IV. Наши дни. Пестрая смесь, или Эклектика

Сыроеды

Последние успехи нашей пропаганды ошеломляющи. Но давно пора сделать их еще более весомыми. Думается, товарищи, необходимо возродить славные традиции монументально-сатирической пропаганды – «Окон РОСТА», журнала «Крокодил», издательства «Плакат». Поднять кисть и перо, выпавшие из ослабевших ручек Бор. Ефимова, Кукрыниксов, М. Вайсборда, С. Михалкова, Ник. Энтелиса и других славных мастеров. Предлагается ваять карикатуры на злобу дня, сопровождаемые короткими стихотворными произведениями сатирического характера. Распространять их следует на всех возможных площадках, в т. ч. в городском пространстве (например, в вагонах метро и на остановках общественного транспорта, заборах, стенах гаражей и пр.), а также в сети интернет (в том числе в социальных сетях «Фейсбук», «Инстаграм» и пр.). Образцы рисунков в настоящее время разрабатываются. А тексты могли бы быть, к примеру, такими (прилагается).

Кое-кто, особенно из представителей так называемого «креативного класса» и хипстеров, еще не осознает всей важности продуктовых санкций (из газет).

Тот, кто кушает сыр бри, –

у того гнильцо внутри.

Сыплешь в пиццу пармезан?

Ты – бандера-партизан!

Взял на завтрак сыр рокфор?

Тунеядец, хипстер, вор!

Хочешь нашим стать, сынок?

Лопай плавленый сырок!

Мы великая страна –

есть и «Дружба», и «Волна».

Ты намазывай, как встарь,

на буханку сыр «Янтарь».

А по полкам впредь не рыскай.

Помни: русский ты. Российский!

2014

Путешествие из Петербурга в Москву (через Ленинград)

Каждый уважающий себя автор должен написать какое-нибудь «Путешествие».

А автор с претензией – «Путешествие из Петербурга в Москву». Или наоборот.

А я вам скажу по простому: нынче автодорога из столицы просто в столицу культурную (и обратно) – полное говно. Позорище нации. Стыдобень.

Бывшая трасса Е-95, теперь претенциозно названная М10 «Россия», проходит насквозь через сорок (примерно) городов и поселков. В каждом из них висит камера или сидит в засаде дэпээсник. Приходится сбрасывать скорость до ненаказуемых 80.

Многие участки представляют собой всего три полосы (на два направления). Немереное количество фур занимают две из них. Чтобы обойти их, надо нестись, поочередно, по третьей.

Под Москвой тебя встречает куча светофоров.

В Тверской области чинят мосты и сужают проезд до одной полосы.

Как следствие, путь между двумя столицами растягивается как минимум на 12–14 часов. Чтобы уложиться часов в десять, следует выезжать в девять вечера или двенадцать ночи и шпарить до утра затемно.

Автопутешествие в России до сих пор не стало рутиной. Оно остается приключением, непредсказуемым и опасным.

Впервые я проехал на автомобиле между двумя великими городами, когда был мальчиком, с родителями, в 1974 году. В следующий раз, будучи сам за рулем, в 1997-м. Потом – в 2001-м. Затем – в 2007-м. И вот сейчас.

А в промежутке колесил по Америке, Германии, Финляндии, Кубе, Испании, Болгарии, Турции, Израилю. Поэтому есть с чем сравнивать. И во времени, и, что называется, в пространстве.

* * *

Первый раз в жизни я ехал из Москвы в тогдашний еще Ленинград в мае 1974-го, с родителями, на нашей собственной машине «ВАЗ-2101». Тогда ее никто не называл пренебрежительно «копейкой»! То была «Лада», «Фиат»! Да, иметь личные «Жигули» тогда считалось круто-круто. Папин автомобиль был небесно-голубого цвета – сейчас такой не взял бы себе ни один правильный пацан, но в советские времена машины по цветам (равно как и по другим параметрам) не выбирали. За счастье считали схватить то, что имелось в автомагазине в день, когда подходит очередь. Короче, лопай, что дают.

Имя собственное лимузину дал я. Машина звалась «голубая акула». Мальчишка, что возьмешь. Номерные знаки тогда были почти квадратные: белые цифры на черном фоне, и их я запомнил на всю жизнь: 30–77 (а буквы МКФ – именно так, кириллицей).

Вот в ту пору, в семьдесят четвертом, дорога из Москвы в Петербург была соизмерима, подобна, конгруэнтна как автомобилю, так и машинному трафику. Где-то далеко впереди трюхал грузовик, мы к нему долго приближались, потом обгоняли. Проезжала встречная. Минут через десять еще одна. На перекрестках ожидали нашего проезда трактор или гужевая повозка. На ровных и прямых участках отец разгонялся даже до 120. Мама ему пеняла: «Витя, угомонись!»

Подобную картину мы увидим через много лет на Кубе. На Острове свободы, как известно, не продавалось (до самого недавнего времени) частных автомобилей. Колесили по дорогам лишь туристы в прокатных «Атосах» и старинные лимузины. И вот дорога с Варадеро, скажем, на юг острова живо напоминала ту давнюю советскую картину: где-то далеко впереди трюхает запряженная лошадью бричка, и более на трассе – никого-никого, лишь толпы на редких остановках ждут, когда их кто-нибудь хоть куда-нибудь довезет…

…Однако наша страна пошла иным путем.

* * *

Жизнь связала меня с Ленинградом-Петербургом столь тесно, что ездил я туда множество раз. Сколько – со счету сбился. Точно – больше ста. В основном на поезде, конечно. Но порой – на автомобиле. Впервые сам за рулем – в мае 1997-го.

По сравнению с предыдущей поездкой, в 1974-м, изменилось все. Я вырос, начал бриться, окончил школу, потом институт, напечатал первую заметку в газете и первый рассказ в журнале, женился, сменил профессию (инженера на журналиста), у меня родился и почти вырос сын, и я снова поменял профессию (теперь с журналиста – на рекламщика). Страну, в которой я жил, переименовали – равно как и город, куда я направлялся. На сто восемьдесят градусов поменялся политический строй. Вместо генсека Брежнева воцарился президент Ельцин.

Модифицировались обочины дороги – в советские времена неизменно унылые. В девяносто седьмом на них торговали всем, чем ни попадя: шашлыками, пирожками, чаем из самовара, огурцами, хрусталем, мягкой игрушкой, полотенцами с русалками, брусникой, инструментами, книгами, аудио- и видеокассетами. Наконец, собой. Все рвались обогащаться, и многие были полны надежд.

Не поменялась за двадцать три года, прошедших с предыдущего путешествия, модель автомобиля, на котором я ехал. Формально она, конечно, стала другою. И марка иная. Была «ВАЗ-2101», стала 21013, «тринадцатая модель». Модифицировалась конструкция заднего фонаря и вид спидометра – а внутри все осталось прежним. И слава Богу.

В то путешествие где-то под Новгородом авто сломалось – движок перестал тянуть. Я съехал на обочину, открыл капот. И двух минут не прошло, чтобы поставить диагноз: слетела крышка трамблера. (Не буду объяснять, что это такое, в современных лимузинах подобной детали нет.) Я закрепил пластмассовую крышку с помощью канцелярской скрепки – на заднем сиденье валялась пара журналистских материалов. Так и доехал до Петербурга. Среди моих жизненных достижений, которыми я до сих пор горжусь, есть и такое: самостоятельно починил автомобиль при помощи канцелярской скрепки.

И еще не поменялась дорога. Трасса Е-95, как тогда ее называли (и про нее пели). Так же приходилось обгонять по встречке и тормозить на ямах. Только гаишников стало больше, они дежурили за кустами в деревнях с биноклями, радарами и палочками. Они обогащались, как и вся страна. И появились первые фуры. Они катили, спокойно и независимо, с чувством полного личного достоинства. Они тоже пытались обогатиться. И трассу стали ремонтировать, отчего возникли первые пробки.

Питер тогда встретил нас чудовищными дырами на дорогах и облупившимися фасадами. В Москве, при молодом энергичном мэре Лужкове, подобного безобразия уже не было…

* * *

Слава Богу, нам довелось поездить на авто за границами нашей Родины. И основное отличие западных дорог от наших – не качество покрытия и не количество полос (хотя и это тоже). За рубежами никогда не встретишь водителей и пассажиров, справляющих нужду в придорожных лесочках (не говоря об обочинах). И довольно редко можно увидеть пикники на капотах и прочие перекусы в непосредственной близи от трассы.

И вот перед нынешней поездкой я сказал Свете: «Давай постараемся выдерживать иностранный канон у нас». Она согласилась, но на всякий случай залила в два термоса чай и кофе, пожарила ножек, яиц сварила и сделала бутерброды с колбасой и рыбой. «Едешь на день, бери на неделю», – как говаривала ее бабушка-покойница. Кстати, припасы не нарушали чистоту эксперимента. Мы таким макаром путешествовали с друзьями по Финляндии: остановишься на заправке, развернешь за столиком свертки, купишь свеженький кофе – и пир начинается.

В первой половине дня, в относительной близи от Москвы, эксперимент удавался. Милые заправки с кофе, чистенькие и не вонючие туалеты. С удовольствием мы ели там свое и чужое, даже окрошку. Пили эспрессо и горячий чай и оправлялись перед дорогой.

В Новгородской области засбоило. На «Лукойле» тубзик оказался закрыт. «А вы в лесочек идите», – любезно предложила служительница. В лесочке хотелось зажмуриться и больше глаз не открывать, потому что все было усеяно пластиковыми и алюминиевыми банками, полиэтиленом и бумагой.

Да и дальше: куда бы ты на обочину ни съехал, объемы человеческого срача превышали воображение. Хоть и стояли в Тверской, к примеру, области вдоль полотна синие пакеты собранного мусора. Но русские автомобилисты и пассажиры, похоже, гадят быстрее и больше, чем подбирают за нами таджики.

В целом за дорогу туда-назад эксперимент по пользованию рукотворными удобствами удался процентов на 70. Из десяти отхожих мест, посещенных нами по пути, шесть оказались бесплатными, чистенькими и даже не пахучими. В двух нам предложили заплатить (по десять рублей). На двух заправках нужники оказались не в порядке, и нам советовали пройти в лес.

Но, не шутя, это колоссальное достижение новой России. Заправки (в основном крупные, сетевые) испещрили всю карту. По сравнению с предыдущей нашей поездкой по маршруту из М в П, в 2007-м, их стало гораздо больше. А главное, что в отличие от 1974-го, 1997-го и даже 2001 года теперь можно пускаться в дорогу без сумки с продуктами и канистрами с бензином.

А для меня, как гражданина, дорога и придорожье навевают простой вывод: в России нынче развивается то, что выгодно крупным корпорациям, тесно связанным с властью. И то, что нужно власти. Лично – власти. Заправки в этот интерес, слава Богу, входят. Дорога – нет.

* * *

Конечно, трасса «Россия» за сорок лет, с момента первой моей поездки по ней, изменилась. И даже за последние семь. И слава Богу – в лучшую сторону. Практически везде она стала ровной, с внятной разметкой и указателями. Появились «карманы» на светофорах в Клину и Солнечногорске. Больше отбойников сделали на разделительной полосе. Но по-прежнему проходит она сквозь сорок городов и деревень, и по-прежнему ехать по ней – приключение, лотерея, мука.

По сути своей, она осталась дорогой из прошлого века. Настоящие межгородские трассы совсем иные, и многие это видели. К примеру, дорога между двумя американскими столицами – это три полосы в каждую сторону (и только для легковых машин). Для траков и тяжеловозов проложено свое, параллельное, шоссе. Или возьмем перегон меж Барселоной и Мадридом. Да даже Турция, если судить по дороге в Стамбул от болгарской границы, нас в трассостроительстве, увы, обгоняет.

А ведь и в России за прекрасными дорогами далеко ходить не надо. К примеру, построенный под Питером за время, пока я там не был, южный отрезок КАД (кольцевой) – от Московского шоссе до Кронштадта. Три ряда в каждую сторону, отбойник, освещение. И машин совсем немного, потому что большинство путешествующих (а также фуры) сворачивают к финской границе и питерским терминалам в другую сторону, по северной дуге кольцевой. Злые языки поговаривают, что южный отрезок КАД выдался столь хорош, потому что проходит через культовые места: аэропорт Пулково, Стрельну, где частенько носятся черные лимузины с мигалками и сопровождением. Да и в Кронштадте, говорят, до сих пор проживают родственники владетельных особ.

Тут, мне кажется, мы и подходим к разгадке, почему столь ужасна (чего уж там душой кривить!) дорога «Россия». Да потому она нехороша, что ВЛАСТЬ ПО НЕЙ НЕ ЕЗДИТ. Под властью я имею в виду не главнокомандующих, а чуть более мелких особ, волею судеб вознесенных к вершинам. Банкиров, поваров, начальников управлений, директоров фондов, любовниц, жен, сынков.

Они, сильные мира сего, летают меж двух столиц самолетами. Они для себя пустили поезд «Сапсан» и теперь путешествуют на нем. (Слава Богу, и нам от того «Сапсана» перепадает.) 3 часа 45 минут между столицами – совсем не девять (в самом лучшем случае) часов по автодороге.

Поэтому вывод – что не так с бывшей Е-95 – можно сделать простой и труднооспоримый. А именно: в нашей стране сейчас развивается лишь то, что нужно крупным корпорациям и ЛИЧНО власти. Не только самому Владимиру Владимировичу, а всей жадной толпе, стоящей у трона.

Автодорога из Москвы в Санкт-Петербург им лично пока не нужна.

2014

Дядя Владик

Он был гордостью нашей семьи. Моя бабушка и через пятьдесят лет после его смерти говорила о нем как о светоче и палате ума. Он был ее братом – моим, стало быть, двоюродным дедом. О нем не сохранилось ни письма, написанного его рукой, ни фотографии. Понятно, почему не сохранилось: боялись. Только сухие строки Книги памяти жертв коммунистических репрессий, которые я нашел в интернете недавно:

«Дьячков Владислав Дмитриевич: 1906 года рождения. Место рождения: Самарская губ., Новоузенский уезд, с. Алгай; русский; б/п; старший инженер института Механобр;

место проживания: г. Ленинград, В. О., 13-я линия, д. 26, кв. 58. Арест: 10.09.1937.

Осужд. 30.11.1937. Военная коллегия Верховного суда СССР, выездная сессия в г. Ленинград. Обв. 58-7-8-11 УК РСФСР.

Расстрел 30.11.1937».

Осужден и в тот же день расстрелян – есть какой-то дополнительный ужас. А короткое «обв. 58-7-8-11» означало обвинение в подрыве государственной промышленности, транспорта, торговли, совершенном с контрреволюционной целью; терактах в отношении представителей советской власти; пропаганде и агитации с целью подрыва советской власти. Я не стану даже обсуждать, как мог тихий 31-летний старший инженер научного института совершать вменяемые ему преступления. Я просто замечу, что в Книге памяти жертв коммунистических репрессий, какую фамилию ни запишешь в поисковик – пусть странную, смешную, нелепую, – обязательно найдется хоть один погибший. А если фамилия распространенная, как Дьячков, убитых окажутся десятки.

Будучи в Питере, я решил найти тот самый дом, откуда взяли моего двоюродного деда.

И моей бабушке, его сестре, пришла в Краснодар телеграмма: «Владику пришлось срочно уехать».

Все тогда понимали, что это значит.

И у бабушки начались схватки. И родилась моя мама.

…Навигатор привел нас к строению на 13-й линии. Машины проезжали мимо, и люди проходили, но место отчего-то показалось мне заколдованным, заговоренным. Дом смотрел на меня угрюмо. И хоть в нем открыты кое-где были форточки, а некоторые окна гляделись совсем новыми, пластиковыми, казалось почему-то, что он нежилой. Никто не закрывал или открывал шторы, не пел, не слушал музыку и не ругался.

Я подошел к первой парадной. Дверь оказалась закрыта на ключ. Ни домофона, ни списка квартир не имелось. Та же самая история повторилась с другим подъездом. Я подергал дверь. Заперто наглухо.

Я быстро пошел к выходу со двора. В подворотне мне встретилась шедшая навстречу девушка, молодая и некрасивая, в очках. Мне показалось, что она испугалась при виде меня – хотя, видит Бог, я не выгляжу так, чтобы меня бояться на улицах. Однако девушка даже отпрянула. Но я все-таки спросил ее – со всею вежливостью, на которую только был способен: «Простите, а вы не подскажете, где здесь квартира номер пятьдесят восемь?» Она быстро воскликнула: «Нет! Я не знаю!» – и удалилась в глубь двора.

Я вышел из подворотни на улицу. Мне не хотелось больше находиться здесь ни минуты. Вот так, значит, его вывели из этой подворотни на 13-ю линию в ночь на 10 сентября 1937 года – брали ведь ночью, чтоб поменьше шума, и шито-крыто, – и с тех пор его жизнь превратилась в ад. Не в тот ад, о котором чирикают сейчас менеджеры и хипстеры («аццкая работенка»), а в самый настоящий, кромешный, ужасный ад, который моему совсем молодому двоюродному деду устроили его соотечественники, русские люди.

«А ведь мы могли бы быть с ним знакомы», – подумал я. Он запросто мог бы меня тетешкать. А потом рассказывать (как когда-то рассказывал своей младшей сестренке, моей бабушке) что-нибудь умное. И еще он сам воспитал бы своего собственного сына, моего дядю Юру, которого почти двадцать лет учили стыдиться своего отца. И мог бы защищать свою Родину в настоящей, а не придуманной параноиками войне. И многое другое сделал бы для нее благодаря своему незаурядному уму и воле. Однако его давно нет, и никто даже не знает, где он похоронен.

Я сел в машину. Кругом, на счастье, было солнечно и пахло черемухой, и начиналось очередное лето. «Какой-то заговоренный дом», – сказал я жене. «Ты фантазер, – ответила она. – Таких домов в Питере тысячи». «Вот именно», – ответил я и очень быстро отъехал от поребрика.

2014

Поиски такси в сентябре девяносто первого года

Я не много совершил в жизни поступков, которыми впрямь, по-настоящему горжусь-горжусь.

Общим числом, наверное, пять. А может, семь.

В том числе тот, о котором вам расскажу.

Но для начала, дорогие товарищи, давайте, как это принято в литературе (и как необходимо для понимания произошедшего), обрисуем, краткими словами, те обстоятельства времени, места и образа действия, что сопутствовали давнему, но столь важному для моей жизни решению.

Итак, дай руку, мой милый читатель (как любили восклицать авторы восемнадцатого или даже девятнадцатого века), и я перенесу тебя в год одна тысяча девятьсот восемьдесят третий.

Почему именно туда? Для меня восемьдесят третий стал годом судьбоносным и ярким.

В том году, весной, я женился – в первый и, как оказалось, единственный раз.

А следующей зимой у меня родился сын – как впоследствии выяснилось, к сожалению, единственный.

И в восемьдесят третьем я круто поменял свою жизнь – сменив не только место работы, но и профессию. Был инженером-электриком и младшим научным сотрудником – стал журналистом.

