То же самое отношение, которое мы проследили в первом томе (ср. «Святой Макс», «Политический либерализм») между существовавшим до сих пор немецким либерализмом и французским и английским буржуазным движением[443], имеет место и между немецким социализмом и пролетарским движением Франции и Англии. Наряду с немецкими коммунистами появился ряд писателей, которые восприняли некоторые французские и английские коммунистические идеи и перемешали их со своими немецко-философскими предпосылками. Эти «социалисты» – или «истинные социалисты», как они себя называют, – видят в зарубежной коммунистической литературе не выражение и продукт определенного действительного движения, а чисто теоретические сочинения, которые – совершенно так же, как они представляют себе возникновение немецких философских систем, – возникли из «чистой мысли». Они не задумываются над тем, что в основе этих сочинений, даже когда они выступают с проповедью систем, лежат практические потребности, лежит совокупность условий жизни определенного класса в определенных странах. Они принимают на веру иллюзию некоторых из этих литературных представителей партии, будто у них речь идет о «разумнейшем» общественном строе, а не о потребностях определенного класса и определенной эпохи. Немецкая идеология, у которой находятся в плену эти «истинные социалисты», не позволяет им разглядеть действительное отношение. Их деятельность по отношению к «ненаучным» французам и англичанам сводится к тому, чтобы прежде всего вызвать у немецкой публики надлежащее презрение к поверхностности или «грубому» эмпиризму этих иностранцев, воспеть «немецкую науку» и приписать ей миссию – явить, наконец, миру истину коммунизма и социализма, явить абсолютный, «истинный социализм». И они немедленно принимаются за работу, чтобы в качестве представителей «немецкой науки» выполнить эту миссию, хотя в большинстве случаев эта «немецкая наука» осталась им почти столь же чуждой, как и произведения французов и англичан в оригинале, – произведения, которые они знают только по компиляциям Штейна, Элькерса{314} и т.п. В чем же заключается та «истина», которой они наделяют социализм и коммунизм? С помощью немецкой, в особенности гегелевской и фейербаховской, идеологии они пытаются выяснить идеи социалистической и коммунистической литературы, совершенно неизъяснимые для них – отчасти вследствие незнания ими даже чисто литературной связи этих идей, а отчасти вследствие упомянутого ложного понимания ими этой литературы. Они отрывают коммунистические системы, как и коммунистические сочинения, посвященные критике и полемике, от реального движения, простым выражением которого те являются, и затем приводят их в совершенно произвольную связь с немецкой философией. Они отрывают сознание определенных, исторически обусловленных областей жизни от самих этих областей и прикладывают к нему мерку истинного, абсолютного, т.е. немецко-философского сознания. Они вполне последовательно превращают отношения данных определенных индивидов в отношения «Человека», они толкуют мысли этих определенных индивидов об их собственных отношениях в том смысле, будто они являются мыслями о «Человеке». Тем самым они сходят с реальной исторической почвы на почву идеологии, а так как действительной связи они не знают, то им не трудно – с помощью «абсолютного» или иного идеологического метода – конструировать фантастическую связь. Этот перевод французских идей на язык немецких идеологов и эта произвольно сфабрикованная связь между коммунизмом и немецкой идеологией, – вот что образует так называемый «истинный социализм», который громогласно объявляется «гордостью нации и предметом зависти всех соседних народов», – как говорят тори по поводу английской конституции.
Итак, этот «истинный социализм» есть не что иное, как преображение, которое пролетарский коммунизм и более или менее родственные ему партии и секты Франции и Англии получают на небесах немецкого духа и, как мы сейчас увидим, также и немецкого сердца. «Истинный социализм», уверяющий, будто он основывается на «науке», является, прежде всего, и сам некоей эзотерической наукой; его теоретическая литература существует лишь для тех, кто посвящен в таинства «мыслящего духа». Но у него имеется и экзотерическая литература; интересуясь общественными, экзотерическими, отношениями, он должен уже по одному этому вести своего рода пропаганду. В этой экзотерической литературе он апеллирует уже не к немецкому «мыслящему духу», а к немецкому «сердцу». А это для «истинного социализма» тем легче, что, интересуясь уже не реальными людьми, а «Человеком», он утратил всякую революционную страсть и провозгласил вместо нее всеобщую любовь к людям. Поэтому он обращается не к пролетариям, а к двум наиболее многочисленным в Германии категориям людей – к мелким буржуа с их филантропическими иллюзиями и к идеологам этих же мелких буржуа, к философам и философским выученикам; он обращается вообще к господствующему в настоящее время в Германии «обыденному» и необыденному сознанию.
Вследствие фактически существующих ныне в Германии отношений неизбежно было образование этой промежуточной секты, неизбежна была попытка компромисса между коммунизмом и господствующими представлениями. Неизбежно было и то, что множество немецких коммунистов, для которых исходной точкой была философия, пришло и продолжает приходить к коммунизму именно посредством такого перехода, тогда как другие, которые не в состоянии высвободиться из пут идеологии, будут проповедовать этот «истинный социализм» до самой своей кончины. Мы не можем поэтому знать, остались ли на точке зрения «истинного социализма» или же ушли вперед те из его представителей, сочинения которых, критикуемые ниже, были написаны некоторое время тому назад. Мы вообще ничего не имеем против отдельных лиц; мы рассматриваем лишь печатные документы как выражения направления, неизбежного для такого болота, как Германия.
Но, кроме того, «истинный социализм» бесспорно открыл перед массой младогерманских беллетристов{315}, докторов-чудотворцев и прочих литераторов широкое поприще для эксплуатации социального движения. Отсутствие в Германии действительной, страстной, практической партийной борьбы превратило вначале даже социальное движение в чисто литературное. «Истинный социализм», это – совершеннейшее выражение такого социального литературного движения, которое возникло вне подлинных партийных интересов и которое теперь, после того как сформировалась коммунистическая партия, желает продолжать существовать вопреки ей. Само собой разумеется, что с момента возникновения в Германии настоящей коммунистической партии «истинным социалистам» придется все больше находить свою публику лишь среди мелких буржуа, а представителей этой публики – среди импотентных и опустившихся литераторов.
Мы начинаем с этой статьи, потому что в ней с полным сознанием и с большим чувством собственного достоинства раскрывается немецкий национальный характер «истинного социализма».
Стр. 168. «По-видимому, французы не понимают своих собственных гениев. Здесь им приходит на помощь немецкая наука, которая дает в социализме разумнейший – если можно только применять к разуму степени сравнения – общественный строй».
Итак, здесь «немецкая наука» дает «в социализме» некий «общественный строй», и притом «разумнейший». Социализм объявляется просто ветвью всемогущей, всемудрой, всеобъемлющей немецкой науки, которая создает даже общество. Правда, социализм – французского происхождения, но французские социалисты были «в себе» немцами, почему действительные французы их и «не поняли». Поэтому наш автор может сказать:
«Коммунизм – французское явление, социализм – немецкое; счастье французов, что они обладают таким счастливым общественным инстинктом, который сможет когда-нибудь заменить им научные занятия. Этот результат был предначертан в ходе развития обоих народов. Французы через политику пришли к коммунизму» (теперь мы, конечно, уже знаем, как французский народ пришел к коммунизму); «немцы через метафизику, превратившуюся под конец в антропологию, пришли к социализму» (именно к «истинному социализму»). «Тот и другой растворяются, в конце концов, в гуманизме».
После того, как коммунизм и социализм превращены в две абстрактные теории, в два принципа, очень легко, конечно, измыслить любое гегелевское единство обеих этих противоположностей под любым неопределенным названием. Это дает возможность не только бросить проницательный взгляд на «ход развития обоих народов», но и блестяще обнаружить превосходство предающегося спекулятивным измышлениям индивида над французами и немцами.
Впрочем, вся эта фраза почти дословно списана из пютмановского «Bürgerbuch», стр. 43 и др{318}. Да и вообще «научные занятия» в области социализма ограничиваются у автора конструирующим воспроизведением идей, находящихся в названной книге, в «Двадцать одном листе» и других произведениях из периода возникновения немецкого коммунизма.
Приведем лишь несколько образчиков выдвинутых в этой статье возражений против коммунизма.
Стр. 168. «Коммунизм не объединяет атомы в органическое целое».
Требование объединить «атомы» в «органическое целое» не более разумно, чем требование квадратуры круга.
«Коммунизм, как он фактически представлен в главном своем центре, во Франции, представляет собой грубую противоположность эгоистическому разложению государства лавочников; он не возвышается над этой политической противоположностью, не достигает безусловной, лишенной предпосылок, свободы» (там же).
Voilà[444] немецко-идеологический постулат «безусловной, лишенной предпосылок свободы», которая является только практической формулой для «безусловного, лишенного предпосылок, мышления». Французский коммунизм, конечно, «груб», ибо он является теоретическим выражением действительной противоположности, над которой, согласно нашему автору, он должен был бы возвыситься, для чего ему нужно было только представить ее в своем воображении как уже преодоленную. Ср. между прочим «Bürgerbuch», стр. 43.
«Тирания вполне может продолжать существовать и в рамках коммунизма, ибо он не допускает дальнейшего существования рода» (стр. 168).
Бедный род! До сих пор «род» существовал одновременно с «тиранией»; но так как коммунизм упраздняет «род», то именно поэтому он может сохранить «тиранию». Но как же, по мнению нашего «истинного социалиста», коммунизм начинает упразднять «род»? Он «имеет перед собой массу» (там же).
«Человек в коммунизме не сознает своей сущности… коммунизм доводит его зависимость до крайнего, самого грубого отношения, до зависимости от грубой материи – до разрыва между трудом и наслаждением. Человек не достигает свободной нравственной деятельности».
Чтобы оценить по достоинству «научные занятия», которые привели нашего «истинного социалиста» к этому утверждению, обратим внимание на следующее положение:
«Французские социалисты и коммунисты… теоретически отнюдь не поняли сущности социализма… даже радикальные» (французские) «коммунисты еще далеко не преодолели противоположности труда и наслаждения… не поднялись еще до мысли о свободной деятельности… Различие между коммунизмом и миром лавочников заключается лишь в том, что в коммунизме полное отчуждение действительной человеческой собственности должно быть освобождено от всякой случайности, т.е. должно быть идеализировано» («Bürgerbuch», стр. 43).
Итак, наш «истинный социалист» упрекает здесь французов в том, что они обладают правильным сознанием своего фактического общественного положения, между тем как они должны были бы содействовать тому, чтобы «Человек» осознал «свою сущность». Все упреки, бросаемые этими «истинными социалистами» французам, сводятся к тому, что фейербаховская философия не является последним словом всего их движения. Наш автор исходит из готового положения о разрыве между трудом и наслаждением. Но вместо того, чтобы начать с этого положения, он идеологически перевертывает вопрос, начинает с отсутствия сознания у человека, делает отсюда умозаключение о «зависимости от грубой материи» и заставляет эту зависимость реализоваться в «разрыве между трудом и наслаждением». Впрочем, мы еще увидим, к каким выводам приходит «истинный социалист» со своей независимостью «от грубой материи». – Вообще, все эти господа отличаются необычайно утонченной чувствительностью. Все, в особенности же материя, шокирует их, повсюду они жалуются на грубость. Выше мы уже имели «грубую противоположность», теперь мы имеем «самое грубое отношение», «зависимость от грубой материи»:
Немец провещал: увлекаться любовью
Нельзя слишком грубо, иначе всегда
Она вред наносит здоровью{319}.
Разумеется, немецкая философия, облекшись в социалистические одежды, обращается для вида к «грубой действительности», но при этом она всегда держится на почтительном расстоянии от нее и кричит ей с истерическим раздражением: noli me tangere!{320}
После этих научных возражений французскому коммунизму мы находим некоторые исторические разъяснения, блестяще свидетельствующие о «свободной нравственной деятельности» нашего «истинного социалиста», о его «научных занятиях», а также о его независимости от грубой материи.
На стр. 170 автор приходит к «выводу», что «грубый» (еще раз!) «французский коммунизм» один только и «существует». Конструкция этой априорной истины выполняется с большим «общественным инстинктом» и показывает, что «человек сознал свою сущность». Послушайте только:
«Не существует никакого иного коммунизма, ибо то, что дал Вейтлинг, есть лишь переработка фурьеристских и коммунистических идей, с которыми он познакомился в Париже и в Женеве».
«Не существует никакого» английского коммунизма, «ибо то, что дал Вейтлинг и т.д.». Томас Мор, левеллеры{321}, Оуэн, Томпсон, Уотс, Холиок, Гарни, Морган, Саутуэлл, Гудвин Бармби, Гривс, Эдмондс, Хобсон, Спенс были бы крайне изумлены, resp. перевернулись бы в гробу от удивления, если бы услышали, что все они не коммунисты, – «ибо» Вейтлинг ездил в Париж и в Женеву.
Впрочем, вейтлинговский коммунизм все же, по-видимому, не вполне совпадает с «грубым французским коммунизмом», vulgo[445] – бабувизмом, ибо он содержит в себе и «фурьеристские идеи».
«Коммунисты были особенно сильны в построении систем или заранее готовых общественных порядков („Икария“ Кабе, „Благоденствие“, Вейтлинг). Но все системы отличаются догматически-диктаторским характером» (стр. 170).
Высказав свое мнение о системах вообще, «истинный социализм» избавился, разумеется, от труда изучения самих коммунистических систем. Одним ударом он преодолел не только «Икарию»{322}, но и все философские системы от Аристотеля до Гегеля, «Систему природы»{323}, ботанические системы Линнея и Жюссьё и даже солнечную систему. Впрочем, что касается самих систем, то почти все они появились в начале коммунистического движения и служили тогда делу пропаганды в форме народных романов, вполне соответствовавших неразвитому еще сознанию только что пришедших в движение пролетариев. Кабе сам называет свою «Икарию» roman philosophique[446], и судить о Кабе, как о главе партии, нужно не по его системе, а по его полемическим произведениям и вообще по всей его деятельности. Некоторые из этих романов, как, например, система Фурье, проникнуты подлинно поэтическим духом; другие же, как системы Оуэна и Кабе, лишены всякой фантазии и носят на себе печать купеческой расчетливости или юридически-ловкого приспособления к воззрениям класса, который требовалось обработать. В процессе развития партии эти системы теряют всякое значение и сохраняются, в крайнем случае, только номинально, в качестве лозунгов. Кто во Франции верит в Икарию, а в Англии – в планы Оуэна, проповедь которых он сам видоизменял в зависимости от обстоятельств или из соображений пропаганды среди различных классов? Что подлинное содержание этих систем вовсе не заключается в их систематической форме, видно лучше всего на примере правоверных фурьеристов из «Démocratie pacifique», которые при всем своем правоверии являются прямыми антиподами Фурье, буржуазными доктринерами. Истинное содержание всех составивших эпоху систем образуют потребности времени, в которое они возникли. В основе каждой из них лежит все предшествующее развитие нации, историческая форма классовых отношений с их политическими, моральными, философскими и иными следствиями. Словами о том, что все системы являются догматическими и диктаторскими, ничего не сказано об этом базисе и об этом содержании коммунистических систем. У немцев не было развитых классовых отношений, какие были у англичан и французов. Немецкие коммунисты могли поэтому заимствовать базис своей системы только из условий жизни того сословия, из которого они происходили. И вполне естественно, что вследствие этого единственная существующая немецкая коммунистическая система была воспроизведением французских идей в рамках мировоззрения, ограниченного отношениями мелкого ремесла.
О тирании, которая сохраняется внутри коммунизма, свидетельствует «безумная мысль Кабе, требующего, чтобы решительно все подписывались на его „Populaire“» (стр. 168). Если наш приятель извращает требования, которые ставит своей партии ее глава, вынужденный к тому определенными обстоятельствами и опасностью распыления ограниченных денежных средств, а затем подходит к этим требованиям с меркой «сущности человека», то он, разумеется, должен прийти к тому выводу, что этот глава партии и все прочие члены его партии «безумны» и что, наоборот, в здравом уме находятся только беспартийные фигуры вроде него самого и «сущности человека». Впрочем, из книги Кабе «Моя правильная линия»{324} он мог бы ознакомиться с истинным положением вещей.
В заключение вся противоположность между нашим автором и вообще немецкими «истинными социалистами» и идеологами, с одной стороны, и действительным движением других народов – с другой, резюмируется в следующем классическом положении. Немцы судят-де обо всем sub specie aeterni[447] (соответственно сущности Человека), иностранцы же смотрят на все практически, в соответствии с реально данными людьми и отношениями. Иностранцы мыслят и действуют для своего времени, немцы – для вечности. Это признание наш «истинный социалист» формулирует так:
«Коммунизм обнаруживает свою односторонность уже в своем названии, обозначающем противоположность конкуренции; но неужели эта ограниченность кругозора, которая сейчас еще, пожалуй, имеет значение в качестве партийной клички, будет продолжаться вечно?»
После этого радикального уничтожения коммунизма наш автор переходит к его противоположности – к социализму.
«Социализм вводит анархический порядок, который составляет существенное самобытное свойство человеческого рода, а также и вселенной» (стр. 170) и который именно поэтому не существовал до сих пор для «человеческого рода».
Свободная конкуренция слишком «груба», чтобы наш «истинный социалист» объявил ее «анархическим порядком».
«Полный доверия к нравственному ядру человечества», «социализм» декретирует, что «соединение полов есть лишь высшая ступень любви и должно быть ею; ибо только естественное является истинным, а истинное – нравственным» (стр. 171).
Довод в пользу того, что «соединение и т.д. и т.д. есть и должно быть», применим решительно ко всему. Например, «полный доверия к нравственному ядру» обезьяньего рода, «социализм» может также декретировать, что встречающийся у обезьян в естественном виде онанизм является «только высшею ступенью любви» к самому себе «и должен быть ею, ибо только естественное является истинным, а истинное – нравственным».
Откуда же социализм берет масштаб того, чтó «естественно», – сказать трудно.
«Деятельность и наслаждение совпадают в своеобразии человека. То и другое определяется этим своеобразием, а не находящимися вне нас продуктами».
«Но так как эти продукты необходимы для деятельности, т.е. для истинной жизни, и так как они, благодаря совокупной деятельности всего человечества, как бы отделились от последнего, то они для всех являются – или должны являться – общим субстратом дальнейшего развития (общность имущества)».
«Правда, наше нынешнее общество до того одичало, что отдельные лица набрасываются со звериной алчностью на продукты чужого труда, давая своему собственному существу загнивать в безделии (рантье); необходимым следствием этого является опять-таки то, что другие лица, собственность которых (их собственное человеческое существо) гибнет не от безделья, а от изнурительного напряжения, вынуждены работать как машины (пролетарии)… Однако оба полюса нашего общества, рантье и пролетарии, находятся на одной ступени развития, оба они зависят от вещей вне них», иными словами: являются «неграми», как сказал бы святой Макс (стр. 169, 170).
Эти «выводы» нашего «монгола» относительно «нашего негритянства» – наиболее законченное из всего того, что «истинный социализм» до сих пор «как бы отделил от себя в качестве продукта, необходимого для истинной жизни», и на что, как он полагает, принимая во внимание «самобытность человека», «все человечество» «набросится со звериной алчностью».
«Рантье», «пролетарии», «машинообразно», «общность имущества» – эти четыре представления являются для нашего монгола, во всяком случае, «находящимися вне его продуктами», по отношению к которым его «деятельность» и его «наслаждение» заключается в том, что он выдает их лишь за предвосхищенные названия для результатов его собственной «машинообразной работы».
Мы узнаем, что общество одичало и что поэтому индивиды, образующие это самое общество, страдают от всякого рода недугов. Общество обособляется от этих индивидов, превращается в нечто самостоятельное, оно дичает на собственный лад, и только вследствие этого его одичания страдают индивиды. Первым последствием этого одичания являются определения: «хищное животное», «бездельник» и «обладатель загнивающего собственного существа», после чего мы, к своему ужасу, узнаем, что эти определения являются определениями «рантье». Тут остается только заметить, что это «загнивание собственного существа» есть просто философски мистифицированный способ истолкования «бездеятельности», о практическом характере которой автор, по-видимому, плохо осведомлен.
Вторым «необходимым выводом» из этого первого последствия одичания являются следующие два определения: «гибель собственного человеческого существа от изнурительного напряжения» и «вынужденность работать, как машины». Оба эти определения являются «необходимым выводом из того, что рантье дают своему собственному существу загнивать»; на обыденном же языке, как мы снова с ужасом узнаем, эти определения обозначают «пролетариев».
Таким образом, устанавливаемая здесь причинная связь сводится к следующему. Пролетарии существуют и работают, как машины: это – данный нам факт. Но почему пролетарии должны «работать, как машины»? Потому, что рантье «дают своему собственному существу загнивать». Почему же рантье дают своему собственному существу загнивать? Потому, что «наше нынешнее общество так одичало». А почему оно так одичало? Об этом остается спросить господа бога.
Для нашего «истинного социалиста» характерно то, что в противоположности рантье и пролетариев он видит «полюсы нашего общества». Эта противоположность, которая существовала почти на всех более или менее развитых ступенях общественной жизни и о которой с незапамятных времен разглагольствовали все моралисты, была снова выдвинута в самом начале пролетарского движения, в то время, когда пролетариат имел еще общие интересы с промышленной и мелкой буржуазией. Ср., например, произведения Коббета и П.Л. Курье или же Сен-Симона, который первоначально причислял еще промышленных капиталистов к travailleurs[448] в противоположность oisifs[449], рантье. Высказать эту банальность о противоположности пролетариев и рантье, но не на обыкновенном языке, а на священном философском языке, и дать этой детски-наивной мысли не соответствующее ей, а какое-то заоблачное, абстрактное выражение, – к этому сводится здесь, как и во всех других случаях, основательность немецкой науки, получившей свое завершение в «истинном социализме». Венцом этой основательности является заключение. Здесь наш «истинный социалист» превращает совершенно различные ступени развития пролетариев и рантье в «одну ступень развития», ибо он может обойти молчанием реальные ступени их развития, подведя их под философскую рубрику: «зависимость от вещей вне их». Здесь «истинный социализм» нашел ту ступень развития, на которой различие всех ступеней развития в трех царствах природы, в геологии и истории исчезает бесследно.
