ЭДИК НИЛОВ

1

Что лучше: жить спокойно, размеренно, смирившись со своим одиночеством, ограничиваясь теми радостями, какие приносит труд, и обманывать себя, что ты счастлива, или… Или вдруг по-настоящему ощутить, что такое счастье, любовь, взлет, а потом опять сложить крылья, опять работать и после работы возвращаться в свою комнату, зная, что тебя никто не ждет, что ты — одна, навсегда одна?..

Что лучше? Смешно спрашивать. Ведь это совсем не зависит от нас. Семнадцать лет прошло, как нет Андрея, все время встречались мне и проходили мимо люди, но никогда эти встречи не приносили такого счастья и такого горя. И вдруг этот человек…

Когда любят, говорят: необыкновенный, замечательный, самый лучший. Я не думала этого о Нилове. Обыкновенный, немножко беспомощный, он стал нужен и дорог мне со всеми своими достоинствами и слабостями. И никто не мог бы сказать, и я — всего меньше, почему он, а не другой…

Странно: по первому впечатлению он показался мне на редкость несимпатичным. Моя антипатия к Нилову возникла даже прежде, чем мы познакомились. И у меня для этого были причины.

Позвонил полковник.

— Товарищ лейтенант, вы вызывали Ивана Николаевича Нилова? — спросил он.

— Вызывала, товарищ полковник. Вчера я беседовала с Эдиком, помните, вы сами, поручили мне заняться этими ребятами. А сегодня хотела поговорить с отцом…

— Он у меня, — перебил полковник. — Товарищ Нилов у меня пришел жаловаться, что вы отрываете его от исполнения важных государственных обязанностей.

— У меня тоже государственные обязанности, — запальчиво ответила я.

— Так вы зайдите, объясните свою точку зрения Ивану Николаевичу. Мы ждем.

«Пришел жаловаться, — раздраженно думала я, торопливо шагая по улице, — жаловаться на меня за мою тревогу о его мальчишке. Инженер, а сознательности меньше, чем у малограмотной уборщицы. «Государственные обязанности…» Ну, я ему сейчас скажу… Я ему скажу, что воспитывать сына — это тоже государственная обязанность».

Когда я открыла дверь кабинета, полковник Ильичев что-то говорил сидящему через стол от него человеку. Он кивнул мне, разрешая войти, и продолжал:

— Вы напрасно полагаете, товарищ Нилов, что вас потревожили без причины. Причина очень основательная, я вам ее изложил. Если вы не сделаете выводов, то… То, возможно, со временем раскаетесь в этом.

Нилов был в сером пальто, на коленях его лежала серая шляпа, которую он слегка придерживал тонкими белыми пальцами с аккуратно остриженными ногтями. Все в облике этого человека — и хорошо сшитое пальто, и эта шляпа, и тщательно разглаженная манишка, и скромный галстук, и бледное худощавое лицо с высоким лбом, и зачесанные назад волнистые, уже несколько поредевшие волосы — все говорило об интеллигентности. Он сидел прямо и сосредоточенно глядел на свою шляпу. По-видимому, то, что говорил полковник, не только не волновало Нилова, хотя речь шла о его сыне, но казалось ненужным пустословием, и он лишь ждал возможности поскорее уйти.

Полковник умолк. Нилов медленно перевел глаза на собеседника.

— Я отказываюсь верить, — сказал он голосом удивительно приятного тембра. — Да, просто отказываюсь этому верить. Мой сын — с карманниками… Зачем? Я достаточно даю ему на карманные расходы. Но я, безусловно, поговорю с Эдиком. Если мало — я несколько увеличу сумму…

— На что тратит ваш сын карманные деньги? Вы интересовались? — жестко спросил полковник.

Тон его, видимо, обидел Нилова.

— Мальчику пятнадцать лет, и он должен пользоваться некоторой свободой, — сухо отозвался он. — Нельзя опекать его по мелочам.

— Нельзя отцовские обязанности ограничивать выдачей карманных денег, — еще резче проговорил полковник.

Нилов молчал, окончательно обидевшись. «Всякий милиционер считает себя вправе читать нотации, точно я какой-нибудь мальчишка, — думал он, должно быть. — Что случилось? Ведь ничего не случилось…»

— Ничего, в конце концов, не случилось, — сказал он вслух. — Видели мальчишку в магазине. Мало ли, зачем он мог зайти в магазин? Может быть, купить рыболовные крючки.

— Когда случится, — будет поздно, — предостерег полковник. — Если ваш сын окажется на скамье подсудимых…

Нилов пожал плечами.

— Вы меня извините, товарищ полковник, но…

Он не закончил фразу. По-видимому, предостережение полковника показалось ему чепухой, но он не нашел достаточно мягкой формы, чтобы высказать эту мысль вслух.

— Эдик, правда, допускает кое-какие шалости, но кто в мальчишеские годы… Мы с вами тоже были мальчишками. Это даже хорошо, что Эдик не тихоня. Из тихонь вырастают бездарности.

Нилов говорил с полковником, не обращая на меня ни малейшего внимания, хотя я сидела против него и сосредоточенно слушала разговор. Полковник встал, подошел ко мне.

— Познакомьтесь, Иван Николаевич, — властно проговорил он, — заведующая детской комнатой лейтенант Орлова. В дальнейшем советую поддерживать с Верой Андреевной регулярную связь до тех пор, пока поведение вашего сына не изменится. Мне необходимо отлучиться, а вы можете поговорить. До свидания.

— Вчера у меня был Эдик, — сказала я Нилову, когда полковник вышел. — И вот какой у нас состоялся разговор…

2

Эдик внешне мало походил на Рагозина и Таранина. Он был нервный, порывистый, его длинные руки с тонкими, как у отца, пальцами постоянно двигались, точно совершая в воздухе какую-то непонятную работу, а большие голубые глаза смотрели пытливо и немного презрительно.

— Знаете, почему я к вам пришел? — спросил он, явившись по моему требованию прямо из школы. — Любопытно. Милиция все-таки. Никогда не имел дела с милицией.

Ему явно хотелось казаться более взрослым и независимым, чем на самом деле. Ну, что ж…

— Мне, как ты догадался, тоже хотелось повидаться с тобой. Выходит, что интерес у нас друг к другу обоюдный.

— Выходит так. Вы что-нибудь будете спрашивать? Ребята говорят, что вы любите задавать вопросы и читать нотации.

— Не очень люблю, но иногда приходится. Я вчера звонила в школу, интересовалась твоими успехами в учебе. Оказывается, похвалиться тебе нечем. А в первой четверти учился хорошо. Что случилось, почему такая перемена?

Эдик издал презрительный смешок, подошел к этажерке, снял с нее плюшевого медведя и стал внимательно его рассматривать.

— У меня такое правило, — сказал он, резко обернувшись ко мне, — или все говорить, или ничего.

— Что ж, это неплохое правило. Надеюсь, ты будешь искренним.

— Не знаю, стоит ли…

Мне начинало надоедать его явное стремление порисоваться, но я решила быть терпеливой и посмотреть, что будет дальше.

— Не хочется учиться, — продолжал Эдик после небольшой паузы. — Химия, история, математика… Приходят учителя, объясняют, задают уроки. Зубрилы портят глаза над книжками. Я тоже раньше зубрил, а теперь не стал. Потому что не знаю, зачем это. Что я буду делать в жизни? «Герой нашего времени…» Лермонтов больше ста лет назад жил. Теперь другое время, и герои тоже.

— Это верно. Как же ты представляешь себе современного героя?

— Я не знаю. Ничего не решил. Может, лучше не думать. У нас многие ребята так живут — не думают. Придут из школы, покатаются на лыжах, сделают уроки и — спать. И каждый день так. А я думаю. Жизнь, например. Мы по биологии учили, что такое жизнь. «Форма существования белков, не находящихся в стадии разложения». Белки и все. А следующий урок был — литература «Смысл жизни в служении человека прекрасным идеалам…» Я нарочно записал. И не поймешь: то ли белки, то ли идеалы. Вы как считаете?

— Для меня тут нет противоречия.

— Нет?

— Конечно. Биологическая основа жизни ничуть не унижает человека. А вот презрение к идеалам превращаем человека в животное.

Эдик опять издал свой характерный смешок, взял с окна опавший с комнатного цветка листок, смял его…

— Скажи, Эдик, ты дружишь с кем-нибудь в школе?

— Нет.

— А Коля Рагозин и Борис — это твои близкие друзья или просто случайные знакомые?

— Друзья.

— Что-то сомнительно.

— Почему?

— Разве тебе не скучно с ними?

— Мне всегда скучно, и с ними, и без них. Но они мне нравятся, потому что не притворяются.

— Как не притворяются?

— А так. Они плохие, ну и не прикидываются хорошими. Захотели курить — курят, заговорили о женщинах — говорят, что думают. А другие притворяются. И я притворяюсь, поэтому я хуже их. Я тоже курю, только прячусь с папиросой, чтобы не увидела мать или учитель. И никого я не люблю. «Доброе утро, папа. Доброе утро, мама». А на самом деле они мне чужие. Они меня не понимают, они думают, я все еще маленький. «Эдик, вот тебе на кино». И суют десятку. Вот вы говорите: «Эдик, о чем ту думаешь?» Вам хочется знать, да?

— Да.

— А отец не спросит. Он бы подошел, сказал: «Эдик, мы с тобой мужчины, давай по-мужски поговорим». Нет, никогда. Ну и не надо.

— Ты ведь тоже можешь подойти к отцу: «Папа, давай поговорим».

В умных глазах Эдика мелькнула озадаченность.

— Не получится, — подумав, сказал он.

— Ты уверен в этом?

— Уверен. Для него все решено, он о своем заводе только думает, и ничего ему больше не надо. А я не знаю, как жизнь начать.

— По-твоему, Рагозин с Тараниным могут тебя научить?

Эдик вдруг покраснел. Видимо, я нечаянно попала в больное место. Он стыдился науки, преподанной друзьями.

— С чего началась ваша дружба?

— Так, ни с чего.

Он вдруг замкнулся, помрачнел, и мне не удалось вернуть нашей беседе прежний искренний тон.

— Ну, что же, Эдик, можешь идти, — сказала я.

— Разве вы не будете объяснять, что такое хорошо, что такое плохо? — с насмешкой спросил Эдик.

— Нет. Ты знаешь сам. И делаешь плохо потому, что это проще, чем делать хорошо. А ты непременно хочешь быть на виду. Или первым, или последним.

— С вами интересно поговорить, — снисходительно заметил Эдик.

— Приходи еще, когда захочешь. Я, между прочим, думаю познакомиться с твоими родителями, И побывать в школе.

— Не стоит.

— Ну, уж позволь мне самой решать.

— Решайте, — согласился Эдик и ушел.

3

Нилов сидел все так же неподвижно, держа на коленях свою шляпу и глядя вниз, и лишь изредка вскидывал на меня голубые близорукие глаза. В этих глазах был вопрос и растерянность и, пожалуй, недоверие.

— Эдик так говорил с вами? — спросил он, сделав ударение на слове «так».

— Да.

— Странно.

— Ваш сын одинок, у него нет друзей.

— Почему?

— Не знаю. Вероятно, его когда-нибудь сильно обидели. Впрочем, не могу утверждать, не знаю пока.

— Его никто не обижал, — сухо возразил Нилов.

— Вы можете не знать. Эдик проводит время с ребятами, которые вряд ли подходят ему в друзья. Мне кажется, он делает это назло кому-то.

Нилов сидит с видом жертвы, на бледном лице — выражение снисходительного внимания. Ничего не поделаешь, он вынужден слушать все, что ему говорят, хотя все это ему совсем не интересно.

— У Эдика переходный возраст. Через год — два, я полагаю, у него пройдет и эта порывистость, и страсть философствовать. Все встанет на свое место.

— Стихийное формирование взглядов не всегда дает хорошие результаты.

— Но ведь есть школа.

— Эдик выбился из нормального потока школьной жизни, он попал в водоворот и нуждается в помощи.

Нилов пристально посмотрел на меня.

— Я представлял себе работников милиции несколько иными, — задумчиво проговорил он. — Более грубыми, что ли. Но все-таки, не скрою, мне чрезвычайно неприятно, что милиция вмешивается в мою личную жизнь. Я был бы рад, если бы эта наша беседа была первой и последней.

— Не могу вам обещать, — возразила я.

Нилов помолчал, размышляя, по-видимому, стоит ли продолжать разговор. Все-таки он счел нужным кое-что объяснить мне.

— Воспитанием детей в нашей семье занимается жена. Она культурная и неглупая женщина. Может быть, ей даже будет полезно познакомиться с вами. Вот с ней вы можете поговорить о детях, она очень любит эту тему. Собственно, дети составляют единственную цель ее жизни. Ради них она бросила работу и посвящает семье всю жизнь. Да, вам стоит познакомиться, я ей скажу. А меня увольте. Я стараюсь быть хорошим мужем и отцом, но делать больше того, что я делаю для семьи, не могу.

