— Как повезло, что я вас настиг! — Парамошин произвел столь глубочайший вздох, будто загнал обратно в грудную клетку свое сердце. Которое удрало бы от него, выпрыгнуло наружу, не догони он Машу на лестнице, ведущей к гардеробу и выходу.
— Вот… от вашего кабинета! Личного… — Он протянул ключи так, точно это были ключи от ее судьбы. — Здесь и от двери, и от стола, и от сейфа. Отныне вы не будете находиться в толкучке, среди других.
— Что за странные почести?
— Я сообщу вам об этом и еще о многом, но там, наверху…
Парамошин не обманывал — он был исполнен серьезных намерений. Но когда дверь Машиного кабинета, скорей все же напоминавшего комнату, прочно захлопнулась, замкнутое пространство, на котором их было двое, разгорячило его необузданность. Он съедал Машу глазами, стаскивал с нее возбужденным взглядом одежду. Дед, ходивший на медведей, снова проснулся в нем.
— Откройте дверь!
— Сквозняк получится.
— Это лучше, чем духота.
Он с неловкой осторожностью приоткрыл.
— Это комната свиданий или ординаторская?
— Это кабинет главного психиатра! — ответил Парамошин, ликуя, что наглухо припечатал Машу к своей больнице.
— Как же это вы назначили меня, не испросив моего согласия?
— Назначило министерство. Но по моему представлению…
— Они и вы не учли, что я умею вникать только в истории болезней, а не в диссидентские истории.
Вадим Степанович неспешно полез во внутренний карман пиджака за каким-то решающим аргументом. Достал заклеенный конверт и протянул его Маше. Внутри лежала записка: «Маша, не отказывайся. Если хочешь меня спасти…»
— Это Спиноза? — спросила она.
— Так прозвали его в институте. Но в шутку, конечно.
— Нет, абсолютно всерьез. Он был самым умным на курсе.
— Кто это измерял? Кто высчитал?.. И как вам удалось узнать его почерк?
— Он посвящал мне стихи. — Вадим Степанович сник. — И в чем же выразилось его диссидентство?
Он снова воспрял.
— Как психиатру и заведующему больничным отделением Спинозе (ставлю это слово в кавычки!) предложили излечить одного… свихнувшегося на несогласиях и протестах. А Спиноза в ответ оповестил мировую общественность, что психиатрическое учреждение превращают в застенок. Тогда его самого попросили пройти курс лечения. Но уже в нашей больнице… Он согласился, если лечить его будете вы. Министерство надеется, что в результате он признает свое заблуждение. Откажется от ненормального своего навета. И признает, что ошибся из-за временного нарушения психики или, по крайней мере, нервного срыва.
— Вы, как я понимаю, изложили мои задачи? Что ж, я хочу его видеть.
— Сегодня нельзя.
— Почему?
— Нужно особое распоряжение министерства.
— Его охраняют?
— Ну какие у нас охранники! Обыкновенные санитары.
— Со смирительными рубашками?
— Если б он буйствовал… Тогда у нас не было бы ни малейших тревог. Но он спокоен и выглядит совершенно здоровым. В этом вся сложность заболевания. Он внятно растолковал зарубежной прессе свою бредовую точку зрения.
— Я хочу его видеть.
«Согласилась! Сдалась… Значит, как прежде, будем сотрудничать. И встречаться… И обсуждать. В этом-то случае обсуждать надо часто! Опять возникнут контакты. Сперва деловые, а после… Кто может предвидеть! — Отклонившись от интересов отечества, Парамошин вновь возбудился. — А опасности от их общений для меня нет никакой: она отвергла Спинозу со всеми его стихами еще в институте!»
— Есть еще одна просьба. До того как вы приступите к лечению, вам надо встретиться с заместителем министра Николаем Николаевичем Шереметевым. Первым заместителем!..
— С какой стати?
— Хочет еще кое-что разъяснить. И напутствовать. Первый заместитель вас просит… Даже, показалось мне, умоляет.
— Какой разгул демократии! Но любые разгулы подозрительны и опасны.
Парамошин не вполне владел своим дыханием — было ясно, что заодно умоляет и он: чтобы все было доведено до конца — утверждено, гарантировано!
— Я надеюсь, вы не откажете. Первому заместителю…
— Я отказывала стольким мужчинам разного ранга! — Ей захотелось его подразнить.
Лицо Парамошина выразило страдание.
— Это мне известно. Я пережил… Но Николай Николаевич далек от тех притязаний. Он безупречен. Даже чересчур: его пуританство — укор нам всем. И мне в том числе.
