Мой рабочий день начинается в необычное время — в двенадцать часов, но я выхожу из дому в девять. Я привыкла к этому, еще когда жила одна, и мне не о ком было заботиться. Теперь нас двое. Но все-таки надо приходить раньше, иначе не хватит дня.
«Здесь работы столько, сколько сам себе устроишь: хочешь — много, хочешь — мало, хочешь — совсем ничего». Так сказала мне моя предшественница, сдавая дела. Наверное, она умела устраивать так, чтобы ее не очень беспокоили. Первые дни я изнемогала от безделья и скуки. Единственной моей собеседницей была уборщица Варвара Ивановна.
Однажды позвонил полковник, спросил, как дела. Я сказала, что дел нет. «Как, совсем?» «Совсем. Никто не идет». «Не идут, говоришь? — переспросил полковник. — Понимаешь, Вера Андреевна, и ко мне не идут. Хоть бы один явился и доложил: я совершил преступление, прошу заключить меня под стражу на такой-то срок. Где там! Значит, и у тебя такая же история?»
Вот как высмеял. А потом посоветовал: «Ты в своей келье-то не сиди, а выходи на улицу да заводи знакомства с молодыми людьми не старше восемнадцати лет».
Не стоит вспоминать, сколько у меня было неприятностей с этими первыми знакомствами. Ребята от меня бегали. Взрослые иной раз не только не помогали, а вредили. «Вечно эта милиция сует нос, куда не следует». «Подумаешь, созорничал парнишка — так сразу его в милицию тащить? Все такими были!» Но полковник мне нисколько не сочувствовал и все твердил: «К людям иди, к людям. Одна ничего не добьешься».
Он принял меня с испытательным сроком, и то очень неохотно. Перед этим я целый год болела, и полковнику не понравился мой хилый вид. «Тут нужно железное здоровье, у вас не будет свободной минуты». Он не понимал, как они мне надоели, до отвращения надоели эти свободные минуты, дни, недели, месяцы! Я заверяла полковника, что не устану, не пожалуюсь. Разве знал кто-нибудь в райкоме партии, где я прежде работала инструктором, о моей больной печени? Никто не знал. До тех пор, пока меня без сознания не увезли в больницу…
Он что-то еще возражал. Ах, да, сказал, что надо быть педагогом. Я обещала учиться, читать Макаренко. «От того, что почитаешь Макаренко, не станешь Антоном Семеновичем. Вам придется работать с подростками, которых все считают неисправимыми. От них отрекается школа, даже родители. Многие не верят, что из воришки и хулигана может вырасти честный человек. А вы должны верить. Способны вы на это?» «Способна».
Я заставила сдаться полковника Ильичева. Мне нужна была эта работа. Очень трудная работа, которая поглощала бы все время и все силы…
Не знаю, почему я сегодня вспомнила о первой встрече с полковником. Ведь это было давно. Семь лет назад. До чего все-таки быстро летит время.
Ослепительное зимнее солнце заливает лучами наш районный городок. Какие странные деревья. На голых ветках висят хрустальные ягоды. Это вчерашний дождь. Вчера была оттепель и даже шел дождь, а ночью подморозило, и дождинки, не успев стечь, замерзли на ветвях.
Улица, по которой я иду, когда-то была центральной. Теперь на окраине вырос химический завод и вокруг него — новый город. Но здесь по-прежнему шумно и многолюдно.
Витрины двухэтажного универмага заманивают покупателей галстуками и шляпами, туфлями и фотоаппаратами, и пестрым каскадом тканей, падающим из розовой руки тощей гипсовой женщины. В канцелярском магазине толпятся школьники. Экспедитор несет из районной редакции пачку свежих газет. Женщина с озабоченным и усталым лицом спешит в аптеку. Старушка прогуливается, удерживая на ременных помочах толстого внучонка. Учитель с портфелем и стопкой тетрадей под мышкой направляется в школу… Я привыкла ко всем этим домам, к улице, к людям, и все-таки каждый раз по пути на работу испытываю радостное ощущение своей причастности к жизни города.
А вот шествует мамаша Нонны Колобаевой. Поздоровается или нет? На прошлой неделе она страшно оскорбилась, получив мою повестку. А когда узнала, что дочка украла у подруги деньги, впала в истерику. Поздоровалась. Между прочим, в школе все считают Нонну примерной пионеркой…
В городе идет обычная будничная жизнь. У каждого человека свои дела и свои мысли. Я думаю о Нонне Колобаевой. Учитель, наверное, думает о предстоящем уроке. Старушка, скорее всего, о своем внуке. А в это время в Москве думают обо всех нас. Третий день заседает двадцать первый съезд партии. В Кремле рождаются грандиозные планы. Радио и газеты разносят по всему миру окрыляющие цифры.
Интересно, принесли мне уже газету? Я невольно убыстряю шаги.
В ящике для газет пусто. И Варвары Ивановны еще нет. Не забыла ли я ключ? Нет, вот он.
Детская комната милиции — так называется помещение, в которое я вхожу. На самом деле это не комната, а две комнаты и еще коридорчик. Мне никогда бы не удалось добиться такой роскоши, если бы не Володя Панов.
Должно быть, председатель райисполкома здорово напугался, когда Володя в воскресный день позвонил ему домой и отчаянным голосом заявил: «С вами говорит начальник штаба бригады содействия милиции. Немедленно придите в детскую комнату. Сами увидите, что случилось. Скорее!»
Не прошло и четверти часа, как председатель райисполкома был у нас. Он застал в нашей тесной комнатушке и в коридорчике семерых ребят, задержанных комсомольцами во время рейда, и родителей этих ребят, и бригадмильцев. Не то что сесть — стоять было негде.
— Можно в таких условиях работать? — крикнул Володя, стараясь протащить председателя райисполкома сквозь толпу к моему столу.
— Напрасно столько сразу приводите, — попытался было возразить председатель райисполкома, но только подлил масла в огонь.
— Ах, напрасно? Значит, что же, они безобразничают, а нам надо мимо проходить? К этому вы нас призываете?!
Через неделю библиотеку, размещавшуюся в соседней комнате, перевели в другое помещение. Теперь у меня есть кабинет, а в бывшей библиотеке — собственно детская комната. Там заблудившиеся или отставшие от родителей малыши могут поиграть и даже уснуть на широком диване, а ребята постарше, задержанные за нарушение порядка, пишут за столом объяснения. Тут же дежурные члены БСМ беседуют с ними, а если нет задержанных, — играют в шахматы или читают журналы.
Сейчас в детской комнате никого. Это хорошо. Мне надо собраться с мыслями и наметить план действий на сегодня. Куда пойти самой. Куда послать комсомольцев. С кем из ребят поговорить.
Но едва я успеваю сесть за стол, как чьи-то торопливые шаги нарушают тишину. И вот уже стучит в дверь ранний посетитель. Кто бы это мог быть?
— Войдите.
— Здравствуйте, Вера Андреевна.
— Коля! Здравствуй. Входи, входи, что ж ты остановился.
— Некогда, Вера Андреевна, я на минутку. Зашел сказать…
Коля Рагозин. Высокий юноша в дешевом, но аккуратном рабочем костюме, в распахнутом пальто, с кепкой в руке. Коротко остриженные волосы щеточкой поднимаются надо лбом. Черные глаза глядят весело и торжествующе.
— Зашел сказать… Меня приняли на курсы шоферов. Вчера.
Вот оно что! На курсы шоферов…
— Подожди, Коля, но ведь нужно восемнадцать лет.
— Так мне скоро восемнадцать, — возражает он, улыбаясь горделиво и чуть смущенно. — Вы забыли, Вера Андреевна? Я уже полтора года на стройке. Вчера вечером забегал, да вас не было.
— Поздравляю, молодец!
Я крепко жму ему руку и близко смотрю в лицо — в простое открытое лицо рабочего парня.
— И учиться буду. Без отрыва. Не знаю только, одолею ли. Все с семилеткой, даже с десятилеткой двое есть, а у меня, сами знаете…
— Если будешь стараться…
— Стараться-то я буду. И ребята обещали помочь.
— А Володя прислал письмо из армии. Служит на Дальнем Востоке. Передает тебе привет.
— Правда? Я ему напишу. Вы мне дайте адрес.
Я записываю на бумажке адрес Володи Панова. Коля спешит. Он теперь деловой человек, не то, что прежде, когда у него было сколько угодно свободного времени.
Поступил на курсы шоферов. Совсем взрослый парень. Как-то на днях заходил ко мне с девушкой. Если рассказать этой девушке, каким он был несколько лет назад, она, должно быть, не поверит. Впрочем, ей и не нужно знать.
А мне пора приниматься за работу. В одиннадцать должна прийти мать Сережи Гордеева, а до этого еще надо написать письмо на завод. Отец Кости Ваграмова по-прежнему пропивает всю зарплату, а завком считает, что это его не касается. Ну, нет, дорогие товарищи, это ваше дело, я вам докажу, что это ваше дело.
Я пишу письмо, потом разговариваю с Гордеевой, потом меня вызывает полковник Ильичев, от полковника я иду в школу, по пути захожу к матери одной девочки, которая своими проделками перещеголяла многих мальчишек. Я занимаюсь обычными делами, но почему-то весь день меня не покидает настроение праздничной приподнятости. Подсознательно я все время чувствую, что случилось что-то большое и хорошее. В беспокойной сутолоке дня мне некогда подумать об этом хорошем, но оно весь день со мною и во мне. И только вечером, снова оставшись одна, я осмысливаю свою радость. Коля Рагозин. Коля Рагозин поступил на курсы шоферов.
Мне нельзя до полуночи оставаться на работе, я теперь семейный человек. Но я сижу за столом и листаю старые дневники. Почему так взволновало меня это событие? Словно осуществилась не его, а моя собственная, долгожданная мечта. Парень станет шофером. Кто-то скажет: ну и что ж? Люди становятся учеными, поэтами, люди мечтают о полетах к звездам. А тут — шофером. Но если рассказать с самого начала…
Эта история началась с телефонного звонка. Звонил полковник.
— Здравствуй, Вера Андреевна. Как настроение? Хорошее? Очень рад. Нет, почему же испортить. А, впрочем, да. Ты ведь знаешь — наша работа всегда начинается с неприятностей, пора бы уж привыкнуть. Зайди ко мне. У тебя никого нет? Тогда сейчас.
Я надела форменное пальто и синий берет. Перед зеркальной дверцей шкафа поправила прическу. Полковник Ильичев не любит небрежности ни в чем.
Районный отдел милиции в Ефимовске помещается в двухэтажном здании, которое фасадом выходит на площадь. Площадь вымощена камнем и называется Красной. В базарные дни по ней тарахтят телеги колхозников, направляющихся на рынок. Но сегодня площадь тиха и пустынна. Только посиневший от холода мальчишка, подпрыгивая на седле, мужественно испытывает новый велосипед.
Полковник сидит в кабинете один. Широкоплечий, подтянутый, как всегда, чисто выбритый. Он смотрит на меня строгими карими глазами.
— Так вот, товарищ лейтенант…
Мне опять попался этот проклятый скрипучий стул. Я стараюсь не шевелиться, но стул все равно чуть слышно повизгивает. Полковник улыбается.
— Пересядь на другой.
И тут же снова становится серьезным.
— Есть группа подростков. Ты можешь о ней не знать, это на окраине, на Садовой…
Я обязана знать, но полковник решил быть снисходительным.
— Николай Рагозин, по прозвищу Моряк. Не слыхала?
— Нет.
— Этот Моряк у них за вожака. Компания неважная. Карманники. Но поймать с поличным трудно, действуют ловко. Надо тебе заняться ими.
— Хорошо, товарищ полковник, займусь.
— Встретить их можешь у клуба, в Комсомольском парке. Они втроем обычно ходят в кино. Рагозин и два его дружка: Борис Таранин и Эдик Нилов. Нилов, между прочим, самый приметный: стройный, белокурый, правильные черты лица, одет стильно, хотя — для шика — небрежно. Моряка узнаешь по бушлату, форсит в матросском бушлате. Много курит, почти всегда с папиросой в зубах. Ну, а Таранин… Этот — коренастый, слегка сутулый, кепку надвигает низко, почти до самых бровей, будто хочет в ней спрятаться. Найдешь по таким приметам?
— Я бы и без примет нашла.
— Не стоит усложнять задачу. Рагозин у них — главный специалист. Недавно в промтоварном магазине выудил у одного гражданина двести рублей. Задержать не удалось, но по стилю работы — он. Вот такой народец.
— Ясно, товарищ полковник.
— Тогда все. Действуй.
Без четверти шесть я входила в Комсомольский парк.
Настоящий парк здесь был до войны. Старые березы с задумчиво опущенными ветвями слушали шепот влюбленных. Вдыхая медовый запах цветущих лип, сидели на скамейках старики. В глубине парка малыши кружились на карусели. На танцплощадке, сбрызнутой из лейки, чтобы не было пыли, неутомимые пары до полуночи шаркали подошвами под не очень стройные звуки самодеятельного духового оркестра.
Во время немецкой оккупации парк погиб — все до последнего кустика вырубили на дрова. Но вскоре после войны комсомольцы расчистили пустырь, разбили аллеи, засадили молодыми тополями, кленами, липами. Летом их кроны уже дают прозрачную пятнистую тень. Но сейчас этот неогороженный парк с голыми тонкими деревцами, с осевшими почернелыми сугробами и втоптанными в них окурками выглядит неприютно.
Одноэтажный клуб построен еще до войны. Возле входа висит большой деревянный щит с афишей. Неподалеку от него в стене прорублено окошечко кассы. У кассы небольшая очередь. Я быстро охватила ее взглядом. Моряка с компанией не было. Взяли билеты или еще не пришли?
Я огляделась по сторонам и возле полинявшего голубого киоска, в котором летом продают квас, увидела их.
Да, это, несомненно, они. Белокурый Эдик в застегнутом на одну пуговицу пальто и с непокрытой головой. Ссутулившийся Борис Таранин в надвинутой на глаза кепке. И третий, в черном бушлате…
Моряк стоял ко мне спиной. На нем тесноватые брюки, по обтрепанному их виду нетрудно догадаться, что узки и коротки они отнюдь не потому, что их владелец следует последнему крику моды. Зато матросский бушлат с успехом мог бы служить и в свое время служил, наверное, человеку куда более, солидной комплекции. Стоптанные ботинки и явно сухопутного вида клетчатая кепка дополняли наряд Моряка.
Таранин первый заметил меня и что-то сказал товарищам. Эдик Нилов скосил глаза и тотчас с показным равнодушием уставился в землю. Интересно, соблаговолит ли оглянуться Рагозин? Повернул голову. А, это не имеет отношения к лейтенанту милиции, просто понадобилось выплюнуть именно в эту сторону окурок. Ничего не скажешь, мастерски сделано. Окурок упал возле моей туфли, и Николай, проследив за ним, попутно окинул меня презрительным взглядом.
Я подошла к ним.
— Боря, Эдик, Коля, мне надо с вами поговорить.
Молчание. Эдик вопросительно смотрит на Николая. Это что еще за непрошеная знакомая? Даже знает имена.
— О чем это вы будете с нами говорить? — наконец интересуется Моряк.
— Здесь я не собираюсь объяснять. Вам придется прийти в детскую комнату.
— В детскую комнату? — переспрашивает Моряк с насмешливым ударением на слоге «дет».
И вдруг вмешивается Борис.
— Нам некогда, — говорит он, слегка передвинув кепку со лба на затылок. — В кино идем. Пошли, ребята.
— Стойте!
На лице Николая — минутное замешательство, он не знает, как себя вести. Сделаю небольшую уступку.
— Можете посмотреть картину, но после сеанса придете в детскую комнату.
— Может быть, лучше — в детские ясли? — издевательски спрашивает Эдик.
Я смотрю на Николая. Пожалуй, сейчас лучше признать за ним роль главаря.
— Что, ребята, пойдем, что ли? — лениво спрашивает Николай.
— Без всяких «что ли». Мне надо знать точно. Если придете, я буду ждать.
— А если не придем?
— Вызовем другим способом, вместе с родителями.
— Ладно.
Они уходят в клуб. Может быть, мне тоже посмотреть картину, а потом пойти вместе с ними? Нет, не стоит. Вообразят, что я их караулю. Нельзя показывать свою неуверенность. Я возвращаюсь в детскую комнату.
Придут или не придут?
За окном медленно темнеет. В открытую форточку льется весенний воздух, пропитанный запахом оттаивающей земли и свежего хлеба — через дорогу расположена пекарня. На улице звенят ребячьи голоса.
Дверь из моего кабинета в детскую комнату открыта. Варвара Ивановна, уборщица и рассыльная, сидит на диване и плетет кружево. Сегодня выпал спокойный день.
— Варвара Ивановна, вы идите, может быть, дома нужно что-нибудь сделать?
— Идти, — ворчливо повторяет она. — Уйду, а ну-ка за кем сбегать понадобится?
Варвара Ивановна все-таки уходит. Я остаюсь одна.
О чем с ними говорить? И как? «Мне известны кое-какие ваши дела. Скверные дела. Если вы пойдете по этой дорожке…» Нет, не стоит заранее подбирать слова, все равно приходят на ум не те, какие нужно.
Пора зажечь свет. Уже совсем темно. Придут или не придут?
Я встаю, но вместо того, чтобы направиться к выключателю, подхожу к окну. Ребятишки играют в лошадки. Маленькая девочка стоит, сложа ручонки на животе, и завистливо смотрит на них. До чего она похожа на Галю!