Но не эти три эпизода моей биографии – женитьба, смена сферы деятельности, рождение наследника – являются объектом моей гордости. Если вдуматься, гордиться тут особенно нечем. Подумаешь, женился, родил ребенка или даже переменил профессию. Дурацкое дело нехитрое. Кто из нас этого не делал! Нет, предмет моей гордости совсем иной. И событие, после которого моя жизнь ДЕЙСТВИТЕЛЬНО переменилась к лучшему, из другой оперы. А какой – вы скоро узнаете. Но для начала несколько слов, чтобы обрисовать мое (а также державы нашей) существование в то довольное далекое время.

И сразу загадаю вам загадку: вот скажите, для чего в восьмидесятые человек, в высшей степени интеллигентный, редактор отдела в центральном журнале, носил с собой в дипломате пустой пакет из-под молока? Тогда уже появилось в продаже молоко «тетрапак» – в привычных нам параллелепипедах. Так вот, такой использованный пакет, в сложенном виде, мой старший товарищ таскал тогда с собой в «дипломате» каждодневно. Вопрос: зачем? Люди, хорошо помнящие советские времена, думаю, ответят на него без труда. А те, кто моложе сорока, – боюсь, вам придется поломать голову.

А для того чтобы вы прониклись тамошними порядками, давайте и впрямь перенесемся в год восемьдесят третий, где автор этих строк, молодой человек с румянцем во всю щеку, входит в редакцию газеты «Лесная промышленность», находившуюся в пяти минутах неспешной ходьбы от Красной площади, на улице 25-го Октября (теперь Никольской). Рассказывать историю, почему я прибился тогда именно к этому берегу советской журналистики, долго и неинтересно, поэтому ограничимся констатацией: с восемнадцати своих лет я сотрудничал с этим изданием. Прогремел очерком «Тропа Никиты Александрова» о леснике, что в годы Великой Отечественной повторил подвиг Сусанина. Не гнушался поденщиной о московских выставках и премьерах, писал юмористические рассказы – и вот наконец, летом восемьдесят третьего, я вхожу в этот подъезд, как полноправный, штатный сотрудник. Или, как записано у меня в трудовой книжке – и это имя меня наполняет тихой гордостью, – корреспондент. Разумеется, газета «Лесная промышленность» звучала в те годы не так громко, как «Правда». И даже не как «Комсомолка». Но это была тем не менее настоящая, большая, центральная газета. И я, как полноправный журналист, получил тогда красные «корочки» (удостоверение) с золотым тиснением ПРЕССА – чем, разумеется, весьма гордился.

Редакция занимала тогда целый этаж в старинном здании неподалеку от ресторана «Славянский базар». Ходили легенды, что она квартировала в помещении бывшей одноименной гостиницы. Именно здесь останавливалась по приезде в Москву чеховская «дама с собачкой», тут навещал ее московский любовник Гуров. Теперь в «нумерах» дым стоял коромыслом – и в самом буквальном смысле тоже. О запретах на курение тогда никто не слышал, и журналисты дымили везде – непосредственно на своем рабочем месте. Исключение составляли начальственные кабинеты, а также обители с преобладанием женского пола: машинописное бюро, отдел писем и бюро стенографисток. А вообще в газете трудилось тогда немыслимое для нынешних времен количество народу – больше ста человек. И это для того, чтобы выпустить три номера в неделю, каждый объемом четыре «большие» полосы – то есть двенадцать полос еженедельно. Нынче такую площадь забивают три-четыре журналиста. Ну, максимум десять.

Конечно, многие газетные профессии с тех пор, в связи с развитием техники, а также со сменой общественно-политической формации, сами собой ликвидировались. Например, не стало машинисток, перепечатывавших наши опусы на электрических пишмашинках «Ятрань», – а ведь сидели четыре дамы в кабинете, обитом специальным, поглощающим звук покрытием. Канули в лету стенографистки, что записывали особыми крючочками корреспонденции, что диктовали им по телефону собкоры. Собственные корреспонденты, кстати, имелись во всех основных лесных регионах страны, от Петрозаводска до Сахалина, было их человек пятнадцать. Исчезла с тех пор еще одна журналистская специальность: учетчицы писем – а ведь существовала их целая каста, настоящее украшение любой советской газеты или журнала: как правило, выпускницы школ, абитуриентки или студентки первых курсов журфака. На плечах столь юных особ, низшей редакционной когорты (зарплата – девяносто рублей в месяц), лежала утомительная обязанность регистрировать каждое письмо, приходящее в издание, – а их являлось множество, несколько мешков ежедневно. В дальнейшем эта корреспонденция расписывалась по отделам, и на каждую цидулю, начиная от жалоб на ошибку в кроссворде и заканчивая изобретением новейшей сучкорубной машины, следовало дать в срок аргументированный и исчерпывающий ответ (а не можешь дать – перешли письмо по инстанциям). Имелась и еще одна замечательная специальность – ретушер: милая, в высшей степени интеллигентная дама тушью и белилами вручную улучшала фотографии. Нынче ее вытеснил безжалостный фотошоп. Да, технических работников в издании имелось немало – но и творческих тогда шаталось (шаталось – порой в самом буквальном смысле) по коридорам редакции изрядно. Материалы для газеты поставляли семь отделов, около сорока золотых, серебряных и стальных перьев, не считая собкоров.

И вот глядите: тогдашнее самое молодое перо газеты Сергей Литвинов, свежеиспеченный корреспондент отдела целлюлозно-бумажной промышленности, однажды утром входит в помещение редакции и с трепетом возлагает на стол руководителя отдела В. Д. свою первую в жизни критическую корреспонденцию из подмосковного города Ступина, с тамошнего картонного комбината. Вчера вечером, дома, когда уснула моя юная (но уже беременная) жена, я выводил, в порыве вдохновения, строки, бичующие руководство комбината за то, что гниет под открытым небом исходное сырье – макулатура, за то, что по территории комбината, никем не охраняемой, бродят все, кому не лень, а десятки работников предприятия доставляются в медвытрезвитель. В. Д., в ту пору пятидесятилетний мужчина в самом соку (казавшийся мне стариком), с окладистой седеющей бородой а-ля Лев Толстой и намечающейся лысиной, немедленно проглядел мою рукопись на двенадцати листах крупным почерком, а потом произнес слова, наполнившие меня тихой радостью: «Годится», – вывел в углу свою визу: «Машбюро! На «собаке», срочно!» – и, огладив свою бороду, проговорил: «Беги за бутылкой». И достал из кармана четыре рубля, заметив мимоходом: «Остальное добавишь сам».

Ах, В. Д., В. Д. Сердце мое наполняется тихой радостью, когда я вспоминаю его. Он воспитывал меня и школил, безоглядно делился темами, идеями, задумками, вычеркивал из моих материалов благоглупости и вписывал лапидарные формулировки. Иногда его заносило – например, в упоминавшемся материале о леснике, повторившем подвиг Ивана Сусанина, он украсил мой текст заключительной выспренной фразой: «В Сусаниных у земли русской недостатка нет!» – на что случившийся рядом другой мой старший товарищ, Анатолий Яковлевич О., ехидненько прокомментировал: «И в основном они работают в Политбюро ЦК КПСС». Цену тогдашнему строю и нашему обществу сотрудники газеты знали.

Разумеется, и до того момента, по своей долгой внештатной работе в «Леснухе», я знал, что в стенах газеты порой выпивают. Но раньше, даже если такое случалось, от меня таились. А теперь – мне предлагалось стать если не зачинщиком, то деятельным участником пьянки. Причем с самого утра – часы только вяло подползали к отметке, когда алкоголь начинал продаваться в магазинах Советского Союза легально – к одиннадцати. Но тогда я расценил командирование меня за горячительным – правильно – как инициацию, своего рода посвящение. Отказаться было решительно невозможно, предательски, порочно. И я взял начальниковые четыре «рэ», добавил свои рупь тридцать, и (водка стоила тогда пять рублей и тридцать копеек) спустя четверть часа, забросив предварительно в машбюро свой материал, явился назад в отдел с бутылкой «Столичной».

В стенном шкафу нашего общего рабочего кабинета на четверых размещался своего рода бар. Там имелся полуторалитровый эмалированный бак, ведерный кипятильник (в баке, с помощью кипятильника, в светлые периоды варился кофе) и четыре (по числу сотрудников) граненых стакана. Туда же обычно складировали нехитрую закуску: как правило, бутерброды с вареной колбасой и сыром, покупаемые в «Бутербродной» (расположенной чуть дальше по направлению к ГУМу). Вновь принесенная бутылка помещалась в шкаф, туда поочередно подходили сотрудники, принимавшие участие в мероприятии, и, как это называлось, «остограммливались». Соблюдалось неукоснительное правило: никаких сосудов на виду. Все тайком, незаметно. На поверхности имелся только запах. Но что такое запах – вещь эфемерная. Его к делу не подошьешь – тем более в атмосфере отдела, где все четыре сотрудника курили папиросы и сигареты разной степени омерзительности, от «Беломора» (редактор) до пижонской «Явы» (я).

Конечно, в свои двадцать три я был, по части алкогольных возлияний, далеко не девственным. Все-таки высшее учебное заведение имел за плечами. Вкус водки, портвейна, гадкого пива и даже коньяка я познал. Однако семья моя была категорически непьющей: в праздники, в большой компании родители, конечно, позволяли себе пару стопок, но не больше и не чаще. Да и в научно-исследовательском институте (куда я попал после вуза) принимать спиртные напитки в рабочее время, на рабочем месте было категорически не принято. Бухнуть в течение дня являлось прерогативой рабочего класса, от слесарей-сантехников (неутомимых героев карикатур в журнале «Крокодил») до тех же работников леса. Журналисты, как оказалось, также негласно завоевали для себя данную привилегию. Потом я узнал, что «Лесная промышленность» (как и другие советские отраслевые издания, как то: «Советская торговля», «Воздушный транспорт» или «Гудок») считалась, в алкогольном смысле, чем-то особенным. В ней трудились либо люди, пока не дотянувшиеся (типа меня) до настоящих центральных газет и журналов, а-ля «Известия» или «Труд», либо вышибленные оттуда за различные прегрешения, как правило, связанные с невоздержанием. К тому же специфика газеты, конечно, на ее сотрудниках сказывалась. Попробуй-ка, возьми интервью где-нибудь на делянке, при температуре минус тридцать пять! Не захочешь, а стакан пропустишь.

Теперь я понимаю, задним числом, что судьба меня (и старшие товарищи), по большому счету, в смысле пьянства все-таки хранила. Я работал в отделе бумаги, а целлюлозно-бумажное производство – это вам не сучкорубы и не лесопосадки – технически сложное, наукоемкое. На бумажных фабриках и целлюлозных комбинатах керосинили далеко не столь вызывающе, как в лесу, да и руководители бумкомбинатов не особо корреспондентов упаивали. Вдобавок мой начальник В. Д. и другое газетное руководство щадили меня, не засылали в те регионы, что славились своим совсем уж безбрежным гостеприимством: в республиках Закавказья, Средней Азии или, допустим, в хлебосольной Чечено-Ингушской АССР я ни разу не побывал. Меня, как молодого, неиспорченного, командировали обычно в тихую, интеллигентную Прибалтику, на фабрики братской Украины или в среднюю полосу. Поэтому за четыре с лишним года в коридорах «Лесной промышленности» я все-таки не спился.

Но вернемся в тот самый первый мой день в отделе бумаги, пока в машбюро печаталась моя критическая корреспонденция. В отдел постепенно подтянулись остальные сотрудники. Естественно, каждому было сказано (редактором): подойти к буфету. Каждый выпивал, потом спрашивал: «По какому поводу?» В.Д. пояснял: «Новый сотрудник проставляется». Или: «Дебют Литвинова отмечаем». Угощали и дружественных сотрудников иных отделов. Разумеется, бутылка на четверых стала лишь разгонной площадкой. В близлежащий магазин (ласково именуемый «Три ступеньки») снаряжались новые экспедиции. Попутно текла работа, чему выпивка, казалось, не мешала. Редактор сходил на летучку и планерку. Вычитал перепечатанный на машинке мой материал, кое-что подправил, подписал и сдал в секретариат. Подогретый спиртным, в сизых клубах сигаретного дыма, день летел незаметно. Наконец наступил момент, когда дела закончились, почти все как-то незаметно разбежались, и я готов был, вслед за остальными, устремиться домой, в съемную комнату в коммунальной квартире, к молодой жене. Только собрался отпроситься у В.Д., но… понял, что отпрашиваться не у кого. Склонив могучую голову и возложив бороду на грудь, начальник спали-с.

Честно говоря, я перепугался. Подростковые максимы типа «Сам погибай, но товарища выручай» пронеслись у меня в голове. Что делать, было решительно непонятно. Поразмыслив, я решил обратиться за советом к старшему товарищу (и приятелю В.Д.), уже упомянутому Анатолию Яковлевичу, что трудился в отделе лесного хозяйства. Сделав таинственное лицо, я вызвал А.Я. в коридор. Даже не дав мне раскрыть рта, он спросил: «Что, засыпание наблюдается?»

– Да! Как вы узнали? И что мне теперь прикажете делать?

– А ты что, уйти хотел?

– Ну да, и рабочий день кончается.

– Так ты дверь прикрой и иди.

Из нашего краткого диалога я догадался, что задремывание моего руководителя в своем кресле – далеко не первое. И, как впоследствии оказалось, не последнее.

Ах, В. Д., В. Д.! Судьба подарила ему несомненный талант писателя, способности творческого руководителя и могучее здоровье. Мальчиком он пережил первую блокадную зиму, что дало ему право усмехаться: «Блокаду пережили, голод пережили – и изобилие переживем». Он был предан газете и вечно придумывал новые темы или, как выразились бы сейчас, акции. А чтобы не сойти с ума от социалистического соревнования семи целлюлозных гигантов или битвы машинистов бумагоделательных машин за снижение массы газетной бумаги, редактор вел в газете две рубрики. Одна называлась «Искатель» и посвящалась самым разным коллекциям и коллекционерам, от спичечных этикеток до значков. Другая была его особенной любовью. В. Д. задумал написать краткие биографии ВСЕХ мало-мальски известных знакомых, друзей и недругов Пушкина, от Бенкендорфа до Языкова. Он добывал редкие книги, переписывался с провинциальными музеями и картинными галереями. По мере готовности публиковал материалы на последней полосе «Леснухи», под рубрикой «На пушкинской орбите» – меня слегка смущало в данном контексте модерновое слово «орбита», но я, щадя авторское самолюбие, об этом никогда редактору не говорил. Легко можно было догадаться, что профессиональные пушкинисты, составлявшие в те годы замкнутый и суровый клан, его работу не одобряли, считали целиком компилятивной. В советские времена он никогда бы не смог напечатать свою книгу, но настала свобода книгоиздания, и он выпустил заветный двухтомник. Подарил и мне, с надписью на форзаце своим ясным и красивым почерком: «Когда дедушки не станет, вспоминай наш отдел и нашу дружбу».

Что же теперь остается мне, когда В. Д. давно не стало? Только вспоминать. Я и вспоминаю. И считаю, что ни говори, что советская власть безжалостно к нему отнеслась – начиная от ленинградской блокады и кончая портвейном «Кавказ», которым она его травила. Остается лишь гадать, что и сколько В. Д. смог бы сделать, когда бы не удушающая идеология, которой он (как и все мы) вынужден был служить…

…Поднаторев на ниве журналистики, в восемьдесят седьмом году я перешел из «Лесной» в журнал «Смена». Эта была уже совсем другая лига. Можно сказать, высшая. Но одна напасть, органически присущая, как оказалось, советской публицистике, присутствовала и там. Ведь как ни вспомнишь, родом из тех времен и мест, умного, славного, доброго, талантливого, яркого человека – так окажется, что он или запойный, или пьяница, или алкоголик. Например, сначала в «Смене» мной руководил Володя А. – молодой человек лет тридцати пяти, высокий, немного нелепый, нескладный. Он и сам писал яркие, умные очерки. И редактировал – дай бог. И интересные сюжеты, яркие темы выкапывал. И никого никогда в своей жизни, наверное, не обидел. Не подсиживал, не подличал, не врал. Золото, а не человек. Но при этом – пил. Вроде бы понемногу, но каждый день. Никто и никогда не видел его в умат пьяным, но все время он был слегка подшофе.

Кстати, это именно у него в портфеле-«дипломате» всегда имелась сложенная в блин своего рода выкройка параллелепипеда – пустой пакет из-под молока. Зачем? К концу восьмидесятых в Стране советов обнаружились нехватки всего и вся. В том числе – кружек в пивных барах. Тогда принято было в Москве разливать пиво посредством автоматов – опускаешь двадцать копеек, и тебе наливается стакан вонючей жижи. Так вот, кружек в местах розлива (как и многого всего прочего в стране) оказался дефицит. Чтобы не клянчить заветный сосуд и не стоять ни у кого над душой в ожидании, пока освободится, постоянные клиенты выходили из положения по-разному. Кто-то вечно таскал с собой пустую литровую банку. А Володя – эстет, рационализатор! – припас складной картонный пакет.

Не знаю, что послужило причиной, и связано ли это было с пьянством, но в конце концов Володю от руководства нашим отделом, рабочей молодежи, отставили. На должность редактора вновь пришел замечательный В. Л. Г. Почему «вновь»? Некогда он уже трудился в вышесказанном журнале. Но до определенного момента. (О том эпизоде, когда мы подружились, он рассказывал сам.) Случилось это лет за семь до его «второго пришествия» на должность. Тогда в «Смену» явился очередной проверяющий из ЦК ВЛКСМ – издание числилось по ведомству комсомола, и «молодежное» ЦК было для него формально высшим начальством. Итак, главный редактор повел высокого куратора по кабинетам. Со словами «А вот здесь сидит редактор отдела, замечательный журналист, поэт В. Л. Г.», он распахнул дверь, и тут глазам изумленного гостя предстал замечательный журналист и поэт, дремлющий прямо на столе, уткнувшись в недоеденный бутерброд. В результате В. Л. из журнала изгнали. Поскитавшись несколько лет в менее ответственных изданиях (в том числе в «Лесной промышленности»), он свою вину, так сказать, искупил работой и был возвращен в «Смену».

В. Л. на долгие годы стал моим старшим товарищем, наставником и учителем. Болезненно полный, но не рыхлый, а плотный, меньше всего он походил на поэта – каким его представляют в массах: эфемерное, вдохновенное, кудрявое существо. Однако стихи В. Л. писал хорошие – раз в год «Смена» публиковала подборку его лирики. Писал он и на злобу дня, на внутриредакционные темы. Помнится, в одни из моих именин посвятил четверостишие:

Тридцать три исполнилось Сереге.

Ближние и дальние в тревоге:

То ли с печки спрыгнет этот росс,

То ли вознесется, как Христос!

Писал и на заказ – если, допустим, заместитель главного редактора хотел блеснуть пиитическим талантом на дне рожденья своего зубного врача. Но помимо поэтического дара журналистом и редактором В. Г. был изрядным. Сам очерков в ту пору уже практически не делал – ему хватало врезов к нашим материалам, правок, подписей под фотографиями. Но он придумывал темы, находил новых авторов, бесконечно возился с чужими материалами, правя и улучшая текст. Помню, однажды он сказал мне (то была одна из самых лучших похвал, которыми меня награждали в жизни) по прочтении моего очередного очерка задумчиво и грустно: «Что ж, тебя я уже всему научил, теперь можно и умирать». Конечно, я запротестовал: «Научить-то научил, а умирать зачем?» – однако В. Г. тогда как в воду смотрел: года через три его, бедняги, не стало.