Несмотря на свою ненависть к «зависимости от вещей вне его», наш «истинный социалист» все же признает, что он зависит от них, «так как продукты», т.е. эти самые вещи, «необходимы для деятельности» и «для истинной жизни». Это стыдливое признание понадобилось нашему автору для того, чтобы проложить путь философской конструкции общности имущества – конструкции, которая доходит до столь явной бессмыслицы, что достаточно лишь обратить внимание читателя на нее.
Теперь мы обращаемся к первому из цитированных выше положений. Здесь снова выдвигается положение, что для деятельности и наслаждения необходима «независимость от вещей». Деятельность и наслаждение «определяются» «своеобразием человека». Вместо того, чтобы искать это своеобразие в деятельности и наслаждении окружающих его людей, – причем он очень скоро увидел бы, какую роль играют при этом также и находящиеся вне нас продукты, – он толкует о «совпадении» их обоих в «своеобразии человека». Вместо того, чтобы понять своеобразие людей как следствие их деятельности и обусловленного ею способа наслаждения, он объясняет деятельность и наслаждение «своеобразием человека», чем, конечно, ликвидируется возможность всякой дальнейшей дискуссии. От действительного поведения индивида он снова спасается в лоно своего невыразимого, недоступного своеобразия. Мы видим здесь, кроме того, что понимают «истинные социалисты» под «свободной деятельностью». Наш автор неосторожно выдает свою тайну, когда говорит, что она – такая деятельность, которая «не определяется вещами вне нас»; это значит: она – actus purus, чистая, абсолютная деятельность, деятельность, которая есть не что иное, как только деятельность и, в последнем счете, снова сводится к иллюзии «чистого мышления». Эта чистая деятельность, разумеется, совершенно оскверняется, когда у нее оказывается материальный субстрат и материальный результат; «истинный социалист» занимается подобной оскверненной деятельностью только с крайней неохотой и презирает ее продукт, который называется уже не «результатом», а «только отбросом человека» (стр. 169). Поэтому субъектом, лежащим в основе этой чистой деятельности, ни в коем случае не может быть реальный чувственный человек, а только мыслящий дух. Истолкованная таким образом на немецкий лад «свободная деятельность» есть лишь другая формула для вышеупомянутой «безусловной, свободной от предпосылок, свободы». Насколько, впрочем, эта болтовня о свободной деятельности, которая служит «истинным социалистам» лишь для прикрытия своего незнакомства с действительным производством, сводится в последнем счете к «чистому мышлению», – это наш автор доказывает уже тем, что его последним словом является постулат о познании в истинном смысле.
«Это обособление обеих главных партий нашего времени» (именно французского грубого коммунизма и немецкого социализма) «является результатом развития последних двух лет, которое началось именно с „Философии действия“ Гесса – в „Двадцать одном листе“ Гервега. Поэтому настало время осветить лозунги общественных партий несколько обстоятельней» (стр. 173).
Итак, мы имеем здесь, с одной стороны, действительно существующую во Франции коммунистическую партию с ее литературой, а с другой – несколько немецких полуученых, стремящихся философски уяснить себе идеи этой литературы. Эти немецкие полуученые оказываются не в меньшей степени, чем французские коммунисты, одной из «главных партий нашего времени», другими словами – партией, имеющей бесконечно важное значение не только для своей ближайшей противоположности, для французских коммунистов, но и для английских чартистов и коммунистов, для американских национал-реформистов{325} и вообще для всех других партий «нашего времени». К сожалению, все перечисленные партии ровно ничего не знают о существовании этой «главной партии». Но уже довольно давно немецкие идеологи усвоили себе такую манеру: каждая из их литературных фракций, в особенности же фракция, мнящая, что она «делает наиболее крайние выводы», объявляет себя не только «одной из главных партий», но даже «главной партией нашего времени». Так, среди прочих партий мы имеем «главную партию» критической критики, «главную партию» согласного с собой эгоизма, а теперь – «главную партию» «истинных социалистов». Германия может этаким путем дойти до целой сотни «главных партий», существование которых известно только в Германии, да и здесь только в среде узкого сословия ученых, полуученых и литераторов, воображающих, что они поворачивают рычаг всемирной истории, между тем как на самом деле они лишь прядут бесконечную нить своих собственных фантазий.
Эта «главная партия» «истинных социалистов» является результатом развития последних двух лет, начавшегося именно с «Философии» Гесса, т.е. она «появилась» тогда, когда «началось» впутывание нашего автора в социализм, именно в «последние два года», почему для него и «настало время» для того, чтобы «несколько обстоятельней» просветить себя – посредством некоторых «лозунгов» – насчет того, чтó именно он принимает за «общественные партии».
Справившись, таким образом, с коммунизмом и социализмом, наш автор раскрывает перед нами высшее единство обоих – гуманизм. С этого момента мы вступаем на почву «Человека», и отныне вся истинная история нашего «истинного социализма» развертывается только в Германии.
«В гуманизме разрешаются все споры о названиях. К чему коммунисты, к чему социалисты? Мы люди» (стр. 172) – tous frères, tous amis[450].
О братья, для чего мы плыть
Против теченья станем?
Пойдем – и с Темпловской горы
«Виват король!» затянем{326}.
К чему люди, к чему звери, к чему растения, к чему камни? Мы – тела!
Далее следует историческое рассуждение, которое основывается на немецкой науке и которое «когда-нибудь поможет» французам «заменить их общественный инстинкт». Древнее время – наивность, средние века – романтика, новое время – гуманизм. При помощи этих трех тривиальностей наш автор, конечно, исторически сконструировал свой гуманизм и показал, что этот последний составляет истину прежних Humaniora{327}. О подобных конструкциях ср. в первом томе о «святом Максе», фабрикующем этот товар гораздо искуснее и с меньшим дилетантизмом.
На стр. 172 нам сообщают, что
«последним результатом схоластицизма является расщепление жизни, упраздненное Гессом».
Следовательно, теория изображается здесь в качестве причины «расщепления жизни». Непонятно, почему эти «истинные социалисты» вообще говорят об обществе, если они считают вместе с философами, что все действительные расщепления вызываются расщеплением понятий. Проникнутые этой философской верой в миросозидающую и мироразрушающую мощь понятий, они могут, конечно, вообразить и то, что такой-то индивид «упразднил расщепление жизни» при помощи некоего «упразднения» понятий. Эти «истинные социалисты», подобно всем немецким идеологам, постоянно смешивают, как нечто равнозначащее, литературную историю с действительной историей. Эта манера, впрочем, весьма понятна у немцев, прикрывающих жалкую роль, которую они играли и продолжают играть в действительной истории, тем, что они ставят иллюзии, которыми они всегда были так богаты, на одну доску с действительностью.
Перейдем теперь к «последним двум годам», когда немецкая наука основательнейшим образом покончила со всеми вопросами, предоставив другим народам только роль исполнителей ее декретов.
«Фейербахом было выполнено лишь односторонне, т.е. лишь начато было дело антропологии, отвоевание человеком его» (Фейербаха или человека?) «отчужденной от него сущности; он уничтожил религиозную иллюзию, теоретическую абстракцию, богочеловека, тогда как Гесс разрушил политическую иллюзию, абстракцию его» (Гесса или человека?) «способностей, его деятельности, т.е. разрушил достояние[451]. Только благодаря работе Гесса Человек освободился от последних находящихся вне его сил и стал способен к нравственной деятельности – все бескорыстие прежнего» (догессовского) «времени было только мнимым, – и человек был снова восстановлен в своем достоинстве: действительно, разве раньше» (до Гесса) «человек признавался тем, чем он был? Разве его ценили не по ценностям, которыми он обладал? Его деньги определяли его значение» (стр. 171).
Для всех этих высоких слов об освобождении и т.д. характерно, что освобождаемым и т.д. является всегда только «Человек». Хотя согласно вышеприведенному замечанию можно было бы думать, что «достояние», «деньги» и т.д. перестали существовать, однако из следующей фразы мы узнаем:
«Только после разрушения этих иллюзий» (деньги, рассматриваемые sub specie aeterni[452], конечно, только иллюзия: l’or n’est qu’une chimère{328}) «можно начать думать о новом, человеческом строе общества» (там же).
Но это совершенно излишне, так как
«познание сущности Человека уже имеет своим естественным, необходимым следствием истинно человеческую жизнь» (стр. 172).
Прийти через метафизику, через политику и т.д. к коммунизму или социализму – эти весьма излюбленные «истинными социалистами» фразы означают лишь, что тот или иной писатель приноровил к фразеологии своей прежней точки зрения коммунистические идеи, залетевшие к нему извне и зародившиеся в совершенно иных условиях, что он придал им выражение, соответствующее этой прежней его точке зрения. Преобладает ли та или иная из этих точек зрения у целого народа, окрашен ли его коммунистический образ мысли в политический, метафизический или иной цвет, – это, разумеется, зависит от всего хода развития этого народа. Из того факта, что мировоззрение большинства французских коммунистов имеет политическую окраску, – чему, однако, противостоит другой факт, а именно, что очень многие французские социалисты совершенно отвлеклись от политики, – наш автор заключает, что французы «пришли к коммунизму» «через политику», через свое политическое развитие. Эта фраза, выражающая вообще весьма распространенное в Германии мнение, свидетельствует не о том, что наш автор имеет кое-какое представление о политике и, в частности, о французском политическом развитии или о коммунизме, а лишь о том, что он считает – вместе со всеми идеологами – политику самостоятельной сферой, которой присуще собственное, самостоятельное развитие.
Другим излюбленным словечком «истинных социалистов» является «истинная собственность», «истинная, личная собственность», «действительная», «общественная», «живая», «естественная» и т.д. и т.д. собственность; весьма характерно при этом, что для обозначения частной собственности они употребляют выражение «так называемая собственность». Мы уже в первом томе указали, что эта терминология ведет свое начало от сен-симонистов, однако у последних она никогда не принимала этой немецкой метафизико-мистической формы и была до известной степени правомерна в начале социалистического движения, если принять во внимание тупоумные вопли буржуа[453]. Впрочем, конечный этап развития большинства сен-симонистов доказывает, с какой легкостью «истинная собственность» снова превращается в «обыкновенную частную собственность».
Если противоположность коммунизма миру частной собственности представить себе в самой грубой форме, т.е. в самой абстрактной форме, в которой устранены все реальные условия этой противоположности, то получается противоположность между собственностью и отсутствием собственности. При таком подходе устранение этой противоположности можно рассматривать как устранение той или иной ее стороны, как уничтожение собственности, причем получается всеобщее отсутствие собственности или нищенство, либо же как уничтожение отсутствия собственности, заключающееся в установлении истинной собственности. В действительности же на одной стороне находятся действительные частные собственники, а на другой – лишенные собственности коммунистические пролетарии. Эта противоположность обостряется с каждым днем и неодолимо ведет к кризису. Поэтому, если теоретические представители пролетариев желают достигнуть чего-нибудь своей литературной деятельностью, то они прежде всего должны постараться покончить со всеми фразами, которые ослабляют сознание остроты этой противоположности, – со всеми фразами, которые затушевывают эту противоположность и даже позволяют буржуа, чтобы застраховать себя на всякий случай, приблизиться к коммунистам на почве филантропических мечтаний. Но все эти дурные свойства мы находим в излюбленных словечках «истинных социалистов», в особенности в «истинной собственности». Мы отлично знаем, что кучке немецких фразеров не погубить коммунистического движения. Но все же в такой стране, как Германия, где философские фразы в течение веков обладали известной силой, где отсутствие имеющихся у других народов резких классовых противоположностей и без того ослабляет остроту и решительность коммунистического сознания, – в такой стране надо выступать против всяческих фраз, которые могли бы еще более разжижить и ослабить сознание полнейшей противоположности коммунизма существующему порядку вещей.
Эта теория истинной собственности рассматривает всю существовавшую до сих пор действительную частную собственность только как видимость, а абстрагированное от этой действительной собственности представление – как истину и действительность этой видимости; она, следовательно, насквозь идеологична. Она выражает лишь более ясно и определенно представления мелких буржуа, которые в своих филантропических стремлениях и благочестивых пожеланиях также имеют в виду уничтожение отсутствия собственности.
В этой статье мы снова могли убедиться, какое узко-национальное мировоззрение лежит в основе мнимого универсализма и космополитизма немцев.
Французам и русским досталась земля,
Владеют морем бритты,
Мы же владеем царством снов,
И здесь мы пока не разбиты.
Здесь у нас гегемония есть,
Здесь мы не раздроблены, к счастью;
Другие народы на плоской земле
Развились большею частью{329}.
Немцы с огромным чувством самоудовлетворения противопоставляют другим народам это воздушное царство снов, это царство «сущности человека», объявляя его завершением и целью всемирной истории; на всех поприщах они рассматривают свои фантазии как окончательный приговор, который они выносят деятельности других народов, и так как они повсюду способны быть только зрителями, наблюдателями, то они считают себя призванными вершить суд над всем миром, утверждая, что весь исторический процесс достигает своей конечной цели в Германии. Мы уже неоднократно отмечали, что это надутое и безмерное национальное чванство соответствует весьма жалкой, торгашеской и мелкоремесленной практике. Если национальная ограниченность вообще противна, то в Германии она становится отвратительной, ибо здесь она соединяется с иллюзией, будто немцы стоят выше национальной ограниченности и всех действительных интересов, и выдвигается против тех национальностей, которые открыто признают свою национальную ограниченность, а также и то, что они базируются на действительных интересах. Впрочем, у всех народов национальная косность теперь встречается еще только среди буржуа и их литераторов.
Эта статья открывается беллетристически-поэтическим прологом, подготовляющим читателя к восприятию тяжеловесных истин «истинного социализма». В начале пролога «счастье» провозглашается «конечной целью всякого стремления, всякого движения, всех тяжких и неутомимых усилий прошлых тысячелетий». Двумя-тремя штрихами нам дается, так сказать, история стремления к счастью:
«Когда рухнуло здание старого мира, человеческое сердце со своими желаниями нашло себе пристанище в потустороннем мире; туда перенесло оно свое счастье» (стр. 156).
Отсюда все бедствия земной жизни. В новейшее время человек распростился с потусторонним миром, и вот наш «истинный социалист» вопрошает:
«Может ли человек опять приветствовать землю как страну своего счастья? Узнал ли он в ней снова свою исконную родину? Почему же он продолжает отрывать жизнь от счастья, почему он не уничтожает последней преграды, которая все еще раскалывает земную жизнь на две враждебные половины?» (там же).
«Страна моих блаженнейших чувств!» и т.д.
Автор приглашает затем «Человека» на прогулку, на что «Человек» с удовольствием соглашается. «Человек» отправляется на «лоно природы» и предается там, между прочим, следующим сердечным излияниям «истинного социалиста»:
«…Пестрые цветы… высокие и гордые дубы… их рост и цветение, их жизнь, – это их удовлетворение, их счастье… безмерное множество крохотных животных на лужайках… лесные птицы… резвое стадо жеребят… я вижу» (говорит «Человек»), «что эти животные не знают и не желают другого счастья, кроме того, которое заключается для них в проявлении жизни и в наслаждении ею. Когда спускается ночь, мой взор встречает несчетное множество миров, которые вращаются кружась по вечным законам в бесконечном пространстве. В этом кружении я вижу единство жизни, движения и счастья» (стр. 157).
«Человек» мог бы увидеть в природе еще многое другое, например ожесточенную конкуренцию среди растений и животных; он мог бы, например, увидеть, как в растительном царстве, в его «лесу высоких и гордых дубов», эти высокие и гордые капиталисты отнимают средства к жизни у мелкого кустарника, который мог бы воскликнуть: terra, aqua, aere et igni interdicti sumus[454]; он мог бы увидеть паразитические растения, этих идеологов растительной жизни, далее – открытую войну между «лесными птицами» и «безмерным множеством крохотных животных», между травой его «лугов» и «резвым стадом жеребят». Он мог бы увидеть в «несчетном множестве миров» настоящую небесно-феодальную монархию с ее оброчными и бобылями, из которых некоторые, как, например, луна, влачат весьма жалкое существование, aere et aqua interdicti[455]; он увидел бы ленную систему, в которой даже безродные бродяги, кометы, имеют сословное расчленение и в которой, например, астероидные обломки свидетельствуют о временных неприятных приключениях, между тем как метеориты, эти падшие ангелы, стыдливо пробираются через «бесконечное пространство», пока не найдут себе где-нибудь скромное пристанище. А еще дальше он натолкнулся бы на реакционные неподвижные звезды.
«Все эти существа находят в упражнении и проявлении всех жизненных способностей, которыми их наделила природа, одновременно свое счастье, удовлетворение и наслаждение жизнью».
Это значит: во взаимодействии тел природы, в проявлении их сил «Человек» находит, что эти тела природы находят в этом свое счастье и т.д.
«Человек» получает теперь от нашего «истинного социалиста» выговор за свою раздвоенность:
«Разве человек тоже не вышел из первозданного мира, разве он не творение природы, как и все прочие существа? Разве он не состоит из тех же самых веществ, не одарен теми же самыми всеобщими силами и свойствами, которые оживляют все вещи? Почему же он все еще ищет своего счастья на земле в каком-то земном потустороннем мире?» (стр. 158).
«Те же самые всеобщие силы и свойства», общие человеку со «всеми вещами», суть сцепление, непроницаемость, объем, тяжесть и т.д., – словом, те свойства, подробное перечисление которых можно найти на первой странице любого учебника физики. К сожалению, не ясно, как можно отсюда извлечь довод против того, чтобы человек «искал свое счастье в каком-то земном потустороннем мире». Но, – убеждает наш «истинный социалист» человека, –
«Взгляните на полевые лилии».
Да, взгляните на полевые лилии! Посмотрите, как козы пожирают их, как пересаживает их в свою петлицу «Человек», как мнут их, во время своих нецеломудренных ласк, скотница и погонщик ослов!
«Взгляните на полевые лилии, они не трудятся, не прядут, и все же отец ваш небесный питает их»{331}.
Ступайте к ним и следуйте их примеру!
Узнав, таким образом, о единстве «Человека» со «всеми вещами», мы узнаем далее о его отличии от «всех вещей».
«Но человек познает себя, он обладает сознанием самого себя. В то время как в других существах инстинкты и силы природы проявляются разрозненно и бессознательно, – в человеке они объединяются и достигают сознания… Его природа – зеркало всей природы, познающей себя в нем. Итак – если природа познает себя во мне, то я познаю самого себя в природе, познаю в ее жизни свою собственную жизнь. Так и мы даем жизненное проявление тому, чтó вложено в нас природой» (стр. 158).
Весь этот пролог представляет собой образчик наивной философской мистификации. «Истинный социалист» исходит из мысли, что должна исчезнуть раздвоенность между жизнью и счастьем. Для доказательства этого тезиса он обращается за помощью к природе и выдвигает положение, что в ней не существует этой раздвоенности, а отсюда заключает, что так как человек является также телом природы и обладает свойствами, общими всем телам, то, значит, и для него не должно существовать этой раздвоенности. С гораздо бóльшим правом Гоббс мог доказать ссылками на природу свою bellum omnium contra omnes[456], а Гегель, на конструкцию которого опирается наш «истинный социалист», мог увидеть в природе раздвоенность, беспутный период абсолютной идеи, и мог даже назвать животное конкретным выражением страха божия. Мистифицировав, таким образом, природу, наш «истинный социалист» мистифицирует затем человеческое сознание, превращая его в «зеркало» мистифицированной им природы. Само собой разумеется, что если подставить под природу проявление сознания, – мысленное выражение благочестивых пожеланий, касающихся человеческих отношений, – то сознание окажется только зеркалом, в котором природа созерцает самое себя. На основании того, что человек есть просто пассивное зеркало, в котором природа приходит к сознанию, доказывается теперь положение, что «Человек» должен и в своей сфере уничтожить раздвоенность, которой якобы не существует в природе, – как раньше это положение доказывалось на основании того, что человек есть просто тело природы. Присмотримся, однако, ближе к этому утверждению, в котором вся эта бессмыслица содержится в концентрированном виде.
Человек обладает самосознанием – таков первый отмечаемый факт. Инстинкты и силы отдельных существ природы превращаются в инстинкты и силы «Природы», которые, разумеется, в разрозненном виде «проявляются» в этих отдельных существах. Эта мистификация была необходима, чтобы сфабриковать затем соединение этих инстинктов и сил «Природы» в человеческом самосознании. Само собой разумеется, что тем самым самосознание человека превращается в самосознание природы, обретающееся в нем. Далее эта мистификация якобы вновь упраздняется тем, что человек берет реванш у природы; в отместку за то, что природа находит в нем свое самосознание, он ищет теперь в ней свое самосознание; при этой процедуре он, конечно, находит в ней лишь то, что сам же вложил в нее путем вышеописанной мистификации.
Так он благополучно возвращается к своему исходному пункту, и это кружение на своем собственном каблуке называют в наше время в Германии… развитием.
После этого пролога дается изложение самой сути учения «истинного социализма».
Стр. 160. «Сен-Симон на смертном одре сказал своим ученикам: „Вся моя жизнь сосредоточена в одной мысли – обеспечить всем людям наиболее свободное развитие их природных задатков“. Сен-Симон был провозвестником социализма».
