: самка, стерилизована, окрас черепаховый.

Происхождение:

Обнаружена ранней весной на обочине дороги, свернувшейся в клубок возле сугроба.

Возраст на момент взятия в дом: около 3 лет.

Предположительно брошена предыдущими хозяевами.

Первую неделю содержалась в ванной.

В течение первой недели отказывалась принимать пищу, но активно играла в замкнутом пространстве.

Кожа/шерсть: воспаление/раздражение вокруг шеи.

Паразиты: обнаружены следы блох.

Выпускается хозяевами во двор.

Составляет хозяевам компанию во время работы в огороде.

Нос/глотка: видимых повреждений нет.

Питается сухим кормом, аппетит хороший.

Охотится на небольших птиц, но не смогла удержать в зубах большую синюю сойку.

Сломан зуб: верхний правый клык.

Степень поврежденности зубов: 2–3 из 5.

В доме содержится также еще две кошки, все три свободно перемещаются по большому дому.

Не играет с другими кошками.

Глаза: видимых повреждений нет.

Легкие: в рамках нормы.

Не играет с хозяевами в присутствии других кошек, однако играет с хозяевами в ванной.

Лимфатические узлы: в норме.

Сердце: в рамках нормы.

Ласкова с хозяевами, мурлычет и закрывает глаза при поглаживании и почесывании за ухом.

Висит неподвижно, когда ее берут на руки.

Мочеполовая система: в рамках нормы.

Мочится в неположенных местах (на пол) 2–3 раза в день.

Со временем проблема усугубилась, лужицы мочи увеличились.

Уши: нет видимых повреждений.

Умеренная фасциальная дисфункция в поясничном отделе, значительная в области крестца.

Жалуется при поглаживании непосредственно перед хвостом.

Иногда жалуется перед или после уринации.

Иногда жалуется при пробуждении.

Брюшная полость: при пальпации отклонений не обнаружено.

Нервная система: в рамках нормы.

Вес: 4,5 кг.

Нормальный вес по ИМТ: 4,5 кг.

Не использует лоток — испражняется на пол рядом с лотком.

Возможно, заражена блохами.

Уровень боли: 3 из 10 (над крестцом).

Позволяет ветеринару себя осмотреть, нервничает, но не выказывает открытой враждебности.

Пульс: 180.

Общее состояние: 3 из 5.


Дополнение:

Находясь в помещении, мочилась в больших количествах на пол.

Каждый день уходила во двор, невзирая на неблагоприятные погодные условия.

Пропала около полудня в очень жаркий весенний день.

Была обнаружена ранним вечером того же дня под сосной, тяжело дышала, была покрыта мухами.

Была внесена в дом и помещена в прохладную душевую кабину.

Дыхание стабилизировалось.

Умерла через несколько часов.

Возраст на момент смерти: около 11 лет.

письмо в фонд

Дорогой Фрэнк и другие попечители Фонда,

я не успела закончить это письмо вовремя, хотя начала мысленно составлять его сразу же после короткого разговора с вами 29 сентября в тот далекий год. С первых же дней я соблюдала инструкции, которые вы мне сообщили — что я могу поделиться новостью только с двумя людьми, что я должна быть любезна с репортером из колледжа, если он объявится, и что я должна называть вас Фрэнк. Инструкции насчет письма вы мне не дали, поэтому я не стала тогда его писать.

Кажется, вы тогда спросили, каково это — получить грант, но я не уверена, что не путаю вас с другим человеком, который мог у меня это спросить. Как бы то ни было, спрашивали вы меня об этом или нет, но я вам об этом напишу.

Я уже говорила, Фрэнк, что я сразу же захотела написать вам благодарственное письмо. Вы сказали, что в этом нет необходимости. Но я хотела это сделать. Вы засмеялись и сказали: действительно, вы ведь ученый и преподавательница литературы, вам, должно быть, есть что сказать.

Проблема в том, что я человек честный и правдивый, но я не уверена, до какой степени правдивой я могу быть, когда пишу в Фонд. Я не хочу сообщать вам вещей, которые вам не хотелось бы знать. Например, вряд ли вам хотелось бы узнать, что я не собиралась работать все время, на протяжении которого я получала от вас средства.

Просто получилось так, что я не поверила, будто получила грант. Я не верила в это на удивление долго. Я привыкла не получать грант. Я это знала. У нас на отделении в колледже это называется двухгодичный грант. Другие исследователи, мои знакомые, его получали. Я много лет мечтала получить этот грант. Я видела, как его получают другие, но сама его не получала: я попросту была одной из многих и многих ученых, которые страстно мечтают о гранте, чтобы хотя бы на время спастись от рабочей рутины — от большой учебной нагрузки, от постоянной усталости, от действующего на нервы декана или от невероятно придирчивой председательницы комитета, от работы в комитете, от бесконечного пребывания на работе, от мигающей лампочки в кабинете, от пятен на ковре и т. д. Я совсем привыкла быть одной из тех, кого Фонд обходит своим вниманием, тех, кого отвергли, тех, кто, по мнению Фонда, недостоин награды и, значит, немножко хуже других. Поэтому я и не поверила по-настоящему, что стала одной из этих спасенных, или начала верить постепенно, очень медленно, благодаря постоянным напоминаниям, которые тоже поначалу казались нереальными: «Поздравляю! — говорила то одна, то другая коллега. — Какие теперь планы?»

Я была вроде человека, потерявшего память, который слушает чужие рассказы о своей прежней жизни, но сам ее не помнит. А так как он ее не помнит, он и не верит в них по-настоящему, но ему придется согласиться с ними и привыкнуть, ведь столько людей говорят ему одно и то же.

Так как вы попросили, я попробую восстановить для вас этот опыт.


Звонок из Фонда поступил в начале десятого.

Я как раз собиралась выходить в город. Я отвлеклась от того, что делала, чтобы поговорить с вами. Сначала я подумала, что вы звоните по какому-то другому поводу. Но в то же время я чувствовала, что по другому поводу вы не стали бы звонить мне в девять утра, могли бы просто написать. Первой со мной разговаривала женщина, скромная и приятная, с тихим голосом. Она сообщила мне радостную новость и сказала, чтобы я сейчас же позвонила другому человеку из Фонда, он может оказаться в офисе, а может и не оказаться.

Пока мы разговаривали и я выслушивала радостную новость, я переживала, что сейчас опоздаю на автобус. Опоздать на автобус мне было никак нельзя, потому что у меня была назначена встреча в соседнем городе, к югу от того места, где живу. Я позвонила другому человеку из Фонда, мужчине, он, к моему облегчению, оказался в офисе. Я думаю, что этим человеком были вы, хотя теперь, через столько лет, уже не так в этом уверена. Он начал поддразнивать меня. Делал вид, что я неправильно поняла ту тихую женщину и что на самом деле мне не полагается никакого гранта. Он, наверное, думал, что я пойму, что он просто дразнится, и, наверное, понимал, что я удивлюсь, почему это он дразнится, и даже забеспокоюсь, хотя я сама не понимаю, из-за чего именно я забеспокоилась. Я потом задумывалась, дразнили ли вы других людей, которым сообщали радостную новость, или только меня, но так как вряд ли вы сделали исключение лично для меня, значит, наверное, такая у вас привычка — дразнить тех, кому звоните, если это и вправду были вы.

Я говорила с ним, или с вами, пока вы не сочли, что этого достаточно. Тогда-то вы и дали мне инструкции. И велели называть себя Фрэнком. Тогда я была готова выполнить любое ваше пожелание, потому что боялась, что если я буду недостаточно прилежна, все рухнет, и грант растворится в воздухе. Это была инстинктивная реакция, а не рациональная. Когда вы повесили трубку, я побежала на автобус.

Конечно, я обрадовалась — я думала о радостной новости всю дорогу до города. Кроме того, мне в первый раз представился шанс понаблюдать за тем, как разум осваивается с внезапной переменой. Я постоянно замечала, что думаю о чем-то так, как думала раньше, а потом ловлю себя на этом и говорю себе: нет, теперь все пойдет по-другому. Когда это произошло много раз подряд, мой разум начал постепенно осваиваться с переменой.

Чуть позже в тот же день я остановилась перекусить в ресторане напротив государственной библиотеки. Я заказала половинку сэндвича и мисочку супа, это обошлось мне в семь долларов. Когда официантка ушла, мыслями я была еще в меню, потому что вообще-то я предпочла бы свой любимый салат, который стоил одиннадцать. Потом до меня дошло: я могу позволить себе этот салат! Но следом пришла другая мысль: будь осторожна! Если ты теперь будешь тратить в полтора раза больше денег на еду, они быстро кончатся!

Я испытывала такое облегчение. Я хотела бы описать Фонду это невероятное облегчение. Но потом я подумала, что вы, наверное, и так об этом знаете. Вам, наверное, говорит об этом каждый, кому вы помогаете. Все ли вам об этом говорят? Или некоторые из них слишком стесняются, а другие касаются только деловых вопросов? Они, наверное, очень практичные и сразу планируют, на что потратят деньги? А бывает ли так, что люди не чувствуют облегчения, хотя они рады и взволнованы? Или даже не рады и не взволнованы? Но я все равно хотела об этом рассказать. Я хотела сказать вам, что все будет хорошо, и вам не о чем будет волноваться.

Я хотела рассказать, что всю свою взрослую жизнь, начиная с двадцати одного года, я переживала насчет того, на какие средства буду жить в следующем году, а иногда и на следующей неделе. Пока я была еще молодая, да и позже тоже, родители иногда присылали мне небольшие суммы, но обеспечивать себя я должна была сама, это была моя зоне ответственности. Я это знала, и у меня никогда не было надежного источника доходов на будущий год. Иногда мне становилось страшно, потому что я зарабатывала мало и не знала, как сделать так, чтобы зарабатывать больше. Я физически ощущала этот страх где-то в животе. Он находил на меня внезапно: что я буду делать? Как-то раз я была вообще без денег, но перед этим подруга одолжила у меня тринадцать долларов. Я не хотела просить, чтобы она их вернула, но пришлось. Сильнее всего я хотела сказать, что теперь мне не надо будет ходить на работу, потому что эта работа мне очень тяжело дается. Я имею в виду преподавание.