Умный, добрый и чуткий – и в то же время пробивной и дельный, – В. Г. был всем хорош, когда бы не извечная болезнь многих советских поэтов (и журналистов), начиная с Твардовского. Раза два в год, обычно весной и осенью, он неожиданно брал отпуск «по семейным обстоятельствам». Запирался в квартире. Многочисленные друзья (к которым вскорости присоединился и я) по очереди приезжали и бегали ему за водкой. В. Г. сидел в одних трусах и читал стихи, свои и чужие. Через неделю, много десять дней он приходил в себя, принимал душ, тщательно брился, повязывал галстук или шейный платок и, благоухающий одеколоном, благостный и освеженный, возвращался на службу.

В «Смене» тогда работало много талантливых журналистов. Они, как и в «Лесной», делились, как правило, на две категории: одна (меньшая) – карьерист и себе на уме. Другая – талант, бессребреник, но, как правило, пьющий. Отделом творческой молодежи руководил, к примеру, Андрюша К.: красавец, умник, выпускник ГИТИСа и автор пьес, личный друг многих режиссеров и артистов, от Марка Захарова до Ярмольника и Догилевой. Он в свои тридцать лет разъезжал тогда на личном автомобиле «Москвич-2141», и это в конце восьмидесятых выглядело так, как если бы сейчас он управлял собственным вертолетом.

Спустя годы мы сойдемся с Андрюшей поближе, и я узнаю, что он, оказывается, подвержен тому же недугу, что и В. Г. Страдал он им реже, но в гораздо более тяжелой форме – как говорил мой знакомый врач, «с выходом». Эскапады его были вызывающими. Как сейчас помню его возле собственного подъезда в генеральском доме – босиком, но в розовых носках.

Сейчас, по прошествии как минимум четверти века, я задаю сам себе вопрос: почему же мы все тогда, журналисты, так вдумчиво пили? И причин нахожу несколько. Одна из них: работа наша была тогда, что ни говори, не бей лежачего. Времени свободного оставалось вдоволь. Судите сами: в «Лесной промышленности» норма выработки для корреспондента вроде меня составляла пять статей – нет, не в неделю, как порой приходится выдавать современным газетчикам – а в КВАРТАЛ, то есть в три месяца. Конечно, считалось (да так оно, как правило, и было), что мы тщательно работаем, проверяем и перепроверяем все цифры и факты – но чересчур загруженными назвать нас все равно было трудно.

В «Смене» я тоже от натуги не переламывался. От меня требовалось выдать один очерк в месяц. Да, для этого необходимо было съездить в командировку на неделю, затем добрать информацию в Москве или по телефону – но ей-ей, это, видит Бог, не так было сложно и долго.

Вторая причина того, что в замечательном Советском Союзе в семидесятые-восьмидесятые годы многие люди, прямо скажем, спивались, заключалась в том, что занимать свое свободное время было нечем. Для примера: как рассказал мне поэт (и бильярдист) Игорь Шкляревский, в столице в те годы имелось лишь четыре бильярдных стола. Не клуба, а именно – стола. Действовал один боулинг, в Измайловском парке. Еще один кегельбан предназначался для иностранцев, при гостинице «Космос». В кино случалось три-четыре интересные премьеры в год, и ровно столько сериалов ежегодно показывало центральное телевидение. Театралы по десять раз обсасывали премьеры на Таганке – а кроме нее, да Театра Ленинского комсомола, интересного на сцене не случалось.

Тяжкой работой, пахотой мало кто себя занимал: ради чего? Все равно не разбогатеешь, а даже если вдруг разбогатеешь – куда деньги девать? Чтобы себя занимать, люди ударялись кто во что. Пышно расцвели разнообразные хобби. Техническая и политэкономическая интеллигенция массово ходила в походы: в горы, на байдарках или пешком. В одну экспедицию шли на майские праздники; второй, главной, посвящали отпуск. На закуску, в октябре, на отгулы, отправлялись в третий поход – а в промежутках, зимой надо было чинить оборудование и снасти, доставать тушенку и копченую колбасу, монтировать любительские фильмы и писать отчеты о пройденных верстах.

Другие – те, кому посчастливилось заиметь шесть соток в дальнем пригороде – погружались в сельское хозяйство и обустройство дачного дома, для которого ничего не продавалось, а все следовало, как изящно выражались, «достать», то есть либо у государства украсть, либо перекупить ворованное. Встречались и совсем экзотические хобби. Например, когда я короткое время служил в НИИ, в отделе рядом со мной сидела пожилая дама, старая дева, посвятившая всю свою жизнь Георгу Отсу (к тому времени уже умершему). Она собирала все его пластинки, интервью, переписывалась с такими же, как она, оголтелыми.

Многие открывали в себе артистические таланты и занимались во многочисленных народных театрах и театральных студиях. Иные, я в том числе, ходили в студии литературные – которые в столице имелись при каждом мало-мальски значимом Доме культуры, не говоря о тех, что функционировали при Союзе писателей или в журналах «Юность» и «Крокодил». (Другое дело, что, уйдя в профессионалы, я, например, эти студии немедленно бросил.) Словом, недозагруженные (как правило) на основной работе советские люди активно искали себя в хобби. А иные «заболевали (как строго писалось в газетах) вирусом вещизма и приобретательства», то есть доставали (а все на свете требовалось, напомню, именно достать) для украшения жилища мебельные гарнитуры, хрустальные люстры, ковры или хотя бы даже книги.

У журналистов хобби, как правило, не было. Вадим с его Пушкиным – редкое исключение из правил. Может, поэтому они (мы) столь часто заполняли свой немереный досуг водярой и портвейном.

А может, ларчик открывался проще. И причиной профессионального алкоголизма было то неловкое обстоятельство, что в пьяном виде легче было продаваться. Я хорошо помню, как в каждую статью в буквальном смысле требовалось обязательно вписывать подходящую случаю цитату из Ю. В. Андропова и как, после его кончины, спешно меняли его на К. У. Черненко. А потом – какое ликование было, когда Горбачев, едва пришел к власти, это требование – всюду генсек – немедленно отменил.

Как бы там ни было, но к концу восьмидесятых, освоившись в журналистике и прикрываясь, перед собой, домашними и начальством замечательным щитом: «А что – я? Я, как все», – я стал керосинить, можно сказать, ревниво и вдумчиво. Постепенно начались тревожные звоночки. К примеру, однажды я собрался посидеть, поработать над очерком, который и впрямь требовалось сдавать, а вместо этого попал на квартиру к своему начальнику В. Г., как раз начавшему очередной отпуск по семейным обстоятельствам, и разделил с ним его одиночество. В другой раз мы с товарищами из редакции вдруг сорвались на ВДНХ (куда, по слухам, завезли немецкое пиво) – пива не нашли и вместо этого в чьем-то коммунальном жилище до четырех утра давились водкой (а бедная моя супруга сходила в неведении с ума). Однажды меня даже вызвал в свой кабинет и по-отечески отчитал за выпивки главный редактор «Смены», которому я дал тогда честное, благородное слово больше не пить в помещении редакции. На что мои друзья-собутыльники, которым я о политбеседе поведал, сказали, что будут меня теперь высовывать из окна в туалете, чтобы я мог пить вне стен редакции, ха-ха-ха.

Советская империя близилась к закату. Гудели ветра перестройки. Из магазинов к той поре исчезло все. Водку стали давать по талонам, но нас это не останавливало.

Потом случился путч. Горбачев сказал в Форосе: «Мы летим в другую страну». Страна и впрямь менялась – это чувствовалось всей кожей.

И вот, вскоре после путча, осенью девяносто первого года я оказался на поминках по моему другу журналисту Сереге Р. Он умер молодым, но нет, совсем не от водки. В восемьдесят шестом, когда рванул Чернобыль, Сережа Р. пошел в ЦК и попросился добровольцем в ликвидаторы. Делал под Припятью многотиражную газету. Хватанул свою дозу и пять лет спустя сгорел от почечной недостаточности. Умер он молодым, всего на пару лет старше меня.

Настроение на поминках было паршивейшим, его не брало никакой водкой. Почему-то вспоминалось, как за полгода до мы вместе с Сергеем явились, через заднее крыльцо, к директору ликеро-водочного магазина, и Р. попросил десять бутылок водки «на поминки». Директриса резонно попросила предъявить справку о смерти. «Понимаете, – мягко сказал Серега, – товарищ еще не умер». Все расхохотались, обаяние его было велико, директриса выписала хоть не десять, но пять бутыльментов. Мы радостно напились. Оказалось, с поминками Сергей как накаркал.

На тризне, да еще по другу, как не выпить. Нагрузившись, я зашел домой к своим родителям – они жили неподалеку. К чему-то прицепившись, поругался с ними. Вырвался, поехал домой, к семье. Решил воспользоваться такси. В ту пору заказывать авто было бесполезно, и я пошел ловить на улицу. Простоял едва ли не час. Машины не останавливались, а те, что тормозили, везти меня отказывались. Окоченев, я плюнул и потащился домой на метро. Приехал злой, протрезвевший, похмельный, противный сам себе. И ночью того же дня… Нет, не скажу, что мне был голос, или видение, или кто-то свыше меня надоумил. Нет, просто я вдруг отчетливо и ясно понял: мне надо бросить пить.

Не скажу, что это было первым моим подобным решением. Несколько раз я уже давал себе зарок. Но надолго меня не хватало. То друг из загранки привез настоящего виски. То поминки по деду случились, и не выпить было никак нельзя. То в командировке в Таджикистан оказалось невозможно нарушить законы восточного гостеприимства. Но в тот раз, после поминок по Сергею, мне почему-то показалось: все теперь обстоит очень серьезно, и нарушить завет мне теперь невозможно.

Нет, я не кодировался, и мне не вшивали спираль. Просто – дал самому себе слово.

Трудно ли мне было? Поначалу нелегко. Тяжко объяснить окружающим, что к чему. И в застольях сидишь дурак дураком. И времени свободного появилось – вагон, которое не знаешь, чем занять.

Неловкое чувство продолжалось довольно долго – наверное, с год. Потом и я, и окружающие к моему новому, трезвому, состоянию привыкли. А свободное время тоже нашлось чем занять. Попервоначалу я взялся учить «Евгения Онегина» наизусть, Музиля читать. А потом принялись, вместе с родной моей сестрой Анной, которая как раз на журфаке стала в рекламе специализироваться, совместно делать бизнес. Времена переменились, страна становилась иной. За бизнес взялись все. Мы схватились, по заказу одного из первых в стране рекламных агентств, разрабатывать способ оценки эффективности рекламы. Способ в агентстве не приняли, но работать вместе с сестренкой оказалось интересно.

С тех пор прошло без малого двадцать пять лет. И я действительно с того дня в сентябре девяносто первого больше не пью. Не то что ни капли – лет через двадцать после зарока я стал позволять себе бокал-другой сухого вина – на отдыхе или по пятницам. Но крепкого спиртного в рот больше не брал и не беру.

Помимо прочего, мне совершенно перестало нравиться состояние опьянения. Глупое и довольно противное чувство, когда ощущаешь себя гораздо большим дураком, чем ты есть на самом деле.

Бывало ли у меня искушение? Да, и не раз. Особенно в первый год. Но я совершал над собой усилие, искус отгонял и за каждый случай преодоления мысленно ставил себе плюс один балл. Через полгода соблазн стал посещать гораздо реже, после года воздержания исчез вообще. Наверное, мне повезло, что я ушел в завязку в свои тридцать, а не в сорок и не позже. Психологическая привязанность к спиртному не успела перерасти в физиологическую.

И оказалось, что есть на свете очень много вещей, которыми заниматься приятно, весело и интересно – причем на свежую голову. Я стал писать – больше и интересней. Читать – больше. Больше смотреть кино, бывать в театрах и на выставках. А поездки по стране и за границу! Их тоже оказалось приятнее воспринимать на свежую голову. И даже общаться с друзьями – полнее и веселее выходило по трезвяку. Я открыл для себя заново радости спорта. Стал ходить на лыжах и кататься на велике. А недавно йогу начал осваивать.

Я не берусь судить, насколько счастливее стала моя жизнь после сентября девяносто первого, но то, что она таки стала много счастливее, – определенно. Хорошо ли, плохо ли, но я сумел сделать в жизни многое из того, чего ни за что не совершил бы, продолжая квасить. Да что там говорить! Уже хотя бы за то мне надо благодарить мое тогдашнее решение, что моя жизнь после него просто – была. Имела место.

Ведь, к глубочайшему моему сожалению, всех тех, кого я упомянул в этой заметке, уже нет с нами.

В. Д. оказался единственным из них, кто прожил длинную жизнь, скончался, будучи за семьдесят, и увидел главный труд своей жизни опубликованным. Но я не могу отделаться от мысли, что его могучий организм позволил бы ему прожить и до сегодня, на радость семье и его друзьям, когда бы не…

Тихий пьяница Володя из «Смены» погиб зимой девяносто четвертого. Ужасная смерть – его нашли в квартире, задушенного какой-то проволокой. Его собутыльник валялся с пробитой головой на лестничной площадке – на него все и списали. Володе около сорока тогда было.

В. Г. скончался – оторвался тромб, – едва ему перевалило за пятьдесят пять. Мы, друзья, подарили тогда ему на юбилей красивый кожаный портфель. Он его берег, так и не успел им попользовался.

Андрюша К. в девяносто четвертом, давно уволившись из «Смены», зачем-то вдруг пожаловал в редакцию. В пьяном виде то ли выпал, то ли выпрыгнул в лестничный пролет с шестого этажа. Судьба его хранила – он весь переломался, но выжил. Долго лечился и восстанавливался. Завязал со спиртным. Пользуясь старыми связями, работал на дому. Несколько раз срывался, лежал под капельницей в Склифе. Наконец однажды развязал по-крупному и умер на собственной кухне, в окружении бутылок. Ему тоже немногим за полтинник перевалило.

Мне порой – нечасто, но все-таки – становится обидно, что апофеоз моей алкогольной молодости пришелся на самые гадкие напитки: водку «андроповку», портвейн «три топора» и «Жигулевское» пиво. И я так и не совершил, вместе со страной, массы гастрономических открытий: не познал вкус текилы… кальвадоса… бурбона… шнапса… Но эта идея быстро проходит, и, сидя на роскошном балконе в собственном доме в ближнем Подмосковье, я начинаю думать, что я все-таки гораздо счастливее, чем все те, кто эти специалитеты отведал.

Даже если эти товарищи пока еще живы и здоровы.

2015

27

Эту историю рассказал мне однажды, крепко подвыпив, один мой приятель, довольно известный русский писатель. Я убрал из нее все повторы и длинноты, свойственные устной речи и известному состоянию, и, избегая стилизации, переписал своими словами – отчасти еще и потому, что стиль автора был чрезвычайно узнаваем даже в устном изложении, а друг мой, протрезвевши, умолял, чтобы я ни в коем случае не связал это происшествие с его добрым, многоуважаемым именем.


В этот случай трудно поверить, но это – истинное происшествие, случившееся со мной в последние дни апреля 2011 года в княжестве Монако, в городе Монте-Карло. Согласитесь, место, подходящее для того, чтобы там происходили всяческие невероятности.

Итак, в те дни, после трудных парижских переговоров с моими европейскими издателями, я решил провести недельку на Лазурном Берегу. Что это такое, думалось мне, ни разу не был на Лазурке. Ай-ай-ай. Пожалуй, даже неприлично на фоне остального российского продвинутого населения, которое почти поголовно в Ницце – Каннах – Монте-Карло поперебывало. В самом деле, как Инстаграм ни откроешь: друг то на красной каннской дорожке позирует, то омара в Монте-Карло приходует, то по Английской набережной шлындарит.

И вот моя дама-агент полетела из Парижа в Первопрестольную, к супругу и малым деткам, а я решил свой аванс, полученный за будущие публикации на французском моих романов, прогулять на Лазурном Берегу.

Человек я не сильно прихотливый, да и сумма, выделенная скаредными французами, признаться, оказалась не слишком впечатляющей, поэтому поселился я в Ницце в апарт-отеле. Апарт означает с крохотной кухонькой и холодильником в номере. По вечерам, возвращаясь в гостиницу, покупал в сетевом супермаркете напротив гостиницы багет, сыр и хамон и завтракал ими в одиночестве. Я не люблю, когда кто-то меня видит за завтраком, и сам ни на кого глазеть не люблю.

Отель я сознательно арендовал далеко от моря. Кончался апрель, для морских ванн было явно рановато, да и не ради них прибыл я в столь благословенные края. А ради чего? – спросите вы меня (если не считать, конечно, довольно пошлого желания отметиться в туристической Мекке). За красотой, отвечу я и вряд ли погрешу против истины. За литературой, добавлю, и это тоже будет правдой, потому что южный берег Франции для меня прежде всего связан с русскими именами – Чехова, Бунина, Герцена, и мне хотелось пройти по их стопам, припасть к их истокам. Еще, как впоследствии оказалось, прибыл я сюда в погоне за приключениями. Точнее, приключения тут сами меня нашли. Но об этом позже.

А пока я наслаждался локальными путешествиями по морским берегам. После снега, который провожал нас в Москве, здесь цвело и источало аромат все на свете. Люди ходили в наброшенных на плечи свитерочках или легких курточках. Море вздыхало. Неподалеку от моего отеля располагалась станция – не главный вокзал города, а так, полустанок, назывался Ницца-Рики. Но электрички оттуда ходили по всем направлениям: направо (если стоять лицом к морю), в Антиб и Канн, и налево, в Вильфранш-сюр-Мер и Монте-Карло. А также в глубь страны, в Грасс и далее.

Для поездки в Грасс я, впрочем, на третий день арендовал машину. Шустрый «Пежо» бодро вознес меня на прованские холмы. Городок был великолепен. Я запарковался в подземной стоянке и нашел информбюро для туристов. Едва я только начал объяснять на английском: мол, здесь жил великий русский писатель и лауреат при-Нобель… – мне шваркнули о прилавок целый ворох материалов, отпечатанных на русском, посвященных Бунину. Местные краеведы исчерпывающе рассказывали обо всех грасских адресах классика.

Я спустился в подвал к машине и задал в навигаторе адрес виллы, где Иван Алексеевич проживал.

Узкая дорога быстро вывела меня из городка и стала карабкаться все выше. Наконец навигатор изрек человеческим голосом: «Вы приехали». На скромной площадке на краю пропасти, рассчитанной аккурат на одну машину, я припарковался. Ни единого авто или человека. Окрестности видны далеко-далеко, включая синеющее на горизонте море. Горный воздух, прохладный и чистый, с наслаждением вливался в легкие.

Заезд на виллу, где некогда жил классик, шел под высоченным углом по дороге, вырубленной в скале, и обрывался глухими дубовыми воротами. Впечатление было такое, что последние лет двадцать ворота ни разу не открывались. Самой виллы видно не было, все вокруг заросло лианами и диким виноградом. Прямо в скалу была вделана мемориальная табличка, тоже весьма потертая дождями и годами: здесь, мол, проживал Иван Бунин, экривиан руссе и при-Нобель.