— Если вы поймете, как нужно Эдику…

— Я — инженер, у меня ответственная работа, завод поглощает не только большую часть моего времени, но и все душевные силы. В особенности сейчас. Наш завод сильно отстал от современного технического уровня, и теперь, за какие-нибудь год — два, мы должны сделать огромный скачок вперед, — говорил Нилов тоном лектора, который не очень заботится о том, дойдут ли до слушателей его рассуждения, — просто он считает нужным высказать свою точку зрения и высказывает ее, а поймут ли — не его дело.

— Недавно я прочла в одной книге: «Производство не бог, чтобы ему приносить жертвы». Мне кажется, в этом изречении есть смысл.

— «Производство — не бог…» Любопытно. Но вряд ли верно. Производство требует жертв. Всякая творческая работа требует от нас не только разума, но и души, пота, крови… Всякая — будь то писательский труд, или труд инженера, или… заведующего детской комнатой. Не так ли?

— Так. А сыну вы все-таки должны уделять больше внимания. Подружитесь с ним. Это нетрудно. По-моему, он очень отзывчив на внимание и ласку.

Я не заметила, и он, вероятно, тоже, когда наша, беседа приняла новый характер. Нилову больше не было скучно, а я забыла о своей наставнической роли. Мы говорили, как два знакомых и приятных друг другу человека, и он не спешил уходить, а я больше не пыталась сосредоточить разговор только на Эдике.

Неожиданно — мне показалось, что очень скоро, а на самом деле, не так уж скоро — вернулся полковник. Он с веселым удивлением посмотрел на нас и сказал:

— Ну, я вижу, вы нашли общий язык. Очень хорошо. Советую встречаться почаще.

Это был самый естественный совет, совсем не от чего было смущаться, но почему-то моим щекам стало жарко. Нилов встал и простился с полковником.

— Вы не идете? — спросил он меня.

— Нет, мне еще надо поговорить с Василием Петровичем.

Не знаю, зачем я сказала неправду. Пришлось срочно придумывать какой-то незначительный вопрос. Почему было не выйти вместе с Ниловым? Нет, полковник все-таки насмешливо сказал: «Вы нашли общий язык». Неужели он подумал… Я и с другими родителями никогда не спешу оборвать беседу на полуслове.

— Инженер, а сын растет хулиганом, — сказал полковник, когда Нилов вышел. — Поразительно, до чего иногда умные, образованные люди невежественны в вопросах воспитания. Он ему увеличит карманные деньги! Парня надо драить с песком, а он — деньги. Воображает, что мальчик лакомится мороженым. А мальчик играет в карты, курит, водку пьет. Понял он хоть что-нибудь?

— Нилов? Я думаю — да.

Мне вдруг захотелось заступиться за Нилова. Это было уж совсем глупо. Я рассердилась на себя и резче, чем следовало, сказала:

— У него — завод, а детей воспитывает жена.

— Оно и видно. С женой тебе тоже, пожалуй, следует повидаться.

— Я и сама думала.

— Вот-вот. Ну, так о чем ты еще хотела?

И мы заговорили о другом.

4

Мне не скоро удалось побывать в семье Ниловых — скопились более неотложные дела. Я попросила Марию Михайловну познакомиться с Ниловым и последить за поведением Эдика.

Вместо благодарности Марии Михайловне при своих визитах часто случалось наталкиваться на унизительную холодность и даже высокомерное презрение. Она никогда не показывала виду, но в душе страдала от этого. Она приходит, чтобы помочь, а на нее смотрят, как на назойливого человека, вмешивающегося не в свое дело. Где их разум? Где, наконец, просто такт людей, окончивших институты и считающих себя культурными? Мария Михайловна по опыту знала, что именно в «культурных» семьях чаще всего ожидает ее грубый прием. И так как семья Ниловых относилась именно к таким, она не без тревоги постучалась в их дверь.

Предчувствия не обманули старую учительницу. Худощавая, довольно красивая женщина с небрежно заколотыми волосами, в ситцевом платье и чистом переднике приоткрыла дверь и, стоя на пороге, сухо осведомилась:

— Вам кого?

И Марии Михайловне на лестничной площадке пришлось объяснять, что она — учительница-пенсионерка, что ей поручили в детской комнате в некотором роде шефство над ребятами этого квартала, а поскольку Эдик ведет себя не совсем хорошо…

Елена Васильевна едва заметно пожала плечами, вздохнула и, сказав: «Проходите», с явной неохотой выпустила ручку двери.

В большой, светлой и опрятной комнате за круглым столом на высоком детском кресле сидела белокурая девочка лет пяти и рассматривала книжку с картинками. Елена Васильевна указала нежданной гостье стул и сама села рядом с девочкой.

— Я пришла познакомиться, — сказала Мария Михайловна со всей возможной приветливостью. — Может быть, я смогу вам чем-нибудь помочь в воспитании сына…

— Я сама справлюсь, — возразила хозяйка.

— Сегодня в красном уголке вашего домоуправления я буду проводить беседу для матерей-домохозяек, вы приходите.

— Благодарю вас, мне некогда.

Беседа не клеилась. Мария Михайловна не могла преодолеть неловкости, вызванной неприязненным приемом, ей хотелось подняться и откланяться. Она ведь больше не работает в школе и вовсе не обязана… Не обязана? По долгу службы — нет. Но другой, человеческий долг, не позволял ей уйти.

— Вы знаете, Елена Васильевна, Эдик…

Но Елена Васильевна не хотела знать.

— На Эдика все наговаривают, — перебила она учительницу. — Его и в школе учителя ненавидят. Бесконечные двойки по математике. А он всегда готовит уроки, я сама слежу, мальчик каждый день занимается по два — три часа. Я не знаю, что делать. Перевести его в другую школу?

— Я могла бы позаниматься с вашим сыном математикой, — предложила Мария Михайловна.

— Ах, что толку, — поморщилась мать Эдика, — все равно они его не переведут. Я же говорю вам, что они его ненавидят.

— А я умею считать до десяти, — слегка картавя, вдруг объявила девочка, сидевшая до того молча.

— Неужели? — удивилась учительница. — А как тебя зовут?

— Танечка.

— Ну, ну, посчитай, Танечка.

Танечка бойко сосчитала до десяти.

— Сколько вы берете за час? — спросила Нилова.

— Нисколько, — отозвалась Мария Михайловна с достоинством. — Я получаю пенсию, мне хватает.

Елена Васильевна слегка смутилась, но решила все-таки уточнить.

— Вы хотите заниматься с Эдиком бесплатно?

— Конечно.

Елена Васильевна сделалась любезнее, принялась расхваливать сына. Эдик способный, Эдик начитанный, Эдик добрый. Но его не понимают. Ребята нынче такие невоспитанные, грубые, они преследуют тех, кто выделяется из их среды, а учителя не принимают мер. Она всю жизнь посвятила воспитанию детей. Муж очень занят, не может уделять много внимания… Между прочим, мужу кто-то говорил, кажется, в этой самой детской комнате, что Эдик связался с плохими ребятами. Но она никогда не поверит. Все это выдумки, глупости. На собрание? Ну, хорошо, она придет, раз это нужно.

Нилова в самом деле пришла на собрание. Ничего умного, с ее точки зрения, она не услышала, она и не ожидала, просто пошла, чтобы сделать приятное учительнице, согласившейся заниматься с ее сыном математикой. Втайне она была очень довольна, что вдруг нашелся репетитор, да еще бесплатный.

Однако неожиданно для Елены Васильевны Эдик наотрез отказался от дополнительных занятий.

Тогда мы и познакомились с Ниловой.

5

Побывать в детской комнате ей посоветовал муж. К тому же Мария Михайловна неумеренно расхвалила мои педагогические таланты.

Это потом, позже, с обостренным интересом вспоминала я ее внешность, платье, жесты, слова, пыталась представить себе эту женщину молодой, когда Нилов встретил и полюбил ее. Тогда, в наше первое свидание, Нилова показалась мне довольно заурядной и не очень умной. Впрочем, пожалуй, она и на самом деле была таковой.

Елена Васильевна явилась в светлом демисезонном пальто, в шляпе замысловатого фасона и с яркой косынкой на шее. Она держалась прямо и как будто каждую минуту старалась подчеркнуть, что она — человек отнюдь не рядовой, и если бы не печальная необходимость, никогда бы не пришла ко мне.

— Я пожертвовала собой ради семьи, — говорила она, слегка растягивая слова. — Я по специальности врач-педиатр, меня очень ценили на работе, но когда я ожидала Эдика… Мы поговорили с мужем, и я решила бросить работу. Вы не представляете, как трудно мне было с ним. Он рос такой болезненный…

Я слушаю Нилову и мысленно корректирую ее рассказ, то и дело угадывая явное преувеличение. На самом деле Эдик вовсе не был таким уж болезненным, большая часть его недугов порождалась мнительностью мамаши, тем более, что детских болезней, по своей профессии, она знала множество. Уколы, пилюли, растирания, бессонные ночи над детской кроваткой, раздражительность, переходящая временами в истеричность, и — ощущение себя как жертвы…

Кажется, Елена Васильевна — одна из тех женщин, которые, сколько им ни дай счастья, все равно не сумеют быть счастливыми. Любимый и любящий муж, сын, молодость, здоровье, материальная обеспеченность, прекрасная специальность — казалось бы, радость и веселье должны постоянно жить в сердце этой женщины. Нет. Жертва. Мучается сама призраками несчастий, отравляет жизнь мужу, калечит детство ребенку.

Нилов был прав: говорить о своих детях Елена Васильевна может сколько угодно. Похоже, ни о чем другом она вообще не может говорить. Нет, зачем я так… Зло и вряд ли справедливо. Сама не пойму, почему эта женщина вызывает во мне такую неприязнь. Ведь бывают матери куда хуже ее.

— Я сама гуляла с ним, читала ему книжки, даже ходила на каток…

Ну, конечно, она сама. Она не пускала Эдика во двор, заметив на руках какого-нибудь мальчишки с их двора цыпки, которые ее необузданное воображение тотчас обратило в чесотку. Она не позволяла Эдику ехать в пионерский лагерь, потому что Эдик мог там утонуть, купаясь в реке, она почти не сомневалась, что он утонет, стоит ему только выехать за город. Мальчик хочет с отцом на рыбалку? Но ведь там придется спать в палатке, на сырой земле. Эдик простудится…

— А однажды он устроил бунт, вы понимаете, настоящий бунт.

Это случилось весной, когда Эдик учился в четвертом классе. Весь класс отправлялся в десятидневный туристический поход по области. Нечего говорить, что Елена Васильевна запретила сыну участвовать в этом походе.

Эдик настаивал. Мать не уступала. Отец пытался примирить сына с матерью. Он был согласен на любое решение, лишь бы восстановить в семье покой. В конце концов восторжествовала Елена Васильевна.

Класс уходил утром. Мать не спускала с Эдика глаз. Эдик остался дома. А вечером, когда пришел с работы отец, он вдруг исчез.

Ниловы провели ночь в мучительной тревоге. Обегали всех соседей, семьи всех знакомых Эдику ребят, заявили в милицию. Но еще целые сутки поиски оставались безрезультатными. Только на третий день удалось обнаружить Эдика у бывшего его одноклассника, Коли Рагозина.

Двое суток, проведенные с Колей Рагозиным, сделали Эдика совершенно другим человеком. Коля чувствовал себя самостоятельным и независимым. Мать? Что она смыслит в его делах? Эдька правильно решил проучить родителей. В другой раз не будут издеваться.

Вообще оказалось, что Эдик живет глупо. Что за лето, если не купаться вволю в реке, не плавать на лодке (нет лодки? — на берегу их сколько угодно, а Борька Таранин гвоздем откроет любой замок), не поесть досыта свежих огурцов, моркови и малины. Этого добра хватает в коллективных садах, а обмануть сторожа — дело немудреное. Да и купить можно. Деньги откуда? Ну, мало ли откуда…

Ниловы не узнали своего сына. Он сделался замкнутым, грубым, молчаливым. Уходил из дому и возвращался по собственному усмотрению. Требовал у отца денег то на книжку, то на краски, то на домино, но в тратах не отчитывался.

Так это началось. Так от полной покорности Эдик перешел к полной независимости.

— …Пришла эта пенсионерка, Мария Михайловна. Проводила у нас беседу. Я вам откровенно скажу: мне не хотелось идти. Выслушивать примитивные истины об авторитете родителей, о трудовом воспитании? Трудовое воспитание — как это надо понимать? Лишать детей настоящего беззаботного детства, раньше времени взваливать заботы на их неокрепшие плечи? Глупо. Но я подумала: может быть, это все-таки нужно. Попробую. Вернулась с собрания и сделала попытку.

— И что же?

…Она запоздала с обедом и не знала, за что хвататься: то ли вертеть мясо на котлеты, то ли прежде растопить плиту, то ли помыть овощи и порезать их на борщ. А Эдик лежал с книжкой на диване. И неожиданно для себя она сказала:

— Эдик, иди, помоги мне.

— Я? — удивленно спросил он из комнаты.

— Ты, ты! — крикнула Нилова. — Хватит барина из себя корчить. Любишь котлеты — так вот, проверни мясо.