Преподавать мне всегда было тяжело. Иногда это превращалось в катастрофу. Я не боюсь тяжелой работы, я к ней привычна, но именно этот вид работы, преподавание, которым я занималась, просто уничтожал меня, почти выводил из строя. Особенно трудным был год как раз перед телефонным звонком, и тот год, когда я собственно его и получила. Мне тогда хотелось плакать, хотелось кричать, хотелось ломать руки и жаловаться, и я пробовала жаловаться знакомым, хотя никогда не жаловалась так сильно, как мне этого хотелось. Некоторые слушали и пытались помочь, но надолго их не хватало, разговор вскоре заканчивался. Большей частью я держала свои чувства при себе. Когда позвонили из Фонда, учебный год еще шел, но после звонка все изменилось, потому что теперь я знала, что не буду продолжать. Осталось два месяца, думала я, и с этим будет покончено, возможно — навсегда.

В автобусе по дороге в колледж я часто мечтала, что произойдет что-то необычайное и спасет меня, или что случится небольшая авария, в которой никто не пострадает или хотя бы сильно не пострадает, но на работу я из-за нее попасть не смогу.

Вот как начинался учебный день. Я ехала на автобусе из своего городка в другой, в часе езды к северу, где и находится мой колледж. На машине я не еду, хотя она у меня есть. В рабочие дни я не хочу отвечать еще и за это: следить за рулем и за дорогой.

Я молча сижу в автобусе и смотрю в окно. Автобус легонько покачивается и вжимает меня в сиденье, когда разгоняется, или на мгновение падает из-под меня, когда запрыгивает на бугорок. Мне нравится, как автобус катает меня. Не нравится песня, которая играет у меня в голове. Она всегда там играет, хотя я не сразу ее замечаю. Это не праздничная песня. Это нудная однообразная песня, в которой много повторов, почему-то она часто играет у меня в голове: «Мексиканский танец шляп».

Я хотела еще сказать, что когда пришла радостная новость, у меня как раз заканчивались деньги. На счету в банке у меня было совсем мало, чего уже несколько лет не бывало, хотя весной должны были появиться небольшие подработки. А теперь у меня стало бы достаточно денег, благодаря вам, если бы я, конечно, не умерла раньше.

Мне хватало бы на жизнь, и даже оставались бы лишние деньги, которые я потратила бы на вещи, которые мне нужны или просто нравятся. Я купила бы новые очки, может быть, посимпатичнее старых, хотя с этим всегда сложно. Я покупала бы к ужину еду подороже. Но как только я начинала думать, куда потрачу лишние деньги, мне становилось стыдно или неловко, потому что новые очки или хороший ужин — это вещь, конечно, приятная, но не необходимая, и сколько я вообще могу потратить на вещи не первой необходимости?

Со мной происходило что-то странное. Иногда мне казалось, что я отделилась от своей жизни, как будто плыву над ней или где-то в сторонке. Наверное, это из-за того, что я больше ни от чего не зависела, и ничто меня больше не удерживало, ну или почти ничто: ни преподавание, ни контакты, через которые я разживалась подработками, чтобы заработать еще четыре тысячи долларов, или три, или две, или одну, на три месяца вперед, или на два, или на один. Я парила в вышине и смотрела на далекую землю, и отсюда мне открывалось больше пространства.

В отделении устроили маленькую вечеринку в честь моего гранта. Не то что бы это был такой уж большой грант, но в отделении любят устраивать шум из-за того, что происходит на факультете. Они хотят, чтобы начальство видело все наши достижения и хорошо думало об отделении.

Но я на вечеринке чувствовала себя неловко. Теперь отделение, да и, может быть, весь колледж, ценило меня больше, чем раньше, а я как раз хотела уйти из колледжа. Вообще-то я уже потихоньку строила планы об уходе.

Либо сожгла бы все мосты разом, либо участвовала бы в жизни колледжа как можно меньше.

Оказалось, что бросить преподавание не получится. Но тогда я еще об этом не знала.


Я не всегда плохой преподаватель. У моих проблем с преподаванием сложные причины, и я много о них думала: скорее всего, дело в недостатке организованности с моей стороны плюс привычке слишком тщательно все планировать, а еще боязнь публичных выступлений, неумение четко формулировать свои мысли и производить сильное впечатление. Я стесняюсь смотреть студентам в глаза. Я бормочу себе под нос или сама запутываюсь, когда надо что-то объяснить. Я даже доской не люблю пользоваться.

Я не люблю пользоваться доской, потому что не люблю отворачиваться от класса. Я боюсь, что если я отвернусь, студенты воспользуются этим и начнут разговаривать, или повторять конспекты по другим предметам, или, того хуже, уставятся мне в спину, вряд ли с восхищением. В прошлом году я вообще не пользовалась доской. В этом — начала. Но когда я ею пользуюсь, я очень тороплюсь и нервничаю, и почерк у меня очень плохой, так что буквы выходят мелкие, тусклые и трудночитаемые.

Вот как я работаю: по мере возможностей я избегаю мыслей о занятии. Потом, когда до него остается уже мало времени, день или вечер, я начинаю к нему готовиться. Но готовясь к нему, я, к сожалению, начинаю представлять его у себя в голове. А когда я представляю, меня охватывает такой страх перед занятием и перед студентами, что я вся леденею, и мысли начинают путаться. Иногда мне удается взять панику под контроль, подавить ее или уговорить саму себя не нервничать, и тогда я несколько минут, иногда даже полчаса, планирую занятие в спокойном темпе. Но потом паника накатывает снова, и мыслительные способности мне отказывают. Все планы кажутся бестолковыми, мне кажется, что я ничего не знаю и ничему не могу научить. И чем больше я запутываюсь с планом, тем больше паникую, потому что время идет, и занятие приближается.

Чувство отделенности от жизни, про которое я говорила выше, было похоже на то, как, наверное, чувствует себя человек, узнавший о своей смертельной болезни. Видение прояснилось — так тоже бывает у умирающих. Казалось, что изменилась не я, а все то, что вокруг. Все стало острее, четче и ближе, как будто раньше я видела мир не целиком, а только фрагментами, урывками, или целиком, но сквозь туман или пелену. Что мешало мне видеть мир раньше? Взгляд затуманивала пелена между мной и миром или у меня на глазах были шоры, ограничивавшие кругозор и заставлявшие смотреть только вперед? До сих пор я об этом не знала — что у меня была привычка не смотреть по сторонам. Не то чтобы раньше я принимала все как данность и никогда ничему не удивлялась, но я никогда не смотрела на весь окружающий меня мир разом. Почему? Потому ли, что боялась загореться чем-то, на что у меня не было времени и денег, или отвлечься на мысли о чем-то постороннем? Мне приходилось игнорировать большую часть мира или сразу же переключаться на насущные дела, в чем бы они ни заключались. Я не разрешала своим мыслям свободно блуждать, где они захотят, останавливаясь то на одном, то на другом предмете.

Теперь все выглядело иначе — как если бы я вернулась на землю и оглядывала ее свежим взглядом. Казались ли вещи более красивыми? Не совсем так. Скорее, они больше напоминали самих себя: более полные, более живые. Может быть, так видят мир люди, пережившие пограничный со смертью опыт?

Я уже знала о своей привычке выглядывать в окно машины или автобуса и с какой-то тоской смотреть на далекие объекты, возле которых я никогда не побываю, хотела бы побывать, но не побываю — например, когда я жила в Калифорнии, это было старое разваливающееся ранчо с рощицей эвкалиптов и пальм посреди заросшего поля. К нему вела длинная, извилистая и очень грязная дорога.

Сейчас из автобуса по дороге в колледж мне видны похожие вещи: старая ферма в окружении хозяйственных построек, поросшая деревьями и отделенная полем от автомобильной трассы. Это совсем простой старый деревянный дом и деревья — это простая купа обычных высоких деревьев, дающих тень.

Раньше я считала, что подобные места так и должны оставаться вдалеке, что я должна смотреть на них с какой — то тоской, что они должны быть почти воображаемыми. Но теперь, когда я чувствую себя отделенной от своей прежней жизни, я думаю, что могла бы как-нибудь съездить туда.

В то же время, я чувствовала больше близости к незнакомцам. Как будто между нами больше не было дистанции. Не знаю, было ли это как-то связано с чувством отделенности от жизни. Думаю, под «жизнью» я подразумевала повседневные заботы, планы и ограничения, которые больше меня не касались. Сильнее всего я чувствовала эту близость к незнакомцам на автобусных остановках, потому что там собирается сразу много незнакомцев, и я иной раз наблюдаю за ними целый час или два, например, когда жду ночного автобуса домой и сижу в кафе, сочиняя письмо или просматривая студенческие работы.

Надо сказать, когда занятие уже началось, напряжение уже не ощущается так сильно, как в предшествующие часы и особенно в последние десять-двадцать минут. Самое худшее — это последний момент, когда я встаю со стула, беру свой портфель и открываю дверь своего кабинета. Даже какие-нибудь пять минут, пять минут, оставшихся на сидение в кабинете, придают мне сил и чувство защищенности, хотя это слишком короткий промежуток времени, чтобы потратить его на что-то полезное. Но пяти минут достаточно, чтобы встать щитом между мной и той самой последней минутой.

Я должна бы понимать, что сам час занятия будет не таким ужасным, как десять или двадцать минут перед ним, а особенно последняя минута. Если бы я действительно знала, что занятие пройдет не так уж плохо, я бы так его не боялась, и, конечно, эти последние десять или двадцать минут были бы более терпимыми. Но я никак не могу себя в этом убедить. К тому же иногда оно и правда проходит плохо.