— Стало быть, вы за меня поручились? Не опасно ли это?
— Чтобы вы были рядом, я готов на все. Абсолютно на все.
— И даже навредить родине?
— Ну, зачем же…
— А затем, что я не стану объявлять диссидентов психопатами. Как это отзовется на вас?
— Да плевал я! — «Неужто опять по-северному, по-мужицки плюнет на пол, как это бывало раньше?» — с девчачьим любопытством зажалась Маша. Когда-то его простонародная лихость ей не была противна, а даже и завлекала. — На все я плевал! — повторил он.
«Ну, раз на все, значит, не плюнет!»
— Опомнитесь, Парамошин. Что на вас напало? Вы же потом пожалеете.
— Никто на меня не напал. Кроме…
Он блуждал и неистовствовал в дебрях… в потемках своих желаний. Тем более, что пространство между ними было совсем небольшим и замкнутым четырьмя стенами.
Министры приходили и уходили, а Николай Николаевич оставался. Его наименовали «непотопляемым». Но он отдавал себе отчет в том, что и непотопляемого можно при желании потопить, а несменяемого сменить. Поэтому противоаварийные средства были у него наготове. Он знал, в какой момент на какую кнопку нажать, в какой кабинет позволительно открыть дверь ногой, а в какой и рукой открывать не рекомендуется. Его же двери были панибратски распахнуты. Он, как говорили, «умел выслушивать».
В медицинское министерство устремлялись не за добрыми пожеланиями, а за спасением. Протянуть руку всем он мог лишь в буквальном смысле. А потому в первую очередь помогал тем, о ком предварительно просили по телефону, или тем, кого опасался. Но и не только им… За что прослыл демократом. Взгляд его почти неизменно выражал такую озабоченность чужими заботами и такое понимание чужих бед, точно беды регулярно придавливали его самого. При беседах с просителями он непременно снимал очки, чтобы дымчато-туманная пелена в мощной, словно бронированной роговой оправе не отделяла его от людской нужды.
Если исполнить просьбу не удавалось, а так бывало нередко, он сокрушался, заранее осознавая, что его должны понять и простить. На всякий случай была припасена цитата из классика: «Судите о людях не по результатам, а по намерениям, ибо результаты не всегда от них зависят». Намерения же его были неизменно благими.
К встречам с неординарными посетителями Николай Николаевич и готовился неординарно. Но что к нему явится столь из ряда вон выходящая женщина, он не ждал. Увидев Машу, он несуетливо привел и без того ухоженные волосы в состояние мягкой, солидной взволнованности, поскольку и сам взволновался. Он не был «из грязи да в князи», а, похоже, князем родился. Ухоженность его выглядела потомственной и принадлежавшей ему по праву. А потому приятной на вид. Его умеренная полнота олицетворяла весомость.
Натолкнувшись на Машу, разные мужские вкусы обретали единодушие… «Как они все отштампованы!» — досадовала она.
Конечно, он заранее продумал и мысленно отрепетировал их разговор. Но Машины достоинства, предугадать которые он не мог, не вписались в тактический план. Увертюрой он хотел завоевать ее человеческое доверие, а стал завоевывать женское. Думал начать с вельможного гостеприимства, а начал с ухаживания.
— Чай или кофе? Или коньяк?
— Вы разве пригласили меня к себе в гости? А мне сказали: на деловую беседу.
В первые минуты он и впрямь подзабыл, зачем приглашал ее. Запамятовав и о своем прославленном пуританстве, он в самом начале сделал то, что следовало сделать в конце: протянул визитную карточку, на которой был дописан фломастером номер тайного телефона. Маша могла бы издать «собрание» мужских визиток, если б хранила их.
Внешние данные окружавших Николая Николаевича сотрудниц медицинского министерства помогали ему день ото дня укреплять образ неприступного пуританина, а Машины данные этот образ молниеносно разрушили: все мнимое поддается мгновенному разрушению… «Любопытно, на какой минуте он пригласит меня присесть на диван?» — устав досадовать на похожесть ситуаций, кокетливо задумала Маша.
Он пригласил, как только принесли кофе.
— А коньяк? — с вызовом спросила она.
Он усмотрел в этом близкую перспективу, а она решила преподать свой привычный урок: коньяк и диван не будут отвергнуты, но это ничего ровным счетом не предварит.
— У меня к вам тоже есть просьба. Однако это потом… — сказала Маша.
Мужчины в таких случаях спешат обнадежить, дать взятку словесными обещаниями. И он последовал проторенной дорогой.
— Неужели, Мария Андреевна, я вам понадоблюсь? Хоть когда-нибудь? — мечтательно сопроводил он исчезновение своей визитки в Машиной сумочке.