— Переходим на самообслуживание? — усмехнулся Эдик, однако поднялся с дивана.

Обед поспевал вовремя. «А, может, это не такая уж глупость?» — подумала Елена Васильевна, довольная послушанием сына.

— А теперь, мама, позволь получить с тебя за работу, — улыбаясь, сказал Эдик.

Она как раз переворачивала котлету, котлета неловко шлепнулась на сковороду, жирные брызги упали на плиту. Запахло чадом.

— Уйди отсюда, не мешай, — сказала мать.

— Мне нужны деньги. Двадцать рублей, — серьезно и требовательно проговорил Эдик.

— Денег нет. Иди в комнату. Иди, тебе говорят.

— Мне нужно, мама.

— Зачем?

— Ну, не все равно?

— Ну, так и бери, где хочешь, если все равно.

— Ах, так? Хорошо, я найду, где взять, — загадочно сказал Эдик и вышел из кухни.

Предостережение Марии Михайловны о том, что Эдик способен на дурные поступки, мгновенно всплыло в ее сознании. «Что, если это правда? — с ужасом додумала Нилова. — Если он и в самом деле попытается добыть денег на стороне. Как? Картежной игрой? Воровством?»

Она кинулась в комнату. Эдик понуро сидел у стола.

— Зачем тебе деньги, Эдик? — заискивающе спросила она. — Ведь у тебя все есть. А у нас сейчас, правда, затруднительное положение. Папа получит, и я дам тебе.

— Мне нужно сегодня, — сухо возразил Эдик.

Тогда она, против обыкновения, попыталась проявить родительскую власть.

— Ты ничего не получишь. И с завтрашнего дня засядешь за математику. Я нашла тебе учительницу.

— Математику я учить не буду, останусь на второй год. А денег ты мне дашь. Иначе сама пожалеешь.

— Тиран! — истерически крикнула Елена Васильевна. — Эгоист, мучитель!

Она заплакала злыми, бессильными слезами. Эдик, не обращая внимания, опять лег на диван с книжкой. В кухне что-то зашипело. Елена Васильевна кинулась туда. Оказалось, сбежал суп. И эта последняя неприятность показалась Ниловой самой огорчительной из всех. Она тихо плакала, не вытирая слез, и две крупные капли, скатившись по щекам, упали в кастрюльку.

Тот мир, в котором она жила, гордясь собою, своим сыном и мужем, вдруг распался, и она почувствовала себя беспомощной, одинокой и жалкой. Авторитет родителей… Никакого у нее нет авторитета. Эдик не уважает ее, просто не считается, а Иван… Ему ни до чего нет дела. Знает только свой завод и рыбалку. Она бросила работу ради семьи, ради сына, а жертва ее оказалась неоцененной и ненужной. Эдик груб, плохо учится, а теперь связался с какой-то компанией. Придется дать ему денег, а то он бог знает что может натворить…

И Елена Васильевна пошла, достала из шкатулки две десятки и швырнула их на диван.

— Возьми!

И тут же потребовала выкуп:

— Но ты должен заняться математикой.

— Я подумаю, — снисходительно проговорил Эдик.

Елена Васильевна взглянула на часы и кинулась к умывальнику: вот-вот придет муж. Она умылась холодной водой и припудрила покрасневшие глаза.

Когда Нилов вернулся с работы, он не обнаружил и следа ссоры. По молчаливому сговору и мать и сын не подали вида. Елена Васильевна обычно скрывала все проступки Эдика, отчасти не желая тревожить мужа, отчасти из самолюбивого опасения, что он может обвинить ее в неправильном воспитании сына. Постепенно это вошло в привычку.


Это потом, позже она возненавидела меня. Несправедливо возненавидела: я никогда не желала ей зла.

Да, это потом… А тогда, через неделю после нашего разговора, она прибежала благодарить меня и даже принесла в подарок флакон духов. От подарка я отказалась, а за Эдика порадовалась вместе с ней. С ним у меня был долгий и трудный разговор — сначала в детской комнате, а потом в школе, втроем: Эдик, преподаватель математики и я. У Эдика неприязнь к преподавателю. Впрочем, она взаимна. Щеткин как будто даже огорчился, что с Эдиком будет дополнительно заниматься учительница.

Но, как бы то ни было, Эдик засядет за математику, он дал мне слово. Щеткин обещал почаще спрашивать его. Видимо, Эдик перейдет в девятый класс, с другими предметами у него сравнительно благополучно.

Елена Васильевна очень довольна. Ей кажется, что Эдик уже стал самым образцовым из сыновей. А главное, она сама, без мужа, решила такую сложную воспитательную задачу. Вероятно, и Нилов был доволен, что его не тревожат. Во всяком случае, ни разу не удосужился не только зайти, но хотя бы позвонить, справиться о поведении сына. И в школу тоже не являлся.

Но надолго ли хватит Эдику этого благонравия? Оно вовсе не такое уж устойчивое. Хорошо, что он стал усердно готовиться к экзаменам, но ведь это не все. Разве самой позвонить Нилову? Или зайти к нему на работу? Завтра мне все равно надо быть на заводе.

6

Я не застала Нилова на заводе — он уехал в командировку. А потом зайти было некогда, да и не находилось достаточных оснований. Эдик перешел в девятый класс, у него начались каникулы. Правда, он опять подружился с Рагозиным и Тараниным, но как будто они все меняются к лучшему. Может быть, Эдик положительно влияет на своих друзей? Все-таки окончил восемь классов, из интеллигентной семьи…

Однако Эдик оказался самым слабовольным. И вот, избитый Петькой Зубаревым и пьяный, он спит на диване в детской комнате. Полковник Ильичев сам звонит Нилову домой.

Нилов прибегает минут через двадцать. Тут полно народу: Коля Рагозин с матерью, Борис, Зоя Киреевна, несколько бригадмильцев. Нилов ищет среди них Эдика, не находит и пробирается к столу, за которым сидим мы с полковником.

— Вы сказали… мой сын… Вероятно, это ошибка…

Его губы бледны до синевы и дрожат, но глаза глядят сквозь очки с надеждой: может быть, это все-таки ошибка. Полковник гасит эту надежду.

— Вот ваш сын.

Нилов оборачивается. Эдик лежит на левом боку, одна рука свесилась на пол, из полуоткрытого рта спускается жгутик слюны. Лицо в синяках. Рубашка вылезла из брюк.

Нилов смотрит на сына остановившимися глазами. Он точно окаменел. Он как будто все еще не может поверить, что это его сын.

— Видно, немало хватил, — злорадно проговорил кто-то.

Нилов вздрогнул, точно его хлестнули бичом. Он повернулся и, тяжело волоча ноги, направился к выходу. Полковник остановил его.

— Товарищ Нилов, задержитесь. Необходимо кое-что выяснить.

Нилов взялся рукою за очки, стал снимать их и никак не мог освободить одну дужку. Наконец рванул с силой, справился с очками.

— По-том, — с трудом выговорил он. — Пожалуйста, потом. Я должен… немного прийти в себя. Какой стыд… Никогда не думал, что мой сын… до такого позора…

Полковник не удерживал его.

Поздно вечером Нилов вернулся. Все уже разошлись, я была одна. Эдик по-прежнему спал. Нилов бросил на него неприязненный взгляд и отвернулся.

— Это правда, что он участвовал…

— В грабеже? Правда, — сказала я.

— Его будут судить? Моего сына будут судить?

— Он заслужил это, — уклончиво ответила я.

— А сейчас… он арестован? Я не могу взять его домой?

— Берите…

Мне казалось, что за несколько часов Нилов постарел и осунулся, как после тяжелой болезни. Стало жаль его. Я хотела сказать, что ребят, возможно, не будут судить, но так и не сказала. Еще не знала сама. И к тому же мне пришло в голову, что чем труднее переживет Нилов случившееся, тем лучше. Уж теперь он не скажет: «Я отказываюсь верить».

Пока я размышляла об этом, Нилов разбудил Эдика, помог ему подняться. Я заметила на лице Ивана Николаевича выражение невольной брезгливости, словно он не к сыну прикасался, а к паршивому котенку.

— Я должен зайти к вам, товарищ лейтенант? — почтительно спросил меня Нилов-старший.

— Да. Завтра, пожалуйста.

— Это Вера Андреевна, — сонно проговорил. Эдик. — Ты разве не знаешь, папа, что это Вера Андреевна?

— Эдик пусть придет ко мне утром, а вы зайдите после работы.

— Хорошо, — покорно проговорил Нилов.

И вдруг спрятал лицо в ладонях.

— Какой стыд! — прошептал он. — Какой стыд!

7

Я возвращалась из горкома комсомола, где было совещание, посвященное работе бригад содействия милиции, и вдруг увидела Нилова. Он ходил по улице против детской комнаты, заложив руки за спину и тяжело задумавшись. Это ожидание на улице было ему, по-видимому, очень неприятно. Вот он вскинул голову, огляделся. Высматривает меня, или боится встретить здесь кого-либо из знакомых?.. Я была уже почти рядом, но из-за своей близорукости он не узнавал меня. Пришлось его окликнуть.

Мы прошли через мой кабинет в детскую комнату и сели друг против друга за стол.

— Их будут судить? — спросил он.

— Нет.

Нилов провел рукою по глазам, потер покрасневшие веки.

— Мой сын… Жена ничего не знает, я сказал ей при Эдике, что он просто подрался с ребятами. Если бы суд… Но все равно, это ужасно. Я просто в отчаянии.

— Ну, отчаянием делу не поможешь…

— Я не спал всю ночь, — продолжал Нилов своим негромким проникновенным голосом — этот голос с первой встречи поразил меня. — Все думал. Об Эдике. О себе. О своей семейной жизни. И о вас.

Вот как. Даже обо мне. Вдруг захотелось сказать ему, что я тоже заснула только под утро, тоже всю ночь думала о его Эдике и о других ребятах. Но какое ему дело… Какое дело до моих мыслей этому высокомерному инженеру… Впрочем, сегодня он вовсе не выглядит таким заносчивым, как тогда, у полковника. Растерянный человек с прищуренными, печальными глазами.

— Меня на заводе считают хорошим работником, жена уверена, что я — прекрасный муж и отец, и я сам так же полагал до вчерашнего дня. Правда, Эдик неровно учился и проказничал в школе, но я не придавал значения мальчишеским выходкам. Но вчера… Вы и полковник говорили мне, что я плохой отец. По-видимому, это действительно так. И, должно быть, не такой уж хороший муж. И не столь талантливый инженер, каким считает меня начальство, да и сам я считал до сих пор.

Переход от сознания своей непогрешимости к самоунижению показался мне чересчур резким, я невольно улыбнулась.

— Нет, не смейтесь. Я открыл в себе тяжкий порок: равнодушие. В сущности, я живу, как заводной механизм. Срабатывают какие-то колесики, и я двигаюсь по своему кругу. Подписываю чертежи, покупаю жене к дню рождения дорогие серьги, целую дочку, прошу сына показать дневник. Но, понимаете, все это без волнения, без радости. Словно какое-то самое главное колесика во мне испортилось… Вам скучно все это слушать?

— Нет, но…

— Странно? Правда, все это не относится к делу. Сам не знаю, почему я начал так издалека. Пришел поговорить о сыне и вот разоткровенничался. Но если бы вы знали… В трудную минуту мне не на кого опереться. Светлыми мыслями я могу поделиться с женой, а горькими — не с кем. Она — слабая женщина. И потом ее мучает болезнь дочки — у нас девочка болела полиартритом и не совсем оправилась. Жена все внимание отдает Тане, а Эдик… Да он ее и не слушается. Я много думал об этом и решил, что наша по видимости дружная семья на самом деле совсем не такова. Правда, печальный вывод?

— Да, вывод печальный. Но тем более вам надо заняться Эдиком.

— Понимаю. Теперь понимаю… Знаете, что меня поразило?

— Что же?

— То, что вы, посторонний человек, раньше меня увидели опасность.

— Как раз в этом нет ничего удивительного. Родители часто оказываются близорукими…

— В данном случае это имеет буквальный смысл, — улыбнулся Нилов.

— Простите, — смутилась я. — Но ведь в самом деле, нередко папа и мама в собственных детях не видят недостатков и всему находят оправдание. Мальчик груб? Это нервы, переходный возраст. Плохо учится? Виновата школа. Подрался? Молодец, умеет постоять за себя. А потом парень вырастает и проклинает родителей, которые не воспитали в нем привычки к труду, к самодисциплине и, в конечном счете, сделали его несчастным человеком.

Уже наступил вечер, в комнату надвинулся полумрак. Я встала, включила свет, вернулась на свое место. Нилов смотрел на меня и молчал. Почему он смотрит так пристально? Ничего интересного во мне нет. Синее платье с погонами, гладко зачесанные назад волосы, некрасивое лицо тридцативосьмилетней женщины.

— Скажите мне, как спасти Эдика, — горячо проговорил Нилов. — Я сделаю все…

Он даже выпрямился и подался вперед, всем своим видом подтверждая готовность следовать моим советам. А я… Я растерялась. Что ему посоветовать? Ведь он умнее и образованнее меня.

