Так случилось мне в один день испытать радость победы и горечь поражения. Коля Рагозин праздновал первую получку. Бориса Таранина арестовали.
Бориса будут судить. Ему шестнадцать лет, как и Коле Рагозину, он понимал, на что шел, его нельзя простить. Но тяжко сознавать, что человек, который мог быть счастливым и свободным, проведет свою юность за высоким забором. Кто в этом виноват? Только ли он?..
Я должна во всем разобраться. Все вспомнить, все оценить. И потом пойти к людям, рассказать им, как и почему это случилось, чтобы то, что произошло с Борисом, не повторилось с другими.
Узкий длинный коридор встретил меня шипением примусов и запахом керосиновой гари. Три женщины, сойдясь в центре коридора, оживленно беседовали о чем-то. Увидев меня, они умолкли и с любопытством следили, куда я пойду. На вопрос, где живут Таранины, мне указали крайнюю дверь.
Я постучалась.
— Входите, — отозвался из-за двери сипловатый женский голос.
Небольшая комната разделялась на две половины дощатой перегородкой. Передняя служила, по-видимому, также кухней и столовой. В ней не было окна, и потому, несмотря на дневное время, горела электрическая лампочка. Налево была плита, направо — квадратный стол. У стола стояла женщина и мыла посуду. Судя по присохшим остаткам пищи, посуда оставалась немытой со вчерашнего дня.
Хозяйка холодно отозвалась на мое приветствие и продолжала свое дело, не спрашивая, зачем я пришла, и не приглашая сесть.
— Вы — мать Бориса Таранина?
— Ну, мать. Может, самого его разбудить?
— Он до сих пор спит? Ведь уже двенадцать!
— Спит, что ему делать…
Странное впечатление производила эта женщина. Она была еще молода, лет тридцати пяти или немногим больше, и казалась здоровой. Но в то же время жизнь как будто ушла из нее. Равнодушное лицо, вялые движения, безучастный взгляд. Вокруг одного глаза лиловым пятном темнел синяк.
— Разбудить, что ли? Алла, разбуди Борьку, — несколько повысив голос, проговорила Таранина.
За перегородкой послышался шепот. Немного погодя вышел Борис в мятых брюках и старенькой майке и стройная, красивая, но неряшливая девушка со свалявшимися рыжими волосами.
— Я тоже вас интересую? — манерничая, спросила она.
— Интересуешь.
— Я уже совершеннолетняя. Показать паспорт?
— Не надо, Придешь ко мне в детскую комнату, поговорим.
— Я же сказала, что я совершеннолетняя, — повторила Алла.
— Все, что ты сказала, я слышала. Теперь ты придешь в детскую комнату и выслушаешь, что скажу я.
— Нечего ей к вам ходить, — хмуро заметила мать. Алла одернула ее:
— Не твое дело. Сама соображу, ходить или не ходить.
— А теперь я попрошу вас, товарищ Таранина, прервать на некоторое время свои хозяйственные дела. Мы должны поговорить о Борисе.
— Что он еще такое натворил, — проворчала Таранина, однако вытерла руки о полотенце, висевшее через плечо, и села поодаль от меня.
Алла ушла за перегородку. Борис равнодушно стоял у плиты, точно мое присутствие вовсе его не интересовало.
— Вы знаете, Зоя Киреевна, как и с кем проводит время ваш сын?
— Что же мне, по пятам за ним ходить? — отозвалась она таким тоном, который должен был показать всю бессмысленность моего вопроса. — Сам не маленький, понимает, что делает.
— Ваш сын скверно ведет себя. За ним известны хулиганские дела. И даже преступные.
— Вранье все это, — вставил Борис, глядя в пол.
— Помолчи, — оборвала я. — И вообще мне хотелось бы поговорить с твоей мамой без тебя.
— Пожалуйста, — протянул Борис и вышел из комнаты.
— У вас бывает Петр Зубарев. Это плохой воспитатель для вашего сына.
Алла выскочила из-за занавески с гребнем в руке.
— Петя ко мне ходит, а не к Борьке, — заявила она.
— О твоей дружбе с Петей мы поговорим особо, когда ты придешь ко мне. А теперь я бы просила тебя не вмешиваться.
Алла промолчала, но не ушла, а внимательно прислушивалась к нашему разговору, расчесывая свои густые пышные волосы.
— Он был у вас вчера?
— Заходил.
— Выпивали?
— Выпили немного, какая беда, — неохотно подтвердила Таранина.
— Беда в том, что вы спаиваете подростков — Бориса и Колю Рагозина.
— День рождения у отца, как же не отметить?
— Вы совсем не следите за Борисом. Он у вас точно беспризорник при живых родителях. А следить за ним надо, как ни за кем.
— Слова все это, — перебила Таранина. — Если натворил чего — так и скажите. А нет, так не выдумывайте.
— Вы — мать, вы отвечаете за сына, — продолжала я, сдерживая свое возмущение каменным безразличием этой женщины. — Когда он натворит беды, поздно будет говорить об этом. Вам останется только горько сожалеть.
Что-то дрогнуло в лице Тараниной, она взглянула на меня без прежней неприязни.
— Не слушают они меня. Выросли. Сами все понимают. Пускай живут, как знают, раз такие умные. Мое дело — чтоб сыты были да одеты…
— Вы неправы, Зоя Киреевна.
Я долго и терпеливо говорила Тараниной о ее обязанностях матери, об ответственности за будущее детей, о своем желании помочь ей. Таранина сидела с застывшим, ничего не выражающим лицом, точно погрузившись в тяжкую дрему.
— Воспитывать, — с угрюмой иронией проговорила она, когда я умолкла. — Где уж мне воспитывать. Меня самое муж каждый день воспитывает — синяки не сходят. Да и от деточек не сегодня — завтра, видать, того же дождусь. Борька уж замахивается, и от дочки не вижу почтения. Вот как. А вы говорите — воспитывать.
Так состоялось мое первое знакомство с семьей Тараниных.
От Тараниных я зашла к их соседям. Такая же комната, только без перегородки. Добела выскобленный пол застелен половичками, кровати аккуратно прибраны, на окне заштопанная тюлевая штора, в углу большой фикус. Две девочки сидят за накрытым старенькой клеенкой столом, делают уроки. У плиты готовит обед хозяйка, высокая женщина лет тридцати в чистом платье и гладко причесанная. В комнате вкусна пахнет борщом.
Познакомились. Женщину зовут Таисия Петровна Букалова. Муж работает сапожником в промкомбинате. Сама — на швейной фабрике, эту неделю во вторую смену, потому и дома с утра, а то дочкам приходится хозяйничать.
— Ну, да они у меня не балованные, — полушепотом, чтобы не слышали девочки, говорит Букалова. — И дома все делают, помогают мне, и учатся хорошо.
— Молодцы, — сказала я. — Не то, что у Тараниных.
Букалова вздохнула.
— У Тараниных сломанная семья, где уж тут благополучию быть.
— Как — сломанная? Разве кто-нибудь из родителей — чужой детям?
— Они и не чужие, а хуже чужих. Если мать с отцом друг другу ненавистные, — какая это семья? Не семья, а видимость одна. Себя мучают, и детям жизни нет.
— Да какая же причина?
Букалова еще понизила голос.
— Неохота мне при девочках говорить. Хоть и на глазах у них все было, да ни к чему при них такие разговоры. Лучше давайте я к вам приду. Я знаю, вы в детской комнате работаете.
— Вы не могли бы сегодня?
— Можно и сегодня. В школу дочек провожу и приду. Часу-то хватит нам, чтобы на работу мне успеть?
— Я вас не задержу.
— Стало быть, договорились.
— Мы на эту квартиру в пятидесятом году переехали, — рассказывала Букалова. — Таранины в то время хорошо жили, дружно, он не пил, она за ребятами смотрела как следует. Ребята ходили наряженные, шоколад ели, как мы хлеб. Он, Таранин-то, заведующим складом работал. Как он там исхитрялся, не знаю, а только на зарплату так жить немыслимо. Мы с мужем оба работали, побольше их получали, а куда там… Да я никогда такому богатству не завидовала, лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой. Мошенничал Таранин ловко, только любому мошенству бывает конец. И тут добром не кончилось. В пятьдесят втором осудили его, осталась жена без мужа, дети — без отца.
Зоя-то сильно убивалась. И мужа жалела, видно, и за себя опасалась. Тоже — не просто остаться одной с двумя ребятами. К тому же работать она не привыкла. Имущество у них конфисковали. Кое-что она, правда, успела припрятать у знакомых, но на весь век никаких запасов не хватит. Все же продавала понемногу вещи, тем и жила.
Вы ее не знали раньше-то? Не знали? Она совсем не такая была. С горя опустилась да состарилась до срока, и немного вроде времени прошло, а не узнать. Красивая она была и гордая, мужчины на нее заглядывались. И когда мужа посадили — горевала, а себя не теряла, дома плачет, а на люди выйдет — не узнаешь, что горе. Одевалась хорошо, следила за собой и головы не вешала. Мужа увезли куда-то, она на работу поступила, к нам же, на швейную фабрику, и вроде забыла о нем.
Я так думаю, что хоть и долго они вместе жили, а сердцем друг к другу по-настоящему не приросли. Доведись до меня, разве бы я забыла своего Федю в несчастье, разве бы посмотрела на кого? Никогда.
А Зоя по-иному мыслила. Я не в осуждение, не знаю, кто прав, просто рассказываю, как было.
Поступил к нам на фабрику немного пораньше Зои механик Сергей Ковалев. Года на три помоложе Зои. Не сказать, чтоб особенно красивый: и росту небольшого, и волосы реденькие, и лицо вроде обыкновенное, а только человек очень хороший. Так его любили у нас на фабрике — просто всем как родной. Веселый был, приветливый, ну и холостой к тому же. Девчата иные не без надежды поглядывали, а он со всеми ровный, ни одну не выделяет. Это — пока Зоя не появилась. А как увидал ее за машинкой, так будто кто его приворожил — по десять раз на дню в отделение заходит и светлыми глазами все на нее глядит.
Может, надо было ей попридержать свое сердце, не девчонка ведь, и дети, и муж вернется, а она волю себе дала. Нет, не то, чтобы от скуки, от одиночества, как у иных. Полюбили они друг друга всерьез, по-настоящему. Пришла она как-то ко мне домой, я как раз одна была, и плачет, и смеется. «Что, говорит, мне, Тася, делать? Счастье моей жизни повстречалось мне, не могу я от него отступиться. И совестно мне перед мужем, а без Сережи не могу». Знаете, в таком деле как советовать? Я ей только о детях напомнила: как же, говорю, ты их родного отца лишить хочешь? А она плачет и все свое твердит: «Не могу без Сережи» да «Не могу без Сережи».
Так и сошлись. У него мать была, вдвоем жили, она против этого дела восстала. Он мать уважал, переживал сильно, а Зоя, видно, дороже матери стала. А у этой с детьми беда. Алла — та ничего, а Бориска на мать с кулаками: «Папа в тюрьме, а ты любовника завела!» И невелик ведь был, всего двенадцати годочков, а упрямый. Однажды заявил матери: «Если не уйдет от нас Сережка — иначе и звать отчима не хотел, — если не уйдет — убегу из дому, так и знай». Она его побила, чтоб не болтал, чего не следует. А на другой день он как ушел в школу, так и пропал. Зоя — в милицию, туда-сюда, розыски пошли — нету и нету. После уж узнали, что в Крым отправился, да в Курске его сняли с поезда, в детприемник увели, а потом в детдом определили. Он назвался сиротой и фамилию свою скрыл.
Вот так и пошла семья рушиться. Отца взяли, тут сын убежал. Остались трое. Алла-то полюбила отчима. «Дядя Сережа, дядя Сережа», а он ее родной дачкой считал. Бывало, уроки с ней готовит, к дню рождения подарок купит, в воскресенье в кино, на дневной сеанс все трое идут. Кто не знает, — глядит да завидует. Оно и правда, есть чему позавидовать. Добрый был Сережа-то, и Зою любил. Только радость их была с тучками. Мать его никак с Зоей не мирилась — одна беда. Другое — Борис убежал, совесть их обоих мучала. Третье — муж из тюрьмы угрожал, что убьет обоих, как вернется. А четвертое — болеть он начал, Сережа-то.
