МЕСТЬ

Это произошло так.

Прапорщик Иванов сидел в кондитерской и аппетитно снимал с кофе сбитые сливки, когда к соседнему столику подошел красивый мужчина лет сорока, громко отодвинул стул и подозвал кельнершу.

Прапорщик мельком взглянул на нового соседа и продолжал есть. Но, почувствовав, что на него смотрят, поднял глаза и встретился взглядом с незнакомцем. Тот пристально смотрел на прапорщика своими холодными серыми глазами.

Это внимание постороннего человека было прапорщику неприятно. Он провел рукой по волосам, потрогал пуговицы — кажется, все в порядке. Покосился в стенное зеркало. На него глянуло бесцветное, маловыразительное лицо.

Незнакомец продолжал фиксировать Иванова взглядом.

— Что ему нужно? — с досадой подумал прапорщик.

Знать его незнакомец не мог: Н-ский полк стоял в городе всего две недели и знакомств у Иванова пока не было.

Да он и не хотел ни с кем знакомиться: по странному капризу судьбы, Иванов был переведен в тот город, где жила его невеста, с которой он не виделся со дня призыва.

Теперь он каждую свободную минуту посвящал любимой девушке. Иванов ждал ее и сейчас.

— Какой, все-таки, неприятный господин…

Внезапно мысль о соседе отлетела куда-то в бесконечность, и по лицу прапорщика разлилось выражение молодой, светлой радости. В дверь входила хорошенькая шатенка в элегантном синем костюме.

Иванов вскочил навстречу невесте, и, быстрым движением, задел стул неприятного соседа, так что шляпа и палка упали на пол.

— Пардон! — сказал он, поднимая упавшие вещи.

Но господин поднялся с места и отчетливо произнес:

— Хам!

— Позвольте… ведь я же извинился? — оторопел Иванов.

— Хам и наглец! — громко, на всю публику, сказал господин.

Сидевшие за столиками стали оборачиваться. Кельнерши зашушукались. Хозяин завозился за прилавком. Девушка растерянно смотрела на жениха. Видно было, что она готова расплакаться.

— Я требую удовлетворения! — сказал шаблонную фразу, весь красный, Иванов.

Незнакомец бросил на стол свою карточку, на которой прапорщик прочел:

Сергей Петрович Синельников.

Гостиница «Париж», комната № 12.

Фамилия, как и лицо господина, были Иванову совершенно незнакомы.


Дуэль состоялась на другой день в заброшенном парке барона фон Д., в трех верстах от города. Барон не жил здесь уже восемь лет и парк стал давно любимым местом прогулок молодежи.

Теперь, осенью, там было пустынно.

Иванов со своим секундантом явился первым. Ходил по шуршавшему ковру вялой листвы, ежился от холода и думал о бессмысленности человеческой жизни.

«Ну, обругал меня какой-то посторонний человек, которого я и не видал никогда, а теперь еще, может быть, и убьет. Непременно убьет. Да за что же?

Вольно бы — убили в бою — ну, там знаешь, за что рисковал жизнью… А тут… — Из-за какого-то слова… Что такое слово? Да разве стоят все слова мира одной человеческой жизни? Разве слово, само по себе, имеет какое-нибудь значение?

Ну, убьет меня… Может быть, так мне и надо. Ну, а другие-то за что страдать будут? — Мама, Таня…»

Воспоминание о далекой матери и любимой невесте наполнило душу прапорщика щемящей грустью. Кругом было тихо. Шелестели под ногами сухие желтые листья. Как нарисованные, стояли на фоне бледно-голубого неба полуоголенные березы, роняя при каждом движении отдельные листки. В парке царил осенний покой, но в этом покое не было смерти. Он говорил о вечности.

И так хотелось жить!


У ворот парка загремели колеса. Это подъехал со своим секундантом Синельников. Пока секунданты сговаривались и отмеряли шаги, противник курил, прислонившись к березе.

И в добродушном сердце Иванова вспыхнула вдруг глубочайшая ненависть к этому чужому человеку, одним выстрелом намеревавшемуся разрушить жизнь трех людей.

Прапорщику, как оскорбленной стороне, принадлежал первый выстрел.

Рука, направленная злобой, целилась метко: противник был убит наповал…

Скверно было на душе Иванова, когда он покидал парк.