Этот тезис разрабатывается по изображенному выше методу «истинных социалистов» и соединяется с той мистификацией природы, которая дана в прологе.
«Природа, как основа всякой жизни, есть исходящее из самого себя и возвращающееся к самому себе единство, которое объемлет все несчетное многообразие своих проявлений и вне которого нет ничего» (стр. 158).
Мы познакомились уже с попыткой превратить различные тела природы и их взаимоотношения в многообразные «явления» таинственной сущности этого мистического «единства». Ново в этом тезисе лишь то, что сперва природа в нем называется «основой всякой жизни», а тотчас вслед за тем говорится, что «вне ее нет ничего» и что, значит, она объемлет также и «жизнь», а следовательно, не может быть только ее основой.
За этими громовыми словами следует центральный тезис всей статьи:
«Всякое из этих явлений, всякая отдельная жизнь существует и развивается лишь благодаря своей противоположности, своей борьбе с внешним миром; она покоится лишь на взаимодействии с совокупной жизнью, с которой она вместе с тем, в силу своей природы, объединена в одно целое, в органическое единство вселенной» (стр. 158, 159).
Этот центральный тезис поясняется дальше следующим образом:
«С одной стороны, отдельная жизнь находит свою основу, свой источник и пищу в совокупной жизни, а с другой – совокупная жизнь стремится поглотить в непрерывной борьбе отдельную жизнь и растворить ее в себе» (стр. 159).
Так как этот тезис был высказан как относящийся ко всем отдельным жизням, то он может быть «поэтому» применен и к человеку, чтó в действительности и происходит:
«Человек может поэтому развиваться только в рамках совокупной жизни и через нее» (№ I, там же).
Далее, бессознательной отдельной жизни противопоставляется сознательная жизнь, всеобщей жизни природы – человеческое общество, и затем только что цитированное положение повторяется в следующей форме:
«Только в общении с другими людьми и через это общение я, согласно своей природе, могу прийти к развитию своей жизни, к самосознательному наслаждению ею, могу достигнуть своего счастья» (№ II, там же).
Об этом развитии отдельного человека в обществе говорится теперь, как раньше об «отдельной жизни» вообще, следующее:
«Противоположность между отдельной жизнью и жизнью всеобщей становится также и в обществе условием сознательного человеческого развития. В непрерывной борьбе, в непрерывном противодействии обществу, противостоящему мне как ограничивающая сила, я, развиваясь, достигаю самоопределения, свободы, без которой не может быть счастья. Моя жизнь, это – непрерывный процесс освобождения, непрерывная борьба и победа над сознательным и бессознательным внешним миром, который я стремлюсь подчинить себе и использовать для наслаждения своей жизнью. Инстинкт самосохранения и стремление к собственному счастью, к свободе, к удовлетворению являются, следовательно, естественными, т.е. разумными, проявлениями жизни» (там же).
Далее:
«Я требую поэтому от общества, чтобы оно дало мне возможность отвоевать у него мое удовлетворение, мое счастье, чтобы оно открыло поприще для моей жажды борьбы. – Подобно тому как отдельное растение требует почвы, тепла, солнца, воздуха и дождя, чтобы расти и давать листья, цветы и плоды, так и человек хочет найти в обществе условия для всестороннего развития и удовлетворения всех своих потребностей, склонностей и задатков. Общество должно предоставить ему возможность завоевать себе счастье. Как он использует эту возможность, чтó он сделает из себя, из своей жизни, – это зависит от него, от его индивидуальности. В чем состоит мое счастье, – этот вопрос никто, кроме меня самого, решить не в состоянии» (стр. 159, 160).
Затем следует, в качестве конечного вывода всего рассуждения, приведенный уже в начале этого «строительного камня» тезис Сен-Симона. Французский афоризм получает, таким образом, свое обоснование в немецкой науке. В чем же заключается это обоснование?
Как мы уже видели выше, природе приписываются некоторые идеи, осуществление которых «истинный социалист» хотел бы видеть в человеческом обществе. Если прежде зеркалом природы был объявлен отдельный человек, то теперь этим зеркалом объявляется все общество. Из приписанных природе представлений можно теперь сделать дальнейшие выводы, касающиеся человеческого общества. Так как автор не вдается в рассмотрение исторического развития общества, довольствуясь этой тощей аналогией, то неясно, почему общество не было во все времена верным отображением природы. Поэтому фразы об обществе, как об ограничивающей силе, противостоящей отдельному индивиду и т.д., применимы ко всем формам общества. Естественно, что при такой конструкции общества вкрадываются некоторые непоследовательности. Так, в противоположность гармонии, о которой повествуется в прологе, здесь приходится признать борьбу в природе. Наш автор рассматривает общество, «совокупную жизнь», не как взаимодействие составляющих его «отдельных жизней», а как особое существование, которое вступает еще в особое взаимодействие с этими «отдельными жизнями». Если в основе данного рассуждения и имеется какая-либо связь с действительными отношениями, то это лишь иллюзия самостоятельности государства по отношению к частной жизни и вера в эту кажущуюся самостоятельность, как в нечто абсолютное. Впрочем, здесь, как и во всей статье, речь идет, собственно, не о природе и обществе, а о двух категориях: Отдельности и Всеобщности, которым даются различные имена и о которых говорится, что они образуют противоположность, примирение которой в высшей степени желательно.
Из признания прав «отдельной жизни» по отношению к «совокупной жизни» следует, что удовлетворение потребностей, развитие задатков, любовь к себе и т.д. представляют собою «естественные, разумные проявления жизни». Из рассмотрения общества как зеркального отображения природы следует, что во всех существовавших до сих пор общественных формах, включая и современную, эти проявления жизни достигали полного развития и признания своей правомерности.
Но вдруг на стр. 159 мы узнаем, что «в нашем современном обществе» эти разумные, естественные проявления жизни все же «весьма часто подавляются» и «обыкновенно только из-за этого вырождаются, превращаясь в извращение, уродство, эгоизм, порок и т.д.».
Стало быть, так как общество не соответствует все-таки своему прообразу, природе, то «истинный социалист» «требует» от общества, чтобы оно построило себя согласно с природой, и доказывает свое право на это требование злополучным примером с растением. Во-первых, растение вовсе не «требует» от природы всех перечисленных выше условий своего существования; если нет этих условий, то оно и не станет растением, а останется просто семенем. Далее, свойства его «листьев, цветов и плодов» сильно зависят от «почвы», «тепла» и т.д., словом – от климатических и геологических условий, в которых оно растет. Таким образом, приписанное растению «требование» сводится к его полнейшей зависимости от наличных условий существования; между тем, на основании того же самого требования наш «истинный социалист» считает себя вправе требовать, чтобы его индивидуальная «особенность» легла в основу общественного устройства. Требование «истинно-социалистического» общества основывается на воображаемом требовании кокосовой пальмы, чтобы «совокупная жизнь» предоставила ей на Северном полюсе «почву, тепло, солнце, воздух и дождь».
Вышеприведенное требование отдельного индивида к обществу выводится из мнимого взаимоотношения двух метафизических лиц, Отдельности и Всеобщности, а не из действительного развития общества. Для этого достаточно объявить отдельных индивидов представителями Отдельности, ее воплощениями, а общество – воплощением Всеобщности, – и весь фокус готов. Заодно и положение Сен-Симона о свободном развитии задатков возводится к своему правильному выражению и истинному обоснованию. Это правильное выражение заключается в той бессмыслице, что индивиды, образующие общество, сохраняют свою «особенность», что они желают остаться тем, чтó они есть, требуя в то же время от общества изменения, которое может возникнуть лишь из их собственного изменения.
«Кто песнь не может продолжать,
Пусть тот начнет ее опять»{332}
«Бесконечное разнообразие
особей всех, в совокупности взятых, есть тело вселенной» (стр. 160).
Так мы отброшены снова к началу статьи пресловутой и должны еще раз выслушать всю эту дребедень об отдельной жизни и совокупной жизни. Снова раскрывается перед нами глубокое таинство взаимодействия между двумя этими родами жизни, restauré à neuf[457] посредством нового выражения «полярное отношение» и посредством превращения отдельной жизни в простой символ, в «отображение» совокупной жизни. Рассматриваемая статья калейдоскопически отражается в самой себе, – такова уж манера развития мыслей, свойственная всем «истинным социалистам». Они поступают со своими положениями подобно той торговке вишнями, которая продавала их ниже покупной цены, руководствуясь правильным экономическим принципом: надо выгадать на массе. «Истинному социалисту» это тем более необходимо, что его вишни сгнили, не успев созреть.
Вот несколько образчиков этого самоотражения:
«Строительный камень» № I, стр. 158, 159. — «Строительный камень» № II, стр. 160, 161.
Всякая отдельная жизнь существует и развивается лишь благодаря своей противоположности… покоится лишь на взаимодействии с совокупной жизнью, — Всякая отдельная жизнь существует и развивается внутри совокупной жизни и через нее, а совокупная жизнь существует и развивается лишь в отдельной жизни и через нее. (Взаимодействие).
с которой она, вместе с тем, в силу своей природы объединена в одно целое. — Отдельная жизнь развивается… как часть всеобщей жизни.
Органическое единство вселенной. — Единство, слагающееся в одно целое, образует мировой организм.
С одной стороны, отдельная жизнь находит свою основу, источник и пищу в совокупной жизни, — Она (совокупная жизнь) становится почвой и пищей для ее развития (отдельной жизни) …обе они взаимно обосновывают друг друга…
с другой – совокупная жизнь стремится поглотить в непрерывной борьбе отдельную жизнь. — Обе они борются друг с другом и враждебно противостоят друг другу.
Поэтому (стр. 159) — Отсюда следует (стр. 161),
то, что для бессознательной отдельной жизни представляет бессознательная всеобщая мировая жизнь, – то для сознательной… жизни представляет человеческое общество. — что и сознательная отдельная жизнь обусловлена сознательной совокупной жизнью и… (наоборот).
Я могу достигнуть развития только в общении с другими людьми и через это общение… Противоположность между отдельной и всеобщей жизнью возникает также и в обществе и т.д. — Отдельный человек развивается только в обществе и через общество, и общество vice versa[458] и т.д. и т.д.
Природа… есть… единство, которое объемлет все несчетное многообразие своих проявлений. — Общество есть единство, заключающее в себе и слагающее в одно целое все многообразие отдельных человеческих жизней.
Не довольствуясь этой калейдоскопической картиной, наш автор повторяет свои нехитрые положения об Отдельности и Всеобщности еще и на другой лад. Сначала он выставляет эти крайне тощие абстракции в качестве абсолютных принципов и отсюда делает вывод, что в действительности должно вновь появиться то же самое отношение. Уже одно это дает ему повод высказать, под видом дедукции, все свои положения дважды: сперва в абстрактной форме, а затем, в качестве вывода отсюда, в мнимо конкретной форме. Вдобавок он разнообразит конкретные названия, которые дает обеим своим категориям. И вот Всеобщность выступает по очереди в виде природы, бессознательной совокупной жизни, сознательной совокупной жизни, всеобщей жизни, мирового организма, всеобъемлющего единства, человеческого общества, общности, органического единства вселенной, всеобщего счастья, совокупного блага и т.д., а соответственно этому Отдельность выступает под названиями бессознательной и сознательной отдельной жизни, счастья индивида, собственного блага и т.д. При упоминании каждого из этих названий мы вынуждены снова выслушивать те же самые фразы, которые неоднократно произносились уже об Отдельности и Всеобщности.
Итак, второй «строительный камень» не содержит ничего нового по сравнению с первым. Но так как у французских социалистов встречаются слова égalité, solidarité, unité des intérêts[459], то наш автор пытается онемечить их и, таким образом, превратить в «строительные камни» «истинного социализма».
«В качестве сознательного члена общества я познаю в каждом другом его члене отличное от меня, противостоящее мне, но в то же время опирающееся на общую первооснову бытия и исходящее из него равное мне существо. Я познаю каждого сочеловека как противоположного мне в силу своей особенной природы и равного мне в силу своей всеобщей природы. Поэтому признание человеческого равенства, права каждого на жизнь, основывается на сознании общей, одинаковой для всех, человеческой природы; точно так же любовь, дружба, справедливость и все общественные добродетели основываются на чувстве естественной человеческой связи и единства. Если до сих пор их называли обязанностями и требовали от людей их исполнения, то в обществе, покоящемся не на внешнем принуждении, а на сознании внутренней человеческой природы, т.е. на разуме, они становятся свободными, естественными проявлениями жизни. Поэтому в соответствующем природе, т.е. в разумном, обществе, условия жизни должны быть одинаковы для всех членов, т.е. должны быть всеобщи» (стр. 161, 162).
Автор обладает великим талантом выставить сперва какое-нибудь положение ассерторически, а затем посредством словечек поэтому, все-таки и т.д. оправдать его в качестве вытекающего из самого себя следствия. Обладает он точно так же и искусством мимоходом протаскивать в эту своеобразную дедукцию ставшие традиционными социалистические положения с помощью оборотов речи вроде: «если имело место», «если существует», «то должны», «то становится» и т.д.
В первом «строительном камне» мы видели, с одной стороны, индивида, а с другой – всеобщее, противостоящее ему в лице общества. Здесь эта противоположность появляется снова, причем на этот раз индивид распадается в самом себе на особенную и на всеобщую природу. Из всеобщей природы выводятся затем «человеческое равенство» и общность. Таким образом, общие для всех людей отношения оказываются здесь продуктом «сущности человека», природы, тогда как на самом деле они, подобно сознанию равенства, являются историческими продуктами. Но, не довольствуясь этим, наш автор обосновывает равенство тем, что оно целиком покоится «на всеобщей первооснове бытия». В прологе, на стр. 158, мы узнали, что человек «состоит из тех же самых веществ и одарен теми же самыми всеобщими силами и свойствами, которые оживляют все вещи». В первом «строительном камне» мы узнали, что природа есть «основа всякой жизни», следовательно «всеобщая первооснова бытия». Таким образом, наш автор решительно перещеголял французов, доказав, «в качестве сознательного члена общества», не только равенство людей между собой, но и их равенство любой блохе, любому помелу, любому камню.
Мы охотно верим, что «все общественные добродетели» нашего «истинного социалиста» основываются «на чувстве естественной человеческой связи и единства», хотя на этой «естественной связи» основываются и феодальные повинности, и рабство, и все формы общественного неравенства всех времен. Заметим мимоходом, что эта «естественная человеческая связь» есть ежедневно преобразуемый людьми исторический продукт, который всегда являлся вполне естественным, – сколь бесчеловечным и противоестественным ни казался бы он перед судом не только «Человека», но и всякого последующего революционного поколения.
Случайно мы узнаем еще, что нынешнее общество опирается «на внешнее принуждение». «Истинные социалисты» понимают под «внешним принуждением» не ограничивающие материальные условия жизни данных индивидов, а лишь государственное принуждение, штыки, полицию, пушки, которые, отнюдь не являясь основой общества, представляют собой лишь следствие его собственного расчленения. Это было показано уже в «Святом семействе», а также в первом томе настоящего сочинения.
В противовес нынешнему, «покоящемуся на внешнем принуждении» обществу «истинный социалист» провозглашает идеал истинного общества, которое покоится на «сознании внутренней человеческой природы, т.е. на разуме». Оно покоится, следовательно, на сознании сознания, на мышлении мышления. «Истинный социалист» даже по способу выражения перестает отличаться от философов. Он забывает, что как «внутренняя природа» людей, так и их «сознание» этой природы, «т.е.» их «разум», были всегда историческим продуктом и что даже тогда, когда, по его мнению, их общество покоилось на «внешнем принуждении», их «внутренняя природа» соответствовала этому «внешнему принуждению».
На стр. 163 появляются Отдельность и Всеобщность со своей обычной свитой в виде отдельного блага и совокупного блага. Аналогичные рассуждения об отношении этих благ друг к другу можно найти в любом учебнике политической экономии, там, где идет речь о конкуренции, а также, только в лучшей формулировке, у Гегеля.
Например, «Rheinische Jahrbücher», стр. 163:
«Содействуя совокупному благу, я содействую своему собственному благу, а содействуя своему собственному благу, я содействую совокупному благу».
«Философия права» Гегеля, стр. 248 (1833):
«Содействуя своей цели, я содействую всеобщему, а последнее, в свою очередь, содействует моей цели».
Ср. также «Философию права», стр. 323 и сл., об отношении гражданина к государству.
«Поэтому в качестве конечного результата получается сознательное единство отдельной жизни с совокупной жизнью, гармония» («Rheinische Jahrbücher», стр. 163).
Получается это «в качестве конечного результата» именно из того, что
«это полярное отношение между отдельной и всеобщей жизнью заключается в том, что иногда они борются и враждебно противостоят друг другу, иногда же обе взаимно обусловливают и обосновывают друг друга».
«В качестве конечного результата» отсюда следует, в лучшем случае, гармония между дисгармонией и гармонией, а из всего этого бесконечного повторения всем известных фраз следует только вера автора в то, будто его бесцельная, вымученная возня с категориями Отдельности и Всеобщности есть истинная форма разрешения общественных вопросов.
Автор заканчивает следующим тушем:
«Органическое общество имеет своей основой всеобщее равенство и развивается, посредством противоположностей между индивидами и всеобщим, в свободное созвучие, в единство отдельного счастья со всеобщим счастьем, в социальную» (!) «общественную» (!!) «гармонию, в зеркальное отражение всеобщей гармонии» (стр. 164).
Только скромность могла заставить назвать это положение «строительным камнем». В действительности это – целая первозданная скала «истинного социализма».
«Борьба человека с природой основана на полярной противоположности, на взаимодействии моей особенной жизни со всеобщей жизнью природы. Когда эта борьба проявляется в качестве сознательной деятельности, она называется трудом» (стр. 164).
Не правильнее ли было бы сказать, наоборот, что представление о «полярной противоположности» основано на наблюдении борьбы людей с природой? Сначала из факта извлекается абстракция, а потом заявляют, что этот факт основан на этой абстракции. Весьма дешевый способ придать себе немецко-глубокомысленный и спекулятивный вид.
Например:
Факт: Кошка пожирает мышь.
Рефлексия: Кошка – природа, мышь – природа, пожирание мыши кошкой = пожирание природы природой = самопожирание природы.
Философское изображение факта: На самопожирании природы основано то обстоятельство, что мышь пожирается кошкой.
После того как этим способом была мистифицирована борьба человека с природой, мистифицируется и сознательная деятельность человека по отношению к природе тем, что она рассматривается как явление этой голой абстракции действительной борьбы. В заключение, в качестве результата всей этой мистификации, протаскивается обыденное слово труд – слово, которое вертелось у нашего «истинного социалиста» на языке с самого начала, но которое он осмелился произнести лишь после его надлежащего обоснования. Труд конструируется из голого абстрактного представления о Человеке и природе и определяется поэтому таким способом, который одинаково подходит и не подходит ко всем ступеням развития труда.
«Трудом, согласно этому, является всякая сознательная деятельность человека, посредством которой он стремится подчинить себе в духовном и материальном отношении природу, чтобы отвоевать у нее сознательное наслаждение своей жизнью и использовать ее для своего духовного или телесного удовлетворения» (там же).
Обратим внимание только на следующее блестящее умозаключение:
«Когда эта борьба проявляется в качестве сознательной деятельности, она называется трудом; согласно этому, трудом является всякая сознательная деятельность человека» и т.д.
Этим глубоким постижением мы обязаны «полярной противоположности».
Вспомним приведенное выше сен-симонистское положение о libre développement de toutes les facultés[460]. Вспомним также, что Фурье{333} на место нынешнего travail répugnant[461] желал поставить travail attrayant[462]. «Полярной противоположности» мы обязаны следующим философским обоснованием и разъяснением этих положений:
«Но так как» (это «но» должно обозначать, что здесь отсутствует какая бы то ни было связь) «жизнь при всяком своем раскрытии, при всяком упражнении и проявлении своих сил и способностей должна достигать наслаждения, удовлетворения, то отсюда следует, что самый труд должен быть раскрытием и совершенствованием человеческих задатков и должен доставлять наслаждение, удовлетворение и счастье. Самый труд неизбежно должен поэтому стать свободным проявлением жизни, а тем самым и наслаждением» (там же).
Здесь выполнено обещание, данное в предисловии к «Rheinische Jahrbücher», а именно показано, «насколько немецкая наука об обществе отличается на достигнутой ею ступени развития от французской и английской», и что значит «научно излагать учение коммунизма».
Трудно вскрыть все логические промахи, допущенные в этих немногих строках, не нагнав на читателя скуку. Отметим сперва погрешности против формальной логики.
Чтобы доказать, что труд в качестве проявления жизни должен доставлять наслаждение, предполагается, что жизнь в каждом своем проявлении должна доставлять наслаждение, а отсюда делается тот вывод, что она должна доставлять его и в своем проявлении в качестве труда. Не довольствуясь тем, что он посредством парафразы превратил постулат в заключение, наш автор и само заключение выводит неправильно. Из того, что «жизнь при всяком своем раскрытии должна достигать наслаждения», он заключает, что труд, представляющий собой одно из этих раскрытий жизни, «сам должен быть раскрытием и совершенствованием человеческих задатков», т.е. опять-таки жизни. Следовательно, труд должен быть тем, что он есть. Как вообще мог бы когда-нибудь труд не быть «раскрытием человеческих задатков»? – Но это еще не все. Так как труд должен быть именно этим, то «поэтому» он «неизбежно должен стать» таковым, или еще лучше: так как труд «должен быть раскрытием и совершенствованием человеческих задатков», то поэтому он неизбежно становится чем-то совершенно иным, а именно «свободным проявлением жизни», о чем до сих пор вовсе не было и речи. И если выше наш автор из постулата наслаждения жизнью прямо выводил постулат труда как наслаждения, то здесь этот последний постулат дается в виде следствия из нового постулата «свободного проявления жизни в труде».