Болезнь у него оказалась серьезная. Доктора от язвы желудка лечили, а после, как положили в больницу, выяснилось, что рак. И уж запущено. Операцию сделали — не помогло. Молодой совсем, жить бы да жить, а жизни и не суждено.
Зоя, бывало, как придет с работы, так в больницу. И ночи там с ним проводила, разрешили доктора. Накупит ему и шоколаду, и вина лучшего, и сливок свежих, а тому уж ничего не идет.
Но пока жив был Сережа, Зоя держалась, все надеялась. А мать его — та сразу сникла. Один сын у нее, никого больше в целом свете, и сама уже старая. Как тут жить? Без опоры вовсе трудно. Помирилась она с Зоей, вместе за Сережей ходили, вместе горевали.
Умер он весной, в апреле. Мать его вскоре после похорон уехала в Сибирь, к сестре. А Зоя сердцем оледенела. Все ей стало чужое. И живет и не живет. Дети — словно не родные, нету ей до них никакого дела. Борис года два пропадал, из детдома в детдом переселялся, а после назвал свою настоящую фамилию, и привезли его домой. Мать и этому не обрадовалась.
Я по старой дружбе пробовала к ней подойти. «Зоя, говорю, у тебя же дети, как же ты ими не дорожишь?» А она: «Никто моего горя не поймет». «Вот Яков Иванович вернется — думаешь ты с ним жить, или одна будешь детей растить?» «Захочет — пусть живет, не захочет — не надо». «Не простит, говорю, он тебя». «На что мне его прощение?»
Вот так и вышел в семье разлад. Вернулся сам-то, стал мстить. То ссорятся, то мирятся. Он пьет, да и Зоя иной раз к рюмочке припадает. Женщину завел на стороне, ходит к ней открыто, еще поддразнивает Зою: «Ты повеселилась, теперь я повеселюсь». Я так чувствую, что больше напускает он на себя обиду. Не любил он жену по-настоящему никогда. Приехал, начал куражиться, понравилось — он дальше, во вкус вошел. И она не старается мир в семью вернуть. Поковеркали жизнь. И себе поковеркали, и детям.
Аллу я не дождалась. Послала за ней Варвару Ивановну, но и эта попытка окончилась неудачей. «Не о чем нам говорить, пусть меня оставят в покое», — заявила Алла. Не о чем? Ну, что ж. В конце концов, она уже взрослый человек.
С Борисом же я виделась довольно часто. Первый раз я вызвала их вместе с Рагозиным после того, как они заглазно обещали мне «финку в бок». Борис вел себя дерзко, я тоже невольно накричала на него, и задушевного разговора не получилось. После этого я не раз вызывала Бориса, но мне так и не удалось добиться от него откровенности.
Борис живет бесшабашно, ему на все наплевать. Он совершает дурные поступки и никогда не раскаивается в них, а, напротив, как будто бывает доволен. Какая-то злая темная сила сидит в нем. Разум спит, а эта злая сила бестолково мотает Бориса из стороны в сторону.
Однажды Борис, Эдик и Николай, томясь от безделья, слонялись по городу. И вдруг увидали возвращавшегося из школы Витю Лыткина. Витя учился вместе с Эдиком, а когда-то Борис и Коля тоже были его одноклассниками, пока не остались на второй год.
Лыткин шел по тротуару, три друга — по дороге. Увидев Эдика, Витя крикнул:
— Нилов, ты чего не был в школе?
Эдик ответил:
— Ворон гонял да чертей пугал.
— Щеткин собирается идти к твоим родителям, — сказал Лыткин, не останавливаясь.
— Хотите, я с ним дуэль затею? — тихо спросил Борис своих друзей.
— Давай.
Борис быстро нагнал Лыткина.
— Эй, Витька, дай прикурить, — крикнул он.
— У меня нету, — отозвался Виктор, намереваясь идти дальше.
— Ты что — не узнаешь? Пятачок к небу задрал? А ну, постой!
Борис схватил бывшего одноклассника за рукав. Тот вырвался. Борис схватил снова.
— Дай десять рублей, — потребовал он.
Витя рассердился.
— А этого не хочешь? — и показал фигу.
— С этого сдачи полагается, — сказал Борис и ударил Лыткина кулаком по лицу. Тот вскрикнул, размахнулся и стукнул Бориса портфелем. Однако Борис был значительно опытнее по части драк. Извернувшись, он ударил Лыткина ногою под коленки. Витя упал. Борис пнул его, лежачего, в лицо.
Мимо мальчишек, казалось, нимало не интересуясь дракой, шел мужчина. Однако, дойдя до них, он вдруг резко выдернул руку из кармана и схватил Бориса за ворот.
— Ты что это делаешь, хулиган, а? — спросил он.
Николай и Эдик кинулись на помощь, но тут подошли еще несколько человек. Мальчишек повели в детскую комнату.
Выяснив, как было дело, я всех отпустила, кроме Бориса. Варвару Ивановну послала за его отцом.
— Почему ты так сделал? — спросила я Бориса, когда мы остались вдвоем.
— А нипочему. Захотелось и стукнул. Подумаешь, граф какой, разговаривать не хочет.
Борис Таранин невелик ростом и кажется особенно невидным из-за своей привычки постоянно сутулиться. С этой неприметностью странно сочетается вызывающее, наглое выражение лица: Маленькие, спрятанные за припухшими веками глазки ни на чем не задерживаются подолгу, но зато глядят остро и цепко, как бы насквозь прошивая тонкими незримыми лучиками предмет, на который обращен их взгляд.
— Ты думаешь, тебе такие дела всегда будут сходить с рук? «Захотелось и стукнул». Что за подлость: привязаться к человеку, начать драку и потом еще пнуть лежачего. Неужели ты не понимаешь, как это подло? Зачем ты хочешь казаться хуже, чем на самом деле?
— А что во мне хорошего? — с наглой усмешкой спросил Борис.
— Пока что мало. Но ты уже не ребенок. Все теперь зависит от тебя самого. Будешь по-прежнему хулиганить, воровать — добром не кончишь, так и знай. Тебе надо учиться. Не хочешь вернуться в школу — давай, попытаюсь устроить тебя в ремесленное. Получишь специальность, будешь работать…
— Да ну…
— Что «да ну»?
— Счастливее они — которые ишачат?
— Которые ишачат — не знаю, ишаком никогда не была. Но без труда не проживешь и человеком не станешь.
— Ни к чему это, — глядя в сторону, сказал Борис.
— Что?
— Да все эти разговоры воспитательные.
— Это папаша твой так говорит, а ты повторяешь без смысла. Напрасно. Он свою жизнь плохо устроил, не бери с него пример.
— Значит, вас слушать, а отца не слушать?
— Слушай всех, а думай сам. Кстати, сейчас он придет, твой отец.
— Не придет он.
— Почему это?
— С утра пьяный.
Вскоре возвратилась Варвара Ивановна и подтвердила слова Бориса. Таранин-старший был настолько пьян, что даже не понял, чего от него хотят.
Мы встретились на другой день. Таранин снова был под хмельком. Но вряд ли имело смысл откладывать разговор: Таранин, насколько я знала, до конца никогда не протрезвлялся.
— Вот, получил бумажку, — насмешливо начал он, вынув из кармана повестку и небрежно кинув ее на стол. — Обязываете явиться — явился. Можем поговорить, если хотите иметь такое удовольствие.
— Я вас не для удовольствия пригласила, — сухо сказала я.
— Самой собой, само собой. Это я так, для комплименту.
Нет, право, я смотрела на него без предубеждения. Зная его семейную драму, я даже испытывала к нему некоторое сочувствие. И однако же ни одной симпатичной черточки мне не удалось отыскать в его лице. Дело вовсе не в том, что от времени и беспутной жизни обрюзгли небритые щеки. И не так уж важно, что во рту недостает переднего зуба. Но это выражение жестокости и, пожалуй, скрытой ненависти, этот колючий взгляд, как будто ощупывающий все кругом, эта манера слушать собеседника с ехидно-недоверчивой улыбочкой — могли оттолкнуть кого угодно.
— Борис не рассказывал вам, что он вчера натворил? — спросила я.
— Не докладывал, — сказал Таранин. — Я от него и не требую докладов. А чего?
Я рассказала. Таранин слушал молча, глядя прямо перед собою слегка осоловелыми глазами.
— Пустая ваша работа, — заявил он, когда я кончила.
— Давайте лучше говорить о вашем сыне, а не…
— Пустая, — повторил он. — Мальчишки подрались, а вы повестки пишете, суетитесь, будто и вправду какое дело делаете. А мальчишки все равно драться будут — закон природы.
— Мальчишки не дрались, — возразила я. — Борис избил школьника. Тот его не задевал, а Борис подошел и избил. Это — хулиганский поступок. И вообще — как он себя ведет? Парню пятнадцатый год, а он не учится, слоняется целые дни по улицам, ходят слухи, что и в карман не прочь залезть.
— Слухи и про вас можно пустить, какие хотите, — ехидно возразил Таранин. — Чужие языки к столбу не привяжешь.
— Знаете что, вы бросьте упражняться в остроумии, — резко сказала я. — Я вас вызвала для серьезного разговора, и этот разговор состоится, хотите вы того или нет.
— Ага, поговорить, значит? Ну-ну, можно поговорить, — согласился Таранин со зловещей ухмылочкой. — Только я вам скажу. Сегодня все выслушаю и сам, чего потребуете, объясню. А уж в другой раз не приду, хоть вы мне десять бумажек посылайте. Не мальчик — бегать по вашим заявкам.
— Вы будете приходить ко мне всякий раз, когда это потребуется, — раздельно проговорила я.
Таранин покачал головой, точно мои слова привели его в недоумение, но тон изменил, стал вдруг таким смиренным, хоть веревки из него вей.
— Сам о сыне день и ночь думаю, товарищ лейтенант, — сокрушенно проговорил он. — Один у меня сын, люблю его, как отец люблю. Девка — что, девка — не опора. А сын на старости лет пригреет, так я говорю?
— Сына надо прежде воспитать.
— Как же, понимаю, — вздохнул он. — Не повезло мне в жизни. Сам в старье хожу, семья перебивается. Разве я так жил? Пришел из армии в сорок пятом, поступил на работу — я заведующим складом работал, — все у нас было. Другие с хлеба на воду перебивались, а мои дети ни в чем не нуждались. Борька в бархатном костюме в школу ходил, дочка ленты в косах менять не успевала. Вот как. Вы не подумайте плохого, я не вор. Правда, не повезло мне, дружки подвели. Недостача выявилась, и все пошло прахом.
— Как же вам удавалось жить не по средствам, если работали честно?
— Честно — это слово глупое. И старое. Это рыцарь Дон-Кихот все честь свою оберегал. А нам рыцарская жизнь не подходит. Вы не думайте, я не глупый. Я знаю, что говорю. При других не скажу, а наедине что хочешь можно говорить, свидетелей нету. Я не крал, а жить умел. Если бы не одна сволочь, и сейчас бы жил. А теперь — не тот я человек.
— Боюсь, что с вашими понятиями вы и в самом деле не найдете места в жизни.
— Понятия мне не помеха. Веры мне нету — вот в чем беда. Настоящего места мне не доверят, а за медный грош я сам не буду горб гнуть. Стало быть, что мне остается в жизни? Бутылочка-подружечка, вот и вся моя радость. Я и пью. И буду пить.
— На что же вы пьете?
— Ну, такой вопрос вы мне не задавайте. Такой вопрос задать — все равно что в карман залезть. «А ну, покажи, сколько у тебя денег». А я не желаю показывать. На свои пью. И угостят — не откажусь.
Таранин вызывающе вскинул голову, в упор посмотрел на меня колючими глазами.
— Это хорошо, что вы откровенны, — сказала я. — Хочу отплатить вам тем же.
— Самое прекрасное дело, — согласился он. — Без хитрости и напрямик.