Закрываю глаза и вижу Галю. Потом Андрея. Он держит Галю, подняв над головой, смотрит на меня и смеется добрым басовитым смехом. И сразу за этим вспоминается вокзал. Вещевые мешки за спинами солдат, прощание, слезы, необыкновенно долгий гудок паровоза.
— Андрей!
Я часто произношу вслух его имя. Но он никогда уже не отзовется. Там, на вокзале, я видела его в последний раз.
Не хотела верить, что могу его потерять. Не могла смириться с разлукой. Бегала на вокзал и нетерпеливо обшаривала взглядом вагоны солдатских эшелонов. Держала для него наготове чистое выглаженное белье. Берегла бутылку вина, вдруг приедет на побывку.
Андрей успел прислать всего два письма. Его убили в самом начале войны.
Вскоре немцы начали бомбить город. Одна бомба попала в детский сад. Ни Андрея, ни Галю мне не пришлось хоронить. Они остались в памяти живыми.
Мне незачем, не для кого было жить. Во время бомбежек я не уходила в убежище. Иногда садилась за пианино и играла. Соседи ахали, удивлялись моей храбрости. А это была вовсе не храбрость. Просто мне хотелось умереть. Я даже отказалась эвакуироваться. Секретарь райкома накричал, как на девчонку, и все-таки заставил ехать в тыл.
Что было потом? Работа. Много работы. Работа и одиночество. Несколько раз за мной пытались ухаживать, я могла бы выйти замуж. Но на свете не было другого Андрея…
Не надо. Не надо бередить старую боль. Я все-таки была счастлива. Пять лет огромного, будничного счастья. Если бы судьба сохранила мне Галю!
Девочки уже нет на улице. И мальчишки, игравшие в лошадок, тоже исчезли. Какой-то подросток, засунув руки в карманы, переходит улицу. Знакомая фигура. Клетчатая кепка козырьком назад, черный матросский бушлат. Да это же Рагозин! Но почему один?
Я поспешно включаю свет и сажусь за стол.
Он без стука распахнул дверь.
— Здесь, что ли?
— Входи, Коля. Снимай бушлат, вон вешалка.
— Ничего, я так.
— Раздевайся. Разговор у нас будет долгий.
Он неуклюже стягивает бушлат и остается в полинявшей синей футболке. Про кепку приходится напомнить еще раз.
— Садись.
Он садится на краешек дивана, шмыгает носом. Вид у него смущенный. Но похоже, что смущает его не столько предстоящий разговор, сколько отсутствие носового платка.
— Почему ты один?
— Если что надо, я передам ребятам.
— Вот как. Все же им придется лично обеспокоиться. А ты правильно сделал, что пришел.
— Зачем звали? — хмуро осведомился Рагозин и вытер под носом рукавом футболки.
Я не отвечаю на вопрос. Спрашивать — это мое дело, а его дело отвечать.
— Понравилась тебе картина?
— Мура.
Рагозину нет еще пятнадцати лет, но выглядит он гораздо старше. Отчетливые морщинки пролегли на лбу и особенно резко — от крыльев носа к углам рта. На щеках лиловые бугорки прыщиков. Небольшие черные глаза следят за мной угрюмо и недоверчиво.
— С кем ты, живешь?
— С матерью.
— Вдвоем?
— Вдвоем.
— А отец?
— Отцы не у всех бывают, — ответил Рагозин и усмехнулся.
Усмешка вышла нехорошая. И в остром взгляде вызов. «Вот я какой. Родился, неизвестно от кого и неизвестно зачем, — говорил этот взгляд. — И живу, как хочу. Сам себе хозяин».
— Мама работает?
— Работает. Уборщицей на швейной фабрике.
— Почему ты не учишься, Коля?
— Не хочу.
Я задала ему еще несколько вопросов о его жизни, о матери, о товарищах. Он отвечал односложно и держался настороженно. Ждал другого разговора. И я начала этот разговор.
— Ты знаешь, зачем я тебя позвала?
— Скучно, наверно, вам одной тут сидеть, — с издевкой ответил он.
— Милиции известны ваши художества. Твои, в частности. И о карманной краже, которую ты совершил недавно в промтоварном магазине, и о других ваших делах мы знаем.
— Понаслышке знаете, — нагло сказал Рагозин. — А поймать никто нас не поймал. Чем докажете, что я украл?
— Надо будет — докажем.
— Надвое бабушка сказала.
Мне вдруг вспомнился воробей, которого поймал вчера и посадил в клетку соседский парнишка. Когда парнишка просовывал палец в клетку, воробей топорщился и щипал его за этот палец…
— Поймаете — тогда судите, а не поймали — нечего и говорить.
— Если не бросишь воровство, — будем судить. Но я не хочу, чтобы тебя судили. Я хочу, чтобы ты стал честным человеком, Коля. Честным, а не вором.
Он молчит, глядя в пол. Губы плотно сжаты. Лицо упрямое, замкнутое. Помолчав, бросает:
— Я своим умом живу. Советов не требуется.
— Неправда, Коля. Не своим умом вы живете, а вовсе без ума. Кто-то тащит вас, куда ему надо, как слепых щенят в лукошке. Не сам ты начал воровать, научили тебя. Разве не так? Молчишь? Самостоятельностью хвалишься, нос задираешь, храбришься: судите, тюрьмы не боюсь!
— В тюрьме тоже люди живут, — не поднимая глаз, заметил Рагозин.
— Не на тех людей надо равняться, Коля.
Как-то полковник сказал мне: «У работника детской комнаты одно оружие — слово». Где найти слова, которые дошли бы до сердца этого мальчишки? Как пробиться сквозь этот отстраняющий враждебный взгляд к его разуму и чувствам? Пока не знаю. Но я буду бороться за него. Бороться отчаянно, до полной победы или… Да, не всегда удается победить…
— Вот ты Моряком назвался. Да разве моряки по карманам лазают? Советские моряки подвигами прославились на весь мир, на смерть шли за светлое будущее на земле. За счастье таких, как ты. А ты за что борешься, чем живешь?
Рагозин выпрямился, в упор посмотрел на меня Горькая улыбка тронула его губы, резче обозначились бороздки в углах рта.
— Сча-стье? — раздельно повторил он. — А что это такое — счастье? С чем его едят? Не знаю я никакого счастья. Сказки все. Басни. Может, вы его знаете, ну и пользуйтесь, а меня не учите. Я, кроме хлеба да картошки, всю жизнь ничего не видал. Мороженое первый раз на краденые деньги попробовал. А Моряком я не сам себя назвал — ребята придумали Вот и все, и кончен наш разговор.
Рагозин вскочил.
— Сядь!
Он неохотно опустился на диван.
— Ты меня счастьем укорил, — медленно, с трудом подыскивая слова, заговорила я. — Да, я была счастлива. И теперь по-своему счастлива. Но и горя я пережила столько, сколько никому не пожелаю. Ты трудно живешь — верю. Но ты себя этим не оправдывай.
Рагозин молчал. Лицо его было угрюмо и неподвижно.
— Ладно, приходи ко мне завтра, в два часа. А теперь можешь идти.
Он, не глядя на меня, подошел, к вешалке, накинул бушлат, открыл дверь. Уже стоя одной ногой за порогом, обернулся и сказал:
— Я не приду. И завтра, и вообще.
На другой день утром ко мне в кабинет вбежала запыхавшаяся женщина в расстегнутом пальто и небрежно повязанном платке. Я в это время разбиралась с мальчишкой, который решил потренироваться в меткости стрельбы из рогатки по уличным фонарям. Прежде чем женщина успела заговорить, я поняла, что это мать Коли Рагозина. Те же черные, глубоко посаженные глаза, тот же острый нос, такой же, как у сына, склад тонких губ. Только губы гораздо бледнее, и на изможденном лице — густая сетка мелких морщин.
— Вы забираете в колонию? Я была у начальника милиции. Он сказал — вы.
— Присядьте, пожалуйста, я сейчас закончу с этим мальчиком.
— Некогда мне сидеть, я с работы, — грубо ответила Рагозина.
— Все-таки придется немного подождать.
Я могла бы сразу отправить мальчика, но Рагозина была слишком возбуждена, хотелось дать ей время немного успокоиться. Однако необходимость ждать явно раздражала ее. Женщина нетерпеливо дергала концы платка и что-то беззвучно шептала, шевеля губами.
Мальчик ушел.
— Вы — Рагозина? — спросила я возможно приветливее, стараясь дать нашей беседе дружеский тон.
Она не приняла этого тона.
— Рагозина. Заберите его в колонию.
— Николая?
— Один у меня.
— Вот видите — один. А вы сразу решили в колонию.
— Сразу? — переспросила Рагозина, сдерживая слезы. — Сразу, говорите? Да я его пятнадцать лет растила, все для него, сама куска не съем — ему берегу. А что от него вижу? Одни издевки. Извел меня. Пьет, ворует, того гляди, злодейство какое совершит.
— Плохого за ним много, но все-таки не так уж он безнадежен, я думаю.
Рагозина, почувствовав в словах моих сопротивление, повысила голос.
— Берите его, берите в колонию, не могу я с ним больше. Не возьмете — на улицу выгоню.
— В колонию всегда успеем отправить, давайте вместе попробуем за него бороться.
— Знала бы, что такой варнак вырастет, маленьким бы его задавила, — с отчаянием проговорила Рагозина. — Каждый день приходит за полночь, вчера пораньше заявился, так пьянствовать ушел к соседям. Господи, да разве для таких дел я его растила? Думала, помощником станет…
Она сдернула с головы платок и, уткнувшись в него лицом, горестно заплакала.
Я налила ей воды из графина, подошла, пытаясь успокоить.
— Как вас зовут? Анна Васильевна? Возьмите себя в руки, Анна Васильевна. Мне ведь тоже хочется, чтобы Коля стал хорошим человеком. Но даже в колонии не всегда удается перевоспитать ребят. Может быть, мы с вами лучше сумеем это сделать?
Она сидела, согнувшись, усталая и равнодушная, и плохо слушала меня. Уловила только, что сына ее не хотят отправлять в колонию. Это вернуло ей энергию, она вскочила и яростно крикнула мне в лицо:
— Не хотите отправлять? Не хотите? Ладно, жаловаться буду, я найду управу, я добьюсь!
И, прежде чем я успела сказать хоть слово, выбежала из кабинета. Я села на диван, на ее место, и мне тоже захотелось заплакать от обиды.
Но нельзя распускаться. Я должна быть сильной. А все-таки обидно. И хочется пожаловаться кому-то, старшему и мудрому. Позвонить полковнику Ильичеву? Нет, прежде я должна сама решить, что делать.
Ходьба успокаивает. Вот так. От окна — к двери, от двери — снова к окну. Что случилось с Николаем вчера вечером, после того, как он ушел от меня? Почему его мать прибежала в такой тревоге? Я должна знать. Что же, это в моей власти, мне не раз приходилось решать такие задачи. Работа несложная, но кропотливая. И подходит, пожалуй, не столько воспитателю, сколько работнику милиции. Но я ведь — и то, и другое.
Значит, надо снова поговорить с Николаем, с его матерью. И, конечно, с соседями. С теми, к которым он, по словам матери, ушел пьянствовать, и с другими, не участвовавшими в пьянке.
В тот же день я начинаю действовать по намеченному плану. После каждой встречи, после многочисленных вопросов, на которые одни отвечают искренне, другие — неохотно и равнодушно, третьи — с увертками и хитрецой, прибавляются все новые и новые подробности.
Я узнала все, что произошло с Николаем. Ничего особенного. Этот вечер был похож на другие. Но я узнала лишь, что делал и что говорил Николай. А мысли его и чувства в этот вечер остались для меня тайной, я могла только догадываться о них. Тогда он не открылся бы мне. Теперь, после трех лет знакомства, другое дело. Мы стали друзьями.
А что, если поговорить с ним о том давнем вечере? Пожалуй, ему будет неприятно. Но для меня это важно. Николай не вернется к прошлому, но есть ведь другие ребята…
Вечером, когда мы оба свободны, я приглашаю Николая в детскую комнату. Он сидит на том же диване, на котором много раз сидел прежде. Моя просьба не вызывает у него досады.
— Я все помню, Вера Андреевна, — говорит Николай. — Рад бы забыть, да не могу. Нет, почему неприятно? Раз вам надо, я расскажу. И про этот вечер, и про другое, если хотите.
Я от вас уходил злой. Я вам правду скажу — злой. И сам не знаю, почему. Меня раньше никто Колей не называл. Мать — Колькой, ребята — Моряком. А я, между прочим, почему Моряком стал? Из-за бушлата. Мать бушлат по дешевке купила на толкучке, а ребята прицепились: Моряк и Моряк. Мне это понравилось.
И вообще, я себя последним человеком не считал. Потому что умел добывать деньги и ни разу не попался. Ну, и ребята меня слушались. Что скажу — баста, хотят, не хотят, а сделают.
А тут вы: «Коля, так не хорошо». И сразу я вроде из большого маленьким стал. Хоть бери за ручку. Только некому было взять. Вам я не верил, мать не уважал.
Прихожу — она стирает в коридоре. Юбка обвисла, кофта порванная, волосы из-под платка выбились, на лоб лезут. Она отведет их мыльной рукой и опять рубаху по доске возит.
Я постоял, посмотрел, и чего-то жалко мне ее стало, будто первый раз увидел. Старой она мне показалась в тот вечер. Помог вылить воду в ведро, вынес на улицу. Скажи она мне в ту минуту ласковое слово — что хочешь сделал бы. А она:
— Где шлялся?
Ну, и я так же:
— Тебе что? Знаю, где ходить.
Есть захотел. На плите картошка стояла в кастрюле, холодная, аж посинела.
— Подогрей, — говорю, — мам, на сале.
— Без сала пожрешь.
Без сала, так без сала. Потом все же велела примус разжечь. У нас примус в коридоре стоял, на табуретке. Я стал разжигать, а она пошла лук резать.
У Тараниных опять была пьянка. Борька тянул одну песню, его отец — другую. Они любили так, каждый — свое. Мать вышла со сковородой, покосилась на их дверь. Она Тараниных всегда ненавидела. И тут не удержалась:
— Ворюги несчастные. И на меня:
— Не смей с ними водиться! Узнаю — убью.
А я, знаете, какой? Если на меня заорать, я на вред сделаю. Ага, не смей? Вот возьму и пойду. Борька как раз выглянул, подмигнул мне. Только мать в комнату — я к Тараниным.
Борькин отец вроде как обрадовался:
— А, Мор-ряк, герой! Выпить хочешь?
И налил мне целый стакан. А мне что — не первый раз. Выпил до донышка.
Гость у них был — Петька Зубарев. Они тогда с Борькиным отцом только недавно из тюрьмы вернулись. Петька у Тараниных часто бывал: за Аллой ухаживал. И в этот раз сидел с ней рядом, обнимал на глазах у родителей. Алка визжала, а Киреевна была пьяная, не обращала внимания.
Таранин милицию ругал, Борька уж сказал ему, что я в детскую комнату ходил.
— В милицию вызывали? У, гады. Мою жизнь изувечили, теперь до сына добираются. Борька, не попадайся им. Ты не воруй. Лучше иди работать. Умеючи-то и без воровства прожить можно.
А Борис ему:
— Сам-то не идешь.
Отец на него прикрикнул:
— Не твое дело рассуждать! А меня слушай. Я вот…
Киреевна его за рубаху дернула:
— Ты бы помолчал.
Борька меня спросил:
— Что она тебе напевала?
Я говорю:
— Не пойду больше, «Коля, Коля!» Я не Коля, я Моряк.
Борис меня поддержал:
— Будет вязаться — финку в бок и все.
Я спьяну повторил:
— Финку в бок — и точка.
А мать как раз дверь отворила, услышала, стала скандалить.
— Опять Кольку спаиваете? Кому это ты грозишься, кому грозишься, разбойник несчастный? Иди домой сейчас же!
Схватила за руку, дернула из-за стола.
И дома еще причитала:
— В самом деле зарежет кого, паразит, навязался на мою голову.
Я сказал:
— И зарежу.
Не всерьез, а чтобы позлить. За что она на меня всю жизнь орет? Маленьким был — ругала, старше стал — опять ругается. Ну, и я старался все наперекор.
У Тараниных началась драка. Киреевна орала, Алка плакала. Я хотел пойти, посмотреть, а мать не пустила. Тогда лег спать.
И все. А утром мать прибежала к вам.
На этот раз я вызвала их вместе — Николая Рагозина и Бориса Таранина. Они сидели рядом, против моего стола. Николай старался держаться развязно, чтобы не уронить себя во мнении Бориса. Однако в его неловкой позе, в том, как он теребил фуражку, и, главное, в его бегающем взгляде я угадывала внутреннее беспокойство.
Борис сидел на самом краешке стула, сильно ссутулившись и глядя в пол. Его широкое одутловатое лицо казалось безжизненным, глаза прикрыты тяжелыми припухшими веками.
— Так вы грозить мне вздумали? — спросила я. — Финку в бок? Бандитами хотите стать?
— Почем вы знаете, что про вас говорили? — прищурившись, спросил Николай.
— Не про меня? Про кого тогда?
— Так, вообще.
— Врешь.
Николай молчал, подтверждая этим молчанием мою догадку. Губы Бориса кривились презрительной скобочкой. Слегка приподняв сутулые плечи, Борис в упор глядел на меня злыми глазами.
— Вы нас оставьте, — раздельно проговорил он. — Вы к нам лучше не приставайте. А то и в самом деле…
— Борька, брось, — перебил Николай.