Больше здесь ничего не показывали. Я еще раз вдохнул чистейший воздух и посмотрел на расстилающуюся подо мной на много миль долину. С высоты птичьего полета виднелись черепичные крыши городков и темные купы садов. Подходящее местечко, подумал я, выбрал для себя классик, с его высокомерием и мизантропией. А впрочем, он имел право. Если уж не леса и перелески родной Орловщины и не заснеженная Мясницкая с розвальнями, то лучше так.

Вернувшись вниз, в Ниццу, я сдал в прокат машину и пошел в кафе «Турино» на площади Гарибальди поужинать (завидуйте мне!) свежими устрицами. Но русский человек, он ведь не может просто наслаждаться дарами моря – как это делали две юные смешливые китаянки и пара брутальных мотоциклистов средних лет (которые немедленно к китаянкам начали клеиться). Лед, в который погружены были устрицы, непременно напомнит русскому другого «лазурного» сидельца, Чехова, и как его тело в этом самом льду для устриц транспортировали для похорон на Родину. Мсье Чехов проживал здесь в отеле «Оазис», неподалеку от вокзала, по нынешней классификации три звезды. Антона Палыча упорно посылали на Лазурку врачи, не ведая еще современных сведений о том, что морской климат чахотку вовсе не лечит, а только вредит. Эх, подумал я, расчувствовавшись от полубутылки белого вина, когда бы смог я путешествовать во времени, первое, что бы сделал, отправился в год эдак девятисотый с грузом современных антибиотиков и пролечил Антона Палыча от туберкулеза. Он мог бы дотянуть и до революции – пятьдесят семь, самый возраст для писателя. Представить его в роли Горького или красного графа, лобзающего руки сатрапу, было совсем невозможно – скорее, гулял бы по ниццким променадам со своим младшим товарищем, Иваном Алексеичем. А может, его нравственный авторитет и голос оказались бы настолько высоки, что никакой революции и вовсе не случилось бы? Ну, это совсем из области фантастики.

Кстати, его антипод по части (не) любви к людям и тоже литератор (как он себя тогда называл) Владимир Ульянов (Ленин) проживал в том же пансионе, но в другое время. И, может, это счастье Антона Палыча, в отличие от своего более молодого коллеги Бунина, что до воцарения своего соседа по пансиону он не дожил.

По темным и безлюдным улицам я вернулся в отель, подключился к вай-фаю и скачал из Сети бунинскую переписку и его дневники эмигрантского периода. Я давно не читал классика (последний раз «Окаянные дни» в перестройку) и теперь заново поражался тому, насколько же он точен и ярок. Я зачитался и погасил планшет и ночник уже около трех.

Назавтра я намечал поездку в Монте-Карло, оно же княжество Монако.

Позавтракав, по обыкновению, в одиночестве в номере продуктами из гипермаркета, к полудню я дошел до станции электрички. Дневного перерыва в движении поездов здесь не было – как только они без оного ухитряются поддерживать свое путевое хозяйство в порядке?

Электричка, впрочем, прибыла с десятиминутным опозданием и была вся, с ног до головы, расписана граффити – так что далеко не все прекрасно и радужно обстояло в местном железном сообщении. Я сел на мягкое сиденье у правого окна, чтобы любоваться морем. Впрочем, чаще, чем Средиземное, взор мой услаждали гранитные и бетонные стены тоннелей – на получасовую дорогу до Монако их приходилось не менее четырех.

Наконец поезд остановился на станции Монте-Карло. Платформы располагались внутри огромной горы – словно бы ты приехал на подземный завод, типа Красноярска-26. Впрочем, праздная и легкомысленно одетая публика, а также стенды реклам немедленно отвлекали от этой мысли. Но все равно вокзал, выдолбленный в скале, впечатлял – несколько иным, чем советские подземные города, а особым, капиталистическим величием. Бесшумные эскалаторы вынесли меня в числе других пассажиров на поверхность.

Апрельское солнце ослепило. Далеко внизу блистало и синело море. На скалы вокруг карабкались одна над другой, соревнуясь в виде на Средиземноморье, разноцветные многоэтажки. Мысль о том, что самая плохонькая студия здесь обойдется не меньше чем в миллион евро, заставляла относиться к ним уважительней, чем к панелькам в Бутово и Медведково. Я не стал брать карту в информационном бюро. Говорят, здесь все близко, рукой подать.

Улицы довольно круто спускались вниз. Все княжество дышало роскошью и богатством. В чем это выражалось? Даже у вокзала не болталось никаких бомжей, и никакие негры или арабы не предлагали купить за пару евро зонтик или палку для селфи. На улицах было безупречно чисто – даже в сравнении с не грязной Ниццей. Трафика практически не существовало, и время от времени по проезжей части неспешно дефилировали (ограничение скорости – сорок) автомобили категории суперлюкс: то «Мазератти», то «Феррари», то «Роллс-Ройс». Раза два мне встретились характерные парочки: она – древняя старуха, настоящая мумия, кожа лица туго обтягивает кости черепа, все прочие участки кожи скрыты тряпками от Диора или Шанель, руки в нитяных перчатках, волосы под косынкой или тюрбаном – а рядом с ней он: бравый жиголо, великолепно одетый мужчина лет сорока пяти, ведет эту развалину под ручку. И в перспективе улицы блистает море, ровными рядами расположены пристани, где плечом к плечу отстаиваются яхты, цена самой скромной из которых начинается с пары миллионов евро.

Разумеется, начинать знакомство с этим городом следовало с казино. Побывать в Монте-Карло и не сыграть в местном игорном доме – все равно что в Венеции не прокатиться на гондоле. Не подняться на Эйфелеву башню. Не плюнуть с моста Золотые ворота. Не взобраться на Эмпайр-стейтбилдинг. Не увидеть разводку мостов в Петрограде.

Оделся я соответственно: никаких шлепок, сандалий или даже мокасин. Надел тот самый строгий костюм и туфли, в которых вел переговоры в издательстве «Галлимар», сверху плащ от «бербери». Сначала обязательная программа, решил я, а остальное оставим на потом: княжеский дворец, смену караула, аквариум, памятник князю Ренье.

Вскорости я выбрел к зданию казино, и даже раньше, чем ожидал. Чтобы морально подготовиться к визиту в вертеп, я сделал кружок вокруг заведения. Отметил попутно, что и здесь без наших не обошлось: мемориальные доски сообщали о Дягилеве и Нижинском. Как часто бывает в современном западном градоустройстве, пышное лжебарочное здание игорного дома оттенялось (и снижало свой пафос) современной скульптурой, уставленной вокруг заведения. Здесь была трепетная балерина, вырезанная из полупрозрачного плескигласа, а также гранитная помесь египетского сфинкса с дамой восемнадцатого века в огромных юбках и бронзовые толстопузые Адам с Евой.

Я вернулся ко входу в заведение. Взошел по ступенькам. Секьюрити меня пронзительно отсканировали, но не нашли, к чему придраться, и пропустили. В гардеробе я оставил свой плащ. На рецепции меня сфотографировали и занесли мой паспорт в базу данных. Казино было полупустынным – еще бы, время обеда, солнце палит вовсю. В первом зале – уступка массовому вкусу – установили одноруких бандитов, и возле пары из них копошились китайские и американские туристы. Но, разумеется, совершенно невозможно было в самом знаменитом и одном из стариннейших казино мира спускать средства в игровых автоматах, как в былые времена «на раене».

Практически все зеленые столы – и для блек-джека, и для покера – оказались пусты. Шевеление наблюдалось лишь возле одного из них, рулеточного, с самой низкой ставкой. Я подошел. На номер и на комбинации разрешалось ставить от пяти евро. Это позволяло мне растянуть игру бросков на двадцать. Ну, хорошо, если будет везти – то на тридцать. Из-за стола как раз вставали двое туристов. Я поменял на фишки те сто евро, что отложил проиграть, и взгромоздился на табурет.

В азартные игры мне не то чтобы совершенно не фартило, но и особого везенья я никогда не испытывал. Будучи в загранпоездках, я регулярно отмечался, где они имелись, в игорных домах, тем более что многие из них располагались в настоящих дворцах. А во многих (опять-таки) проигрывали заработанное честным литературным трудом отечественные гении: Гоголь, Достоевский. О, эти прекрасные залы карловарского казино «Пупп». Висбаденский игорный дом. Баден-Баден… Ни в одном из них шальная удача меня не подстерегала. Всюду я играл по маленькой и быстро сливался.

А началось все еще в те далекие полукриминальные времена, когда казино расцветали в родной столице – были даже при Ленинградском вокзале, к примеру. Если поезд, что ты встречал, вдруг опаздывал, можно было зайти и спустить пару баксов. Строгого дресс-кода не существовало, как сейчас помню персонажей в вареных джинсах и мохеровых свитерах, – но сукно было самое настоящее, зеленое, и рулетка… Как раз в ту пору первого расцвета российского бизнеса я сдал в издательство свой самый первый роман. Все для меня было внове, все необычно: и то, что не прошло и двух недель, как позвонила редактор: «Мы собираемся печатать ваше произведение», – равнодушно сказала она. Я даже не спросил тогда, на каких условиях. Закричал: о, прекрасно, я согласен! Потом оказалось, что кондиции самые спартанские: за отчуждение прав на пять лет и публикацию романа суммарным тиражом шестьсот тысяч экземпляров мне причитался гонорар в сто пятьдесят долларов.

Здраво рассудив, что с подобной суммы не разбогатеешь, я решил вознаграждение, немедленно по получении, прокутить. В те благословенные времена еще можно было прилично посидеть вчетвером в ресторане на сто долларов, поэтому жену и друзей я пригласил туда, а оставшийся полтинник решил грохнуть в казино. О, казино! Я отправился тогда в игорное заведение при гостинице «Космос» и проигрывать намеченные пятьдесят баксов решил в примитивную рулетку. Стратегия, что я тогда избрал, оказалась до зевоты тривиальной. Я ставил свой доллар только в цифру. А именно: отдал предпочтение числу двадцать семь, и с упорством, достойным лучшего применения, стал раз за разом, одну за одной, класть на квадратик с этим числом фишки. Почему мне полюбилась именно «двадцать семь»? Не знаю. Может, потому, что нечетные числа мне более по сердцу, чем четные. Или потому, что двадцать семь лет – возможно, самый прекрасный человеческий возраст. Но было и другое объяснение, более утилитарное: возле крупье (крупьера, как называл его Достоевский, и так мне, если честно, гораздо больше нравится) – так вот, возле крупьера на табло светился столбик чисел, которые выпадали за этой рулеткой в последние тридцать, что ли, бросков. И, представьте, ни одной «двадцати семи» среди них не было. Что же, раз его не было раньше, значит, тем больше вероятность, что оно выпадет для меня, с воодушевлением подумал я. Несмотря на то что я когда-то изучал в вузе теорию вероятности и твердо знал, что прошедшие события ничего для игры не значат, и для каждого нового броска (если только рулетка не заряжена) абсолютно равновозможно падение шарика в любую из тридцати семи лунок, от нуля до тридцати шести. Но тем не менее временная нелюбовь данного колеса фортуны к двадцати семи дарила определенную надежду.

И что же в итоге? Сто лет назад в столичном казино «Космос» я последовательно расстался со всеми своими полста долларами. Тупо и упрямо я ставил и ставил по одной фишке только и исключительно на «двадцать семь». И что бы вы думали? За все это время рулеточное колесо на искомой, заветной цифре так ни разу и не остановилось. Вероятно, случилась какая-то флуктуация, случай, не виданный, не описанный, редкостный: тридцать бросков без меня, потом еще пятьдесят с моим участием – и ни разу шарик не замер в ячейке «двадцать семь».

И в дальнейших моих странствиях – в упомянутом ли «Пуппе» или Баден-Бадене, в казино при минской гостинице «Орбита» или в невадских Рино или Лас-Вегасе, я применял разные, порой, довольно затейливые стратегии игры – но при этом никогда не забывал родное, неудачливое «двадцать семь». Всегда раз-другой-третий на него ставил. И что бы вы думали? Ни единожды на нем не выигрывал. Ни разу. Так что тут был какой-то рекорд, или, скорее, антирекорд, или даже, может быть, заговор высших космических сил против одного бедненького, маленького числа.

Иной бы давно отказался иметь с этой цифрой дело. Однако мало кто на свете может сравниться со мной по глупому упорству. Везде, когда бы меня судьба ни прибивала к рулетке, я ставил и на двадцать семь тоже. Я верил в него – как автор иногда верит в своего героя, маленького, зачморенного всеми человечка и который все-таки в конце концов просыпается, поднимается и начинает как следует давать судьбе сдачи.

Вот и теперь, в Монте-Карло, в самом, пожалуй, известном казино на свете, я бросил одну-единственную пятиевровую фишку в квадрат двадцать семь.

Нет, не сказать, что я всю жизнь в азартные игры проигрывал. Бывали и удачи – отчего-то они обычно настигали меня в атмосфере веселья и богемности. Долларов двести я выиграл как-то на открытии московского казино и клуба «Феллини» (давно почившего в бозе). Сорвал банк перед съемками «Комеди клаба», некогда происходившими в столичном игорном доме «Византия». Но большинство моих визитов в очаги разврата, то ли благодаря заклятию двадцати семи, то ли по какой другой причине, заканчивались обычно скромным, хорошо дозированным поражением. Иными словами, рысаков я не выигрывал. Но и имений не проигрывал тоже.

И вот закрутился волчок… Понесся шарик… Упал в корытце, стал подскакивать, позвякивать на стыках… И вдруг – БАЦ! Остановился в ячейке – я не мог поверить своим глазам! – но крупьер тут же подтвердил увиденное: «Двадцать семь, красное». Двадцать семь!

Слегка поорудовав лопаточкой, крупьер соорудил из фишек основательную горку и придвинул ее мне! (Надо сказать, что за столом я был один-единственный играющий, равно как и во всем зале казино.) «Поздравляю», – довольно злобно молвил игроцких дел мастер, а я, несмотря на ошеломление, не забыл о правилах хорошего тона и бросил ему фишку на чай. Потом подумал и добавил еще одну. Он сквозь зубы сказал «спасибо» и опустил их в прорезь в столе. Пит-босс, непременно присутствующий рядом, во все глаза смотрел то на меня, то на крупьера.

И тут какой-то бес словно овладел мной. Я собрал все свои выигранные фишки и поместил их снова в ту самую клетку. «Вы хотите поставить все в число двадцать семь, мсье?» – ледяным тоном осведомился крупьер. «Да, на двадцать семь», – подтвердил я. Он запустил колесо. В полном соответствии с законом, что удача обладает определенной притягательной силой, к моей рулетке стали подтягиваться – я видел их краем глаза – наблюдатели. Шарик просвистел по колесу, прогрохотал по ячейкам, впрыгнул в одну, не задержался, упал в другую и, наконец, остановился. «Двадцать семь, красное!» – невозмутимо проговорил крупьер, и его слова прозвучали для меня подобно удару грома. Или, если угодно, раскату молнии. Или и тому и другому, вместе взятым.

Крупьер, соорудив из сотенных фишек несколько горок, лопаточкой придвинул их ко мне. По моему беглому подсчету, я выиграл больше трех тысяч евро! В публике, окружившей стол – кажется, то были американские туристы, – раздались приветственные и радостные возгласы. Кто-то фамильярно похлопал меня по плечу.

Пит-босс немедленно отослал проштрафившегося крупьера. Тот исчез, стараясь по ходу своего движения занимать как можно меньше места в окружающем пространстве. Взамен на сцену вышел другой – дюжий, ражий мужчина, похожий, скорее, на американца, чем на француза, в криво сидящей бабочке. Кто-то из зрителей, привлеченный моим успехом, попросил у крупьера фишки и уселся на противоположной стороне.

А меня вдруг охватило упоительное чувство собственного всемогущества – которое обычно бывает только за письменным столом, и то лишь в те благословенные минуты, когда является вдохновение и кажется, что не сам пишешь, а кто-то свыше диктует тебе предложения и абзацы. И тут, в упоении игры, умом понимая, что совершаю глупую, безнадежную ошибку – однако сердце внушало мне, что следует поступить именно так, а никак иначе, – я сгреб все мои фишки обеими руками – и вновь, опять, взгромоздил на число «двадцать семь»!

«Нет-нет, мсье, – запротестовал крупьер, – ограничение по величине ставок, – и указал на табличку, где значилось «МАХ. 1000 €». – Если хотите, – продолжил он, – вы можете перейти за другой стол». Однако я, не будь дураком, не стал менять место, покуда идет игра – и оставил на искомом квадратике ровно разрешенные тысячу евро: десять фишек по сотне – два аккуратных столбика по пять весомых кругляшков. Кое-кто из вновь прибывших, что было мне приятно, решил последовать моему примеру и бросил пару своих пятерок в тот же квадрат – вдруг, в мановение ока, ставший счастливым.

Крупьер раскрутил колесо, бросил шарик, важно проговорил: «Ставок больше нет» – и сделал над столом отстраняющий пасс рукою.

Шарик заскакал, над столом весело загоготали американцы. А мгновением спустя они наперебой закричали мне: «Конгретьюлейшенз!», зааплодировали, стали пожимать руки и хлопать по плечу – потому что шарик снова, в третий раз подряд, приземлился в секции «двадцать семь»!

На крупьера было жалко смотреть. Лицо его из бурого сделалось серым. На физиономии пит-босса была написана высшая степень недовольства. Крупьер отсчитал мне тридцать пять тысячеевровых фишек – великолепных, тяжелых, слоновой кости, с золотыми прожилками.

– Кажется, мне хватит, – весело сказал я и рассовал многочисленные фишки по карманам. Крупьеру я подвинул на бедность два стоевровых жетона. Американцы, сгрудившиеся за столом, проводили меня одобрительными возгласами.

В кассе я обменял фишки на банкноты. «Для вашего удобства, мы можем перевести выигрыш на ваш счет, мсье», – предложил кассир. «Русские предпочитают наличные», – усмехнулся я. «О, наличные предпочитают все, – улыбнулся финансовый работник и добавил: – Поздравляю вас, мсье. Хорошего дня».

Я вышел из искусственного света казино в полдневное солнце. Настроение стало превосходным. Сам черт мне был не брат. Прямо возле казино раскинулось кафе «Париж». Люди сидели под открытым небом, пили пиво, кофе и коктейли. Жмурились на солнце или напяливали солнечные очки. Ни единого свободного столика на террасе не наблюдалось, только под крышей – но какой дурак в такую погоду согласится сидеть под крышей! Тем более только что выигравший в казино. Я придержал за полу пробегавшего мимо официанта и сунул ему в руку пятидесятиевровую купюру. «Слышь, братишка, – сказал я по-русски, – организуй мне столик». Как ни странно, он меня понял – во всяком случае, спустя три минуты пригласил меня присесть на козырное место, с видом на фасад казино и очередную современную скульптуру, украшающую небольшую площадь перед ним. «Чего изволите?» – спросил меня половой. По-хорошему, конечно, следовало отметить выигрыш шампанским – но что может быть более пошлым, чем пить шампанское в одиночестве, и я заказал полбутылки шабли и мороженое.

Еще со школьных времен повелось – отмечать свои достижения мороженым. У всех моих побед – крепкий вкус пломбира. Официант быстро притащил вино в ведерке со льдом, а вскоре явилось и трехэтажное восхитительное мороженое в стеклянном бокале. Я пригубил вино и оглядел присутствующих. Не скрою, смотрел я на всех гоголем. Или – Гоголем, только что издавшим «Вечера на хуторе близ Диканьки». Совершенно очевидно, что и от меня исходили флюиды удачливости, потому что не одна и даже не две дамы, собравшиеся в этот послеобеденный час на веранде кафе «Париж», посматривали на меня со значением.