— Я же сказала: вы уже мне необходимы.
— Я?! — предсказуемо загораясь, воскликнул он. — Чего пожелаете! Прикажите — и упаду на колени. Рухну… — так же игриво, как и она, но со знакомой ей внутренней мужской дрожью пообещал он. «И этот туда же? Со всею своей породистостью!» — Хотите, чтоб рухнул?
— А если войдут?
— Исключено.
Он гарантировал их встрече интимную безопасность.
— У меня мало времени, — обдала она его прохладной струей. И, усилив ее напор, добавила: — Муж меня ждет.
— Вы замужем? — не без сожаления произнес он. — Впрочем, было бы странно, если б вы оказались одной. — Парамошин, значит, не захотел знакомить его с подробностями Машиной биографии: это принадлежало ему. — И дети есть?
— Есть ребенок.
— И сколько ему?
— Столько же, сколько мужу.
Он принял это за кокетливую браваду:
— Понимаю… Ваш муж — счастливец! Но ведь любовь к ребенку что-то иное, чем…
Взбодренный этой истиной, он присел рядом с ней. Маша не отодвинулась, но увеличила расстояние между ними иным способом:
— Вы не забыли, что я намерена высказать просьбу? И даже требование. Раз уж пока я не слышу ваших распоряжений…
— Приказывайте!
— Нет, приказ все же пусть исходит от вас.
— Какой? И кому?
— Немедленно выпустить из «палаты номер шесть», которая значится под пятнадцатым номером, моего бывшего сокурсника по прозвищу Спиноза. Это был самый уважаемый мною студент.
— А самым обожаемым был другой? — не то задним числом ревнуя и любопытствуя, не то пытаясь ослабить ее напор, поинтересовался Николай Николаевич.
— К сожалению, так. Был другой… Но то «дела давно минувших дней», а я — по поводу дел сегодняшних.
Спохватившись, замминистра попытался преодолеть Машину магию и вернуться к отрепетированной тактике.
— Вы решили, таким образом, взять быка за рога? Я-то думал предварительно сблизиться и друг друга понять. Как раз ради дела! — Он со скрипом нажимал на тормоза, давал задний ход, пытаясь оправдать неосторожность своего поведения. — Но мы все равно с вами поймем друг друга. Думается, поймем… Исполнение приказа, о котором вы только что мне сказали, зависит, полагаю, только от вас. И министерство надеется…
— На меня? Целое министерство?
— На то, что вы, Мария Андреевна, своего сокурсника радикально излечите.
— От какой же напасти? Какого недуга?
— От синдрома… от, мне думается, навязчивой и опасной идеи.
— И в чем та идея?
— А в том, что государство злокозненно объявляет здоровых больными. — Он внушал ей то, что ранее внушил Парамошину и что она от Вадима Степановича уже слышала. — Оклеветать одного человека — и то в высшей мере безнравственно. А оклеветать сверхдержаву? — Он проникновенно понизил голос: — Нашу с вами родную страну? Нормальный, полагаю, на это не посягнет. Ваш бывший сокурсник, как и вы, психиатр! А в устах психиатра такие наветы, думается мне, звучат вдвойне… нет, во сто крат преувеличенней.
Ему «думалось», он «полагал». Эти слова Маша в обиходе слышала часто. Но в его исполнении они обретали попытку хоть и не допускать вопросительного знака, но и от жесткого знака восклицательного отказаться.
— Ну и хитроумный же заколдованный круг вы, полагаю, придумали! — сымитировала его Маша.
— То есть? Что вы имеете в виду?
— Для начала объявлять нормальных опасно спятившими. А затем, если кто возмутится, провозгласить то справедливое возмущение синдромом и тоже расстройством психики.
Замминистра картинно всплеснул руками.
— Неужто и вы — даже вы! — поверили… Не укладывается в сознании. Неужели даже вас кто-то исхитрился убедить в этой несуразности? Предположить, что наша с вами родная страна… — Повторно сыгранная прочувственность выглядела заученной. Он ухватил это — и стал чересчур старательно протирать стекла очков привилегированно-изысканным платком.
Маша подумала, что и сам он — раб ситуации, от которого ничего не зависит. И что, если б он даже и захотел, а захотеть он, ей привиделось, мог, у него бы все равно ничего не вышло. Минутный порыв к взаимопониманию так и остался порывом. Поэтому у нее спонтанно возник иной план, выкладывать который она замминистра не собиралась.
Николай Николаевич, однако, уже не мог допустить, чтобы Маша усомнилась в его готовности рухнуть навстречу любой ее просьбе.