— Что — в самом деле? — жестко спросила я.
— А то, что наша шаечка погладит вас по спине — не опомнитесь, — нагло сказал Борис.
— Шаечка? По спине? — переспрашиваю я и не узнаю своего голоса. — Вы смеете мне грозить?
Неудержимая ярость темной волной заливает меня. Не помню, как вскочила со своего места, как оказалась возле Бориса.
— Знай, что я не боюсь ни тебя, ни твоей паршивой шайки. И не смей так разговаривать с лейтенантом милиции! Не смей!
В следующий момент я увидала, что они уже не сидят передо мной, а стоят — и Борис, и Николай. У Бориса странно мотается голова. Ах да, это же я трясу его за плечо. Я разжимаю руку. И тут вижу лицо Николая, вернее, не лицо, а только его глаза — широко открытые, немигающие черные глаза. И в них — изумление, испуг, сочувствие. Да, и сочувствие, могу поклясться. И не к Борису, а ко мне.
Я возвращаюсь на свое место. Странная слабость охватывает меня. Не хочется ни шевелиться, ни думать, ни говорить. Не столько из соображений воспитательных, сколько для того, чтобы прийти в себя и немного собраться с мыслями, я достаю из стола два листка чистой бумаги и говорю:
— Пойдите в ту комнату, сядьте за стол и напишите, как вы мне угрожали. Каждый в отдельности. И знайте — если со мной что-нибудь случится, вам не уйти от ответа.
Я произношу это негромко, но уверенно, мне не приходит в голову, что они могут ослушаться. И они тоже, по-видимому, находят мое требование естественным. Оба молча берут бумагу, идут в детскую комнату и садятся друг против друга за квадратный стол.
Я сижу, подперев голову руками, и тупо смотрю вниз, на чернильную кляксу на стекле.
Тихий шепот. Через открытую дверь мне видна почти вся детская комната. Николай уже держит ручку и, видимо, готовится писать, а Борис, гримасничая, в чем-то едва слышно убеждает его.
— Не разговаривайте, — требую я.
— Нету второй ручки, — говорит Борис, хотя с Николаем он шептался явно не о ручке.
— Иди, возьми у меня.
Они пишут долго. Или мне кажется, что долго. Приносят одновременно. Я читаю безграмотные их сочинения с нарочитой медлительностью. Исправляю ошибки. Достаю еще по листку бумаги.
— Перепишите чисто и без ошибок.
Проходит еще полчаса. Объяснения переписаны. Я снова читаю. Подростки ждут, стоя у стола.
— Можно идти? — спрашивает Николай.
Я молчу. Достаю стопку папок, в которых записаны сведения о побывавших в детской комнате ребятах и совершенных ими проступках. Вкладываю между зеленых корочек написанные ими объяснения.
— Сегодня вечером, — твердо говорю я, — сегодня в шесть часов вечера вы принесете мне свои финки.
Борис пытается что-то возразить, но я не даю ему вставить слова.
— В шесть часов, — повторяю я, повысив голос.
— У меня нет финки, — заявляет Борис.
— И у меня нет, — присоединяется Николай.
Я понимаю, что они лгут. Но уверенность, с которой я высказала свое требование, не позволяет мне вступать в пререкания. К тому же один раз они подчинились, сели и послушно написали, а потом переписали свои объяснения. Почему же теперь…
— Это все болтовня была, — говорит Николай, заметивший мою нерешительность и ободрившийся. — Спьяну наболтали, да еще доносчики переврали…
— Я все сказала, — обрываю я Николая. — Идите. Жду вас в шесть часов.
Борис пожимает плечами, ясно давая понять этим жестом, что ждать их совершенно напрасно. Я и сама понимаю это. Переоценила силу своей власти над ними.
Я вызывала их повестками — на разное время, по одному. Требовала, просила, убеждала сдать финки. Рассказывала случаи, когда люди надолго попадали в тюрьму только потому, что у них был вспыльчивый характер и нож под рукой. Довольно минутного забвения, опьянения, вспышки гнева, чтобы совершить непоправимое зло и потом расплачиваться за него всю жизнь…
Все было напрасно. И Николай, и Борис по-прежнему уверяли, что финок у них нет. Но что-то в поведении их, в интонациях голоса, в нарочито прямых взглядах, которыми они пытались подтвердить свои слова, убеждало меня в противном.
Я решила посоветоваться с полковником.
Он озабочен. Из угла в угол ходит по кабинету, наклонив голову, и беспрестанно курит. На лбу его резче обычного обозначились морщины. Взгляд сосредоточенный и словно бы отсутствующий. Если бы я не знала полковника, то подумала, что он не слышит ни слова из моего доклада. Но это не так. На самом деле он не просто слушает, но тут же обдумывает каждое слово.
— Так ты была у них на квартире? Говорила с родителями? И с соседями? — задумчиво произнес полковник. Он не спрашивал меня, хотя тон был вопросительный, а просто соображал, что еще можно выяснить из моих разговоров с родителями и соседями ребят. — Этот Петька… Этот Зубарев — он часто бывает у Тараниных?
— Часто. Ходит к отцу. Говорят, они вместе были в заключении.
— А, может быть, не только к отцу?
— Я думала об этом. Зубарев, видимо, замышляет использовать ребят в каком-то темном деле. Одна соседка слышала, как он говорил Николаю: «Погоди, Моряк, заживем».
— Так. Это похоже на Зубарева. Я его хорошо помню. Последний раз он попался на грабеже. Ночью связали сторожа и ограбили магазин. Получил семь лет, но просидел недолго, вышел по амнистии. Сейчас работает слесарем на заводе. Вольно живет. Пьет. Приводит к себе девчат. Одна забеременела, скандал был на заводе. Между прочим, у Тараниных, говоришь, взрослая дочь? Ты бы с ней поговорила об этом Зубареве. А то такой бабник… В общем, так: я вызову Зубарева, посоветую ему оставить мальчишек в покое. И с папашей Тараниным поговорю. А ты веди свою линию.
На другой день полковник позвонил мне и сказал, что с Зубаревым у него состоялся довольно суровый разговор. С неделю Петька не появлялся у Тараниных, но потом дружба его с ребятами возобновилась.
Я, как могла, старалась помешать этой дружбе. Между мною и Петькой шла незримая упорная борьба. Я часто беседовала с Николаем и Борисом, иногда вызывая их вместе, иногда — по одному. Предупредила отца Эдика Нилова, что дружба его сына с Зубаревым может кончиться катастрофой. Встретилась с Аллой Тараниной… Но о ней расскажу потом, особо.
Я старалась раскрыть перед ребятами всю неприглядность Петькиной души, всю низменность его замыслов, о которых подозревала. Я осуждала его не за то, что он был в заключении, а за то, что, видно, не сделал из этого выводов. Работает плохо, прогуливает, пьет. Взрослые, умные люди не хотят с ним дружить. Вот он и связался с несовершеннолетними.
— Он прикидывается вашим другом, а на самом деле считает вас рабами, — говорила я Борису и Николаю, стараясь пробудить в них здоровый самолюбивый протест против Петькиной власти. — Он тянет вас на скверную дорогу, где сам искалечил свою жизнь и хочет искалечить ваши. Вы не понимаете, какой хорошей, светлой может быть ваша юность, стоит вам только захотеть. А Зубарев понимает. И хочет, чтобы ваша юность была не лучше, чем его.
И много еще добрых слов говорила я ребятам. Иногда мне казалось, что какие-то из этих слов западали в их души. Но чаще они слушали меня с откровенной недоверчивостью.
Я старалась разоблачить в их глазах Зубарева. А он, я догадывалась, он разоблачал перед теми же слушателями меня. И — признаюсь со стыдом и сожалением — его влияние на ребят было сильнее моего.
Однажды Зубарев решил довольно своеобразным способом окончательно погубить мой авторитет в глазах ребят. Сам он в этом деле не участвовал, и я лишь много времени спустя узнала, что замысел принадлежал не Рагозину, а Зубареву.
Поздно вечером я возвращалась из клуба строителей после родительского собрания.
Помню, когда я первый раз пыталась провести такое собрание, пришло три человека. В следующий раз пришло шестнадцать. Но постепенно люди заинтересовались, стали не только слушать, а и сами выступать, делиться своими мыслями. На этот раз зал был полон.
Я не умею сочинять длинные доклады. Не будьте равнодушны — вот о чем мне без конца хочется напоминать людям. Не будьте равнодушны. Подайте руку человеку, если он споткнулся. Помогите встать, если упал.
Воспитание человека — самое трудное из всех человеческих дел. Оно не под силу одному, и двоим тоже, и троим. Все мы, взрослые люди, и те, у кого есть дети, и те, у кого их нет, — все мы должны заботиться о нашей смене. Мы слишком редко собираемся вместе, чтобы поговорить об этом. А надо собираться. Надо говорить. По крупицам искать добрый опыт. И учиться на ошибках.
С первых дней жизни ребенка врачи следят за его здоровьем, делают прививки от оспы и скарлатины, от кори и прочих болезней. Но кто заботится о том, чтобы уберечь его душу от вредоносных бацилл эгоизма, жестокости, лени, равнодушия, паразитизма? Нравственные болезни мы замечаем лишь тогда, когда они пускают глубокие корни и выливаются в острую форму. Но и тут, подобно знахарям, вслепую ищем средства лечения.
Сотни лет воспитание в семье основывалось на традициях. Бойся бога. Не перечь старшим. Живи, как жили отцы и деды, не ищи своих путей. Мы сломали эти традиции. Мы строим новое общество, растим нового человека. Но наука о семейном воспитании непростительно отстает от жизни. Да есть ли такая наука? Редкие, не всегда удачные беседы по радио, да немногие брошюры о воспитании в семье, порой такие заумные, что их никто не читает, — вот и все попытки вмешательства в семейное воспитание. Правда, есть еще журнал «Семья и школа», но почти весь тираж его попадает в школы, а в семьях этот журнал редко встретишь…
Не знаю, может быть, тревога моя чрезмерна. Но на это у меня есть свои причины. Ведь мне всегда приходится сталкиваться с плохими семьями. Их еще много, а я хочу, чтобы плохих семей не было вовсе. И призываю, прошу вас помочь мне.
Люди, не будьте равнодушны!
В этот вечер я решила рассказать собравшимся родителям об одной искалеченной жизни. О жизни Пети Сизова. Его судили на прошлой неделе. Он участвовал в ограблении и получил восемь лет. Мать на суде поседела. Да, вот с этого я и начну.
Встаю за трибуну. В зале постепенно стихает монотонный гул. Сидящий за столом на сцене заведующий клубом стучит карандашом по графину. Становится совсем тихо.
— Вчера судили Петю Сизова, — начинаю я. — Многие из вас его знали. Мать на суде поседела. Не потому ли, что осознала и свою вину?
Слышно, как кто-то тяжело вздохнул. Женский голос тихо сказал:
— Разве за ними усмотришь?
— Не обязательно все «усматривать». Но надо, чтобы ребенок с самого раннего возраста понимал, что можно и чего нельзя. А Сизова об этом никогда не думала. Сын еще совсем маленьким дотемна на улице пропадал, а мать не интересовалась, где он, с кем, чем занимается. А однажды, когда уже в школе учился, вырвал у соседки в огороде все огурцы. Мать была в ссоре с соседкой и сыну сказала: так ей и надо. Ах, так и надо? Значит, ему все дозволено? Мальчишка пошел дальше. Летом воровал на огородах овощи, приносил матери. Она продавала и часть денег давала сыну. Зимой таскал уголь со станции — мать сама посылала. Бросил школу. Связался с ворами. И вот — тюрьма…
Потом говорят родители. Говорят о том, что мать и отец прокладывают детям дорогу в жизнь, от них зависит, выйдет ли эта дорога ровная или кривая. О том, что какая бы мать ни была, а тяжело ей провожать сына в тюрьму. О своих детях. О своих соседях. О матери-героине Марфе Ивановне Алымовой: десять детей воспитала, и ни об одном не скажешь худого…
После собрания, как обычно, некоторые задерживаются, чтобы посоветоваться со мной. Я отвечаю на вопросы, приглашаю заходить в детскую комнату. Я знаю, что нужна людям. А они, наверное, не знают, как нужны мне. Я чувствую себя среди людей счастливой. Быть может, потому, что могу сказать о тех, кому я помогла, что их дети — немножко и мои тоже…
Когда я, наконец, направляюсь к выходу, кто-то нерешительно трогает меня за руку. Пожилая женщина в синем костюме и белой блузке. Очень похожа на учительницу. Едва она начинает говорить, как выясняется, что она и в самом деле учительница. То есть была ею. А теперь — пенсионерка.
Нам по пути, и мы вместе идем домой.
— А я ведь знала его, этого Сизова, — говорит Мария Михайловна. — Он у меня в пятом классе учился. Способный был мальчик. Особенно математика ему давалась. Но уроки никогда не готовил. Все-таки перешел в шестой. В шестом он уже учился не у меня. Остался на второй год, потом бросил школу. Классным руководителем был у них Щеткин. Вы не знаете Щеткина Николая Ивановича?
— Знаю.
— Да. Так он сказал: «Слава богу, избавились от этого дегенерата». А Сизов вовсе не был дегенератом. Живой и неглупый мальчик, только, правда, страшно разболтанный. Я сказала Щеткину, что он неправ. Выступила на педсовете. Но директор школы не поддержала меня. «Сизов отрицательно влияет на других, — заявила она. — Разлагает класс. Лучше пожертвовать одним хулиганом, чем губить целый коллектив. К тому же никто его не исключал. Он сам ушел». И забыли о мальчишке. А он стал преступником. Ужасно. Кто виноват? Кто в этом виноват? Мать? Школа? Классный руководитель, директор, я, бывшая учительница?
— Виноваты многие. А спросить не с кого. Если токарь загоняет в брак деталь, он оплачивает ошибку из своего кармана. А когда учитель работает без души, плохо воспитывает ребят, то этого часто не замечают. А если и заметят, всегда почти находятся причины для оправдания.
— Да, учителя во многом бывают виноваты, — соглашается Мария Михайловна. — Теперь, когда у меня много свободного времени, я часто думаю об этом. Но, знаете, трудно нам. В классе тридцать пять — сорок человек. И каждого нужно знать так же, как своих детей. Просто времени на это не хватает, да и сил. Подготовка к урокам, тетради, педсоветы, общественная работа… Все-таки сорок человек — очень много. Я думаю, в будущем, когда мы станем богаче, классы будут меньше. Пятнадцать или двадцать человек. Вот тогда бы мы могли следить за детьми не только в школе, но и дома. По-настоящему следить, а не так, как сейчас. Ведь мы сейчас только в аварийных случаях на дом приходим. Ну, а самих родителей в большинстве случаев в школу не заманишь. Надо бы нам видеться хотя бы раз в неделю. Но, к сожалению, пока это только мечта. Конечно, встречаются среди учителей энтузиасты, но, поверьте, очень трудно…
— Верю.
— Я страшно уставала, особенно в последние годы. Мечтала о пенсии. А теперь тоскую без школы. Каждую ночь снятся уроки. И дни такие длинные. Все домашнее хозяйство на мне: хожу на рынок, готовлю обед, навожу порядок в квартире. Невестка работает, ей некогда. Я и раньше все это делала, но теперь, знаете, эти домашние обязанности кажутся мне почему-то унизительными. И как будто сын и невестка меньше меня уважают. Вероятно, это просто мнительность, но такое у меня ощущение. Придут, разговаривают о заводских делах, какие-то катализаторы, активаторы обсуждают. А я о чем могу говорить? О том, что мясо на базаре подешевело?
— Без работы тяжело. Я целый год не работала по болезни, знаю.
— Вот. А они не понимают, ни сын, ни невестка. «Чего вам, мама? Отдыхайте». Сегодня иду по городу, вижу — объявление: собрание родителей. Как будто школьный звонок услышала, даже вздрогнула. Потом прочла внимательнее. Оказывается, не школа собрание проводит, а милиция. Решила пойти послушать. И знаете, что я подумала… Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? Поговорить с ребятами, с родителями. Меня ребята слушались. И времени у меня сейчас достаточно…
Она говорила теперь, волнуясь и спеша, точно боялась, что я откажусь от помощи. Я крепко пожала ее руку.
— Конечно, Мария Михайловна. Я рада, что у меня появляется еще один помощник.
— Еще один? Значит у вас уже много помощников?
— Не так много, как хотелось бы, но есть. Домохозяйки, пенсионеры, один бухгалтер, рабочие с завода. Они знают всех ребят в своих кварталах, следят за их поведением на улице, заходят в семьи, беседуют с родителями. Иногда даже собирают родительские собрания для обсуждения какого-нибудь особенного случая. И с учителями они связаны. Настоящие общественные воспитатели.
— Общественные воспитатели?
— Ну да. Так мы их называем.
— Может быть, мне тоже попытаться стать таким общественным воспитателем…
— Очень хорошо. Заходите ко мне завтра, или когда вам будет удобнее. Жду вас.
Мария Михайловна исчезает в темной боковой улочке. Дальше я иду одна. С наслаждением вдыхаю прохладный ночной воздух. Глубокое беззвездное небо синеет над головой. Издалека доносится приглушенный свисток паровоза. Из открытого окна долетают обрывки разговора. «Нет, ты уверен, что Олег любит Надю?» «Если бы я не был уверен…» «Это хорошо, правда, Семен?»