— Да, напрямик. Вы живете глупо и скверно, а рассуждаете подло.
— Оскорблений не потерплю, — зло предостерег Таранин.
— Это не оскорбление. Просто я называю вещи своими именами. Если бы вы послушали меня, я бы вам посоветовала поступить на работу и бросить пить. Короче говоря — вернуться к жизни, потому что сейчас вы не живете, а прозябаете. Работать не хотите. Пьянствуете. Издеваетесь над женой. Губите детей.
Таранин встал, чтобы показать, что не желает более меня слушать. Взгляд его прищуренных глаз сделался еще злее, брови сошлись, он тяжело дышал.
— На ум меня хотите наставить? — угрюмо спросил он.
— Хотела бы, но вряд ли мне это по силам. Одно только учтите: если вам хочется катиться в пропасть — дело ваше. Но Бориса с собой тащить никто вам не позволит. И Аллу тоже. За них я буду бороться.
— А-а… — с насмешливым любопытством протянул Таранин. — Это как же бороться? Против меня?
— Возможно. Вы разлагаете детей, воспитываете у них отвращение к труду. Вы сами приучаете Бориса к водке. Вы не интересуетесь поведением Аллы…
— Чего ж мне интересоваться, коли у них такая заботливая нянька с милицейскими погонами? — издевательски проговорил Таранин. — Только не нужны им такие няньки. Сам народил, сам и воспитаю. А Бориса я к вам больше не пущу, чтобы вы ему тут против отца наговаривали. И то уж волчонком глядит. Надо будет — сниму ремень и поучу без вашей помощи.
— Вот что, продолжим наш разговор завтра в это же время. Только попрошу вас прийти совершенно трезвым.
— А про это я вам уже сказал. Нога моя больше этот порог не переступит. Разве что под конвоем с милиционером доставите — тогда не ручаюсь. А уж без милиционера — не надейтесь.
Но он пришел. Без милиционера, сам, и с приторно-льстивой маской на лице. Он пришел, когда Борису после ограбления колхозниц грозил суд.
Таранин по-своему любил сына. Это была слепая, почти животная любовь. Борис во многом походил на отца, быть может, поэтому они так понимали друг друга и ни в чем не винили. Преступление Бориса, по-видимому, вовсе не казалось Таранину таким уж страшным. И он решил спасти его от суда. У него был свой план, который казался ему вполне надежным.
Таранин явился уже на другой день после события. У меня были ребята, потом пришли родители, разговор затянулся. Таранин сидел в углу, терпеливо ждал, изредка одобрительно улыбался, точно поражаясь разумности моих слов, несколько раз даже не совсем к месту вставил свои реплики. Наконец все ушли. Я обернулась к Таранину. Он выразительно посмотрел на Варвару Ивановну, полушепотом произнес:
— Хотелось бы наедине…
— Не думаю, что у нас могут быть какие-то секреты. Варвара Ивановна — моя помощница, у меня от нее нет тайн.
— Понимаю, понимаю, — закивал Таранин, — а все ж таки вопросик деликатный, сами понимаете, родительские чувства… Совестно за сына… Так что удобнее бы…
— Уйду уж, уйду, хватит ныть-то, — проговорила с досадой Варвара Ивановна.
Я не стала ее удерживать.
— Вы, товарищ лейтенант, — человек, я вас сразу понял, вы людей жалеете, — заговорил Таранин, когда мы остались вдвоем. — А ребята — они по глупости, по-малолетству промах допустили. Вы их простите. Я понимаю, дело это — в ваших руках. Будь они взрослые, — тут решетки не избежать, а с малолетками как захотите, так и решится.
— А вы можете поручиться за Бориса?
— Уж это вы будьте в надежде, постараемся, не допустим. Я глаз с него не спущу. Кому охота родного сына на подсудимой скамье видеть? Да я, чем так, я лучше сам на эту скамью сяду, мое дело конченное, так к так скоро помирать. А ему жить.
— Ведь это разговоры, Яков Иванович. Сейчас вы что угодно готовы пообещать, а вернетесь домой — и снова все по-старому пойдет.
— Это я все понимаю, почему вы так говорите. Такая у вас должность, как же, как же, — со своей ехидно-недоверчивой улыбочкой проговорил Таранин. — Ну, и зарплата маленькая, а хоть и не маленькая, так ведь каждому больше хочется. Вы не сомневайтесь, я вас без; благодарности не оставлю. Да и другие… Рагозина для сына последнее отдаст, про инженера и говорить нечего.
Я не смею верить мерзкому смыслу этих слов. И трудно не верить: Таранин выражается слишком ясно. Так вот почему он хотел говорить со мною наедине. Ах, ты… «Молчи!» — приказываю я себе. Мне надо молчать, потому что, если открою рот, не удержусь, выкрикну что-нибудь безрассудно-оскорбительное. Какая подлость! Нет, какая подлость!
— Знать никто не будет, вы не бойтесь. Я против вас зла не держу, при таком случае вы ли, другой ли — никто не откажется. Закон, конечно, запрещает, только у закона — своя линия, у жизни — своя.
Я не прерываю его. Странное любопытство овладевает мною, похожее на то, с каким мы иногда рассматриваем урода или идиота. Таранин, видимо, ложно понимает мое терпение и становится все развязнее и наглее.
— Отпустите мальчишек, уважаемая. А я вам завтра… Сюда скажете — сюда принесу, домой — и это могу. Или с женой пришлю, женщина — она не столь заметная, хотя доказать так и так нельзя. Я да вы, да четыре стены. Попросите полковника, он дело это оставит, он вам доверяет, я вижу.
— Видишь! Ты видишь! Ах ты…
«Молчи!» — снова приказываю я себе. Ярость захлестывает меня тяжелой волной, я едва удерживаюсь, чтобы не броситься с кулаками на этого человека, который подлость считает главным законом нашей жизни. Он смел предложить мне взятку, нет, он не просто посмел это, он уверен, что я не откажусь, а если и откажусь, то только из страха перед разоблачением.
Таранин, видно, все-таки кое-что понял, заерзал на стуле, ощерил в улыбке рот.
— Я — для вас, я — как лучше, у меня один сын, а вам слово сказать… Мне без сына и жизнь не дорога, я Борьке и отец, и друг. Заберут его — и мне крышка.
— Уходите.
— Если что не так сказал, прошу прощения. Я к вам со всем расположением. Из последнего, можно сказать, готов.
— Уходите.
— Я уйду.
Он встал. Он больше не улыбается, не говорит о своем расположении. Не старается приглушить откровенную ненависть во взгляде.
— Я уйду. Только запомните: не хотите добром — для вас хуже. Борьку не троньте. Осудят его — вам не жить. Вы ночами ходите, а ночи у нас темные.
Он хочет добавить что-то еще к своей угрозе. Но я повторяю:
— Вон! Вон! Вон!
До тех пор, пока он не закрывает за собою дверь.
В тот же день я рассказала о своем разговоре с Тараниным полковнику Ильичеву. Полковник, казалось, не был удивлен.
— Испугалась? — спросил он.
— Нет.
— Но если оставить ребят на свободе, Таранин вообразит, что ты испугалась.
— Мне безразлично, что он вообразит, Василий Петрович. Главное, что ребята вовсе не такие безнадежные. И Борис… Только надо вырвать его из-под влияния отца. Я думаю устроить его куда-нибудь учеником. На завод или в промкомбинат. В школе он не будет учиться, а на улице болтаться ему нельзя.
— Это верно. А папаша согласится?
— Сейчас он на все согласится.
— Папаша, между прочим, тоже поступает на завод.
— Тем лучше. Знаете, товарищ полковник, он мне противен, этот Таранин, но если по справедливости… Все-таки он любит сына. И Борис его. Ведь совсем малыш был, а оскорбился за отца, убежал из дому. Надо попытаться использовать эту привязанность.
— Давай попытаемся.
На этот раз мой план удался Таранин выслушал меня с некоторым удивлением, но не возражал. Тогда я предложила ему поговорить с сыном и вместе прийти ко мне, чтобы окончательно решить, куда же устроить Бориса.
Собственно говоря, выбор профессии в нашем небольшом городке довольно ограничен. Химический завод, швейная фабрика, промкомбинат, строительный трест — вот, пожалуй, и все. Есть еще ремесленное училище, готовит строителей.
Борис пришел с отцом присмиревший, опасность оказаться в тюрьме отрезвила его.
— Будешь работать, Боря? — спросила я.
Он не удержался, пожал плечами: «Чего, мол, спрашиваешь, когда выбора нет?» Но вслух ответил:
— Буду.
— Скажи, кем ты хочешь быть?
Прежний отчаянный Борис проснулся в незнакомо скромном пареньке.
— Профессором, — ехидно ответил он.
Отец поспешно вмешался:
— Потолковали мы с ним… Сосед у нас сапожником работает в промкомбинате, вот к нему бы.
— Что ж, это неплохо. Только давай, Боря, без глупостей. Если серьезно решил, — будем добиваться, а если нет желания — нечего и огород городить.
— С охотой он, с охотой, — сказал отец.
— Сказал — буду работать, — подтвердил Борис.
— Ну, иди, — велел ему отец.
Я вопросительно взглянула на Таранина. Опять разговор наедине? Он понял мой взгляд.
— Повиниться хочу, — вздохнув, сказал Таранин. — Не так вас оценил. Вижу: без корысти за Борьку хлопочете. На меня не сердитесь, обидеть вас не думал.
— Ладно, забудем об этом. Вы заходите ко мне, рассказывайте, как у Бори дела. И он пусть заходит.
— Я не препятствую.
Устроить Бориса в промкомбинат мне удалось без особого труда. Сосед Тараниных Букалов согласился взять его к себе учеником. Он обещал следить за его поведением и сообщать мне, если заметит что-либо неблагополучное.
Первое время все шло хорошо. Букалов по утрам выходил из дому вместе с Борисом, дорогой разговаривал с ним, как с равным, потом в небольшой сапожной будке они вместе принимались за работу. Букалов оказался хорошим учителем, Борис заинтересовался сапожным ремеслом и быстро постигал его тайны.
Я боялась преждевременно радоваться, но Борис заметно изменился. Он заходил иногда ко мне, я расспрашивала его о работе, давала книжки. Но читать он не любил и чаще всего возвращал книги непрочитанными.
Все же Борис не совсем избавился от своего бесшабашного удальства. Иногда просыпался в нем прежний хулиганский дух, и он начинал задираться, лез в драку, приставал к девушкам.
Однажды бригадмильцы задержали его в кинотеатре за то, что курил в зале и ругался. Комсомольцы привели Бориса в детскую комнату. Он держался независимо и дерзко.
— Подумаешь, в детскую комнату приволокли. Я теперь рабочий человек, сам знаю, как себя вести.
— Настоящий рабочий человек не станет хулиганить, — сказала я. — Перед кем ты героем себя показывал? С кем был в кино?
— Один.
— Неправда, — вмешался Володя Панов. — Не один ты был. Со взрослыми парнями, Вера Андреевна. Одного я узнал — Кешка Шило, мы его несколько раз задерживали за хулиганство.
Кешку я тоже знала. Как-то проводила собрание родителей в красном уголке хлебозавода, на окраине города. Кешка с друзьями явился послушать. Стояли у дверей, курили, лузгали семечки. Я попросила председателя собрания сделать им замечание. Он прошептал в ответ: «Я вам скажу, это такой народ, с ними лучше не связываться».
После собрания я подошла к парням. «Вы меня не проводите? У вас тут такая грязь, а я плохо знаю дорогу». Кешка Шило и еще один парень пошли меня провожать.
Дорогой разговорились. Четырнадцати лет Кешка убежал от родителей к бабушке в Среднюю Азию, бабушка скоро его выгнала за то, что он потихоньку таскал на барахолку ее вещи. Попал в детдом, три года сидел в шестом классе. Теперь Кешке девятнадцать лет. Работает на хлебозаводе. Из общежития выселили за пьянку. Судили за хулиганство — два года условно. Недавно женился, но жена через месяц ушла от него.