Однажды, например, дискуссия вышла из-под контроля, и некоторые студенты позволили себе оскорбительные высказывания в адрес определенных групп, и так как мне не удалось пресечь это сразу же, кто-нибудь мог бы подумать, что я такое допускаю и даже поощряю. Некоторые другие студенты и я тоже испытывали все нарастающий дискомфорт по мере продолжения дискуссии. Более опытный преподаватель сумел бы воспользоваться ситуацией и повернуть дискуссию по-другому, предложив, например, поразмыслить о вреде или, наоборот, пользе обобщений и стереотипов. Но мне ничего подобного в голову с ходу не пришло, и занятие окончилось на скверной ноте. Потом, уже дома, меня осенили кое-какие удачные и остроумные идеи, которые могли бы мне пригодиться, но было уже поздно. Я с ужасом ждала следующего занятия, предчувствуя, какой натянутой и недружелюбной будет атмосфера. И я не ошиблась.

Не так часто случается, что дискуссия поворачивает не туда, куда надо. Чаще просто попадаешь в неловкое положение. Иногда я замолкаю во время лекции, не потому, что не могу сразу подобрать подходящее выражение, а потому, что я сбилась с объяснения, запуталась и мне надо придумать, как закончить свою речь таким образом, чтобы она не показалась бессмысленной. Когда я замолкаю, студенты начинают слушать более внимательно. Им интересно, когда я наталкиваюсь на препятствия, а не когда речь льется плавно, сама собой. И чем внимательнее они на меня смотрят, ожидая, что я скажу дальше, тем больше я теряюсь и не знаю что сказать. Я боюсь, что меня совсем парализует от страха. Приходится играть, скрывая что я почти парализована, и выдавать какое-то заключение, пусть и временное. После этого они теряют интерес.

Но больше всего я боюсь не ситуаций, с которыми мне не удается справиться, и не неловких моментов, когда я чувствую себя не в своей тарелке. Я боюсь чего-то более масштабного. Я не хочу быть в центре внимания большой группы студентов, которые следят за каждым моим словом или жестом. Это игра не на равных. Их так много, они сидят рядами, уставившись на одного-единственного человека напротив. Кажется, что даже мое лицо изменяется. Оно становится более уязвимым, потому что на него смотрят не дружелюбно, как смотрел бы друг или знакомый, или даже служащий в магазине или банке, а изучающе, как на чужеродный объект. Чем скучнее моим студентам, тем сильнее мое лицо и тело превращаются в чужеродные объекты для критического разглядывания. Я знаю это, ведь я сама была студенткой.


Верно замечено, что первая встреча с классом совсем не такая сложная, как последующие, потому что в первый день столько всего надо успеть сделать, и с этим я отлично справляюсь. Я отмечаю присутствующих, я объясняю, что мы будем изучать и что от них требуется. Я не стесняюсь копаться в своих заметках и распечатках, потому что в первый день так делают почти все преподаватели. Мне придает сил понимание того, что в жизни этих студентов было столько преподавателей, профессиональных, уверенных в себе и сильных преподавателей, что я тоже могу притвориться уверенным в себе, даже требовательным преподавателем, и они поверят. Иногда я играю так хорошо, что мне удается поддерживать их в этом убеждении и позже.

Иногда на занятиях даже происходило что-то хорошее. Иногда дискуссия выходила интересной, студенты казались удивленными и заинтересованными. Случались даже редкие занятия, которые были хорошими от начала до конца. Мне нравятся студенты — большинство из них, хотя и не все. Они всегда мне нравились, может быть, потому, что их оценки зависят от меня, и они стараются продемонстрировать себя с наилучшей стороны.

Я люблю читать их работы. Каждую неделю меня ждет новая стопка работ, обычно распечатанных и аккуратно оформленных, и я всегда надеюсь найти в них что-то драгоценное. И там действительно всегда встречаются хорошие места, а иногда попадается что-то действительно выдающееся, идея или хотя бы фраза. Самое захватывающее — это когда студент, который до этого звезд с неба не хватал, вдруг выдает что-то очень хорошее, На самом деле, читать и проверять студенческие работы — это то, что я люблю в своем деле больше всего, отчасти из-за того, что занимаюсь этим дома, в одиночестве, обычно лежа в постели или на диване.

Но хороших моментов и отдельных удачных занятий гораздо меньше, чем моментов тяжелых.


Когда я только-только узнала о том, что получила грант, я мечтала, что смогу бросить не только преподавание, но и свой кабинет, и принять участие в общественной жизни. Я могла бы даже претендовать на какую-нибудь административную должность, пусть даже не очень высокую — в школе или городском совете. Но потом я подумала, а стоит ли вообще заниматься общественной деятельностью. Может быть, лучше было бы проводить время наедине с собой в кабинете. Или остаться в кабинете, но время от времени пописывать колонки в местную газету.

Уже потом мне пришло в голову, что все эти порывы должны были перегореть сами собой, чтобы я смогла вернуться к нормальной жизни. Может быть, этого я и хотела: чувствовать то же, что и всегда, делать то же, что и всегда, с той только разницей, что теперь у меня было немного больше времени, немного меньше работы и немного выше самооценка.

Из колледжа, где я училась, из моей альма-матер, мне ни разу не пришло ни весточки, они даже не брали интервью в журнал для выпускников и не просили пожертвований. Но как только в академическом бюллетене напечатали про грант, мне позвонила с поздравлениями сама председательница. Она сказала, что весной мне придет на почту официальное приглашение дать в колледже речь. Я ждала, но приглашения так и не получила. Я написала вопросительное письмо, но ответа так и не получила. Через несколько месяцев мне снова стала приходить почта из моей альма-матер, но это были только свежие номера журнала выпускников и просьбы о пожертвованиях.


Постепенно я наконец снова почувствовала себя как всегда. Несколько недель подряд я чувствовала себя слегка нездоровой и боялась несчастных случаев. Я боялась, что умру. Почему я вдруг стала бояться смерти? Стала ли моя жизнь более ценной из-за гранта? Или я думала, что раз со мной произошло что-то хорошее, теперь должно произойти что-то плохое?

Может быть, я боялась, что умру и не успею воспользоваться свалившейся на меня удачей? Грант мне пообещали, и они, то есть вы, не могли его у меня отобрать. Но вы порядка ради сообщили, в первом же письме, что если я умру, члены моей семьи — например, моя мать, или сестры, или мой брат — не смогут претендовать на него. Уточнять, что если я умру, то тоже не смогу претендовать, было необязательно.

Или я подумала, что после того как мне пообещали что-то настолько хорошее, я точно умру, прежде чем получу это?

Я вдруг стала щедрой. Мне хотелось делиться деньгами с друзьями, раздавать двадцатидолларовые бумажки незнакомцам. Я подумывала о том, чтобы пожертвовать что-нибудь грустному, ободранному автобусному вокзалу — может, какие-нибудь большие растения в горшках и полку с книгами в зал ожидания.

Потом подруга, которая через это уже проходила, посоветовала мне быть поосторожнее. Она сказала, что время от времени на меня будет находить почти непреодолимое желание раздать все деньги.

В жизни я много чем хотела заняться, но мне не хватало времени. Я не особенно изящна, но люблю танцевать. Я хотела петь, хотя голос у меня тоненький и слабый. Но, конечно, грант мне дали не для этого. Фонд не планировал поддерживать меня во время занятий танцами или пением.

Раньше я мечтала о том, сколько хороших вещей смогу купить, если у меня будет достаточно денег. Теперь смесь стыда и осторожности мешала мне тратить деньги на все подряд. Иногда я, правда, подумывала о том, что купить все же стоило бы. Я составила список: каноэ, старинный гардероб, пианино получше, обеденный стол, небольшой земельный участок, трейлер, чтобы жить на этом участке, пруд, чтобы разводить рыб, какую-нибудь скотину и сарай, чтобы держать ее там. Это все помимо хорошей одежды.

Но я, тем не менее, считала, что должна быть осторожна. Если бы я купила что-то необязательное, но приятное, могло оказаться, что его будет дорого содержать, как, например, земельный участок, за который надо платить налоги. Или за ним постоянно надо будет ухаживать, как, например, за скотом.

Ничего из списка я так и не купила.

После того, как обо мне написали в газете колледжа, я ждала от студентов комментариев и вопросов. Я радовалась возможности поговорить с ними о таком важном для меня событии. Я хотела рассказать им о научной работе, и какой интересной она может быть. Я думала, что говорить об этом будет легко и интересно, и что после этого они зауважают меня сильнее. Я гораздо лучше справляюсь на занятиях, если мне кажется, что меня уважают. Я подготовилась к беседе, вообразив себе их вопросы и сочинив кое-какие ответы. Но никто из них новостей не слышал, и никто ничего не сказал. Так как я готовилась к интересным вопросам, а не к тупому молчанию, я почувствовала себя еще более неловко и зажато, чем обычно.

Теперь я понимаю, почему я так много написала о преподавании. Раньше я не решалась признаться самой себе, как много тревог оно приносило в мою жизнь, потому что мне приходилось с этим жить. Потом я решила, что мне никогда больше не придется преподавать. Тогда я смогла признать, что это была худшая из пыток — стоять перед аудиторией, состоящей из индифферентных, а то и насмешливых молодых студентов.

Поначалу я думала, что этот страх был оправданным: что могло быть ужаснее, чем стоять перед рядами критично настроенной, равнодушной или презрительной молодежи, открытой их взглядам и их мнениям со всей своей нерешительностью, со своей заурядной внешностью, со своей неумелостью, неуверенностью в себе и неспособностью командовать. Отчасти это была правда. Но это из года в год и в разных школах. В начале того самого важного года, года, когда вы мне позвонили, страх был таким же сильным, как прежде, несмотря на то, что я проработала в этом колледже уже несколько лет и набралась опыта — и тогда я была вынуждена признать, что есть в этом нечто чрезмерное и неправильное. Некоторые мои друзья с этим согласились.