Меня же среди всех привлекла одна особа, которая сидела за дальним столиком в компании двух немолодых мужчин. И она, и оба ее спутника были одеты со скромной простотой, которая достигается только большими деньгами: льняные, хлопковые вещи, шляпы «борсалино», сумочки «вьюитон». Они сидели достаточно далеко от меня, поэтому я не слышал, на каком языке они говорили. Почему-то мне показалось, что они американцы – возможно, одни из тех, что видели, как я впечатляюще ободрал монте-карловское казино.

Первый мужчина походил на режиссера Спилберга. Второй был точь-в‐точь бывший госсекретарь Америки Киссинджер – но не тот старый гриб, каким он выглядит сейчас, а такой, каким он был во времена моего пионерского детства и встречался с Брежневым, – чернявый, в роговых очках и страшно самоуверенный. Третьей с ними сидела молодая леди – настоящая оторва с копной рыжих волос. Не знаю, как оба ее спутника, а она на меня внимание точно обратила.

Рыжеволосая вообще показалась мне из тех редких женщин, что всегда секут и держат под контролем всю обстановку, где бы они ни находились, мгновенно отслеживая, причем в динамике, кто из присутствующих сколько стоит, а также кто чего хочет и почему. Ее спутники пили минеральную воду, а она коктейль – хотя время коктейлей еще не наступило. Но она казалась явно не из тех, кто соблюдает правила.

Я тоже посматривал на девушку и чувствовал, что между нами, говоря по-книжному, натягивается какая-то нить. Что-то наклевывается. Должно произойти. Ведь я, надо напомнить, был, в связи с выигрышем, на подъеме, почти в эйфории.

Поэтому я почти не удивился, когда столкнулся с ней на лестнице, когда возвращался к своему столику из туалета. Я почти не сомневался, что место рандеву было рассчитано, с ее стороны, с точностью до нескольких шагов.

– Простите, – сказала она по-английски.

– Нет, это вы извините меня.

– О! Вы русский! – воскликнула она по-нашенски. – Очень приятно. – Голос ее звучал с небольшим акцентом, я не мог определить, с каким. – В ее руке появилась визитная карточка. – Я прошу вас позвонить мне, – молвила она. – И не медлите.

Карточка перекочевала ко мне, а девушка сбежала по лестнице к туалету. Вблизи она оказалась еще более хороша, чем издали. В ней сочетались англосаксонская курносость и веснушчатость с большим галльским ртом и русским задором в глазах. На визитке, что она оставила мне, не значилось ни названия учреждения, где она работала, ни даже фамилии. Только имя, латинскими буквами, Pauline, и телефон, с префиксом, как мне показалось, американским, Восточного побережья.

После нашей встречи я, вернувшись за столик, намеренно не смотрел в ее сторону. Вскорости троица – «Спилберг», «Киссинджер» и она – рассчиталась и ушла. Я допил шабли, доел мороженое, оставил королевские чаевые и тоже покинул заведение.

Не спеша я пошел в сторону княжеского дворца, возвышавшегося на скале. Город готовился к гонке «Формулы-1», и вдоль улиц выстраивали заграждения, у финиша возводили трибуны. Временами раздавался резкий звук болгарки или шуруповерта. Я думал о девушке – внутреннее чувство, особенно обострившееся сегодня, подсказывало мне, что позвонить ей обязательно надобно, – однако время пока не пришло.

Я спустился к порту и трибунам, сделал несколько фото на свой сотовый и стал потихоньку подниматься в гору, к замку. Когда я почти преодолел подъем, что-то мне подсказало: «Пора», и я набрал ее номер. Когда она ответила, я спросил по-русски:

– Полина?

– Да-да, это я, – молвила она быстро, чуть задыхаясь. – Ты где находишься? – Она назвала меня на «ты», чем участила на мгновение мое дыхание и сердцебиение. Я сказал где. Она приказала: – Будь там, я сейчас найду тебя.

Я остался на перекрестке, перейдя в тень. Спустя буквально пять минут донеслось порыкивание мотора, и рядом со мной остановился «Феррари»-кабриолет. За рулем сидела Полина. «Феррари» был не красным – это было б слишком, но черным. Впрочем, последнее идеально подходило к ее рыжей гриве.

– Садись. – Она распахнула мне пассажирскую дверцу. И если двумя минутами ранее меня охватывала легкая паранойя, что девушка со своими спутниками составила заговор с целью выцыганить мои выигранные тысячи, то при виде ее лимузина она испарилась. Мошенницы на доверии на «Феррари» не ездят.

Девушка немного неумело воткнула первую передачу и газанула. Ревя и дергаясь, «Феррари» рванул с места. Я не стал ничего расспрашивать, и она молчала тоже. Ее волосы трепал ветер, виды за окном впечатляли, прохожие на тротуарах смотрели нам вслед.

Вскоре мы выехали из города на автотрассу. Вопросы самого разного рода обуревали меня, но я не нашел ничего умнее, чем спросить: «Куда мы едем?» – «Катаемся!» – хихикнула она. Что ж, каков вопрос – таков ответ. По автостраде мы покатили в сторону Ниццы. Мы обгоняли маленькие и старенькие «Рено», «Фиаты» и «Поло». Наше появление на скоростной авто-виа не осталось не замеченным. Совсем не то, как вчера я ездил на бюджетном «Пежо». Редкий водитель не сворачивал голову в сторону «Феррари», управляемого рыжеволосой шофершей.

– Кто ты? Расскажи о себе, – сказал я и положил руку на ее кисть, орудовавшую рычагом переключения передач. Это было лучше, хотя бы потому, что она не отстранила моей руки.

– Я наполовину американка, наполовину русская. Частная школа в Швейцарии, затем Оксфорд. Все, как в лучших домах. Я единственная наследница миллиардного состояния. Родители погибли, когда мне было двенадцать лет.

– А я тебе зачем? – без обиняков спросил я.

– А мне нравятся мужчины, которым везет. – Она на добрый десяток секунд оторвала взгляд от дороги и уставилась мне прямо в глаза. – Я их коллекционирую. Как «Феррари» или сумки от Джейн Биркин.

– Следи за дорогой, – усмехнулся я. – А эти двое, что были с тобой, – они кто?

– Никто. Советники.

Мы пронеслись по автостраде над домами Ниццы. Снова стало видно море и пассажирский лайнер в небе, заходивший на посадку вдоль Английской набережной.

Проехав почти весь город, она покинула скоростную трассу.

– У тебя ведь открыта американская виза? – вдруг спросила она.

– Да. А ты откуда знаешь? – Она опять не ответила на мой вопрос.

Мы подъехали к местному аэропорту, но не к терминалу и не к зоне прилета-вылета. Девушка остановила авто у КПП с решетчатыми воротами и колючей проволокой поверху. Из будки вышел ажан в форме. Девушка протянула ему пластиковый пропуск. Обратилась ко мне: «Давай свой паспорт». Я протянул краснокожую паспортину. Жандарм тщательно изучил мой документ, отдал честь, вернул бумаги и открыл ворота. «Феррари» снова дернулся с места и спустя метров сто подкатил к стоявшему подле ангара бизнес-джету. При появлении авто «Гольфстрим» немедленно выпустил трап. Из открытого люка нас приветствовал щеголеватый стюард – по-английски:

– Добро пожаловать на борт, мисс Полина! Добро пожаловать на борт, сэр!

Мы поднялись. В салоне все дышало роскошью и покоем. На кожаных диванах были небрежно разбросаны подушки. На туалетном столике стояли цветы. «По бокалу шампанского, и мы взлетаем», – скомандовала Полина.

Стюард принес бутылку «Моета», хлопнул пробкой. С поклоном подал нам два бокала. Бизнес-джет тем временем подрулил к взлетке.

– Пристегнитесь, пожалуйста, на время взлета, – молвил стюард, – безопасность прежде всего.

Полина выбрала кресло у одного окна, я сел, через проход, в другое. Целый салон за нашими спинами, с диванами и столом, остался невостребованным.

– Куда мы летим? – спросил я. – И зачем?

– Расслабься, – сделала девушка отметающий жест кистью. – Пей, ешь, отдыхай, и ни о чем не думай, и ни за что не беспокойся. Все будет хорошо.

Когда «Гольфстрим» набрал высоту, в салоне нам сервировали роскошный обед. Судя по положению солнца и пейзажу внизу – довольно скоро под крыльями потянулось одно только море, – мы летели на запад.

После обеда с черной икрой, лангустами, тропическими фруктами меня неудержимо потянуло в сон. Стюард разложил кресло и накрыл меня пледом. Последнее, что я видел сквозь полусомкнутые веки: Полина достала планшет и что-то быстро начала на нем строчить.

Меня разбудил стюард:

– Сэр, мы приземляемся. Разрешите, я помогу вам сесть удобней. И вам надо будет пристегнуться, сэр.

Я раскрыл глаза. Часы показывали без четверти час – очевидно, ночи, – но яркий свет за иллюминаторами свидетельствовал, что мы переместились в совсем иной часовой пояс.

Самолет ощутимо снижался, однако за бортом не было видно ничего, кроме волн – белых, с барашками. Но вот показался берег: длинный, пологий, песчаный. Потом на нем возникли выстроенные в ряд небоскребы, а вокруг – десятки зданий поменьше.

– Соединенные Штаты, – сказала Полина.

– Зачем? – вопросил я.

– Ты увидишь.

На минуту пролетела безумная мысль: меня похитили. Но почему? Я не торговец оружием, не преступный депутат, не бывший кагэбэшник. И, потом, похищенного не кормят икрой и не поят «Моетом».

Бизнес-джет мягко плюхнулся на посадочную полосу, пробежал свое и остановился. Потом подрулил к зданию аэровокзала. В салоне снова возник элегантный стюард.

– Ваш багаж, сэр, – сказал он и протянул мне… мою сумку, которую я считал мирно лежавшей в номере в отеле в Ницце. Я щелкнул замком – сумка оказалась полна моими вещами: аккуратно сложенными рубашками и носками. В косметичке лежали приборы для чистки зубов и бритья.

– Мне было приятно путешествовать с вами, сэр, – почтительно произнес стюард очевиднейшее вранье.

– И вам не хворать, – буркнул в ответ я. Меня совершенно взбесило неожиданное явление моей сумки. Значит, кто-то чужой, без спроса, рылся в моем номере, лапал и складывал мои вещи?! Кто, блин, им позволил и разрешил?!

Без обиняков я высказал эту мысль, да в самых гневных выражениях, своей спутнице. Мы с ней шли пустынными коридорами аэровокзала. Полина тоже несла в руках небольшую сумку. Она переоделась, обновила косметику и выглядела свежей и бодрой.

– Какого черта?! – закончил я свой монолог на повышенных тонах. – И какого черта вообще тут происходит?!

Моя спутница выглядела слегка смущенной.

– После поговорим, – молвила она, – сейчас паспортный контроль и таможня.

Толстенный негр в форме равнодушно проверил мой паспорт и задал сакраментальный вопрос, какова цель моего визита в Соединенные Штаты. «Интересно, если скажу, что не знаю, меня задержат или просто вышлют?» – подумал я, однако не стал усложнять и нагромождать новые сущности, лишь буркнул, что каникулы.

– Добро пожаловать! – радушно воскликнул негр, как будто я, по меньшей мере, приехал в замок, где он служил дворецким, и шлепнул мне штампик в паспорте.

– Это какой, ваще, город? – спросил его я. Погранец ничуть не удивился – видать, в его практике случались и не такие клиенты, и возгласил:

– Добро пожаловать в Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси, сэр!

Полина прошла контроль раньше и ждала меня. Следила за нашим разговором с пограничником напряженно и даже чуть испуганно. «Нет, не тянет она на наследницу миллиардного состояния, – вдруг промелькнуло у меня, – несмотря на бизнес-джет и «Феррари».

– Пойдем. – Она обвила мою руку. Я решил больше ее не расспрашивать – все равно правды не скажет – и предоставить событиям течь своим чередом. По переходам мы прошли на многоэтажную парковку. На седьмом, что ли, этаже она щелкнула ключом от «Кадиллака». «Кадиллак» был большой и с кожаными креслами – но все равно далеко не «Феррари». Номерной знак гласил, что зарегистрирован он в округе Колумбия, с тамошним девизом: «Taxation without representation» («Налоги без представительства» – имелось в виду, что у них, бедненьких жителей округа, нет своих депутатов).

– В Вашингтоне живешь? – вопросил я и тем снова поставил девушку в тупик.

Она слегка смешалась, но ответила:

– Машина прокатная.

За окном смеркалось. Наступал вечер, хотя мои часы показывали третий час ночи. Воздух был теплым и влажным. Мы выехали с аэропортовской стоянки.

– Знаешь, чего я от тебя хочу? – вдруг безо всяких запросов молвила Полина. – Чтоб ты обчистил здешнее казино. – И добавила тоном экскурсовода: – Атлантик-Сити – игорная столица Восточного побережья.

– Обчистил – в смысле обокрал? – нахмурился я.

– Нет, – расхохоталась она, – в смысле обыграл.

– В Ницце мне повезло первый раз в жизни. И, возможно, последний.

– А это мы посмотрим.

Минут через двадцать мы приехали в отель. Все переговоры с рецепционистом Полина взяла на себя, и через десять минут бой вводил меня в роскошный пентхаус с видом на океан.

– Если что, я в соседнем номере, – проговорила Полина, – приведи себя в порядок, и через час жду: я попросила сервировать ужин в моих апартаментах.

Опущу подробности следующих нескольких часов и перенесусь ближе к полуночи по местному времени, когда мы рука об руку с моей спутницей входили в игровой зал нашего казино-отеля «Атлантик». С усмешечкой я подумал про себя, что гостиница называется точь-в-точь, как та, где Светлана Светличная пыталась соблазнить бедолагу Семена Семеныча Горбункова: «Помоги мне, сердце гибнет», – и прочее.

Американское казино, особенно в сравнении с ниццким, выглядело намного затрапезнее. У игровых автоматов просиживали старухи чуть ли не в пижамах, в инвалидных колясках, в одной руке сигарета, другой, как заведенная, дергает за рычаг однорукого бандита, время от времени прикладываясь к кислородному баллону, притороченному к коляске. Усталые, старые, некрасивые официантки разносили бесплатную выпивку – в основном пиво.

Ведомые Полиной, мы пришли к столику, где играли по-крупному. От сытного ужина с прекрасным калифорнийским вином, от общества яркой огненноволосой бестии (а на мою спутницу, невзирая на политкорректность, казиношные мужички посматривали) меня снова обуяло нечто вроде эйфории. Я поменял свои выигранные в Ницце евро на фишки и начинал поединок с рулеткой. Полина тоже сидела рядом и ставила – но по маленькой.

На «двадцать семь» я больше не покушался – счел, что цифра исчерпала свой потенциал. Играл на «красное – черное», «чет-нечет», ставил на дюжину или на корнер (четыре соседних) – но при этом число, принесшее мне удачу в Ницце, вовсе избегал: к примеру, на третью дюжину так ни разу свои фишки не положил. Сперва мне не очень везло, и тридцать тысяч, вывезенные из Франции, быстро съежились до двадцати, а потом и десяти. Но ближе к утру – по местному времени – игра пошла. Несколько раз сорвав куш в цифру – опять-таки не в двадцать семь, – я едва ли не удвоил мой капитал. И тогда сказал: «Баста!» – подал руку Полине, и мы отправились с ней менять мои фишки на деньги.

Когда я засыпал в своем номере, из-за океана стремительно выныривало солнце. Его лучи упали точно мне на подушку, и я подумал, что проклятые капиталисты специально столь тщательно продуманно выстроили гостиницу, дабы постояльцам не приходилось, желая любоваться восходом, даже головы с постели приподнимать. «Надо бы задернуть шторы», – подумал я – но пульт куда-то запропастился, и с этой мыслью я прекрасно уснул и при свете.

В два часа по местному времени меня разбудила Полина. Она была веселая и деловая.

– Хватит дрыхнуть, – молвила она, – нас ждут.

– Кто? – промычал я спросонок.

– Интересные люди. И довольно важные. Собирайся. Жду тебя в моем номере с вещами. Через час.

За минувшие сутки я усвоил правило: спрашивать мою спутницу, куда мы следуем и зачем, бесполезно. Когда придет время или она захочет – расскажет.

Мы выписались из отеля и погрузили вещи в ее «Кадиллак». Довольно скоро вырулили на автостраду. Указатели сообщали, что до Филадельфии ехать пятьдесят пять миль, до Балтимора – сто, до Нью-Йорка – сто тридцать и до Вашингтона сто шестьдесят.

Солнце сияло вовсю, и день был по-настоящему, по-южному жарким. Полина включила кондиционер. По трем полосам автострады вокруг нас летели машины. Никто не гонялся, не перестраивался. Все сосредоточенно жали, каждый по своей полосе, занимаясь на скорости шестьдесят миль в час самыми разнообразными делами – мужчины брились, девушки красили глазки, оба пола перекусывали бургерами, но в основном все делали бизнес: беседовали по телефонам и отправляли факсы и электронные письма.

Спустя час по объездной трассе мы минули Филадельфию и свернули не на север, к Нью-Йорку, а на юг, на Балтимор и Вашингтон.

В столицу Штатов мы въехали, когда уже смеркалось.

– Гостиницу я заказала, – молвила рыжая шоферша, – но сперва у нас будет встреча.

Мы добрались до центра. Город казался роскошным и просторным, словно Москва в шестидесятые. Мелькнули подсвеченные монумент Вашингтона и Капитолий. Сверкнул в стороне Белый дом.

Полина свернула на тихие улочки, уставленные офисными зданиями державного вида. Возле одного тормознула и, приложив к считывающему устройству карточку, въехала на подземную многоуровневую парковку. Ни единой таблички, указующей, что это за учреждение, я не заметил ни на самом билдинге, ни на паркинге. Моя спутница запарковалась (машин почти не было), сказала, что вещи лучше оставить в багажнике, и мы проследовали с ней к лифту.

Лифт она снова вызвала при помощи карты, и этаж (четырнадцатый) выбрала, вставив ее в специальную прорезь. А на этаже нас встречал охранник, довольно бравый и подтянутый молодой человек в форме, кажется, морского пехотинца. «Ого, – подумалось мне, – мы в логове американской военщины?» Мне морпех выдал пластик на веревочке с надписью «Guest» и сказал, чтоб я носил его, не снимая. Еще одна дверь, открытая картой, длинный пустынный коридор с рядами кабинетов без имен и названий – и, наконец, мы входим в один из них.

А там, за круглым столом – что за встреча! – нас поджидают старые знакомые: виденные мною в ниццком ресторане «Париж» спутники Полины: «Киссинджер» и «Спилберг». На этот раз оба одеты не в растрепайские льняные курортные костюмы с «борсалинами», а в наряды, присущие среднему звену начальников-интеллектуалов: один («Киссинджер») избрал строгий костюм с галстуком, второй («Спилберг») – пуловер и рубашку с распахнутым воротом. Полина представила нас. «Спилберг» оказался Джоном с длинной ирландской фамилией, что-то вроде Фицпатрик, а второй, смахивающий на молодого Киссинджера, Айзеком то ли Котовски, то ли Косински. Визитных карточек ни один из них мне не вручил.