— Давно ты познакомился с Кешкой? — спросила я Бориса.
— Да мы и не знакомы. Случайно места рядом оказались.
— Ну что ты врешь! — одернул Бориса Володя. — Я же всего на два ряда сидел сзади вас, видел, как вы все время разговаривали. С незнакомым ты бы не стал весь сеанс трепаться.
— А что я, должен у тебя разрешения спрашивать, с кем мне говорить?
— Не в этом дело, — сказала я. — Но зачем ты обманываешь? Или стыдишься этого знакомства?
— Кешка — человек не хуже других, чего мне его стыдиться.
— Все же ты мог бы выбрать друзей получше. Например, Колю Рагозина.
— Рагозин — мальчишка, школьник, а я — рабочий человек, — отмахнулся Борис.
Я еще беседовала с ним, старалась внушить, что рабочий человек и хулиган — понятия несовместимые. Вызвала мать Бориса, просила ее внимательнее следить за сыном. Посоветовала Марии Михайловне чаще бывать у Тараниных. Поговорила с Букаловым, поделилась с ним своими опасениями насчет Кешкиного влияния на Бориса.
На какое-то время наше общее внимание к Борису помогло. Он усердно работал, с Кешкой не встречался, стал вежливее. И вдруг сорвался. И виновником этого срыва оказался все-таки Кешка Шило.
В воскресенье Борис и Коля Рагозин отправились по старой привычке прогуляться по городу. Возле клуба встретили Кешку с каким-то парнем. Кешка предложил сыграть в карты. Ребята согласились и пошли к нему домой — Кешка жил один, снимал частную комнату.
Игра шла с переменным успехом. Но потом Борису не повезло, он стал проигрывать. Когда игра окончилась, у Рагозина оказалось пятнадцать рублей выигранных, а у Бориса — сто рублей долгу. Кешка согласился ждать долг три дня.
В эти три дня у Бориса был только один способ добыть деньги. Когда Букалов куда-то отлучился, Борис отсчитал из полученных от заказчиков денег сто рублей, положил в карман и вышел. А сапожник как раз вспомнил про деньги и, не очень доверяя Борису, вернулся, чтобы их взять.
Преступление Бориса раскрылось.
Вечером ко мне прибежала его мать. Обычное равнодушие покинуло ее, заплаканные глаза смотрели растерянно, речь была бессвязной, так что я не сразу поняла, что произошло.
— Не было его, отца-то, когда Букалов пришел. Я да Борис, Алла ушла с Петькой гулять, ссора у них была, а тут помирились, она и ушла. Я белье гладила, а Букалов мне: «Больше я ему не учитель, деньги украл». Я говорю: «Борька, правда?» А он: «Правда». «Да на что ж тебе?» «Проигрался».
Таранина всхлипнула и умолкла. Я подождала, пока она справится с волнением.
— Что же дальше, Зоя Киреевна?
— Мне бы помолчать, когда вернулся отец-то, выпивши пришел, а он, как выпьет, никакого удержу не знает. Так нет. Обижена я на Борьку, не уважает меня совсем. Взяла и сказала: так и так, деньги украл. Отец — на Борьку, а тот не смолчал: «Ты, говорит, сам за воровство сидел». Надо же такое отцу брякнуть. Тот озверел, схватил табуретку да Борьку — по голове. В кровь разбил, скорую помощь вызвали, перевязали, лежит. Я было заступиться за Борьку-то хотела, он и меня кулаком. И что мне делать, Вера Андреевна, все я терпела, все я молчала, да кончается мое терпенье. Муж — пьяница, сын — вор, дочка с этим шалопаем неизвестно где пропадает. Уж не знаю, повеситься ли от такой жизни.
— Пойдемте, — сказала я, вставая.
— Куда? — опешила она.
— К Борису. К вам.
— Нельзя этого. Убьет меня сам, как узнает, что к вам прибежала. А мне так тягостно стало — и пожаловаться некому.
— Не бойтесь. Не убьет. Но вы сами во многом виноваты.
— Знаю, не корите. Сама себя закорила.
— Я не о том, что раньше было. Но зачем вы позволяете мужу издеваться над собой? Нельзя все прощать, Зоя, дорогая моя, нельзя.
— Ох, тяжело мне, — вздохнула Таранина.
Мы вышли. С неба крупными хлопьями падал снег. Сквозь густую его пелену матово светились электрические огни. По улице медленно бродили гуляющие, группа девушек оживленно обсуждала новую кинокартину, юная пара со счастливыми лицами встретилась нам, потом под руку — старичок со старушкой. А Борис украл сто рублей и лежит с перевязанной головой. Какая дикость! Вон идут ребятишки с салазками. Это они от оврага, там чудесная гора, я когда-то тоже каталась там. Надо совершенно не уважать себя, чтобы терпеть от мужа брань и побои. Но теперь что-то взбунтовалось в Зое. Ужасно далеко они живут. Нет, почему Борис снова пошел на воровство?
— Воротились бы вы лучше, Вера Андреевна. Завтра, что ли, навестите, — сказала Таранина.
— Пришли ко мне за помощью, а теперь боитесь, — упрекнула я ее.
— Как бы хуже не было.
— Куда же хуже?
Я иду к Тараниным, хотя не представляю ясно, зачем. Поговорить с Борисом? Нет, с Борисом — в другой раз. Я думаю сейчас не о нем. Необузданная натура Таранина-старшего, его жестокость — вот с чем я должна в первую очередь бороться. Но как? Одна я ничего не могла добиться. Значит, нужно искать помощи у людей.
— Зоя Киреевна, неужели соседи никогда в ваши семейные неурядицы не вмешивались?
— Соседям что за дело, у всякого свои заботы.
— Нет, люди вовсе не такие черствые. Я знаю.
Да, я знаю. Есть в Ефимовске двенадцатилетний гражданин Леня Михеев. Мать совсем не заботилась о нем: уйдет на работу, комнату замкнет, а парнишка вернется из школы — ни поесть, ни погреться. Сколько я ни говорила с матерью — все без толку. Тогда пришла в дом, иду от двери к двери, стучу: «Выходите на собрание, выходите на собрание!» Михеева не слушала меня, но отмолчаться, когда заговорили все жильцы, не посмела. Теперь иначе относится к сыну. Может быть, и для Тараниных годится такое лекарство?
Я вхожу в дом немного позже Зои Киреевны. В первую очередь — к Тараниным. Яков Иванович сидит за столом, подперев голову руками. За перегородкой тихо. Нет никого или притаились?
— Здравствуйте, Яков Иванович.
— Зачем пожаловали?
— Где Борис?
— Вон, за стенкой лежит. Слышали уже?
— Слышала.
— Учить меня пришли? А я вас вот чего хочу спросить. Вы все ходите, повестки пишете, учите людей: это не так и то не этак. А свои дети у вас есть? Нету? Ну, и как же вы насчет чужих знаете? Вы бы своих завели. Вот хоть как у меня: дочку да сына. Вырастили бы их хорошими, потом бы меня позвали и сказали: «Вот у меня какие дети». Тогда бы я вас послушал! А теперь не верю, вам, вот какое дело.
— Не верите мне? Ну что ж. Зато у ваших соседей дети есть. Сейчас я их попрошу собраться, поговорим о ваших методах воспитания.
— Чего? Судить меня?!
Из-за перегородки выбегает испуганная Зоя Киреевна.
— Не надо, Вера Андреевна, не надо, что вы это задумали на позор нас выставлять.
Таранин поднимает на жену тяжелый взгляд.
— Чего трясешься? — презрительно говорит он. — Пусть хоть весь город собирает. Я ей сказал и всем скажу: за своим порогом я хозяин!
На минуту захожу за перегородку к Борису. Он лежит на кровати — бледный, серьезный, с перевязанной головой. Я ни о чем не спрашиваю его, ни в чем не упрекаю.
— Ты не волнуйся, Боря, — говорю я. — Мы только поговорим. Соберемся и поговорим, как тебе и всем вам жить дальше.
Сначала захожу к Букаловым. Вся семья сидит за самоваром, приглашают меня, но мне не до чаю. Объясняю, зачем пришла.
— Знал бы я, что так выйдет, — отдал бы Борису эту сотню, — расстроенно говорит Букалов. — Конечно, нельзя воровству потакать. Но чтобы родного сына увечить…
— Этим не воспитаешь, — вмешивается жена Букалова. — Мы вот своих сроду не били.
— У нас есть один мальчик, его мать все время бьет, а он хуже всех учится, — подает голос старшая девочка.
— Катя, сколько раз тебе говорила: не лезь в разговор взрослых, пока не спросят.
— Ты в каком классе учишься? — спрашиваю я Катю. — В четвертом? А как фамилия этого мальчика?
Я записываю в блокнот фамилию и снова обращаюсь к Букаловым:
— Так вы выступите на собрании?
— Странно это что-то, — недовольно говорит хозяйка. — Как в чужие дела мешаться?
— Странно другое, — запальчиво возражаю я, — видеть безобразие и молчать… Мол, моя хата с краю, я ничего не знаю. Если все так будут рассуждать…
— Вы не обижайтесь на нее, — заступается за жену Букалов. — Неприятностей лишних никому не хочется. А Таранин — он такой… Я согласен, я свое слово скажу, а собрание вряд ли получится. Боятся его, Таранина-то. Никто не захочет связываться.
Предсказание Букалова отчасти оправдывается. Один сосед Тараниных говорит мне: «Я его не трогаю, и он меня не трогает — больше мне ничего не надо. А как он там в семье — меня не касается». Женщина из другой комнаты испуганно машет рукой: «И-и, куда там, с ним связываться. Вы — из милиции, у вас у всех револьверы, а мое дело одинокое, побьют, и заступиться некому». В двух комнатах хозяева притворились, что их нет дома, вовсе не открыли дверь.
Все же собралось семь человек. Вынесли в коридор табуретки, сели в кружок. Я снова постучалась к Тараниным.
— Товарищ Таранин, вас ждут.
Он сделал вид, что не понимает.
— Чего? Ах, насчет моей персоны побеседовать? Не пойду.
— Придется пойти.
— А я не желаю.
Мне, видимо, не удалось скрыть растерянности — я поняла это по ехидной улыбке, промелькнувшей на губах Таранина.
— Не желаю, — повторил он.
— Хорошо, тогда мы придем к вам, — быстро проговорила я и, выглянув в коридор, пригласила: — Товарищи, заходите сюда. Только со своими табуретками.
Теперь растерялся Таранин. Пока он соображал, как поступить, нежеланные гости уже вошли и расселись вокруг стола. Он следил за ними с недоумением и как будто с некоторым любопытством. Зоя Киреевна не показывалась из-за перегородки.
— Товарищи, я вас просила прийти затем… — начала я.
И вдруг вспомнила о Борисе. Он лежит за перегородкой и слышит каждое слово. Это непедагогично. Ведь мы будем говорить не только о нем, но и о его родителях, вообще — о семье. Как же быть?
Если бы он был здоров, мог бы уйти. А, может быть, в этом нет надобности? Он уже многое понимает сам. Он должен понять, что я борюсь за его будущее. И все равно ничего нельзя сделать — люди уже собрались.
— …Затем, чтобы посоветоваться. Как будто не полагается вмешиваться в личную жизнь. Но если эта личная жизнь калечит детей, — неужели мы можем смотреть равнодушно и молчать? Вы лучше меня знаете, о чем я говорю, семья Тараниных все время у вас на глазах. Давайте подумаем, поговорим, как быть.
— Вон Букалов хотел помочь, — говорит Козлова, худая крепкая старуха, — а его же и обворовали. Нет уж, в чужие дела лучше не соваться.
— Верно, бабка, — одобрительно произносит Таранин, — непрошеным советчикам по шее дают.
— По шее ты мастер давать, Яков Иванович, — вступает в беседу Букалов, — это известно. А вот мозгами шевелить не любишь. С женой по-скотски обращаешься, сына едва не изувечил. Нехорошо он поступил, кто говорит, что хорошо, так ведь человеку язык дан, чтобы разговаривать, разум, чтоб понимать. Ты объясни, ты поругай, накажи, а табуреткой по голове — это не наука. Сейчас ты его бьешь, а подрастет — он тебя стукнет. И жить с тобой не будет, останешься на старости лет один, как бобыль.
