— А я тебе говорю, что был десяток! — визгливо кричала толстая женщина в красном капоте, тыча мясистым пальцем в стоящую перед ней тарелку.
— Да брось, Маня! — отозвался из соседней комнаты муж, — ну, велика важность, что Луша взяла одно яблоко?
— Не брала я ваших яблок! — грубо ответила девушка в засаленном фартуке.
— Она не смеет лгать! Не смеет! Дрянь! Воровка! — истерически выкрикивала женщина в капоте.
Муж демонстративно захлопнул дверь. Толстая женщина с треском отодвинула тарелку, сказав:
— Растопляй плиту!
Луша молча вышла из комнаты.
Эти сцены были такой же неотъемлемой принадлежностью суток, как обед и ужин.
Несправедливость была тоже неотъемлемой частью Лушиной жизни. Она не помнила периода, когда за ней не кралась бы по пятам эта черная, надоедливая тень.
Лушино детство — сплошной серый комок, склизкий и отвратительный. Оно шло под аккомпанемент брани вечно пьяного отца и причитания больной матери. С восьми лет Луша была нянькой, кухаркой, судомойкой.
Когда умер отец, мать рассовала детей по приютам и родственникам и пошла работать. Через полгода умерла и она. Но перемена была очень небольшая: дома ее колотил отец, здесь била возненавидевшая ее с самых первых дней тетка.
Дядя, безвольный, слабый, в душе очень любивший девочку, задумал отдать ее в школу. Там в ее детском мозгу забрезжило впервые сознание человеческого достоинства. Но проявлялось оно у нее в довольно своеобразной форме. Раньше девочка молчаливо сносила побои, упреки, брань — теперь стала грубить и огрызаться.
Когда появилась на свет первая двоюродная сестра — Лушу взяли из школы и запрягли в знакомое ей с детства ярмо няньки.
Дядя протестовать не смел. Марья Ивановна была в доме диктатор.
Луша очень любила дядю. Она инстинктивно чувствовала, что и он несчастен, что и его жизнь отравлена существованием толстой женщины с грубыми руками.
Луша ненавидела тетку всей душой, но ненависть ее была ненавистью слабых, униженных, безвольных.
Ненавистью червяка, попираемого грубым сапогом.
По праздникам, взяв двоюродных сестренок, Луша шла с дядей в церковь. Стояла добросовестно всю обедню, прислушиваясь к давно знакомым, но ничего не говорящим словам службы. Усердно крестилась. Клала земные поклоны.
Но зачем делала это она, чего просила у Бога — Луша не знала.
Была ли Луша добра?
На дворе она часто делилась последним куском с тощими кошками, сметенные со скатерти крошки отдавала голубям.
И если бы кто спросил Лушу, зачем она делает это, ответила бы серьезно:
— Ведь они голодны!..
Голод — это страдание было слишком хорошо знакомо Луше и всякое голодное существо возбуждало в ней глубокое сострадание.
Завидовала ли Луша богатым, сытым, красиво одетым?
Она их глубоко презирала.
Но никогда ей в голову не приходило, что у нее, Луши, могут быть красивые платья, кольца и деньги.
А когда она видела дворничихину Шурку в шляпке с пером, в яркой шелковой блузке, с розовой вуалью на раскрашенном лице, — Луша, любопытно оглядывая ее с ног до головы, бормотала:
— Дрянь!
А почему Шура — дрянь, почему нельзя так жить, как она — этого Луша не знала.
Девушка быстро шагала по улицам пригорода, кутаясь в большой платок.
Дул резкий ветер. Моросил дождь. Несмотря на конец августа, целую неделю стояла холодная погода. Улицы пригорода обратились в сплошное болото.
Луша бежала к портнихе. Марья Ивановна велела поторопиться с платьем.
Луша шла сюда всегда очень неохотно, особенно вечером. Она плохо ориентировалась в этих переулках, в этих однообразных улочках, где можно было заблудиться и днем.
— Кажется, этот поворот… Фу, да здесь нет ни одного фонаря… А грязь, наверное, такая, что можно утонуть по колено…
Луша пробиралась ощупью вдоль заборов и стен. Из чердачного окна падал свет, освещавший громадную лужу посредине улицы. Луша, занесшая было ногу, шарахнулась в сторону и налетела на какую-то фигуру.
— Ай! — крикнула девушка.
— Ага, попалась! — ответил ей хриплый мужской голос и какая-то склизкая рука схватила ее за пальцы.
— Пустите, — испуганно вырывалась Луша, — мне очень некогда!
— Ладно, ладно, — отвечала фигура, толкая ее к забору.
При слабом свете, падавшем из верхнего окна, мелькнуло Луше бородатое лицо. Отвратительный запах неочищенного спирта и чего-то приторно-съестного обдал ее лицо.
Луша пробовала освободиться, но руки, обхватывавшие ее, становились все туже.
Тогда она крикнула — пронзительно и громко. И крик ее раскатился по темному переулку. Но в ту же минуту кулак опустился на ее лицо, а другая рука сдавила горло. Луша пошатнулась от удара и упала на мокрое крыльцо.
И с последним проблеском сознания почувствовала, что какое-то отвратительное пьяное животное навалилось на нее всей своей тяжестью.
Воспоминания этого вечера остались в Лушиной памяти, как отдельные обрывки какого-то страшного кошмара.
Быть может, Луша примирилась бы со временем с совершившимся ужасом, как мирилась со всеми несправедливостями своей жизни. Но ведь кошмар имел осязательные последствия!..
Не сразу пришла к этому сознанию Луша. А когда пришла — застыла в тупом ужасе.
И одна мысль была в ее мозгу, одна мучительная мысль:
— Как скрыть?
Неделя шла за неделей, месяц за месяцем, и чем ближе подходил решительный срок, тем равнодушней и тупее становилась Луша.
И думала только об одном: чтобы тетка не заметила.
Сколько чисто звериной хитрости надо было Луше, чтобы тетка не проникла невзначай в ее тайну.
На какое избавление надеялась она? Чего ждала?
Луша и сама этого не знала.
Мало было народу в зале суда, когда разбиралось дело мещанки Лукерьи Петровой, обвинявшейся в убийстве своего новорожденного младенца.
Молодой адвокат, поглощенный мыслями о завтрашнем громком процессе, где он будет выступать наряду с крупными светилами юридического мира, говорил вяло и лениво.
Он не потрудился разбить стену недоверия, выросшую в душе его подзащитной, не попробовал даже добраться до тайников Лушиной души. И защищал ее общими готовыми фразами.
Луша отвечала на все вопросы так равнодушно, словно не отдавала себе отчета в том, что ждет ее за стенами зала.
Когда спросили, что побудило ее задушить ребенка, она открыла широко глаза и просто ответила:
— А куда же с ним-то?
Ответ обвиняемой показался присяжным циничным и грубым…
А когда суд вынес Лукерье Петровой обвинительный приговор — лицо подсудимой осталось таким же равнодушным.
Ни страха, ни раскаяния — ничего нельзя было прочесть в ее чертах.
Ничего, кроме тупой и равнодушной покорности судьбе…