— Мне кажется, вы забываете, что Эдик уже не ребенок… Его интересы не ограничиваются алгебраической задачкой и порцией мороженого. Ему нужен…

Голос мой звучит неуверенно. Незачем, совершенно незачем так робеть. В конце концов, передо мною человек, не сумевший воспитать своего сына. Он непростительно виноват перед сыном.

— Ему нужен умный и сердечный старший друг. И таким другом для Эдика должны стать вы. Ведь вы сейчас не знаете, что его волнует, радует, огорчает, чем он увлекается… А надо знать.

Нилов смотрит на меня с пристальным вниманием, иногда кивает головой в знак согласия.

— Так. Все так…

— Пойдите с ним на охоту, на рыбалку, займитесь цветной фотографией — ну, я не знаю… Чтобы в чем-то сходились ваши интересы. А за внешним сближением наступит и душевное.

— Все-таки и мать во многом виновата, — робко говорит Нилов. — Избаловала мальчишку.

— Ей надо помочь, Иван Николаевич. Если вы не добьетесь, чтобы Эдик уважал и слушался мать, вы не добьетесь ничего.

Я уже вошла в свою привычную роль и преподношу Нилову целую лекцию о семейном воспитании. Эдик должен чувствовать постоянную заинтересованность родителей в его делах и мыслях. Влиять на него следует тактично, не оскорбляя самолюбия подростка. Надо добиться от него искренности во всем. Вместе решать сложные вопросы жизни. Вместе мечтать… И много еще наговорила я Нилову всяких полезных истин. Уж не знаю, помогут ли они ему.

Слушал он меня серьезно и опечаленно. Потом тихо заговорил.

— Проклятое равнодушие… Не знаю, как, почему оно меня одолело… Никогда не думал серьезно о сыне. Сыт, одет, ходит в школу — чего ж еще. А он не просто мальчишка, вы правы. Самостоятельный человек, хотя и очень юный. Пороть надо! — вдруг энергично воскликнул он.

— Что вы! Ни в коем случае.

— Надо! — настойчиво повторил Нилов. — Нас надо пороть, родителей.

— Ах, родителей, — засмеялась я. — К этому предложению охотно присоединяюсь.

Он тоже засмеялся и встал.

— Вам пора отдыхать, Вера Андреевна, я вас задержал.

— Нет, нет, что вы.

Один квартал нам было по пути, дальше мне предстояло идти одной по безлюдному и почти не освещенному переулку.

— Я провожу вас, — предложил Нилов.

Я отказывалась, я ведь всегда хожу ночами одна. Однако Нилов свернул со мной в переулок.

— Разве ваш муж не беспокоится, когда вы так поздно возвращаетесь?

— Нет. Обо мне некому беспокоиться.

— Вот как…

Нехорошо, что он меня провожает. Люди увидят и наплетут всяких небылиц. И сказать, чтобы вернулся, тоже неудобно. Ладно, пусть.

— Теперь я понимаю, почему Эдик бывает с вами откровеннее, чем со мной, — тихо говорит Нилов, когда мы прощаемся. — Вы такая обаятельная женщина…

Он задерживает мою руку в своей чуть-чуть дольше, чем следует. И мы расстаемся.

Я вхожу во двор, бегом поднимаюсь по лестнице. Сама не знаю, почему бегом. Ведь никто не ждет, как обычно. Обаятельная женщина… Это я? Какие глупости. Он благодарен мне за своего Эдика и из благодарности готов сказать, что угодно. А все-таки приятно. Обаятельная женщина — вот кто я, а не просто лейтенант милиции.

Смешно радоваться такому пустяку. Комплимент, да к тому же неискренний. Не надо было ему провожать меня… Как давно я не играла на пианино… Соседи, наверное, уже спят. Завтра будут ворчать. Но хотя бы что-нибудь негромко.

Осторожно трогаю белые клавиши. Сажусь и начинаю играть первое, что приходит в голову. Шуман, «Порыв». Забываю о соседях, которым надо спать. Забываю о своих мальчишках. Безраздельно отдаюсь потоку стремительной музыки, обновленная, помолодевшая, счастливая.

Стучат в стенку. Так я и знала. Обрываю игру, опускаю крышку пианино. И сразу что-то гаснет в душе. Как будто меня застали за чем-то запретным. Нарушила в полночь чужой покой. А если мне самой нет покоя? Ладно, пусть спят. Я не смогу сейчас спать. Оденусь и пойду бродить по ночному городу…

8

Начался учебный год. У Эдика все в порядке. Он иногда заходит ко мне, рассказывает о школьных и домашних делах. Август Ниловы провели в деревне.

— Вы не представляете, Вера Андреевна, какой там лес, — восторженно вспоминал Эдик. — Прямо волшебный, как на картинах Васнецова. Мы с папой на целый день уходили по грибы. Мама с Танюшкой где-нибудь около дома походят и все, а мы в такую чащобу забирались… Между прочим, он интересный, я даже не ожидал.

— Кто?

— Да отец. Про фронт мне рассказывал. Он, видно, не всегда был таким тихоней. В разведку даже ходил.

— Твоего папу очень уважают на заводе.

— Ему повезло. Воевал — интересно жил, инженером стал — опять интересно.

— Ну, воевать-то, положим, небольшое удовольствие. А инженером стать и тебе дорога не заказана. Ты теперь не думаешь, что учиться не имеет смысла?

— Запомнили? — Эдик с упреком посмотрел на меня. — Это я, конечно, глупость тогда сказал. Без знаний в наше время нечего делать. Только много ерунды приходится зубрить. Зачем мне это? А теорию космических полетов не преподают. Поневоле отстанешь от жизни.

— Это же не такая простая штука — теория космических полетов.

— Ну, хотя бы основы, — не сдавался Эдик.

Нилов-отец тоже заходил ко мне однажды после возвращения из отпуска. Он сильно загорел и, видимо, хорошо отдохнул, взгляд его стал живее, движения энергичнее. Горделиво хвастался своими беседами с Эдиком и уверял меня, что Эдик окончательно переменился. Прежнее самодовольство вернулось к Нилову, и мне было неприятно, словно он в чем-то обманул меня. Мы расстались холодно.

А через два дня он позвонил мне.

…Как вы себя чувствуете? Как успехи в работе? Эдик вчера получил по химии четыре. Может быть, он станет в будущем инженером-химиком, как отец. Если можно, я зайду поговорить. Насчет Эдика. И вообще. Завтра? Хорошо, завтра. Всего доброго.

И все. Ничего особенного, не правда ли? Просто вежливый разговор. Но все-таки на душе светлеет оттого, что кого-то интересует твое самочувствие и твои успехи. Не по долгу службы, как полковника, а просто так.

У меня сидела Мария Михайловна, что-то говорила. Я изо всех сил старалась сделать внимательное лицо, но, кажется, мне это не удавалось. Зачем я назначила встречу на завтра? Мы могли бы поговорить сегодня. Хотя, к чему это… Эдик теперь ведет себя хорошо. Нам вообще незачем встречаться с Иваном Николаевичем. Надо позвонить и сказать ему об этом.

Мария Михайловна уходит. Мне не сидится одной в детской комнате. Я припоминаю, какие дела у меня могут быть в городе и, предупредив Варвару Ивановну, что отлучусь часа на два, выхожу на улицу.

Солнечный осенний день. Ветер гонит по мостовой серый бурунчик пыли, шуршит сухими листьями, перекатывает бумажки от мороженого. А вот стоит старый тополь, весь зеленый, без единого желтого пятнышка. Не хочет покориться, упрямец. А пора бы понять, что осень близко, что она уже пришла…

Но какая хорошая, совсем особенная нынче осень. Неужели потому… Да, зачем себя обманывать? Не помню, когда, с чего это началось. Я пришла к полковнику и там увидала несимпатичного человека со шляпой на коленях. Мне же не семнадцать лет, чтобы тешить себя несбыточными надеждами. Но сердце… Не в моей власти приказать ему биться ровно, как прежде.

Говорят, молодость не возвращается. Чепуха. Сколько мне лет? Неужели почти сорок? Вот этому человеку, который идет мне навстречу, — ему сорок. Нет, все семьдесят. Идет и думает, должно быть, что портфель, зажатый у него под мышкой, да ожидающий его обед — это и есть жизнь. У меня появляется озорное желание крикнуть этому человеку: «Глупый! Распрямись! Посмотри, какое удивительное облако плывет у тебя над головой. Как дрожат листья на тополе. Какой забавный малыш катит по дороге звенящий о проволоку обруч!»

Радость… Она все время живет во мне. Неосознанная, тайная радость. Как немного надо человеку, чтобы стать счастливым. Завтра он зайдет. Мы поговорим об Эдике. Он спросит о моих делах и будет увлеченно слушать новости, которые кроме него никому не интересны. И наверняка нашей беседе помешают, потому что мы ведь встречаемся только в детской комнате, только в деловой обстановке. Он посидит и уйдет, а я останусь в смятении…

Зачем, зачем это беспрестанное волнение?.. Ведь ничего не может измениться в моей судьбе. Нилов не свободен. У него жена. У него дети. Эдик. Ради Эдика он и приходит ко мне. Да, конечно, только ради Эдика. А я вообразила… «Волевая, сильная, женщина с характером…» Это обо мне говорят. А я вовсе не волевая и не сильная. Безрассудная, как девчонка. Надо взять себя в руки. Вот вернусь в детскую комнату и позвоню, чтобы не приходил. Да, но что он подумает? Он сразу поймет, что… А это ни к чему. Нет, пусть приходит. Но я скажу, что тороплюсь, мы поговорим об Эдике и больше ни о чем. И я ни за что не позволю ему провожать себя, как в прошлый раз.

9

— Вера Андреевна, я пришел к вам… Я выбил окно… Меня, наверное, исключат из комсомола, может быть, даже из школы. Тогда я не буду жить. Я не хочу так жить.

— Почему тебя исключат? Что за окно? В школе?

— Нет. У Щеткина дома. Он выбежал и закричал, что я чуть не убил ребенка. Я запустил камнем.

— Как? Умышленно?

— Нарочно. Потому что он гад.

— Эдик!

— Мне теперь все равно.

— Брось глупости, — строго сказала я. — Ну-ка, рассказывай, что случилось. С самого начала.

— Начало было давно.

— Неважно. Рассказывай все. Понимаешь, все?

— И о том, как я стал вором?

— И об этом.

10

— Когда я подружился с Колькой и Борисом, у меня как будто две жизни стало. В школе — одна, а на улице, с ребятами, — другая. Они же были отчаянные и за это мне нравились. Колька показывал, как надо лезть в чужой карман. Я тренировался, лез к нему. Совсем мне это было не нужно, просто интересно… Как это забраться в карман так, что человек не почувствует?

А один раз в очереди… Большая была очередь, бестолковая, все друг друга давили, толкали. Колька мне говорит: «Вон, видишь того толстяка? Давай! А мы с этой стороны нажмем».

Колька — он такой… Его ребята слушались. И я почему-то ему подчинялся. Взял и пошел к этому толстяку. На нем был старый костюм, карман в брюках чуть-чуть надорван. Мне деньги не нужны были, сам не знаю, что случилось. Вот как на мосту иногда стоишь, и вдруг захочется прыгнуть. И тут.

Ребята нажали сзади, я прилип к этому дядьке… А пальцы сами… Там был портсигар и какие-то бумажки… Я захватил эти бумажки.

Потом, на улице, Колька сам сосчитал деньги. А мне и смотреть не хотелось, как он считал. Оказалось — сорок два рубля. Он считает, а у меня в голове: «Вор! Вор!» Я не хотел брать деньги, а Моряк рассердился: «Запачкаться боишься?»

Мы их в сквере делили. Погода была плохая, дождь собирался. Я не посмел отказаться. Моряк дал мне двадцать рублей, остальные взял себе с Борисом. Я пошел домой. И тут — дождь. Пришел весь мокрый. Смял эти десятки и выбросил в уборную.

А уже был сентябрь, учились. На другой день иду в школу, а сам боюсь. Вор. Как я, такой, сяду за парту, буду со всеми учиться, отвечать уроки? Стихи Пушкина, например.

Но в школе, конечно, ничего не знали. К нам как раз назначили нового классного руководителя — этого самого Щеткина. И я учился и уроки отвечал. Но все время был как будто грязный. Знаете, как: лицо помоешь, а шея грязная, под воротником не видно. Вот и я… Никто не видит, а я знаю, что я грязный.

На уроке мне иногда замечание сделают: «Нилов, не вертись!» А мне смешно. Не вертись. Подумаешь. Знали бы… Совсем я перестал учителей уважать. Неправильно, теперь я понимаю, откуда им знать. Но все равно, как-то должны были догадаться. И учителей не уважал, и себя не уважал.

А потом мне попалась «Педагогическая поэма». Читали? Вот книга! Я всю ночь читал, утром взял в школу, на уроках читал. Спрячу под парту и читаю. Читал и думал. Как бывает в жизни — был последним человеком, а можешь сделаться самым лучшим.