— Сам ты, Яков Иванович, виноват, что сын воровать пошел, — заговорил пожилой лысоватый человек — счетовод Митрошин.
— Я учил Борьку воровать? — крикнул Таранин.
— Про это я не говорю. Только ведь ребенок внимания требует, ласки. А ты своего сына хоть Борей назвал когда? Не слыхал я ни разу. «Борька! Борька!» А хуже того — пример подаешь скверный. Ты сколько не работал? Год без малого, недавно только устроился. Ну, и сыну трудовая жизнь постыла. Ты водкой тешишься, к сударушке ходишь, а ему картежная игра по душе пришлась. Ты спекуляцией денежки наживаешь — люди-то видят, не упрячешь такое дело, — а Борис — воровством попытал. Одно другого стоит.
Таранин ничего не возразил Митрошину, только вопросительно оглядел своих соседей, точно увидел в первый раз. Молодая женщина Дуся Шаталова, по слухам, любительница сплетен и скандалов, жадно смотрела в рот Митрошину.
— А всяк живет, как знает, — звонко сказала она, когда Митрошин умолк. — Подумаешь, жену поколотил. Что ж ее, дуру, не бить, коли позволяет…
Я не заметила, когда Таранина вышла из-за перегородки. Теперь она стояла, прислонясь к косяку, прямая, неподвижная, с широко открытыми глазами и стиснутым ртом. Ей было горько, стыдно, тяжело, но выражение протеста, которое я заметила еще в детской комнате, все явственнее проступало на лице Тараниной. Она как будто пробуждалась от дурного затянувшегося сна. Надолго ли?
— Я шестерых вырастила, — в упор глядя на Зою Киреевну и словно не замечая никого, кроме нее, заговорила Головина, пожилая полная женщина. — Все знают, тридцать лет в этом доме живу. Кто про моих детей худое скажет?
— Про твоих худого никто не скажет, — выставил Букалов.
— Муж у меня на фронте погиб, одна ребят подымала. Я — мать, и дети меня любят и уважают. А ты, Зоя, про свое материнство забыла. Полюбила человека, жила с ним — я не осуждаю, ладно. А от детей зачем отвернулась? От горя любой никнет, только если ты мать, — не забывай об этом ни в горе, ни в радости. Ты детей на свет произвела, так доведи их до дела.
— Ладу нет в семье, вот он и корень, — сказал старичок-пенсионер. — Чем так жить, лучше врозь пойти, каждому по своей дорожке. Милей тебе, Яков Иванович, другая женщина, так уж лучше уйди к ней. Ты так и так детям не отец.
— Как это я не отец? — спросил Таранин.
Он слушал соседей с каким-то новым, незнакомым мне выражением. Тут было и внимание, и недоумение, и, как будто, растерянность. Если бы он правильно понял суровые и доброжелательные слова соседей, если бы задумался над жизнью своей семьи!..
— Как это я не отец? — повторил Таранин.
— Отец не тот, который народил, а тот, который воспитал. А у тебя что сын, что дочка — радоваться нечему. Школу покинули, людей не уважают, к труду неохочи…
Что-то снова хотел сказать Букалов, но вдруг отворилась дверь, и вошла Алла. Она была в демисезонном пальтишке, платок сдвинут на затылок, рыжие волосы растрепались.
— Сколько у нас г-гостей, — чуть заикаясь, сказала она. — Свадьба, что ли?
Алла была немного навеселе.
— А ты разве замуж вышла? — спросила Дуся Шаталова, глядя на Аллу загоревшимися глазками.
— Про то я знаю, — дерзко сказала Алла.
— Вот оно, — подхватил старичок-пенсионер, — вот оно, Яков Иванович, твое воспитание…
Таранин побагровел от стыда.
— Хватит! — крикнул он, стукнув ладонью по столу так, что едва не проломил тонкую фанеру. — Хватит, мое дело, не касается вас. Судьи нашлись. Знать вас не знаю и слушать не хочу!
— Не хочешь — твое дело, Яков Иванович, — сказал Митрошин, — а только не покайся.
Так окончился наш разговор.
Я потом много думала, надо ли было начинать этот разговор. И все-таки решила: да, надо. Но худо, что не довела дело до конца. Следовало пойти к Таранину на работу, встретиться с председателем цехкома, чтобы там затеяли с Тараниным новый разговор, быть может, более суровый. Он, наконец, понял бы… Он и так кое-что понял, но привычка к необузданной и грубой власти в семье взяла верх.
Таранин решил доказать, что для него не существует никаких авторитетов, кроме своего собственного. Когда Букалов, согласившийся по моей просьбе продолжать обучение Бориса, зашел за ним утром, папаша Таранин грубо объявил, что не позволит больше сыну сапожничать.
— Осрамил парня на весь город, а теперь зовешь? — добавил Таранин. — Не пойдет он. Ни к тебе не пойдет, ни к этой милиционерше.
И Борис не пошел на работу.
Позже я убедилась, что в сознании Бориса все-таки начался перелом. Он стал скромнее вести себя на улице, так что бригадмильцам не к чему было придраться, по-иному относился к матери и сестре. Но независимость отца нравилась Борису. «Хорошо отец турнул Букалова, — думал он, вероятно. — Надо было ему трепаться об этой сотне. Я ж ее потом отдал».
Борис не знал дома никаких, даже маленьких, обязанностей, труд был ему в тягость. И потому, расставшись с работой в промкомбинате, он был доволен. Снова спал до двенадцати часов, без цели бродил по улицам, курил, если удавалось, — выпивал. Как Борис рассчитался со своим карточным долгом, для меня осталось тайной. Свою ученическую зарплату он отдал матери, я проверила. Значит, снова добыл деньги нечестным путем.
В детскую комнату, ссылаясь на запрет отца, он не заходил совсем. Если же я встречала его на улице, отвечал на мои вопросы коротко и с увертками. «Как живешь?» «Ничего, живу, хлеб жую». «Учиться не надумал?» «Не всем быть учеными». «С Кешкой дружишь?» «Не особенно». «Зубарев бывает у вас?» «К отцу заходит».
Но однажды Борис неожиданно сам заглянул в детскую комнату. Я была занята, проводила заседание штаба БСМ. Борис растерянно остановился в дверях.
— Мы скоро кончим, Боря, зайди через полчаса, — сказала я.
Борис молча кивнул и исчез. Через полчаса он не пришел. Я хотела в этот вечер побывать в заводском дворце культуры — комсомольцы жаловались, что там по-прежнему пускают ребят на вечерние киносеансы, — но и поговорить с Борисом было для меня чрезвычайно важно. Тем более, что он пришел сам. Вернется или не вернется? Я решила подождать.
Борис появился в половине десятого, когда я уже почти не надеялась. Я пригласила его пройти, он сел и молчал, ожидая по привычке вопросов.
— Ты давно не был у меня, Боря, — сказала я. — Расскажи, как живешь.
— Как жил, так и живу. Не заболел, не умер, наград не получил.
— Вот как. А с Рагозиным у тебя совсем дружба врозь?
— Колька у вас тут целыми днями сидит, вы у него спросите.
— Нет, он целыми днями у меня не сидит. А ты зря не заходишь. И разговаривать надо повежливее.
— Как привык.
Да, привычка отвечать грубо, отрывисто, с ехидцей давно знакома мне. Но что-то есть в нем новое. Какая-то взрослая серьезность и, пожалуй, угнетенность. Что-то его мучает, он неспроста пришел ко мне.
— Ты, наверное, много думал в последнее время?
— О чем?
— Вообще, обо всем. О себе в первую очередь.
— Нет. Я и к вам пришел не о себе говорить.
— О ком же?
— О сестре.
Слабый румянец выступил на щеках Бориса. Я молча жду. Борис мнется, не зная, как начать неприятный разговор. Придется помочь ему.
— Она по-прежнему дружит с Зубаревым?
Борис пренебрежительно махнул рукой.
— Какая там дружба. Тиранит он ее, Вера Андреевна, а она, дура, подчиняется. А потом плачет, я сколько раз слышал, проснусь ночью — ревет. Негромко, в подушку, чтобы никто не знал. Вот бы вы с ней поговорили. Может, послушает вас. Я ее к вам приведу, а вы поговорите.
— Ну что же, приводи. Или лучше пусть придет одна. Можно завтра, в это же время.
— Ладно. Вы ей скажите, чтобы она этого Петьку отшила как следует. Он же сволочь, я его знаю. Я сам ей сколько раз говорил — не слушает. Боится, что ли.
— Вот ты какого мнения о Зубареве. Почему же сам дружишь с ним? Ведь дружишь?
— Я — другое дело. И не дружим мы. Просто вместе водку пьем да в карты играем.
— Играешь в карты? А деньги где берешь?
— Ну вот: «где, где?» Начались допросы. Я же сказал, что не о себе пришел говорить.
— Боря, ты знаешь, что твоя судьба не безразлична мне? — тихо спросила я.
— Я понял, — помедлив, отозвался он. — Когда за перегородкой лежал, помните, соседи у нас собрались… Тогда понял. Да вы не думайте, не играю я в карты, так сказал. И не пью. Спросите у ребят — видали меня когда пьяного?
— Нет, об этом мне никто не говорил. Но все-таки нельзя, Боря, так жить, без дела.
— Ладно, подумаю. Значит, присылать завтра Аллу?
— Обязательно посылай. Пойдет она?
— Я уговорю. Придет.
Мы с Аллой сидим рядом на диване. Верхний свет выключен, горит только настольная лампа, и в полумраке Алла кажется особенно красивой. Вязаная кофточка плотно облегает ее тонкую фигуру. Густые волосы пышно поднимаются надо лбом. Лицо девушки бледно и серьезно.
Я пытаюсь расспрашивать Аллу о ее отношениях с Зубаревым, о ее переживаниях, но из этого ничего не получается. Да, дружит. Были в ссоре, опять помирились. Из-за чего ссорились? Так, из-за пустяка.
— Он любит тебя? — спрашиваю я.
Она молчит, раздумывая, потом нерешительно произносит:
— Любит.
— А ты его?
— Да. И я.
Я беру ее за руку.
— Нет, Алла, я не верю этому.
Она смотрит на меня большими беспокойными глазами.
— Почему… Почему вы не верите?
— Ты не знаешь жизни, не знаешь людей. И что такое любовь, тоже не знаешь. Зубарев тебе случайно встретился, и ты ухватилась за него. А ведь он… Как можно любить такого? Пьет, работать не хочет, развратничает. Ты ведь знаешь, он обманул девушку со своего завода, она ждала ребенка, а он ее бросил. А сейчас живет со своей соседкой. И ухаживает за тобой! Знаешь ты об этом?
Алла не возражала мне, только тяжело вздохнула. Как далеко зашли ее отношений с этим парнем? Нет, не буду расспрашивать.
— Не принесет тебе добра эта любовь. Зубарев опять на старую дорожку сворачивает, да он и не думал ее бросать. Он скверно кончит. А ты останешься одна. Или даже с ребенком. Что за будущее тебя ждет?
Я снова делаю паузу, ожидая, не скажет ли чего-нибудь Алла. Нет, ни слова.
— Ты такая красивая, Алла. И не глупая, хотя глупостей уже наделала немало. Но это все поправимо. Твоя жизнь впереди. Будут у тебя хорошие друзья, встретишь настоящего человека, полюбишь, будешь счастливой женой, матерью. Ты не знаешь, какое это счастье, когда есть близкий человек. Любимый, друг, муж.
Вдруг на какое-то мгновенье мне кажется, что я говорю не только для нее, но и для себя. Любимый человек. Ведь и мне может встретиться… Нет, он уже встретился, дорогой моему сердцу, единственный, последний. Теперь немножко решимости, немножко эгоизма и… Платят эгоизмом за счастье? Почему же нет? Очень часто. Я такой же человек, как другие, с обыкновенными человеческими слабостями и желаниями. Если бы он мог прийти ко мне, не по делу и не украдкой, а просто ко мне — открыто, смело, навсегда…
Алла смотрит на меня немного удивленными ждущими глазами. Давно ли я молчу? И о чем я… Да, о настоящем человеке, о хорошей любви…
— Ради этого стоит жить, Алла. И ждать. Может быть, долго ждать. А пока вот тебе мой совет, поступай на работу, устраивайся в вечернюю школу, учись.