— Сейчас вы убедитесь, до какой степени министерство вам доверяет.
— Мой муж считает, что женщинам доверять рискованно.
— Надеюсь, это не вы так его проучили?
— Его нельзя проучить. Или научить… У него самого надо учиться.
— Такой Сократ?
Она не ответила.
Маша привыкла загонять своих ухаживателей в сложные положения, а иногда — в тупики. Ее, с виду фривольные, высказывания частенько сбивали поклонников с толку. И Николай Николаевич то придвигался к ней, то удалялся.
— Я люблю мужа просто как мужа. А не как Сократа…
— Страстно любите?
— Больше жизни.
— А ребенка?
— И его… Обоих в одном лице. Представляете?
Было ясно, что Машин лимит на обожание исчерпан. Но официальный «пуританин», не привыкший к отпору, решил, что столь открытые чувства — это игра, хитрый ход. Он нравился женщинам. И до того, как стал первым заместителем, тоже. А потому вознамерился свои позиции укрепить:
— Мы на вас возлагаем…
— Неужто ответственность? — перебила она. — Испытываю ее исключительно перед своим домом и своими больными.
— Разумеется… Это само собой. Но хочу быть с вами до конца откровенен. — Он, не унижая себя суетливостью, внимательно оглянулся на окна, на дверь, почему-то на стены. И, не расставаясь с вальяжностью, как бы между прочим включил радиоприемник. — Государство не желает повторять свирепости прежних лет. Безумия же, согласитесь, возникают и на идеологической почве. — Парамошин, усвоила она окончательно, был цитатником своего начальства. — И если даже предположить, что государство решило не одних очевидных психопатов, но и патологически настроенных недругов своих не заключать в тюрьмы и лагеря усиленного режима, а лечить их от патологии в режиме больничном, — разве это не прогресс? Общаться с конвоирами или с вами? Я бы сам мечтал о такой неволе! — Чуждая агрессивности, рассудительная солидность не покидала его. — Заметьте, что ваша больница не называется психиатрической или, как говорят наши с вами недруги, психушкой… — Он вовлекал ее в единомышленники. — Больница эта — психоневрологическая… Стало быть, методы лечения даже психических отклонений будут весьма щадящими. Беседы, осмотрительные внушения, гипнотические воздействия… Вы ведь владеете неотразимым гипнозом? Я и на себе ощущаю… — О, сколько раз она подобное слышала! Маша невольно поморщилась. — Вас это не радует?
— Я от этого очень устала.
— Разве можно устать от побед?
— От врачебных — нельзя.
— Я и хочу пополнить перечень ваших медицинских завоеваний. А других ваших завоеваний не хочу. Почему-то… Но вернемся к нашему общему делу. — Он упорно подчеркивал, что у них много общего. — Из-за вашего Спинозы и его заявлений возник скандал. Но не какой-нибудь мелкий, квартирный. А, представьте себе, глобальный, международный. Согласитесь, Спинозе не смеет изменять разум! И вот мы надеемся… я надеюсь, что вы избавите Спинозу от его патологии. И потом сообщите взбудораженной мировой общественности как главный психиатр больницы, что ваш пациент в результате здоров-здоровехонек. Именно в результате ваших врачебных усилий! Я верю, что мы с вами вместе… что мы с вами сойдемся, сработаемся. — Слово «сойдемся» было в той фразе определяющим.
Он говорил о политике, о Спинозе, который на самом-то деле был Петей Замошкиным, тревожился о мировой общественности, но в основном для Николая Николаевича все более решающим становились эти самые «мы с вами вместе», «мы с вами сойдемся». Все существо его, душевное и физиологическое, постепенно обращалось не к психиатру, а к поразившей его — видавшего виды! — женщине. Переплелись две его сущности… И мужская начинала уверенно оттеснять политическую. Голосом он убеждал ее в том, в чем должен был убеждать согласно своему положению, а взглядами и интонациями отвлекал в сторону.
— Мы будем с вами единомышленниками во всем!
«Едино мыслить» предлагал ей и Вадим Парамошин. В реальности, однако, тот и этот призывали не столько едино мыслить, сколько едино чувствовать. Хотя по характеру Николай Николаевич был парамошинским антиподом. В нем отсутствовала простолюдинская парамошинская нахрапистость, которая особенно хороша где-то на сеновале, а не в высокопоставленной обстановке, к которой привык замминистра. Маша все это фиксировала. «Сколько их, куда их гонят?» Гнали в одинаковом направлении и к одинаковой, опостылевшей ей, цели.