Я стал как следует учиться. Вообще, решил жить по-настоящему. Подал заявление в комсомол. Меня спросили, какие отметки, какую несу общественную нагрузку, и приняли. Значок, билет — все. Комсомолец. Другой человек. Вчера был один Эдик Нилов, а сегодня — другой.

У меня был как праздник. Шел в школу и ждал: вот сегодня что-то случится. Вызовут в комитет комсомола, скажут: «Нилов, поручаем тебе…» Пускай будет поручение невыполнимое, я все равно сделаю. Нет, я понимал, что на полюс меня не пошлют. Пускай будет обыкновенное школьное поручение. Но я же комсомолец, я должен выполнять свой комсомольский долг.

Нет, никто ничего не говорит. Тогда я сам пошел. У нас Лена Чагина секретарь комсомольской организации. Неудобно самому, но я пошел. Лена удивилась и вроде даже с досадой меня выслушала.

— Ты же рисуешь для стенгазеты…

— Так я и раньше рисовал.

— Ну, хорошо, зайди завтра. У нас один вожатый отряда плохо работает, я поговорю о тебе.

Мне обидно стало. Как будто выпрашиваю себе что-то незаслуженное. Думаю: не пойду.

И не пошел. Но она сама меня встретила в коридоре.

— Да, Нилов, я говорила о тебе с вашим классным руководителем. Он считает, что ты недостаточно дисциплинирован. Даже говорит, что мы поторопились принять тебя в комсомол. Неужели правда, что ты плохо ведешь себя на уроках?

— Правда! — крикнул я.

И на следующем уроке все время разговаривал, пока меня не выгнали из класса. И назло Щеткину бросил учить математику. Если бы не вы, да не Мария Михайловна, — остался бы на второй год. Вот учительница… Таких бы побольше. А Щеткину я правильно окно разбил. Ребенок, конечно, ни при чем, страшно, если бы попал камнем, а ему так и надо. Я ему еще разобью, пусть только вставит!

— Эдик! Возьми себя в руки. И расскажи все-таки, что случилось сейчас.

— Исключат меня из комсомола, — повторил Эдик безнадежно. — Я знаю, исключат. Так мне и надо.

— Ты слышал: я спрашиваю тебя…

— Что случилось? Ничего особенного. Это я тогда его возненавидел. «Поторопились принять в комсомол!» А сейчас просто… Да я вам расскажу по порядку. Был урок…

11

У Щеткина злые глаза. Желтая, сморщенная у глаз и у рта кожа, низкий лоб, слегка впалые щеки и продолговатые злые глаза. Я смотрю в его лицо и представляю, как все это произошло.

— Нилов, что тебе?

— У меня вопрос.

— Вечно у тебя вопросы. Надо внимательнее слушать. Ну, что ты опять не понял?

Эдик задал вопрос по объясненному материалу.

Щеткин, по выражению Эдика, скривился. Я представляю его гримасу. Презрительно опущенные углы рта опускаются еще ниже, в прищуренных глазах — откровенная неприязнь, костлявые пальцы нетерпеливо, как сейчас, пощипывают плохо выбритый подбородок.

— Тебе не переползти без репетитора в десятый класс, вот что я вижу из твоего вопроса. Придется опять просить помощи у какой-нибудь старушки.

— Не переползти? — переспрашивает Эдик. — Значит, я переползаю? Что я — пресмыкающееся?

— Ладно, я повторю объяснение, — с унылым вздохом говорит Щеткин.

Сознает ли он, что довел ученика до такого состояния, когда тот вообще не способен воспринимать какие-либо объяснения?

— Кто еще не понял? — продолжает преподаватель, обводя глазами класс. — Все поняли? Значит, один Нилов. Итак…

Щеткин подходит к доске, поднимает руку с мелом.

— Не надо! — кричит Эдик, вскакивая со своего места. — Можете не объяснять. По-вашему, я дурак, ну и пусть, дуракам не нужна математика, обойдусь без ваших теорем.

Щеткин багровеет.

— Выйди из класса.

— И выйду!

Эдик хватает книжки и уходит.

Так это произошло. А теперь Щеткин сидит за моим столом, там, где час назад сидел Эдик. Щеткин написал заявление на своего ученика, ходил к полковнику, полковник направил его ко мне. Математик оскорблен: как же, приходится объясняться с каким-то лейтенантом милиции! «Вы можете считать, что сами себе кинули в окно камень», — вот что я ему сказала. Он пообещал пожаловаться в горком партии. Пусть идет. Если после того, как с ним познакомятся в горкоме партии, Щеткина оставят на преподавательской работе, — может считать, что ему повезло.

Я все-таки продолжаю беседу. Будет или не будет толк, а я должна высказать ему все.

— Вы не уважаете своих учеников. Как вы можете работать с ребятами, если не считаетесь с их человеческим достоинством?

— У меня их больше ста человек. Если я стану перед каждым делать реверансы…

— При чем тут реверансы? Но ведь подростки очень впечатлительны, они горячо реагируют на каждое слово. А вы оскорбили Эдика.

— Поражаюсь, — опять хватаясь за свой острый подбородок, иронически произносит Щеткин. — Поражаюсь вашему отношению… Милиция защищает хулигана и готова обвинить меня. Разболтанный мальчишка выбил в моем доме стекло, мало того — чуть не убил моего ребенка, а мне устраивают допросы и читают наставления. — Голос его вдруг срывается на крик. — Это безобразие! Это хамство! Я буду жаловаться, вы не смеете оставить безнаказанным…

— Перестаньте кричать!

— Что? — теперь очень тихо спрашивает Щеткин. — Вы еще повышаете на меня голос?

— Повышаю. Потому что иначе вы бы меня не услышали. Я вовсе не защищаю Эдика. Но если бы вы вели себя тактично, как подобает педагогу, этого вообще не случилось бы. Вот о чем вы должны подумать.

— Давно мечтал услышать милицейские поучения, — с наивозможным ехидством говорит Щеткин. — Но полагаю, что с меня вполне довольно. Сожалею о потерянном времени.

Он сказал еще несколько фраз в том же духе и удалился.

12

Я обещала Эдику быть на заседании комитета комсомола. Прихожу в школу пораньше, мне хочется поговорить с завучем. Удачно: Павел Михайлович один, проверяет тетради. Он встал мне навстречу, пододвинул стул, улыбнулся.

— У вас сердитый вид, товарищ лейтенант. Переживаете за Нилова?

— Переживаю. Я говорила со Щеткиным. Он же злой, Павел Михайлович. Вы понимаете: просто зол на весь мир. Как может такой человек работать преподавателем?

— В анкете нет графы, зол или добр. Нет, Вера Андреевна.

— И напрасно. На любую другую работу людей можно принимать в зависимости от анкеты и диплома, но педагог… У педагога должен быть талант. Как у художника и музыканта. Если человек не любит ребят, нельзя ему быть педагогом.

— Щеткин знает свой предмет.

— Но этого же мало, мало! Ведь чтобы стать писателем, недостаточно быть грамотным. Нужны ум, сердце. И учитель… Великая у него роль. Но на великие роли разве годятся бездарности?

— Не годятся. Но вот беда: не всегда от них удается избавиться. Вы правы, есть еще и среди нашего брата люди случайные. Надо бы конкурс, что ли… Как в вузах. Или испытательный срок. Приходи в школу, поработай год — посмотрим…

— Вот, вот. Пусть ошибки, неудачи, пусть там не ладится на первых порах с методикой, но любовь к ребятам — без этого нельзя. Как вы считаете, Павел Михайлович?

— Да так же. Нельзя.

— Ну, вот. И Эдик не так уж виноват. Я бы и сама с удовольствием выбила этому Щеткину стекло.

Завуч смеется.

— Я думаю, вам опасно продолжать работу в детской комнате. Ваши мальчишки начинают дурно влиять на вас. Ну, идемте, пора.

Заседание комитета комсомола происходит в том самом классе, где занимается девятый «Б». Эдик сидит на своем месте — на третьей парте у окна. За другими партами расположились члены комитета комсомола, Павел Михайлович, Щеткин и я. Лена Чагина стоит за столом. Она в прошлом году окончила эту школу, теперь работает тут лаборанткой и избрана секретарем комсомольской организации. У Лены толстые косы, круглое белое лицо, наивные девчоночьи глаза — им совсем не идет суровое выражение. Хорошая девушка, но роль секретаря комсомольской организации явно не для нее. Не хватает интуиции, слишком поверхностно оценивает факты, слишком прямолинейна. Вчера я говорила с ней об Эдике. Бывшей отличнице, непогрешимой ученице, ей не понятен его бунт. Вот и сейчас:

— Мы не можем ставить рядом слова «комсомолец» и «хулиган». А Нилов не видит разницы. У него в кармане комсомольский билет, а он хватает камень и швыряет его в окно преподавателю. И такой поступок простить? Я считаю, что Нилова надо исключить из комсомола. Он не оправдал нашего доверия.

— Исключить? Товарищи комсомольцы, не слишком ли вы спешите? — спрашивает Павел Михайлович.

— А кто ему велел бить стекла?

— Девятиклассник ведь — не малыш.

— Мог бы, в конце концов, пойти к директору, к вам, Павел Михайлович, посоветоваться, если его обидели. А он — камнем…

— И все же, ребята, так нельзя, — говорит курчавый паренек, наверное, самый юный из всех.

Они долго спорят. Потом выслушивают длинную речь Щеткина. Безобразие, хулиганство, издевательство над педагогом. Мало исключить из комсомола, надо отдать под суд. Он был у начальника милиции, потом вот у товарища — полуоборот в мою сторону — в детской комнате. Но милиция смотрит как-то странно… Тем не менее, он считает…

Наконец дают слово Эдику. Он от волнения больше обычного дергает руками, беспокойно оглядывается.

— Да, я виноват… Теперь я вижу… Виноват. Но и он тоже… Зачем оскорблять? «Не переползешь…» Ребята, я понимаю, дурацкое самолюбие, просто сделалось обидно. Если бы один раз, а то всегда. Правда, мне не очень дается математика, я немного запустил, но я же стараюсь. Если б не хотел понять, не стал бы задавать этот злосчастный вопрос. А Николай Иванович всегда сделает такое лицо… Можно же без единого слова оскорбить человека, просто скривить губы, и ты поймешь, что о тебе думают. Я прошу… Оставьте меня в комсомоле… Больше никогда…

У Эдика перехватывает голос. Безнадежно махнув рукой, он садится.

— Кажется, все высказались? — спрашивает Лена Чагина.

Я прошу слова.

— Товарищи, я — коммунистка, почти пятнадцать лет в партии. И я прошу вас… Я хочу поручиться за Нилова. Он сделал глупость, вы правы, что так строго его осудили. Но исключать из комсомола — это все-таки было бы несправедливо. Он совсем недавно в комсомоле, еще не успел понять до конца высокий долг комсомольца. Давайте поможем ему. Все вместе — вы и я.

13

Строгий выговор — это тоже серьезное наказание для комсомольца. Но Эдик его заслужил, он сам это понял. Пришел ко мне вечером, осунувшийся, испуганный, громким шепотом сказал:

— Вера Андреевна, а если бы я в самом деле его убил?

— Кого?

— Ребенка. Ребенок лежал в кроватке, камень упал возле нее. Щеткин говорит. А если бы в голову… Такому маленькому много ли надо.

Я не стала его успокаивать.

— Да, и так могло быть. Так и бывает. Один миг безрассудства — и непоправимое несчастье.

— Я, как подумаю, страшно становится. Ребята правильно хотели меня исключить.

— А я права, что поручилась за тебя? Ты меня не подведешь?

— Ни за что! — горячо воскликнул Эдик. — Вы увидите, Вера Андреевна… Я теперь стал взрослым. Так сразу, вдруг. Вчера, когда кинул в окно камень, был мальчишка, безмозглый к тому же. А когда слушал ребят на комитете комсомола… Вы не знаете, что со мной было. Если бы исключили, — хоть не жить. Сижу и думаю: только бы оставили, только бы оставили… Я докажу. И вам даю слово. Вам, коммунистке, даю честное слово: буду настоящим комсомольцем. Я вас, знаете, как уважаю, Вера Андреевна? Да, нет, это не то слово… В общем, понимаете…

— Понимаю. И вот что тебе скажу: в будущем тоже борись за себя, отстаивай свои права. Но только не такими методами.

Эдик вздохнул и согласно кивнул головой.

— И потом учти… У всякого человека есть свои слабости. И преподаватель — тоже живой человек. Надо быть строгим к себе и снисходительным к другим. И кое-что уметь прощать.

— А вот это — нет, — бурно запротестовал Эдик. — Не согласен. Настоящему человеку никакой снисходительности не надо. «Человек — это звучит гордо». Помните? Вот вы — настоящий человек. Вам ничего не надо прощать.

— Ты ошибаешься, Эдик. Мне далеко до настоящего человека. И вообще, ты сегодня слишком много объяснялся мне в любви. Как у тебя с математикой сейчас? Мария Михайловна с тобой по-прежнему занимается?

— Нет. Не надо, я сам.

— Сам — это лучше. Но здесь тоже не надо перегибать. В порядке консультации, если будет необходимость…

— Ладно, я учту. До свидания, Вера Андреевна.