«Ну вот, убил ни за что, ни про что чужого человека… А впрочем, не убей я его — сам лежал бы теперь убитым… Он, видимо, на это рассчитывал…»

Было гадко, беспокоила мысль, что ожидают неприятности по полку… Глупая история…

— Одну минутку, — окликнул его секундант Синельникова, выскакивая из пролетки, куда уложили убитого, — вот, он просил вам передать в случае его смерти.

Иванов с удивлением взял в руки объемистый пакет и спросил:

— Вы хорошо знали покойного? Он был что за человек?

— Мы познакомились с ним в вагоне. Ехали вместе от самого Петрограда. Остановились в одной гостинице. Я не считал себе вправе отказать ему. У него в городе нет никого знакомых…

— Вы понимаете, я никогда не видел его до вчерашнего дня, — словно оправдывался Иванов, — он сам вызвал скандал. Я не знаю, что я ему сделал… Чужой мне совершенно…

— Может быть, вы найдете разгадку там, — ответил секундант и приподнял, прощаясь, шляпу.


Поздно вечером — из парка надо же было заехать к Тане, не находившей места от волнения, — прапорщик вскрыл письмо.

«Дуэль — это лотерея, — начиналось оно, — никогда не скажешь наперед, кто будет в выигрыше…

Если я вас убью — я буду отомщен. Если ваша пуля прикончит мое существование, — я обязан дать вам отчет в моем странном, — на ваш взгляд, — поступке.

Я видел вас вчера с женщиной. Я наблюдал ваше лицо, когда вы бросились к ней: вы ее любите…

А если любите — то поймете меня.

Мы с вами не женщины, чтобы распространяться о чувствах.

Скажу одно: я любил, безумно любил. Правда, всю силу моего чувства понял я, когда ее не стало.

Вы не знаете меня. Но вы, наверное, слышали мою фамилию. Не ту, которую вы прочли на карточке. А ту, под которой меня знает вся Россия!

Я — Гальчинский. Да, тот самый тенор Гальчинский, об успехах которого кричат все газеты…

Я не знаю, правы ли критики, подлинно ли так велик мой талант. Но я чувствовал в себе искру Божию…

Талант и красота (многие находили, что я красив) привлекали ко мне с юношеских лет внимание прекрасного пола. Неудивительно, что я стал брать легкомысленно от жизни одни наслаждения, сделался тщеславен и себялюбив…

Я не считаю нужным рассказывать вам, как познакомился я с Верой. С этой женщиной вошла в мутную атмосферу моей жизни освежающая струя.

Я не считал сначала своего чувства серьезным. Но надоела пустая, бессодержательная и легкомысленная жизнь. Хотелось покоя, уюта, семейной атмосферы.

Я женился. Покоя я, правда, не нашел. Но зато нашел другое: глубокое, сильное чувство.

Детей у нас не было. Родился один мальчик, но не прожил и двух месяцев. Может быть, потому жена и была привязана ко мне такой исключительной привязанностью. Она окружала меня всякими заботами, удобствами, читала в моих глазах каждое желание. Но во всем этом было что-то рабское. И это начало меня, наконец, тяготить.

Ее любовь казалась мне тяжелым крестом.

Вера не могла остаться без меня ни минуты, она не ходила к тем, к кому не шел я, готова была отказаться от всякого удовольствия ради меня.

И безумно ревновала меня — не только к женщинам, — даже к моему искусству!

Я был, — как ни странно это звучит, — верен моей жене. Но женщины баловали меня, засыпали записками и цветами. Я пел тогда в Мариинском театре… И ведь почти из-за каждого букета, из-за каждой корзины цветов устраивала она мне сцену…

Я любил Веру искренне и горячо, но проявления ее любви стали так тяготить меня, что я начал искать одиночества.

Бывали периоды, когда мы встречались только за обедом и завтраком. Я знал, что она в зале каждый спектакль. Но приходить за кулисы я ей не разрешал. А сам часто уезжал ужинать с товарищами.

От природы я не жесток. И я был жестоким только с одним человеком — с женщиной, которую я любил больше всего на свете…

Когда я не был занят в опере, я проводил вечера дома. Но часто запирался в кабинете. И знал, — видел сквозь стену, — как Вера сидит в гостиной у камина, сжавши голову руками, и бессмысленно глядит в огонь.

Или лежит на диване и плачет.

Мне стоило только подойти к ней, ласково дотронуться до ее щеки — и она сразу бы успокоилась, почувствовала бы себя даже счастливой…

Но я не делал этого.