Что касается содержания этого положения, то неясно, почему труд не всегда был тем, чем он должен быть, и почему он должен стать таковым теперь или же почему он должен стать чем-то, чем он не стал по необходимости до сих пор. Но, правда, до сих пор еще не была разъяснена сущность человека и полярная противоположность между человеком и природой.
За этим следует «научное обоснование» коммунистического положения об общественной собственности на продукты труда:
«Но» (это новое «но» имеет тот же смысл, что и предыдущее) «продукт труда должен в одно и то же время способствовать как счастью индивида, трудящегося, так и всеобщему счастью. Это осуществляется посредством взаимности, посредством взаимного восполнения всех общественных деятельностей» (там же).
Эта фраза представляет собой – благодаря вставленному словечку «счастье» – только расплывчатую копию того, что говорится в любой экономической книжке о конкуренции и разделении труда.
Наконец, мы имеем философское обоснование французской трактовки организации труда:
«Труд, как свободная деятельность, доставляющая наслаждение и в то же время способствующая всеобщему благу, является основой организации труда» (стр. 165).
Так как труд лишь должен и обязан стать «доставляющей наслаждение и т.д. свободной деятельностью» и, следовательно, еще не является ею, то скорее следовало бы ожидать, что, наоборот, организация труда является основой «труда как деятельности, доставляющей наслаждение». Но одного лишь понятия труда, как такой деятельности, вполне достаточно для нашего автора.
В заключение автор высказывает уверенность, что он достиг в своей статье известных «результатов».
Эти «строительные камни» и «результаты» вместе с прочими гранитными глыбами, встречающимися в «Двадцать одном листе», в «Bürgerbuch» и в «Neue Anekdota»{334}, образуют ту скалу, на которой «истинный социализм» – он же немецкая социальная философия – собирается воздвигнуть свою церковь{335}.
При случае нам придется еще услышать некоторые гимны, некоторые отрывки из cantique allégorique hébraique et mystique{336}, распеваемые в этой церкви.
«Скажем откровенно: если бы не задача сразу охарактеризовать целую клику… мы отшвырнули бы прочь перо… И вот теперь она» («История общества» Мундта) «выступает с теми же претензиями перед широким крутом читающей публики, которая жадно хватается за все, к чему приклеена этикетка: социальный, ибо здоровое чутье подсказывает ей, какие тайны будущего скрыты в этом словечке. Двойная ответственность лежит в таком случае на писателе, и он должен быть наказан вдвойне, если взялся за дело без призвания к нему!»
«Мы, собственно, не собираемся препираться с г-ном Мундтом по поводу того, что о фактических достижениях социальной литературы Франции и Англии он знает только то, что ему сообщил г-н Л. Штейн, книга которого заслуживала еще некоторого признания при своем появлении…{339} Но в наши дни… разглагольствовать о Сен-Симоне, называть Базара и Анфантена двумя ветвями сен-симонизма, ставить за ними Фурье, болтать вздор о Прудоне и т.д. …И все-таки мы охотно закрыли бы на это глаза, если бы хоть генезис социальных идей был изложен оригинально и ново».
Такой высокопарной, радамантовской сентенцией начинает господин Грюн («Neue Anekdota», стр. 122, 123) рецензию на «Историю общества» Мундта.
Как же будет поражен читатель артистическим талантом господина Грюна, узнав, что под этой маской он скрыл лишь самокритику своей собственной, тогда еще не родившейся на свет книги.
Господин Грюн являет забавное зрелище слияния «истинного социализма» с младогерманским литераторством{340}. Вышеназванная книга изложена в виде писем к даме, из чего читатель уже может понять, что здесь глубокомысленные боги «истинного социализма» появляются увенчанные розами и миртами «молодой литературы». Соберем букетик из этих роз:
«„Карманьола“ сама пелась в моей голове… Но во всяком случае уже одно то ужасно, что „Карманьола“ может, если не совсем поселиться в голове немецкого писателя, то хоть позавтракать в ней» (стр. 3).
«Имей я перед собой старика Гегеля, я схватил бы его за уши: Как, природа – инобытие духа? Как, Он – ночной сторож?» (стр. 11).
«Брюссель представляет в известном смысле французский Конвент: у него своя партия Горы и своя партия Долины» (стр. 24).
«Люнебургская степь политики» (стр. 80).
«Пестрая, поэтическая, непоследовательная, фантастическая хризалида» (стр. 82).
«Либерализм Реставрации, этот беспочвенный кактус, который, как паразитическое растение, обвился вокруг скамей палаты депутатов» (стр. 87, 88).
Что кактус не является ни «беспочвенным», ни «паразитическим», – это так же мало портит красивый образ, как не портит предыдущего образа тот факт, что не существует ни «пестрых», ни «поэтических», ни «непоследовательных» «хризалид» или куколок.
«Я сам кажусь себе в этом океане» (газет и газетных сотрудников в кабинете Монпансье{341} «вторым Ноем, высылающим своих голубей, чтобы узнать, нельзя ли где-нибудь построить хижины и развести виноградники, нельзя ли заключить разумный договор с разгневанными богами» (стр. 259).
Господин Грюн говорит здесь, вероятно, о своей деятельности в качестве газетного корреспондента.
«Камилль Демулен – это был человек. Учредительное собрание состояло из филистеров. Робеспьер был добродетельным магнетизером. Словом, новая история, это – борьба не на жизнь, а на смерть против лавочников и магнетизеров!!!» (стр. 111).
«Счастье, это – плюс, но плюс в иксовой степени» (стр. 203).
Итак, счастье =+х; такая формула встречается только в эстетической математике господина Грюна.
«Что такое организация труда? И народы ответили сфинксу тысячью газетных голосов… Франция поет строфу, а Германия – старая, мистическая Германия – антистрофу» (стр. 259).
«Северная Америка мне даже противнее, чем Старый свет, потому что эгоизм этого мира лавочников пышет красным цветом наглого здоровья… потому что все там так поверхностно, так беспочвенно, я готов даже сказать – так провинциально… Вы называете Америку Новым миром; это – самый старый из всех старых миров. Наши поношенные платья считаются там парадной одеждой» (стр. 101, 324).
До сих пор было известно, что носят там – неношенные немецкие чулки, хоть они и слишком плохи для «парадной» одежды.
«Логически-твердый гарантизм этих учреждений» (стр. 461).
Кого не радуют подобные цветы,
Быть не достоин, право, «человеком»!{342}
Какая грациозная резвость! Какая задорная наивность! Какое героическое плавание в море эстетики! Какая гейневская небрежность и гениальность!
Мы обманули читателя. Беллетристика господина Грюна вовсе не является украшением науки «истинного социализма», наука же лишь заполняет пустоты этой беллетристической болтовни. Она образует, так сказать, ее «социальный фон».
В одном очерке господина Грюна: «Фейербах и социалисты» («Deutsches Bürgerbuch», стр. 74), встречается следующее утверждение:
«Когда называют Фейербаха, тем самым называют всю работу философии от Бэкона Веруламского до нашего времени; тем самым указывают также, чего хочет и что означает в последнем счете философия, указывают на человека как на последний результат всемирной истории. И это более надежный – ибо это и более основательный – подход к делу, чем разглагольствования о заработной плате, о конкуренции, неудовлетворительности конституций и государственных порядков… Мы обрели Человека, человека, который избавился от религии, от мертвых мыслей, от всего чуждого ему и от всех вытекающих отсюда практических последствий. Мы обрели чистого, истинного человека».
Одной этой фразы достаточно, чтобы выяснить степень «основательности» и «надежности», которую можно искать у господина Грюна[463]. В мелкие вопросы он не вдается. Вооруженный непоколебимой верой в результаты немецкой философии, как они даны у Фейербаха, а именно, что «Человек», «чистый, истинный человек» есть якобы конечная цель всемирной истории, что религия есть отчужденная человеческая сущность, что человеческая сущность есть человеческая сущность и мера всех вещей; вооруженный прочими истинами немецкого социализма (смотри выше), гласящими, что и деньги, наемный труд и т.д. представляют собою отчуждения человеческой сущности, что немецкий социализм есть осуществление немецкой философии и теоретическая истина зарубежного социализма и коммунизма и т.д.[464], – вооруженный всем этим, господин Грюн уезжает в Брюссель и Париж, преисполнившись самодовольства «истинного социализма».
Мощные трубные звуки, которыми господин Грюн славит социализм и немецкую науку, превосходят все, что сделано в этом отношении остальными его единоверцами. Что касается «истинного социализма», то эти восхваления исходят, очевидно, из самых глубин сердца. Скромность господина Грюна не позволяет ему высказать ни одного положения, которое не было бы уже высказано каким-либо иным «истинным социалистом» до него в «Двадцать одном листе», «Bürgerbuch» и «Neue Anekdota». Да и вся его книга преследует единственную цель – заполнить схему конструкции французского социального движения, которую Гесс дал в «Двадцать одном листе», стр. 74 – 88, и удовлетворить, таким образом, потребность, указанную там же на стр. 88{343}. Что же касается прославления немецкой философии, то последняя должна ему быть за это тем больше благодарна, чем меньше он ее знает. Национальная гордость «истинных социалистов», гордость Германией как страной «Человека», «сущности человека», – по сравнению с другими заурядными национальностями, – достигает у него кульминационной точки. Приведем тут же несколько примеров:
«Но я хотел бы знать, не должны ли все они, французы и англичане, бельгийцы и североамериканцы, поучиться еще у нас» (стр. 28).
В дальнейшем эта мысль развивается так:
«Североамериканцы представляются мне насквозь прозаическими и, несмотря на всю предоставляемую их законами свободу, они должны учиться социализму только у нас» (стр. 101).
Особенно после того, как у них с 1829 г. имеется собственная социалистически-демократическая школа{344}, против которой их экономист Купер боролся уже в 1830 году.
«Бельгийские демократы! Неужели ты думаешь, что они ушли хоть наполовину так далеко, как мы, немцы? У меня была схватка с одним из них, который считает химерой осуществление свободного человечества!» (стр. 28).
Здесь национальность «Человека», «сущности человека», «человечества» кичливо выступает перед бельгийской национальностью.
«Французы, оставьте Гегеля в покое до тех пор, пока вы не поймете его». (Мы думаем, что та, очень слабая сама по себе, критика философии права, которую дал Лерминье{345}, обнаруживает больше понимания Гегеля, чем все, что писал когда-нибудь господин Грюн под собственным ли именем или как «Ernst von der Haide»[465].) «Не пейте в течение года ни кофе, ни вина; не разгорячайте Своего духа никакой возбуждающей страстью; предоставьте Гизо управлять и верните Алжир под владычество Марокко» (как мог бы Алжир вернуться когда-либо под владычество Марокко, даже если бы французы отказались от него!); «сидите где-нибудь в мансарде и штудируйте „Логику“, а вместе с ней и „Феноменологию“. Когда, по истечении годичного срока, похудевши, с красными глазами, Вы спуститесь на улицу и споткнетесь о первого встречного щеголя или общественного глашатая, то не смущайтесь. Ибо за это время Вы стали великими, могучими людьми, Ваш дух уподобился дубу, питаемому чудотворными» (!) «соками; все, на что Вы ни посмотрите, открывает перед Вами свои, наиболее глубоко скрытые изъяны; хотя Вы и сотворенные духи, Вы все же проникаете внутрь природы; Ваш взор испепеляет, Ваше слово передвигает горы, Ваша диалектика острее, чем острейшая гильотина. Вы являетесь в Ратушу – и буржуазии как не бывало. Вы входите в Бурбонский дворец – и он распадается, вся его палата депутатов растворяется в nihilum album[466], Гизо исчезает, Луи-Филипп тускнеет и превращается в историческую схему, и из руин всех этих погибших моментов возносится горделиво и победоносно абсолютная идея свободного общества. Без шуток, Гегеля Вы можете победить, только если сами раньше станете Гегелем. Как я уже сказал выше: возлюбленная Моора может умереть только от его руки»{346} (стр. 115, 116).
Всякому тотчас ударит в нос беллетристический душок, исходящий от этих положений «истинного социализма». Как и все «истинные социалисты», господин Грюн не забывает преподнести нам снова старую болтовню о поверхностности французов:
«Судьба обрекла меня на то, чтобы всякий раз, когда я наблюдаю вблизи французский дух, видеть его недостаточность и поверхностность» (стр. 371).
Господин Грюн не скрывает от нас, что книга его имеет целью возвеличить немецкий социализм как критику французского социализма:
«Плебс современной германской литературы упрекал наши социалистические стремления в том, что они являются подражанием французским безрассудствам. Никто до сих пор не счел нужным ответить на это хотя бы единым звуком. Прочтя настоящую книгу, этот плебс должен будет устыдиться, если только у него осталось еще чувство стыда. Ему, вероятно, и в голову не приходило, что немецкий социализм есть критика французского, что он не только не считает французов изобретателями нового „Общественного договора“, но требует, наоборот, чтобы они нашли себе восполнение в немецкой науке. В настоящий момент здесь в Париже предпринимается издание перевода фейербаховской „Сущности христианства“. Пусть пойдет французам на пользу немецкая школа! К чему бы ни привело экономическое положение страны, ее текущая политическая конъюнктура, во всяком случае путь, ведущий к человеческой жизни в будущем, может быть открыт лишь гуманистическим мировоззрением. Неполитический, отверженный немецкий народ, этот народ, который даже нельзя назвать народом, заложил краеугольный камень здания будущего» (стр. 353).
Конечно, «истинному социалисту», столь интимно знакомому с «сущностью человека», нет нужды знать, к чему приведут данную страну «ее экономическое положение и политические обстоятельства».
Как апостол «истинного социализма», господин Грюн не довольствуется тем, что, подобно своим соапостолам, противопоставляет невежеству других народов всеведение немцев. Он использует свою старую литературную практику, он самым бесцеремонным образом, как это характерно для шатающегося по свету туриста, навязывает себя представителям различных социалистических, демократических и коммунистических партий и, обнюхав их предварительно со всех сторон, выступает перед ними в роли апостола «истинного социализма». Его единственная задача – поучать их, сообщать им глубочайшие откровения относительно свободного человечества. Превосходство «истинного социализма» над политическими партиями Франции превращается здесь в личное превосходство господина Грюна над представителями этих партий. А под конец это даже дает возможность не только превратить вождей французских партий в пьедестал для господина Грюна, но и извлечь на свет божий массу всякого рода сплетен, которые должны вознаградить немецкого провинциала за усилия, потраченные им на усвоение столь содержательных положений «истинного социализма».
«Все лицо Катса изобразило плебейскую радость, когда я засвидетельствовал ему мое полное удовлетворение его речью» (стр. 50).
Господин Грюн тотчас же стал просвещать Катса насчет французского терроризма и «был счастлив, добившись одобрения у своего нового друга» (стр. 51).
Еще гораздо более значительным оказалось его влияние на Прудона:
«Я имел огромное удовольствие быть в некотором роде приват-доцентом человека, острота ума которого не была, быть может, превзойдена со времен Лессинга и Канта» (стр. 404).
Луи Блан – всего лишь «его чумазый мальчуган» (стр. 314).
«Он стал расспрашивать с большим интересом, но в то же время с большой неосведомленностью, о положении дел у нас. Мы, немцы, знаем» (?) «французские дела почта так же хорошо, как сами французы; по крайней мере, мы изучаем» (?) «их» (стр. 315).
А про «папашу Кабе» мы узнаем, что он «ограничен» (стр. 382). Господин Грюн задает ему вопросы, и Кабе
«вынужден признаться, что он не очень в них углублялся. Я» (Грюн) «заметил это давно, и тогда, конечно, все окончилось, тем более, что я вспомнил, что миссия Кабе давно уже завершена» (стр. 381).
Мы впоследствии увидим, как господин Грюн сумел возложить на Кабе новую «миссию».
Укажем сперва на схему, которая вместе с двумя-тремя устаревшими мыслями образует остов книги Грюна. И то и другое списано у Гесса, которого господин Грюн вообще великолепнейшим образом пересказывает. То, что уже у Гесса носило весьма неопределенный и мистический характер, но сначала – в «Двадцать одном листе» – заслуживало известного признания, и стало скучным и реакционным лишь благодаря вечному повторению в «Bürgerbuch», в «Neue Anekdota» и в «Rheinische Jahrbücher» в такое время, когда оно уже устарело, – это у господина Грюна превращается в полную бессмыслицу.
Гесс синтезирует развитие французского социализма с развитием немецкой философии – Сен-Симона с Шеллингом, Фурье с Гегелем, Прудона с Фейербахом. Ср., например, «Двадцать один лист», стр. 78, 79{347}, 326, 327{348}; «Neue Anekdota», стр. 194, 195, 196, 202 и сл.{349} (Параллель между Фейербахом и Прудоном. Например, Гесс: «Фейербах, это – немецкий Прудон» и т.д. «Neue Anekdota», стр. 202; Грюн: «Прудон, это – французский Фейербах», стр. 404.) – Этот схематизм, в том виде, в каком его дает Гесс, и образует всю внутреннюю связь книги Грюна. Отличие заключается только в том, что господин Грюн не забывает придать положениям Гесса беллетристический налет. Он весьма добросовестно списывает даже явные ошибки Гесса, как, например, его утверждение («Neue Anekdota», стр. 192), что теоретические построения образуют «социальный фон» и «теоретическую основу» практических движений. (Так, например, Грюн пишет на стр. 264: «Социальный фон политической проблемы XVIII века был одновременно продуктом обоих философских направлений» – сенсуалистов и деистов.) Сюда же относится та мысль, что достаточно связать Фейербаха с практикой, применить его к социальной жизни, чтобы дать полную критику существующего общества. Если же прибавить к этому дальнейшую критику, которой Гесс подвергает французский коммунизм и социализм, например положения Гесса, что «Фурье, Прудон и т.д. не вышли за пределы категории наемного труда» («Bürgerbuch», стр. 46 и др.{350}), что «Фурье хотел бы осчастливить мир новыми ассоциациями эгоизма» («Neue Anekdota», стр. 196), что «даже радикальные французские коммунисты не преодолели еще противоположности труда и наслаждения, не поднялись еще до единства производства и потребления и т.д.» («Bürgerbuch», стр. 43), что «анархия есть отрицание понятия политического господства» («Двадцать один лист», стр. 77) и т.д. и т.д., – если прибавить все это, то мы получим полностью критику французов, как она дана господином Грюном, ту самую критику, которую господин Грюн имел в кармане еще до того, как он отправился в Париж. Кроме этого, господину Грюну помогает свести счеты с французскими социалистами и коммунистами ряд ставших традиционными в Германии фраз о религии, политике, национальности, человеческом и нечеловеческом и т.д. и т.д., – фраз, перешедших от философов к «истинным социалистам». Ему остается только искать повсюду «Человека» и слово «человеческий» и негодовать, когда он этого не находит. Например: «Ты занимаешься политикой – Ты ограничен» (стр. 283). И точно так же господин Грюн может далее восклицать: Ты национален, религиозен, занимаешься политической экономией, Ты имеешь бога, значит Ты не человечен, Ты ограничен, – чтó он и делает на протяжении всей книги. Этим, конечно, дается весьма основательная критика политики, национальности, религии и т.д. и выясняется в достаточной мере все своеобразие критикуемых писателей и их связь с общественным развитием.
Уже отсюда видно, что стряпня Грюна стоит гораздо ниже книги Штейна, который, по крайней мере, пытался изложить связь социалистической литературы с действительным развитием французского общества. При этом едва ли нужно упоминать, что господин Грюн как в разбираемой книге, так и в «Neue Anekdota», с величайшим пренебрежением взирает свысока на своих предшественников.
Но сумел ли господин Грюн хотя бы правильно списать то, что он вычитал у Гесса и других авторов? Сохранил ли он в рамках своей схемы, принятой им на веру, без всякой критики, хотя бы необходимый материал, дал ли он правильное и полное изложение отдельных социалистических писателей по первоисточникам? Это ведь поистине самые минимальные требования, какие можно предъявить человеку, у которого должны учиться североамериканцы и французы, англичане и бельгийцы, который был приват-доцентом Прудона и который не перестает кичиться перед поверхностными французами немецкой основательностью.
Из всей сен-симонистской литературы господин Грюн не держал в руках ни одной книги. Его главными источниками являются: во-первых, столь презираемый им Лоренц Штейн, затем главный источник Штейна – Л. Рейбо{351} (за что он, на стр. 250, и называет Рейбо, для острастки, филистером; на той же странице он старается изобразить дело так, будто Рейбо совершенно случайно попал ему в руки тогда, когда он уже давно покончил с сен-симонистами) и отдельные места из Луи Блана{352}. Мы сейчас приведем прямые доказательства этого.
Посмотрим сперва, что говорит господин Грюн о жизни самого Сен-Симона.
Главным источником для жизнеописания Сен-Симона являются отрывки его автобиографии в «Сочинениях Сен-Симона», изданных Олендом Родригом, и в «Organisateur» от 19 мая 1830 года{353}. Итак, перед нами все документы: 1) первоисточники, 2) Рейбо, сделавший из них извлечения, 3) Штейн, использовавший Рейбо, 4) беллетристическое издание господина Грюна.
Господин Грюн: «Сен-Симон участвует в освободительной борьбе американцев, не питая особого интереса к самой войне: ему приходит в голову мысль, что можно соединить оба гигантских океана» (стр. 85).
Штейн – стр. 143. «Сперва он поступил на военную службу… и отправился с Буйе в Америку… В этой войне, значение которой он, впрочем, отлично понял… война как таковая, говорил он, меня не интересовала, а только цель этой войны, и т.д.»… «После тщетной попытки заинтересовать вице-короля Мексики планом постройки большого канала для соединения обоих океанов».