Например, в первый день занятий со мной приключилась травма, которую я теперь назвала бы психосоматической, если это правильный термин для травмы, причиной которой стало исключительно эмоциональное состояние: я проснулась с большим кровавым пятном в одном глазу. Глядя на отражение в зеркале, я сама себе показалась гротеском, монстром. Не знаю, заметили ли студенты это пятно, когда я стояла перед аудиторией. Никто, естественно, мне такого не сказал, так что я так этого и не узнаю. В любом случае, студентам всегда интереснее их собственные дела, чем преподаватель, пусть даже с кровавым пятном в глазу.

Позже, в том же семестре, у меня так воспалился кончик пальца из-за заразы, что мне потребовалась операция, и я пришла в класс с перевязанной рукой. От операции остался шрам и небольшая вмятинка, и еще палец немного потерял чувствительность. Мне кажется, что и эта травма была жалкой попыткой причинить себе вред, чтобы иметь причину не идти в колледж.

После того, как палец зажил и повязку сняли, я начала внезапно засыпать в неурочное время — каждый раз всего на несколько минут, но все же. Я засыпала не только в автобусе, это еще не так странно, но еще и у себя в кабинете, положив голову на письменный стол или откинувшись на спинку, и у себя в машине — на стоянках после поездок по магазинам, и на зубоврачебном кресле, и в очереди у офтальмолога, ожидая, пока зрачки расширятся. Видимо, я решила, что это был удобный способ избегать реальности, по крайней мере, ненадолго.

На протяжении всего семестра я ходила в черном — черное пальто, черные туфли, черные брюки, черный свитер — как будто это был щит, который мог меня защитить. Черный — сильный цвет, и, может быть, появляясь перед студентами в черном, я пыталась убедить их, что я сильная личность. Я должна была уверенно вести их за собой. Но я не хотела быть их вожаком — я никогда не хотела быть ничьим вожаком.

Когда я про это уже забыла, студенты начали узнавать про грант и задавать мне вопросы. Казалось, им правда было интересно. Казалось, им было приятно, что их преподаватель стала небольшой университетской знаменитостью. Новизна, нарушение привычного порядка, которому я была так рада, наверное, и их оживило. Когда во время занятия происходит что-то необычное, вроде внезапной грозы, или метели, или отключения электричества, или повязки у меня на пальце, я немного расслабляюсь, и время проходит лучше.


Семестр почти окончился. Последнее занятие должно было состояться через восемь дней.

У меня было ощущение надвигающейся смерти, может быть, потому, что скоро я должна была получить из Фонда первый чек. Единственным, что могло помешать мне получить деньги в январе, была моя собственная смерть. Поэтому в новом году меня ждала либо смерть, либо первый чек из Фонда.

На последнем занятии мы устроили что-то вроде вечеринки, хотя сначала я заставила их выполнить кое-какие задания. Я принесла в рюкзаке две бутылки сидра и пакет пончиков. Мы составили стулья в большой круг, хотя это была не моя идея. Я не могла придумать, как провести вечеринку с двадцатью пятью будущими бакалаврами. Усадить их рядами лицом ко мне и раздать пончики казалось как-то не очень празднично. Сдвинуть все стулья к стенам и фланировать туда-сюда, как на коктейльной вечеринке, тоже было неловко, потому что не все студенты дружили между собой.

Теперь мне было даже немного жалко прощаться с ними. Когда не надо было больше их бояться, было проще скучать по ним и тепло думать о них.

Когда занятия кончились, и бремя преподавательства упало с моих плеч, я продолжала воображать себе, что преподаю, обдумывая задание для письменной работы или остроумную ремарку. Я представляла, как они сидят рядами, внимательные и заинтересованные, хотя на самом деле они сидели в других кабинетах, или еще не вернулись с каникул и не думали ни обо мне, ни о моем курсе — разве что о том, какие оценки я выставила.

Вскоре после нового года я сходила к налоговому консультанту и узнала плохие новости. Довольно большая часть гранта уйдет на выплату налога — налога на грант! Еще часть надо будет положить на специальный счет — чтобы ее не обложили налогом. Того, что оставалось, на жизнь бы не хватило. Я поняла, что мне опять придется искать мелкие подработки — как, в общем-то, и раньше. Но я по-прежнему думала, что преподавать мне не придется.

Сначала я не хотела разрывать все связи с колледжем. Я думала, что могла бы иногда давать лекции. Я не боюсь стоять перед публикой, если при этом я читаю лекцию, которую написала заранее. Я могла бы делать это за небольшую оплату, думала я. Но оказалось, что это невозможно. Вместо этого мне предложили читать каждую осень небольшой курс для жителей района за очень скромное жалование. Жители района, которые ходят на такие лекции, обычно уже не молодые, иногда пожилые, и часто довольно эксцентричные. К преподавателю они относятся теплее и с большим уважением, так что я согласилась.

Теперь я больше не боялась умереть. Потому ли, что я уже получила часть денег? Может быть, теперь мне казалось, что если я даже и умру, то хотя бы не потеряю все, что мне причиталось? У меня появилась мысль, которую я поначалу никак не связывала со своим страхом умереть: надо заранее подготовиться к смерти, чтобы этот вопрос был уже решен, и я могла продолжать спокойно жить свою жизнь. Если смерть была самой страшной вещью, которая могла со мной произойти, надо было найти способ как-то с ней примириться. Но как я не видела, что эта мысль связана с моим прежним страхом смерти?

Тогда же я собралась приступить к письму в Фонд. Я бы написала, что теперь делаю все с большим вниманием. Вам, наверное, приятно было бы это прочитать. И еще я написала бы, что, получив деньги, я не стала покупать новые вещи, а, наоборот, захотела избавиться от ненужных, которые лежат на шкафах, покрытые толстым слоем липкой пыли, или засунуты подальше на полки, упакованы в коробки, плесневеют у дальней стенки шкафчика в ванной.

Но, может быть, это было бы вам неинтересно.

В письме, которое я собиралась написать в Фонд, не уверена, стала бы я писать о своих планах, хотя наверняка упомянула бы, что в прежней жизни у меня не было времени на такие вещи, как остановиться поговорить с соседями. Я была благодарна Фонду за то, что теперь в моей жизни появились такие вещи. Я не стала бы рассказывать вам, что пока не принялась ни за какой серьезный проект, или что сейчас я трачу все время на сортировку вещей: лекарств, лосьонов, мазей, журналов, каталогов, носков, ручек и карандашей. Может быть, я сортировала вещи, потому что думала, что скоро умру. Или мне казалось, что я не заслужила грант и что если Фонд заглянет ко мне домой, он придет в ужас от беспорядка.

Не думаю, что в Фонде думали об этом, когда присуждали мне грант. Я боялась, что им покажется, будто они потратили деньги впустую. Было уже поздно требовать их обратно, но они могли почувствовать разочарование или рассердиться.

Но, может быть, совесть рано или поздно заставила бы меня вернуться к работе, которую мне вообще-то полагалось делать. Может быть, Фонд и рассчитывал на то, что совесть не позволит мне попусту тратить время, а значит, и их деньги.


После того, как я получила первую выплату из гранта, я задумалась, могу ли купить себе что-нибудь дорогое. Как-то раз я чуть не купила по ошибке свитер, который стоил двести шестьдесят семь долларов. По-моему, это дорогой свитер, хотя я знаю, что некоторые со мной бы не согласились. Я неправильно прочитала надпись на ценнике и подумала, что он стоит сто шестьдесят семь долларов, хотя это тоже довольно дорого. Я сделала глубокий вдох и решила его купить. Я его даже не примерила — боялась, что потеряю решимость. Когда продавщица заполняла товарный чек, я заметила ошибку и мне пришлось сказать, что я все-таки не буду брать этот свитер. Это был простой красный кардиган. На самом деле, я не поняла, почему из-за одного только материала и одного интересного элемента в дизайне он стоил настолько дороже, чем вся одежда, которую я обычно покупаю.

Я продолжала стоять у кассы, наверное, так я хотела показать продавщице, что не стесняюсь того, что передумала из-за цены. Я поглядела на стеклянный прилавок с ювелирными изделиями внутри и полюбовалась на ожерелье за двести пятьдесят четыре доллара. Оно было красивое, но не настолько красивое, чтобы я захотела потратить на него столько денег. Потом я спросила цену золотого браслета, и продавщица сказала, что он стоил почти четыреста долларов. «Золото, оно все-таки дорогое», — сказала она. Это был простой изящный браслет из маленьких, тоненьких золотых дисков, нанизанных на тонкий шнур или цепочку, не помню из чего именно. Он был очень красивый. Но каким бы красивым он ни был, я бы никогда в жизни не потратила четыреста долларов на украшение. В конце концов, я купила только серьги за тридцать шесть долларов, их я, наверное, так и так бы взяла.

Я не знала, стоит ли мне вообще покупать дорогую одежду. Я думала, что хотя бы один раз в жизни я могла потратиться на что-то дорогое, как тот браслет. Но стоило ли оно того? Однажды я решила, что у меня в гардеробе должно быть совсем немного вещей, простых, но качественных. Мне по-прежнему нравится эта идея. Но если вещи качественные, значит ли это, что они окажутся дорогими? Если простая одежда будет очень дорогой, тогда и смысла особого нет одеваться просто. Но, может быть, получится найти качественную одежду в секонд-хэнде. Это будут простые, старые, чуть поношенные, но безупречного качества вещи. Казалось, что это удачный компромисс. Но потом я забеспокоилась, что если буду покупать одежду в секонд-хэндах, она не достанется тому, кто действительно в ней нуждается.


Весна обещала быть загруженной. Я заранее нашла несколько довольно скучных временных подработок, от которых теперь не могла отказаться, например, писать отзывы в издательство и небольшие статьи и выступать на не очень значительных конференциях. Так что жизнь моя, казалось, совсем не изменилась, и свободы в ней больше не стало, разве что я время от времени вспоминала, что осенью мне не придется возвращаться к преподаванию — во что я тогда все еще верила. Настанет лето, и я буду свободна от всех обязательств.