— До свидания, Эдик. Желаю тебе успеха.

Он уходит, а я мысленно вновь повторяю наш разговор. Не просто поручителем, а на какое-то время я стала для Эдика образцом человека. Он с мальчишеской непритворной искренностью полюбил меня. Это хорошо, это нужно. Слово любимого воспитателя в десять раз весомее слова воспитателя по должности. Макаренко потому и творил чудеса с ребятами, что они его любили.

Но по силам ли мне такая ответственная роль? Просто страшно. Я совсем не безгрешна. Если бы Эдик знал… Что, если он когда-нибудь узнает?

Нет. Никто и никогда. Ни Эдик, ни сам Нилов, никто. И сама я должна забыть, покончить с этим. Иван Николаевич Нилов для меня только отец Эдика. Человек, который мне нужен. С которым я могла бы быть счастлива… Бред, бред! Перестань, забудь, прогони эти мысли. Мужественный лейтенант милиции, гроза мальчишек… Где твое мужество? Прочь, нежданная весна. На дворе ноябрь, уже сыпал первый снежок. Оттепель сейчас никому не принесла бы радости, от нее только слякоть. И у меня в волосах седые нити. Давно пора образумиться.

Я стараюсь. Я изо всех сил стараюсь победить самое себя. И кое-что мне, право же, удается. Мы редко встречаемся с Ниловым, но если он заходит, я стараюсь говорить только об Эдике, даю разные воспитательные советы, привожу примеры: так поступают в хороших семьях, так — в плохих. Он внимательно слушает, соглашается, обещает быть образцовым отцом. И ни о чем не догадывается. Я очень рада, что он не подозревает. Но иногда бывает обидно. Милый, чужой человек, ты не знаешь, как иногда мне бывает грустно и обидно…

Мама Эдика тоже иногда заходит, неумеренно благодарит за поручительство и хвастает. Эдик — замечательный, только у него вспыльчивый характер. Это — от нее, муж очень сдержанный, а она может от пустяка вспыхнуть, как спичка. И Эдик такой же. Подумать только, что его могли исключить из комсомола. Если бы не вы…

Вспыльчивый характер. Наверное, кричит на мужа по всякому пустяку. А он терпит, потому что любит ее. Вот таким — счастье. Губы тонкие, глаза невыразительные, пустые, кожа на лице пористая, некрасивая. Неприятная женщина. Или я несправедлива? Да, да, я несправедлива, я завидую ей, я…

— Вы приходите к нам встречать Новый год. Непременно, непременно. Эдик очень хочет, и я, и муж, мы все вас просим. Ведь вы — одна? Эдик говорил мне, что вы живете одна, ребята все знают. А если у вас есть друг, можете с ним… Как хотите. Но обязательно, мы будем очень рады.

Я отказываюсь. Мне не надо идти к ним. Но она не хочет слушать.

— Нет, пожалуйста, я скажу мужу, он сам зайдет пригласить вас, они вместе с Эдиком зайдут.

Ну, конечно, она совсем не плохая женщина. Гостеприимная и любезная. А за то, что чересчур расхваливает Эдика, разве можно ее осуждать? Мать, такая же, как большинство матерей. Видит не то, что есть, а то, что ей хочется.

Почему бы, в конце концов, не пойти? Если она так настаивает, — я приду. Мне даже полезно посмотреть Нилова в домашней обстановке. Пусть глупое сердце потерзается ревностью и смирится. Одно дело, когда знаешь, что человек женат, и совсем другое — когда видишь, как он проявляет свои чувства к жене и детям. Это поможет мне справиться с собою.

Пойду.

14

Новый год. Новый не только потому, что меняется календарь. Меняется сама жизнь. Что-то небывалое творится в колхозах, широким заходом распахивается целина, повсюду бурно растут новостройки. А в небе крутится маленькая планета, сделанная на земле руками советских людей. Это свершилось в уходящем году. А что случится в том, который наступит через два часа? Он будет еще богаче. Просто чувствуется по темпу жизни, что он будет богаче. Для всех. И для меня.

Удивительно светло и радостно на душе. Хочется быть нарядной, красивой. Давно я не завивала волосы, наверное, разучилась. Как непривычно в этом светлом платье. Все-таки оно мне идет. И пышная прическа тоже. Только вот седина… Разве срезать? Нет, пусть. А глаза совсем молодые. Им следует быть постарше и не так блестеть. Впрочем, пусть блестят — праздник…

Я выхожу из дому. Вечер морозный, над головой яркие, как новые монетки, звезды. За окнами сверкают огни елок. Несмотря на поздний час, на улице оживленно. Люди идут в гости, в клубы, во Дворец культуры.

Когда я приближаюсь к дому Ниловых, меня снова охватывают сомнения. Надо ли идти? Но ведь никто не знает… И у меня хватит выдержки, чтобы не выдать себя. А потом — они так звали… Я поднимаюсь по лестнице, звоню.

Гости уже собрались. Соседи Ниловых — бухгалтер с женой, молодожены инженеры — его зовут Павлом, жену Асей — и еще человек шесть, все парами: муж с женой.

В просторной гостиной высокая, под потолок, густо украшенная игрушками елка. В уютном полумраке при свете елочных огней все выглядит особенно празднично. Таня демонстрирует елку.

— А вон тот шарик, вон-вон, зеленый, с ямочками, видите? Это я выбирала.

Ася смотрит на девочку, смеется. Наверное, мечтает, когда у нее будет такая же. Эдик отводит меня в сторону.

— Вера Андреевна, вот хорошо, что вы пришли. А вы красивая в этом платье. Папа, правда, Вера Андреевна красивая?

— О, да.

Наверное, в таком полумраке незаметно мое смущение. Не для этой ли минуты я так тщательно подгоняла ставшее чуть широковатым платье, укладывала волосы? Ах, ведь Новый год, при чем тут… До чего трудно иногда даже самой себе сознаться в маленькой хитрости!..

Нилов подходит ко мне.

— Новогодний вечер не должен быть тихим. Пойдемте выберем пластинку. Вы любите музыку? Даже очень? А мне одному не справиться с такой задачей. В праздник жена не хочет видеть меня в очках, а без очков мне не прочитать.

— Где это вы испортили зрение?

— Чертежи. Всю жизнь с чертежами.

Мы заводим вальс. Гости тотчас начинают танцевать. Меня приглашает пожилой бухгалтер.

— Позвольте?

— Я, должно быть, уже разучилась.

— А я того лучше: никогда не умел. Но ведь Новый год!

— Ну, если новый…

И мы вступаем в круг. Первый приз нам вряд ли удалось бы взять, но все-таки получается. Как давно я не танцевала. Немного кружится голова. А Нилов стоит у радиолы в своем светло-сером костюме и смотрит на танцующих. Правый туфель чуть-чуть жмет. А, пустяки, не надо обращать внимания.

Музыка кончается.

— Сейчас поставлю другую пластинку, — объявляет Нилов. — Но не ручаюсь, что попадется, вытянул наугад.

— Довольно пластинок, Ваня, — ласково перебивает его Елена Васильевна. — Пора за стол. Надо же проводить старый год, он был не таким уж плохим.

— Я не против, — смеется Нилов.

— Ваня, ты садись с Верой Андреевной, — командует хозяйка.

Сама она усаживается в конце стола, рядом с Асей.

Новогодний вечер, похожий на другие вечера и все же неповторимый. Тост за старый год, в торжественной тишине голос диктора из Москвы, удары курантов, трепет в сердце… И тост за Новый год, который, как верится всегда, будет лучше минувшего. И вот он уже наступил и пошел минута за минутой отстукивать свое время.

— Вы грустите, Вера Андреевна?

— Нет, что вы, вовсе нет.

— Не надо грустить. Вы должны быть счастливы. В новом году я вам обещаю счастье.

На один миг я осмеливаюсь взглянуть в его лицо. Беззаботное, домашнее без очков, оно кажется гораздо моложе.

— Разве в вашей власти сделать мне такой богатый подарок?

— Попрошу деда-Мороза. Мы — старые друзья, надеюсь, он мне не откажет.

— Но вам нужно для себя. А на два счастья он, пожалуй, не расщедрится.

— Тогда я уступлю вам свое.

«Нет, не уступишь». Это я говорю уже мысленно.

— Идите танцевать, — громко зовет Ася.

Я опять танцую с бухгалтером. Он выполняет свою роль кавалера деловито, молча и чуть-чуть пыхтит от одышки. Потом меня приглашает Павел. Он весь светится счастьем. Ему беспрестанно хочется говорить об Асе. «Вам нравится Ася? Нет, правда? Давно ли женаты? Давно. Уже три месяца».

Нилов не танцует. Сидит возле радиолы и с мягкой улыбкой наблюдает за гостями. Елена Васильевна то и дело убегает на кухню, готовит чай. В углу стоит пианино, манит меня, но никто не предлагает сыграть, а без приглашения неудобно. И все же, когда хозяйка подходит ко мне, я не выдерживаю.

— Кто у вас играет на пианино?

— Никто. Купили для детей. Эдик занимался, а потом не стал.

— Хотите, я уговорю его?

— Если бы вы сумели…

— Попробую.

— Вы, вероятно, сами играете?

Я нетерпеливо откидываю крышку. Чувствую в пальцах необыкновенную легкость. На минуту задумываюсь. Сыграю Баха. Я люблю Баха.

И вот уже нет ни самолюбивого волнения, ни мыслей, ни слушателей — ничего и никого нет вокруг меня, только музыка, только я и клавиши пианино и эти вечно прекрасные звуки. Я самозабвенно лечу им навстречу, и веселое, гордое чувство возникает в груди.

Кто-то неслышно подходит, останавливается, положив руку на пианино. Ася. Милая большеглазая Ася. Я играю для себя и для вас. Я играю для всех. Нет, нет, вы напрасно думаете, что это только для одного человека. Пусть слушают все. Пусть слушают все. И он тоже…

15

У Эдика каникулы. Он закончил вторую четверть не блестяще, но без двоек. Я поговорила с секретарем школьной комсомольской организации, просила дать Эдику поручение поответственнее. Его включили в агитбригаду лыжников. Старшеклассники отправились в пятидневный лыжный поход по селам Ефимовского района. Двенадцать человек, из них два докладчика, остальные — самодеятельные артисты. Эдик будет читать стихи.

Собственно говоря, на этом мои заботы об Эдике могли бы кончиться. Он больше не дружит с уличной компанией, не бьет чужих стекол. Я обещала его мамаше приохотить Эдика к музыке, но это уже не обязанность, а любезность. Вернется из похода — поговорим. А вообще, я почти спокойна за Эдика. И его отец тоже может быть спокоен, я так ему и сказала, когда он вскоре позвонил мне.

— Да, да, вы многое сделали для Эдика, — сказал Нилов. — Но я хотел бы… Вера Андреевна, я должен с вами встретиться.

— Зачем?

Долгая пауза.

— Зачем, Иван Николаевич?

— Нужно… Не могу… По телефону не могу. Все время думаю о вас.

Я не одна. Варвара Ивановна, мальчишка по прозвищу Буратино и его отец ждут, когда окончится телефонный разговор. Они смотрят на меня, ни о чем не догадываясь. Я должна сохранить на лице суховатое и волевое выражение. Удается ли это мне?

— Я снова сделался мальчишкой. Вы — удивительная женщина. Пожалуйста, давайте встретимся. Только не в милиции. Ужасно не подходящее место для свиданий. А я хочу назначить вам свидание.

До боли в руке сжимаю телефонную трубку. «Разве не этого ты ждала», — мысленно упрекаю я себя. А в трубку металлическим голосом лейтенанта милиции говорю:

— Нет. Нельзя. Не надо.

Он настаивает. Тогда я медленно опускаю трубку на рычаг.

Все-таки что-то отразилось у меня на лице, Варвара Ивановна смотрит на меня недоумевающе.

— Так как же ты додумался стрелять из рогатки по экрану? — изо всех сил стараясь овладеть собою, спрашиваю я Буратино.

— А я по фашистам, — отвечает бойкий мальчишка. — Одному прямо в глаз залепил.

— Такой озорной, такой озорной, — вздыхает отец, — никакого сладу не стало. Уж ремнем раза два постегали, и ремня не боится.

— Бояться ничего не надо. Понимать надо. Так что ли, Сережа?

Ну, вот. Все стало на место. Прежний выдержанный воспитатель сидит за столом. Таких мальчишек, как этот неуемный шалун Буратино, — вот кого я должна любить. И люблю.

Нилов звонил еще. Я сухо сказала, что Эдик больше не нуждается в моей опеке, а потому нам не о чем разговаривать.

— Вы считаете меня нахалом, — опечаленно проговорил Нилов.

— Вовсе нет, Иван Николаевич… — я едва удержалась, чтобы не сказать «дорогой мой», — но — не надо. Нельзя. Ведь вы знаете, что нельзя.

— Только на полчаса.

— Будет хуже. Я напрасно пошла к вам встречать Новый год.

— Не жалейте об этом.

— Хорошо. Но видеться мы не должны.