Рейбо, стр. 77: «Являясь солдатом в борьбе за американскую независимость, он служил под началом Вашингтона… война сама по себе меня не интересовала, говорит он, и только цель ее интересовала меня очень живо, и ради этого интереса я безропотно переносил ее тяготы».
Господин Грюн списывает только, что Сен-Симон не питал «особого интереса к самой войне», но не отмечает самого главного – его интереса к цели этой войны.
Господин Грюн не отмечает далее, что Сен-Симон желал отстоять свой план у вице-короля, и поэтому сводит этот план просто к «пришедшей в голову мысли». Не отмечает он и того, что Сен-Симон сделал это лишь «à la paix»[467], – и это объясняется тем, что Штейн указывает на данное обстоятельство лишь датой года.
Немедленно вслед за тем господин Грюн продолжает:
«Позже» (когда?) «он набрасывает план франко-голландской экспедиции в английскую Индию» (там же).
Штейн: «В 1785 г. он поехал в Голландию, чтобы набросать план объединенной франко-голландской экспедиции против английских колоний в Индии» (стр. 143).
Штейн сообщает здесь неверные сведения, а Грюн добросовестно списывает их. Сам же Сен-Симон рассказывает следующее: герцог Ла Вогюйон склонил Генеральные штаты{354} предпринять в союзе с Францией объединенную экспедицию против английских колоний в Индии. О самом себе Сен-Симон рассказывает только, что «в течение года он добивался (poursuivi) осуществления этого плана».
Господин Грюн: «В Испании он хочет прорыть канал от Мадрида до моря» (там же).
Сен-Симон хочет прорыть канал, – что за бессмыслица! Прежде ему пришла в голову мысль, теперь он хочет. Грюн искажает здесь факты не потому, что он добросовестно списывает Штейна, как в указанном выше случае, а потому, что делает это слишком поверхностно.
Штейн, стр. 144: «Вернувшись в 1786 г. во Францию, он уже в следующем году отправился в Испанию, чтобы предложить правительству план завершения постройки канала от Мадрида до моря».
При беглом чтении господин Грюн мог извлечь свою вышеприведенную фразу из соответствующего места в книге Штейна, которое, во всяком случае, может вызвать представление, будто план постройки и весь проект принадлежали Сен-Симону. На самом же деле последний наметил лишь план борьбы с финансовыми затруднениями, возникшими при давно уже начатой постройке канала.
Рейбо: «Шесть лет спустя он представил испанскому правительству план сооружения канала, который должен был служить судоходной линией между Мадридом и морем» (стр. 78).
Та же ошибка, что у Штейна.
Сен-Симон, стр. XVII: «Испанское правительство предприняло постройку канала для соединения Мадрида с морем; это начинание не двигалось вперед, потому что у правительства не было достаточно рабочих и денег; я договорился с графом де Кабаррюсом, нынешним министром финансов, и мы представили правительству следующий проект» и т.д.
Господин Грюн: «Во Франции он спекулирует на национальном имуществе».
Штейн описывает сперва положение Сен-Симона во время революции, затем переходит к его спекуляции национальным имуществом (стр. 144 и сл.). Но откуда господин Грюн взял свое бессмысленное выражение «спекулировать на национальном имуществе», вместо того, чтобы говорить о спекуляции национальным имуществом? И это мы можем объяснить читателю, дав ему прочесть оригинал:
Рейбо, стр. 78: «Вернувшись в Париж, он стал заниматься спекуляцией, причем спекулировал sur les domaines nationaux»[468].
Господин Грюн выдвигает свое вышеприведенное утверждение без всякой мотивировки. Мы не узнаем, почему Сен-Симон спекулировал национальным имуществом и почему этот сам по себе тривиальный факт имеет значение в его жизни. Ведь господин Грюн находит излишним списать у Штейна и Рейбо, что Сен-Симон хотел в виде опыта основать научную школу и крупное промышленное предприятие и хотел добыть необходимый капитал посредством этих спекуляций. Сам Сен-Симон именно так мотивирует свои спекуляции («Сочинения», стр. XIX).
Господин Грюн: «Он женится, чтобы быть в состоянии оказывать гостеприимство науке, чтобы испытывать жизнь людей, чтобы высасывать их психологически» (там же).
Господин Грюн вдруг перескакивает здесь через один из важнейших периодов жизни Сен-Симона – через период его естественно-научных занятий и путешествий. А потом, чтó это значит – жениться, чтобы оказывать гостеприимство науке, жениться, чтобы психологически высасывать людей (на которых не женишься), и т.д.? Все дело в следующем: Сен-Симон женился, чтобы иметь салон и быть в состоянии изучать там наряду с другими людьми также и ученых.
Штейн излагает это на стр. 149 так: «Он женился в 1801 г. …Я воспользовался браком, чтобы изучать ученых». (Ср. Сен-Симон, стр. 23.)
Теперь, после сличения с оригиналом, написанная господином Грюном бессмыслица получает свое объяснение.
«Психологическое высасывание людей» сводится у Штейна и у самого Сен-Симона к тому, чтобы наблюдать ученых в общественной жизни. Сен-Симон хотел, в полном соответствии со своим основным социалистическим воззрением, изучить влияние науки на личность ученых и на их поведение в обыденной жизни. У господина Грюна это превращается в бессмысленную, непонятную, отдающую романом причуду.
Господин Грюн: «Он впадает в бедность» (как, почему?), «занимается перепиской в каком-то ломбарде, получая тысячу франков в год – он, граф, потомок Карла Великого; затем» (когда и почему?) «он живет милостями одного бывшего слуги; впоследствии» (когда и почему?) «он делает попытку застрелиться, но его спасают, и он начинает новую жизнь, наполненную изучением наук и пропагандой. Лишь теперь он пишет два главных своих произведения».
«Он впадает», «затем», «впоследствии», «теперь» – этими словами господин Грюн думает заменить хронологию и связь отдельных моментов в жизни Сен-Симона.
Штейн, стр. 156,157: «К этому прибавился новый и более страшный враг – все более гнетущая материальная нужда… После шести месяцев мучительного ожидания ему предлагают место – (даже это тире господин Грюн взял у Штейна, но он так хитер, что поставил его после слова „ломбард“) переписчика в ломбарде» (не «в каком-то ломбарде», как весьма хитро переделывает господин Грюн, ибо, как известно, в Париже существует только один, казенный ломбард) «с тысячью франков жалованья в год. Поразительная превратность судьбы, характерная для этой эпохи! Внук знаменитого царедворца Людовика XIV, наследник герцогской короны и огромного состояния, пэр Франции по рождению и гранд Испании – становится переписчиком в каком-то ломбарде!»
Теперь становится понятной ошибка Грюна с ломбардом; у Штейна же соответствующее выражение вполне уместно. Чтобы еще как-нибудь отличить свое выражение от штейновского, господин Грюн называет Сен-Симона только «графом» и «потомком Карла Великого». Последнее указание он заимствует у Штейна, стр. 142, и Рейбо, стр. 77, которые, однако, достаточно осторожны и говорят только, что Сен-Симон сам вел свою родословную от Карла Великого. Вместо приводимых Штейном положительных фактов, действительно заставляющих поражаться бедности Сен-Симона во время Реставрации, господин Грюн выражает лишь свое удивление по поводу того, что граф и предполагаемый потомок Карла Великого вообще может так низко пасть.
Штейн: «Два года прожил он еще» (после попытки самоубийства) «и сделал за это время, пожалуй, больше, чем за такое же количество десятилетий своей прежней жизни. „Катехизис промышленников“ был им теперь закончен» (господин Грюн об этом окончании давно начатой работы говорит: «лишь теперь он пишет» и т.д.), «а „Новое христианство“ и т.д.» (стр. 164, 165).
На стр. 169 Штейн называет оба эти сочинения «двумя главными произведениями его жизни».
Таким образом, господин Грюн не только скопировал у Штейна его ошибки, но и сам из неопределенных выражений Штейна сфабриковал новые. Чтобы скрыть это свое списывание, он выдергивает только наиболее бросающиеся в глаза факты, но лишает их характера фактов, вырывая их из хронологической связи и из всей их мотивировки и опуская даже важнейшие промежуточные звенья. Приведенные нами отрывки составляют буквально все, что сообщает господин Грюн о жизни Сен-Симона. В его изложении кипучая, деятельная жизнь Сен-Симона превращается в ряд причуд и происшествий, представляющих меньше интереса, чем жизнь любого крестьянина или спекулянта того времени в какой-нибудь оживленной провинции Франции. И преподнеся читателю эту биографическую пачкотню, он восклицает: «вся эта воистину цивилизованная жизнь!» Он даже не стесняется сказать на стр. 85: «Жизнь Сен-Симона, это – зеркало самого сен-симонизма», словно грюновское изображение «жизни» Сен-Симона может быть зеркалом чего-нибудь иного, кроме «самой» манеры господина Грюна фабриковать книги.
Мы остановились несколько подробнее на этой биографии, ибо она является классическим образцом той основательности, c какой господин Грюн пишет о французских социалистах. Как уже здесь он с деланной небрежностью отбрасывает, опускает, искажает, переставляет, чтобы замаскировать свое списывание, – так же и в дальнейшем мы видим у него все признаки плагиатора, остающегося неспокойным в глубине души: искусственный беспорядок, дабы затруднить сличение с оригиналом; в цитатах, которые он приводит из своих предшественников, – пропуск отдельных слов и целых предложений, не вполне ему понятных вследствие незнакомства с оригиналами; фантазирование и приукрашивание предмета с помощью неопределенных фраз; вероломные выпады против тех самых людей, которых он списывает. А списывает господин Грюн с такой невероятной поспешностью, что часто ссылается на вещи, о которых он ровным счетом ничего не сообщил читателю, но которые у него, как у человека, прочитавшего Штейна, засели в голове.
Перейдем теперь к грюновскому изложению учения Сен-Симона.
Из книги Штейна Грюн не вполне уяснил себе, какова связь между планом поддержки ученых, изложенным в только что названном сочинении, и фантастическим приложением к брошюре. Он говорит об этом сочинении так, точно в нем речь идет главным образом о новой организации общества, и заканчивает свое изложение следующими словами:
«Духовная власть – в руках ученых, светская – в руках собственников, выборы – всеобщие» (стр. 85; ср. Штейн, стр. 151; Рейбо, стр. 83).
Предложение: «право назначения лиц, призванных исполнять обязанности вождей человечества, принадлежит всем», которое Рейбо приводит из Сен-Симона (стр. 47), а Штейн крайне беспомощно переводит, – это предложение господин Грюн сводит к «всеобщим выборам», благодаря чему оно теряет всякий смысл. У Сен-Симона речь идет о выборах Ньютоновского совета{356}, у господина Грюна – о выборах вообще.
Господин Грюн при помощи четырех-пяти списанных у Штейна и Рейбо предложений покончил с «Письмами и т.д.» и уже начал, было, говорить о «Новом христианстве», но вдруг он опять возвращается к этим письмам.
«Но, конечно, на одной абстрактной науке далеко не уедешь». (А на конкретном невежестве – и тем более, как мы видим.) «Ведь с точки зрения абстрактной науки „собственники“ и „всякий“ – это еще разные вещи» (стр. 87).
Господин Грюн забывает, что до сих пор он говорил только о «всеобщих выборах», а не о «всяком». Но у Штейна и Рейбо он находит слова «tout le monde»[469] и поэтому приводит слово «всякий» в кавычках. Он забывает далее, что не привел следующей фразы Штейна, которая мотивирует употребленное им словечко «ведь»:
«У него» (Сен-Симона) «наряду с мудрыми или знающими выступают раздельно propriétaires[470] и tout le monde. Правда, они еще не отделены друг от друга настоящей гранью… Но уже в этом туманном образе tout le monde скрывается зародыш того класса, уразуметь и поднять который стало впоследствии основной тенденцией его теории, classe la plus nombreuse et la plus pauvre[471]; и действительно, эта часть народа существовала тогда лишь в потенции» (стр. 154).
Штейн подчеркивает, что Сен-Симон уже проводит различие между propriétaires и tout le monde, но различие еще очень неопределенное. У господина же Грюна выходит так, будто Сен-Симон вообще еще проводит это различие. Разумеется, это большая ошибка со стороны Сен-Симона, объясняемая лишь тем, что в «Письмах» он стоит на точке зрения абстрактной науки. Но, к сожалению, Сен-Симон в разбираемом месте вовсе не говорит, как воображает господин Грюн, о различиях в каком-то будущем общественном строе. Свой призыв принять участие в подписке он обращает ко всему человечеству, которое, как ему представляется, в настоящем своем виде делится на три класса, – не на savants[472], propriétaires и tout le monde, как это думает Штейн, а на 1) savants и artistes[473] и всех людей с либеральными идеями, 2) противников нововведений, т.е. propriétaires, поскольку они не примыкают к первому классу, 3) surplus de l’humanité que se raille au mot: Égalité[474]. Эти три класса образуют tout le monde. Ср. Сен-Симон, «Письма», стр. 21, 22. Впрочем, так как в другом месте Сен-Симон говорит, что считает предлагаемое им разделение власти полезным для всех классов, то, очевидно, там, где он говорит об этом разделении, на стр. 47, tout le monde явно соответствует «остальному человечеству», объединяющемуся под лозунгом «Равенство», чем, однако, не исключаются другие классы. Следовательно, Штейн в основном верно передал мысль Сен-Симона, хотя и не обратил внимания на содержание стр. 21, 22, а господин Грюн, совершенно не зная оригинала, цепляется за мелкий промах Штейна, извлекая из его рассуждения совершеннейшую бессмыслицу.
Но вот еще более разительный пример. На стр. 94, где господин Грюн говорит уже не о Сен-Симоне, а о его школе, мы неожиданно узнаем следующее:
«В одной из своих книг Сен-Симон произносит таинственные слова: женщины будут допущены, они даже смогут быть назначаемы. Из этого почти бесплодного семени выросла вся невероятная шумиха по поводу эмансипации женщин».
Разумеется, если Сен-Симон говорил в каком-то своем сочинении о допущении и назначении женщин неизвестно куда, то это весьма «таинственные слова». Но это таинство существует только для господина Грюна. «Одна из книг» Сен-Симона – не что иное, как «Письма женевского обитателя». Здесь Сен-Симон, заявив, что каждый человек может подписываться на организацию Ньютоновского совета или его секций, продолжает: «Женщины будут допущены к подписке, они смогут быть назначаемы», разумеется, на какое-нибудь место в совете или в его секциях. Штейн привел эту цитату, как полагается, со ссылкой на книгу и делает при этом следующее замечание:
здесь и т.д. «находятся в зародыше все следы его позднейших воззрений, и даже воззрений его школы, и даже первая мысль об эмансипации женщин» (стр. 152).
Штейн правильно подчеркивает далее, в особом примечании, что Оленд Родриг в своем издании 1832 г. напечатал это место из полемических соображений жирным шрифтом, как единственное встречающееся у Сен-Симона место в пользу женской эмансипации. Грюн, чтобы скрыть свое списывание, переносит это место из книги, откуда оно взято, в школу Сен-Симона, выводит из этого вышеприведенную бессмыслицу, превращает «зародыш», о котором говорит Штейн, в «семя» и по-ребячески воображает, что отсюда-то и выросло учение об эмансипации женщин.
Господин Грюн решается высказать свое мнение о противоречии, будто бы имеющемся между «Письмами женевского обитателя» и «Катехизисом промышленников» и состоящем якобы в том, что «Катехизис» требует признания прав travailleurs[475]. Конечно, господин Грюн должен был найти это различие между заимствованным им у Штейна и Рейбо содержанием «Писем» и столь же заимствованным содержанием «Катехизиса». Но если бы он прочел самого Сен-Симона, то вместо этого противоречия он нашел бы уже в «Письмах» «семя» того воззрения, которое было затем развито, среди других, дальше в «Катехизисе». Например:
«Все люди будут работать» («Письма», стр. 60). «Если его» (богатого) «мозг не будет приспособлен к труду, его принудят работать руками; ибо Ньютон наверно не оставит на этой планете… рабочих, остающихся по своей воле бесполезными в мастерской» (стр. 64).
Так как Штейн обыкновенно цитирует это произведение как «Катехизис промышленников», то господин Грюн и не знает для него другого названия. А между тем господин Грюн тем более должен был бы привести хоть правильное заглавие, что там, где он говорит об этом произведении ex officio[476], он посвящает ему лишь десять строк.
Списав у Штейна, что Сен-Симон отстаивает в этом произведении господство труда, господин Грюн продолжает:
«Мир теперь делится для него на праздных людей и промышленников» (стр. 85).
Господин Грюн совершает здесь подлог. Он приписывает «Катехизису» различение, которое он встречает у Штейна лишь значительно позже, при изложении взглядов школы Сен-Симона.
Штейн, стр. 206: «Общество состоит теперь только из праздных людей и из работников» (Анфантен).
В «Катехизисе» вместо этого деления, которое приписывает ему Грюн, дается деление на три класса: classes féodale, intermédiaire et industrielle[477], – деление, о котором господин Грюн, конечно, ничего не мог сказать, так как он списывал у Штейна, а самого «Катехизиса» не читал.
Господин Грюн повторяет затем еще раз, что содержание «Катехизиса» сводится к господству труда, и заканчивает свою характеристику этого произведения следующим образом:
«Подобно тому как республиканизм говорит: все для народа, все через народ, так Сен-Симон говорит: все для промышленности, все через промышленность» (там же).
Штейн, стр. 165: «Так как все происходит через промышленность, то для нее все и должно происходить».
Как правильно указывает Штейн (стр. 160, примечание), уже в сочинении Сен-Симона «Промышленность», написанном в 1817 г.{358}, встречается эпиграф: Tout par l’industrie, tout pour elle[478]. Данная господином Грюном характеристика «Катехизиса» состоит, следовательно, в том, что помимо вышеприведенных ложных сведений он и неправильно цитирует, приводя эпиграф значительно более раннего произведения, которого он совсем не знает.
Вот какой основательной немецкой критике подверглось сочинение «Политический катехизис промышленников»! Но и в других местах грюновского литературного винегрета мы встречаем разрозненные замечания, относящиеся сюда же. Господин Грюн, внутренне восхищаясь собственной хитростью, расставляет по полочкам то, чтó найдено им у Штейна в его характеристике этого произведения, и обрабатывает это с достойным хвалы мужеством.
Господин Грюн, стр. 87: «Свободная конкуренция была нечистым, спутанным понятием, понятием, содержавшим в себе новый мир борьбы и бедствий, борьбы между капиталом и трудом и бедствий рабочего, лишенного капитала. Сен-Симон очистил понятие промышленности, он свел его к понятию рабочих, он сформулировал права и жалобы четвертого сословия, пролетариата. Он должен был упразднить право наследства, потому что оно стало бесправием для рабочего, для промышленника. Таково значение его „Катехизиса промышленников“».
Господин Грюн нашел у Штейна, на стр. 169, следующее замечание относительно «Катехизиса»:
«Истинное значение Сен-Симона заключается, стало быть, в том, что он предвидел неизбежность этого противоречия» (между буржуазией и народом).
Таков оригинал, из которого господин Грюн позаимствовал мысль о «значении» «Катехизиса».
Штейн: «Он» (Сен-Симон в «Катехизисе») «начинает с понятия промышленного рабочего».
Отсюда господин Грюн выводит свой чудовищный вздор, будто Сен-Симон, увидевший в свободной конкуренции «нечистое понятие», «очистил понятие промышленности и свел его к понятию рабочих». Что понятие господина Грюна о свободной конкуренции и промышленности является весьма «нечистым» и «спутанным» – это он обнаруживает на каждом шагу.
Не довольствуясь этим вздором, он решается уже на прямую ложь, уверяя, будто Сен-Симон требовал упразднения права наследства.
Опираясь все так же на свое понимание штейновского изложения «Катехизиса», он говорит на стр. 88:
«Сен-Симон установил права пролетариата, он дал уже новый лозунг: промышленники, рабочие должны подняться на первую ступень власти. Это было односторонне, но каждая борьба ведет за собой односторонность; кто не односторонне, тот не может бороться».
Господин Грюн со своей риторикой насчет односторонности сам здесь односторонне искажает взгляды Штейна, утверждая, будто Сен-Симон хотел «на первую ступень власти поднять» рабочих в собственном смысле, пролетариев. Ср. стр. 102, где говорится о Мишеле Шевалье:
«М. Шевалье говорит еще с очень большим участием о промышленниках… Но для ученика, в отличие от учителя, промышленники уже не являются пролетариями; он объединяет в одном понятии капиталиста, предпринимателя и рабочего, т.е. причисляет праздных людей к категории, которая должна была бы охватить лишь самый бедный и самый многочисленный класс».
У Сен-Симона к промышленникам, кроме рабочих, относятся и fabricants, négociants[479], словом – все деятельные капиталисты, к которым он даже преимущественно и обращается. Господин Грюн мог прочесть это на первой же странице «Катехизиса». Но, не видев в глаза самой книги, он беллетристически фантазирует о ней понаслышке.
В своем разборе «Катехизиса» Штейн говорит: «…Сен-Симон переходит к истории промышленности в ее отношении к государственной власти… Он был первым, кто осознал, что в науке о промышленности таится государственный момент… Нельзя отрицать, что ему удалось дать значительный толчок. Ибо лишь со времени его деятельности Франция имеет „Историю политической экономии“» и т.д. (стр. 165, 170).
Штейн сам крайне туманен, когда говорит о «государственном моменте» в «науке о промышленности». Но тотчас же прибавляя, что история государства теснейшим образом связана с историей народного хозяйства, он показывает, однако, что у него было правильное чутье.
