Я каждый день хожу в парк, ходил зимой, несмотря на мороз, и весной хожу, когда один, когда в компании с каким-либо неотвязным воспоминанием или с какой-нибудь мыслишкой в голове, такой убогой и неприглядной, что хоть я и таскаю ее с собой целыми днями, мне никак не удается соблазнить ею другую мысль, чтоб они совокупились, оплодотворили друг друга и, глядишь, породили бы что-нибудь дельное; иной раз мне кажется, что даже улитка с улиткой или черепаха с черепахой и те совокупляются быстрее.
Но что я могу поделать, если по части мыслей вокруг меня так бедно? По части мыслей бедно, зато картин сколько угодно. С каждым днем в лесопарке все оживленнее, все больше и людей, и птиц, парк медленно, но неуклонно зеленеет, пробивается нежная травка, особенно на припеках, деревья покрываются зеленой листвой, и в тишине можно услышать как под корой шепчет мезга. В тихую погоду даже дятел умолкает, вслушиваясь в шепот мезги, и перестает долбить ствол. Дерево целиком сосредоточивается на себе и словно говорит дятлу: „Не смей стучаться ко мне в дверь!“, и дятел, недаром он лесной житель, тут же внемлет этому предупреждению, понимает, что дереву не до него, и не стучится к нему в дверь. Если же мимо пройдет человек, то он, в отличие от дятла, не послушается предупреждения и постучится в дверь. Таким же образом когда человек видит на стене надпись „Не трогать!“ или „Осторожно, окрашено!“, он тут же трогает стену пальцем, чтобы проверить, правильно ли написано, и убедившись в том, что правильно, принимается ругать сначала стену, потом свежую краску, потом надпись, и под конец самого себя… Но вернемся к картинам, которые можно увидеть в парке.
Пруд, который зимой был спущен, теперь снова наполнен водой, и по нему плавают утки. По островку посреди пруда крадется железная лисица, ее назначение — пугать уток. Но утка — птица глупая, она поплавает по пруду, поныряет, а потом преспокойно вылезает на островок и прямо около крадущейся лисицы чистит перышки и охорашивается. По субботам я вижу, как работающие на субботнике сгребают прошлогоднюю листву. Часть листвы куда-то увозят, часть складывают в кучи за обсерваторией. Издали эти кучи похожи на верблюжьи горбы, все равно как если б одногорбые и двугорбые верблюды разлеглись на зеленой траве среди деревьев и жевали свою жвачку. Я смотрю, как мои сограждане орудуют граблями, мотыгами и лопатами, и вижу, как неловок в этой работе горожанин и как он постепенно на сотни и тысячи световых лет отдаляется от простых орудий труда… В ветках дерева я нередко замечал маленькую птичку с коричневой шейкой; вся обратившись в трепетный инструмент, она исторгала из себя нежные звуки. Неподалеку, скрывшись в ветвях, откликалась другая птичка, тоже обратившаяся в трепетный инструмент по производству звуков, называемых „птичьи трели“. Больше всего этих птичек в Крумовой роще. Крумова роща расположена на юг от обсерватории, сразу за ревущей автострадой, которая носит нежное имя „Аллея Яворова“. Немного странно звучит это слово „роща“ применительно к городскому парку, но лесоустроители назвали этот участок парка именно так, о чем гласит надпись, которую может прочесть любой грамотный человек.
С каждым новым днем весна расширяет свои владения, не пренебрегая ни одним уголком земли. Под ветвистыми дубами поднимаются молодые дубки с тремя-четырьмя листочками. Они проросли только этой весной. Если вырвать такой дубок, станет видно, как вплотную к корешку стоит на страже скорлупка желудя. Эти желуди всю осень таскали и зарывали в землю белки, запасая еду на суровую зиму. Но съели они не все, или просто нашли не, все закопанные в землю припасы, ведь пугливые эти зверьки закапывают желуди наугад и так же наугад потом ищут их под дубами. Вот и получается, что белки не только обеспечивают себе пропитание, но и делают полезное дело — сажают дубы. Я не раз наблюдал, как собаки и дети, завидев, что белка спустилась на землю, чтобы зарыть желудь, кидаются к ней со всех ног. Однако зверек так быстро прячет желудь и так стремительно взлетает на ближайшее дерево, что ни детям, ни собакам ни разу не удалось его догнать. И я ни разу не видел, чтобы дети нашли спрятанный белкой желудь, сколько бы они ни искали и ни ковыряли прутиками землю. Что же касается собак, то добродушные тут же убегали обратно к своим хозяевам, а зловредные еще долго торчали под деревьями, облаивая белку.