Хорошо? Еще бы! Это счастье — когда любят. Но всю глубину этого счастья познаешь лишь тогда, когда его уже нет…
Я уже забываю неизвестного Олега, который любит неизвестную Надю. В сумерках ко мне подходит Андрей, молодой, красивый и застенчивый. Он берет меня за руку и, глядя мне в лицо, говорит: «Вера, милая, будь моей женой».
Позади тарахтит мотоцикл. Видение пропадает. Мотоцикл, ярко сияя электрическим глазом, проносится мимо. Снова тихо. И снова я одна. Хочется есть. У меня, кажется, осталась селедка. Сварю несколько картофелин — это быстро — и поем. Почему люди не гуляют? Такая удивительная погода, а они сидят по домам. Хотя молодежь, должно быть, уже собирается в парке. Надо будет завтра вечером пойти в парк, посмотреть, как там ведут себя мальчишки. Ну, вот и мой переулок. Еще квартал — и дома.
Я повертываю за угол и едва не вскрикиваю от испуга. Хочу сделать шаг назад, но ноги подкашиваются от внезапной слабости. Что это? По темному переулку движется мне навстречу совершенно необычная в этот поздний час похоронная процессия.
Покойника несут на плечах и почему-то без гроба. Укрытые простыней страшно торчат выставленные вперед ступни. И эта плавно движущаяся процессия, и торчащие ступни, и мгла, и тишина — все это было до того жутко, что на несколько мгновений я оцепенела, Но, немного овладев собою, начала смутно осмысливать неестественность события. Преодолевая все еще не покинувший меня страх, я шагнула навстречу процессии.
В темноте трудно понять, кто движется мне навстречу, но фигуры людей кажутся до странности несолидными. И вдруг мелькает догадка: мальчишки. Мальчишки решили разыграть меня. Чем ближе подхожу, тем больше это подозрение переходит в уверенность, И вот я уже рядом. Беру простыню за угол и сдергиваю ее с «покойника».
Человек лежит все так же неподвижно, вытянувшись, и процессия не замедляет шага. Все молчат. У меня по спине ползет противный холодок. И вдруг кто-то приглушенно хихикнул. Так хихикать может только смешливый Сережа Кочин по прозвищу Штырек.
— Довольно! — рассердившись больше на себя за свой дурацкий страх, чем на мальчишек, кричу я.
«Покойник» зашевелился и спрыгнул на землю. Я узнала Колю Рагозина. Провожающие теперь уже дружно засмеялись, Штырек зазвенел громче всех.
— Воскрес? — строго спросила я Рагозина. — Теперь пойдем со мной.
— Мы тоже пойдем, — закричали мальчишки. — Всех ведите!
Кажется, они не разгадали моего страха. А теперь сами трусят.
— Со мной пойдет Коля Рагозин. А остальные немедленно отправляйтесь спать.
— Идите, — говорит Рагозин, чтобы сохранить видимость власти.
Некоторое время мальчишки еще сопровождают нас, потом рассеиваются. Мы остаемся вдвоем.
— Значит, решил напугать меня? — насмешлива спрашиваю я Моряка. — Сам-то не напугался?
— Меня не так просто напугать, — заносчиво возражает он.
— Меня — тоже.
Мы идем в детскую комнату. Идем и молчим. Я не хочу начинать разговор на улице. И, по правде, не знаю, с чего начать. Я уже сказала ему все добрые слова, какие знала. Опять о том же? Так жить нельзя. Надо учиться. Надо готовить себя к труду. Надо бросить хулиганство и воровство. А он слушает и продолжает свое.
Я открываю замок, включаю свет, неторопливо снимаю плащ, берет, пригладив волосы, иду к столу.
— Садись, Коля, поговорим.
Он сегодня без бушлата, в своих узких брючишках и старом, растянувшемся у ворота свитере.
— Так как же, Коля? Как будешь жить дальше?
— Как придется.
— Всю жизнь как придется?
— А что же? Другие живут.
Знакомая ироническая усмешка трогает его губы. «Как будешь жить дальше?» А он знает? Не знает он, как будет жить, — говорит эта усмешка.
— Тебе шестнадцатый год, пора подумать о будущем. Тебе нравится какая-нибудь рабочая профессия? Столяра, например. Или токаря. Или шофера.
Рагозин несколько растерян. Видимо, он ожидал, что я буду читать ему нотацию за эту глупую выходку. Он сидит, слегка раздвинув колени и положив на них смуглые грязноватые руки с тонкими пальцами и черными краешками давно не стриженных ногтей. И вдруг эти руки оживают в моем воображении, я вижу, как они неслышно ползут вдоль чужого кармана, как, нащупав добычу трепетно замирают, выжидая…
Мой пристальный взгляд смутил Николая. Он поежился и сунул руки в карманы штанов.
— Ты понял, о чем я думала, Коля?
Он быстро взглянул на меня и хотел солгать, я по лицу поняла, что хотел, но вдруг сказал:
— Понял.
Покраснел, опустил глаза. Впервые я увидела, как он покраснел.
— У тебя хорошие руки. Они могут сделать много полезного. И могут сделать тебя счастливым. Счастье приходит в труде, пойми, Коля.
Может, это были не те слова, но он почувствовал мое волнение, мою тревогу за его судьбу. Он сидел все так же, сунув руки в карманы и глядя вниз. Но слушал. Слушал без того внутреннего протеста, с которым прежде отвергал любые мои слова еще до того, как они были произнесены.
— Коля, дай мне слово, что больше никогда не станешь воровать. Дай мне честное слово. Почему ты молчишь?
— Ладно, — отрывисто проговорил Николай.
— Нет, ты дай честное слово, — настойчиво повторила я.
Он смотрел на меня настороженно и пытливо.
— Я жду, Коля.
И он решил уступить.
— Честное слово, не буду.
Кто не знает, что дать честное слово всегда легче, чем его сдержать. В одиночку Коле Рагозину не справиться с самим собой. Надо ему помочь.
На другой день я встретилась с Анной Васильевной и долго убеждала ее не скрывать от меня ни одного проступка Николая, ни большого, ни малого. Она терпеливо выслушала меня.
— Я своему сыну не враг, — вздыхая, говорила Анна Васильевна. — Разве я его этим скверностям учила? На улице понабрался. Сама на работе, парень целые дни один, себе хозяин. Пока в школе был, еще ничего, а как бросил, и вовсе разболтался.
— Не теряйте надежды, Анна Васильевна.
— Хоть бы маленько поправился. Большой ведь уж, скоро на работу пора, а кто такого возьмет? Так и останется болтаться без дела.
— Если вы будете помогать мне…
— Я что же, я со всей охотой, раз уж вы так стараетесь. Поначалу сердилась я на вас, что не взяли Кольку в колонию, а теперь вижу — от души вы.
— К вам, может быть, зайдет одна учительница, Мария Михайловна. Я попрошу ее поговорить с Колей, да и вам интересно будет побеседовать.
— Днем-то на работе я…
— Я скажу ей, вечером зайдет.
Мария Михайловна жила недалеко от Рагозиных. Как раз в этом квартале у меня не было энергичного помощника, а многие ребята вели себя скверно. И я решила попросить старую учительницу заняться ими.
Уговаривать ее не пришлось. Мария Михайловна оказалась не только талантливым педагогом, но и неутомимым энтузиастом. Уже через неделю она побывала во всех семьях своего квартала, где были дети. Почти везде приняли ее приветливо. Рассказывали о ребятах, с интересом слушали ее советы. Но не обошлось и без неприятностей.
Мамаша Нонны Колобаевой, жена крупного, уважаемого в городе работника, не пустила Марию Михайловну в свою четырехкомнатную квартиру. Она выслушала учительницу на лестничной площадке и высокомерно заявила, что ее дочь — это ее дочь, и никого, кроме родителей, не касается поведение и воспитание девочки.
Грубо встретил Марию Михайловну и полупьяный Таранин. «Борька плохо себя ведет? А вам, извиняюсь, какое дело? Вы кто? Учительница? А он не хочет учиться. И дочь не хочет. Девке замуж пора, какие там уроки».
Были и еще подобные столкновения, очень огорчавшие впечатлительную Марию Михайловну. Но она не думала отступаться. В ее голове то и дело возникали новые проекты. Организовать для школьников своего квартала шахматный кружок. Соревнование ребят на лучшую декламацию стихотворений. Гимнастическую площадку во дворе. Уголок для малышей и поочередное дежурство матерей в этом уголке.
И она умела осуществлять свои проекты. Проходила неделя — другая, и Мария Михайловна, блестя глазами, рассказывала, что один из родителей согласился обучать ребят шахматам, юноша и девушка, бывшие ее ученики, будут заниматься с мальчиками и девочками гимнастикой, а в воскресенье родители из трех больших домов выйдут оборудовать уголок для маленьких.
И еще ей удалось организовать коллективный надзор за ребятами своего квартала. Это было, пожалуй, самой большой ее победой.
— Мы ведь как делаем? — убеждала она родителей. — Услышим — Миша нехорошо выругался, и думаем: «Ах, какой скверный мальчишка, мой Толя никогда не скажет такое». А Толя, возможно, тоже ругается, когда мама не слышит. Если же еще не ругается, то Миша его научит. Что стоит подойти к мальчишке, сделать замечание — одна минута. И потом рассказать его матери или отцу. А в другой раз кто-то заметит шалости вашего сына или дочки — скажет вам. Болезнь трудно распознать, когда она только начинается, зато легко вылечить…
Очень немногие поддержали Марию Михайловну на первых порах. Но все-таки поддержали. Теперь за ребятами следили не только родительские глаза, но и глаза соседей.
Одна девушка видела, как Николай Рагозин с другими подростками хулиганил на танцплощадке: подставлял ножку, толкал танцующих. Вечером она рассказала об этом Анне Васильевне, а на другой день о поведении Николая стало известно и мне.
— Уж так просил не говорить вам, так просил, — рассказывала Анна Васильевна. — Чуть я не уступила, да ведь обещала вам все рассказывать.
Просил не говорить. Значит, стыдно, Коля? Это хорошо, что ты стал стыдиться скверных поступков, А можно надеяться, что не повторишь их. Но все-таки мы должны поговорить с тобой…
Две недели после нашего разговора я не слышала о Николае ничего плохого. Но потом кто-то из соседей Рагозиных заметил, как Николай вертелся возле очереди в магазине. Об этом рассказала мне Мария Михайловна. И снова Николай сидел в моем кабинете, ежился и краснел.
А однажды Володя Панов увидел Рагозина на улице в компании взрослых парней, подвыпившим. Он отозвал Николая в сторону и хотел тотчас привести ко мне, но тот не пошел. Пришлось беседовать на следующий день.
Я просила комсомольцев из БСМ и особенно Володю Панова попытаться поближе сойтись с Николаем. Но из этого ничего не вышло. Николай держался отчужденно. Володя пригласил его в кино — не пошел, хотел поговорить о прочитанных книгах — Николай только фыркнул и сказал, что ничего не читает. Володя напрашивался в гости — в ответ услышал: «Нечем угощать».
И все-таки Николай с каждым днем становился лучше. Это замечала не только я, но и его мать, и Мария Михайловна, и Володя. Мы даже немного переоценили значение совершавшейся с ним перемены. Мы стали забывать, что в Ефимовске живет Петька Зубарев, старый друг Моряка.
А Петькин авторитет все еще был велик в глазах Николая. И когда Петька приказал Николаю и его друзьям пойти на преступление, они пошли.
Было воскресенье. Николай, Борис и Эдик Нилов бесцельно бродили по городу, как вдруг неподалеку от городского сада встретили Петьку Зубарева.
— Кустиками любуетесь? — спросил Зубарев. — А у меня голова трещит со вчерашнего. И похмелиться не на что.
Свою короткую речь Зубарев весьма обильно украшал ругательствами и при этом выжидательно смотрел на Николая, которого он, к тайной зависти Бориса, все-таки считал в этой троице главным.
— И у нас ни гроша, — отозвался Николай, тоже добавив ругательство.
— А сообразить бы надо, — заметил Петька.
Зубарев был красивый парень. Высокий, голубоглазый, с густыми волнистыми волосами и с бесшабашным вызывающим выражением лица. Это выражение особенно нравилось ребятам, и они пытались ему подражать. Сегодня Петька, однако, был угрюмее обычного.
— Я могу попросить у отца, — сказал Эдик Нилов, сочувствуя Петьке.
— Сколько же? — насмешливо осведомился Зубарев.
— Ну, рублей двадцать… тридцать, может быть. Больше он не даст, — ответил Эдик и покраснел, поняв по выражению Петькиного лица, что тот презирает его.
Некоторое время все четверо шли молча.
— Ну, ладно, — вдруг решительно сказал Петька, — валяй, проси на бутылку, а там поглядим.
Эдику не хотелось идти к отцу с такой просьбой, но отступать было поздно. Он пошел.
— К мосту приходи, эй! — крикнул Зубарев ему вдогонку.
Стоял теплый летний день. По обочинам дороги, еще не просохшей после недавнего дождя, зеленела трава. Небольшая речка, поблескивая на солнце, весело текла меж высоких берегов. За рекой слева виднелись ржаные поля, а прямо поднимались по склону холма огороды. За ними начинался молодой лес. От моста через огороды шла дорога, терявшаяся в лесу.
Компания уселась на бугре и стала с нетерпением ждать Эдика. Тот не приходил. У Петьки все больше портилось настроение. Левый глаз его начал дергаться, как всегда, когда он раздражался.
— Сдох он там, что ли? — проговорил Петька мрачно, ни к кому не обращаясь.
— Придет, — попытался успокоить его Николай.
Петька не ответил. Его голубые глаза внимательно и хищно глядели на дорогу. Николай, заметив этот взгляд, посмотрел туда же. Две женщины с перекинутыми через плечи связанными бидонами поднимались по дороге к лесу. Они подошли к первым редким деревьям, некоторое время еще были видны сквозь листву, потом скрылись.
— С базара, — сказал Зубарев с придыханием. — Молоко продавали. У кого коровушки, у того и денежки. А у кого нет коров, тем что делать?
И он посмотрел на Николая, полагая, что сказал достаточно. Но первым отозвался Борис.
— Тетки должны поделиться с нами, — объявил он, и одутловатые его щеки от ухмылки оттопырились пузырями.
— Ты не пойдешь? — спросил Николай Петьку.
— Мне нельзя. Попутают — срока не миновать. А вы несовершеннолетние, вам ничего не будет. Только без визгу и без мокрого. Покажите финари и лезьте сразу за пазуху. Бабы всегда за пазуху деньги прячут, — авторитетно заявил Петька. — Купите водки, пива и чего-нибудь пожрать, — добавил он, точно деньги были уже у них в кармане.
— Вон Эдька бежит, — заметил Борис.
— Его тоже возьмите, хоть для счету. Да скажите бабам, чтоб помалкивали, а не то… Принес? — обратился Петька к Эдику.
— Принес, — ответил запыхавшийся Эдик и протянул три десятки.
Зубарев взял деньги.
— Соберемся у речки, вон на том мыске. Через два часа, — тоном приказа бросил он.
Приказ Петьки был исполнен. Через два часа на выбранном им месте, на полянке среди кустарника, была расстелена газета и на ней разложена закуска. Петька почему-то задержался. Подростки с нетерпением поглядывали на еду и на бутылки, но не смея начать пирушку без него, обсуждали только что проведенную операцию.
— Молодец Петька, ловко придумал, — сказал Борис.
— А как я рот заткнул этой молодой, а? — самодовольно проговорил Николай. — «Молчи, если жить хочешь». И нож к горлу. Замолчала сразу!
— Старушку зря обидели, — сказал Эдик, стыдясь своего малодушия и в то же время не в силах побороть невольного ощущения своей вины и даже гадливости от того дела, в котором участвовал.
— Тряпка ты, баба, — презрительно заметил Борис.
— Всех жалеть — себе не останется, — жестко сказал Рагозин.
Разговор прервался. Всем было нехорошо. Чтобы рассеять неприятное настроение, Борис принялся рассказывать один случай, который будто бы произошел с его знакомой.
Борис, Николай и в особенности Петька Зубарев знали уйму всяких любопытных историй. Главное место во всех этих историях занимали взаимоотношения мужчины и женщины. Издевка над женщиной почиталась доблестью, уважение к ней — проявлением трусости и глупости перед «бабой».
Пользуясь отсутствием Петьки, Борис врал с воодушевлением. При Петьке же он и Николай обычно помалкивали и только слушали, втайне восхищаясь победами Петьки над представительницами женского пола, о которых тот рассказывал со всеми подробностями.
Эдик старался слушать Зубарева с таким же показным равнодушием, как и его друзья. Этого требовали неписанные правила «хорошего тона». Но на самим деле Эдику было и интересно, и стыдно, и как будто даже немного страшно. Почему он слушает с таким вниманием? Неужели у него есть что-то общее с этим Петькой?
Эдик никак не мог разобраться в своем отношении к Зубареву. Петька был ему противен и в то же время имел над ним какую-то необъяснимую власть. Сам того не желая, Эдик невольно подчинялся Петьке и даже, вместе с Николаем и Борисом, относился к нему со своеобразной почтительностью. Они, например, ни разу не подали виду, когда догадывались, что Петька врет, рассказывая об очередной своей «победе». Когда Петька смеялся, они тоже смеялись, даже если не было смешно. Когда угощал водкой, хотелось или не хотелось, — пили.