Сколько раз, видя ее заплаканные глаза, молившие: „Не уходи“, — я грубо говорил ей:

— Ты мне противна! Нашла бы себе любовника и отвязалась от меня!

И тогда она, покорно сносившая все мои оскорбления, хрипло отвечала:

— Ну и найду!.. Десять найду!..

Я улыбался про себя. Я был уверен, что для моей жены на всем свете существует только один мужчина.

И мужчина этот — я.


…Повторяю: несмотря на все, я любил ее, и был ей даже верен. И если я один раз изменил ей — пустая, мимолетная связь с хорошенькой хористкой, — то виновата только Вера: сама натолкнула меня своими вечными подозрениями.

Не стоит касаться этой истории, так неожиданно сильно повлиявшей на жену.

— Я тебе отомщу, — говорила она мне, и, чтобы привести в исполнение свою угрозу, завела двух поклонников. Устраивала так, чтобы я натыкался на них, возвращаясь с репетиции. Я отлично знал, что это — наивная и совершенно безобидная демонстрация, но все же, — сознаюсь, — в глубине души ревновал.

Тогда я начал впервые понимать свою жену с этой стороны — понимать весь ужас того „чудовища с зелеными глазами“, во власти которого находилась Вера. Стал к ней терпимее.

Шел пятый год нашей совместной жизни. Вера создала из своего чувства какой-то культ, молилась на меня, а я благосклонно позволял себя обожать, платя ей мимолетными ласками, как комнатной собачонке…

И эта женщина, для которой не существовало на свете ничего, кроме меня, — эта женщина изменила мне с первым встречным.

Этим первым встречным были — вы.

Вы вряд ли вспомните, — разве остаются в памяти все мимолетные приключения, — как в Петрограде вы познакомились в кино с красивой блондинкой. Пошли ее провожать. И, пользуясь ее растерянным состоянием, привели к себе…

Я долго думал, пытаясь разъяснить себе, что могло толкнуть Веру на этот поступок. Мне тяжело писать об этом.

Пусть говорит она сама.


„…Ты дулся на меня опять целую неделю. Вечера, свободные от театра, ты проводил в обществе ненавистного мне Т. или в клубе.

Я каждый вечер надеялась, что ты вернешься раньше, но ты и из театра ездил куда-то и возвращался часто под утро.

Так было и в тот день. Я знала, что ты придешь не раньше трех часов. Холодно поцелуешь меня, когда я открою, скажешь ворчливо: — „Чего не ложишься“ — и пройдешь к себе.

Я стояла у окна. По мокрым тротуарам шли люди. Я смотрела на них и думала о том, что у каждого есть своя особенная жизнь, свое счастье…

И никому на всем белом свете нету дела до меня!..

Вспомнила, как весело жила я до замужества.

Вечера, пикники, каток, поклонники…

Ты не танцуешь. Став твоей женой, я бросила балы. А я так люблю танцевать… Всю атмосферу бального зала…

Разве все это уже прошло? Разве я не могу больше нравиться?

Я зажгла свет. Посмотрела в зеркало. На меня взглянуло хорошенькое, пожалуй, даже красивое лицо. Стройная фигура в прекрасно сшитом платье.

О, если бы я только захотела!..

Но я не хочу… Жизнь моя принадлежит ему.

А разве он ценит?

Пройдет лет пять-шесть — потухнет в нем остаток чувства, на смену придет привычка…

Молодость пройдет. Как сон — серый и скучный…

И в душе моей загорелась вдруг такая жажда жизни, так захотелось мне шума, блеска, света, музыки, разговоров, недоговоренных взглядов и слов.

Потянуло к людям.

Я оделась и вышла на улицу. Людской поток подхватил меня и понес.

Я зашла на огонек кино. Я так давно не была в людных местах, что от света, музыки и духоты у меня сделалось легкое головокружение.

Показывали какую-то современную драму. Муж обманывает жену, а та, после многих сцен ревности, убивает его и себя.

Игра артистки, совпавшая с моими недавними переживаниями, расстроила меня. Музыка волновала.

Хотела встать и уйти — но неловко было как-то во время действия. Рядом со мной сидел офицер. Я заметила, что он смотрит на меня. Его внимание сначала было мне неприятно. Офицер пытался заговорить со мной. Было ясно, что я ему нравлюсь.

Мне стало досадно.