Во второй половине зимы в парке неизвестно откуда появились бродячие собаки. Они крались по густому кустарнику и издали поглядывали на людей со странно виноватым видом, как будто только что получили взбучку, если же такой собаке надо было пересечь аллею, она быстро перебегала ее, поджав хвост, опасаясь, как бы кто не запустил в нее камнем. То же продолжалось и в марте. Днем бродяги прятались в чаще, но к вечеру, когда начинало смеркаться, подходили к аллеям и с жадностью всматривались в прохожих. Не знаю, были ли приняты какие-либо меры для их отлова и истребления. Знаю лишь, что в марте по парку развесили объявления, призывающие собаковладельцев водить животных только на поводке. Это длилось около месяца, все владельцы прогуливали своих собак на поводках — на ремне или на цепочке. Постепенно предупреждения исчезли (думаю, что их пообрывали в темноте), стали понемногу исчезать и бродячие собаки. Теперь во всем парке не осталось ни одного объявления, и все гуляют со своими собаками, как кому заблагорассудится, не опасаясь встреч с бродячими собаками. Беспризорники скрылись глубоко в чаще, и только по вечерам, когда в парке зажигают фонари, можно заметить, как проносится, подобно привидению, собачья тень и мгновенно сливается с темнотой, а на освещенное место с лаем выскакивает несколько собак, вглядывающихся во тьму. Пока они облаивают мрак, невидимые хозяева зовут их грозно-ласково: „Трезор!“, „Диана!“, „Цезарь!“, или из темноты раздастся пронзительный и призывный свист, который служит собачьим паролем. В дальнейшем мы еще встретимся в темноте с этими собаками, когда они будут ожесточенно облаивать коня, не обращая на собачьи пароли ни малейшего внимания.
Впервые я увидел его следы на зеленой траве за обсерваторией. Конь, видно, щипал здесь нежную травку, копыта его глубоко увязали в рыхлой и влажной земле. Следы показывали, что он пришел со стороны аллеи, проложенной вдоль обсерватории, траву где выщипал, где потоптал, а потом спустился по слегка покатой поляне к рычащей и загазованной автостраде. Следы копыт можно было увидеть у бездействующего фонтана, по ту сторону автострады, они тянулись по одной из аллей, что ведет к Крумовой роще, и там терялись среди следов кед, туристских башмаков, рубчатых велосипедных шин и колес детских колясок; кое-где виднелись отпечатки мягких собачьих лап, и, наконец, все смешивалось так, что уже нельзя было различить, где след копыта, где собачьей лапы, а где — туристского башмака.
То, что в парке кто-то пас свою лошадь, очень меня озадачило. Выпасы тут не бог весть какие богатые, вряд ли хозяин лошади мог рассчитывать на то, что животное прокормится на здешней слабой и нежной травке. Невозможно было предположить также, что это бродячая лошадь, вроде бродячих собак. Лошадь явно привел хозяин, привязал ее к дереву, и она выщипала траву вокруг. Место было выбрано хорошо, на самом припеке, где появляется первая в парке трава. Вечерами там почти никто не ходит, особенно теперь, когда аллея до половины завалена кучами прошлогодней листвы. Многие фонари разбиты, в них свили себе гнезда воробьи — одним словом, место вполне подходящее для того, чтобы ночью пасти здесь лошадь. Может, владелец лошади — конокрад, потому он и выводит ее попастись под прикрытием темноты?