— Куда я поступлю? Я же ничего не умею, — вяло возражает Алла.
— Было бы желание. А оно должно быть! Подумай, как ты живешь? Без мыслей, без радостей, без надежд. Разве можно так жить в восемнадцать лет?
— Мне самой надоело.
— Ну вот. Ты обдумай мои слова. Не торопись, как следует обдумай. А потом приходи, я помогу тебе устроиться на работу.
— Ладно, я приду, — обещает Алла.
В голосе ее мне чудится волнение, но, может быть, я ошибаюсь.
Алла уходит. Мне тоже пора домой, но надо еще записать в дневник события сегодняшнего дня, я только в самых крайних случаях отступаю от этого правила.
За работой прошло с полчаса. Теперь можно идти. Я оделась, закрыла кабинет на ключ, шагнула из коридорчика в полутемный вестибюль. И вдруг чьи-то руки обвились вокруг моей шеи, мягкие волосы коснулись подбородка.
— Алла, ты…
— Вера Андреевна… Со мной никто так не говорил… — прошептала она и потянулась ко мне.
Она поцеловала меня и тут же, устыдившись своего порыва, выбежала на улицу.
Недели через две, вечером, кто-то робко постучал в дверь моей квартиры. Я открыла и увидела Аллу. Даже в полумраке передней видно было, что она чем-то расстроена.
— Вера Андреевна, вы извините… Надо поговорить. Отец узнал, что я в детскую комнату к вам ходила, так чуть не избил меня. Я сегодня тайком…
— Входи, Алла. Входи смелее. Будешь со мной ужинать?
— Нет, я уже…
— Садись, садись, за столом и поговорим.
Алла послушалась. За ужином мы говорили мало, Алла как будто не решалась мне открыться. Она вообще привыкла таить свои переживания. Но потребность высказаться была слишком велика.
— Надоело мне все, Вера Андреевна, — начала она.
— Что же именно?
— Все, все надоело. Отец… Он меня недавно таким словом назвал… Ненавидит он меня. Знаете, за что?
— Нет.
— Отчим у меня был, я любила его. И отцу один раз сказала: «Дядю Сережу я любила, а тебя не люблю». Уж давно было, когда он только из тюрьмы вернулся. Скандал затеял, я и сказала. Он мне этого не может простить. Сейчас хочет, чтобы я за Петьку замуж вышла. А я не пойду, Вера Андреевна. Я твердо решила: не пойду.
— И правильно.
— Что правильно, — угрюмо возразила она. — Не даст он мне жизни. Он отчаянный, я его знаю. Я и не нужна ему, а так, чтобы власть свою показать, будет и будет вязаться. Я ему сказала: «Ты ко мне не ходи, не нужен ты мне». А он не отстает. Один раз с соседским парнем пошла в кино, а он увидал и давай скандалить. Я говорю: «Ты мне не муж, чего пристал». «Не муж, так буду муж!» Вижу я теперь, какой он будет муж. Вроде моего папаши.
— Я попрошу начальника милиции вызвать Зубарева, пусть поставит его на место.
— Думала я на работу устроиться, — продолжала Алла. — А что толку? Приду домой — опять то же. И с Петькой не развяжусь никак. Уехать бы, Вера Андреевна, чтоб уж все по-новому.
— Уехать… Что же, это неплохая мысль. У тебя нигде нет родных?
— Нигде. Есть бабушка, так она чужая.
— Ты поехала бы к ней, если бы она согласилась?
— Не знаю. Я так думаю: хуже мне нигде не будет. Только зачем я ей. Чужие мы. Если бы дядя Сережа был жив…
— А знаешь что, Алла, давай попробуем. Я напишу ей сама. Или, пожалуй, лучше напишем обе: ты и я. У тебя адрес есть?
— Адрес есть. Да не отпустят меня мать с отцом.
— Попробуем уговорить их. Ты права: тебе надо уехать. Если не выйдет с бабушкой, что-нибудь еще придумаем. Обязательно придумаем. Ты только не отчаивайся.
— Я не отчаиваюсь. А жить хочется, Вера Андреевна. По-хорошему жить, по-честному. Чтобы утром просыпаться рано и торопиться куда-то. А то открою глаза, думаю: «Вставать? А зачем?» И опять стараюсь заснуть, пока голова не разболится.
— Погоди, еще будешь мечтать, чтобы досыта выспаться, — засмеялась я.
— Подруг найду хороших. Все-все буду им рассказывать. Только про то, как раньше жила, не скажу. Вы сначала с мамой поговорите, Вера Андреевна. Может, она сама напишет бабушке, хоть и не ладили они. Скорее бы уехать. Меня тут все за плохую знают. Я и вправду плохая. А могу быть другой. Вы верите?
— Верю, Алла.
— Вот. Я это поняла, потому и полюбила вас. Вы будете мне писать, если я уеду?
— Ну, конечно.
— И я вам буду писать. Сказать маме, чтобы она к вам пришла?
— Не надо. Зайду сама.
— Вы вечером заходите. Отца не будет, он во вторую смену работает, вы и приходите. Без него-то лучше говорить.
Еще до моего прихода Алла рассказала матери о своем решении, но сочувствия не нашла. Таранина встретила меня враждебно.
— Не будет этого, — заявила она. — Какая я ни плохая, а все мать. Выйдет замуж — пускай едет, куда хочет, тогда я за нее не ответчица, а до этого не отпущу из дому.
— По-вашему, ей хорошо здесь живется?
— Хорошо ли, плохо ли — все вместе. Думаете, я ее не жалею? Я бы все для нее рада, а что поделаешь, когда кругом недостатки да недохватки.
— Недохватки — беда поправимая. Алла пойдет работать, себя обеспечит. Другое плохо, Зоя Киреевна: в семье у вас разлад. От этого и дети страдают.
— Семья… Какая уж там семья. Так, живем вместе, а зачем — сами не знаем. Думала я: может, разомкнуться нам? Один раз попробовала завести с ним разговор. «Не уйду, говорит, не дам тебе воли». А мне какая воля, мне бы покою теперь. Нет, чего уж… Смолоду-то он человеком был… Да, может, и сейчас жили бы ладно, кабы…
На лицо Тараниной вдруг будто луч солнца упал, оно все как-то осветилось, стало моложе.
— Вот когда я счастлива-то была, Вера Андреевна. Был бы Сережа жив, нипочем бы я не рассталась с ним. А теперь мне все равно. Теперь мне некуда идти. Несправедливая к людям судьба. За хорошим человеком смерть не в срок приходит, а худой живет, зло творит. Как мы любили друг друга с Сережей — про то никому нельзя рассказать, и слов таких нету. Он моложе меня был на три года, а говорил — красивей меня да лучше женщины нет. Болел он. Скажет иной раз: «Зоя, под ложечкой у меня что-то заныло», верите, и у меня тут же заноет. Вот он бы вырастил детей. Хоть и чужие, а вырастил бы, не дал бы с пути сбиться.
Я решила вернуть Таранину к началу нашего разговора.
— Вы знаете, Зоя Киреевна, что Зубарев преследует Аллу?
— Сама она его подманивала. Я ей сколько раз говорила: соблюдай себя. Не послушалась. А теперь он не хочет отстать.
— Вот как… Но ведь Алла не любит его. Она не будет с ним счастлива. Вот вы живете со своим мужем без любви, без радости, ссоры у вас, скандалы, пьянство. Неужели и для дочери хотите такой судьбы?
Таранина сидела в горьком раздумье, положив руки на колени и мрачно глядя прямо перед собой.
— Не удерживайте Аллу, Зоя Киреевна. Ей надо уехать. Помогите ей. Вы могли бы написать матери вашего второго мужа?
— Не стану я ей писать. Она меня осуждала. Уж после смерти Сережиной снова попрекнула: «Завлекла моего сына, кабы не ты, женился бы он, хоть внука бы мне оставил». Может, права она. Но и я права. Такое счастье раз в жизни приходит, да и то не ко всем, не могла я от него отказаться. Вот и про вас говорят… Люди осуждают: льстится, мол, на женатого. А я не осуждаю. Потому что знаю, какая бывает настоящая любовь…
Горячая волна захлестнула меня, мысли смешались, стало стыдно, страшно. Нет, нет, это не обо мне. Ложь, сплетни! Обо мне не могут ничего такого говорить, потому что этого нет, ничего нет! Я хотела крикнуть это Тараниной. Но я не крикнула. Я сидела и молчала. Таранина после небольшой паузы заговорила снова, я слышала звуки ее хрипловатого голоса, но ни одного слова не могла да и не старалась понять. «Вот и про вас говорят!». Обо мне ходят сплетни, люди придумывают небылицы, склоняют мое имя, его имя, а я ничего не знаю. «Вот и про вас…»
Но ведь это неправда. Между нами ничего нет, совсем ничего, мы не встречаемся, он не приходит ко мне домой, не провожает меня. Один раз проводил, но тогда еще ничего не было… Ах, значит все-таки есть? Как умеют люди добираться до сокровенного, спрятанного глубоко в сердце… «Льстится на женатого». Неправда. Разве я не убеждала его быть внимательнее к жене, к сыну, дорожить семьей?
Хожу к людям, пытаюсь разобраться в чужих отношениях, а себя самое не могу понять. Подаю советы. Какое право я имею подавать советы, кого-то учить? И кто научит меня? Кто поможет мне надеть железные обручи на свое сердце? Никто. Я сама должна. Теперь, когда я узнала, что это не тайна… Завтра же позвоню ему и попрошу не заходить в детскую комнату. И не звонить мне. Забыть о том, что я живу в Ефимовске, что существую на свете.
Я встала, протянула Тараниной руку.
— До свидания, Зоя Киреевна.
Она недоумевающе смотрела мне в лицо. Видимо, она ждала ответа на какие-то высказанные перед этим соображения, а я вместо этого: «До свидания».
— Вы заходите, мы еще поговорим, — пробормотала я.
— Что ж говорить, разговорами делу не поможешь, — возразила она. — Я Сережину мать не люблю, так уж у нас не заладилось, а женщина она хорошая. Пишите. Согласится принять Аллу — отправлю.
— А Яков Иванович?
— А что он — ему что есть дочка, что нету. Борька у него любимец.
Письмо неродной бабушке Аллы я написала сама. И очень скоро получила ответ.
«Здравствуйте, дорогая моя, незнакомая Вера Андреевна!
Вчера получила Ваше письмо, прочла, перечитала снова и долго-долго думала над ним. У меня хватает времени, чтобы подумать, я уже не работаю, получаю пенсию и живу совершенно одна. Единственный родной человек — сестра Саша — умерла в прошлом году. Я хотела пустить квартирантов, но подумала, что могут оказаться беспокойные, шумные люди, и решила жить одна.
Не скрою от Вас, сначала я хотела ответить на Ваше письмо отказом. Я уже привыкла к своему покою, как улитка к раковине, и меня испугало неожиданное вторжение жизни. Ведь Алла по существу мне чужая… У нее довольно сложная жизнь и, по-видимому, нелегкий характер. Она уже взрослая, у нее определенный и, судя по вашему письму, не совсем верный взгляд на жизнь. Я боялась квартирантов, а теперь принять на плечи такую обузу…
Так я думала, а между тем никогда не было мне так тоскливо в моем тихом доме. Я вышла на улицу, побыть среди людей. Но здесь еще острее почувствовала свое одиночество. Вернулась и раньше обычного легла спать.
А потом вдруг ночью внезапно проснулась и почувствовала, что случилось что-то радостное. И поняла Ваше письмо. Моя старая одинокая жизнь еще кому-то нужна, ко мне приедет девушка, о которой я стану заботиться. Я полюблю ее, как когда-то ее любил мой сын, и она, возможно, ответит на мою привязанность. И все мои опасения и страхи исчезли, я почувствовала такое нетерпение, что не могла лежать в постели, встала и принялась писать вам ответ.