Петька явился не один — с Аллой Тараниной. Алла была в пестром сарафане и в тапочках на босу ногу. Густые и длинные рыжие волосы золотистой копной поднимались над ее высоким лбом, рассыпались по плечам. Эдик видел Аллу раньше, но сегодня она показалась ему необычной. Зеленоватые глаза ее глядели оживленно и вызывающе, на покрытых веснушками щеках играл румянец.
— Все купили? — спросил Петька, по-хозяйски оглядев бутылки с водкой и пивом, два стакана, хлеб, соль, огурцы и банку «тресковой печени» — своего любимого блюда. — Тогда поехали.
Он небрежно бросил пиджак, указал на него своей спутнице и, когда Алла села, опустился рядом на траву.
— Наливай, Колька.
За недостатком посуды выпили по очереди. Сначала Петька с Аллой, потом остальные. С аппетитом принялись за скудную закуску.
Вокруг росла полынь. Эдик, неосторожно размявший в руке один кустик, теперь не мог есть — и огурцы, и хлеб отдавали полынной горечью. Сквозь молодые березки невдалеке виднелась река, можно было пойти и вымыть руки, но от тепла и водки Эдик совсем обессилел. Пьяный дурман обволакивал его, все вокруг сделалось неустойчивым и смутным. Глухо звучал голос Борьки Таранина. Николай куда-то пропал.
А рыжая Алла сидит тут, близко, можно протянуть руку и потрогать ее волосы. Она позволит. Петька без всякого стеснения обнимает ее за талию, прижимается к груди. Алла визгливо смеется и смотрит на Эдика своими зелеными глазами. Необычно смотрит, нахально. Эдик чувствует себя храбрым. Почему Петьке можно обнимать Аллу, а ему нельзя?
— Алла, иди сюда, — говорит Эдик.
Все смеются. Алла хохочет, закинув голову и показывая ровные красивые зубы. Петька кривит рот в улыбке, щурится на Эдика, как на глупого щенка. Эдик чувствует вдруг, как в нем поднимается ненависть к Петьке. Он ненавидит его красивое лицо, его стройную фигуру, его обросшие шерстью руки, обнимающие Аллу.
— Ты дурак! — кричит Эдик, хватая пустую бутылку и яростно замахиваясь.
Николай выхватил у него бутылку, отбросил куда-то в траву. Тогда Эдик встал и пошел на Петьку, намереваясь схватиться врукопашную. Борис протянул руку, чтобы удержать его, но Петька властно окликнул:
— Не тронь!
Он сидел все так же неподвижно, обхватив левой рукой Аллу, только ноздри тонкого носа шевелились, точно Петька чуял запах какого-то лакомого блюда. Когда Эдик, сделав короткий, но довольно извилистый переход, оказался рядом с Петькой, тот резко вскочил.
— Драться хочешь?
— Драться, — подтвердил Эдик.
— На!
И, прежде чем Эдик успел что-либо сообразить, Петька ткнул его в лицо костлявым кулаком. Эдик упал. Из носа и разбитой губы потекла кровь. Не замечая ничего, весь переполненный злобой к обидчику, Эдик поднялся и снова пошел на Петьку. Но и вторая попытка окончилась столь же печально. От бессильной ярости Эдик заплакал, размазывая ладонями кровь и слезы.
— Дай ему пива, — брезгливо проговорил Петька.
Эдик скоро заснул, и пирушка продолжалась без него.
У Бориса водка всегда вызывала неуемную говорливость. В такие минуты он чувствовал себя умным человеком, способным рассуждать о чем угодно.
Бориса никто не слушал. Петька что-то тихо говорил на ухо своей подружке. Николай одиноко лежал в стороне, посасывая травинку и глядя сквозь листву берез на голубое небо. Где-то в кустах звонко и неутомимо чирикала птичка. Николай не замечал ни хриплого голоса Бориса, ни визгливого хихиканья Аллы. Ему казалось, что только чистое беззаботное пение пичужки нарушает тишину березовой рощи. Удивительное чувство покоя охватило Николая. Он ни о чем не думал, просто лежал в траве, бессознательно впитывая в себя прелесть тихо колеблющейся над головой листвы, и этого далекого неба, и птичьего щебетания, и полынного запаха.
Резкий голос Петьки прервал его бездумное полузабытье.
— Ты что, задрых с открытыми глазами?
— Чего тебе? — неприязненно отозвался Николай.
— Пойдем, что ли.
— Иди, я не пойду.
— Вольному — воля. Мы с Алкой уходим.
Борис вдруг решил проявить свою опеку над Аллой.
— Алка, не ходи, — потребовал он.
— Заткнись, — одернул его Петька.
— Алка, скажу отцу.
— Дурак, я же домой иду.
— Ясно? Домой идет, — прищурившись, захохотал Петька.
— Будешь потом плакать, — в упор глядя на сестру, предостерег ее Борис.
— Не твое дело, — дерзко отозвалась она.
Петька и Алла ушли. Борис сидел угрюмый, молчал. Потом прямо через горлышко выпил из бутылки остатки водки.
Николаю очень хотелось снова испытать то светлое чувство, которое владело им еще недавно. Но оно не возвращалось. Пичужка умолкла. Было слышно лишь храпение пьяного Эдика. На небо наползли серые тучки, и листва берез померкла.
— Пойдем, Борька, — проговорил Николай, поднимаясь. — Жрать охота.
— Надо было хоть хлеба побольше купить, а ты на пиво обжаднел.
— Пиво допить надо — не выбрасывать же.
— А с этим как? — Борис кивнул на Эдика.
— Будить придется.
Николай взял две пустых бутылки, сходил к реке, принес воды и принялся лить ее на голову Эдику. Этим испытанным способом удалось привести его в чувство. Чтобы не пропало даром добро, Эдику выпоили почти бутылку «Жигулевского». Но с пива Эдика опять развезло, и друзья с трудом поставили его на ноги.
Тащить Эдика под руки при двадцатипятиградусной жаре, да еще когда собственные ноги ступают не совсем твердо, не доставляло Борису с Николаем ни малейшего удовольствия. Однако они мужественно выполняли свой долг по отношению к товарищу, лишь награждая его время от времени нелестными эпитетами. В ответ тот мычал что-то нечленораздельное. Эдик, несомненно, был бы благополучно доставлен до дому, но этому помешало не предусмотренное друзьями обстоятельство.
Молодая колхозница, которую Николай заставил молчать, пригрозив ножом, всю дорогу от места ограбления до деревни бежала бегом, то и дело оглядываясь. Она всегда ходила с базара одна или с матерью, как в этот раз, и ей в голову не приходило бояться кого-то на знакомой с детства дороге. Но теперь, после пережитого, ее невольно преследовал страх, под каждым кустом чудился бандит и слышались шаги сзади. Ей жаль было денег (Николай отнял у нее около ста рублей), и мучило сомнение: говорить или не говорить мужу, не убьют ли ее бандиты, как грозились, если она скажет?
Но в деревне, когда уже нечего было бояться, женщина вдруг рассердилась на себя за свою трусость. Она почувствовала такую злобу к этим мальчишкам, что попадись они ей сейчас — кажется, раскидала бы голыми руками, и ножей бы не испугалась. Плача от обиды и злости, женщина рассказала о случившемся мужу. Он тотчас побежал в правление колхоза и позвонил в Ефимовск, в милицию.
Полковник послал людей к месту ограбления, а сам на мотоцикле помчался в деревню, чтобы поговорить с пострадавшими. Старушка с дочерью рассказали ему все подробности.
— Только уж поймай ты их, иродов, а то проткнут они меня ножом, как узнают, что пожаловались тебе, — говорила старушка полковнику. — Этот, с черными глазами, так и сказал: только, говорит, пикни. Господи, да что ж это за жизнь такая, коли на два шага от дому нельзя отойти, а деньги твои, трудом заработанные, всякие пакостники отбирают.
— Деньги свои, бабушка, получите, — пообещал полковник.
По приметам, которые сообщили женщины, полковник сразу узнал Рагозина с дружками. Он вернулся к месту происшествия, где его ожидали два сотрудника. Посовещались. Полковник высказал предположение, что, добыв деньги, подростки, по всей вероятности, отправились в магазин. Побывали в ближайших магазинах. В одном продавец рассказал, что заходили двое, покупали водку, пиво, консервы. Порасспросили соседних жителей: не видал ли кто, куда направились. Один дед, целыми днями сидевший на лавочке, подсказал: за реку пошли.
— Значит, решили попировать на лоне природы, — сообразил полковник.
Он оставил неподалеку от моста сотрудника, в помощь ему дал двух бригадмильцев. И едва только полупьяные Борис и Николай проволокли через мост совсем пьяного Эдика, как им пришлось изменить свой маршрут…
Эдик Нилов был не в состоянии воспринимать что-либо. Глаза его смотрели бессмысленно, он сползал со стула, на который его пытались усадить. Тогда бригадмильцы уложили его в детской комнате на диване, и он тотчас заснул.
Рагозин и Таранин, напротив, совершенно протрезвели. Они поняли, что им грозит. Немного успокаивало друзей лишь то, что их привели не в отделение милиции, а в детскую комнату. Но когда в кабинет вошел полковник, Николай и Борис обменялись быстрыми взглядами, как бы предупреждая друг друга, что теперь им не отделаться так просто.
Полковник остановился перед подростками и задержал на их лицах неподвижный и строгий взгляд.
— Ну, — сурово сказал он. — Бандитизмом занялись?
Он прошелся по комнате, склонив голову и думая о чем-то своем, потом сел за стол.
— Выкладывайте финки.
Борис чуть шевельнулся — не то собирался исполнить требование полковника, не то хотел что-то возразить. Николай стоял неподвижно, слегка опираясь о стену плечом и сунув руки в карманы.
— Не слышали? — сказал полковник. — Давайте ножи. Или сами не в силах? Помочь?
Николай вздохнул, качнулся и, волоча ноги, сделал два шага к столу. Полковник чиркнул спичку, закурил, не глядя на Рагозина. Николай вынул из кармана и положил на стол короткий нож в самодельных картонных ножнах.
— Деньги, — приказал полковник.
— У меня нет, — сказал Николай.
— Выверни карманы.
Денег, действительно, не оказалось. Нож Бориса тоже был самодельный, заточенный в виде кинжала, и совершенно такой же, как у Рагозина.
— Кто снабдил?
— Что? — переспросил Николай.
— Кто делал ножи?
— Сами.
— Пойдите, обождите там, — сказал полковник Николаю и Борису, указывая на комнату, где спал Эдик. Когда они вышли, он плотно закрыл дверь. — Ну, Вера Андреевна, давай решать.
Он еще раньше, по телефону, коротко рассказал мне о случившемся и предупредил, что разбирать событие намерен в детской комнате и при моем участии.
— По закону они должны идти под суд, — сказал полковник и вопросительно взглянул на меня.
Я стояла у окна лицом к полковнику и молчала, не зная, что ответить. Последняя фраза полковника и взгляд говорили о том, что он готов оставить ребят на свободе, если…
— Василий Петрович…
«Пусть их судят».
Нет, эти слова только быстро промелькнули в моем сознании, но какая-то непонятная сила помешала произнести их вслух. И снова я повторила про себя: «Пусть их судят». Разве они не заслужили этого? Напали на женщин, ограбили, угрожали ножами и могли… да, могли и убить. И после этого жалеть их? Я не жалею их, я их ненавижу, я сама судила бы…
— Я тоже так думаю, — сказал полковник, не дождавшись моего ответа, но прочитав его на лице.
И как будто кто-то дернул за ниточку незримую катушку мыслей, и она тут же стала разматываться совсем в другом направлении. Мгновенно встал передо мною Коля Рагозин с его тонкой мальчишеской шеей, и белокурый Эдик, и сутулый Борис — глупые, запутавшиеся мальчишки. Что их ждет? Суд. Колония. А потом? Что потом? Какими они вернутся?
И я сказала полковнику:
— Нет. Не надо. Я попытаюсь…
— Ты ведь уже пыталась, — возразил полковник.
— Разве сразу… Я не могу… Никогда бы не простила себе этого…
— Подумай до завтра, — посоветовал полковник.
Я не спала всю ночь. Думала и думала — до головной боли.
Их будут судить, отправят в колонию. А дальше? Уравнение со многими неизвестными, почти неразрешимое. Иные выходят из заключения, охваченные ненавистью к своему прошлому и стыдом за него, с мечтою о честной трудовой жизни. Других развращает общение с преступным миром.
Если их будут судить… Нет, так нельзя думать, сразу обо всех. Хотя, судить их будут, конечно, вместе.
Я представила себе всех троих на скамье подсудимых. Мальчишки, за которых я боролась. Преступники. Грабители. Их увезут в колонию, и мне станет легче. Это самые трудные из тех, с кем мне приходится иметь дело. Неужели я хочу от них избавиться?
Как рыдала мать Николая, узнав о его преступлении. Не так давно сама просила отправить сына в колонию, а теперь умоляла нас с полковником оставить его на свободе…
Что думал Николай, глядя на мать? Раскаивался? Стыдился? Угрюмую безнадежность — вот что выражало его лицо. Он приготовился к наказанию и внутренне смирился с ним.
Такое нельзя прощать. Что пережили эти женщины, когда увидели возле своих лиц ножи? Николай… Мне казалось, он теперь уже не способен на это. Как он краснел, когда я выговаривала ему за всякие мелкие проступки. Краснел, раскаивался и… снова брался за старое.
Такое нельзя прощать. Он виноват. И Борис с Эдиком. Но больше всех Николай. Другие делают то, что хочет и приказывает он. Я слишком поспешила, когда просила полковника не судить их. Если сегодня им простить грабеж, завтра они могут совершить худшее. Пусть судят.
Два часа ночи. Луна заглядывает в мою одинокую комнату. Громко тикают часы. Пора спать. Лечь на правый бок и спать.
Я не виновата. Разве я не старалась сделать все, что в моих силах? С Эдиком, правда, работала меньше. Но ведь он учится, за него отвечает школа. У него отец инженер. И мать сидит дома, может следить за парнем. Теперь с Нилова-папы соскочит спесь. То не хотел разговаривать, а тут прибежал в детскую комнату белый, как известка.
Почему я больше всех волнуюсь за Николая? Сколько раз я уговаривала его сдать финку. «У меня нет». И вот чем это кончилось.
А Борис? Если он попадет в колонию, то не станет там лучше. Он очень трудно поддается хорошему влиянию. Равнодушен к себе и ко всему на свете. Честь и совесть для него пустые слова, как и для его папаши. Если уж судить, так следовало бы судить их вместе. Отца и сына. Отец формально не виноват. А на самом деле виноват больше Бориса. Это он сделал Бориса преступником.
Николай с детства обижен на жизнь. Как он тогда сказал: «Не у всех бывают отцы». И мать никогда не была с ним ласкова. В школе его считали хулиганом и лентяем. А парнишке всего пятнадцать лет. То, что он совершил, — преступление. Но мы, взрослые, — и его неизвестный отец, и мать, и учителя, и… да, наверное, и я — мы тоже виноваты перед ним. Его будут судить. А мы будем сидеть и слушать. «Гражданка Орлова, что вы можете сказать о Николае Рагозине?»
Да, что я могу сказать? Я верила в него. В последнее время я его даже полюбила. Казалось, что он тоже привязался ко мне. А он пошел за Петькой Зубаревым. Хотя ребята не сознаются, но это он послал их на преступление. Наверняка он.
Все-таки надо спать. Уже светает. Скоро идти на работу, а я еще не сомкнула глаз. Это часы мешают мне своим тиканьем. Остановить их?..
Петька Зубарев оказался сильнее меня. Довел-таки ребят до тюрьмы. А я не сумела найти дороги к ним. Я ничего не добилась.
Нет, это неправда. Кое-чего я добилась. Коля изменился. И Борис тоже. А Эдик — он и не был таким уж плохим. Если бы не этот случай… Почему я решила кончить борьбу, сдаться? Разговаривая с полковником, я чувствовала себя увереннее. А теперь не знаю, что делать. Когда человек остается один, он всегда кажется себе слабее, чем на самом деле.
Ничего не получается. Хочу здраво, последовательно все обдумать и решить, а мысли путаются, скачут. Ведь я привыкла к этим мальчишкам. Мне больно за них. И эта боль не дает спокойно размышлять. И полковник… ничего не посоветовал. «Давай решать». А сам предоставил решать мне одной. Отдал в мои руки три человеческих судьбы. Не три — больше. Мать Николая… Каково ей будет, если посадят сына? И Нилов… Высокомерный эгоист, но все-таки жалко его. Вот отца Бориса не жалко ни капельки. Мать — да, а его нет.
«Судите их». Стоит мне сказать завтра полковнику эти два слова, и будет суд. Ребят отправят в колонию, а лейтенант милиции Орлова будет другим мальчишкам говорить о том, как надо себя вести. Бесполезные слова. Или нет? Или не такие уж бесполезные? Кто скажет, топталась я на месте или шла вперед? Может быть, пройдена большая часть пути, и осталось совсем немного. Один шаг, два, три — и Коля станет честным человеком. Борис возненавидит Петьку Зубарева. И Эдик скажет: «Спасибо вам, Вера Андреевна…»
Нет, мне не решить одной. «Иди к людям». Это вы говорили мне, товарищ полковник: иди к людям. Я пойду к Марии Михайловне. Поговорю с Володей. Снова встречусь с родителями мальчишек. Потому что ведь мне ничего не добиться одной. Это наше общее поражение. И победа, если она придет, будет общей.
Я пойду к ним. И после этого скажу полковнику да или нет.