Я не мог точно объяснить, в чем дело, но как только я увидел в парке отпечатки лошадиных копыт, они меня чрезвычайно заинтриговали. В ту весну тема лошади часто попадалась мне на пути: в театре играли английскую пьесу „Эквус“ („Конь“), в газете „Литературен фронт“ я прочел стихотворение Пырвана Стефанова „Лошадь“, по телевизору два раза показывали „Синие кони на красной траве“ и „Историю лошади“, Елисавета Багряна[4] приветствовала хана Аспаруха[5], который вошел в историю на коне. В связи с тысяча трехсотой годовщиной основания болгарского государства я все чаще и чаще встречаю в печати летящих всадников, которые во всех направлениях пересекают историю, гремя копытами по мощеным дорогам средневековья, и я вижу, как, проскакав по истории, эти всадники группами или поодиночке несут свои послания в будущее. Однако, так, видно, обстоит дело только в литературе и графике, неслучайно поэт Димитр Методиев жалуется на то, что не может нигде найти конской подковы, чтобы показать ее сыну. И вот именно в такой литературной ситуации, когда конь царит лишь в нашем воображении, в воспоминаниях и в истории, я вдруг обнаруживаю в парке, между обсерваторией и рощей, отчетливые следы лошади, следы реальные, глубокие и совершенно свежие.
Еще в самом начале я сказал, что хожу в парк каждый день. Это давало мне возможность держать под наблюдением весь район за обсерваторией, и я надеялся, что за день-другой узнаю, кто приводит сюда лошадь. За день-другой я, однако, ничего не узнал, прошла целая неделя. Я продолжал ходить туда каждый день, утром и вечером, но лошадиных следов больше не видел. Только в конце недели как-то утром я понял, что лошадь приходила снова. Днем рабочие подожгли старую листву, но она больше дымилась, чем горела. Все это верблюжье стойбище лениво попыхивало, окутываясь дымом, по нему бродили рабочие, ворошили длинными палками кучи листвы в надежде, что она разгорится, но отсыревшая листва тлела и испускала дым так медленно, словно собиралась гореть всю весну. Дым совсем прогнал людей из этой части парка. Кто бы откуда ни появился, как увидит дым, так и поворачивает назад. Люди, видно, читали газеты и знали, что дым канцерогенен, поэтому бежали от него, как черт от ладана. Я, однако, не убегал, рассчитывая, что тот человек именно теперь, используя дымовую завесу, и начнет регулярно выводить свою лошадь.
Но, очевидно, он был в высшей степени осторожен и приводил в парк свое животное только в полной темноте. Когда в конце недели я увидел, что лошадь приходила снова, вечером я пошел в сторону обсерватории. Народу в парке было немного. Влюбленные парочки сидели в самых освещенных местах. Влюбленные боятся темноты, хотя, целуясь, они закрывают глаза и все равно ничего не видят, так что, я думаю, ни одна парочка меня не заметила. Попалось мне и несколько собаковладельцев, они спустили собак с поводков, и иногда я слышал их тихие возгласы: „Цезарь, ко мне!“ Собаки убегали вперед, возвращались к хозяевам, какое-то время трусили рядом, потом удалялись легкой рысцой, пропадали в темноте, снова появлялись, голосом давая знать хозяину, что они здесь, и снова продолжали рыскать по парку, то исчезая, то появляясь на свету. Некоторые вылетали из темноты с воем и визгом и прижимались к ногам хозяина, хозяин наклонялся, тихо успокаивал собаку, а дрожащее создание продолжало прижиматься к нему, глядя в темноту. Бедные городские собаки! В какие только стрессовые ситуации не попадают они в городе, в городских скверах и парках! Поэтому, я думаю, у многих городских собак виноватый вид, в глазах затаился страх, а нрав меланхоличный или зловредный. Большая часть этих собак боится леса.
Едва я подошел к обсерватории, в нос мне ударил едкий запах дыма. Я не остановился и вышел на широкую аллею, всю окутанную дымом от подожженных куч старой листвы. Сквозь дым виднелись желтые языки пламени, они то взбирались на верблюжьи горбы, то сбегали с них и мгновенно гасли, а в следующий миг уже плясали на соседнем горбе. Отовсюду сочилась влага, и я на всякий случай прихватил с собой зонтик. Беззвездное небо низко нависало над деревьями. Я шел в дыму, мимо подожженных листьев, дымная завеса кое-где разрывалась, открывая освещенную автостраду, но лишь на мгновенье, дым тут же плотно прикрывал дорогу. Сначала сквозь дым и вспышки огня я увидел человека. Он стоял возле купы деревьев, спиной к огню, уставившись на что-то или просто задумавшись. Он был сутуловат, руки казались слишком длинными. Я подумал, что это старик и что он, вероятно, возчик. Бедный человек, который вынужден поздним вечером приводить свою лошадь в парк пощипать запретной травы… Господи, какой же он конокрад!