Дальнейший разговор шел по-английски – впрочем, когда я переставал въезжать в сложную тематику, подключалась Полина и переводила мне на русский. Речь держал в основном «Киссинджер» (буду называть его именно так). Временами, с репликами и пояснениями, встревал «Спилберг». Вот что они мне поведали – в кратком, так сказать, изложении.

Эти двое перцев, а также Полина работают над научно-исследовательским проектом, инициированным американским правительством, под названием «Кассандра». Проект в целом посвящен столь известному каждому и столь трудно определяемому понятию, как «везение». В ходе осуществления проекта исследованиями и экспериментами на добровольцах было, в частности, установлено, что в целом все человеческие особи делятся на три неравные (по величине и качеству жизни) части. Есть завзятые счастливчики – те, кому, как правило, всегда и во всем везет: они выигрывают в лотереи, в последний момент успевают на уходящий поезд, меньше стоят в пробках (за счет того, что избирают удачный маршрут) и делают правильную карьеру (в том числе оттого, что оказываются в нужное время в нужном месте). Их примерно три-четыре процента от человеческой популяции. Имеются, напротив, неудачники – они поскальзываются на банановой кожуре, в метро перед их носами закрываются двери, и к раздаче жизненных благ они приходят, как правило, к шапочному разбору. Их тоже, в среднем, три-четыре процента. И наконец, остальную, бо́льшую часть составляет обыденная серая масса, которой то везет, то нет: девяносто два – девяносто четыре процента населения.

«Подумаешь, исследования, – подумал я, помнится, в этом месте. – Я бы вам рассказал все то же самое, безо всяких сложных щей и траты денег американских налогоплательщиков».

Однако перцы продолжали свой рассказ. Оказывается, ими было установлено, что даже среди ничем не выделяющейся массы среднестатистических в смысле везения товарищей случаются так называемые флуктуации. Что-то вроде того, как электрон, который под действием порой неизвестных причин вдруг – та-дам! – переходит на другую, более высокую орбиту (или, наоборот, слетает с нее). Обычному человеку вдруг начинает неимоверно везти. Или, напротив, все ему не удается, валится из рук. В нашем языке есть этому свои обозначения: «светлая полоса, черная полоса» – и тому подобное. («Тоже мне, Америку открыли», – подумал тут я.) Однако дальше было интересней. Их исследовательская группа (сказал «Киссинджер») занялась, во‐первых, изучением причин, которые приводят человека в состояние удачливости, а во‐вторых, способами, которые позволяют так называемую полосу везения всячески продлить. Проверялись разные гипотезы, ставились эксперименты на добровольцах (в том числе с применением фармакологических препаратов, гипноза, психоанализа и самовнушения), и выяснилось, что практически ничем вызвать человеческое везение невозможно.

– Да, мощный вывод, – скептически протянул я.

– Но, – поднял перст «Спилберг», – мы обнаружили тем не менее два важных фактора. Первый из них – привести себя в состояние удачливости легче всего может человек с высоко развитым воображением. И второй, совершенно парадоксальный: этому человеку удача обычно не больно-то нужна.

Тут с репликой (на русском) влезла до того не выступавшая Полина:

– И ты оказался прекрасным подтверждением этой теории: у тебя великолепное, в силу профессии, воображение – и тебе совершенно не нужен был по жизни этот выигрыш в казино в Ницце!

– Спасибо, что выбрали меня подопытным кроликом в своем эксперименте, – буркнул я.

– Больше того, – продолжил «Киссинджер» мысль Полины (из чего я сделал вывод, что он неплохо понимал по-русски), – вы, мистер, – он назвал мое имя, – своим примером подтвердили нашу догадку, какими способами можно продлить так называемую полосу везения.

– И какими же?

– Не случайно ведь есть поговорка: «деньги – к деньгам». Так вот, светлую сторону в жизни можно длить благодаря окружающей человека роскоши: мощным машинам, вкусной еде, красивым женщинам… – тут он спохватился и добавил политкорректно: – Женщинам и мужчинам.

– Да, гора родила мышь, – сказал я по-русски.

– Не понял? – поднял брови рассказчик.

Как мог, я перетолковал ему идиому. Мой скепсис никому из них, включая Полину, не понравился. Они, по-моему, пребывали в восторге и были уверены, что совершили открытие, тянущее на Нобелевку. Я же подумал о том, какое все-таки богатое государство Америка, потому что какую только фигню не берутся изучать на ее деньги разнообразные, с позволения сказать, ученые.

– Как бы то ни было, – вмешался «Спилберг» (по различным приметам я сделал вывод, что изо всей троицы он был главным), – вы, мистер… – он назвал мою фамилию, – нынче находитесь на пике своего везения. Поэтому я прошу вас сделать для нас один небольшой эксперимент. Сейчас вам будут предъявлены три карточки с цифрами. Просто карточки, просто цифры. Они для вас ничего не будут значить. Вам надо выбрать из трех возможных карточек – одну. Всего одну. Не думая, не размышляя и не воображая.

Он достал из-под стола небольшую коробочку – подобную визитнице, раскрыл ее и разложил передо мною три картонки. На каждой из них были цифры: все двузначные, но с длинным хвостом после запятой. На первой что-то вроде:

34,15155, 73,216667

И на двух остальных примерно что-то подобное: по две пары двузначных, с длинным рядом после запятой. Целые их значения были похожи на первую карточку: что-то вроде 35 и 74 соответственно.

Помнится, я сразу же подумал: это координаты. Если моя версия была правильной, то все указанные точки находились на юге-востоке Северного полушария. Мне ли, после многих лет пользования автомобильным навигатором, не помнить координаты Москвы: 55 (и сколько-то десятых) северной широты и 37 с чем-то там восточной долготы. Поэтому (если принять версию о координатах) все эти точки явно находились вне современной территории России, где-то в Юго-Восточной Азии. Если, конечно, речь вообще шла о Северном и Восточном полушариях. С таким же успехом точки могли помещаться на Южном полушарии и Западном. Или не быть координатами вовсе.

Не задумываясь, как просили, я выбрал одну из карточек – и тогда постарался запомнить содержавшиеся на ней числа – целые значения и три-четыре цифры после запятой. Человек без труда запоминает зараз семь символов (именно поэтому в советские времена телефонные номера были семизначными), а если напрячься, то и десять. Поэтому числа, изображенные на выбранной мною карточке, точно отпечатались в моем мозгу. Впрочем, когда позже в тот вечер я вошел наконец в номер моей гостиницы, я немедленно записал их.

Дальше события развивались до чрезвычайности быстро. «Киссинджер» и «Спилберг» переглянулись и спрятали выбранную мной картонку – равно как и две прочие. Затем поблагодарили меня за сотрудничество, встали и пожали мне руки. Мне казалось, что оба они еле скрывают нетерпение, чтобы я поскорей ушел.

Обратным ходом, по пустому коридору, мимо охранника, а затем на лифте Полина провела меня до машины. Затем она отвезла меня в гостиницу – где-то в центре Вашингтона.

Мы попрощались, не выходя из авто.

– Тебе заказан здесь номер, – сказала она. – Апарт-отель, как ты любишь.

– Мы расстаемся. Навсегда? – спросил я.

– Боюсь, что да.

– Значит, насчет наследницы миллиардного состояния – это было вранье?

– Да, но все остальное правда. Я действительно американка русского происхождения, и родители мои вправду погибли, когда мне было двенадцать лет.

– Что с ними случилось?

– Они работали во Всемирном торговом центре.

– О, прости, мне правда жаль.

– Ничего.

– Кто платил за бизнес-джет? – спросил я. – И за «Феррари»? Американский налогоплательщик?

– Позволь мне не отвечать на этот вопрос.

– Ну, тогда пока.

– Пока. – Она поцеловала меня в щеку, а затем дождалась, пока я не вытащу из багажника свою сумку.

Вот так оно и закончилось, мое французско-американское приключение.

Что я могу еще сказать? На пару дней я задержался в Вашингтоне. Походил по музеям – особенно мне понравился Аэрокосмический. Потом взял билет из аэропорта Даллеса до Москвы.

Деньги, выигранные в Ницце, а потом в Атлантик-Сити, оставались при мне, поэтому я позволил себе лететь бизнес-классом, а родным и друзьям приобрел в аэропорту дорогие подарки.

Ни Полину, ни тем более «Спилберга» с «Киссинджером» я больше никогда не видел. После всех путешествий и трат у меня оставалось чуть больше сорока тысяч евро. Не так уж много. Я купил на них новую машину.

Когда я вернулся, кончался апрель, и в Москву наконец пришла весна.

А в начале мая, вроде подарка на Первомай, по всем каналам прошло сообщение, что американские морские котики взяли штурмом виллу, где скрывался террорист номер один Усама бен Л***, и застрелили последнего.

Как и все люди доброй воли, я испытал смешанные чувства: с одной стороны, все-таки террорист, погубившей, если верить тому, что говорят, тысячи людей. С другой – что может быть хорошего, когда кого-то убивают. Хоть кого.

Но однажды ночью я проснулся, как будто кто-то толкнул меня.

Выудил из кармана костюма ту самую бумажку, на которой я записал цифры после той встречи в Вашингтоне – те, что я принял за координаты. А потом залез в интернет и посмотрел, где был застрелен американскими морскими котиками Усама. Оказалось, в Пакистане, на вилле в городе Аббатобад. Там имелись координаты города – в десятеричной системе 34,15 северной широты и 73,22 восточной долготы.

Те самые цифры.

Мне вспомнилось, с каким нетерпением ждали моего ухода из кабинета «Спилберг» и «Киссинджер» – им явно не терпелось доложить кому-то о моем выборе. Возможно, самому президенту.

Я никому, разумеется, не стал рассказывать о том, что со мной происходило.

И случай этот жизнь мою мало переменил.

Разве что – историю человечества.

Но в казино я больше не играю.

Хватит с меня того, что я стал, пусть невольным и опосредованным, соучастником убийства – что писателю, особенно русскому, совсем не пристало.

2016

Любовные сцены последней четверти прошлого века

Наверное, каждый советский человек (да и постсоветский) встречал хоть единожды (а может, не единожды) Новый год так. Или почти так.

Панельная многоэтажка на окраине Москвы. Довольно косая елка (уж какую достали). Скромная компания на четыре персоны. Скромный дефицит на столе: «Советское шампанское», болгарский коньяк «Плиска», мясо по-французски, торт «Птичье молоко». Черно-белый телевизор – впрочем, сломанный. Ничем, ровно ничем особо не выделялось то Новогодье в ряду прочих. Кроме одного.

И этим одним была любовь.

Впрочем, рассказ мой не только о любви.

Он, скорее, о времени.

И немного о себе.

Итак, конец года восемьдесят второго. Советская страна готовится встретить год 1983-й.

Еще, как говорится, ничто не предвещает. И существующий порядок вещей кажется совершенно незыблемым. С партийными, профсоюзными и комсомольскими собраниями. И колбасными электричками, которые вывозят из столицы съестные припасы в близлежащие города: Тулу, Калугу, Тверь. (Последний город, впрочем, тогда назывался Калинин.) И все ко всему привыкли и не мыслят, что может быть по-другому.

Только что умер Брежнев. По этому поводу кто-то, конечно, всплакнул – в основном бабульки, его ровесницы, но большинство восприняли весть с облегчением. Не потому, что Леонид Ильич народу докучал. Наоборот, злобы к нему никто не испытывал. Иронию – да. Сарказм – да. А еще стыд и неловкость. И жалость. Потому что люди видели, насколько с трудом в последние лет пять генсеку дается буквально все – ходить, говорить, даже стоять. Поэтому все вздохнули: наконец-то отмучился. Кроме того, все-таки хотелось перемен. Хоть каких-то. Особенно молодежи. Очень уж стоячим болотом выглядел и являлся Советский Союз. И до чрезвычайности популярная, хотя полузапрещенная – ни одного эфира по радио и телевидению – рок-группа «Машина времени» предрекала: вот – новый поворот! Кто ж знал, что он, этот поворот, наступит столь скоро и будет настолько разительным и крутым!

А теперь, когда мы в двух словах обрисовали, что называется, общественно-политическую обстановку, давайте о любви. Тем более что любовь – это в книгах самое интересное. Не считая детектива. Кстати, противопоставление: «любовь-детектива» (со странным произношением «детектИва») – оно ведь тоже из тех времен, из гениальной сценки Полунина «Асисяй». Кто не видел, срочно наберите в поисковой строке.

Итак, о любви. Отмотаем пленку назад чуть дальше – в июль восемьдесят первого года.

В столице стоит роскошная летняя погода. Мы с друзьями только что окончили пятый курс Энергетического института и оттрубили военные сборы. По их результатам – если мы сдадим, конечно, госэкзамен в сентябре (сдали все) – нам присвоят звания лейтенантов запаса. А вскорости мы получим дипломы инженеров-энергетиков. Поэтому, получается, идут последние наши каникулы. Дальше будут только отпуска. Но об этом, кажется, никто не думает. Впереди простирается жизнь, и она представляется длинной и солнечной – как дни в том июле.

И вот будущий коллега, однокурсник по имени Валя приглашает меня на свою дачу. Дача тогда – не говоря о загородном доме – редчайшее явление. У нас, на двадцать пять человек в довольно дружной студенческой группе, дач нет ни у кого. А может, не все афишируют. Кроме Вали.

Валентин друзей к себе зовет. Мы встречали у него прошлый Первомай. А вот теперь он меня пригласил соло.

Дача далеко. Она в Тверской области, или по-тогдашнему Калининской. Валя сам из Твери (Калинина), и родители его трудятся и живут там. Чтобы достичь пункта назначения, я еду в электричке (с деревянными сиденьями) почти два с половиной часа до областного центра. Затем перехожу на другую платформу и следую дальше, по направлению к Ленинграду – до станции Тверца.

На том перегоне курсируют совсем старые поезда, не с автоматическими дверями, а теми, что можно открывать и закрывать самостоятельно – даже по ходу движения. Нечего говорить, что весь путь я простоял в тамбуре с открытой дверцей – мимо неслись, сквозь солнце, столбы и сосны. И ветер, так сказать, трепал мою шевелюру.

На станции Тверца меня встречал Валентин. И с ним девушка. Что за девушка? Ах, да, друг, кажется, упоминал: у него гостит троюродная, что ли, сестра из Ленинграда. Видать, это она, соображаю я, пока поезд катит, постепенно тормозя, по платформе. А она – ничего, успеваю понять я. Даже хорошенькая. Или очень хорошенькая. Вся загорелая. Черноволосая и чернобровая. И с голубыми глазами. Это я тоже замечаю в то краткое время, пока поезд останавливается.

Я машу рукой с подножки Валентину или им обоим. И она – даже странно для советского (или российского) общества, довольно угрюмого – открыто машет мне в ответ.

Я по-пижонски лихо спрыгиваю с площадки, пока поезд окончательно не остановился. Удар сильнее, чем кажется, меня аж заносит. Затем следует процедура представления, и мы отправляемся к даче. Пеший путь весьма не близкий, а в конце мы еще на лодке через быструю Тверцу переправляемся – так что у меня есть время, чтобы произвести на девочку впечатление. А она мне сразу нравится, и произвести впечатление я хочу. Поэтому болтаю без умолку. Рассказываю анекдоты и всячески надуваю щеки, представляя себя важней и перспективней, чем я есть на самом деле.

Еще вспоминается, как мы останавливаемся у колодца, и, в лучших фрейдистских (и тарковских) традициях, поливаем из оцинкованного ведра друг дружке ледяной водой. Пьем из горстей, а я еще и освежаю разжаренную электричкой голову.

Что происходит дальше? Я везу с собой полдюжины бутылок вина «Салют». Для тех, кто не помнит: газированный яблочный напиток продавался в советское время в бутылках из-под шампанского. Не что иное, как сидр – и ничем от нынешнего, импортного, стоящего бешеные деньги, по вкусу не отличающийся.

Мы купаемся в стремительной и прохладной Тверце. Играем в бадминтон. Фигурка у девушки в купальнике оказывается что надо. И в бадминтон она играет что надо. (Думаю я тогда короткими предложениями в стиле молодежной прозы Аксенова и Гладилина. Оба, кстати, к тому времени выдворены из страны и запрещены.) А девушка вдобавок смеется – что надо. И когда надо. И аккуратно режет сыр. И, не чинясь, пьет сидр.

Короче говоря, прямо тогда, не сходя с места, я влюбляюсь.

Однако не так все просто в этом лучшем из миров. Я тогда не свободен – как ни странно это сейчас звучит в отношении двадцатиоднолетнего парня. Девушка, кажется, тоже. И вдобавок я живу в Москве. Она – в Ленинграде.

Вот как, скажите, поддерживать отношения, когда нет никаких социальных сетей, интернета, электронной почты, личных мобильных телефонов? Да что там говорить! У нее в Ленинграде не имеется даже домашнего телефона. Только рабочий! Значит, чтобы пообщаться, мне надо оказаться днем дома, пока она на службе, – и только тогда звонить ей?

Хоть любовная пара Москва-Ленинград, благодаря фильму «Ирония судьбы» (который к тому времени пять лет как вышел на экраны), представляется в общественном сознании очень модной и романтичной, на деле далеко не все так просто. Для настоящей междугородной любви требуются решимость и безоглядность. У меня ее в тот момент нет. А может, время еще не пришло.

И мы расстаемся. Хотя я вспоминаю ту черноволосую, загорелую, голубоглазую июльскую девушку куда как часто.

Проходит год.

Год для меня, можно сказать, определяющий.

Кстати: если кто не помнит или не застал, время тогда делилось на пятилетки. А внутри пятилетки всякий год (в брежневские времена) имел свое название. И уж этими названиями нас с экрана телевизора, из радиоточек и со страниц газет задалбливали по самое не могу. Сначала шло по-простому: первый год пятилетки, затем второй, а после начинался пафос: третий год звался решающим, потом шел определяющий и в конце – завершающий. Поэтому эти эпитеты (решающий – определяющий – завершающий) всасывались, можно сказать, с молоком матери и выскакивали с языка (или с пера) при всяком удобном и неудобном случае.

Пропагандисты из ЦК родной Коммунистической партии вообще всячески старались взбодрить подведомственное население. От этого постоянно придумывали новые почины и лозунги. Но так как сами они ни во что тогда уже не верили, то и народ к их начинаниям оставался равнодушным. Более того, обычно зло и ехидно над новшествами издевался. К примеру, тиражируется в миллионах заголовков и плакатов: «Экономика должна быть экономной!» А публика смеется: ага, экономика должна быть экономной, масло должно быть масляным!

Или другой, с позволения сказать, слоган: «Чем лучше мы будем работать, тем лучше мы будем жить!» А население хихикает: «Начальство нам говорит, чем лучше мы будем работать – тем лучше они будут жить!»

С решающими и определяющими годами та же песня. Если кто в народе и именовал их так, то только в юмористическом контексте: «У меня решающий год, я диплом пишу».

Я ведь даром что в Энергетическом учился, к его окончанию стал ясно понимать: не моя это стезя. Не хочу я брать интегралы, составлять программы для вычислительной машины «Минск-22» и проектировать электрические системы. А хочу – писать, сочинять, выдумывать. На худой конец, брать интервью, строчить фельетоны и корреспонденции.