…Эдик прибежал ко мне, как только вернулся из похода. Он переполнен новыми впечатлениями, возбужденно рассказывает, как у него сломалась лыжа, и километра три он шел пешком по глубокому снегу, пока не удалось достать в деревне другие лыжи; о селе Сухие Ключи, где он успел подружиться с неким Гришкой Минаевым, пригласившим его на все лето в гости; о замечательных животноводческих фермах, которыми гордится колхоз «Рассвет».

Я выслушиваю бурный поток новостей и приглашаю Эдика прийти в воскресенье ко мне домой. Он удивлен и обрадован.

— Будет еще кто-нибудь? Или только я один?

— Ты один. Мне надо поговорить с тобой.

— А, знаю, о музыке. Я помню, вы обещали маме, слышал ваш разговор. Мне очень понравилось, как вы тогда играли.

— А ты не хочешь играть хотя бы так же, или еще лучше?

— Играть — интересно, учиться скучно.

— Ну, хорошо, приходи в воскресенье, мы проведем дискуссию на эту тему. А сейчас мне надо уйти.

В воскресенье Эдик приходит ко мне домой. Мы снова говорим о его походе, потом о музыке, я играю для него, объясняю смысл музыкальных произведений, проигрываю на патефоне пластинки с записями классической музыки. Эдик обещает возобновить свои занятия на пианино.

— А знаете, Вера Андреевна, — говорит он, уже уходя, — папа хотел пойти со мной к вам. Но мама возмутилась и велела ему отправляться с Таней гулять. Вы бы не рассердились, если бы мы пришли вместе?

Я отвечаю шуткой:

— Папу ведь не надо убеждать в полезности музыкального образования.

— Значит, вы не хотите?

— Не хочу.

— Почему?

Как отвечать ему? Передо мною уже не ребенок, но еще и не взрослый человек.

— Потому что могут пойти нежелательные разговоры. Люди иногда выдумывают то, чего нет.

— Это правда, — серьезно соглашается Эдик. — Ужасно любят сплетничать.

16

Эдик уходит, а у меня от разговора с ним остается смутное ощущение неприятности. Пытаюсь разобраться, припоминаю каждое слово. «Мама возмутилась… Ужасно любят сплетничать…» Когда маме туго приходилось с Эдиком, она не возмущалась, сама бегала ко мне и за мужа не боялась. А теперь вдруг перепугалась. И какие-то сплетни. Единственное, в чем я виновата, так это в том, что не вырвала первый росток симпатии к этому человеку, позволила ему укрепиться, оплести сердце крепкими корнями. Но мое сердце — это мое сердце, никому нет до него дела.

Нилов больше не звонит. И Эдик не заглядывает. Тем лучше. Я с головой ухожу в работу и понемногу мне удается забыться. «Это был сон, — говорю я себе. — Пора пробудиться. Нилов не существует для меня».

И вдруг он приходит. Не во сне, а наяву, ни с того, ни с сего, без звонка, без предупреждения является в детскую комнату. У меня сидят две мамаши и Мария Михайловна. И Варвара Ивановна тут. А он стоит в дверях и смотрит на меня сквозь очки неотрывным, истосковавшимся взглядом. Приходится прервать разговор.

— Вы ко мне, товарищ Нилов?

Невозможно придумать вопроса глупее.

— К вам, — подтверждает Нилов.

— Что-нибудь с Эдиком?

— Нет. Да… С Эдиком. Я могу подождать?

— Если вы спешите…

— Нет, нет, я подожду.

— Тогда пройдите в ту комнату. Там есть журналы.

Он медленно проходит через мой кабинет в детскую комнату, садится за стол, открывает журнал. Я продолжаю разговор, даже умышленно затягиваю его, чтобы не подумали, что спешу заняться с Ниловым. В первый раз я так беспокоюсь о том, что обо мне подумают.

Свежий номер «Мурзилки» явно не интересует Нилова. Я все время чувствую на себе его взгляд. Стараюсь не замечать, стараюсь оставаться спокойной в деловитой, как всегда, но не могу. Зачем он пришел?

— Я понимаю, что вам трудно одной воспитывать троих ребят, — продолжаю я разговор с матерью-одиночкой. — На будущий год постараемся устроить одного или даже обоих школьников в интернат. (Ему не следовало приходить, я уверена, что Эдик тут ни при чем). Там им будет хорошо. А мужа вашего мы разыщем, не беспокойтесь, уплатит алименты за все время. (Чему я радуюсь? Зачем он так пристально смотрит на меня?). Но вы сами тоже должны следить за детьми… (Лучше поговорить с ним при людях, хотя бы при Варваре Ивановне.) Они у вас не знают никакого режима, целые дни на улице, а потом — двойки. Старший очень плохо ведет себя.

— Куда уж хуже. Вот Мария Михайловна заходит, так ее хоть немного признает, а меня и слушать не хочет.

— Вот и у меня… — вмешивается вторая мать.

Наконец мы заканчиваем беседу.

— Пожалуйста, Иван Николаевич.

Он возвращается в кабинет, неловко садится на диван. Я даже не пригласила его раздеться, и ему жарки в расстегнутом зимнем пальто.

— Можете снять пальто.

— А, да, в самом деле, — смущенно бормочет он.

Варвара Ивановна уходит в детскую комнату и плотно закрывает за собою дверь. Зачем она это делает? Я встаю и хочу открыть дверь. Нилов удерживает меня за руку.

— Не надо, — тихо просит он. — Не будьте со мной суровы, как с самым отчаянным мальчишкой. Я и так робею, строгий лейтенант. Милый лейтенант.

Моя рука все еще в его ладони. Я отнимаю руку, ухожу за свой стол, как за надежную преграду. Но Нилов идет за мной, останавливается возле стула.

— Я готов всю жизнь сидеть в той комнате и смотреть на вас в открытую дверь. Меня не радует жизнь без вас. Я пытался бороться с собой, я знаю, что не должен был приходить, но не могу. Вера, поверь, не могу.

Вера… Как давно никто не называл меня по имени.

— Иван Николаевич, я просила вас не приходить.

— Не надо нравоучений, Вера Андреевна. Я знаю, что вы не такая. Я вас знаю. Я вас люблю.

Тогда я поднимаю взгляд. Встаю. Я только чуть ниже ростом. Его лицо совсем близко. Его бесконечно дорогое бледное лицо.

— Ну, хорошо… Когда-нибудь это должно было случиться… наш разговор… Я тоже…

Что за бессвязный лепет. Но он понимает этот лепет лучше, чем самую вразумительную речь. Он протягивает руки, чтобы обнять меня. И от этого его движения, в котором странно сочетаются робость и мужественность, я вдруг снова обретаю власть над собой. Отстраняю его руки. Смотрю ему в глаза.

— Вместе мы быть не можем, Иван Николаевич. Вы не пойдете на это. И я не пойду. А для флирта я не гожусь.

17

А сплетни все-таки ползут. «Льстится на женатого», — так сказала мне Таранина. Это несправедливо. И обидно. Если б я захотела, он был бы со мной. Но я никогда не пойду на это. Никогда. Будь у меня другая работа, я, возможно, думала бы иначе. А здесь… Слишком много я видела разбитых семей и ребячьего горя. Никто не знает, как я его люблю. Мало радости и много печали приносит мне моя любовь. Но заплатить за свое счастье предательством я не могу. Разбить семью… Да, это значило бы предать то дело, которому я служу.

Ну, вот… Я, кажется, стала рассуждать последовательно и логично. Во-первых, во-вторых… А в сердце такая боль и тоска… Но придется ему смириться. Если и были у меня еще какие-то сомнения, если и пробивались сквозь логику холодных рассуждений неразумные надежды, то после разговора с Эдиком их надо навсегда оставить.

Эдик пришел ко мне в необычное время — в десять часов утра, когда ему следовало быть в школе. Он и явился с портфелем. Необычно хмурый, голубые, так похожие на отцовские, глаза глядят беспокойно и как будто молча спрашивают о чем-то.

— Что случилось, Эдик? Почему ты не в школе?

— Не хочется учиться, — отвечает Эдик и швыряет свой портфель на диван, точно он ему больше не нужен. — Ничего мне не хочется.

— Садись, расскажи, в чем дело.

Он садится, но молчит.

— Что же, Эдик?

— Не знаю как говорить.

— У тебя, кажется, правило: говорить все или ничего.

— Потому и не знаю…

— Не скрывай ничего, Эдик, — требовательно и вместе с тем по возможности мягко говорю я.

Почему он молчит?

— Эдик!

— У нас вчера был скандал, — с отчаянной решимостью говорит он. — Отец и мать… И я вмешался. Я ей сказал, что это ерунда, бабьи сплетни. Так я ей сказал. Она на меня закричала. И я тоже закричал.

— Вот как. О чем же… В чем же… вы не сошлись?

Эдик не ответил.

— Я ее теперь не люблю, свою мать. Как вспомню… Глаза злые, голос визгливый, сама какая-то встрепанная. «У тебя семья, у тебя дети, а ты все время думаешь о ней, я знаю. И даже на свидания ходишь — люди видели…» Это она отцу.

Все или ничего… Это еще не все. Пусть скажет до конца. Он не верит матери, но все-таки его мучают сомнения. Иначе бы он не пришел.

— Мама ревнует к кому-то твоего отца?

Недолгая пауза. Испытующий взгляд. И, наконец, тихо:

— К вам.

Я молчу. Карандаш дрожит в моей руке, лучше положить его. Вот так. И руку убрать на колени. А то Эдик неправильно поймет мое волнение. Я не виновата перед ним. Или все-таки виновата?

— Нет, вы не думайте, Вера Андреевна. Я не поверил. Я ей так и сказал: это ложь. «Зачем ты кричишь на папу? И еще обвиняешь Веру Андреевну? Ведь они встречались ради меня. Разве ты не видишь, что папа по-другому стал ко мне относиться?» А она говорит: «Он и ко мне стал по-другому относиться».

— А папа? Что же он?

— Ну что… Он, знаете, какой нерешительный… «Лена, перестань, Лена, прошу тебя, ты расстраиваешь детей…» Нет, это нехорошо, что я вам рассказываю… Я не хотел идти. Собрался в школу, но никак в таком настроении не хочется учиться. Походил-походил и пришел к вам. Главное, за вас мне обидно. И за папу. Я же знаю, что ничего не может быть.

— Ты прав, Эдик. Ничего не может быть.

— Нет, зачем, ну зачем это, Вера Андреевна? Какая-то ревность. Это же пережиток. Я ей так и сказал. Допустим, папа зашел к вам поговорить. Что тут страшного? Или в Новый год. «Ты на нее так смотрел!» — передразнил Эдик мать. — Как надо смотреть?

— Эдик, ты иди в школу. Не надо больше говорить об этом.

— Вам неприятно?

— Неприятно. А тебе не все ясно в твои шестнадцать лет. Ты не должен был так грубо говорить с мамой.

— Почему вы за нее заступаетесь? Почему, Вера Андреевна? И папа был такой…

— Иди в школу и спокойно учись. И забудь этот огорчительный эпизод. Я надеюсь, он больше не повторится.

…Еще раз мы встретились с Эдиком недели через две. Снова он прибежал утром, пропустив уроки, возбужденный, негодующий.

— Вера Андреевна…

— Ты забыл поздороваться, Эдик, — холодно прервала я его, уже догадываясь, в чем дело.

— Вы обманули меня! — выкрикнул он. — Я все знаю. Я сам видел. Вчера…

— Ты ничего не знаешь.

— Я сам…

— Ты ничего не знаешь. И я запрещаю разговаривать со мной в таком тоне.

— Я вам больше всех верил, — понизив голос, проговорил Эдик. — И папе тоже. А вы оба обманули.

— Это не так, Эдик.

— Все лгут… Ладно, я тоже буду лгать. И вообще буду делать, что захочу.

— Вот как?

Я встаю, подхожу к Эдику.

— Ты пришел разоблачать меня? И отцу, наверное, тоже наговорил дерзостей? А теперь обещаешь мстить за все, что я… Давай, мсти. Груби, хулигань, пойди выбей мне стекло, у тебя есть опыт. Делай, что хочешь, если ты совсем ничего не понимаешь. Иди!

Эдик опешил от моих слов и от моего тона. Если бы я могла еще говорить с ним, что-то внушать, объяснять, он бы, наверное, ушел с другим настроением. Но мною вдруг овладело безразличие, не хотелось ничего больше доказывать. Я не могла сейчас смотреть на Эдика, как на мальчишку, которого надо воспитывать. Этот белокурый горячий подросток незаслуженно оскорбил меня, и не в моих силах было так быстро простить обиду.

А Эдик, конечно, ничего не понял. Ему было только шестнадцать лет. И за ним было право обвинять и судить… Он крикнул:

— Все равно я вам больше не верю!

И убежал, хлопнув дверью.