Пусть Алла приезжает. Пусть она приезжает скорее, я сделаю для нее все, что может любящая бабушка сделать для родной внучки. Я постараюсь стать для нее близким человеком и другом, в котором, как Вы пишете, она нуждается. Знаю, что жизнь человеческая не проходит без осложнений, и нам с Аллочкой, возможно, не сразу удастся понять друг друга, но я готова к этим трудностям.
Если увидите Зою, передайте ей привет от меня и, скажите, чтобы не беспокоилась за дочь. Мы прежде не понимали друг друга, я виновата в этом, я была несправедлива к Сереже и к ней.
До свидания, Вера Андреевна, крепко жму Вашу руку и от души желаю успеха в работе и здоровья.
Через неделю после отъезда Аллы Зубарев пытался с ребятами ограбить магазин. Преступление не удалось, но неожиданно открылась прежняя вина Зубарева, и его арестовали.
Коля Рагозин и Борис Таранин снова подчинились влиянию Зубарева, пошли за ним. Если бы не бригадмильцы, дело могло кончиться для них плохо. Неужели ребята так и не избавятся от своей пагубной страсти к легкой наживе?
Вот он сидит передо мной, Борис Таранин, смотрит вниз, трет о пол подошву, молча слушает мои упреки. Потом поднимает голову, виновато говорит:
— Сам не рад, Вера Андреевна. Вам обещал, себе дал слово кончить с такими делами, а позвал Петька — и пошел. «Без денег ты — блоха, а с деньгами — царь». Так он считает. Да не один он — любой. Только добывают деньги по-разному. Кто зарабатывает, а кто…
— Может быть, тебе лучше все-таки переключиться на первый способ?
— Я понимаю. Иной раз думаю: все! Завязал. А увижу какого ротозея — рука сама так и тянется к его карману. И с Зубаревым… Я даже не для денег, я не жадный, правду вам говорю. Просто интересно, азарт вроде: выйдет или не выйдет?
Ругать его? Снова требовать честное слово, что не поддастся новому соблазну? Нет. Бесполезно. У Бориса не хватает воли, чтобы управлять собой. За ним нужен постоянный надзор, ему нужна дисциплина, строгий режим. Привычка к труду, которую на первых порах придется, по-видимому, прививать с некоторым принуждением. Какой-то сдвиг в нем уже произошел. Но для следующего нужна иная обстановка.
— Боря, тебе надо поехать в исправительно-трудовую колонию, — говорю я. — Там тебе помогут изменить твой характер. В этом нет позора, ведь тебя не будут судить, это колония не для осужденных. Там ребята живут, учатся, работают до тех пор, пока не исправятся. Получишь специальность. Потом захочешь — вернешься к родителям, или поступишь на работу в другом городе.
Знакомая скептическая улыбочка чуть кривит губы Бориса. Но в глазах — интерес и внимание. Я с жаром продолжаю убеждать его. И в конце концов он соглашается.
— А чего не поехать? И поеду.
Теперь надо убедить родителей: без их согласия нельзя отправить подростка в колонию. Я представляю, как трудно договориться с ними, особенно с отцом. Но надо постараться.
…Из моих стараний ничего не выходит. Таранин даже не хочет меня слушать.
— Борьку вам отдать? Сына? Дочку сманили, теперь за сына принялись? Всю семью мою хотите порушить?
Я говорю о характере Бориса, о том, что Борис уедет ненадолго, что он вернется в семью. Таранин не слушает. Зоя Киреевна не вмешивается в наш разговор.
Тогда я иду к полковнику Ильичеву.
— Товарищ полковник, помните Бориса Таранина?
— Помню. С Рагозиным дружит. И Эдик Нилов с ними.
— Эдик от них теперь отстал. Да и у Николая с Борисом дружба непрочная. Они еще считаются друзьями, даже пошли с Зубаревым на преступление, но все-таки настоящей дружбы у них нет. Рагозин изменился, он не пойдет с ворами. А Таранин может пойти.
— Почему?
— Семья. По-разному семья влияет. У Коли мать замкнута, груба, раздражительна, обижена на судьбу. Но она — честный человек. Ей надо помочь, и я стараюсь ей помочь. А Таранины… Мать не имеет ни авторитета в семье, ни воли. А отец… Это — паразит, кулак по натуре. В нем все ненавистью пропитано. Нет, не ко мне. Ко всему, что его окружает. Ему негде развернуться, вот он и сжимается в комок, сидит в своей конуре, тянет водку. Это неправильно, что такими людьми никто не занимается.
— Что же ты предлагаешь?
— Я предлагаю отправить Бориса в колонию. Его надо изолировать от семьи. Здесь он не выйдет на правильный путь, отец не дает.
— Ты ведь знаешь, Вера Андреевна, что без согласия родителей мы не имеем права отправить подростка в колонию.
— Отец не соглашается.
— Тогда ничего не выйдет.
— Василий Петрович, это неправильный закон. Нужен другой закон.
— Да? Какой же? — с любопытством спрашивает полковник.
— Лишать таких родителей, как Таранин, права отцовства.
— Вообще-то есть такой закон. Но нужны очень веские мотивы.
— Он редко применяется. И потом — родители остаются безнаказанными. Государство берет ребенка на воспитание, а папаша или мамаша рады: избавились. И живут себе в свое удовольствие. С какой стати избавлять их от материальных забот? Пусть платят алименты государству. И вообще, нужны какие-то новые законы об усилении ответственности за воспитание детей. Сломал человек в сквере деревце — платит штраф. А вот Таранины искалечили жизнь дочери и сыну — ничего, как будто так и надо. Разве это справедливо?
— Тут ты, пожалуй, права. Знаешь что, Вера Андреевна, ты напиши-ка в газету.
— О Тараниных?
— Нет, зачем. Вообще, об ответственности родителей за воспитание детей. Я думаю, фактов у тебя хватит. Ну и Тараниных туда.
— Не умею я писать.
— А у них там есть умелые, они подправят, что не так. Ты факты давай и мысли.
— Попробую.
— Обязательно попробуй. А с Тараниным я сам поговорю, может быть, удастся убедить.
Разговор полковника с Тараниным не имел успеха. И моя статья в газету тоже. Я писала ее целую неделю, но, наверное, все-таки не сумела внятно выразить то, что меня волновало.
«Уважаемая товарищ Орлова, тема отцов и детей не раз поднималась на страницах газеты; в Вашей статье мы не нашли ничего нового…»
Ничего нового. Ну да, наверное, я сочинила плохо. И в самом деле, газета писала о семейных неурядицах. Чаще всего — фельетоны. Остроумно и хлестко высмеивались бестолковые отцы и тунеядцы-дети. Но ведь этого мало. Ведь это не смешно. Это трагично. И для отца, который, желая сыну добра, сам погубил его, и для парня-тунеядца, лишенного радости труда, чуждого обществу, заблудившегося в жизни. Нужно писать еще и еще, кричать, бить тревогу… Именно после моей неудачной попытки выступить в газете я впервые подумала о книге. О той самой книге, которую сейчас пишу.
Бориса отправить в колонию не удалось. Он продолжал прежнюю жизнь. А Николай твердо решил поступить на работу. Я просила его попытаться повлиять на Бориса. Но дружба их окончательно рассохлась. Бориса раздражала перемена, совершившаяся с Рагозиным, он бессознательно проникся моралью отца и открыто враждовал с Николаем.
— Книжечки читаешь? — ехидно спрашивал он Рагозина, когда тот возвращался из библиотеки. — Что там, про тебя пишут? Был хулиганом, стал… Кем ты стал, а? Петьку не ты предал? Ребята на тебя думают.
— Ты это брось, — угрюмо отзывался Николай. — Никого я не предавал, я и не знал про его дела.
— Ребята говорят, — повторял Борис, хотя ребята ничего не говорили, он сам придумал это, чтобы уязвить Рагозина. — Еще милиционером станешь.
— Может быть.
— Сволочь ты, Колька.
— От сволочи слышу.
— Ну и иди…
— Борис, постой!
— Чего еще?
— Слушай, Вера Андреевна просила тебя зайти. У нее есть какие-то путевки в ремесленное училище, поедешь, поучишься, поступишь на завод.
— На кой мне твое ремесленное? Обойдусь без него И подходы твои мне не нужны, милиционерский прихвостень.
— Борька, ну брось, я тебе серьезно говорю.
Борис снова выругался, и на том они расстались.
Все-таки Борис зашел ко мне. Он, казалось, с интересом выслушал мой совет поехать в ремесленное училище, спросил, какие там специальности. Снова что-то светлое проглянуло в нем. Ремесленное училище было в областном центре, и потому мне особенно хотелось добиться согласия Бориса. Уедет и избавится от дурного влияния отца, расстанется с компанией бездельника Шило…
— Там будут кормить, одевать — все? — спросил Борис.
— Да, полное государственное обеспечение.
— Дисциплинка, наверное, — по одной доске ходи, на другую не гляди?
— Когда-нибудь тебе все равно придется привыкать к дисциплине, Боря. Без этого не проживешь.
— А, может, проживу?
— Нет, не выйдет. И не такой уж это страшный зверь — дисциплина.
— Токари подходяще зарабатывают, я слыхал. На токаря, пожалуй, можно.
— У них много специальностей. Поезжай, там выберешь.
— Подумаю. С отцом надо поговорить.
— Поговори. Но помни: тебе жить — не отцу. Ты спроси его, но думай сам.
Не знаю, какой разговор состоялся у Бориса с отцом, но на другой день Борис заявил мне, что согласен ехать в ремесленное. Я написала директору училища письмо с просьбой обратить на Таранина особое внимание. Может быть, не надо мне было делать этого.
В начале августа Борис зашел ко мне проститься перед отъездом. Он был в старом костюмишке и грязной рубашке — мать не позаботилась даже как следует собрать его в дорогу, придать хотя бы некоторую торжественность его вступлению в новую жизнь. Я пожала Борису руку, пожелала доброго пути, хорошей учебы. Что-то дрогнуло в его лице, он улыбнулся неловкой виноватой улыбкой.
— Родители пойдут провожать тебя?
— Мать пойдет. Отец злится.
— Я приду тоже.
Поезд уходил ночью. Я попросила Колю Рагозина зайти за мной, и мы вместе отправились на вокзал. Борис явился со своим чемоданчиком перед самым отходом поезда и без матери. Я не спрашивала, почему он пришел один, он объяснил сам:
— Пьяные оба. Мать хотела идти, да я побоялся, что не доползет одна обратно.
— И ты выпил?
— Как-никак уезжаю. Зайдемте в буфет?
— Не нужно, — сказала я.
— Хоть пива выпьем.
— Нет. Проводить тебя провожу, а в буфет не пойду.
— Ну мы с Колькой.
— Уже поезд идет, — возразил Рагозин.
— Трезвенником стал, — насмешливо заметил Борис. — Дома приглашал тебя — не пошел и здесь не хочешь.
Я смотрела на полупьяного Бориса, и мне не верилось, что он удержится в ремесленном.
— Боря, ты там не пей.
— Одну воду, — засмеялся Борис.
Поезд уже подходил. Николай взял Бориса за руку.
— Ну, Борька, пиши, как устроишься.
— Да я, может, сам приеду, еще посмотрю, как там.
И опять я подумала, что он не станет учиться.
Мои предчувствия сбылись. Через неделю Борис вернулся в Ефимовск. Ко мне он не зашел. Коля Рагозин рассказал, что Борису не понравилась специальность. На токаря мест не было, предлагали на кузнеца, а это ему не подошло: работа тяжелая, жаркая…
Не знаю, на самом ли деле невозможно было принять Бориса на токарное отделение, или директор училища сделал из моего письма не те выводы, на какие я рассчитывала. Если подросток приходит в училище через детскую комнату, с ним предстоит повозиться, это не секрет. А зачем это нужно, если можно набрать хороших, дисциплинированных ребят? Нет, я не уверена, что в данном случае было так. Но знаю, что такие рассуждения — не редкость.