Она вошла в мой кабинет совсем не так, как в первый раз, когда требовала отправить сына в колонию. Робко шагнула в дверь и остановилась, словно была в чем-то виновата. И в лице ее заметно было это ощущение виновности, но только чуть-чуть, а преобладающим на этом худощавом, преждевременно постаревшем лице было выражение умиления и тихого счастья.
— Проходите, Анна Васильевна, садитесь, — пригласила я.
Она прошла, опустилась на диван, негромко сказала:
— Денег попросил на учебники. Колька-то.
— Неужели?
Николай пойдет в школу. Сам решил. Я как-то говорила с ним об учебе, но он только усмехнулся. «В пятнадцать лет? В пятый класс?» А теперь собирается в школу. Значит, не ошиблись мы с полковником, решив не передавать дела в суд. Родители мальчишек вернули женщинам отнятые у них деньги, а ребята остались на свободе. Они заметно присмирели, часто заходят в детскую комнату даже без вызова. И вот Коля собирается учиться.
— Что же, Анна Васильевна, на учебники надо дать.
— Господи, да разве ж я об этом. Да как же не дать! Вера Андреевна, дорогая ты моя, неужто мой Колька будет, как все?
— Будет, Анна Васильевна. И лучше иных будет. Он неглупый парень.
— Мало сама себя сына не лишила. Ты мне его спасла, как тебя и благодарить, не знаю.
— Нам с вами, Анна Васильевна, еще придется с ним повозиться.
Нет, она меня не слушала. Она была слишком взволнована, ей нужно было выговориться. Я поняла это и стала молча слушать.
— Денег попросил на учебники, — снова повторила Анна Васильевна. — Мама, говорит, решил учиться. Мамой назвал. Я уж и забывать стала, когда он меня мамой-то называл. «Эй, ты! Эй, мать!» — вот тебе и вся ласка. А тут — мамой. Не думала я, рукой на него махнула, жизнь свою прокляла из-за него…
— А пожалели все-таки, когда суд грозил.
— Сын ведь, — просто ответила Рагозина.
— Анна Васильевна, Коля, конечно, изменился, но успокаиваться нам рано, за ним еще глаз да глаз нужен. Заметите что неладное — сгрубит, украдет, без спросу уйдет из дому, поздно вернется — обо всем говорите мне. И будьте с ним поласковее. А то вы ему грубость — и он тем же отвечает.
— Слова худого от меня не услышит.
— Наставить на хорошее можно ведь и без ругани, правда?
— Да как же не правда!
Радостно потрясенная переменой в сыне, она соглашалась со всем, что бы я ни сказала.
— Наведите в квартире порядок. Тогда и ему приятно будет бывать дома. И за собой следите, чтобы ему пример был.
— И то уж стараюсь. Мария Михайловна часто заходит, это же самое говорит мне. Да раньше-то я разве такая была? В войну как трудно было, а порядок соблюдала. А тут, как связался он с хулиганами, у меня и руки опустились, и живу, не знаю зачем, и делать ничего неохота. Но теперь по-другому у нас жизнь пойдет, обещаю тебе, Вера Андреевна, слово даю нерушимое.
Я не меньше Анны Васильевны радовалась решению Николая, но яснее ее предвидела трудности, с которыми он столкнется. Поэтому моя радость была отравлена сомнениями.
Однако прошел сентябрь, половина октября — Коля учился… Нельзя сказать, чтобы учился он хорошо, но после почти двухлетнего перерыва на это нечего было и рассчитывать. Главное, что он захотел учиться. Будет стараться — догонит своих одноклассников. Мария Михайловна взялась помогать ему по математике, и я совсем успокоилась. Другие ребята требовали внимания, и я почти перестала встречаться с Колей.
До сих пор я толком не знаю, как он жил в это время. Сначала думала, что все благополучно. А потом не возвращалась к этому, потому что уже ничего нельзя было поправить.
Но теперь, когда он способен здраво оценивать свои поступки и в прошлом, и в настоящем, я, пожалуй, поговорю с ним. Попрошу рассказать, почему не вышло у него с учебой.
На этот раз я иду к Николаю домой. Мать, чтобы не мешать нашей беседе, угостив нас чаем, куда-то уходит. Мы сидим друг против друга за накрытым чистой клеенкой столом, и Коля взволнованно, немного отрывисто рассказывает о своей неудачной попытке продолжить учебу.
— …Учиться я решил после того, как у Володи побывал. Это, наверное, вы его, Вера Андреевна, подучили? Шефство? Ну вот, я так и знал. Потому что просто так он не стал бы со мной дружбу заводить. Он и раньше пытался, да я не хотел. А тут все же пошел к нему. Такое настроение было хорошее.
Я его вообще-то не любил. А не любил потому, что завидовал. Очень мы разные. Я черный, он — белый. Это если на лицо поглядеть. А если в душу — тоже так. У меня — черная, у него — белая.
Нет, вы не говорите. Мало ли что недостатки, какие там у него недостатки — мелочь всякая. Он был хороший. И я завидовал.
Себя я не уважал. Нисколечко. Вы думаете, я не понимал, какой я есть? Я понимал. Особенно, когда видел этого Володю Панова. Рядом с Борькой Тараниным или с Петькой я был человек. А рядом с Володей я был никто.
Я всему завидовал. Новому его костюму завидовал. И белым волосам — помните, как он их всегда зачесывал назад? И тому, как он говорил складно. Мне даже нравилось, как он заикается. Глупо, правда? И такая между нами была разница, что я никогда и не думал рядом с ним встать. Один раз попробовал, правда, дома волосы зачесать, как у него. Целый час, наверное, бился перед зеркалом. И водой мочил, и мылом мазал — ничего не вышло. Ну, если в таком пустяке не удается сравняться, что же об остальном думать? Разозлился, взлохматил волосы и к ребятам. Нахулиганили мы в тот день. Принесли в парк ведро воды и из кустов девчат облили. Девчата в нарядных платьях пришли, а мы их — водой. И убежали.
Ну, вот. А тут вдруг Володя зовет меня в детскую комнату. Вас не было. Мы сначала в шахматы сыграли, вничью вышло, а потом он говорит: пойдем к нам, чаю попьем. Я согласился. Пойду, думаю, погляжу. И пошел.
Он тут недалеко жил. Знаете? Одна комната у них. И вдвоем с матерью, как у нас. Только так, да не так. В комнате чистота. Посередине круглый стол стоит под белой скатертью. У стены — кровать. У другой стены — диван. Еще письменный стол у окна. И шкаф: внизу — посуда, а на верхних полках — книги. Много книг. То есть вообще-то не так уж много, но мне показалось — много, потому что у меня ни одной не было, кроме учебников. Над кроватью коврик висел. А над диваном большая фотография в рамке, двое сняты.
— Мать с отцом? — спрашиваю.
— Да. Отца я только по этой фотографии и знаю.
— Бросил вас?
— На фронте погиб.
На фронте… А мой знать меня не пожелал. Скрылся. И даже фамилия у меня не отцовская, а мамина.
Понемногу разговорились мы. Мать у Володи работала медсестрой в больнице. Зарплата маленькая, жили трудно.
— Но теперь я стипендию получаю, теперь матери легче. И во время практики заработал полторы тысячи. Пальто маме купил. А то она ходила еще в довоенном. И перелицовывала, и чинила, а все равно старье. Рада была.
Он про свою мать говорит, а я свою вижу. Телогрейка с оторванным карманом. Волосы седые из-под платка выбиваются. И опять жалко мне ее стало. Так, со стороны, по-человечески поглядел, и стало жалко. Сижу, молчу.
— Ты что задумался? — Володя спрашивает.
— Так, ничего.
— Сейчас я чаю поставлю, есть хочется.
Сбегал в кухню, вернулся, полез в шкаф. А в шкафу пусто. Хлеб на тарелке да посуда, а больше ничего. Володя присвистнул, оглянулся на меня и засмеялся.
— Знаешь что, — говорит, — ты посиди, а я в магазин сбегаю. У нас магазин через дорогу. Я в одну минуту, пока чайник кипит.
Я не хотел один оставаться в чужой квартире.
— Вместе пойдем.
Он — никак.
— Нечего там делать вместе, ты посиди, я тебе сейчас книгу любопытную дам. Или лучше «Огонек» посмотри.
Открыл верхнюю дверцу шкафа, достал журнал. И деньги там же лежали. Не очень много, но сотни три, наверное, было. Он отсчитал себе, сколько надо, и убежал. Оставил в своей комнате вора и убежал. Как вы думаете, нарочно сделал? Я думаю — нарочно. И деньги показал. Мог же достать незаметно, чтобы я не видел. А он открыл дверцу настежь и взял.
Это я сейчас думаю, что он нарочно сделал. А тогда не понимал. Было мне и неловко в чужой квартире, и хорошо. Оттого хорошо, что человеком себя почувствовал. Не вором, а просто человеком. Вот он ушел, оставил меня одного в своей квартире, я знаю, где лежат деньги, но я же их не трону. Я был карманником, но могу стать честным человеком. Как Володя. Как любой другой. Могу учиться. Могу работать. Могу на свои деньги купить матери новое платье.
Это ваши слова. Сколько раз вы мне говорили: «Учись, готовь себя к труду». Я слушал и не понимал. Будто вы кому другому говорили, а не мне. А тут вдруг понял. Сам понял. И слова эти вроде не ваши, а мои. Из души вышли.
Прибежал Володя из магазина, а я, как сидел у стола на табуретке, руки — в карманах, так и сижу. «Огонек» и не тронул. При Володе уже взглянул на обложку. Вижу — девушка нарисована, красивая, на обложках всегда красивых рисуют, улыбается, зубы крепкие показывает. Захотелось мне кому-нибудь рассказать, что решил жить по-новому. Посмотрел на Володю, он как раз пряники из пакета доставал, мятных пряников купил. Нет, думаю, не поймет. Жизнь у него ясная, прямая. А у этой девушки? И сам не знаю, почему подумалось мне, что она бы поняла. Улыбается. А какая у ней жизнь? Не вся, поди, из улыбок. Да и у Володи, если взять. Со стороны кажется все ладно, а по-настоящему разобраться — кто его знает, тоже, небось попадались на дороге булыжники.
Он налил чаю, хлеб поставил, масло, пряники. Сидим, пьем, беседуем. Я, сам не знаю с чего, разговорился. Стал ему рассказывать, как чижей ловил. Это когда; еще в школе учился. Ловил и продавал. А у Володи раньше голуби были, он мне — про голубей.
Ребячьи, в общем, разговоры завели. Совсем не о том, о чем думали. Уж не знаю, что он в мыслях держал, скорее всего, соображал, как надо мною свое шефство получше выполнить, а я думал о том, как жить. Сам про голубей слушаю, а сам думаю. И решил в школу идти. Вспомнилось мне, как в первом классе да во втором учился, я тогда хорошо учился, это уж потом разленился, и почудилось, словно опять маленьким стал. Приду, сяду за парту, буду задачки решать. «Рагозин, ты решил?» «Решил». «Молодец».
Посидели мы, еще о чем-то поговорили, и я пошел домой. И в тот же вечер попросил у матери денег на учебники.
Николай помолчал, отчего-то вздохнул, провел рукой по волосам.
— Теперь вот на курсы шоферов поступаю. И радуюсь, и боюсь. Вы мне скажите, Вера Андреевна, всегда в мыслях лучше выходит, чем в жизни, или нет? Нет? Бывает жизнь красивее мечты? Ну, это вряд ли.
Тогда у меня вышло плохо. Пришел первого сентября в школу, в пятый класс. Я уже два года учился в пятом. Один раз остался на второй год, а второй раз бросил в середине зимы. Теперь начал в третий.
Никто мне не обрадовался. Ни ребятишки, ни учителя. Ребятишки маленькие, до плеча мне, а иные и того меньше, побаиваются. Кто-то слыхал, как меня на улице Моряком звали, и здесь стали. Ребята в перемену кричат: «Моряк, в каких морях плавал?» А девчонки соберутся кучкой и поют: «Ты, моряк, красивый сам собою…»
Им весело. А мне — нет. Не люблю, когда надо мной смеются. В перемену поймал двух мальчишек, взял за шкирки, как щенят. «Если, — говорю, — еще будете меня Моряком звать, — таких надаю… Поняли?» И стукнул их лбами. Вроде не сильно стукнул, а шишки набухли. Учительница приходит на урок, видит — ребята с рогами. «В чем дело?» Те молчат. Потом один придумал: с лестницы упал. А Лидка Шаповалова, бойкая такая девчонка, встала и звонким своим голоском: «Ирина Ивановна, это их Рагозин лбами стукнул».
Учительница на меня уставилась злыми глазами. «Рагозин? Я так и знала. Чего еще можно ожидать от такого хулигана?» И вызвала меня к доске. Что-то про существительные спрашивала. Первое склонение, второе склонение. А я этих склонений сроду не мог запомнить. Начал врать какую-то ерунду.
— Не учил?
— Учил.
— Почему же не знаешь?
— Не запоминается.
— Садись, два.
А в перемену позвала меня в учительскую, к завучу. «Павел Михайлович, я вам говорила, что Рагозин не будет учиться. Он совершенно не готовит уроков. Мало того, еще избивает малышей».
Если бы не завуч, я бы в тот же день из школы ушел. А завуч — пожилой, инвалид Отечественной войны, на протезе ходит — не стал ее слушать. «Вы идите, Ирина Ивановна, а мы тут поговорим, разберемся».
Остались мы в кабинете вдвоем. Он смотрит на меня и молчит. А глаза такие усталые, грустные. Потом говорит:
— Ну, рассказывай.
И я сказал правду. За что мальчишек стукнул. И что склонения не запоминаются — хоть школу из-за них бросай.
Он покачал головой.
— Как же не запоминаются? Вот, смотри.
Подвинул к себе бумажку, написал два существительных, потом еще два. Стал мне объяснять.
— Понял?
— Понял.
И не соврал ведь я, правда, понял.
— Ну вот, а ты школу хотел из-за такого пустяка бросать. Разве можно так просто сдаваться? Так будешь всегда с трудной дороги на легкую сворачивать — далеко не уйдешь.
И опять помолчал.
— А мальчишек зря побил. Ты большой, так веди себя по-солидному. Да еще вот что… Скажи-ка мне: всерьез пришел учиться? За ум взялся или по другой какой причине, время провести сел за марту?
— Всерьез.
— Я так и думал. Тогда работай как следует. Я с Ириной Ивановной поговорю, чтобы помогла тебе по русскому языку.
Не знаю, как он там поговорил, но, верно, стала Ирина Ивановна заниматься со мной дополнительно. Останемся после уроков, правила мне объясняет, диктанты пишем. Когда «а» писать, когда «о», безударные гласные и вообще разное там по грамматике. «Никто, никакой» — «ни» вместе. Кое-что запомнил все-таки. Ирина Ивановна похваливает меня. «Прежде ты по двадцать ошибок делал в диктанте, а теперь — по двенадцать. Сдвиги есть». Сдвиги! А у самой в глазах — презрение. «Дурак ты, думает, дурак, еще я тут после уроков должна с тобой сидеть». Как узнал, что думала? А видно. Сразу видно, от души человек говорит или так…
В общем, за двенадцать ошибок оценка такая же, как за двадцать — единица. А по истории — двойка. И по арифметике тоже. Хотя Мария Михайловна мне помогала, все равно — двойка.
Просчитался я. Самого себя не знал, когда пошел в школу. Ленивый стал, отвык учиться. Приду домой — на улицу тянет. А тут еще Борька с Эдиком явятся: «Айда, погоду посмотрим». И шатаемся по городу до поздней ночи. Утром возьму книжку, а мне будто кто шепчет: «Брось, сегодня не спросят». И верно, думаю, на черта каждый день учить, если спрашивают раз в четверть!
А самое главное — скучно мне было в школе. Я и по годам не маленький, а если по жизни взять, так жизнь меня еще старше сделала. С ребятами мне неинтересно. В перышки играть начнут, или спор какой пустой затеют, или загадки примутся отгадывать. А на уроке тоже не лучше. «В двух ящиках было двадцать семь килограммов яблок. Когда из одного пересыпали в другой…» Глупо. Зачем пересыпать из одного в другой? Ребята решают, только перья скрипят, а я чертиков рисую. И думаю, если вовремя не учился; так лучше не браться.
Неправильно рассуждал. Я теперь понимаю — неправильно. Сколько людей взрослых учатся, даже семейные, у нас мастер — сын в восьмом классе, и сам в вечернюю школу ходит в восьмой. А тогда засела мне в голову эта мысль, и все. Как-то утром мать будит: «В школу пора», а я говорю: «Не пойду, голова болит». Раз пропустил. Потом еще. В общем, пошла та же история. Прогулы да двойки, двойки да прогулы. Однажды вызывает меня завуч.
— Что же, Рагозин, обманул, выходит, меня? Говорил, что серьезно решил учиться, а сам?
Я молчу. Он стыдит меня, а я молчу. Что скажешь?
— Ты просто, — говорит, — лентяй.
Лентяй? Правильно. Лентяй. Вор. Шпана. И нечего лезть со свиным рылом в калашный ряд. Попробовал? Не вышло? Ну и плевать. Жил без школы и еще проживу.
Павел Михайлович, вроде как вы, меня уговаривает: возьми себя в руки, учись, где твоя воля… и разные там слова. А до меня эти слова, как нерусские, не доходят. Потому что я сам в себе разуверился. Понял, что последний раз в школе, не приду больше. И не пошел.