Посмотрим теперь, как господин Грюн в дальнейшем, говоря о сен-симонистской школе, присваивает себе этот обрывок штейновской мысли.
«Сен-Симон в своем „Катехизисе промышленников“ пытался дать историю промышленности, выдвинув в ней государственный элемент. Следовательно, сам учитель положил начало политической экономии» (стр. 99).
Господин Грюн переделывает, «следовательно», прежде всего «государственный момент» Штейна в «государственный элемент» и превращает эту мысль в бессмысленную фразу тем, что опускает имеющиеся у Штейна более конкретные данные. Этот «камень, отвергнутый строителями»{359}, господин Грюн сделал «краеугольным камнем» своих «Писем и исследований»{360}. Но он стал для него вместе с тем и камнем преткновения[480]. И более того. В то время как Штейн говорит, что Сен-Симон, выдвинув этот государственный момент в науке о промышленности, положил начало истории политической экономии, господин Грюн заставляет Сен-Симона положить начало самой политической экономии. Господин Грюн рассуждает примерно так: экономия существовала уже до Сен-Симона; но, как рассказывает Штейн, именно он выдвинул в промышленности государственный момент, значит сделал экономию государственной, т.е. государственной экономией; государственная экономия = политическая экономия, значит Сен-Симон положил начало политической экономии. Господин Грюн бесспорно обнаруживает весьма большую резвость в своих догадках.
В полном соответствии с тем способом, каким, по господину Грюну, Сен-Симон кладет начало политической экономии, находится и способ, каким он кладет начало научному социализму:
«Он» (сен-симонизм) «содержит в себе… научный социализм, ибо Сен-Симон всю свою жизнь провел в поисках новой науки»! (стр. 82).
Столь же блестяще, как до сих пор, господин Грюн приводит и здесь извлечения из извлечений Штейна и Рейбо, беллетристически разукрашивая их и безжалостно разрывая то, что у них представляет собой связанные друг с другом звенья. Мы приведем лишь один пример, чтобы показать, что Грюн никогда не держал в руках и этого произведения.
«Сен-Симон хотел установить единое мировоззрение, подходящее для тех органических периодов истории, которые он явно противопоставляет критическим. Со времени Лютера мы, по его мнению, живем в обстановке критического периода; Сен-Симон рассчитывал обосновать начало нового органического периода. Отсюда – „Новое христианство“» (стр. 88).
Сен-Симон никогда и нигде не противопоставлял органические периоды истории критическим. Господин Грюн здесь попросту лжет. Лишь Базар ввел это деление. Господин Грюн нашел у Штейна и Рейбо, что Сен-Симон в «Новом христианстве» признает критику, которую дал Лютер, но находит недостаточной его положительную, догматическую доктрину. Господин Грюн смешивает это положение с обрывками воспоминаний о сен-симонистской школе, почерпнутыми из тех же источников, и фабрикует из этого свое вышеприведенное утверждение.
Состряпав указанным образом несколько беллетристических фраз по поводу жизни и деятельности Сен-Симона, – причем единственным источником служат ему Штейн и путеводитель последнего, Рейбо, – господин Грюн заканчивает следующим восклицанием:
«И этого Сен-Симона сочли необходимым взять под свою защиту филистеры морали – г-н Рейбо и за ним вся толпа его немецких подражателей, прорицая со своей обычной мудростью, что подобного человека, подобную жизнь нельзя мерить обычной меркой! – Скажите же: не из дерева ли ваши мерки? Скажите правду, нам будет приятно услышать, что они сделаны из крепкого, хорошего дуба. Дайте их сюда, мы с благодарностью примем их, как ценный дар, мы их не сожжем, боже сохрани! Мы только хотим при помощи их вымерить спины филистеров» (стр. 89).
Такими беллетристическими залихватскими фразами господин Грюн хочет доказать свое превосходство над теми, кто служил ему образцом.
Так как господин Грюн читал сен-симонистов ровно столько же, сколько и самого Сен-Симона, т.е. вовсе не читал, то он должен был бы, по крайней мере, делать сносные извлечения из Штейна и Рейбо, соблюдать хронологическую последовательность, связно излагать ход событий и отмечать необходимые моменты. Вместо этого он, по наущению своей нечистой совести, поступает как раз наоборот, сваливает, насколько возможно, все в одну кучу, опускает необходимейшие вещи и путает даже больше, чем при изложении Сен-Симона. Здесь мы поневоле будем еще более кратки, ибо в противном случае нам пришлось бы написать такую же толстую книгу, какую написал господин Грюн, чтобы отметить каждый его плагиат и каждую ошибку.
О периоде времени с момента смерти Сен-Симона до июльской революции[481] – об этом важнейшем периоде в теоретическом развитии сен-симонизма – мы не узнаем ровно ничего. Таким образом, важнейшая составная часть сен-симонизма, критика существующего строя, совершенно отпадает для господина Грюна. И действительно, трудно было сказать что-нибудь об этом, не зная самих источников, особенно прессы.
Свой курс о сен-симонистах господин Грюн открывает следующим положением:
«Каждому по его способности, каждой способности по ее делам – таков практический догмат сен-симонизма».
Господин Грюн следует за Рейбо, который видит (стр. 96) в этом положении переходный пункт от Сен-Симона к сен-симонистам, и затем продолжает так:
«Это непосредственно вытекает из последних слов Сен-Симона: обеспечить всем людям наиболее свободное развитие их задатков».
Здесь господин Грюн хотел быть в чем-то отличным от Рейбо. Рейбо связывает этот «практический догмат» с «Новым христианством». Господин Грюн считает это домыслом Рейбо и без стеснения подставляет на место «Нового христианства» последние слова Сен-Симона. Он не знал, что Рейбо просто дал дословное извлечение из «Изложения учения Сен-Симона», год первый, стр. 70.
Господин Грюн не может понять, каким образом здесь у Рейбо после некоторых выдержек, касающихся религиозной иерархии сен-симонизма, вдруг откуда-то сваливается «практический догмат». Между тем, это положение может привести к мысли о новой иерархии лишь в том случае, если рассматривать его в связи с религиозными идеями «Нового христианства», а без них оно требует, в лучшем случае, лишь обыденной классификации общества; господин же Грюн воображает, что из одного этого положения уже вытекает иерархия. Он говорит на стр. 91:
«Каждому по его способности, – это означает возведение католической иерархии в закон общественного порядка. Каждой способности по ее делам – означает превращение мастерской в ризницу, превращение всей гражданской жизни в царство попов».
У Рейбо он находит в вышеупомянутом извлечении из «Изложения» следующее место:
«Появится воистину вселенская церковь… вселенская церковь управляет как духовными, так и мирскими делами… Наука священна, промышленность священна… всякое добро есть церковное добро, всякая профессия есть религиозная функция, есть ступень в социальной иерархии. – Каждому по его способности, каждой способности по ее делам».
Господину Грюну явно достаточно было только поставить этот тезис на голову, превратить предшествующие положения в выводы из заключительного положения, чтобы прийти к своей совершенно непостижимой фразе.
Грюновское воспроизведение сен-симонизма «до того запутано и хаотично», что на стр. 90 он превращает «практический догмат» в «духовный пролетариат», этот духовный пролетариат он превращает в «иерархию духов», а эту последнюю – в верхушку иерархии. Если бы он прочел хотя бы только «Изложение», он заметил бы, что религиозная концепция «Нового христианства», в связи с вопросом о том, как же определяется capacité[482], с неизбежностью приводит к признанию иерархии и ее верхушки.
Все рассмотрение и критика «Изложения» 1828 – 1829 гг. исчерпывается у господина Грюна одним положением: à chacun selon sa capacité, à chaque capacité selon ses oeuvres[483]. Что же касается, помимо этого, «Producteur»{362} и «Organisateur», то он о них почти ни разу не упоминает. Он перелистывает Рейбо и находит в отделе «Третья эпоха сен-симонизма», стр. 126 (Штейн, стр. 205), следующий отрывок:
«…и через несколько дней „Globe“ вышел с подзаголовком „Газета, посвященная учению Сен-Симона“, причем это учение было резюмировано на его первой странице следующим образом:
Религия
Наука — Промышленность
Всеобщая ассоциация».
От вышеуказанного положения господин Грюн непосредственно перескакивает к 1831 г., обрабатывая Рейбо следующим образом (стр. 91):
«Сен-симонисты выразили свою систему в следующей схеме, формулировка которой принадлежит главным образом Базару:
Религия
Наука — Промышленность
Всеобщая ассоциация».
Господин Грюн опускает три положения, которые тоже находятся в заголовке «Globe»{363} и все относятся к практическим социальным реформам{364}. Они встречаются и у Штейна и у Рейбо. Он делает это для того, чтобы превратить эту простую вывеску газеты в «схему» системы. Он обходит молчанием то, что приведенная «схема» находится в заголовке «Globe», и, исказив текст заголовка, оказывается затем в состоянии разделаться со всем сен-симонизмом хитроумным критическим замечанием, что религия помещена наверху. A между тем он мог бы вычитать у Штейна, что в «Globe» дело обстоит совершенно иначе. «Globe» содержит – чего, впрочем, не мог знать господин Грюн – подробнейшую и серьезнейшую критику существующего строя, особенно его экономических порядков.
Откуда господин Грюн получил новые и притом важные сведения, что формулировка этой «схемы» из четырех слов «принадлежит главным образом Базару», – сказать трудно.
С января 1831 г. господин Грюн перескакивает назад к октябрю 1830 года:
«В период Базара» (откуда этот период взялся?), «вскоре после июльской революции, сен-симонисты представили краткое, но исчерпывающее исповедание своей веры в палату депутатов, в ответ на выпад гг. Дюпена и Могена, обвинивших их с высоты трибуны в том, что они проповедуют общность имущества и общность жен».
Затем приводится самое обращение, к которому господин Грюн делает следующее примечание:
«Как все это разумно и сдержанно! Базар редактировал этот документ, представленный палате» (стр. 92 – 94).
Что касается этого последнего замечания, то Штейн на стр. 205 говорит:
«Судя по форме и тону этого документа, мы ни минуты не колеблемся признать, вместе с Рейбо, что он был составлен скорее Базаром, чем Анфантеном».
А Рейбо на стр. 123 говорит:
«По всей форме и по умеренному тону этого документа легко видеть, что он возник скорее по инициативе Базара, чем его коллеги».
Гениальная смелость господина Грюна превращает предположение Рейбо, что инициатива составления этого обращения исходила скорее от Базара, чем от Анфантена, в категорическое утверждение, что редакция этого документа принадлежит целиком Базару. Переход к этому документу является переводом из Рейбо (стр. 122):
«Гг. Дюпен и Моген заявили с высоты трибуны, что образовалась секта, проповедующая общность имущества и общность жен».
Господин Грюн лишь отбрасывает приводимую Рейбо дату, говоря вместо этого: «вскоре после июльской революции». Вообще, хронология не подходящий элемент для тех приемов, какими господин Грюн старается эмансипироваться от своих предшественников. От Штейна он здесь отделяет себя тем, что вводит в текст то, чтó у Штейна находится в примечании, опускает вступительную часть обращения, переводит выражение fonds de production (производительный капитал) через «недвижимое имущество», a classement social des individus (общественная классификация индивидов) через «общественный порядок отдельных личностей».
Затем идет несколько неряшливых замечаний об истории сен-симонистской школы, представляющих такую же художественную мозаику из Штейна, Рейбо и Л. Блана, как и рассмотренное выше жизнеописание Сен-Симона. Предоставляем читателю самому проверить это по книге господина Грюна.
Мы сообщили читателю все, что господин Грюн смог сказать о сен-симонизме в период Базара, т.е. со смерти Сен-Симона до первого раскола{365}. Теперь он может пустить в ход свой беллетристически-критический козырь, назвав Базара «плохим диалектиком» и продолжая:
«Но таковы республиканцы. Катон или Базар, – они умеют только умирать; если они не закалывают себя кинжалом, то они кончают разрывом сердца» (стр. 95).
«Несколько месяцев спустя после этого спора у него» (Базара) «произошел разрыв сердца» (Штейн, стр. 210).
Насколько верно замечание господина Грюна, показывает пример таких республиканцев, как Левассер, Карно, Барер, Бийо-Варенн, Буонарроти, Тест, д’Аржансон и т.д. и т.д.
Затем следует несколько банальных фраз об Анфантене. Мы обращаем при этом внимание только на следующее открытие господина Грюна:
«Разве на примере данного исторического явления не становится совершенно ясным, что религия есть не что иное, как сенсуализм, что материализм может смело претендовать на такое же происхождение, как сам святой догмат?» (стр. 97).
Господин Грюн с самодовольным видом оглядывается вокруг: «Подумал ли уже кто-нибудь об этом?» Он никогда не «подумал бы об этом», если бы раньше «Hallische Jahrbücher» «не подумали об этом», в связи с вопросом о романтиках{366}. Однако можно было бы надеяться, что с тех пор господин Грюн мог бы продвинуться вперед в своих размышлениях.
Как мы видели, господин Грюн не знает ровно ничего обо всей экономической критике у сен-симонистов. Однако он использует Анфантена, чтобы бросить несколько слов и об экономических выводах из учения Сен-Симона, о которых он фантазировал уже выше. Дело в том, что он находит у Рейбо, на стр. 129 и сл., и у Штейна, на стр. 206, извлечения из политической экономии Анфантена, но он, конечно, извращает вопрос и здесь: отмену налогов на предметы необходимейших жизненных потребностей, которую Рейбо и Штейн, по Анфантену, правильно изображают как следствие, вытекающее из проектов о праве наследования, – он превращает в отдельное, независимое мероприятие, стоящее рядом с этими проектами. Его оригинальность проявляется и в том, что он извращает хронологический порядок, говоря сперва о священнике Анфантене и о Менильмонтане{367}, а затем об экономисте Анфантене, между тем как его предшественники рассматривают экономические работы Анфантена в связи с периодом Базара, одновременно с «Globe», для которого они писались{368}. Если здесь он привлекает период Базара для характеристики менильмонтанского периода, то позже, говоря о политической экономии и М. Шевалье, он привлекает менильмонтанский период. Повод к этому дает ему «Новая книга»{369}, предположение Рейбо, что автором этой книги был М. Шевалье, он по своему обыкновению превращает в категорическое утверждение.
Господин Грюн изложил, таким образом, сен-симонизм «во всем его объеме» (стр. 82). Он исполнил свое обещание «не распространять свой критический разбор на сен-симонистскую литературу» (там же) и поэтому весьма некритически запутался в совсем другой «литературе» – в книгах Штейна и Рейбо. Взамен он сообщает нам несколько соображений о лекциях по политической экономии М. Шевалье 1841 – 1842 гг.{370}, когда тот уже давно перестал быть сен-симонистом. Когда господин Грюн писал о сен-симонизме, он имел перед собой критику этих лекций в «Revue des deux Mondes», которую он постарался использовать тем же способом, каким он использовал прежде Штейна и Рейбо. Мы дадим здесь лишь один образчик его критической проницательности:
«Он утверждает там, что производится недостаточно. Это замечание вполне достойно старой экономической школы с ее заскорузлой односторонностью… Пока политическая экономия не поймет, что производство зависит от потребления, до тех пор эта так называемая наука не даст свежих побегов» (стр. 102).
Мы видим, как высоко господин Грюн, с заимствованной им у «истинного социализма» фразеологией о потреблении и производстве, вознесся над всей экономической литературой. Не говоря о том, что у каждого экономиста он может прочесть, что предложение зависит также от спроса, – т.е., что производство зависит от потребления, – во Франции существует даже особая экономическая школа, школа Сисмонди, которая хочет установить другую зависимость производства от потребления, чем та, которая без того осуществляется посредством свободной конкуренции, причем эта школа находится в самом решительном противоречии с экономистами, на которых нападает господин Грюн. Мы, впрочем, увидим впоследствии, что господин Грюн с успехом эксплуатирует вверенный ему фунт серебра{371} – единство производства и потребления.
За скуку, какую господин Грюн вызвал у читателя своими выдержками из Штейна и Рейбо, выдержками, которые он разбавил водой, фальсифицировал и уснастил своей фразеологией, – за все это он вознаграждает читателя следующим младогермански-брызжущим, гуманистически-пламенным и социалистически-сверкающим фейерверком:
«Весь сен-симонизм, как социальная система, был не чем иным, как ливнем мыслей, который пролила на почву Франции благодатная туча» (выше, на стр. 82 – 83: «световая масса, но еще в качестве светового хаоса» (!), «а не упорядоченной лучезарности»!!). «Это было зрелище, производившее одновременно и самое потрясающее и самое забавное действие. Сам автор умер еще до постановки, один режиссер – во время представления; прочие же режиссеры и все актеры сбросили с себя свои театральные костюмы, наспех надели свои обычные гражданские платья, вернулись домой и сделали вид, будто ничего не произошло. Это было интересное, под конец несколько запутанное зрелище; некоторые актеры шаржировали, – вот и все» (стр. 104).
Очень правильно выразился Гейне о своих подголосках: «Я сеял зубы драконов, а сбор жатвы дал мне блох».
Кроме переводов нескольких мест из «Четырех движений»{372}, трактующих о любви, мы и здесь не узнаем ничего такого, чтó не было бы уже изложено полнее у Штейна. С моралью господин Грюн справляется при помощи положения, которое задолго до Фурье было высказано уже сотней других писателей:
«Мораль, по Фурье, есть не что иное, как систематическая попытка подавить страсти человека» (стр. 147).
Христианская мораль никогда не давала самой себе другого определения. Критике, которой Фурье подвергает современное сельское хозяйство и промышленность, господин Грюн не уделяет никакого внимания, а по поводу его критики торговли довольствуется переводом нескольких общих положений из «Введения» к одному отделу «Четырех движений» («Возникновение политической экономии и споры о торговле», стр. 332, 334 в «Четырех движениях»). Затем по поводу французской революции следует несколько выдержек из «Четырех движений» и одна из «Трактата об ассоциации»{373} вместе с известными уже из Штейна таблицами о цивилизации. Так критическая часть идей Фурье, эта их важнейшая часть, излагается совершенно наспех, самым поверхностным образом, на двадцати восьми страницах дословных переводов, причем переводы эти ограничиваются, за очень немногими исключениями, лишь самым общим и абстрактным и сваливают в одну кучу важное и неважное.
Господин Грюн переходит затем к изложению системы Фурье. Полнее и лучше она давно изложена в цитированном уже Штейном сочинении Хуроа{374}. Правда, господин Грюн считает «безусловно необходимым» сообщить свои глубокомысленные соображения о «сериях» Фурье{375}, но единственно, чтó он может сделать в данном направлении, – это дословно перевести ряд цитат из самого Фурье и затем сочинить, как мы увидим ниже, несколько беллетристических фраз о природе числа. Он вовсе не старается показать, как Фурье пришел к этим сериям и как он и его ученики построили их; он ни в какой мере не разъясняет внутреннюю конструкцию этих серий. Подобные конструкции, так же как и гегелевский метод, можно критиковать лишь показывая, как они строятся, и тем самым доказывая, что ты господствуешь над ними.
Наконец, у господина Грюна совершенно отступает на задний план одна черта, которую Штейн хоть в какой-то мере подчеркивает: противоположность между travail répugnant и travail attrayant[484].
Центром тяжести всего этого изложения является критика, которой подвергается Фурье у господина Грюна. Мы напомним читателю то, что говорили уже выше об источниках грюновской критики, и покажем теперь на нескольких примерах, как господин Грюн сперва принимает положения «истинного социализма», а затем утрирует и фальсифицирует их. Вряд ли нужно еще упоминать, что отстаиваемое Фурье деление между капиталом, талантом и трудом дает богатейший материал для умничанья, что здесь можно без конца разглагольствовать на тему о невозможности и несправедливости подобного деления, о привхождении наемного труда и т.д., не критикуя вовсе этого деления на основе действительного отношения между трудом и капиталом. Еще до господина Грюна бесконечно лучше все это сказал Прудон, но и он не затронул даже при этом существа вопроса.
Критику психологии Фурье господин Грюн черпает, как и всю свою критику, из «сущности человека»:
«Ибо человеческая сущность есть все во всем» (стр. 190).
«Фурье также апеллирует к этой человеческой сущности, внутреннюю обитель» (!) «которой он нам раскрывает по-своему в таблице двенадцати страстей; и он – подобно всем честным и разумным людям – хочет воплотить внутреннюю сущность человека в действительность, в практику. Тó, что находится внутри, должно проявиться и вовне, и, таким образом, вообще должно быть устранено различие между внутренним и внешним. История человечества кишит социалистами, если мы будем распознавать их по этому признаку… для характеристики каждого из них важно лишь то, чтó он понимает под сущностью человека» (стр. 190).
Или, вернее, для «истинных социалистов» важно лишь подсунуть каждому мысли о сущности человека и превратить различные ступени социализма в различные философские концепции сущности человека. Эта неисторическая абстракция заставляет господина Грюна провозгласить, что устраняется всякое различие между внутренним и внешним, и этим поставить под угрозу дальнейшее существование человеческой сущности. Впрочем, совершенно непонятно, почему немцы так невероятно кичатся своей мудростью относительно сущности человека, тогда как вся их премудрость, признание трех всеобщих свойств – рассудка, сердца и воли – есть нечто общеизвестное со времен Аристотеля и стоиков. С этой точки зрения господин Грюн упрекает Фурье в том, что тот «рассекает» человека на двенадцать страстей.
«Насчет полноты этой таблицы, говоря психологически, я не стану терять лишних слов; я считаю ее недостаточной» – (на этом публика, «говоря психологически», может успокоиться). – «Разъясняет ли нам эта дюжина, что такое человек? Нисколько. Фурье мог бы с таким же успехом назвать пять чувств. В них заключен весь человек, если их объяснить, если уметь истолковать их человеческое содержание» (точно это «человеческое содержание» не зависит целиком от ступени производства и общения людей). «Более того, человек заключается целиком даже в одном чувстве, в чувствительности, он чувствует иначе, чем животное», и т.д. (стр. 205).