В ту пору для графоманов, подобных мне – юных и не очень, – имелось колоссальное поле для самовыражения.

Практически при каждом уважающем себя Доме культуры в Москве имелось литературное объединение. Принимали туда всех подряд (и, разумеется, бесплатно). Руководил собранием настоящий писатель, член ССП[9]. (Не знаю, кто и сколько ему платил, ДК или ССП, но труд его, разумеется, вознаграждался.) Раз в неделю проходили занятия. Все по кругу читали стихи или рассказы, затем воспитанники по очереди критиковали товарища, а последним высказывался мэтр. И вот он обычно ничьих самолюбий особо не щадил. Бывало, явные графоманы после разборов убегали в слезах – а иные, сам видел, чуть не бросались с матом и кулаками.

Вот и меня, студента, занесло, не знаю почему, в литобъединение «Весы» (при Доме культуры работников торговли). И еще – в самое, пожалуй, известное – «Магистраль» (при Доме культуры железнодорожников), где руководил Юрий Владимирович Томашевский (а посещал его когда-то, в конце пятидесятых, сам ни больше ни меньше Булат Окуджава!).

Имелись и другие литстудии, куда, в отличие от ДК, шел жесткий отбор, который я всякий раз благополучно проходил, что наполняло душу гордостью и надеждой. Например, при журнале «Юность», что печатался тогда тиражом под три миллиона экземпляров, создали для молодых «Зеленую лампу», где руководителем отдела прозы (а значит, моим) был известнейший в ту пору Владимир Амлинский. Или при журнале «Крокодил» (тоже миллионные тиражи) я подвизался в «Крокодильском лицее».

Но литературные студии, даже самые успешные, означали немногое без полновесных публикаций. Пробиться на страницы тогдашних журналов было чрезвычайно сложно. Я штурмовал их лет с девятнадцати. Рассылал рассказы по кругу, от «Молодой гвардии» до «Литературной учебы». Отовсюду отвечали – не было случая, чтобы не ответили. Все редакции имели штат литконсультантов, которые убедительно и аргументированно могли доказать любому, почему его творение не имеет права быть напечатанным.

И наконец! Ровно в тот месяц, как я защищаю диплом в своем Энергетическом, журнал «Студенческий меридиан» печатает мой первый рассказ! (Спасибо тебе, Володя Слуцкий, низкий тебе поклон!)

В ту пору тиражи были совершенно несоизмеримы нынешним. У «Студмеридиана» он превышал полмиллиона. И любая публикация становилась действительно заметной. Одно из самых прекрасных воспоминаний того времени: февраль восемьдесят второго. Номер только что вышел. Я иду по студенческому городку в Лефортове, явно адресуясь к пивной. И практически каждый встреченный знакомец жмет руку: «Молодец! Читал. Поздравляю!»

И сразу как прорвало. До конца года «СтудМер» печатает, в разных номерах, еще пять моих рассказов. Два звучат по радио, в самой популярной передаче «С добрым утром!». Пару других отбирают для сборника. Выходит мой рассказик и пара мини-фельетонов в «Крокодиле», а огромный, на разворот, фельетон, который мы делаем вместе с другими «лицеистами», получает годовую премию журнала.

Не говоря о том, что в те годы юмористические разделы имеются едва ли не у всякой уважающей себя газеты и журнала. В «Лесной промышленности», например, он носит название «Веселая опушка». Есть подобные и в «Гудке», «Советской торговле», в «Советском шахтере». Там я тоже подвизаюсь.

Помимо прочего литература, оказывается, хорошо оплачивается! Однажды при мне в редакции «Студенческого меридиана» делали разметку: руководители расписывали гонорары для подведомственных авторов. И вот Володя Слуцкий, заведующий юмористическим разделом, лукаво эдак смотрит на меня и спрашивает: «Ну, сколько тебе выписать?» Рассказ мой составляет четыре с небольшим машинописные страницы, поэтому я говорю неуверенно: «Рублей двадцать?» – но даже эта сумма кажется мне гигантской. Володя усмехается и недрогнувшей рукой расписывает – шестьдесят пять.

Шестьдесят пять! Сумасшедшие по тем временам деньги! Студентом я получал повышенную стипендию сорок шесть (в месяц). После вуза пошел младшим научным сотрудником на сто двадцать. А тут – шестьдесят пять! За плод пусть вдохновенной, но всего лишь трехчасовой работы!

Поэтому к моменту следующей встречи с моей возлюбленной Ленинградкой я не просто студент. Я полноценный инженер и лейтенант запаса. А главное, хоть и начинающий, но известный автор и журналист.

Наша новая встреча происходит при следующих обстоятельствах: в Москве женится тот самый мой друг Валентин. Я, естественно, приглашен. И она тоже.

Все, как говорится, во мне снова всколыхнулось. Но в этот раз я не повторяю свою ошибку годичной давности. Я отгоняю от девушки всех ухажеров, действительных или потенциальных. Я танцую, рассыпаюсь, подпаиваю. И в одном из медленных танцев – неожиданно даже для себя – выпаливаю: «Выходи за меня замуж». Чем, возможно, удивляю ее – или даже пугаю.

Она, очень разумно, сводит это к шутке, анекдоту, ха-ха-ха.

Отшумела свадьба – а через пару недель я приезжаю в Ленинград. Живу в ведомственной гостинице. Мы с Ленинградкой первый раз встречаемся в метро «Площадь Восстания». Гуляем по городу, и где-то на Марсовом поле я, теперь в здравом уме и трезвом сознании, повторяю свое предложение. И с того момента начинаю ездить в город на Неве как жених.

Для тех, кто не помнит реалии советской жизни, естественен вопрос: а чем снискивает в то время хлеб насущный автор? Только бегает по редакциям и пристраивает свои юморески?

Конечно, автор служит. Не служить в то время было нельзя. Тем более вчерашнему выпускнику. Должен напомнить, что для студентов в социалистические времена существовало распределение, а именно: каждый обязан был отработать там, куда его направят, как минимум три года.

Я попал в институт, название которого начиналось с аббревиатуры ВНИИиПИ, – то есть: «Всесоюзный научно-исследовательский и проектно-изыскательский». Имени собственного я приводить не буду, тем более что учреждение существует и поныне – и, судя по сайту, неплохо себя чувствует. Наверное, институт и тогда, в начале восьмидесятых, делал большие и важные дела – однако я его, уж простите, воспринимал синекурой.

Служил я младшим научным сотрудником в научно-исследовательской лаборатории – в которой, как со смехом замечали люди мыслящие, не имелось ни единого прибора. Мы все сидели в этаком опен-спейсе по-советски: большой полукруглой комнате, где помещалось, если не изменяет память, четырнадцать канцелярских столов. Большинство из них занимали дамочки, которые все представлялись мне безнадежно старыми: в возрасте от «под тридцать» до «под пятьдесят».

На работу следовало приходить строго вовремя, за этим у дверей в НИИиПИ бдительно следила каждое утро начальница отдела кадров. Опоздал хоть на пять минут – пиши объяснительную и лишайся квартальной премии. Так же вовремя следовало покидать рабочее место, поэтому в ожидании звонка, который гремел по всем шести этажам института, сотрудницы заранее собирали свои сумки и надевали пальто и стояли наготове у своих столов.

Зато в течение дня контроль был не столь жесток, и почти никто и ничто не мешало работникам, включая меня, заниматься собственными делами. То вдруг прокатывался слух, что в близлежащем обувном выбросили итальянские сапоги или в продуктовом говяжью печенку, – и тетеньки бросались туда. То профком вдруг выделял для распродажи книги или театральные билеты, и требовалось распределить их, путем интриг и лотереи, в правильном направлении. К тому же почти все мои коллеги были обременены детьми – как правило, школьного возраста, – поэтому со второй половины дня начинался дистанционный воспитательный процесс. Городских телефонов в лаборатории имелось всего два, поэтому дамочки по очереди долдонили в них: «Ты пришел? Как дела в школе? А по русскому спрашивали? А ты поел? А что задали?» – и так по кругу.

Надо заметить, что безделье в научных и проектных институтах – одна из немногих разрешенных тем в тогдашней юмористике наряду с сантехниками, несунами (то есть теми, кто обкрадывает по мелочи родные заводы) и пьяницами. Я и сам вношу немалую лепту в бичевание недостатков – а источником вдохновения служит для меня все тот же институт и коллеги.

Вы меня, возможно, спросите: а чем занималась та лаборатория в головном энергетическом НИИ? И ты сам – что делал? И я отвечу как на духу: не помню. Помнится, переписывал цифры с электрической схемы в сводную таблицу. Помню, ходил на первый этаж, в вычислительный центр, с плотной, тяжеленькой колодой перфокарт – именно через них осуществлялось в те поры общение с компьютером. Значит, я что-то вычислял? Возможно. Но вот что, зачем и для чего – припомнить не могу.

Вдобавок в институте, где я служил, имелась, как и во всех учреждениях, обязаловка, от которой сотрудники бежали и уворачивались – а я был не против. Поэтому меня всюду и посылали. Я ведь почему от разнарядок не отлынивал? Во-первых, с дальним прицелом. Как говорил Максим Горький и как твердо считалось в советские времена, писатель должен познать жизнь. Потрудиться на самых низах. Вот я и познавал. Вдобавок при физическом труде голова была свободной и ясной, чтобы придумывать сюжеты и ходы. И наконец, за отработку давали отгулы: за неделю тебя награждали еще двумя-тремя днями отдыха, которые ты мог израсходовать по собственному усмотрению – например, приплюсовать к отпуску. Или мотнуться к любимой в Ленинград.

Возможно, кто-то не понял или не вспомнил – речь идет о чем? А ведь всякий труженик умственного труда (кроме совсем уж ценных засекреченных академиков) в советские времена обязан был трудиться физически. В основном помогая сельскому хозяйству: доценты с кандидатами, не говоря о студентах, собирали в полях картошку и свеклу. Перебирали выращенное и недостаточно сгнившее на овощных базах. Кроме того, существовало множество подобных занятий, от которых интеллигенты воротили нос, а меня посылали.

Я готовил пионерский лагерь института к новому сезону: расставлял кровати и тумбочки, вкапывал лавки и мастерил сцену. В памяти, кроме жары и физической работы на свежем воздухе, сохранилось следующее. Однажды в субботу решили с вожатыми расслабиться. На близлежащей станции купили пива. Пиво там имелось только разливное, а у нас из тары – лишь эмалированное десятилитровое ведро. В него и залили вожделенную жидкость. Потом ведро водрузили на стол в вожатской и в конце вечера пили из него, как кони, погружая голову.

Итого, десять майских дней я провел в пионерлагере, с сохранением заработка, плюс получил четыре отгула за работу в выходные.

Затем в подмосковном совхозе задавал корм коровам – эта работенка была ужас, конечно. Посреди длинного, как тяжелый сон, коровника ехал трактор – управлял им вечно похмельный крестьянин. В кузове трактора стоял ваш покорный слуга и разбрасывал вилами, направо и налево, сверху вниз, страшно вонючий комбикорм радостно мычащим буренкам. От запаха комбикорма приходилось отмываться по вечерам из титана, а одежка, в которой работал, так и не проветрилась потом, пришлось выкинуть.

Зато еще четыре отгула.

Наконец пришлось потрудиться подсобником на строительстве овощного магазина. Магазин (видимо, образцово-показательный) оборудовали финские рабочие: чистенькие, в ладных комбинезончиках. На подмогу к ним, что было довольно унизительно, выделили инженеров и научных сотрудников. Логика понятна: обычные работяги показали бы финнам совсем неприглядное лицо советского рабочего класса. Вдобавок и споить могли. Но все равно служить подмастерьем у финского трудяги – принеси, подержи, подай – было стыдновато. Хотя тут, помимо сохранения зарплаты в институте (и, разумеется, отгулов), нам еще и по сто пять рублей за неделю заплатили.

Словом, с учетом колхозов-пионерлагерей-строек, последующих отгулов, беготни по редакциям и разыгрывающейся междугородней любви, совсем немудрено, что почти за год работы во ВНИИиПИ я не только не принес пользы отечественной электроэнергетике, но даже не запомнил, чем занимался.

В следующий раз я увиделся со своей Ленинградкой уже на Ноябрьские. Все тот же друг мой Валентин пригласил меня и ее на нейтральную территорию – к своим родителям, в город Калинин. В ту пору годовщину революции праздновали широко, с двумя днями отдыха, военным парадом, который транслировался с Красной площади: замерзшие руководители на трибуне Мавзолея, в тяжелых пальто и каракулевых шапках. (Тогда мы в последний раз видели живого Брежнева.)

Гадать по поводу подарка родственникам или друзьям, проживающим в провинции, долго не приходилось. Родителям Валентина я привез громадное рыло вареной колбасы и килограмм сливочного масла – ни того, ни другого в Калинине давно не водилось. (Правда, Валина мама в итоге всучила мне за тот продуктовый набор деньги.)

Вечерами вчетвером – мы с Ленинградкой, Валя с молодой женой – гуляли по засыпанному свежим белым снегом, обшарпанному, темному городу. Заходили в коктейль-бары, где под угрюмыми взглядами завсегдатаев пили какие-то зеленые коктейли.

Перед расставанием дядя Дима, отец Валентина, прижал меня своим худеньким телом в угол кухни, к газовой плите, и строго сказал: «После этого визита ты должен на ней жениться – как честный человек». Я улыбнулся: «Да я не против».

Мы вернулись по домам – я в Москву, она в свой Ленинград, а тут вдруг без объяснения причин отменяется концерт в Колонном зале в честь Дня советской милиции. Концерт всегда идет в прямой трансляции, и его все ждут, там обычно выступают лучшие силы: Пугачева, Ротару, Хазанов. Иной раз даже Градский. Когда вместо концерта по всем программам запускают классическую музыку, народ смекает: ага, что-то случилось. Уж не с Самим ли? Хотя только что вроде стоял на Мавзолее и выглядел не хуже обычного. Но, с другой стороны, он такой дряхлый и больной, что…

Предчувствия народ не обманули. Недаром тогдашнюю одиннадцатую пятилетку заранее окрестили ППП: пятилетка пышных похорон. Очень уж немощными выглядели постоянные обитатели трибуны Мавзолея. Вот и главный из них убрался – верный ленинец, четырежды Герой Советского Союза Леонид Ильич. И жалко старичка, конечно, было. И легкая растерянность наступила: все-таки всю свою сознательную жизнь мы прожили при нем. Восемнадцать лет товарищ правил, побольше даже нынешнего. Ленинградка позвонила мне, взволнованная (ей наконец-то поставили домашний телефон): что теперь будет? И я, как умудренный столичный журналист, молвил: все будет по-прежнему, но что-то пойдет по-новому.

То, что следующим генсеком станет Андропов, никто не сомневался. Предыдущие пятнадцать лет новый лидер проработал главой КГБ, что сразу породило вихрь опасений и надежд: вот он закрутит гайки… а что, с нами только так и надо… мы по-хорошему не понимаем… разболтались все… Немедленно появились анекдоты. Например:

Кремль теперь переименовывается в Андрополь.

Или:

Соратник спрашивает:

– Как вы думаете, Юрий Владимирович, народ за вами пойдет?

– Пойдет.

– А если нет?

– Тогда за Брежневым пойдет.

И самый коронный – новогоднее послание генсека советскому народу: «Поздравляю вас с новым, тысяча девятьсот тридцать седьмым годом!»

Ожидания о закручивании гаек отчасти оправдываются. В ряду бессмысленных инициатив советской власти появляется свежайшее: «Рабочее время – работе!» Теперь запрещается проводить днем собрания, продляется время действия мастерских, магазинов и присутственных мест – чтобы трудящемуся человеку можно было успеть по делам, не отпрашиваясь на службе. По киношкам-кафе-магазинам в дневные часы проводят рейды – чуть ли не сотрудники КГБ: а почему это вы здесь, а не на работе?

Руководители моего семинара в журнале «Крокодил», замечательные фельетонисты-соавторы Иванов и Трифонов рассказывают анекдот-быль:

Булочная в Москве, три часа дня. Входят два суровых человека: «Просьба всем оставаться на своих местах». К ним кидается мужичонка: «Прошу вас, не погубите! Жена в больнице! Дочка на руках! Забежал хлебушка купить!» А строгие ребята: «Да вы не волнуйтесь, товарищи, сейчас сосульки с крыши собьем, все по своим делам пойдете!»

Нас с невестой политические ветры касаются мало. Мы готовимся к свадьбе. На очередную порцию отгулов я еду в Ленинград и официально прошу у будущей тещи руки ее дочери. Обговариваем организационные вопросы. Жить мы будем в Москве, зато свадьбу сыграем в городе на Неве.

В колыбели революции подаем заявление в загс. Самый красивый Дворец бракосочетания, на набережной Красного Флота, увы, на ремонте. Выстояв очередь и переклички (а куда в Советском Союзе без очередей и перекличек!), записываемся на церемонию в другом питерском Дворце, на улице Петра Лаврова.

В моей трудовой жизни, как по заказу, тоже происходит крутой вираж. В один из набегов в газету «Лесная промышленность» застаю редактора отдела информации Гоги Мухрановича Надарейшвили грустным и озабоченным.

Мы с Гоги знакомы к тому времени много лет. Помимо юморесок, я для «Леснухи» и журналистские материалы иногда пишу. В командировки от них езжу.

– Что вы печальный такой? – спрашиваю редактора. А он мне:

– Да вот, нужен сотрудник, не знаю, где взять.

И тут я брякаю:

– Возьмите меня.

И Гоги Мухранович, в самом буквальном смысле, за предложение хватается.

Я советуюсь с родителями, и, что удивительно, они оказываются только за. Никто не нудит о напрасно полученном образовании или ненадежности в целом журналистской профессии. Наоборот, всячески поддерживают.

Остается, правда, уладить с распределением. Я ведь, как молодой специалист, обязан оттрубить во ВНИИиПИ еще два с лишним года. Но и это правило оказывается возможным обойти при помощи партийной казуистики. Главный редактор «Лесной» пишет на бланке редакции письмо-запрос, которое начинается замечательной фразой: «Во исполнение постановления ЦК КПСС об укреплении журналистских коллективов кадрами, имеющими высшее инженерное образование, просим перевести такого-то на работу в газету…» То ли слова «во исполнение решений ЦК» оказывают магическое воздействие, то ли руководители института понимают, что толку с меня все равно нет и не предвидится, но никаких препятствий они не чинят. Договариваемся, что с первого февраля будущего года меня переведут в редакцию «Лесной», а до этого мне предстоит многочисленные отгулы потратить.

Итак, к новому, восемьдесят третьему году я подхожу в предвкушении новой работы – и новой для меня, семейной жизни.

А на сам Новый год моя Ленинградка впервые должна приехать в Москву. Тут целая химия: будущая теща думает, что дочь отправляется знакомиться с родителями жениха. Но на деле мои мама и папа (с крошечной сестрой Анютой, будущим соавтором, Анной Литвиновой) уезжают в загородный дом отдыха. Квартира остается в полном моем распоряжении. Мы впервые с невестой останемся только вдвоем.