О том, что Рагозин бросил школу, я узнала не сразу. Из школы не позвонили, сам Николай стыдился заходить. А у меня как раз в то время оказалось много трудных ребят. И с одним бригадмильцем случилась неприятность: вместо того, чтобы бороться с хулиганством, сам нахулиганил. И потом… Потом были личные переживания, я о них после расскажу. Из-за всего этого я и не заметила, что Коля Рагозин перестал заходить в детскую комнату.
Однажды встретила его мать, спросила, как у него дела в школе. Анна Васильевна горестно поджала губы, махнула рукой.
— Не учится он. Бросил. Опять на улице да на улице. И пьяный раза два приходил. Сам ли деньги добывает, дружки ли поят, не знаю. Спрошу — молчит.
— Как же вы не пришли ко мне? — с упреком и, кажется, даже с раздражением спросила я. — Почему не сказали, что Коля бросил школу?
Анна Васильевна вздохнула.
— Что ж говорить. Большой стал, сам понимает. Шестнадцатый год ему.
— Тем более ему совет нужен. Вот паспорт получит, на работу поступит…
Рагозина снова безнадежно махнула рукой.
— Не надеюсь я на него. В школе не удержался, а на работе тяжелее, и вовсе не удержится. Так уж, видно, придется мне с ним маяться.
— Нельзя так думать, Анна Васильевна, — сказала я, взяв ее за руку.
— Я на вас не в обиде, вы уж как старались его вразумить, да что ж, если не вышло. Свою голову не приставишь.
Неужели Коля не изменился к лучшему, неужели я обманулась? Нет, не может быть. Бросил школу. Плохо, конечно. Но вовсе это не значит, что на парня надо махнуть рукой…
— Анна Васильевна, договоримся так: пусть Коля придет сегодня вечером ко мне. Обязательно отправьте его, слышите, обязательно. Скажите — я велела прийти, мне надо поговорить с ним.
— Я скажу. Только не пойдет он.
— Должен прийти.
Анна Васильевна кивнула и пошла прочь. Я постояла, глядя ей вслед. Я думала о том, что велика доля ее вины, ее неосознанной вины в изломанном детстве сына. Зачем она идет по жизни, сгорбившись? Ну, трудно, ну, неладно сложилась личная судьба, но разве же это все? Если бы у меня был сын… Сын — это счастье, а она никогда не понимала этого. Надо поговорить с ней… Потом, после разговора с Колей.
Вечером Николай распахнул дверь в детскую комнату. Шапка сдвинута на затылок, ворот рубахи расстегнут, пальто нараспашку. Вошел, остановился против моего стола, вызывающе сказал:
— Напрасно вы это. Что знали, все сказали, нового не придумаете, только время зря будете тратить.
Я почувствовала запах водки.
— Как ты смел явиться ко мне пьяным?
— Я не пьяный. Сто грамм… Меня пьяным напоить — разоришься. А какие мои доходы, чтобы пить? Никаких доходов нету! Ребята угостили — вот и выпил.
— Какие ребята?
— Ну зачем вам знать? Знакомые ребята.
Пьяный, неряшливый и нахальный, он был противен мне. Я встала, подошла к Николаю, сверху вниз заглянула ему в лицо. И вдруг неудержимая злость и обида вспыхнули во мне.
— Чем гордишься? Что ты распоясался? Безмозглый, пьяный мальчишка! Я тебя к настоящей жизни тяну, на большую дорогу стараюсь вывести, а ты хочешь на задворках юность провести? Вместо того, чтобы устать во весь рост, на брюхе ползаешь перед бандитами за рюмку водки? Эх, ты! Я к тебе всем сердцем, а ты ко мне задом норовишь повернуть. Дерзости говоришь? Говори, еще говори, я послушаю, только не раскайся потом. «Нового не придумаете!» Петька Зубарев новое придумал для тебя? Ему веришь? Ну, что ж! Ступай к нему. Пей с ним. Воруй. В тюрьму с ним иди — по нему давно тюрьма плачет и по тебе, видно, тоже. Иди!
Я повернула Рагозина к двери и слегка подтолкнула.
Он сделал шаг, потом обернулся, взглянул с откровенной, угрюмой злостью и выкрикнул:
— И пойду, и сяду! Вас не касается! Никого не касается! Сам за себя отвечаю…
Он выскочил, хлопнув дверью. Тут только я вспомнила, что так и не спросила, почему он бросил школу. Глупо. Как ровня поссорилась с мальчишкой. Нервы начинают сдавать. Но все-таки, если есть на плечах голова, подумает над моими словами. А нет, так ему ничего не вдолбишь.
Не надо было мне терять его из виду. Да ведь, думаешь, — учителя, классный руководитель… У меня же не один он… Впрочем, бесполезно оправдываться. Упустила парня. Он за ум взялся, мне бы его поддержать, а я упустила. Да и школа тоже — хоть бы позвонили, сказали, что бросил учиться.
Я схватила телефонную трубку и вызвала школу. Подошел завуч.
— Рагозин? Да, не учится, больше месяца, по-моему. Он же переросток, ему трудно с малышами. Учился плохо, пропускал уроки. Я с ним беседовал, мне кажется, — у него какая-то душевная неурядица.
— Какая-то? — ехидно переспросила я. — А если вам кажется, так почему же вы не попытались узнать, что за неурядица?
— Вы на меня не кричите, я вам не подчиненный.
Этим замечанием он только больше взвинтил меня.
— К черту нежности! Речь идет о судьбе человека, а не о том, кто кому подчиняется. Вы вышвырнули парня из школы…
— Никто его не вышвырнул, Вера Андреевна, — тихо возразил завуч. — Он сам ушел… — И добавил с неожиданной горечью: — Отсеялся…
Он еще подождал, не скажу ли я чего-нибудь. И я держала трубку, ждала. Но никто ничего не сказал, ни он, ни я. Мы оба молча признали свое поражение.
Коля ушел от меня, и я не знала, как снова найти к нему путь. Несколько раз я пыталась беседовать с ним, но он забрался в скорлупу, через которую не в силах были пробиться мои слова. Марию Михайловну он тоже не слушал. Володю терпеть не мог. Матери грубил. Я боялась, что он снова ввяжется в какую-нибудь скверную историю, и просила бригадмильцев по возможности следить за ним.
Так и случилось. Петька Зубарев мог торжествовать победу надо мной. Николай пошел с ним на преступление. И Борис тоже. Если бы не бригадмильцы, Николай не поступал бы теперь на курсы шоферов, а отбывал бы срок в заключении.
…В этот вечер бригадмильцы решили провести ночной рейд по вокзалу и пригородным поездам. Я сходила домой, а часов в десять снова вернулась, чтобы узнать, как прошел рейд. Немного погодя послышался топот многих ног, и в мой кабинет под конвоем Володи Панова, еще двух бригадмильцев и милиционера вошли Рагозин, Борис Таранин и какой-то хорошо одетый человек с чемоданом в руке. Приглядевшись, я узнала владельца чемодана. Это был не кто иной, как Петька Зубарев.
Володя хотел объяснить, что случилось, но едва он заговорил, как Зубарев перебил его.
— Безобразие! — в повышенном тоне обратился он ко мне. — Я вам кто? Вы со своими сопляками возитесь, а меня почему задержали?
— Сейчас разберемся, — пообещала я.
— Они хотели сесть в вагон товарного поезда, — сказал Володя. — Были еще двое, но те убежали.
— Куда вы ехали, гражданин Зубарев? — спросила я.
— Ехали, куда надо.
— Почему в товарном поезде?
— У меня денег нет, чтобы на скорых разъезжать.
— Рагозин и Таранин ехали с вами?
— По пути.
— Куда ты ехал, Коля?
Рагозин молчал.
— Я к тетке ехал погостить, — сказал Зубарев.
— Где живет ваша тетка? Как ее фамилия?
Зубарев вскочил.
— На что вам моя тетка? Что вы, понимаете, привязались к честному человеку? Думаете, если милиция, так управы на вас нет? Найдем управу, вы за свои издевательства ответите!
Он схватил чемодан, точно считал, что этот горячий монолог — достаточное основание, чтобы его больше не задерживали. У чемодана был плохой замок. Зубарев не учел этого, рванул чемодан слишком резко. Крышка отвалилась, и какие-то металлические предметы со звоном высыпались на пол. Зубарев нагнулся и проворно стал исправлять оплошность, стараясь спиною загородить от меня то, что собирал с пола. Но я все-таки успела заметить кривой ломик — «фомку», связку ключей и свернутый мешок.
Я позвонила начальнику милиции.
Зубарева увели. Вместе с комсомольцами я занялась Борисом и Николаем. Они то отмалчивались, то лгали. Вызвали родителей. Снова слезы Рагозиной, грубость папаши Таранина, мои упреки и уговоры, в которые я больше не верила. Тут же другая группа комсомольского патруля привела двух задержанных в пригородном поезде мальчишек-безбилетников, которые направлялись неизвестно куда. Пришлось разбираться еще с ними.
Когда все, наконец, разошлись, я почувствовала такую смертельную усталость, что не было сил подняться со стула. Володя задержался дальше всех.
— Вера Андреевна, вас проводить?
— Нет. Я, пожалуй, останусь здесь.
Он ушел. Я готова была заснуть за столом. С трудом встала, сняла с вешалки пальто, выключила свет, легла на диван. И, едва успела закрыть глаза, вместе с диваном полетела куда-то в темную бездну. Открою глаза — перестану проваливаться, закрою — опять стремительно падаю вниз.
Чтобы избавиться от этого ощущения, я села. Заснуть не удастся, это ясно. Я подошла к окну, открыла форточку.
Все спали. Люди, дома, звезды на небе. Все было тихо и неподвижно, мирный покой царил на темной улице, во всем городе, в целом мире. И мне, лишенной сна, сделалось тоскливо. Я надела пальто и вышла на улицу.
Теплый весенний ветер ободрил меня. Головокружение совсем прошло. И я даже порадовалась, что не сплю. Такая хорошая ночь… Не стоит грустить… Обидно быть одинокой в такую ночь… Но что же делать. Ради этого покоя, ради этого мира отданы миллионы жизней. И жизнь Андрея тоже…
И вдруг сквозь грусть пробиваются совсем иные чувства. Беспричинной, неподвластной мне радости. И невольной вины перед Андреем. Сердце бьется тревожными толчками.
Странный человек… Нет, не Андрей, а тот, другой. Человек, которого я могла бы полюбить так же сильно, как Андрея, хотя они совсем разные. Впрочем, я сама переменилась с годами. И Андрей стал бы другим. Быть может, таким, как…
Не надо называть его имени. Даже мысленно. Нельзя мне о нем думать. Человек этот женат. У него дети. Благодаря его сыну я и познакомилась с ним. Нет, нельзя. А не думать не могу. И он не может, я знаю. Что нам делать?..
Ничего. Ничего не надо делать. Жить, как жили. Какая тишина, даже собака нигде не залает. Почему он давно не звонит мне? Впрочем, не надо. Он правильно делает, что не звонит. Кто-то стоит у моего дома. Двое? Нет, один. Странно. В такую позднюю пору кто-то один стоит у ворот. Зачем? Неужели Коля Рагозин? Да, он.
— Коля, зачем ты здесь?
— Вас жду. Поговорить надо. Сейчас поговорить, а то завтра не знаю, не смогу, наверно.
— Хорошо, пойдем в дом.
Мы поднимаемся по лестнице. Я стараюсь идти тихо, чтобы не потревожить спящих соседей. Но не все спят. Лидия Игнатьевна, скандалистка и сплетница, не спит. Пока я достаю ключ, она приоткрывает свою дверь, смотрит на меня, потом на Колю, глаза ее хищно вспыхивают, губы складываются в змеиную улыбочку. Я, наконец, нахожу в сумочке этот чертов ключ.
— Садись, Коля. Хочешь чаю?
— Нет.
Я все-таки ставлю на плитку чайник, потом подвигаю стул и сажусь близко от Николая, так, что нас разделяет только угол стола.
— Вера Андреевна, могу я стать человеком, а? — говорит Рагозин, вопрошающе и виновато глядя мне в лицо.
— Это от тебя зависит.
— Я так и понял, — с отчаянием восклицает он. — От меня. Я сам себе враг!
— Ты это только теперь понял?
— Не знаю.
Он вздыхает.
— Я ненавижу этого Петьку. Верите? Ненавижу. А сам делаю, что прикажет. Не хочу, а делаю. Если б не ребята, сейчас бы, может… Он нам сказал: будет шум подымать — пришьем. Это сторожа в магазине. Убить хотел.
Я касаюсь ладонью его руки.
— Хочешь, я расскажу тебе, почему ты идешь за Петькой Зубаревым?
— Не надо, — просит он.
— Нет, слушай. Нечего бояться правды. Ты ему продаешься за дешевую похвалу. Для всех ты — пустой, вредный парень, хулиган, а Зубарев говорит — герой. И вор, если он ловкий вор, тоже молодец — так он считает. И ограбить беззащитных — это, в понятии Зубарева, подвиг. Он тебя похваливает, а ты и продаешь себя за эту похвалу. Как же! Он скажет при всей компании: «Никто лучше Моряка в карман не залезет» — и ты лезешь в карман, чтобы оправдать его похвалу. Скажет: «Моряк — не трус» — и ты готов идти с ним на грабеж, чтобы доказать, что и в самом деле не трус. А он про себя смеется: вот нашел дурака, послушный, словно картонный клоун на ниточке. Дернешь за ниточку, и выкинет нужное коленце. А тут еще Борис Таранин завидует твоему первенству. Эдик Нилов тебя слушается. Вот ты этим и тешишься, и думаешь, что человек ты не хуже других.
— А я — хуже? — угрюмо спрашивает Николай.
— Я — не Петька Зубарев, я тебе не буду льстить. Не уважаю я тебя. Несамостоятельный ты человек. Гордости в тебе нет. Ведь ты же по его указке только что на грабеж собирался, а прикажи Петька, так и убил бы.
— Не так все это, — медленно говорит Николай. — По-вашему выходит, я доволен своей жизнью. А я был бы доволен, не пришел бы сегодня к вам… Чайник вон вскипел.
Я выключаю плитку и снова сажусь на прежнее место.
— Мы еще поговорим о сегодняшнем вечере. И о завтрашнем дне тоже. Вот ты сегодня сам пришел ко мне, понял, что нельзя так жить дальше. А раньше я звала тебя, говорила с тобой, а ты не понимал моих слов и уходил к Петьке. Приходил ко мне, а потом уходил к Петьке…
— Да хватит о Петьке! — вскинулся Николай. — Что вы все о нем? Я о себе хотел поговорить.
— И я — о тебе. Знаешь, как поступают люди, переезжая на новую квартиру? Все перебирают, каждую вещь перетряхивают, все доброе приводят в порядок и берут с собой. А хлам выбрасывают на помойку. У тебя много хламу.
— Никогда это не отстанет, — с горечью проговорил Николай.
— Что?
— Все, что было. Вот как грязь налипнет на ботинки, сделаешь шаг — и она с тобой. Хочешь убежать, а ботинки от грязи тяжелые, не пускают.
— Сбрось их, Коля. Сбрось эти старые ботинки вместе с грязью. И уходи от старого. К другой жизни. Завтра я побываю на заводе, постараюсь устроить тебя на работу. Там ты познакомишься с другими людьми. Будут среди них, конечно, разные. Но это — рабочие люди, не Петьке чета.
— Не примут меня без паспорта.
— Попробую договориться, чтобы приняли. В крайнем случае, подождем три месяца. Тебе ведь в июле шестнадцать?
— В июле.
— Только знаешь, чего я боюсь, Коля?
— Чего?
— Чтобы не получилось, как со школой. Желание было, а настойчивости не хватило. А здесь не школа. Станешь рабочим — кончится твоя вольная жизнь. И дисциплины от тебя настоящей потребуют, и за промахи по всей строгости взыщут. А, кроме того, Зубарев так просто с тобой не расстанется. Добром с ним не пойдешь — припугнет.
— Петьки я не боюсь. И работать буду. Вы не думайте, Вера Андреевна, не такой уж я лентяй.
— Твердо?
— Твердо. Если бы на шофера, я бы стал учиться.
— Ладно, завтра заходи ко мне. Расскажу, какую удастся найти для тебя работу. А теперь все-таки попьем чаю?..
Мне уже приходилось бывать у начальника отдела кадров единственного в Ефимовске большого завода, и наши встречи не доставляли удовольствия ни мне, ни ему.
— Разрешите?
— Да.
Горбов говорит это «да» с откровенной досадой, не отрывая взгляда от какой-то бумажки на письменном столе. Он сидит спиной к окну, несколько ссутулив массивную фигуру и положив на стол большие руки с пухлыми пальцами. Я здороваюсь. Горбов вздыхает и поднимает на меня скучающие глаза.
— А-а, это опять вы, — кисло говорит он.
Я с вызовом подтверждаю:
— Да, опять.
Я даю себе слово сдерживаться. Жду приглашения сесть. Не дождавшись, сажусь без приглашения.
— Степан Александрович, необходимо устроить на работу одного паренька.
— Опять эта ваша шпана, — брезгливо отвечает Горбов.
Все мое миролюбие моментально улетучивается.
— Мо-я шпа-на? — переспрашиваю я дрожащим голосом. — Моя шпана? А почему моя? Почему не ваша? Разве вы не такой же советский человек, как я? Или вас интересуют не люди, а только штатные единицы?
— Знаете что, вы лучше воспитывайте эту… этих, детишек своих, а я в нравоучениях не нуждаюсь, — краснея до самой лысины, говорит Горбов.