Но к тому времени, когда пришло лето и передо мной замаячил короткий курс, который я должна была прочитать, прошло уже столько месяцев, что я привыкла жить с двумя чувствами одновременно: что все в моей жизни изменилось — и что в моей жизни ничего на самом деле не изменилось.


Работа преподавателем в этом колледже была не первой моей работой такого рода, как я уже говорила. Раньше некоторые занятия проходили хорошо, а другие неплохо. Я помню, что во время первой встречи с одной группой мне стало настолько дурно, что пришлось занять их по-быстренькому выдуманным заданием, чтобы я смогла на время выйти из кабинета. Я вышла во двор и смотрела на купу эвкалиптов, пока мне не полегчало.

У другого класса, несколькими годами позже и в другом колледже, занятия проходили в кабинете, который раньше занимала моя близкая подруга. Как раз в этом кабинете между нами произошло несколько тяжелых сцен. Может быть, именно из-за этого преподавать этому классу было так трудно. На первом занятии один талантливый студент грубо запротестовал, когда узнал о моих требованиях к слушателям курса, а потом я случайно оскорбила другого, потому что сказала кое-что, что он принял на свой счет.

На работу я приходила за час до занятия. Никто из студентов никогда не заглядывал ко мне, ни разу, так что я всегда сидела в своем загончике одна. Если занятие проходило вечером, здание к этому времени было почти опустевшим, но кабинет по соседству со мной занимал более успешный и популярный преподаватель. Я сидела одна в почти пустом здании и слушала, что он говорит постоянно заглядывающим к нему студентам.

Я говорила себе: это всего четыре часа в неделю. Они идут парами, два часа во вторник и два в четверг — и это всего четыре маленьких часика в такой большой неделе. Но каждый из них отбрасывает длинную темную тень на предшествующий день, или даже на два дня, особенно темная эта тень по утрам в тот день, когда должны идти занятия, темнее всего — в те ужасные десять или двадцать минут перед занятием, включая почти невыносимую минуту, когда я открываю дверь из кабинета.

Еще я говорю себе, что у многих людей ужасные работы, и по сравнению с ними это хорошая работа.

Я много вам написала про преподавание. Это потому, что когда я получила грант, я подумала, что мне больше не придется преподавать. И еще я подумала, я и сейчас так думаю, что раз моя работа показалась вам столь интересной, что вы удостоили ее гранта, значит, наверное, и я вам тоже интересна, и все мои мысли и мнения тоже. Я знаю, что это может оказаться и неправдой, но предпочитаю верить, что вам не все равно, что со мной и чем я занимаюсь.


Мои психологические привычки так устойчивы, что я думаю о том же, что и раньше, так же, как раньше, даже когда обстоятельства меняются. Но после того как я получила новость о гранте, мое видение мира постепенно изменилось. Я замечала больше, поле зрения стало шире, я видела это и получала удовольствие от своего нового широкого кругозора. Как минимум однажды я села в машину и поехала кататься по районам, в которых раньше никогда не бывала. Я исследовала новое пространство и новое время, доставшиеся мне. Потом, может быть, из-за подработок, которые обрушились на меня весной, поле зрения снова сузилось, я больше сосредоточилась на работе и уделяла больше внимания текущей задаче, а не общей картине. Мое поле зрения стало как коридор, который вел от завтрака к обеду и от обеда к ужину.

Когда я разделалась со всей работой, запланированной на весну, на меня, к моему удивлению, накатила страшная лень. То, что началось как огромное облегчение после того, как с плеч свалилось бремя работы, постепенно превратилось в бесконечную, ничем не ограниченную лень, из глубин которой я сознательно отказывала любым просьбам, если только просящий не стоял прямо передо мной. Любые просьбы, переданные на расстоянии, письмом или еще как-то, я попросту игнорировала. Или быстренько отвечала что-нибудь, чтобы поскорее от них отделаться. Чего бы у меня ни просили, я отвечала, что слишком занята, слишком загружена. Я была слишком занята ничегонеделанием.

Обычно я очень энергичный человек. Я могу справиться с любой работой, если необходимо, могу заставить себя сделать это, могу выполнить целую цепочку заданий очень быстро, очень внимательно и не сбавляя темпа. Теперь, когда у меня были все возможности посвятить себя какому-нибудь исследовательскому проекту, все силы вдруг покинули меня, я сделалась совершенно беспомощной, я снова и снова повторяла, отвечая на любые предложения: «Извините, я очень занята, я и так очень загружена делами».

Никто ведь не знал. Может быть, я и правда очень занята, а может быть, и нет. Иногда я говорила: «Вы не могли бы связаться со мной через год?», потому что некоторые звонившие были дружелюбны и приятны, и мне не хотелось их разочаровывать. Я была готова согласиться на все их предложения, но только не прямо сейчас. Но я вполне могла себе представить, что когда-нибудь у меня наберется достаточно энергии и силы воли, чтобы заняться ими.

Я пыталась понять, в чем могла быть причина этой странной лени. Может быть, дело было в том, что я получила нечто такое, что не надо было отрабатывать, нечто такое, что другие люди считали очень важным, но я сама не казалась себе особенно важной. Я никогда не чувствовала себя важной персоной, и теперь из-за гранта я, наоборот, как будто еще уменьшилась. Грант был, конечно, гораздо важнее и значительнее, чем я. Я была всего лишь получателем. Получатель не играет никакой активной роли и не имеет особого значения. Активную роль играл Фонд, это он выдал мне деньги. Он на время изменил всю мою жизнь, посредством одного-единственного решения и одного-единственного телефонного звонка. Я могла проявить активность, только активно выражая благодарность: спасибо! Спасибо! Через два года грант бы закончился. Моя благодарность оставалась бы неизменной все это время — но совершила бы я что-нибудь значительное?

Потом часть энергии вернулась ко мне, и я смогла поработать кое над какими свои задумками, но все равно понемногу — одно деловое письмо в день, одно письмо личного характера на другой день.

Письмо в Фонд я так и не написала. Теперь я понимала, какой ошибкой было обещать вам это письмо. Вы его от меня не ждали, но так как я пообещала, теперь вы, наверное, ждете, и, наверное, считаете меня одной из тех, кто не держит своих обещаний.


Как-то в конце лета, в тот, первый год, я ехала на том же самом автобусе, который обычно отвозит меня до колледжа. В тот день я ехала совсем в другое место, гораздо дальше, потом я пересаживалась и к колледжу даже не собиралась приближаться. Но я заметила, что по мере того, как автобус продвигался на север, вокруг меня сгущалась знакомая тоска, хотя я не собиралась в колледж. Как странно, подумала я: воспоминание оказалось слишком живым, чтобы я отреагировала на него без всплеска эмоций. Воспоминание об этой тоске само было наполнено тоской, и эта тоска была так близко, будто притаилась в засаде и ждала, будто я в любой момент могла провалиться в эту альтернативную реальность.

Может быть, вам будет трудно поверить, что иногда часы перед занятием бывают даже приятными, просто потому, что само занятие еще не началось, и я еще не доехала до колледжа. Например, я люблю пересаживаться: сначала на междугороднем автобусе от моего дома в большой город к северу, потом городской автобус до самого колледжа. На городском автобусе с меня не берут платы за проезд, если я показываю свое удостоверение из колледжа, и эта маленькая привилегия радует меня больше, чем вы могли бы подумать. Чтобы пересесть с одного автобуса на другой, надо быстрым шагом пройтись от автобусного вокзала до центральной улицы в районе. На это уходит семь минут, за это время я прохожу мимо ресторана, перехожу широкую центральную улицу и поворачиваю налево, а потом иду в гору к остановке городского автобуса. Я всегда напоминаю себе, что ходить в гору полезно для сердца.

Перед рестораном я прохожу мимо турагентства, и, конечно, турагентство по соседству с рестораном, со столиками во дворе и утренней суетой, наводит меня на мысли о загранице, о дальних странах. На мгновение я как будто оказываюсь в другой стране, и из-за этого мне еще больше хочется очутиться где-нибудь подальше отсюда.

Если я опаздываю на городской автобус и сажусь на следующий, он делает дополнительную остановку по маршруту, и такие поездки мне нравятся больше, потому что они продолжительней: покинув город, автобус заезжает в стоящий на отшибе деловой комплекс, где сотрудники быстро ходят туда-сюда по петляющим тротуарам, парами или по одиночке. На этой остановке редко кто-то сходит.

Чтобы утешить себя, я часто думаю об одном великом, необычном и сложном французском поэте, который много лет преподавал в школе, потому что больше ему не на что было жить. Много лет его ученики насмехались над ним. Во всяком случае, где-то я про это читала.


Конец рабочей недели, вечерние часы перед автобусом до дома я провожу в кафетерии на автобусном вокзале. Это спокойный вечер — может быть, самый спокойный за всю неделю, исполненный невероятного облегчения из-за того, что неделя преподавания осталась позади, а впереди меня ждет самый длинный в неделе промежуток между занятиями, отделяющий меня от следующего рабочего дня.

Я что-нибудь заказываю, обычно чашку горячего шоколада, чтобы можно было сесть, потом нахожу чистый столик или расчищаю уголок грязного стола, чтобы положить туда свои вещи. Я устраиваюсь поудобнее и сажусь проверять и исправлять студенческие работы. Столики в кафетерии солидные, крепкие и сделанные на совесть, с гладкими прочными пластиковыми столешницами желтого цвета и боковинами из светлого ламинированного дерева. Я совершенно счастлива — с чашкой шоколада, белой салфеткой и книгой или студенческими работами. На это время я ни в чем не испытываю недостатка. Два с чем-то часа проходят в совершенном покое, покое, какой был бы невозможен в более сложной ситуации, например, если бы надо было выбирать. Вокруг меня шумно, но шум мне не мешает. Я слушаю, как болтают работники кафетерия, шутят и обмениваются смешками, и мне кажется, что в каком-то смысле они мои товарищи. Я расслабляюсь под звуки из игровых автоматов в одном из углов: самый настойчивый — это голос, торжественно сообщающий, что сейчас вы будете играть в игру «Колесим-18», и потом грузовик дает несколько гудков; крики, лязг и грохот из другой игры, как будто звон тяжелых мечей или непрекращающиеся дорожные работы, и поверх всего этого — юный, исполненный энтузиазма голос объявляет игру «Спортивная Стрельба США», на фоне записи приветственного воя толпы.