Такие мысли мелькнули у меня в голове. Концом зонта я пошуровал в куче листвы — авось вспыхнет. Она вспыхнула, точно разрыв фугаса, я отпрянул и, разочарованный, решил уже возвращаться домой.
И тут я увидел коня… И застыл, пораженный.
Конь был крылат.
Он едва-едва пощипывал нежную травку, крылья его обвисли, касаясь травы, и выглядели безжизненными. Когда конь переступал, крылья волочились по траве с сухим шуршаньем. Траву он брал помалу и неохотно. На крупе его я заметил старые рубцы, местами кожа была вытерта, и животное напоминало старого ломового одра. Дым от горящей листвы то прятал его от моих глаз, то открывал наполовину, так что, дав волю воображению, я легко мог представить себе, что крылатый конь, хоть и медленно, с усилием, но чуть ли не плывет в дыму, и я ждал, что он вот-вот взмахнет своими старыми потрепанными крыльями и полетит среди деревьев и над парком.
Мне трудно объяснить читателю, что я пережил в ту минуту. Впервые в жизни я видел пегаса. Сердце у меня забилось, кровь в жилах зашумела, и я сосредоточился, как то дерево, которое прислушивается к шепоту своей мезги и говорит дятлу: „Не смей стучаться в мою дверь!“ Мне тоже хотелось крикнуть своему сердцу: „Не смей стучать так громко, мы можем спугнуть пегаса!“, но я не крикнул, я ведь знаю, что сердце никогда не слушается человека, я только тихонько попятился, чтобы спрятаться в кустах. Дым рассеивался, и тогда моим глазам ясно открылась вся картина — усталый человек и усталый конь. Бесконечная печаль подступила ко мне со всех сторон, подобно тяжелому, холодному дыму, что-то сжало мне горло. Человек, которого я принял за возчика, по-прежнему стоял спиной к огню. Он вынул сигарету и, закуривая, прикрывал спичку ладонями. Руки у него были большие, чтобы не сказать огромные, руки каменотеса или кузнеца. Это был какой-то бедолага-поэт, который под прикрытием темноты вывел своего пегаса попастись… Он направился к животному, откашлялся глубоким глухим кашлем старого курильщика, взялся за веревку, болтавшуюся на шее коня и, не говоря ни слова, дернул ее. Конь вздрогнул, попытался было приподнять свои тяжелые, изломанные и потрепанные крылья, по ним тоже прошла дрожь, словно при землетрясении, но она быстро стихла, и крылья так и не поднялись с травы. Человек и конь пошли прочь, и тогда с другого конца дымной аллеи послышался неистовый лай собак, спущенных своими хозяевами. Они обнаружили крылатого коня и отчаянно его облаивали, не слушая зова хозяев. Сквозь собачий лай прорывались человеческие голоса: „Трезор, ко мне!“, „Диана!“, „Цезарь!“, потрескивали горящие листья, слуха моего достигал сухой кашель — кашлял курильщик с конем, — сухо и пронзительно шуршали изломанные крылья старого пегаса, который плелся, повесив голову и слегка прихрамывая, за своим поникшим хозяином.
Темнота и дым поглотили их. Спустя какое-то время я услышал стук копыт — человек и конь вышли на асфальт. Конские копыта отбили лишь несколько тактов, они прозвучали, будто стихотворная строка, таинственная и недоступная. С глубоко запрятанной от самого себя надеждой я взглянул на низко нависшее небо — а вдруг там, над темным и задымленным парком появится крылатый конь и превратит небо в сказку? Надежда вспыхнула и погасла, как вспыхивали и гасли у меня под ногами сухие листья. По ту сторону дымной завесы собаки продолжали облаивать темноту. Стало грустно и тоскливо, точно всю душу заволокло тяжелым дымом.
Мне было жалко коня.