Алексей Борисович каждый день довозил жену до больницы на своей «Волге» цвета морской волны. Так этот цвет официально обозначил какой-то торговый деятель, тяготевший к романтике. «Волга» представлялась Маше слишком роскошным кабриолетом на фоне страданий, которыми была до отказа перенаселена больница. И она покидала кабриолет на углу. Прощаясь, Маша просила мужа — «Будь осторожен!», потому что за рулем он вел себя как самонадеянный ас, исключающий аварийные происшествия. А они подкарауливали сбоку, спереди, сзади — и по ночам снились Маше.
— Что поделаешь, я всю жизнь был лихачом, — признавая свою необузданность, говаривал Алексей Борисович. — Профессия сделала меня фаталистом.
— Будь им лишь там, где все зависит от тебя самого, — просила она. — Твое искусство — почти гарантия в хирургической обстановке. Но уличное движение — это движение не только твое: рядом могут крутить баранку идиоты и пьяницы. — Эти крайние предположения она допускала для убедительности. — Считай, что таких большинство: твоя безопасность требует этого. — В детстве она больше всего боялась потерять маму, а теперь — маму и мужа. — Поберегись! Ради меня…
— Ради тебя я готов даже на укрощение своей дерзости. Которая мне необходима профессионально и нравственно: чтобы не быть трусом ни в медицинской хирургии, ни в хирургии моральной. Прости за возвышенное сравнение. Ныне и в людских отношениях надо столько отсекать, ампутировать! Иначе гангрена расползется по всему организму общества… И столько надо реанимировать из утраченных ценностей. В медицине, мне кажется, хирургом быть куда проще.
В разговорах о жизни он часто оперировал врачебными терминами — не так уверенно, как скальпелем, но вполне убежденно.
Тем утром, однако, «Волга» цвета морской волны выглядела бедной родственницей разномастных иномарок, припарковавшихся возле больницы. И погрузивших ее в атмосферу чего-то чужого, запретного.
— Иностранные журналисты, — констатировал Алексей Борисович, взглянув на автомобильные номера. — Что они у вас делают? На какую слетелись сенсацию?
— Парамошин демонстрирует свои очередные открытия в сфере гуманности, — солгала Маша. Она догадалась, чего и у кого станут домогаться корреспонденты, о которых ее предупреждал замминистра.
Больничный вестибюль, чудилось, напрягся в ожидании президента солидной страны, пожелавшего «в ходе визита» побеседовать с нервнобольными. На дверь, в которую вошла Маша, были нацелены телекамеры, фотоаппараты и звукозаписывающие устройства.
— Она! — было выкрикнуто на русском языке с разнообразнейшими акцентами.
Как по мановению незримой дирижерской команды, вестибюль карнавально завспыхивал, а потом загалдел на том же изломанном русском.
Но и тут соблюдался табель о рангах: первыми к Маше приблизились корреспонденты наиболее влиятельных газет и журналов. В общем плебейском галдеже они не участвовали, а, наоборот, его оборвали и поочередно, зная, что им не посмеют перебегать дорогу, принялись обескураживать Машу.
— У меня к вам вопрос, госпожа Беспалова… Сегодня опубликовано интервью с первым заместителем министра здравоохранения. — «Когда он успел его дать? И как успели его сунуть в сегодняшние номера?» — В интервью сказано, что вы согласились лечить диссидента из палаты номер пятнадцать. — «И это известно!» — Вы, таким образом, согласны, что политических противников можно от их взглядов излечивать?
В сложные моменты Маша умела мобилизоваться.
— Между интересами людей и интересами политики я выбираю людей. Больных — тем более! А здоров ли пациент из пятнадцатой палаты? Это мне предстоит выяснить. Как врачу, а не как исполнителю чьей-то воли. После чего я спущусь и отвечу на ваши дальнейшие вопросы. Не раньше.
Но отвязаться от журналистов этими фразами было так же нереально, как отвязаться от донжуанов приветной улыбкой. Корреспонденты-мужчины нацеливались фотоаппаратами и нажимали на кнопки гораздо старательнее и чаще, чем женщины: запечатлевали Машу в фас и в профиль, то сосредоточиваясь на лице, то на фигуре: для рекламы это тоже имело значение.
— Вы в самом деле признали, что инакомыслие бывает психическим недугом? Так сказано в интервью.
— Министерство лжет… если это написано.
Со всех сторон в глаза ей полезли номера газет.
— Министерство, вы считаете, может лгать?
— Лгать может даже и государство.
Этот ответ, неожиданный и для самой Маши, до такой степени удовлетворил журналистов, что они расступились. Однако еще один вопрос все же догнал ее:
— Отважились бы вы это сказать в сталинскую эпоху?
— Нет. Поскольку я против самоубийства, — не оборачиваясь, ответила Маша.
Корреспонденты зааплодировали ее искренности.
— А я-то считал, что женская красота с мудростью не сочетается! — вскричал один из не очень «влиятельных», а потому очень эмоциональных. И эта фраза, вместе с Машиным откровением, была уже вечером процитирована почти всеми зарубежными средствами массовой информации.
Парамошина в вестибюле не было. Прессе надлежало убедиться, что врачу Марии Беспаловой дарована полная свобода решений и действий. Кроме нее, больница была представлена только гардеробщицей тетей Нюрой, которая произносила на своем посту лишь одну фразу: «Номерок не потеряйте!» Других потерь она не опасалась и не предвидела.
…В лифте, наедине с собой, Маша вдруг испытала жалость к Николаю Николаевичу. Он доверился ей… И действовал все же не по собственному желанию. А требовать от людей героизма в мирное время иногда трудней и несправедливей, чем в военное. Маша это знала как психиатр. Стало быть, она его предала? Но зачем было спешить с интервью? Разве она дала на это согласие? И все-таки…