„Вот, муж в клубе, и, вероятно, даже не вспомнит обо мне. А если я расскажу ему, как заинтересовался мной чужой офицер — снисходительно улыбнется. Он слишком уверен в своем обаянии“.

Не знаю, откуда у меня явилась вдруг такая злоба против тебя… И этот задор, позволивший мне бросать кокетливые взгляды на соседа.

Музыка щекотала нервы. На рассудок легла пелена…

Хотелось беззаботного веселья, смеха… Всего, чего так давно не было в моей жизни…

Остальное все было сном.

Сном, от которого я проснулась только на пороге своего дома“.


Понимаете вы ее состояние, когда она вернулась домой?

Меня еще не было. Я вернулся из клуба позже обычного. Я не знаю, было ли это предчувствие — странное чувство охватило меня, когда открыла дверь не она, а прислуга.

Я ощутил потребность видеть Веру.

Пошел к ней. Она лежала с закрытыми глазами. Какое-то по-новому страдальческое выражение было на ее лице.

Непривычная нежность охватила меня. Я наклонился и поцеловал ее в лоб.

Я ждал благодарной улыбки, а увидел горькие слезы.

Она отговорилась мигренью…


Я не считаю нужным давать вам дальнейшую часть исповеди моей жены. Но вы поймете, как она страдала!

У нее не хватало мужества сознаться мне во всем — может быть, потому, что я был необычайно нежен с ней. Это были для меня светлые дни безмятежного счастья, напомнившие медовые месяцы. Для нее — дни, полные всех мучений ада…

Может быть, со временем она успокоилась бы, двойной нежностью искупила бы свою минутную вину, — но тут снова подвернулись вы.

Мы шли с женой по улице. Помню, что нам было беспричинно весело — мы смеялись каждому пустяку.

Вера шла впереди; я отстал, давая дорогу двум встречным дамам.

Какой-то офицер поравнялся с женой. И, радостно улыбаясь во все свое широкое лицо, окликнул ее:

— Верочка!

Жена смерила его взглядом с ног до головы и, быстро обернувшись ко мне, чтобы схватиться беспомощным жестом за мою руку, сказала:

— Вы… вы… кажется, ошиблись!..

Страшная бледность жены, ее растерянность и ваша глупая физиономия сказали мне все.

— Кто это? — грубо спросил я, схватив ее за руку.

— Я… не знаю… — лепетала она.

— Я догоню его и спрошу!..

Я рванулся за вами. Жена схватила меня за рукав.

Плакала, умоляла. Произошла дикая сцена. Мы забыли, что находимся на людной улице, что любопытно оглядываются на нас прохожие…

Не помню, как вырвал у нее признание.

Знаю, что оставил Веру плачущей на пороге какого-то дома, а сам ушел — без цели, без мысли…


Я не хотел тогда назвать свое чувство ревностью. Я просто считал себя оскорбленным в своем человеческом и мужском достоинстве.

Я мог бы простить Вере мимолетное увлечение, флирт в мое отсутствие — но такая пошлость!..

Для меня, человека с тонко развитым эстетическим чувством, нет в мире ничего отвратительней пошлости.

Я провел ночь в клубе. Мы много пили.

Когда я подходил к дому, в душе моей не было больше давешнего чувства гадливости к жене.

Вспоминались ее слова:

— Почему у тебя две разные мерки — ко мне и к себе?

Я шел к Вере грустный, но спокойный. Я хотел безмолвной лаской сказать ей, что простил.

И чувствовал, что с этой ночи исчезнет из нашей жизни все, что вызывало у нас распри и непонимание.

В эту ночь понял я, что такое муки ревности. В эту ночь испытал я то, что годами испытывала близ меня моя Вера.

Я шел к ней и нес, как ветвь примирения, свою воскресшую любовь и свое раскаяние.

Но я опоздал — она не дождалась моего прощения…


Теперь вы понимаете, за что я ненавидел вас? Почему семь месяцев разыскивал вас, как сыщик!

Я вас нашел.

И пусть случай рассудит нас…

…Только когда она умерла, понял я, как дорога была мне эта женщина. Она не верила в мою любовь… И вот, я приношу ей в жертву все, что имею: свой талант и свою жизнь…

И если осталось у меня еще желание, это — чтобы судьба так же жестоко посмеялась над вами, как надо мной!

Тогда я буду отомщен…»


Загрузка...