— Согласитесь… — В интересах конспирации он максимально приблизился к ней. — Врачи предпочтительнее тюремщиков, а палаты предпочтительней камер и пересыльных пунктов. — То, что камеры и лагеря были ему противны, не вызывало сомнений. Он и сам-то их, было видно, побаивался. — Так вы меня поняли?
— Я вас поняла.
— Важно, чтоб он стал нормален. Но благодаря вашим усилиям! И чтоб в этом уверились иностранные журналисты. Они обязательно вас атакуют. Приготовьтесь… Вы им, если возможно, скажете: «Теперь уж он более в лечении не нуждается!»
Николай Николаевич сделал акцент на «теперь»… Его тональность все определенней выдавала насилие, которое он над собой совершал. Казалось даже, его подташнивало: ему не хотелось всему этому ее обучать. И навязывать ей слова, фразы. Маша начинала его жалеть.
— Ну, вот… — Как вынужденный политик он успокоился. А как мужчина продолжал конспирацию — без остановки, чуть ли не одними губами: — Верьте мне. Верьте, Машенька… Мне это необходимо.
— Я вас поняла, — повторила она, будто не заметив, что он обласкал ее уменьшительным именем.
— Во всем?
— Во всем. Успокойтесь, пожалуйста…
Она предложила ему невозможное.
— Министерство так вам благодарно!
Он приник к ней теснее, чем этого требовал деловой разговор. Она не отпрянула, не отстранилась сразу. Может быть, растерялась… Или что-то еще удерживало ее? Ободренный, он от имени министерства бросился целовать ее пальцы, ладони.
— Мы с вами договорились?
— Договорились!..
Усмешкой она дала понять, что имеет в виду не договор между ними, а то, что они «договорились» до нелепости и до жути. Но он был в запое, в зашоре. Поцелуи угорячились… Маша высвободила свою руку и поднялась.
— Домой вас отвезут на моей «Волге».
— На «Волге» меня отвезет супруг.
— Ваш супруг? А где он сейчас?
— Возле подъезда. До того устает, что любит вздремнуть в машине.
— Все это время он ждал?
— Все это время.
— Одну вас не отпускает?
— Это я не отпускаю его.
Вечером того же дня Николай Николаевич позвонил домой Парамошину. Вадим Степанович принял телефонную трубку из рук жены с некоторым недоверием. Не розыгрыш ли? Или их отношения с первым заместителем министра Парамошин, почитавший исконно русскую речь, мог уже назвать «дружеством»?
— Слушаю вас, Николай Николаевич. Чем обязан?
— Это я обязан тебе! — Обращение к подчиненному на «ты» считалось признаком предельно доверительной близости. — Она была у меня. И все осознала!
— Полностью осознала?
— Вообще-то чем меньше слов на сложную тему, тем мудрее и осмотрительнее, — поучительно произнес Николай Николаевич. — Я выбрал самые неотразимые аргументы… А в заключение спросил напрямик: «Вы меня поняли?» И она напрямик мне дважды ответила: «Я вас поняла». Не в том смысле, что просто разобралась, а в том, что согласилась, одобрила. Пусть не сразу, пусть через силу…
— Она не бросает слов, как говорится, ни на ветер, ни против ветра, — заверил Вадим Степанович.
Заместитель министра стеснительно помедлил, подышал в трубку.
— А сейчас у меня к тебе, Вадим Степанович, есть личная просьба.
Несомненно, они добрались до вершины взаимного «дружества»! Парамошин кинулся навстречу своему собеседнику.
— Пожалуйста, Николай Николаевич, извольте… Любое ваше задание я буду счастлив…
— Это не задание, а лишь просьба. Но в личном плане имеет для меня большое значение. Даже очень большое! Устрой мне встречу с этой Беспаловой. Не в служебных условиях. Понимаешь? Предложи ей, уговори. В долгу не останусь! — Голос заместителя, утратив вальяжность, зазвучал просительно и даже стал по-юношески терять над собой власть. — Постарайся… Адрес потом сообщу… Скажи, что я хочу с ней объясниться с глазу на глаз. По деловым, конечно, проблемам. Иначе она, боюсь, не придет. Прошу тебя как мужик мужика. — Эти слова, как и «в долгу не останусь», были не из его лексикона. Он подстраивался под Парамошина. Но и вся ситуация была для него чрезвычайной, а потому подминала его под себя. — Тебе все ясно, да?
Вадиму Степановичу все было ясно. Но это была та единственная просьба, выполнить которую он никакой в мире ценой не мог. Ни ради Николая Николаевича, ни ради кого бы то ни было на земле.