18

Эдик несправедлив ко мне. И я к нему — тоже. У него были основания думать то, что он думал. Но где он нас увидел? Случайно это вышло или он следил за отцом? Быть может, шел за нами и наблюдал. Ясно одно: он не знает, о чем мы говорили. И хорошо, что не знает. Пусть он лучше разочаруется во мне, чем возненавидит отца. А если бы он слышал…

Вообще, не следовало Нилову этого делать. Но есть ли на свете хоть один человек, который всегда и во всем поступает благоразумно? А если есть, то стоит ли завидовать этому человеку?

Я не знала, что он ждет меня. Вышла из детской комнаты в половине десятого вечера и медленно направилась домой. День был нелегкий, я устала и с удовольствием чувствовала, как исчезает напряжение в голове. Больше не хотелось думать о делах. Ни о чем не хотелось думать. Просто идти и смотреть на темные голые деревья с набухшими почками, на неяркие лампочки у ворот, на знакомые дома, на редких прохожих…

Снова наступила весна. Хрустят под ногами мелкие льдинки, в сыром воздухе гулко разносится лай взбудораженных собак. Темные облака низко плывут над землей, точно стараясь разглядеть, что здесь творится. Приятно идти по вечернему городу, чувствовать на щеках холодные вздохи апрельского ветра, полной грудью вдыхать его и радоваться весне. Весною все чувствуют себя моложе. Впрочем, в молодости это не всегда замечают, а вот когда она уходит… Но до старости мне тоже еще далеко. Буду жить и работать. Возиться с мальчишками, потом, когда вырастут, провожать их в армию, потом кто-нибудь из них пригласит меня на свадьбу. Славные мальчишки. Все-таки не могу не думать о вас.

— Вера! Вера Андреевна!

Ни у кого в мире нет такого голоса. Оборачиваюсь. Нилов подходит ко мне. В демисезонном пальто и в своей серой шляпе, без очков. Высокий, чуть-чуть неловкий, бесконечно близкий и навсегда чужой.

— Я шел по той стороне. Я вас уже давно жду. Мне не хотелось идти туда… Ты не разрешаешь, и потом… лучше здесь, на улице. Пойдем, я провожу тебя.

Я отрицательно качаю головой.

— Не надо.

— Надо. Мы должны поговорить.

Он берет меня за локоть, легонько подталкивает. И я покоряюсь. Какой-то он сегодня новый, более сильный, что ли. Или более отчаянный.

Мы идем молча. Может быть, и не нужно слов. Он что-то обдумал и что-то решил. И хочет сказать мне. А говорить ничего не нужно. Зачем? Только напрасно мучить друг друга.

Скоро мой дом. Нет, я не могу пригласить его к себе.

— Иван Николаевич…

— Мне предлагают перевод.

Он даже не заметил, что мы уже дошли до моего дома, прошел мимо, не отпуская моего локтя. Я иду с ним дальше. Улица спускается к оврагу, там кончается город, за оврагом — лес.

— На Волгу. Строить новый химический завод.

— Вы поедете?

— Не знаю. Без вас мне нигде не будет счастья.

Он останавливается и кладет мне на плечи осторожные руки. Мое лицо оказывается у его груди. Так вот зачем он ждал меня. Готов разрубить все узлы. Стоит сказать одно только слово, и он навсегда будет со мною. Такой сильный и в то же время немного беспомощный, нуждающийся во мне.

— Это очень трудно для меня, Вера, ты знаешь сама. Я люблю детей. Я думал, что люблю жену. Но с тех пор, как узнал тебя… Милая, родная Вера, разве у нас нет права на счастье?

— Нет.

Если бы люди знали, они назвали бы меня ханжой, как называют ограниченным человеком. Не женщина, а сухарь, говорят обо мне. Нет, я не сухарь. Вот он, мой дорогой инженер, он понял, что я не сухарь, а женщина, более любящая и нежная, чем те, которым не запрещено, которые не запрещают себе любить любимого.

Я могла бы отнять его у жены. Я уже отняла его, и с этим никто из нас троих ничего не может поделать. Но Эдик… Это невозможно. Если сломается семья, сломается и он.

Мы идем дальше, выходим за город, поворачиваем на другую улицу, которая тянется вдоль оврага. Мы идем, и он молчит, а я говорю какие-то очень разумные и холодные слова.

— Если бы я не работала здесь, если бы я не знала ребят, которые при живых отцах остались сиротами, я, может быть, рассуждала бы иначе. И поступила бы иначе. Но теперь не могу. Вы нужны Эдику. Мы не можем так дорого платить за свое счастье. И Таню ваша жена не сможет одна как следует воспитать.

До чего рассудительно и выдержанно я говорю. Разум подсказывает слова, а сердце ждет возражений. Сердцу нет дела до чужих детей… Знает ли он, как тяжело мне лается мнимое спокойствие?

— Скажи, Вера, ты любишь меня?

— Люблю ли я!

У меня дрожит голос, и я умолкаю, чувствуя, что вот-вот хлынут слезы и опровергнут мое показное мужество, разом уничтожат все аргументы, которые я излагала с таким старанием. Я бы справилась с собой, если бы Нилов помог мне молчанием. Но он не стал молчать.

— Вера, милая моя, хорошая, не надо, — своим проникновенным голосом проговорил он.

И я заплакала безудержно и горько.

Он больше не утешал меня. Ему нечем было меня утешить.

19

С тех пор мы не встречались до самой середины лета. Эдик тоже не заходил ко мне. Видимо, в его мнении я осталась обманщицей. Очень жаль, но не стану же я догонять мальчишку и оправдываться перед ним. Однажды я позвонила в школу, спросила, как ведет себя Эдик. Учится нормально, но держится вызывающе. Нехорошо. Надо бы сказать отцу. Впрочем, нет, не надо! Он заметит сам…

После суда над Борисом Тараниным Нилов заходит. Благодарит за то, что спасла его сына. Мы разговариваем не больше пяти минут. Самый придирчивый наблюдатель не нашел бы в нашем разговоре ничего предосудительного.

И опять бегут обычные, до предела заполненные заботами о чужих детях, о чужих семьях, дни. Я не вспоминаю о Нилове. Не позволяю себе вспоминать. И он не звонит, не ищет встреч. Должно быть, больше не любит меня. Или никогда не любил.

Но однажды… Я никак не ожидала, что это он, подняла телефонную трубку, сказала обычное «да». И вдруг снова услышала его голос. Меня как будто током пронизало, я даже не сразу поняла, что он говорит. Пришлось попросить повторить.

Теперь поняла. Он все-таки решил, ехать на Волгу. Жена и дочка на курорте, приедут прямо оттуда. А они с Эдиком выезжают завтра. Да, совсем.

Тем лучше, тем лучше. Это я думаю про себя. А что надо сказать вслух?

— Счастливого пути, Иван Николаевич!

— Вера…

— Скажите Эдику, что я желаю ему счастья, и что он был неправ.

— В чем неправ?

— Он знает. Счастливого пути!

Я кладу трубку. Уезжает. Все! Неужели до сих пор во мне жили какие-то надежды? Ведь я сама… И не надо об этом думать.

И все же думаю. И на работе, и потом, вернувшись домой. Уже поздно. Пора ложиться спать, а я хожу по комнате. Включила приемник и тут же выключила. Зачем-то подхожу к окну, поднимаю занавеску.

Все спят. Только в доме напротив светится одно окно. Вон идет какой-то запоздалый пешеход… Нет, не может быть! Зачем? Не надо открывать ему. Пусть думает, что я сплю, или что меня нет дома. От этого последнего свидания боль станет только острее. Ах, зачем все эти рассуждения? Я весь вечер ждала его. Я знала, что он придет.

Слышу его шаги на лестнице. Торопливо повертываю ключ.

— Вера, — говорит он своим необыкновенным голосом и обнимает меня.

Я прижимаюсь щекою к его груди, ослабевшая и беспомощная. Он гладит меня по волосам и говорит какие-то нежные слова.

Мы садимся на диван. Я утираю слезы, стыдясь, что отравляю ему эту последнюю встречу.

— Зачем, зачем ты пришел…

Он просто говорит:

— Я не мог не прийти.

Мы сидим рядом и молчим. Иван гладит мои руки, целует меня. И эта ласка выражает то, чего нельзя объяснить никакими словами. Что он любит одну только меня, любит безмерно, всей силою дремавшей долгие годы души и никогда не будет любить другую. Что он хочет нам счастья и понимает: оно невозможно. Что только после встречи со мною он узнал, как прекрасна жизнь.

От его молчаливой жалости хочется плакать. Я встала, подошла к зеркалу, поправила волосы. А он смотрел на меня так, точно хотел навсегда запомнить такой, какой я тогда была: в домашнем, синем с белой полоской платье, в черных босоножках, с гладко причесанными волосами, с печальными, слегка припухшими глазами.

— Хочешь чаю?

— Нет, не надо чаю. Лучше выключи свет и посидим рядом в темноте. Чтобы ничего не было вокруг. Даже комнаты. Только ты и я.

Я подошла к выключателю, повернула рычажок и вернулась. Наступившая было в комнате темнота постепенно бледнела, слабый свет проникал сквозь окна, и силуэты окружающих предметов проступали во тьме. Теперь я видела Нилова, его белую рубашку, голову, руки, только лицо не могла разглядеть.

Нам не о чем говорить. Мы расстаемся. Навсегда. Это неизбежно. И перед этой неизбежностью пустым и мелким кажется все остальное.

20

Поезд уходит в пять вечера. А часы показывают четверть пятого. Через сорок пять минут он уедет.

— А думаю я, милая, на соседскую девчонку. Никто, как она. Куда бы им деваться, курочкам? На той неделе одна пропала, на этой опять… Хохлатая курочка-то, гребешок весь красный, ей нестись да нестись…

Ведь я знала, что он уедет. Мы простились вчера. Но ни вчера и никогда до этого не ощущала я боль разлуки с такой невыносимой ясностью.

— Двор-то у нас общий. Она их крошками когда подкармливала, курочек-то. Я думала так, для забавы, а тут и потерялась вдруг одна. Беленькая перво-наперво-то…

— Бабушка, извините меня, мы найдем девочку… то есть курочку… Я все сделаю, но сейчас мне некогда. Зайдите завтра. Или подождите. Я через час вернусь.

Старуха что-то бормочет. Мне все равно. Я не слышу. Через минуту я уже иду, почти бегу по улице. Я завидую всем, кто меня обгоняет: велосипедисту, голубой «победе», проворным мальчишкам, которым не стыдно мчаться галопом. Только бы успеть. Почему-то кажется, что если я прибегу на вокзал до отхода поезда, что-то может измениться…

И только когда открылось из-за поворота белое здание вокзала с круглыми часами, стрелки которых показывали без пятнадцати пять, когда осталось пройти каких-то сто метров, чтобы увидеть его, — он ведь, наверное, на перроне, ждет, — только в этот миг осознала я бессмысленность своей погони.

Я пошла к вокзалу. Я хотела увидеть Нилова хотя бы издали, увидеть и мысленно, незаметно для него еще раз проститься. Но еще больше желала не найти его здесь. И чем ближе подходила к вокзалу, тем больше укреплялась в мысли, что он не едет. Вопреки всему — не едет.

Ну да, я говорила, что мы должны расстаться. Я все это очень убедительно доказала ему: Эдик, отцовский долг, моя работа. Он слушал и не отвергал мои доводы. А сам знал, что мы не можем расстаться. Сам думал другое. «Глупости! Это не препятствия. Никуда не поеду. Ведь мы любим друг друга…»

Почти успокоившись, я открыла массивную дверь, вошла в здание вокзала. Как раз объявили о прибытии поезда и открыли двери на перрон. Пассажиры с чемоданами и сумками, бестолково толкаясь, протискивались к выходу. И вдруг я увидела Эдика. С небольшим чемоданом в руке, он норовил отпихнуть от двери полную женщину в шляпе и пройти вперед. «Значит, все», — подумала я, разом осознав нелепость своих надежд. И в ту же секунду увидела Нилова.

Иван Николаевич, зажатый в середине людского потока, глядел не на выход, а назад, в зал, кого-то отыскивая взглядом. Я поняла, что он ищет меня. Нет, не нужно ему видеть меня. Невероятным усилием воли я сделала несколько шагов, отделявших меня от выхода на привокзальную площадь. Оглянулась в дверях — Нилов выходил на перрон.

Прислонившись к колонне, я долго стояла, без чувств, без мыслей, с ощущением невероятной усталости. Слышала звонок, возвестивший прибытие поезда, и гул самого поезда, а потом через сколько-то времени снова звякнул колокол, на этот раз дважды. Если выбежать на перрон, можно увидеть поезд, который увезет Нилова. И его самого можно еще увидеть: он, должно быть, стоит на площадке вагона или у окна и взглядом отыскивает меня, как искал в вокзале.

Я шла прочь от вокзала, и мне казалось, что у меня вынули сердце.

А многие поступают иначе. Нилов мог бы уезжать сейчас со мной. Он и я, а Эдик, быть может, украдкой следил бы за нами из-за вокзальной колонны. И тогда не мне, а ему было бы сейчас больно. Нет. Ему было бы труднее. Я старше, я сильнее. А он мальчишка. И у меня есть Зина. Почему я решила, что я одна? Вовсе нет. Нас двое. А двое — это уже семья.

Загрузка...