— Нет нуждаетесь! Не хотите слушать меня, так будете слушать коммунистов на партсобрании. Я пойду в завком, в партком, в райком партии…
Горбов вскакивает, перегнувшись через стол, кричит мне в лицо:
— Что вам надо? Что вы от меня хотите?
— Мне надо… Надо, чтобы вы приняли на работу одного парнишку.
— Что он умеет делать?
— Пока ничего не умеет. Его надо учить.
— Я так и знал, — трагически восклицает Горбов, опускаясь на стул.
— Это глупо, — медленно говорю я, — глупо думать, будто за воспитание отвечает школа и детская комната милиции. Каждый человек отвечает, на любом посту. Это такая же обязанность каждого человека, как трудиться и защищать Отечество… В будущем, наверное, будет в Конституции такая статья.
— Я вижу, вы все-таки хотите прочесть мне популярную лекцию о моих обязанностях.
— Вы в ней нуждаетесь!
— Могу принять вашего парнишку только в строительную бригаду.
— Он мечтает стать шофером… Если бы учеником шофера… Или хотя бы учеником слесаря в гараж.
— Не нужны. Есть курсы шоферов. Пусть учится без отрыва от производства. Сколько ему лет?
— Шестнадцать.
— Ну, вот… Сокращенный рабочий день. «Штатные единицы». Да, мне нужны штатные единицы, соответствующие тому месту, которое они занимают, а не мальчишки. Пусть завтра приходит с паспортом. А на шоферов принимают с восемнадцати.
— У него нет паспорта. Ему исполнится шестнадцать через три месяца.
— Так что же вы мне тут голову морочите?! Пусть приходит через три месяца.
— Его нельзя оставлять на улице, поймите! Его немедленно нужно в коллектив, к рабочим людям. Без коллектива мне не удержать его.
— Ничего не могу сделать. Несовершеннолетнего не приму.
От Горбова я пошла к директору завода. Директор слушал меня любезно и внимательно, но принять на работу Рагозина отказался.
— Три месяца — невелик срок. Не понимаю, чего вы беспокоитесь?
Директор нетерпеливо постукивает пальцами по стеклу. Его ждут другие дела. Каждый выполняет свой долг. Директор борется за план, Горбов — обеспечивает завод наилучшими кадрами. Все так. Но если на ваших глазах тонет человек, неужели вы не кинетесь ему на помощь? А тут то же самое. Парнишка тонет. Нравственно тонет.
Мои рассуждения не убеждают директора. Возвращаюсь с завода ни с чем.
«Несовершеннолетние должны учиться, а не работать». Это директор мне объяснил. Верно. Разумно. Но что делать с такими, как Николай? Если не получилось у парня со школой? Бесполезно пытаться вернуть его в школу, шестнадцатилетнего — в пятый класс. И Борис Таранин не учится. Пускай таких ребят немного, но они есть. Можно ли закрывать глаза на это?
Скверно, что не удалось устроить Колю. Три месяца — небольшой срок, когда все идет нормально. А с такими, как Рагозин, каждый час может случиться беда. Правда, он теперь стал взрослее, разумнее. Постараюсь убедить его, чтобы покончил знакомство с Зубаревым. Немедленно и навсегда. Наверное, он уже ждет меня. Вот сейчас и поговорим.
Но Рагозина в детской комнате нет.
— Варвара Ивановна, Коля не приходил? — спрашиваю я уборщицу.
— Не было. Полковник звонил, велел вам зайти.
Полковник широкими шагами ходил по кабинету и неторопливо рассказывал:
— Зубарев с ребятами собирался ограбить магазин. Есть тут на одной станции. Сначала не сознавался, но улики выдали. В чемодане — мешки, фомки, напильники, связки ключей, бутылка с кислотой. Но главное не в этом. Тут мы просто предотвратили преступление. А случайно открылось другое.
Полковник сел, закурил.
— И ребята замешаны в том, другом?
— Нет. То он совершил со взрослыми. В Арсентьеве ограбили магазин. Сторожа связали. Пальто взяли, костюмы, часы. Дело было год назад, но до сих пор не удавалось раскрыть. Грабители потеряли на месте преступления ключ от заводской рабочей тумбочки. Попытались искать по этому следу, но таких ключей слишком много. А вчера Зубарев наклонился закрыть чемодан и выронил ключ. Такой же, но самодельный. Сознался.
— А сообщники?
— Назвал и сообщников. Те попались раньше, на другом деле. Ну, как? Расстроилась? Или рада?
— И то, и другое, — ответила я. — Обидно за человека. Парень молодой, мог бы работать, жить честно.
— Мог, да не захотел.
— Да. И ребятам не давал покою. Уверена, если бы не он, Борис и Коля давно бы выправились.
— Ну вот…
— Я много думала об этом, Василий Петрович. Почему подростки идут на преступления? Сами? Нет, всегда почти их толкают такие, как Зубарев. Надо оградить ребят от таких типов. Разрешают им вернуться в родной город. Хорошо, пусть. Но если он не оправдал доверия, если он пьет, безобразничает, сбивает с пути мальчишек… Тогда, я считаю, надо их высылать. На какую-то изолированную от ребят территорию, под надзор. В тундру, в тайгу, еще куда-то. Пусть живут там и работают. А то мы к ним гуманность проявляем, а они ребят калечат. Не понимаю я такой гуманности.
— Может быть, в этом есть логика. Но я могу назвать еще одну причину: безразличное отношение коллектива к такому человеку. А иногда не только безразличное, но даже враждебное.
— Зубарев за два года пять раз менял место работы. А чаще всего вообще не работал.
— Это так.
— Помогать надо тому, кто хочет стать честным человеком. А кто не хочет… Я многое могу простить мальчишкам, но взрослый человек должен отвечать за себя. Разве не так?
— Так, — улыбнулся полковник. — Мы с тобой целую дискуссию развели. А у меня, между прочим, к тебе еще одно дело, и довольно неприятное.
— Что такое?
Полковник выдвинул ящик письменного стола и достал несколько листочков школьной тетради, исписанных малограмотным почерком.
— На, почитай.
«Дорогой товарищ начальник милиции, пишу Вам это письмо, как честная советская гражданка, но хочу сохранить свою фамилию в тайне, потому что иначе мне не будет жизни. А хочу сообщить Вам про вашу сотрудницу Орлову, которая ведет себя не как подобает. Ее поставили на важный пост, чтобы бороться с бандитами и ворами, а она пользуется своим служебным положением и даже приводит их к себе на квартиру днем и ночью, о чем могут подтвердить соседи.
И вот, например, десятого апреля, время было уже двенадцать ночи, а она пришла домой не одна, а с плохим парнем по прозвищу Моряк, про этого парня весь город знает, какой он вор и хулиган, а она привела его к себе, и я не знаю, сколько он у ней пробыл, может час, а может до самого утра, потому что я легла спать и вообще не имею привычки подглядывать. Также не знаю, чем они занимались, а, возможно, он ей давал взятку, потому что зачем ему в такую пору приходить, разве нету дня, и это никак не за добрым делом.
Я Вам решила написать, товарищ начальник милиции, чтобы Вы знали, а если Вы не примете меры, то я буду писать дальше, в райком партии и в Москву. Как честная женщина, я не могу взирать на безобразия, а волнуюсь и беспокоюсь за порядок в городе, а если милиция будет ходить в обнимку с хулиганами и еще приглашать их ночью к себе домой для неизвестных темных дел, то никакого порядка не будет».
— Прочла? — спросил полковник, заметивший, что я уже не читаю, а неподвижно смотрю в одну точку.
— Да. Это соседка.
— Правду она пишет?
— Вам виднее.
— Не обижайся. Я не о комментариях спрашиваю, а о самом факте. Был у тебя ночью этот парень?
— Был.
Я передала полковнику свой последний разговор с Рагозиным.
— Прогнать ты его, конечно, не могла, — задумчиво проговорил полковник. — Но вообще лучше по возможности не подавать поводов для таких сплетен.
— Подлая баба, — не сумев подавить поднявшейся во мне злости, сказала я. — Ей больше нечего делать, вот она и сочиняет. А я должна работать, мне некогда оглядываться на каждую сплетницу.
— Ну, ну, не горячись, — улыбнувшись, остановил меня полковник. — Не стоит придавать этой мелочи большее значение, чем она заслуживает. Я тебе показал просто, чтобы знала… Так, говоришь, была на заводе? Ну, и что решили?
Почему-то он считал предосудительным показать свою радость. Вошел, медленно вынул из кармана паспорт, с деланным равнодушием протянул мне.
— Только что получил?
— Прямо из милиции — к вам.
— Ну-ну, покажи. Смотри, как ты хорошо получился на фотографии.
— Нарочно перед этим в парикмахерскую ходил, — немножко иронизируя над собой, поясняет Рагозин.
— Теперь ты стал взрослым человеком, Коля. Надеюсь, что не запятнаешь свой паспорт, будешь достойным советским гражданином.
Черные глаза Коли Рагозина искрятся радостью.
— Завтра пойдем с тобой на завод.
— А сегодня нельзя?
Я смеюсь над его нетерпением. И он, глядя на меня, тоже смеется. Кажется, я в первый раз слышу его смех, чуть-чуть хрипловатый и какой-то неумелый.
— Пойдем завтра. А теперь ступай домой, порадуй мать.
У меня беспокойный день. Приходит Мария Михайловна, рассказывает о парнишке, который ворует у матери деньги. Мать скрывала от отца и от всех, но вчера он окончательно обнаглел, стащил всю отцовскую зарплату, и мать не вытерпела, поделилась горем с Марией Михайловной.
Не успеваем мы закончить разговор, как приходит старушка, жалуется на соседскую девчонку, которая выбила ей стекло. «И ведь не первый раз, милая моя, кабы первый, я бы разве жаловалась. Только вставила — она опять камнем в окно. Я опять вставила, ушла, а она — третий раз».
Я пишу повестки родителям, вызываю на вечер. Извиняюсь перед Марией Михайловной и перед старушкой и ухожу. Мне нужно побывать на заводе. Непременно сегодня.
Горбов встречает меня с обычной неприветливостью. Ладно, пусть.
Я коротко сообщаю, что Коля Рагозин, о котором у нас был раньше разговор, получил паспорт. Завтра он придет. Где он будет работать? На строительстве? Пусть на строительстве. Но я прошу назначить его в хорошую бригаду. Туда, где требовательный бригадир и крепкая дисциплина.
Горбов хмурится. Моя просьба кажется ему посягательством на его великие права. Он сам знает, кого куда назначать. Однако же открыто своего недовольства не высказывает. Более того: он предлагает мне пройти на стройку, поговорить с прорабом и выбрать бригаду, в которой…
— В которой будут перевоспитывать вашего Колю.
Я пропускаю иронию мимо ушей. Это прекрасная мысль: познакомиться заранее с бригадой, где будет работать Николай. Может, зря я на районной партконференции назвала Горбова человеком с черствой душой? Или, наоборот, после партконференции стал он добрее?
До стройки довольно далеко. С трудом втискиваюсь в автобус. В какую бригаду лучше устроить Николая: к молодежи или к пожилым? Хорошо бы к молодежи. Если хорошие, чуткие ребята…
Кто-то бесцеремонно толкает меня в бок.
— Сходите?
— Какая остановка? А, да-да, выхожу.
Когда Андрей ухаживал за мной, здесь рос молодой березовый лесок. По воскресеньям мы приходили сюда, подолгу сидели на траве, читали друг другу стихи, мечтали о счастье. Однажды нас застиг внезапный дождь. Редкие березки не могли защитить от холодных косых струй. Андрей отдал мне свой пиджак, но все равно мы оба промокли до жестокой дрожи, только он в своей рубашке первым, а я, под пиджаком, позже.
Во время войны здесь пасли коров. У старой Гордеихи бомбой убило телку. Березки жители обломали на веники. А потом город надвинулся на пустырь, и вот теперь здесь стройка.
Два дома растут рядом, на одном каменщики выкладывают уже пятый этаж, другой поднялся до третьего. Могучий кран осторожно подает строителям то люльку с кирпичом, то бадью с раствором, то железную балку.
Почти, посередине пустыря стоит не то дощатый дом, не то сарай с маленькими окошечками. Это — строительная контора. Захожу, спрашиваю прораба.
— Я — прораб, — говорит один из троих, склонившихся над расстеленным на столе чертежом.
Объясняю, зачем пришла. Слушают внимательно все трое. Потом начинают совещаться.
— К Терентьичу его надо, — советует высокий пожилой человек.
— Как думаете, плотник из него получится? — спрашивает прораб.
— Почему же не получится? Только лучше бы его к молодежи. А этот Терентьич…
Все смеются.
— Терентьич только месяц как женился, — объясняет прораб. — Двадцать четыре года ему. И чего в самом деле прозвали парня по-стариковски?
— Так уж, из уважения, — отвечает пожилой. — По-настоящему-то он Павел Терентьич Корнеев. Может, сами с ним хотите поговорить?
— Обязательно.
Пожилой человек, оказавшийся мастером, провожает меня к Корнееву.
В просторной комнате нового дома плотники сбивают полы. Бойко стучат молотки, загоняя гвозди в мягкую сосну. Один из плотников под аккомпанемент молотков негромко поет, умолкая, когда этого требует работа, и снова начиная ту же песню про разудалого Ваню.
— Терентьич, вот с тобой хотят побеседовать, из милиции пришли, — говорит мастер, озорно поглядывая на меня и чуть заметно подмигивая: пугнем, мол, парня.
Певец умолкает, распрямляется, стоя на коленях, потом поднимается. На лице его, к великому удовольствию мастера, явное недоумение. Другие плотники с любопытством смотрят на Корнеева.
— Из милиции? Чего это? — спрашивает Корнеев, подходя к нам.
— Ничего страшного, Павел Терентьич, — отвечаю я. — Просто мне надо поговорить с вами об одном пареньке.
И я коротко рассказываю о своем протеже.
Корнеев хмурится.
— А чего это к нам? У нас уж бригада сдружилась, пять лет вместе работаем, и всякий свое дело знает. И людей у нас хватает. Ни к чему нам это.
— Вам ни к чему, верно, — вынуждена я согласиться, — но если думать не только о себе, если по-комсомольски…
— Да я не комсомолец.
— Ну, все равно. Если ему сейчас не помочь, может пойти по кривой дорожке. А у вас в бригаде, мне сказали, настоящие люди, могли бы на него повлиять.
— У нас в бригаде порядочек, — сказал, подходя, коренастый круглолицый плотник, который издали прислушивался к разговору. — Молодой парнишка-то?
— Шестнадцать лет.
— Ребенок. Это вроде как нам в дети его взять.
— Я и говорю, — подтвердил Терентьич. — Тут работать надо, а он, небось, молоток держать не умеет.
— Все не умели поначалу, — заметил мастер. — Тебя разве не учили?
Корнеев посмотрел на мастера, на меня, подумал.
— Ладно, — согласился он. — Пусть приходит.
И он вернулся к работе, считая разговор оконченным.
Мы вышли вместе с мастером. Я огорчилась тем, что Корнеев так неохотно снизошел к моей просьбе. Может быть, поговорить с каким-нибудь другим бригадиром? Пусть не к плотникам поступит, пусть к каменщикам, только бы относились к парню хорошо.
Мастер угадал мои мысли.
— Вы не сомневайтесь, — сказал он. — Терентьич любит на себя важность напустить, особенно — перед новым человеком. А парень он душевный. И бригада у него все равно, что одна семья. Считайте, что повезла вашему парнишке.
Коля стал рабочим.
Через две недели он получил первые заработанные собственным трудом деньги. По этому случаю у Рагозиных был устроен праздник, на который пригласили Терентьича с женой и меня.
Я пошла к ним не в форменном, а в легком летнем платье. Мне было очень приятно идти к Рагозиным просто так, в гости.
Быть может, кому-нибудь праздничный стол показался бы слишком скромным. И гостей было мало. И не было музыки, а по радио передавали совсем не подходящие к случаю отрывки из «Евгения Онегина».
Ну да, конечно, было не слишком торжественно. И все же это был один из самых прекрасных праздников, на каких мне случалось пировать.
Мы сидели за столом, ели пироги с мясом, которые Анне Васильевне очень удались. Немного выпили, мужчины — водки, женщины — самодельной наливки.
— Как работает-то, ничего? — спросила Терентьича Анна Васильевна, жаждавшая, чтобы сына похвалили.
— Парень старательный, — солидно ответил Терентьич. — Мы его хотим в баскетбольную команду втянуть.
— Не играл никогда, — признался Николай.
— Научишься.
— Давайте споем, а? — предложила жена Терентьича.
И мы тихонько спели «Подмосковные вечера».
Анна Васильевна налила всем еще по рюмке.
— Давайте выпьем за Веру Андреевну, — сказал Николай, глядя на меня славными черными глазами. — Вера Андреевна, вы для меня — как вторая мать.
Стыдно плакать за столом. Но я ничего не могу поделать — слезы набегают на глаза и, как ни склоняйся, не удается их скрыть. Впрочем, что же скрывать, здесь все свои люди…
— Я хотел Бориса позвать, да его не было, — говорит Николай.
— А ты сходи еще, — советует Анна Васильевна. — Может, пришел теперь.
Он выходит. И через минуту возвращается. Почему-то задерживается у двери, бледный и растерянный.
— Коля, что случилось?
Он медлит.
— Коля! — требовательно повторяю я.
— Арестовали Борьку. Час назад.