Как бы то ни было, Борис вернулся в Ефимовск. Отец бурно отпраздновал его приезд.
Обрадовались возвращению Бориса и его друзья — Кешка Шило и еще несколько взрослых парней. Некоторые из этой компании работали, другие жили на иждивении родителей. По вечерам они собирались, азартно играли в карты, пили и потом пьяные шли в парк.
На другой день после возвращения Борис встретился с Кешкой. У Кешки как раз была получка. Зашли в магазин, взяли литр водки, тут же, у магазина, через горлышко выпили ее и отправились в парк.
Излюбленным местом компании была танцплощадка. Они купили билеты и прошли туда. Контролер то ли не заметил, что они пьяны, то ли не захотел связываться.
Оркестр заиграл танго.
— Пригласи вон ту, — сказал Кешка Борису, указывая глазами на белокурую девушку.
— Да я не умею, — отказался Борис.
— Боишься, что не пойдет с тобой? — подзадорил Кешка.
— Я боюсь?
Борис передвинул языком папиросу из одного угла рта в другой и развязно шагнул к девушке.
— Пойдем, станцуем.
Она отступила, услышав водочный запах.
— Я не хочу.
— Кого ждешь? — громко спросил Борис.
— Отстаньте от меня, — потребовала девушка.
— Потанцуем и отстану.
— Нет.
И тут подошел высокий парень в сером костюме. Сильными руками он схватил Бориса за плечи, повернул и повел к выходу. Борис пытался вырваться, но не мог. Кешка с парнями смотрели и смеялись.
Немного погодя они все трое вышли к Борису. Теперь они не смеялись, сочувствовали даже как будто.
— Здорово он тебя.
— Как щенка.
— Ты ему не прощай.
— Я бы ни за что не простил.
Кешка сказал:
— Борька умеет постоять за себя. Не ребенок.
Так они подогрели до нужного градуса самолюбие Бориса.
— Пусть только покажется, — угрожающе сказал Борис.
Они стали гулять по темной аллее, дожидаясь, когда окончится тур танцев. Наконец оркестр умолк. Борис ощупал в кармане нож, напряженно вглядываясь в людской поток, хорошо освещенный у выхода с танцплощадки. Кешка первым увидел обидчика Бориса.
— Вон он! С той самой…
Юноша в сером костюме держал под руку белокурую девушку. Они пошли по центральной аллее. Борис и его дружки в некотором отдалении шагали за ними. Когда юноша и девушка свернули на боковую аллею, компания нагнала их. Двое зашли вперед, двое вплотную следовали сзади.
— Ты что это нашего кореша обидел? — спросил Кешка.
— Отстань, — спокойно сказал юноша в сером.
Девушка прижалась к нему.
— Костя, вернемся.
— Нет, давай поговорим! — запальчиво крикнул Борис.
Один из парней сшиб с Кости кепку. Костя нагнулся поднять ее, но Кешка толкнул его в бок. Костя упал. Борис хотел пнуть его ногой, но девушка вскрикнула и бросилась защищать спутника. Удар пришелся по ней. Костя вскочил, размахнулся и ударил ближайшего хулигана — им оказался Кешка — в лицо. У Кешки из носа хлынула кровь.
— Борька, дай ему! — крикнул Кешка.
И Борис Таранин резким движением выхватил из кармана нож…
В небольшом зале суда нет свободных мест. Случай в парке известен всему городу, и судить Бориса пришли свободные от работы химики, строители, железнодорожники, пришли пенсионеры, учителя, молодежь. До меня долетают обрывки разговоров:
— Это что же, по своему городу ходи да оглядывайся?
— Я и говорю…
— Воли им много дали.
— Все прощают. Дадут десять лет, а выпускают через два, они и не боятся.
— Молодой, говорят, совсем, парнишка-то.
— Да им и в тюрьме неплохо. Живут вместе, кормят их не хуже, чем на воле. Нет, запереть бы его в одиночку: сиди да размышляй, вот тогда бы он почувствовал.
— А сроки бы можно и сократить. Чтоб только режим посуровее.
— Матери-то каково!
Конвоир вводит подсудимого. Борис наголо острижен. Смотрит прямо перед собой, мимо зала, и, как всегда, сутулится.
Секретарь громко объявляет:
— Суд идет!
Судья Николаев — пожилой человек с усталым лицом — открывает заседание.
— Народный суд города Ефимовска слушает дело по обвинению Таранина Бориса Яковлевича в нанесении телесных повреждений гражданину Сомову по статье 142, часть I.
В зале становится тихо. Борис отрывисто отвечает на вопросы судьи. Он угрюм и равнодушен, словно это не его судят, а кого-то другого.
Отец и мать Бориса сидят на один ряд впереди меня. Я вижу в профиль их лица. Яков Иванович сегодня трезв, лоб его наморщен глубокими складками, взгляд неотрывно устремлен на сына. Зоя Киреевна опустила вниз повязанную темным платком голову, губы ее беззвучно шепчут что-то. Она не слушает судью, на лице ее — ни внимания, ни надежды. Кто знает, какие у нее мысли сейчас?
С у д ь я. Обвинение понятно?
О б в и н я е м ы й. Понятно.
С у д ь я. Виновным себя признаете?
О б в и н я е м ы й. Признаю.
Суд идет своим чередом. Борис рассказывает о преступлении, прокурор и адвокат задают ему вопросы. Заседатель, пожилой рабочий с химического завода, смотрит на Бориса, стараясь придать своему лицу выражение бесстрастного внимания. Но, помимо воли, во взгляде его заметно недоумение. Он как будто не может поверить, что такой молоденький и толковый парнишка мог пойти на преступление.
П р о к у р о р. Какого цвета была рукоятка ножа?
О б в и н я е м ы й. Я сказал, что нож был не мой. Я его не видал. Кто-то сунул мне в темноте.
С у д ь я. Но вы нарисовали у следователя нож?
О б в и н я е м ы й. Он мне сказал: надо дело закрывать. Я и нарисовал.
Жалкие увертки. Жалкие попытки смягчить свою вину. Глупый мальчишка! Сколько раз я говорила тебе, что нельзя шутить такими вещами. У тебя однажды отобрали нож. Тебе дали возможность свободно выбрать путь в жизни и идти по нему. А ты? Что ты выбрал, Боря?
Гнев и боль сливаются в одно горькое чувство, давят сердце. Идет допрос потерпевшего, потом — свидетелей, я глухо слышу звуки голосов, изредка улавливаю обрывки слов, но не могу сосредоточиться. Борис сидит, ссутулив плечи и безучастно глядя перед собой. «Все равно, — написано на его лице, — теперь уж ничего не поделаешь».
Допрашивают свидетельницу — квартирную хозяйку потерпевшего.
— Парень он хороший, непьющий, скромный, все бы такие были. С девушкой дружит давно, больше года. И в тот вечер с ней в парк пошел. Вернулся поздно, я уж спала, открыла ему дверь и опять легла. Лежу, а тревожно мне чего-то, не спится. Слышу: вроде кто застонал. Думаю: почудилось. Нет, опять. Я к нему. «Костя, что с тобой?» А он бледный, за живот держится, и руки в крови. «Порезали меня, тетя Груня». Я в скорую помощь звонить. Три недели парень пролежал в больнице, ладно, еще благополучно кончилось…
Когда суд удаляется на совещание, я ухожу. Моя роль в драме Бориса Таранина кончена. Теперь ничего нельзя исправить.
На столе лежит письмо. Долго рассматриваю конверт, не пойму, откуда письмо. Мысли все еще там, в зале судебного заседания. На какой срок осудят Бориса? И неужели все-таки нельзя было добиться, чтобы он пошел по иному пути? Из Иркутска. Письмо из Иркутска, от Аллы. Я разрываю конверт.
«Дорогая Вера Андреевна! Я долго Вам не писала, Вы не сердитесь: хотела написать, когда все будет ясно. Теперь уже можно писать.
Но сначала я расскажу, как ехала. Поезд шел от Москвы пять суток, и я целыми днями смотрела в окно. Утром встану раньше всех и — к окну. Первый раз я видела такие огромные просторы — то равнины, то горы, то мост через широкую сибирскую реку. Я смотрела на города и села, на людей, которые ехали со мной в вагоне, и мне казалось, что все они живут настоящей, счастливой жизнью. И я думала о себе, что я тоже буду теперь с ними вместе, и мне было легко и хорошо. Один пассажир даже сказал: «Девушка, вы к жениху едете? У вас счастливые глаза». Я сказала: «Нет, не к жениху, а к бабушке».
Мария Алексеевна приняла меня ласково. Увидала и заплакала, вспомнила дядю Сережу, и я тоже с ней поплакала, а потом мы стали разговаривать. Она спрашивала о маме и вообще о нашей семье, и я сказала ей всю правду. И она просила, чтобы я звала ее бабушкой, как раньше.
Первую неделю бабушка не велела мне идти на работу, чтобы я отдохнула, а потом мы пошли вместе, и я устроилась в пошивочное ателье ученицей. Научусь шить, потом стану закройщицей, мне это очень нравится, буду шить нарядные платья и костюмы. И сама оденусь красиво, мне тоже хочется. А когда-нибудь приеду в отпуск в Ефимовск и сошью платья Вам и маме.
Вера Андреевна, я стала теперь совсем другая, люди хорошо ко мне относятся, и я стараюсь быть хорошей. Спасибо Вам, что посоветовали приехать сюда. Я Вам этого никогда не забуду, Вы и бабушка для меня самые родные люди.
На работе я не устаю, потому что работаю с охотой и не полный день, а шесть часов. Вечером мы с бабушкой ходим в кино, а один раз меня пригласил студент, наш сосед, я пошла с ним, а после кино позвала его домой, и бабушка угощала нас чаем. Я была бы счастлива, Вера Андреевна, если бы не думала о доме. Мать жалко. И Борьку. Мы уж с бабушкой думали написать им, пусть приезжают, жить есть где. А отец как хочет, он нам всю жизнь портил, его и Петьку Зубарева я ненавижу. Может, Вы поговорите с мамой и с Борей, а я им напишу. Боря тоже устроится куда-нибудь учиться, и будем жить. Тогда уж в отпуск я не поеду в Ефимовск, а Вы, если захотите, приедете к нам.
До свидания, дорогая Вера Андреевна, напишите мне, как Вы живете. Бабушка передает Вам привет, я ей про Вас рассказывала, и она Вас полюбила, как я».
Я дочитала письмо и опустила его на стол. И только сейчас заметила, что я не одна: на диване сидел Нилов.
— Простите, не хотел вам мешать, — сказал он. — Я слышал… Жена была на суде. Борису дали восемь лет. Вера Андреевна, дорогая Вера Андреевна, не знаю, как вас благодарить. Только сегодня я понял до конца, что могло бы статься с Эдиком, если бы не вы. Вы спасли мне сына. Подумать только, что он дружил с этим Борисом, с этим отвратительным Борисом…
— Борис вовсе не такой уж отвратительный, — холодно сказала я.
Нилов непонимающе посмотрел на меня. Мы вдруг сделались совсем чужими, словно виделись в первый раз. Он был возбужден сознанием миновавшей его опасности. Только сейчас он увидел пропасть, по краю которой шел его сын, и радовался, что Эдик не оступился. А до того, кто не сумел удержаться, ему, кажется, не было дела. И до меня тоже.
— Может быть, может быть, — пробормотал Нилов в ответ на мое замечание. — Но все-таки это ужасно. Схватить нож и пропороть живот человеку. Неужели Эдик мог бы…
— Мне пора идти, — сказала я, вставая.
— А, да, да. Позвольте, я вас немного провожу.
— Нет, не надо. Пожалуйста, не надо.
Он внимательно поглядел мне в лицо.
— Вам тяжело…
— Да. И я должна остаться одна.
Я хотела пройти мимо, но Нилов остановил меня, взял за руку.
— Простите меня, Вера Андреевна. Я понимаю ваше горе.
— Не надо.
Я отняла руку, и мы вышли.