Но когда начинается новая неделя, и я направляюсь обратно в колледж, готовя себя к первому занятию, я тоже прохожу мимо кафетерия, который был для меня настоящим святилищем покоя в конце прошедшей недели. Я слышу знакомый шум, голоса работников, звон, грохот и лязг, и записанные голоса из игровых автоматов. Я слышу их, но не снова и снова, как вечером за чашкой шоколада, а только мгновение, проходя мимо входной двери с портфелем в руках. Может быть, мне хотелось бы оказаться внутри, но я себе в этом не признаюсь. Вместо этого я заставляю себя отвлечься на что-то другое и выхожу с вокзала в сторону центральной улицы и городского автобуса, и шумы из кафетерия понемногу стихают у меня за спиной. Теперь святилище осталось далеко позади, и поэтому оно больше не имеет для меня значения, ведь я не вижу его и не слышу. Вообще-то, раз уж я не могу туда войти, я предпочла бы вообще не видеть его и не слышать. И теперь каждый раз, когда прохожу мимо, я снова испытываю все те же чувства, облегчение и ужас, но ужас сильнее.


С тех пор, как я получила радостную новость, прошел год, и я захотела вернуться к тому, что считала нормальным своим состоянием. В известном смысле я уже к нему вернулась, но я заметила, что неотъемлемой частью нормального состояния было давно знакомое чувство напряжения. Я больше не ощущала той свободы, которую ощущала в самом начале, сразу после радостной новости. Я опять переживала из-за нехватки времени, совсем как раньше. Я составляла графики и еще другие графики. Я записывала, сколько времени уходит на разные домашние хлопоты. Я хотела сложить все это время вместе и посчитать, какой минимум времени требуется мне на то, чтобы управиться со всей этой нудной рутинной работой.

Вначале я ощущала свободу, потому что в моей жизни произошла внезапная перемена. По сравнению с тем, что было раньше, я чувствовала себя невероятно свободной. Но потом, когда я к этой свободе привыкла, даже небольшие усилия стали даваться тяжело. Я заставляла себя, я составляла планы на день. Или все было даже еще чуточку сложнее. Иногда я весь день занималась тем, чего мне хотелось — лежала на диване с книжкой или перепечатывала старый дневник. Но потом на меня накатывала невыносимая тоска: сама свобода, которой я, казалось, наслаждалась, была случайным даром, а стало быть, и вся моя жизнь и то, как я ее проводила, была всего лишь игрой случая.


Это чувство беззащитности перед случаем было похоже на чувство, которое я испытала после небольшой сценки, приключившейся на моих глазах несколько лет назад в столовой по соседству с другим автобусным вокзалом. Я надеюсь, что вы не против, если я расскажу об этом подробнее. Мне кажется, что это имеет отношение к моему опыту с двухгодичным грантом, который я получила от Фонда.

Я собиралась встретить подругу, которая приезжала на автобусе. Я была на автобусном вокзале. Это другой автобусный вокзал, тот, что у меня в городе, а не тот, на который я приезжаю по пути в колледж. Мне сказали, что ее автобус довольно сильно запаздывает. Немного поколебавшись, я решила пройтись через парковку к столовой и перекусить, дожидаясь прибытия автобуса.

Это большая, популярная столовая, в ней много столиков и длинная стойка. Она находится там, на одном и том же месте, уже несколько десятилетий. Пришло время ужина, поэтому в столовой было людно. Я сидела за маленьким столиком, а рядом со мной за стойкой сидел старичок. Молодая официантка, новенькая, записывала его заказ. Он хотел какую-нибудь рыбу. Она скучающим голосом предложила форель под миндалем. Он согласился. Новенькая крикнула название блюда в кухонный закуток. Ее услышала другая официантка, постарше, и вмешалась.

«Мистеру Харрису нельзя орехи, — сказала она новенькой. — Мистер Харрис, вам нельзя орехи. Вам нельзя форель под миндалем, миндаль — это орех».

Старичок казался немного сбитым с толку, но вер нулся к меню и выбрал другое блюдо под равнодушным взглядом новенькой.

Меня порадовало, что старшая официантка позаботилась об уже пожилом постоянном клиенте. Потом меня поразила странная, хотя не то что бы неприятная мысль: я подумала, что могла бы и не увидеть этой сцены, если бы решила остаться на вокзале. Я сидела бы лицом к парковке, пока все это происходило. Оно бы все равно произошло. Никогда я так отчетливо не осознавала, сколько всего происходит там, где меня нет, так что я никогда об этом не узнаю. А потом пришла другая, более неприятная мысль: не только эти люди и события спокойно обходились без моего присутствия, без меня вообще можно было бы спокойно обойтись. В моем существовании не было необходимости.

Я надеюсь, что вы поняли, при чем тут грант.


Когда с момента радостной новости прошел год, я решила наконец закончить письмо вам, то есть Фонду. Это был подходящий день, годовщина.

Конечно, я тут же подумала, что еще более подходящим днем будет последний день, когда действует грант, это было бы где-то через год, и год действительно прошел.

Вторая годовщина тоже миновала, а я так и не написала и не отправила письмо.

Теперь с присуждения гранта прошло много лет, и я по-прежнему преподаю. От преподавания он меня не спас, хотя я была так в этом уверена. На самом деле я вообще не прекращала преподавать, хотя в те два года я преподавала меньше. Я так и не сделала какого-нибудь блестящего открытия, которое позволило бы мне бросить преподавание. Я узнала, что если я хотела сохранить за собой должность преподавателя в своем колледже, я не могла совсем перестать преподавать.

С того момента, когда я решила написать вам письмо, тоже прошло много лет. Срок действия гранта давно уже закончился. Вы едва ли меня вспомните, даже если проверите документы. Спасибо вам за ваше терпение и простите за долгую задержку, и, пожалуйста, помните, что я все так же искренне вам благодарна.

Всего наилучшего.

итоги статистического исследования

Люди, которые были более совестливыми

в детстве,

живут дольше.

редактура 1

Огонь необязательно называть «жарким» или «алым». Убрать побольше прилагательных.

Гусь — это как-то совсем глупо. Гуся убрать. Достаточно оставить поиск следов.

«Маленькое лицо» звучит оскорбительно, убрать «маленькое лицо». (Хотя Элиоту нравилось, потому что прямо в точку.) «Маленькое лицо» убираем, заменили на «узкое лицо».

Зачем широкополая шляпа? Героиню, путешественницу и учительницу английского, принимают за другую женщину из-за шляпы и арестовывают за противозаконные действия. Шляпу она может носить с самого начала или надеть потом. Должны ли ее звать Нина? Шляпу отодвинули из начала в конец, потом опять в начало.

Справедливо ли говорить, что он никогда не найдет себе жену? Как бы то ни было, потом он обручается с соседкой, так что неправильно говорить, что он никогда не найдет себе жену.

Потом Анна влюбляется в мужчину по имени Хэнк, но в другом месте говорится, что никто никогда не влюбился бы в мужчину по имени Хэнк. Поэтому мы переделали Хэнка в Стефана, хотя Стефаном зовут ребенка из Лонг-Айленда, у которого есть сестра по имени Анна.

редактура 2

Продолжаем с Ребенком, но надо убрать Приоритеты. Приоритеты должны быть в приоритете. Вставить в Продвижение. Добавить в Парадокс, что скука таится внутри интереса, а интерес таится внутри скуки. Убрать. Найти Время. Продолжить со Временем. Продолжить с Ожиданием. К Ребенку добавить, что он ухватил за лапку необычную лягушку. Добавить Приоритеты и Нервы в Редактуру 1. Продолжить Кингстона и его родственников и Супермаркеты. Продолжить Ворчание. Начать Кингстона и Сибирского тигра.

короткий разговор (в зале ожидания аэропорта)

«Это новый свитер?» — спрашивает одна женщина у другой, незнакомой, которая сидит по соседству.

Другая женщина отвечает, что нет.

Дальнейшего развития разговор не получает.

камера хранения

Проблема вот в чем: по дороге она проезжает через этот город и ей нужно зайти в городскую библиотеку. Но в гардеробе отказываются принять на хранение ее чемодан — ей придется оставить его где-то еще. Казалось бы, решение лежит на поверхности: она дойдет до вокзала, оставит там чемодан и вернется в библиотеку. Она идет сквозь дождь и ветер, одной рукой держа зонтик, а другой — ручку чемодана на колесиках, по направлению к вокзалу. Она обходит весь вокзал в поисках камеры хранения. На вокзале есть рестораны, есть магазины, красивые высокие потолки с росписями, изображающие созвездия, мраморные полы и стены, роскошные лестницы и наклонные переходы между помещениями, но нигде нет камеры хранения. Она обращается на стойку информации, и сердитый служащий без слов сует руку под прилавок и вручает ей листовку. Это рекламная листовка коммерческой камеры хранения, у них есть две точки, но ни одна из них не находится на вокзале. Ей нужно пройти либо несколько кварталов по направлению к центру, либо несколько кварталов в противоположном направлении. Она идет в центр сквозь дождь и ветер, потом несколько кварталов на восток, в неправильном направлении, потом на запад, в правильном, и наконец находит нужное здание, старую, узкую постройку между фаст-фудом и турагентством. Она поднимается на лифте вместе с парой, которая собирается пожениться в Бразилии. Они идут к нотариусу. Женщина объясняет мужчине, что он должен присягнуть перед нотариусом, что он раньше не был женат. Кроме нотариуса и камеры хранения, в здании есть офис «Вестерн Юнион», где можно получить или отправить деньги.