Мы видим, как господин Грюн пытается здесь впервые во всей книге что-то сказать, с фейербахианской точки зрения, по поводу психологии Фурье. Мы видим также, чтó за фантазия этот «весь человек», который «заключается» в одном единственном свойстве действительного индивида и объясняется философом из этого свойства; чтó это вообще за «человек», который рассматривается не в своей действительной исторической деятельности и бытии, а может быть выведен из своей собственной ушной мочки или какого-нибудь иного признака, отличающего его от животных. Этот человек «заключается» в самом себе, как свой собственный нарыв. Что человеческая чувствительность носит человеческий характер, а не животный, – это откровение делает, что и говорить, не только излишней всякую попытку психологического объяснения, но является в то же время и критикой всей психологии.
Трактовку любви у Фурье господин Грюн может критиковать без малейшего труда, поскольку Грюн судит о его критике современных любовных отношений на основании тех фантазий, с помощью которых Фурье хотел создать себе представление о свободной любви. Как настоящий немецкий филистер, господин Грюн принимает эти фантазии всерьез. Только их, собственно, он и принимает всерьез. Но если уж он хотел заняться этой стороной системы, то непонятно, почему он не занялся взглядами Фурье на воспитание, которые представляют наилучшее, чтó имеется в этой области, и содержат в себе гениальнейшие наблюдения. Вообще же из рассуждений господина Грюна о любви ясно видно, что он, как истый младогерманский беллетрист, мало что почерпнул из критики, которую дал Фурье. Он думает, что безразлично, исходить ли из упразднения брака или из упразднения частной собственности: одно непременно должно повлечь за собой другое. Но нужно обладать чисто беллетристической фантазией, чтобы желать исходить из другой формы разложения брака, чем та, которая уже существует теперь на практике в буржуазном обществе. У самого Фурье он мог бы заметить, что тот всегда исходит только из преобразования производства.
Господин Грюн удивляется, что Фурье, который исходит повсюду из склонности (чтó у Фурье называется притяжением), делает всякого рода «математические» опыты, почему он и называет Фурье на стр. 203 «математическим социалистом». Даже оставив в стороне обстоятельства жизни Фурье, господин Грюн должен был бы серьезней заняться притяжением: он тогда скоро убедился бы, что подобное природное отношение не может быть определено точнее без вычислений. Вместо этого он преподносит нам беллетристические, перемешанные с гегелевскими традициями филиппики против числа, где встречаются такого рода места:
Фурье «вычисляет молекулы Твоего ненормальнейшего вкуса» –
воистину чудо! – и далее:
«Столь жестоко преследуемая цивилизация основывалась на бессердечной таблице умножения… число не есть нечто определенное… Что такое единица? Единица не знает покоя, она становится двойкой, тройкой, четверкой» –
словом, она похожа на немецкого деревенского пастора, который тоже «не знает покоя», пока не обзаведется женой и девятью детьми…
«Число убивает все существенное и действительное. Что означает половина разума, треть истины?»
С таким же успехом он мог бы спросить: что такое позеленевший[485] логарифм?..
«В случае органического развития число сходит с ума» –
положение, на котором основываются физиология и органическая химия (стр. 203, 204).
«Кто принимает число за меру вещей, тот становится эгоистом, – нет, тот уже есть эгоист».
К этому положению он находит возможным присоединить, утрируя его, заимствованный им у Гессе (см. выше[486]) тезис:
«Весь организационный план Фурье основывается на одном только эгоизме… Фурье оказывается как раз наихудшим выражением цивилизованного эгоизма» (стр. 206, 208).
Он тут же доказывает это, повествуя о том, как в мире, построенном на началах Фурье, последний бедняк ест ежедневно сорок блюд, как там ежедневно принимают пищу пять раз, а жизнь человеческая продолжается 144 года и т.д. Грандиозный образ человеческой жизни, который Фурье с наивным юмором противопоставляет скромной посредственности людей периода Реставрации, дает господину Грюну лишь повод взять из всего этого невиннейшую сторону и снабдить ее моральными филистерскими комментариями.
Читая упреки господина Грюна по адресу Фурье за его концепцию французской революции, мы предвкушаем и его собственное понимание революционного времени:
«Если бы сорок лет назад» (говорит он от лица Фурье) «знали об ассоциации, то можно было бы избежать революции. Но как же случилось» (спрашивает господин Грюн), «что министр Тюрго знал о праве на труд, а между тем голова Людовика XVI все-таки скатилась с эшафота? Ведь с помощью права на труд было бы легче выплатить государственный долг, чем с помощью куриных яиц» (стр. 211).
Господин Грюн проглядел только ту мелочь, что право на труд, о котором говорит Тюрго, есть свободная конкуренция, а для установления этой-то свободной конкуренции и необходима была революция.
Господин Грюн может резюмировать всю свою критику Фурье в положении, что Фурье вовсе не подверг «цивилизацию» «основательной критике». Почему же Фурье не сделал этого? Послушаем:
«Критика касалась проявлений цивилизации, но не ее основ; как нечто наличное, цивилизация выставлена в отвратительном, в смешном виде, но она не исследована в ее корнях. Ни политика, ни религия не предстали перед судом критики, и поэтому сущность человека осталась неисследованной» (стр. 209).
Господин Грюн объявляет здесь, следовательно, действительные жизненные отношения проявлениями, a религию и политику – основой и корнем этих проявлений. На примере этого истасканного тезиса можно видеть, как «истинные социалисты» в противовес тем изображениям действительности, которые дают французские социалисты, выставляют в качестве высшей истины идеологические фразы немецких философов и в то же время стремятся связать свой собственный объект, сущность человека, с результатами французской критики общества. Само собой разумеется, что если религия и политика признаются основой материальных жизненных отношений, то все сводится в последней инстанции к исследованиям сущности человека, т.е. к сознанию, которое имеет человек о самом себе. – Мы видим в то же время, как безразлично господину Грюну, чтó списывать; в другом месте – как и в «Rheinische Jahrbücher»{376} он на свой манер присваивает себе то, что было сказано в «Deutsch-Französische Jahrbücher» об отношении между citoyen[487] и bourgeois[488] и что диаметрально противоположно вышеприведенному тезису.
Мы оставили напоследок изложение тезиса о производстве и потреблении, перешедшего к господину Грюну как завет «истинного социализма». Изложение это представляет собой поразительный пример того, как господин Грюн прилагает положения «истинного социализма», в качестве мерила, к деятельности французов и как он превращает эти положения в совершенную бессмыслицу тем, что вырывает их из состояния полной неопределенности.
«Производство и потребление можно в теории и во внешней действительности отделить друг от друга в пространстве и во времени, но по своей сущности они – одно и то же. Разве какая-нибудь обычнейшая ремесленная деятельность – например, хлебопечение – не есть производство, которое для сотен других людей становится потреблением? Она становится потреблением даже для самого пекаря, который ведь потребляет хлеб, воду, молоко, яйца и т.д. Разве потребление обуви и платьев не является производством для сапожников и портных?.. Разве я не произвожу, когда ем хлеб? Я произвожу очень многое: я произвожу мельницы, квашни, печи, а следовательно и плуги, бороны, цепы, мельничные колеса, столярную работу, работу каменщика» («а следовательно» – столяров, каменщиков и крестьян, «следовательно» их родителей, «следовательно» всех их предков, «следовательно» – Адама). «Разве я не потребляю, когда произвожу? Конечно да, и притом в огромных размерах… Когда я читаю книгу, то я, конечно, потребляю прежде всего продукт многолетнего труда; когда я ее храню для себя или порчу, я потребляю вещество и работу бумажной фабрики, типографии, переплетчика. Но разве я при этом ничего не произвожу? Я произвожу, может быть, новую книгу, а значит и новую бумагу, новый набор, новую типографскую краску, новые переплетные инструменты; если я ее только читаю и если ее читает еще тысяча других людей, то мы производим благодаря нашему потреблению новое издание, а значит и все те материалы, которые необходимы для его осуществления. Люди, изготовляющие все это, в свою очередь потребляют массу сырья, которое должно быть произведено и которое только благодаря потреблению и может быть произведено… Одним словом, деятельность и использование, это – одно и то же; только наш превратный мир оторвал их друг от друга, вставил между ними понятие стоимости и цены и этим понятием разорвал пополам человека, а с ним и общество» (стр. 191, 192).
В действительности производство и потребление часто находятся в противоречии друг с другом. Но достаточно-де правильно истолковать это противоречие, достаточно понять истинную сущность производства и потребления, чтобы установить единство обоих и устранить всякое противоречие. Эта немецко-идеологическая теория оказывается вполне приноровленной к существующему миру; единство производства и потребления доказывается на примерах из современного общества, оно существует в себе. Господин Грюн доказывает прежде всего, что существует вообще отношение между производством и потреблением. Он рассуждает о том, что он не мог бы носить сюртук или есть хлеб, если бы эти вещи не производились, и что в современном обществе существуют люди, которые производят сюртуки, башмаки, хлеб, между тем как другие люди являются потребителями этих вещей. Господин Грюн считает этот взгляд новым. Он высказывает его классическим, беллетристически-идеологическим языком. Например:
«Думают, что использование кофе, сахара и т.д. является просто потреблением; но разве это использование не является производством в колониях?»
Он мог бы с таким же успехом спросить: не является ли это использование для негра-невольника наслаждением прелестями плети[489], не является ли оно производством избиений в колониях? Мы видим, что этот высокопарный способ выражения приводит лишь к апологии существующих условий. Другое положение господина Грюна гласит, что он потребляет, когда производит, именно потребляет сырье и вообще издержки производства; словом – из ничего не получается ничего, человеку необходим материал. В любой книге по политической экономии он мог бы в главе о воспроизводительном потреблении найти описание того, какие сложные взаимосвязи возникают в пределах этого отношения, если не довольствоваться вместе с господином Грюном тривиальной истиной, что без кожи нельзя сделать башмаков.
Итак, господин Грюн пришел пока к убеждению, что следует производить, чтобы потреблять, и что при производстве потребляется сырой материал. Настоящая трудность начинается для него тогда, когда он хочет доказать, что потребляя он производит. Здесь господин Грюн делает совершенно неудавшуюся попытку хоть сколько-нибудь разобраться в тривиальнейшем и обыденнейшем отношении между спросом и предложением. Он приходит к пониманию того, что его потребление, т.е. его спрос, производит новое предложение. Но он забывает, что его спрос должен быть эффективным спросом, что он должен предложить эквивалент за требуемый им продукт, чтобы вызвать этим новое производство. Экономисты тоже ссылаются на неразрывную связь потребления и производства и на абсолютное тождество спроса и предложения, и именно когда они хотят доказать, что никогда не бывает перепроизводства; но таких несуразных и банальных вещей, как господин Грюн, они при этом не говорят. Впрочем, все дворяне, попы, рантье и т.д. таким же точно образом искони доказывали, что они производительны. Господин Грюн забывает далее, что хлеб производится ныне с помощью паровых мельниц, а раньше производился с помощью ветряных и водяных мельниц, а еще раньше – с помощью ручных, что эти различные способы производства хлеба совершенно независимы от простого акта его поедания и что, следовательно, мы имеем здесь дело с историческим развитием производства, – о чем совершенно не думает «производящий в огромных размерах» господин Грюн. Господину Грюну не приходит даже в голову, что вместе с этими различными ступенями производства даны и различные отношения производства к потреблению, различные противоречия между обоими, что эти противоречия нельзя понять, не изучив каждого из этих способов производства и всего основанного на нем общественного строя, а разрешить эти противоречия можно только посредством практического изменения данного способа производства и данного строя. Если господин Грюн уже по тривиальности своих прочих примеров стоит много ниже ординарнейших экономистов, то своим примером с книгой он доказывает, что они гораздо «человечнее», чем он. Они вовсе не требуют, чтобы он, потребив какую-нибудь книгу, сейчас же произвел новую! Они довольствуются тем, что он этим производит свое собственное образование и, таким образом, действует вообще благотворно на производство. Опустив промежуточный член, уплату наличными, – которую он делает излишней тем, что попросту абстрагируется от нее, но благодаря которой только и становится эффективным его спрос, – господин Грюн превращает воспроизводительное потребление в некое чудо. Он предается чтению и одним этим своим чтением дает возможность словолитчикам, фабрикантам бумаги и печатникам производить новый шрифт, новую бумагу, новые книги. Одно его потребление возмещает им все издержки производства. Впрочем, мы уже достаточно показали, с какой виртуозностью господин Грюн умеет из старых книг вычитывать новые и каковы его заслуги перед коммерческим миром в качестве производителя новой бумаги, нового шрифта, новой типографской краски и новых переплетных инструментов. Первое письмо в книге Грюна заканчивается словами: «Я собираюсь ринуться в промышленность». Нигде во всей книге господин Грюн не отказывается от этого своего девиза.
В чем же заключалась в таком случае вся деятельность господина Грюна? Чтобы доказать положение «истинного социализма» о единстве производства и потребления, господин Грюн прибегает к тривиальнейшим положениям политической экономии относительно спроса и предложения, а чтобы использовать для своих целей эти последние, он выбрасывает из них необходимые промежуточные звенья и тем самым превращает их в чистейшие фантазии. Ядром всего этого, следовательно, является лишь невежественное и фантастическое преображение существующего строя.
Характерен еще социалистический вывод Грюна, представляющий опять-таки косноязычный пересказ того, что было сказано его немецкими предшественниками. Производство и потребление существуют раздельно, потому что наш превратный мир оторвал их друг от друга. Как же дошел до этого наш превратный мир? Он вставил между обоими некое понятие. Тем самым он разорвал человека пополам. Не довольствуясь этим, он разрывает пополам также и общество, т.е. самого себя. Эта трагедия произошла в 1845 году.
Единство производства и потребления, имевшее у «истинных социалистов» первоначально тот смысл, что сама деятельность должна доставлять наслаждение (у них, правда, это было чисто фантастическим представлением), толкуется господином Грюном дальше в том смысле, что «потребление и производство, говоря экономически, должны покрывать друг друга» (стр. 196), что не должно быть излишка продуктов над нуждами непосредственного потребления, чем, разумеется, было бы приостановлено всякое движение. Поэтому он с важным видом упрекает Фурье в том, что тот-де хочет нарушить это единство перепроизводством. Господин Грюн забывает, что перепроизводство вызывает кризисы только благодаря своему влиянию на меновую стоимость продуктов, а между тем эта-то меновая стоимость исчезла не только у Фурье, но и в наилучшем из миров, построенном господином Грюном. Об этой филистерской глупости можно сказать только то, что она вполне достойна «истинного социализма».
Господин Грюн то и дело повторяет с большим самодовольством свой комментарий к теории «истинного социализма» о производстве и потреблении. Так, говоря о Прудоне, он пишет:
«Проповедуйте социальную свободу потребителей, и Вы обретете истинное равенство производства» (стр. 433).
Нет ничего легче подобной проповеди! Ошибка заключалась до сих пор лишь в том,
«что потребители не были воспитанны, образованны, что не все потребляют по-человечески» (стр. 432). «Этот взгляд, согласно которому потребление является масштабом производства, а не наоборот, есть смерть всех существовавших до сих пор экономических воззрений» (там же). «При истинной солидарности людей становится истиной даже то положение, что потребление каждого предполагает потребление всех» (там же).
Потребление каждого в рамках конкуренции предполагает plus ou moins[490] непрерывное потребление всех, подобно тому как производство каждого предполагает производство всех. Вопрос только в том, как, каким образом это происходит. На это господин Грюн отвечает лишь моральным постулатом о человеческом потреблении, о познании «истинной сущности потребления» (стр. 432). Так как он ровно ничего не знает о действительных отношениях производства и потребления, то ему ничего другого и не остается, как укрыться в последнем убежище «истинного социализма», каковым является сущность человека. По той же причине он неизменно берет своей исходной точкой не производство, а потребление. Если исходить из производства, то приходится подумать о действительных условиях производства и о производительной деятельности людей. Если же исходить из потребления, то можно успокоиться на заявлении, что теперь потребляют не «по-человечески», можно успокоиться на постулате о «человеческом потреблении», о воспитании в духе истинного потребления и на подобных еще фразах, ни мало не задумываясь над действительными жизненными отношениями людей и над их деятельностью.
В заключение нужно еще упомянуть, что как раз те экономисты, которые исходили из потребления, были реакционерами и игнорировали революционную сторону конкуренции и крупной промышленности.
Господин Грюн заканчивает свой экскурс о школе Фурье и о г-не Рейбо следующими словами:
«Я хочу пробудить у организаторов труда сознание их сущности, я хочу показать им исторически, откуда они происходят… этим ублюдкам… которые не породили ни малейшей мысли из самих себя. А впоследствии я, может быть, буду иметь случай расправиться с г-ном Рейбо, и не только с г-ном Рейбо, но и с Жеем. В сущности говоря, первый не так уж плох, он только глуп; второй же более чем глуп – он учен.
Итак» (стр. 260).
Гладиаторская поза, которую принимает господин Грюн, его угрозы по адресу Рейбо, его презрение к учености, его громкие обещания – все это верные признаки того, что он готовится вершить великие дела. Обладая полным «сознанием его сущности», мы догадались по этим симптомам, что господин Грюн подготовляет здесь один из самых чудовищных плагиатов. Для того, кто уразумел его тактику, его базарная крикливость теряет свой невинный характер и всегда оказывается делом хитрого расчета.
«Итак»:
Следует глава с заголовком:
«Организация труда!»
«Где зародилась эта мысль? – Во Франции. – Но как?»
Опять подзаголовок:
«Ретроспективный взгляд на XVIII век».
«Где зародилась эта» глава господина Грюна? – «Во Франции. – Но как?» Это читатель сейчас узнает.
Напомним еще раз читателю, что господин Грюн собирается здесь будить у французских организаторов труда{377} сознание их сущности при помощи основательной, выдержанной в немецком духе, исторической демонстрации.
Итак:
Когда господин Грюн заметил, – а заметил он это уже давно, – что Кабе «ограничен» и что его «миссия давно уже завершена», то это не означало, что «все, естественно, пришло к концу». Наоборот, он возложил на Кабе новую миссию – с помощью нескольких произвольно выхваченных цитат создать французский «фон» для грюновской немецкой истории социалистического движения XVIII века.
С чего он начинает? – С «производительного» чтения.
Кабе в XII и XIII главах своего «Путешествия в Икарию» приводит довольно беспорядочно мнения новых и старых авторитетов в пользу коммунизма. Он отнюдь не задается целью дать картину целого исторического движения. Коммунизм представляется французскому буржуа какой-то подозрительной особой. Хорошо, говорит Кабе, я приведу Вам свидетельства почтеннейших людей всех эпох, благоприятно высказывающихся о характере моего клиента; и Кабе поступает, как адвокат. Даже свидетельства, неблагоприятные для его клиента, он превращает в благоприятные. От адвокатской речи не приходится требовать исторической правды. Если какой-нибудь знаменитый человек случайно обронил слово против денег, против неравенства, богатства, против социальных недугов, то Кабе подхватывает это слово, просит повторить его, делает из него символ веры данного лица, печатает его, хлопает в ладоши и с ироническим добродушием обращается к своему раздосадованному буржуа: «Послушайте, послушайте, разве он не был коммунистом?» Он не пропускает никого – ни Монтескьё, ни Сиейеса, ни Ламартина, ни даже Гизо; все – коммунисты malgré eux[491]. Voilà mon Communiste tout trouvé![492]
Господин Грюн в припадке своего производительного настроения погружается в чтение цитат, собранных Кабе для характеристики XVIII века; ни на минуту не допускает он сомнения в правильности всего этого, он преподносит читателю свою фантазию о мистической связи между писателями, случайно встретившимися у Кабе на одной странице, и всю эту мешанину он поливает младогермански-беллетристическим соусом, окрестив ее вышеуказанным заглавием.
Итак:
Господин Грюн.
Господин Грюн начинает свой обзор следующими словами:
«Социальная идея не свалилась с неба, она возникла органически, т.е. путем постепенного развития. Я не могу здесь дать полную ее историю, не могу начать с индусов или китайцев, перейти затем в Персию, Египет и Иудею, выведать у греков и римлян, каково их общественное сознание, допросить христианство, неоплатонизм и патристику{378}, выслушать средние века и арабов, исследовать реформацию и пробуждающуюся философию и так добраться до ХVIII века» (стр.261).
Кабе.
Кабе начинает свои цитаты следующими словами:
«Вы, противники коллективности, утверждаете, что в ее пользу имеются лишь случайные мнения, легковесные и не заслуживающие доверия. Так вот, я допрошу перед вами историю и всех философов: слушайте! Я не стану говорить вам о многочисленных древних народах, у которых была осуществлена общность имущества! Не стану также говорить ни о евреях… ни о египетских жрецах, ни о Миносе… Ликурге и Пифагоре… ни о Конфуции и Зороастре, из которых первый провозгласил этот принцип в Китае, а второй – в Персии» («Путешествие в Икарию», второе издание, стр. 470).
После приведенных нами мест Кабе переходит к греческой и римской истории, допрашивает христианство, неоплатонизм, патристику, средние века, реформацию, пробуждающуюся философию. Ср. Кабе, стр. 471 – 482. Списывание этих одиннадцати страниц господин Грюн предоставляет другим, «более терпеливым людям, если книжная пыль сохранила в их сердцах необходимый» (для списывания, конечно) «гуманизм». Грюн, стр. 261. Только упоминание о социальном сознании арабов принадлежит господину Грюну. Мы со страстным нетерпением ждем его обещанных откровений на этот счет. «Я должен ограничиться XVIII веком». Последуем за господином Грюном в XVIII век и только предварительно заметим, что у Грюна подчеркнуты, почти сплошь, те же самые слова, что и у Кабе.