К Новогодью я тщательно готовлюсь. Шампанское тогда, как предмет дефицита, начинают закупать за пару месяцев. У меня припасена пара бутылок и коньяк «Плиска». Мама перед отъездом готовит мясо по-французски: классический советский рецепт, перемороженную магазинную говядину только и можно было есть, протушив два часа в духовке под слоем сыра и майонеза. Путем ухищрений мне удается достать половинку торта «Птичье молоко».

О торте стоит рассказать подробней. Потому что эта история очень ясно характеризует тогдашний Советский Союз. В ней как в капле воды – и так далее.

Итак, торт «Птичье молоко» – абсолютный хит тогдашних вкусняшек. И совершенно недостижимая для большинства вещь. Пекут его, по оригинальной рецептуре, в единственном в столице месте – кажется, в ресторане «Прага», и больше нигде. Ежедневно в продажу поступают сто, что ли, тортов, которые мгновенно расхватываются очередью, что образуется чуть ли не с вечера, время от времени проводя переклички. (Без очереди и перекличек, повторюсь, мало что обходится в Союзе.) Но как при каждом дефиците, существуют люди – пекари и руководители ресторана, – которые ради своих знакомых могут хвост обойти. На этих благородных товарищей есть выход у моей молодой коллеги из ВНИИиПИ. Вдобавок она учится на заочном в МЭИ, который я недавно окончил. И ей к грядущей сессии срочно требуется качественно решить контрошу по высшей математике. А я ведь (зачем-то) учился хорошо, все формулы и подходы помню.

И вот мы заключаем сделку по очень популярной в советские времена схеме: «ты – мне, я – тебе». Я решаю для нее контрольную, она достает мне торт к новогоднему столу. Правда, не целый, а половинку. Почему половину, тоже понятно: сразу два торта в одни руки достать никак невозможно, а надо ведь, чтобы и девушка полакомилась вкуснотищей.

Итак, к визиту невесты все готово. На тридцать первое декабря я беру отгул. На третье января – тоже. Если кто не помнит, никаких длинных зимних каникул в Советском Союзе не существовало. Люди выходили работать прямо третьего.

Тридцатого декабря весь НИИиПИ собирается в актовом зале на торжественное собрание. Докладывают директор, секретарь парткома, председатель профсоюзного комитета, секретарь комсомольской организации. Подводят итоги года: во исполнение решений Двадцать шестого съезда КПСС и так далее.

Затем концерт: к нам приезжают артисты с Таганки. Высоцкий к тому времени уже умер. Золотухин-Филатов-Хмельницкий слишком великие для нашего энергетического НИИ. Поэтому выступают звезды второго плана: Антипов, Славина. Веселят почтенную публику отрывками из спектаклей и песнями Высоцкого.

Потом втихаря, в пустых и полутемных кабинетах, мы пьем с друзьями водку. Я впервые рассказываю им по секрету, что женюсь и ухожу из постылого института.

Дома, в пустой квартире, взволнованный предстоящей встречей, ворочаюсь, никак не могу уснуть. Забываюсь ближе к четырем. Будильник подбрасывает меня в семь.

Мы живем неподалеку от платформы «Ждановская» (сейчас «Выхино») – тогда тихий спальный район. Я бреду к станции по темным улицам, на которых все-таки чувствуется приближение Новогодья. И народу меньше тащится к метро, чем в обычный рабочий день, и люди как-то более расслаблены.

Возле станции – никаких магазинов, лотков, лоточков, реклам. Есть афиша кино на противоположной стороне. Несколько телефонов-автоматов. Три киоска: табачный, мороженое и почему-то металлоремонт. И еще имеются железные прилавки, на которых летом тетеньки торгуют редиской и огурцами со своих огородов. Сейчас они абсолютно пусты, только торчит одинокий кавказец, продающий цветы. На прилавке расставлены подобия застекленных книжных полок, внутри которых горят, для тепла и освещенности, свечи – освещают вялые гвоздички.

– Молодой парень, гвоздика нада? – спрашивает он меня.

– Нада, – вздыхаю я.

Конечно, такому случаю гораздо больше подходят розы – или хотя бы хризантемы, любимые Ленинградкой. Но где их возьмешь в декабре в Москве! Я покупаю семь красных гвоздик и сажусь в электричку.

Через сорок минут я на вокзале. Поезд прибывает в девять двенадцать. В пустынном зале ожидания, где нет ничего, кроме бюста Ленина, я гляжу на табло прибытия. Поезд ожидается вовремя. Цифры, указующие текущее время, застыли на круглой цифре: 09.00. А рядом: 31.12.1982. Электронные табло тогда редкость – символ нового, передового. И я говорю себе: запомни этот момент и эти числа. Как бы оно ни сложилось дальше, запомни. Интересно будет потом вспоминать.

Так и случилось.

Потом мы встречаемся с невестой, переходим с Ленинградского на Казанский и едем на совсем уж пустой электричке на станцию «Ждановская».

Дома я сразу выкладываю свой самый сильный козырь в виде «Птичьего молока» – все равно тортик вскрыт, можно не ждать гостей. Варю в турке настоящий, не растворимый кофе. Мне, конечно, хочется остаться наконец с Ленинградкой наедине дома – однако у нас имеется еще одно важное дело, которое требуется выполнить именно сегодня: подать заявление в загс.

«Зачем?!» – воскликнет внимательный читатель. Ведь вы планируете бракосочетание в Северной столице? Ведь вы там уже подали заявку? Все правильно, отвечу я, НО. Тот, кто спрашивает, или не знает, или забыл реалии социалистического бытия.

Заявка в загс означала для советского человека доступ к целой россыпи разнообразных благ. Обручальные кольца по сниженной цене – раз. Продуктовый набор в день бракосочетания – два. Возможность причесаться-подстричься-уложиться в самой крутой парикмахерской города. Плюс: талоны на закупку в специальном магазине «Гименей» различных товаров, необходимых для строительства новой семейной ячейки: постельного белья и одеяла, мужских рубашек (две штуки), костюма мужского и пары модельных башмаков, а также нижнего белья, отрезов ткани и парадных туфель для невесты, и прочее, прочее. Два приглашения, по месту прописки каждого, делают доступными в два раза больше магазинов.

Может возникнуть вопрос: неужели не существовало в ту пору ухарей, которые, под видом брачующихся, подавали липовые заявления, чтобы открыть себе халявный доступ к незаконным благам? Имелись, конечно. Но Советскую власть на мякине не проведешь. Каждому, кто подавал заявку на брак, в паспорте рисовали – на странице, посвященной семейному положению – палочку. Поэтому больше одного раза вожделенное приглашение не выдавали. Единожды получил и не женился – больше не обломится.

Мы подаем заявление в ближайшем районном загсе, на улице Юных Ленинцев. Возвращаемся домой, а вскоре приходят гости – все тот же друг мой Валя с молодой женой.

Все у нас хорошо: и стол, и компания. За исключением пустяка: не работает телевизор.

Советские телевизоры вообще ломались часто. Для ремонта действовали десятки мастерских. В телефонном справочнике Москвы за 1991 год им отведено две полноразмерные страницы. И все равно мастера не дозовешься. (Кстати, дефицит и наглость чинильщиков – еще одна разрешенная тема для «сатирических» рассказов.)

Вот и теперь: единственный родительский черно-белый телик не в порядке. Есть только звук, изображение отсутствует. А ведь на Новый год центральное телевидение демонстрирует самые забойные передачи. Главным образом, «Голубой огонек».

В нынешние времена, когда ничто не в дефиците, есть лишь проблема выбора (и отстранения от ненужного), я в два клика нашел в Сети тот самый, пропущенный нами «Огонек», что показывали в ночь на Новый, 1983-й. Сейчас особенно видно, какая это была, откровенно говоря, скучнятина и преснятина. Недаром передовая молодежь вроде нас «Огонек» тот если смотрела, то только фоном, чтоб что-то в углу бормотало. Хэдлайнеры были все те же, что и нынче: Хазанов да Пугачева. (Только моложе и бодрее на тридцать пять лет.) Но вот кто, спрашивается, придумал ставить в эфир в новогоднюю ночь аккордеониста Ковтуна, адажио из «Лебединого озера», ариозо Ленского и украинский народный танец? «Заздравную» из «Травиаты», Людмилу Зыкину, Марию Биешу и цыганскую народную песню?

Спустя пару лет циничные журналисты мне объяснят: это оттого, что специального телевидения, для генеральных секретарей и членов политбюро, пока не изобрели. Они смотрят центральное, вместе со всей страной. Поэтому «Огонек» должен подлаживаться под их вкусы – главных зрителей державы.

Кстати, в том «Огоньке» прозвучало три пиитических номера: во‐первых, свои стихи читал Роберт Рождественский. С пародией на некоего современного поэта выступал Владимир Винокур. И с пародией на пародиста, Александра Иванова, – Геннадий Хазанов.

Сейчас ход мысли постановщиков действа становится, задним числом, понятен: в узких кругах новый генсек Андропов слывет любителем и знатоком поэзии и даже, ходят слухи, сам пописывает. Вот ТВ и старается ему угодить.

Следующим номером, после «Огонька», идут «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Эту программу запускают обычно дважды в год – на Пасху (чтоб молодежь от крестного хода отвлечь) и в новогоднюю ночь, часа в четыре. Показывают балет из ГДР «Фридрихштадтпалас» и певицу из братской Польши Марылю Радович. В качестве особого блюда демонстрируют один номер «Бони М» или даже (!) «АББу».

Однако молодым и влюбленным никакой телевизор не нужен. Мы слушаем через радиоточку послание советскому народу (его, от лица высшего руководства, уже лет семь зачитывает диктор Игорь Кириллов – у кремлевских старцев нелады с дикцией и дыханием).

Потом мы пьем и врубаем магнитофон.

Гуляем недолго – все-таки полубессонная ночь сказывается. Зато и просыпаемся наутро не поздно, часам к одиннадцати.

Может показаться странным, но первого января в Союзе трудятся почтальоны. И выходят газеты. Не все, но самая главная, «Правда», отпечатана.

Я спускаюсь к почтовому ящику и достаю праздничный номер. Там на последней полосе рассказ Юлиана Семенова – про Штирлица. Смысл его заключается в следующем. В полуразрушенном, но все еще нацистском Берлине сорок пятого года советский разведчик видит черную кошку, перебежавшую дорогу. И немецкого мальчика, который вот-вот перейдет ее след. И тогда доблестный чекист нажимает на газ своего «Мерседеса», первым пересекает невидимую линию, прочерченную черным котом, и тем самым «спасает» парнишку.

Рассказ, вроде написанный на полном серьезе, да в главной партийной газете опубликованный, звучит откровенно пародийно, в духе анекдотов про Штирлица. («На углу стояли проститутки. «Проститутки», – подумал Штирлиц. «Штирлиц», – подумали проститутки»). Мы, вчетвером, читая его под утренний кофе, с остатками «Птичьего молока», только потешаемся.

Потом друзья уходят, но через пару часов жалуют новые – мои школьные товарищи. (Пустые квартиры в те времена использовались на полную катушку.) Друзья знакомятся с невестой и выказывают мне тайком горячее одобрение.

На следующий день мы с Ленинградкой едем вместе, словно семейная пара, в гости к другим друзьям, по институту. А третьего, когда открываются магазины, отправляемся на «Щелковскую», на разведку в магазин «Гименей», куда имеем теперь полное право захаживать. Но ничего не покупаем – цены кусаются. Особо поражает бобровая шуба ровно за десять тысяч рублей – дороже, чем кооперативная квартира или автомобиль «Жигули».

Потом я провожаю свою невесту на поезд.

Новый год прошел. Незаметно, как всегда. Завтра – на постылую работу. Вставать по будильнику, чтобы, не дай Бог, ни на минуту не опоздать.

И расставаться с любимой грустно. Мы прожили вместе три дня, как бы в собственной квартирке, вели совместное хозяйство. И мне нравилось быть рядом.

И вот – разлука. Но в каждой горести маячит надежда на грядущие перемены. Скоро я брошу постылую службу. Займусь любимым, бодрым делом. И с невестой мы тоже вот-вот увидимся. Семнадцатого у меня день рождения, и она приедет в столицу со своей мамой – теперь знакомиться с моими родителями по-настоящему и обсуждать детали грядущего бракосочетания. Но что такое целых две недели для любящего сердца! Вечность! На промороженном перроне Ленинградского вокзала сердце разрывается от тоски. Поезд, холодный и дополнительный (в Новогодье с билетами, как со всем прочим, дефицит), отчаливает от платформы.

С тех пор минуло, как пишут в романах, много лет. Всякое с нами бывало. Случались тяжелые времена, и веселые, и грустные. Однако тот Новый год стал, как оказалось – если опять воспользоваться тогдашним партийно-пропагандистским лексиконом, – одновременно и определяющим, и решающим.

Потому что все Новые года, что приходили ему на смену, все тридцать три прошедших – в съемной коммуналке, в арендованной «двушке», в собственной кооперативной квартире, в компании с друзьями, в Ленинграде (а потом в Петербурге), в гостинице на берегу Красного моря, на нью-йоркской Таймс-сквер, в своем доме в Подмосковье – все, без исключения, последующие года мы с моей тогдашней невестой встречали вместе.

2017

Торговец (быль)

Стояли те редкие для Подмосковья жаркие дни, когда дачные поселки обращаются в род курортов.

Все живое стремилось к воде. На велосипедах, автомобилях и просто пешком обитатели селений неслись к речушкам, прудам, заброшенным песчаным карьерам, торфяникам, водохранилищам – что у кого имелось поблизости.

У нас с женой в ту пору как раз гостили племянники. Они были не родня между собой, от разных ветвей фамилии. Девочка восьми лет – дочка брата жены. Десятилетний мальчик – сын моей сестры. Они впервые познакомились друг с другом, и было смешно и трогательно наблюдать, как они выстраивают между собой отношения. Девочка кокетничала напропалую, пыталась мальчику понравиться и смотрела ему в рот: ведь он старше на целых два класса, значит, гораздо умнее и, потом, он – мальчик.

А племянник, в свою очередь, мудро, степенно руководил ею, даже опекал.

По вечерам мы вчетвером, вместе с женой, играли в настольные игры или смотрели, по моему настоянию, не новые кислотные мультики, а старые, классические, голливудские фильмы: «Назад в будущее», «Е.Т. – Инопланетянин».

А по утрам садились на велосипеды и летели на пляж. Для каждого у нас в сарае нашелся свой велик. Девочке – специальный розовый детский, мальчик ездил на старом взрослом.

Хозяйственная моя жена непременно брала с собой на речку мытые и порезанные яблочки, груши, виноград, печенье. После купания дети хомячили провизию с удвоенной скоростью.

Но к обеду, часам к трем-четырем, мы все равно возвращались домой – слишком жарко становилось на пляже.

По пути назад обязательно заезжали на станцию. Всегда выяснялось, что чего-нибудь к обеду не хватает: то сметаны, то помидоров, то хлеба. Заодно покупали для племянников мороженое. А еще они повадились играть в детского «однорукого бандита» – автомат стоял в холле супермаркета и работал от десятирублевой монеты: надо было захватить неловкой железной рукой мягкую игрушку и дотащить ее до лотка. Несколько раз мальчику это удавалось, и девочка была в восторге. На полочке в прихожей полнилась коллекция набивных уродцев: динозавров, футболистов, медведей-панд – корявых, кислотного цвета, плохо сшитых.

Вот и в этот раз. Жена пошла покупать что-то серьезное, дети бросились атаковать игровой автомат, а я, пристегнув замок на велосипеды, отправился в киоск за спортивной газетой.

Внимание мое привлек необычный торговец. Его я никогда раньше здесь, на станционной площади, не видел – хотя неорганизованные продавцы тут были в обыкновении. Но обычно тут торговали бабульки, и предлагали они, как правило, рассаду или срезанные цветочки со своих участков, а иногда, довольно редко, редиску или кабачки с собственных огородов. Но тут…

В центре пристанционной площади у нас тогда стоял с советских еще времен сохранившийся шалман, который делили между собой продуктовый магазинчик и торговцы шаурмой. К ним примыкал навес, где продавали, в больших масштабах, цветочную рассаду и ширпотреб: китайские и турецкие штаны, сарафаны и майки. И вот на глухой стене этого здания, где цоколь образовывал нечто вроде приступочки, разложил свой товар очень пожилой, краснолицый, седой и грузный человек.

Он торговал старыми, зачитанными книжками из своей библиотеки. Подбор был хороший – гордость советских времен. Имелись там Стругацкие, Безуглов, Пикуль.

Вся былая советская жизнь выставлена была здесь, да не только советская, но и девяностых годов – например, имелось издания «Евангелия» и «Псалтыри».

– Зачем вы такие хорошие книги продаете? – спросил я его.

– Рак на горе свистнул, – с наигранной бодростью отвечал он.

Я подумал, что слово «рак» может иметь буквальный смысл, как болезнь, поэтому вздрогнул и тему продолжать не стал. А старик сказал в другом направлении, но с той же наигранной бодростью:

– Никому это теперь не нужно. Племянница все больше кнопки нажимает. – И он изобразил, как она управляется с телефоном.

– Сколько хотите за Стругацких? – спросил я.

Книжка была «Далекая радуга». Разумеется, я читал повесть, и не раз. И вообще считал ее одной из лучших у братьев, да и во всей советской литературе. И в библиотеке она у меня, конечно, имелась. Но именно такой книги не было: кажется, первое отдельное издание, 1964 года. Далекие прошлые времена, излет оттепели, когда издавалось многое, и у АБС еще не было никаких проблем.

Вдобавок хотелось поддержать разговор со стариком. И – поддержать его.

– Стольничек если дадите, буду рад.

Книжка выглядела так, словно ее прочитал не один десяток, а то и сотня человек. Вся разлохмаченная, измочаленная, засаленная.

– Жена Стругацких любила, читала. А сейчас зачем они мне. А ее больше нет. Пятьдесят пять лет вместе.

Тут меня позвали от магазина мои: юные племянники и пока еще выглядевшая очень молодой жена.

Я мимолетно подумал, что если Господь подаст, то лет двадцать у нас еще есть.

Племянники уже проигрались в автомат и ели мороженое.

Я быстро отдал торговцу сотню, взял книжку, сунул в рюкзак, и мы уехали.

Потом я вспоминал о нем. Мне хотелось еще раз увидеться с ним, поговорить. Может, купить еще кое-какие советские раритеты. Например, издания Вайнеров или Леонова.

Но в следующие дни, когда мы всей компанией, возвращаясь с пляжа, тормозили на станции, старика там больше не было.

А потом начались дожди, и мы перестали ездить на речку.

А потом племянников у нас забрали.

Но каждый раз, когда я проезжал или проходил нашу станционную площадь – на машине, на велике или пешком, – я вспоминал о нем.

Но его не было.

Тогда я начал спрашивать про старика у бабулек, что торговали на станции рассадой и цветами.

Они знали его шапочно. Путались, как его зовут и где он живет, и сказали, что старик очень переживает кончину жены. И добавляли, что тоже давно его не видели.

А потом вдруг на станционной площади сгорел тот самый магазин, на цоколе которого пенсионер торговал.

Говорили: поджог.

Потом еще долго разбирали развалины, а вокруг разливался гнусный запах – настоящий смрад, и бабулечек с цветами на площади тоже не стало.

И больше этого торговца я никогда, никогда, ни разу не видел.

Что с ним и как, мне неизвестно.

2018

Загрузка...