Весь верхний, шестой этаж занимает камера хранения — одна комната окнами на улицу и еще одна окнами во двор. Комната с видом на улицу совсем пустая и залита светом. В задней комнате поперек входа стоит длинный раскладной стол, за ним сидит мужчина, вооруженный большим рулоном бледно-голубых билетиков, такие служат пропуском на карусель на сельских ярмарках. За его спиной к стенам привалено несколько чемоданов. Он улыбается ей и говорит что-то с восточноевропейским акцентом. Улыбается он дружелюбно. Нескольких зубов не хватает, и несколько растут неправильно. Она платит десять долларов авансом, передает мужчине чемодан и берет голубой билетик. После этого она спускается на лифте и идет сквозь дождь и ветер в библиотеку, думая о своем чемодане. Впопыхах, растерявшись, она забыла запереть его на замок. Она надеется, что иностранную валюту не украдут.

Она только что прилетела сюда из другого города и другой страны. У них там все по-другому, думает она: на ее родине багаж принимали прямо посреди вокзала, и вещи из пункта приема багажа переправляли по конвейеру куда-то на склад. Там она оставила свой чемодан за оплату примерно эквивалентную пяти долларам, что показалось чрезмерным мужчине, который стоял с ней рядом: он широко открыл глаза и рот и сказал: «Доннерветтер!»[2] Когда она была готова забрать свой багаж, она пришла в то же самое место, и ее чемодан приехал обратно на конвейере. Она думает об этом, пока идет. На время она забудет об этом, в библиотеке, в тихом, прохладном, немноголюдном зале. Но пока она идет и думает: но я ведь теперь дома, и так это делают у нас, в нашем городе, в нашей стране.

в ожидании взлета

Мы так долго сидим в самолете, ожидая взлета, и одна женщина вдруг заявляет, что сейчас начнет писать роман, а другая, на соседнем сидении, добавляет, что будет рада побыть редактором. В проходе торгуют едой, и пассажиры, то ли проголодавшись от ожидания, то ли опасаясь, что еда вернется нескоро, охотно ее покупают, даже если в обычной жизни они вряд ли стали бы такое покупать. Например, шоколадные батончики такой длины, что ими можно было бы фехтовать. Стюард, который продает еду, рассказывает, что как-то раз на него напал пассажир, правда, шоколадным батончиком он вооружен не был. Из-за того, что самолет так сильно задерживался, рассказал стюард, пассажир выплеснул ему в лицо напиток и повредил глазное яблоко мелкой льдинкой.

промышленность (крик души из Флобера)

Как смеется над нами Природа —

И как равнодушны гости на этом балу — деревья, трава, волны!

Колокол на борту парохода из Гавра звенит так оглушительно, что мне приходится прервать работу.

Какая невыносимо шумная вещь — машина.

Сколько лязга и грохота производит в этом мире промышленность!

И сколько нелепых профессий обязано ей существованием!

Сколько глупости она порождает!

Человек обращается в животное!

Изготовление одной булавки требует участия пяти или шести специалистов.

Чего же ожидать от жителей Манчестера — которые тратят всю свою жизнь на изготовление булавок!

небо над Лос-Анджелесом (сон)

Над домом в Лос-Анджелесе всегда небо. По ходу дня солнце встает в большом окне на востоке, потом на юге, потом на западе. Когда я выглядываю в окно и смотрю на небо, я вижу кучевые облака, которые образуют вдруг сложные геометрические формы пастельных тонов, а потом мгновенно распадаются и исчезают. После того как это происходит несколько раз, можно наконец снова взяться за кисть и краски.

два героя в одном абзаце (сон)

Рассказ состоит всего из двух абзацев. Я работаю над вторым абзацем, это конец рассказа. Я работаю очень сосредоточенно и не отвлекаюсь. И пока я работаю над концом, посмотрите-ка, чем они занимаются в начале! И они ведь даже не так уж далеко! Он, похоже, убрал с того места, куда поставила ее я, и нависает прямо над ней, их разделяет всего несколько предложений. Конечно, это очень насыщенный абзац, а они застряли в самой середине, и там темно. Я знала, что они оба там, но когда я расставила их по местам и переключилась на второй абзац, им дела друг до друга не было. Теперь посмотрим…

плавание в Египте (сон)

Мы в Египте. Мы собираемся заняться глубоководным плаванием. Недалеко от Средиземного моря воздвигли огромный резервуар с водой. Мы надеваем снаряжение и ныряем в этот резервуар. Мы направляемся прямо ко дну. Там, внизу, скопление голубых огней указывает на вход в туннель. Мы заплываем в туннель. Туннель ведет прямо в Средиземное море. Мы плывем и плывем. В конце туннеля снова виднеются огоньки, на этот раз белые. Проплыв мимо огней, мы неожиданно оказываемся в открытом море, под нами разверзается пустота — до дна не меньше километра. Вокруг нас плавают рыбы, виднеются рифы. Нам кажется, что мы летим над бездной. Мы забыли, что надо быть осторожными, чтобы не заблудиться, а то мы не сможем снова найти туннель.

язык вещей

Стиральная машина (в режиме полоскания): «Пакистанец, пакистанец».

Стиральная машина (в режиме отжима): «Водопроводчик, водопроводчик, водопроводчик».

Тарелки звякают в поддоне посудомоечной машины: «Недогляд».

Стеклянная чаша от блендера на дне металлической раковины: «Камберленд».

Кастрюли и тарелки гремят в мойке: «Табак, табак, табак».

Деревянная ложка, которой помешивают тесто для блинчиков в пластиковой миске: «Шут тебя, шут тебя».

Конфорка гремит на металлической подставке: «Бонанза!»

Точилка для карандашей на присоске, когда ее тянут вниз по стенке книжного шкафа: «Рип ван Винкль».

Фломастеры перекатываются и сталкиваются в выдвижном ящике, который вытащили, а потом закрыли обратно: «Крупный фрукт».

Крышечку от баночки с взбитым сливочным маслом открутили и поставили на стол: «Гороскоп».

Ложкой замешивают дрожжи в большой миске: «Односторонний, односторонний».

Может ли быть так, что мы подсознательно отовсюду слышим слова и фразы?

Должно быть, эти слова и фразы покоятся в верхних слоях подсознания, всегда под рукой.

Обычно для этого нужна пустота: резонатор, эхокамера.

Вода стекает в слив кухонной раковины: «Сип в глотке».

Вода набирается в стеклянную банку: «Мохаммед».

Пустую упаковку из-под пармезана поставили на стол: «Поверь мне».

Вилка лязгнула о стол: «Вернусь мигом».

Металлическую ложку положили на край плиты: «Пакистанец».

Кастрюля в раковине под струйкой воды: «Приятный сюрприз».

Ложечкой размешивают чай: «В Ираке раки, раки, раки».

Стиральная машина в режиме отжима: «Перевод, перевод».

Стиральная машина в режиме отжима: «Корпоративный, корпоративный».

Может быть, слова, которые мы слышим от домашней утвари, на самом деле заранее ждали у нас в голове — почерпнутые из книг, радиопередач или разговоров; или мы часто видим их в окно машины, например, Фермерское хозяйство «Камберленд»; или это просто слова, которые нам нравятся, например, Роанок (это в Виргинии). Если эти слова (как «Ирак» и «рак») звучат так часто, что впитываются в ткань нашего мозга, мы слышим их, потому что слово с соответствующим количеством слогов и определенными согласными удачно встраивается в ритм и звучание того или иного домашнего шума, иногда нам даже чудятся почти оформленные слоги.

Уловив ритм и согласные, наш мозг, заранее наготове со словом, достраивает подходящие гласные.

Моют руки в раковине, наполненной водой: «Квота на плату».

Таймер на плите сигналит: «Рик».

Металлическая выбивалка для ковриков висит на деревянной стене у подножия лестницы в подвал: «Карбогидрат».

Мужчина со скрипом нажимает на педаль газа: «Лиза!»

Разные звуки образуются по-разному: твердые согласные звучат, когда твердый предмет ударяется о твердую поверхность. Гласные возникают в пустотах, например, в баночке с маслом: «горо» звучит, когда крышечку с щелчком поддевают, а «скоп» — когда ее ставят на стол. Некоторые гласные, например, «е» и «а» в слове «недогляд», которое произносят тарелки в посудомоечной машине, восстанавливает уже наш мозг, дополняя группу согласных: «нь-д-г-ль-д».

Либо согласные дробят и структурируют гласные, либо гласные заполняют пустоты между согласными.

Нож с деревянной ручкой падает на стол: «Бэкграунд».

Миску с салатом поставили на стол: «Джули! Смотри!»

Бульканье в сливе раковины: «Агрикульт».

Из кувшина наливают сок: «Генуя».

Кошка прыгнула на плиточный пол в ванной: «Ва бене».

Чайник поставили на керамическую подставку: «Палермо».

Плетеная корзина для белья, когда с нее снимают крышку: то ли «вобискум», то ли «Wo bist du?»

Чих: «Насущный».

Зимнее пальто, когда расстегивают молнию: «Alumettes».

Дуршлаг, когда ситечко прочищают пальцами: «Филадельфия».

Воду засасывает в слив кухонной раковины: «Дворжак».

Первая струйка воды, когда нажимаешь на слив в туалете: «Рудольф».

Не думаю, что в последнее время я слышала где-то слова — значит ли это, что, например, слово «Рудольф» всегда у меня в голове, может быть, из-за Рудольфа Джулиани, но скорее всего из-за Олененка Рудольфа?

Застежка-молния: «Приз».

Грохот принадлежностей для мытья посуды: «Коллаборация».

Шлепанцы скрипят по паркету: «Echt».

Если вы слышите от домашней утвари какое-нибудь слово и обращаете на это внимание, наверняка скоро вы услышите еще что-нибудь. Если не обращать внимания, перестанешь их слышишь.

В скрипе ножа по пластиковой разделочной доске можно услышать кряканье утки. Кряканье можно услышать и в звуке, который издает мокрая губка, когда ею протирают полки в холодильнике. Сильное трение производит скрип и даже визг, тогда как слабое (сухой губкой) дает мягкое тихое шуршание. В гудении вентилятора или двух вентиляторов, если они звучат немного по-разному, можно расслышать монотонную тягучую музыку.

Между звучанием или породившим его объектом (мужская нога на педали газа) нет никакой осмысленное связи со значением слова («Лиза!»).

Птица: «Dix-huite».

Птица: «Маргерит!»

Птица: «Эй, Фредерика!»

Супница на столе: «Фабрицио!»

прачки (из Флобера)

Вчера я вновь навестил деревеньку в двух часах ходьбы отсюда, в которой как-то побывал одиннадцать лет назад со стариной Орловским.

Ничего, казалось, не изменилось: те же дома, те же скалы, те же лодки. Прачки стояли у корыт в тех же позах, тем же числом, и выбивали грязное белье в той же голубой воде.

Слегка моросило, как и в прошлый раз.

Иной раз кажется, будто Вселенная останови ла свое вращение, будто все обратилось в камень и только мы по-прежнему живы.

Как неповоротлива природа!

письмо управляющему гостиницей

Уважаемый управляющий,

я пишу вам с намерением указать на ошибку в меню вашего ресторана: слово «палтус» там напечатано с ошибкой, а именно как «палтуз». Это слово изрядно меня озадачило, когда я в первый раз наткнулась на него, ужиная в одиночестве вскоре по прибытии в вашу гостиницу, где мне предстояло провести еще две ночи, в ресторане, который располагался на первом этаже в вашем красивом лобби с резными панелями на стенах, высокими потолками и золотыми лифтами. Я сначала даже решила, что в меню слово напечатано правильно, а я всю жизнь ошибалась, как-никак я находилась в Новой Англии, которая славится своим рыбным промыслом. Но когда я спустилась в лобби на второй вечер, чтобы поужинать в вашем ресторане второй раз, уже со своим братом, пока я ждала его, что нахожу приятным, если обстановка располагающая и на очереди вкусный ужин, хотя, положа руку на сердце, в этот раз я пришла слишком рано, а он, наоборот, запоздал, так что мне пришлось ждать довольно долго, и я начала гадать, не случилось ли чего с моим братом, так вот, пока я ждала своего брата, я предавалась чтению разного рода литературы, предоставленной мне дружелюбным клерком с ресепшена, у которого, как и у других ваших служащих, кроме, пожалуй, управляющего рестораном, были такие приятные и естественные манеры, что после того, как я спросила, знает ли он что-нибудь об истории вашей гостиницы, ведь здесь останавливалось, работало, обедало или пьянствовало столько известных людей, включая мою собственную прапрабабушку, хотя она не была известным человеком, и из литературы, которая, как утверждалось, была написана в вашей гостинице, я узнала, что слово «палтус» вошло у бостонцев в обиход именно благодаря вашему ресторану. Еще мне показалось, будто я припоминаю, что видела где-то в печати слово «палтос», но оно употреблялось там в другом значении. Вообще я всегда считала, что палтус — это рыба, или, может быть, палтос — это рыба, а палтус — это что-то другое. Я не очень-то много знаю о палтусе, только анекдот про двух дам из Бостона, где одна из них решила, что палтус — это фамилия зубного врача. Как я уже сказала, поначалу я чуть не поверила, что это слово и правда пишется как «палтуз», но потом твердо решила, что оно пишется не так, только теперь я не могла вспомнить, как правильно — «палтус» или «палтос». Но я была совершенно уверена, что это точно был не «палтуз». Наконец, у меня возникла еще одна догадка, возможно, ошибочная, когда я додумалась сопоставить написание «палтуз» с акцентом управляющего вашим рестораном. Управляющий присутствовал в ресторане оба вечера, когда мы там ужинали, и, при всей его любезности, держался с некоторой холодностью, не только со мной, но и с другими посетителями, и не захотел поддержать беседу, когда я предложила ему включить в меню запеченные бобы, ведь это тоже традиционное бостонское блюдо, а ведь именно в вашем ресторане, как мне стало известно из гостиничной литературы, изобрели бостонский торт с заварным кремом, символ штата Массачусетс, и булочку «паркер-хаус» тоже. К концу нашего разговора он почти светился от раздражения и поспешил приступить к выполнению своих обязанностей, не знаю, правда, в чем они заключались, потому что занимался он только и исключительно тем, что ходил из одного конца зала в другой, демонстрируя собственную значимость подчеркнуто прямой и строгой осанкой. Зал был длинный, роскошный, погруженный в полумрак, и управляющий маршировал туда-сюда от входа, через который время от времени просачивались небольшие группки желавших поужинать, до гипотетической кухни, прятавшейся за барной стойкой и двумя пальмами в кадках. Как бы то ни было, во время нашего разговора, когда управляющий вроде бы смотрел в нашу сторону, но при каждой паузе нетерпеливо отворачивался, как будто порываясь уйти, я заметила, что он говорит с акцентом, который напомнил мне французский, и потом, когда я снова задумалась о слове «палтуз», мне послышался в нем французский прононс. Я подумала, что управляющий, наверное, произносит слово «палтус» как «палтуз», поэтому и внес его в меню с ошибкой. Хотя наверняка я грешу на него напрасно, скорее всего, ошибку сделал кто-то ниже рангом, а управляющий просто ее не заметил, потому что привык произносить слово «палтус» как «палтуз». Добавлю в скобках, что, несмотря на свою необщительность, он отнесся к моей идее включить запеченные бобы в меню с пониманием. Он сказал, что раньше они подавали запеченные бобы в горшочках к свежим булочкам с маслом в начале обеда, но перестали так делать, потому что в Бостоне и так полно заведений, где подают запеченные бобы. Я не хотела, чтобы он подумал, будто я считаю, что запеченные бобы — это хорошая закуска. По-моему, это ужасная идея. Запеченные бобы слишком сытные, и сладкий соус перебивает аппетит. Поэтому я сказала: нет-нет, они просто должны быть где-нибудь в меню. Так получилось, что я люблю запеченные бобы, и поэтому огорчилась, когда не смогла заказать их — это в бостонском-то ресторане! — вместе с палтусом, бостонским кремовым тортом и булочками «паркер-хаус», которыми мы отужинали на второй вечер. Мой сотрапезник, я имею в виду моего брата, терпеливо выслушал наш продолжительный и довольно бестолковый разговор и не стал вмешиваться, может быть, потому что не хотел портить удовольствие от вкусного ужина с бокалом красного вина после тяжелого дня, в течение которого он бегал туда-сюда по городу, не своему родному городу, между прочим, улаживая разные дела, связанные с наследством нашей матери, и не все из них ему удалось завершить успешно, а может быть, дело было в том, что я напомнила ему нашу мать, которая была склонна заводить беседы с незнакомцами или, если говорить начистоту, не давала проходу ни одному незнакомцу, оказавшемуся поблизости, не завязав с ним разговора и не поделившись с ним каким-нибудь из своих твердых убеждений, и которая скончалась прошлой осенью, к нашему величайшему сожалению. Хотя, разумеется, некоторые ее привычки часто раздражали нас, когда она была жива, сейчас нам приятно вспомнить о них, потому что мы по ней скучаем, и, наверное, понемногу перенимаем эти самые раздражающие привычки. Кажется, когда я договорила, мой брат даже добавил по этому поводу какое-то замечание, я только не помню какое. Вообще-то это был уже второй наш разговор с управляющим ресторана, и на этот раз он явно выражал нетерпение, хотя и одобрил мою идею с запеченными бобами. В первый раз я подозвала его не для того, чтобы поговорить о правописании слова «палтус» или о запеченных бобах, а потому что у меня появилась кое-какая мысль насчет другой посетительницы ресторана, чуть ли не единственной кроме нас в полутемном зале, это была крошечная старушка с очень прямой спиной и узлом седых волос на затылке, сидевшая бок о бок со своей помощницей-компаньонкой на слишком низкой банкетке и едва дотягивавшаяся до тарелки на столе. Я приметила эту старушку еще в первый вечер, так как мы сидели рядом, а других посетителей в ресторане почти не было, и мы с помощницей разговорились. Помощница рассказала, что старушка каждый вечер ужинает в этом ресторане вот уже много лет и что я по незнанию как раз заняла ее привычное место, с самым ярким освещением. Переговорив со старушкой, помощница уточнила, что та ежевечерне приходит сюда на ужин вот уже тридцать лет подряд, и я, конечно, осталась под впечатлением, но сегодня, на второй вечер, управляющий рестораном поправил меня — на самом деле старушка завела привычку ужинать в гостинице всего пять или шесть лет тому назад. Мне захотелось — наверное, потому что я уже осушила свой бокал кот-дю-рон и на меня снизошло вдохновение — предложить управляющему сделать красивую фотографию этой старушки и повесить ее где-нибудь на видном месте, ведь она, можно сказать, уже вошла в историю гостиницы. Я и сейчас полагаю, что это хорошая идея. Сказать по правде, после разговора с управляющим я направилась прямо к старушке и ее помощнице, они как раз собирались уходить, и поделилась с ними этой же идеей, к явному их удовольствию. Тем не менее я сочла, что спрашивать у управляющего про палтуса вот так, напрямик, было бы невежливо, а потому решила обратиться к вам по этому поводу письмом. От пребывания в вашей гостинице у меня остались самые приятные впечатления, и, если закрыть глаза на некоторую холодность управляющего рестораном, обслуживание и обстановка были на высшем уровне — за вычетом этой небольшой орфографической ошибки. Я полагаю, что в городе, который славится своим палтусом, название этой рыбы должно писаться правильно.

Спасибо за внимание.

ее день рождения

105 лет:

даже если бы она не умерла

до нынешнего дня она бы не дожила.

Загрузка...