Господин Грюн: «Локк, основатель сенсуализма, говорит: тот, кто имеет больше, чем ему нужно для удовлетворения его потребностей, переступает границы разума и первоначальной справедливости и похищает достояние других. Всякий излишек есть узурпация, и вид терпящего нужду должен пробудить в душе богача угрызения совести. Развращенные люди, утопающие в роскоши и наслаждениях, трепещите при мысли, что наступит день, когда несчастный, лишенный необходимого, воистину познáет права человека. Обман, вероломство, корысть создали имущественное неравенство, которое составляет несчастье человеческого рода, скопляя все страдания, на одной стороне – рядом с богатствами, а на другой – рядом с нищетой. Поэтому философ должен считать употребление денег одной из самых пагубных выдумок человеческой изобретательности» (стр. 266).
Кабе: «Но вот послушайте, что восклицает Локк в своей замечательной книге „Гражданское правление“: „Тот, кто имеет больше, чем ему нужно для удовлетворения его потребностей, переступает границы разума и первоначальной справедливости и похищает достояние других. Всякий излишек есть узурпация, и вид бедняка должен пробудить в душе богача угрызения совести. Развращенные люди, утопающие в роскоши и наслаждениях, трепещите при мысли, что наступит день, когда несчастный, лишенный необходимого, воистину познáет права человека“. И слушайте его дальше: „Обман, вероломство, корысть создали имущественное неравенство, которое составляет несчастье человеческого рода, скопляя на одной стороне все пороки вместе c богатством, а на другой – бедствия вместе с нищетой“ (эту фразу господин Грюн превратил в бессмыслицу). „Поэтому философ должен считать употребление денег одной из самых пагубных выдумок человеческой изобретательности“» (стр. 485).
Господин Грюн заключает из этих цитат Кабе, что Локк был «противником денежной системы» (стр. 264), «просвещеннейшим противником денег и всякого имущества, превышающего потребности» (стр. 266). К сожалению, этот самый Локк является одним из первых научных поборников денежной системы, ретивым сторонником бичевания бродяг и пауперов, одним из doyens[493] современной политической экономии.
Господин Грюн: «Уже Боссюэ, епископ Моский, говорит в своей „Политике, извлеченной из священного писания“: „Без правительств (без политики“ – смешное добавление господина Грюна) „земля со всеми ее благами была бы таким же общим достоянием всех людей, как воздух и свет; по исконному праву природы никто не имеет особого права ни на что. Все принадлежит всем, собственность же есть результат гражданского правления“. Поп, живший в XVII веке, достаточно честен, чтобы высказывать подобные мысли, подобные воззрения! Также и немец Пуффендорф, который известен» (т.е. известен господину Грюну) «только по шиллеровской эпиграмме{379}, говорил: „Нынешнее неравенство имуществ есть несправедливость, которая может повлечь за собой другие неравенства вследствие бесстыдства богачей и трусости бедняков“» (стр. 270). Господин Грюн к этому прибавляет: «Но не будем отклоняться в сторону, останемся во Франции».
Кабе: «Послушайте барона де Пуффендорфа, профессора естественного права в Германии и государственного советника в Стокгольме и Берлине; в своей книге о естественном и международном праве он опровергает учение Гоббса и Гроция об абсолютной монархии, провозглашает естественное равенство, братство, общность имущества и признает, что собственность есть человеческий институт, что она возникала из полюбовного раздела, имевшего целью обеспечить каждому, и в особенности работнику, постоянное имущество, совместное или раздельное, и что, следовательно, нынешнее неравенство имуществ есть несправедливость, которая влечет за собой другие неравенства» (бессмысленно переведено господином Грюном) «только вследствие бесстыдства богачей и трусости бедняков.
И Боссюэ, епископ Моский, наставник французского дофина, знаменитый Боссюэ – не признает ли и он в своей „Политике, извлеченной из священного писания“, которую он составил для дофина, что без правительств земля и все блага были бы таким же общим достоянием всех людей, как воздух и свет; по исконному праву природы никто не имеет особого права ни на что; все принадлежит всем, собственность есть результат гражданского правления» (стр. 486).
«Отклонение» господина Грюна от Франции состоит в том, что Кабе цитирует немца, а Грюн даже начертание немецкого имени дает по неправильной орфографии француза. Не говоря уже о том, что он местами неверно переводит и делает пропуски, он поражает своими исправлениями. Кабе говорит сперва о Пуфендорфе, а затем о Боссюэ; господин Грюн говорит сперва о Боссюэ, а затем о Пуфендорфе. Кабе говорит о Боссюэ как о знаменитом человеке; господин Грюн называет его «попом». Кабе, цитируя Пуфендорфа, называет его титулы; господин Грюн откровенно заявляет, что Пуфендорф известен только по шиллеровской эпиграмме. Теперь он известен ему также по цитате Кабе, и оказывается, что ограниченный француз Кабе изучил основательнее, чем господин Грюн, не только своих земляков, но и немцев.
Кабе говорит: «Я спешу перейти к великим философам XVIII века и начинаю с Монтескьё» (стр. 487); господин Грюн, чтобы добраться до Монтескьё, начинает с изображения «законодательного гения XVIII века» (стр. 282). Сравните цитаты, приводимые тем и другим из Монтескьё, Мабли, Руссо, Тюрго. Нам здесь достаточно сравнить то, чтó пишут Кабе и господин Грюн о Руссо и Тюрго. Кабе переходит от Монтескьё к Руссо; господин Грюн конструирует этот переход следующим образом: «Руссо был радикальным политиком, подобно тому как Монтескьё был политиком конституционным».
Господин Грюн цитирует из Руссо: «Величайшее бедствие уже наступило, когда приходится защищать бедняков и держать в узде богачей и т.д.»… (и кончает словами:) «откуда следует, что социальное состояние выгодно людям лишь тогда, когда все они из этого имеют кое-что и никто не имеет слишком много». Руссо, по словам господина Грюна, «путает и проявляет большие шатания мысли, когда ему приходится отвечать на вопрос: какие превращения претерпевает прежнее имущество, когда дикарь вступает в общество? Как Руссо отвечает на этот вопрос? Он отвечает: природа сделала все блага общими»… (Грюн кончает словами:) «в случае дележа, доля каждого становится его собственностью» (стр. 284, 285).
Кабе: «Послушайте теперь Руссо, автора бессмертного „Общественного договора“… послушайте, что он говорит: „Люди равны по своим правам. Природа сделала все блага общими… в случае дележа доля каждого становится его собственностью. Во всех случаях общество всегда является единственным собственником всех благ“» (существенный пункт, опущенный господином Грюном). «Слушайте дальше:»… (Кабе кончает словами:) «откуда следует, что социальное состояние выгодно людям лишь тогда, когда все они имеют кое-что и никто не имеет слишком много.
Послушайте, послушайте еще, что говорит Руссо в своей „Политической экономии“: „Величайшее бедствие уже наступило, когда приходится защищать бедняков и держать в узде богачей“» и т.д. и т.д. (стр. 489, 490).
Гениальные новшества господина Грюна состоят здесь в том, что, во-первых, он сваливает в одну кучу цитаты из «Общественного договора» и «Политической экономии» и что, во-вторых, он начинает с того, чем кончает Кабе. Кабе приводит названия цитируемых им произведений Руссо, господин Грюн умалчивает о них. Мы объясняем эту тактику тем, что Кабе говорит о такой «Политической экономии» Руссо, с которой господин Грюн не мог познакомиться даже по шиллеровской эпиграмме. Для господина Грюна, уразумевшего все тайны «Энциклопедии» (ср. стр. 263), осталось тайной, что «Политическая экономия» Руссо есть не что иное, как статья в «Энциклопедии» о «политической экономии».
Перейдем теперь к Тюрго. Здесь господин Грюн уже не довольствуется простым списыванием цитат, – он списывает у Кабе и его характеристику Тюрго:
Господин Грюн: «Одна из благороднейших и бесполезнейших попыток насадить новое на почве старого, которое повсюду грозило крушением, была сделана Тюрго. Но тщетно. Аристократия вызывает искусственный голод, провоцирует бунты, строит козни и клевещет до тех пор, пока добродушный Людовик не увольняет своего министра. Аристократия не хотела слушать; значит, нужно было дать ей почувствовать. Развитие человечества всегда самым жестоким образом мстит тем добрым ангелам, которые делают последнее настойчивое предостережение перед катастрофой. Французский народ благословлял Тюрго; Вольтер перед смертью желал поцеловать ему руку; король называл его своим другом… Тюрго – барон, министр, один из последних феодалов – носился с мыслью о том, что необходимо изобрести домашний печатный станок для полного обеспечения свободы печати» (стр. 289, 290).
Кабе: «И все-таки, хотя король заявляет, что он и его министр (Тюрго) единственные при дворе друзья народа, хотя народ шлет ему свои благословения, хотя философы восхищаются им и Вольтер желает перед смертью поцеловать руку, подписавшую столько указов на благо народа, – аристократия составляет заговоры, организует даже в обширных размерах голод и бунты, чтобы погубить его, и своими интригами и клеветой вызывает против реформатора ярость парижских салонов и губит самого Людовика XVI, заставив его дать отставку добродетельному министру, который мог бы его спасти (стр. 497). – Вернемся к Тюрго, барону, министру Людовика XVI в первый год его царствования, – хотевшему уничтожить злоупотребления, проведшему множество реформ, мечтавшему о создании нового языка и ради обеспечения свободы печати лично работавшему над изобретением домашнего печатного станка» (стр. 495).
Кабе называет Тюрго бароном и министром, господин Грюн списывает у него это. Чтобы приукрасить вычитанное у Кабе, он превращает младшего сына prévôt[494] парижских купцов в «одного из древнейших феодалов». Кабе ошибается, считая голод и бунт 1775 г.{380} делом рук аристократии. Еще до сих пор не выяснен вопрос о виновниках шума, поднявшегося по поводу голода и связанного с этим движения. Во всяком случае парламенты и народные предрассудки сыграли здесь гораздо бóльшую роль, чем аристократия. Конечно, вполне естественно, что господин Грюн списывает эту ошибку у «ограниченного папаши» Кабе. Он верит в него, как в евангелие. Опираясь на авторитет Кабе, господин Грюн зачисляет Тюрго в коммунисты – Тюрго, одного из вождей физиократической школы, решительнейшего сторонника свободной конкуренции, защитника процентов, учителя Адама Смита. Тюрго был великим человеком, ибо он соответствовал своему времени, а не выдумкам господина Грюна. Мы показали, как возникли эти последние.
Перейдем теперь к деятелям французской революции. Кабе ставит в крайне затруднительное положение своего буржуа, против которого он выступает, зачислив в предшественники коммунизма Сиейеса, на том именно основании, что Сиейес признает равенство прав и выводит собственность из государственной санкции (Кабе, стр. 499 – 502). Господин Грюн, которого «судьба обрекла на то, чтобы всякий раз, когда он наблюдает вблизи французский дух, видеть его недостаточность и поверхностность», смело списывает это, воображая, что такой старый глава партии, как Кабе, призван оберечь «гуманизм» господина Грюна «от книжной пыли». Кабе продолжает: «Послушайте знаменитого Мирабо!» (стр. 504). Господин Грюн на стр. 292 говорит: «Послушаем Мирабо!» и цитирует некоторые из приводимых у Кабе мест, где Мирабо высказывается в пользу равного раздела наследства между братьями и сестрами. Господин Грюн восклицает: «Коммунизм для семьи!» (стр. 292). Следуя этому методу, господин Грюн мог бы перебрать все буржуазные институты и найти повсюду кусочки коммунизма, так что, взятые вместе, они должны были бы дать законченный коммунизм. Он может кодекс Наполеона окрестить Code de la communauté{381} и усмотреть в публичных домах, казармах и тюрьмах коммунистические колонии.
Эти скучные цитаты мы закончим на Кондорсе. Сравнение двух книг особенно наглядно покажет читателю, как господин Грюн пропускает, смешивает, то цитирует названия, то не цитирует, выбрасывает хронологические даты, но при всем том точно следует порядку Кабе, даже когда последний не придерживается строго хронологии, и в конце концов не идет дальше плохо и трусливо замаскированного извлечения из Кабе.
Господин Грюн: «Радикальным жирондистом является Кондорсе. Он понимает несправедливость распределения имущества, он снимает вину с бедного народа… если народ немного вороват по принципу, то вина за это лежит на учреждениях».
«В своем органе „Социальное образование“… он допускает существование даже крупных капиталистов…»
«Кондорсе внес в Законодательное собрание предложение разделить сто миллионов – имущество трех эмигрировавших принцев – на сто тысяч частей… Он организует просвещение и учреждения общественной помощи» (ср. текст оригинала).
«В своем докладе Законодательному собранию о народном воспитании Кондорсе говорит: „Доставить всем индивидам человеческого рода средства для удовлетворения своих потребностей… такова задача просвещения и обязанность государственной власти и т.д.“» (Здесь господин Грюн превращает доклад комитета о плане Кондорсе в доклад самого Кондорсе.) (Грюн, стр. 293, 294.)
Кабе: «Послушайте, как Кондорсе в своем ответе берлинской академии доказывает»… (здесь у Кабе длинная фраза; он кончает): «Стало быть, только вследствие негодности учреждений народ так часто бывает немного вороват по принципу».
«Послушайте, как в своем органе „L’Instruction sociale“… он терпит даже крупных капиталистов». И т.д. и т.д.
«Послушайте, что говорил 6 июля 1792 г. с трибуны Законодательного собрания один из жирондистских вождей, философ Кондорсе: Издайте декрет о немедленной распродаже имущества трех французских принцев (Людовика XVIII, Карла X и принца Конде», – чтó господин Грюн опускает –)… «оно достигает почти ста миллионов, и вы получите вместо трех принцев сто тысяч граждан… Организуйте просвещение и учреждения общественной помощи.
Но послушайте, что говорит комитет народного образования в своем докладе Законодательному собранию о плане воспитания, составленном Кондорсе, 20 апреля 1792 г.: „Народное воспитание должно доставить всем индивидам средства для удовлетворения своих потребностей… такова должна быть первая цель национального просвещения, с этой точки зрения оно является для политической власти долгом справедливости“» и т.д. и т.д. (стр. 502, 503, 505, 509).
Господин Грюн, который посредством такого бесстыдного списывания из Кабе, путем исторических экскурсов, собирается будить у французских организаторов труда сознание их сущности, поступает вдобавок по принципу: Divide et impera[495]. Тут же между цитатами он выносит свой окончательный приговор людям, с которыми только что познакомился по какому-нибудь отрывку, затем вплетает несколько фраз о французской революции и все это делит на две половины с помощью нескольких цитат из Морелли, которого ввел en vogue[496] в Париже Вильгардель{382}, чтó для господина Грюна пришлось как нельзя более кстати, и главные отрывки из которого задолго до господина Грюна были переведены в парижском «Vorwärts»{383}. Чтобы показать неряшливость переводов господина Грюна, достаточно привести лишь несколько разительных примеров:
Морелли: «Интерес извращает сердца и пропитывает горечью самые сладостные узы, превращая их в тяжкие цепи; в нашем обществе супруги ненавидят эти цепи, ненавидя друг друга».
Господин Грюн: «Интерес делает сердца неестественными и пропитывает горечью самые сладостные узы, превращая их в тяжкие цепи; наши супруги ненавидят эти цепи и себя самих в придачу» (стр. 274).
Совершенная бессмыслица.
Морелли: «Наша душа… испытывает такую бешеную жажду, что она задыхается, чтобы утолить ее».
Господин Грюн: «Наша душа… испытывает… такую бешеную жажду, что она удушает, чтобы утолить ее» (там же).
Опять совершенная бессмыслица.
Морелли: «Лица, стремящиеся регулировать нравы и диктовать законы» и т.д.
Господин Грюн: «Те, которые выдают себя за лиц, регулирующих нравы и диктующих законы» и т.д. (стр. 275).
Все три ошибки, относящиеся к одному только месту у Морелли, разместились у господина Грюна на четырнадцати строках. Там, где он излагает Морелли, встречаются также и основательные плагиаты из Вильгарделя.
Господин Грюн оказывается в состоянии резюмировать все свои мудрые мысли о XVIII веке и революции в следующих словах:
«Сенсуализм, деизм и теизм ринулись все вместе на штурм старого мира. Старый мир рухнул. В то время, когда должен был быть создан новый мир, деизм победил в Учредительном собрании, теизм в Конвенте, чистый же сенсуализм был обезглавлен или принужден к молчанию» (стр. 263).
Мы видим, как философская манера расправляться с историей при помощи нескольких церковно-исторических категорий находится у господина Грюна на самом низком уровне – на уровне голой беллетристической фразы и служит лишь арабеской к его плагиатам. Avis aux philosophes![497]
Мы опускаем рассуждения господина Грюна о коммунизме. Исторические сведения списаны им из брошюр Кабе. «Путешествие в Икарию» трактуется в соответствии с излюбленной манерой «истинного социализма» (ср. «Bürgerbuch» и «Rheinische Jahrbücher»){384}. Господин Грюн доказывает свое знание не только французских, но также и английских дел тем, что называет Кабе «коммунистическим О’Коннелом Франции» (стр. 382) и затем добавляет:
«Он был бы способен отправить меня на виселицу, если бы имел власть и знал, чтó я думаю и пишу о нем. Эти агитаторы опасны для нашего брата своей ограниченностью» (стр. 383).
«Г-н Штейн выдал сам себе блестящее свидетельство о бедности, трактуя этого Прудона en bagatelle[498]» (cp. «Двадцать один лист», стр. 84). «Чтобы следить за этой воплощенной логикой, требуется, правда, нечто большее, чем старая гегелевская дребедень» (стр. 411).
Достаточно будет нескольких примеров, чтобы показать, что господин Грюн остается верен себе и в этом отделе.
Он переводит на стр. 437 – 444 несколько выдержек из политико-экономических рассуждений Прудона о том, что собственность невозможна, и под конец восклицает:
«К этой критике собственности, являющейся полным ее разложением, нам нечего прибавить! Мы не собираемся писать здесь новую критику, которая снова устранила бы равенство производства, разрозненность равных работников. Я уже выше сделал необходимые намеки, остальное» (т.е. то, на что господин Грюн не намекнул) «выяснится при создании нового общества, при установлении истинных отношений владения» (стр. 444).
Так господин Грюн старается увильнуть от рассмотрения политико-экономических взглядов Прудона, пытаясь в то же время возвыситься над ними. Все доказательства Прудона ошибочны, но господин Грюн увидит эти ошибки лишь тогда, когда это будет показано другими.
Замечания о Прудоне, сделанные в «Святом семействе», а именно, что Прудон критикует политическую экономию с политико-экономической, а право с юридической точки зрения, – господин Грюн просто списал. Однако он так мало понял [в чем тут дело, что пропустил самую суть, – утверждение, что Прудон выдвигает против практики юристов и экономистов их иллюзии – и в порядке пояснения приведенного положения изрекает совершенно бессмысленные фразы].
Самое важное в книге Прудона «О создании порядка в человечестве»{385}, это – его dialectique sérielle[499], попытка дать метод мышления, который на место самостоятельных мыслей поставил бы процесс мышления. Прудон, исходя из французской точки зрения, ищет диалектику, подобную той, которую действительно дал Гегель. Родство с Гегелем имеется здесь, таким образом, реально, а не по фантастической аналогии. И поэтому здесь было бы не трудно дать критику прудоновской диалектики тому, кто уже справился с критикой гегелевской диалектики. Но от «истинных социалистов» никак нельзя было этого требовать, раз даже философ Фейербах, которого они причислили к своим, не сумел этого сделать. Господин Грюн пытается увильнуть от своей задачи поистине забавным способом. Как раз там, где он должен был бы пустить в ход свою тяжелую немецкую артиллерию, он выкидывает неприличное коленце. Заполнив несколько страниц переводами из Прудона, он вдруг заявляет с широковещательной беллетристической captatio benevolentiae[500], что Прудон со всей своей dialectique sérielle лишь разыгрывает ученого. Правда, он спешит утешить его восклицанием:
«Ах, мой дорогой друг, что касается учености» (и «приват-доцентуры»), «то не обманывайся. Мы должны были забыть все то, что наши школьные наставники и университетские машины» (за исключением Штейна, Рейбо и Кабе) «с таким бесконечным трудом, при таком отвращении с нашей и с их стороны старались нам внушить» (стр. 457).
В доказательство того, что теперь господин Грюн учится уже не «с таким бесконечным трудом», хотя, может быть, все еще с «таким же отвращением», он, начав свои социалистические исследования и письма в Париже 6 ноября, уже к ближайшему 20 января «с необходимостью» закончил не только свои исследования, но и изображение «истинного общего впечатления от всего процесса в целом».
«Не было человека», – читаем мы в предисловии, – «который выразил бы все наши страдания, все наши томления и надежды, словом – все, что волнует нашу эпоху в ее сокровеннейшей глубине. Среди этой мучительной борьбы сомнений и чаяний он должен был выйти из своего духовного одиночества и дать нам решение загадки, которая окружает нас со всех сторон, воплотившись в столь яркие образы. – Этот человек, которого ждет наша эпоха, появился. Это – д-р Георг Кульман из Гольштейна».
Август Беккер, автор этих строк, дал себя, таким образом, уговорить человеку весьма ограниченного ума и очень сомнительного характера, поверив ему, что ни одна загадка еще не решена и что ни одна действенная сила не пробудилась; коммунистическое движение, охватившее уже все цивилизованные страны, – это-де только пустой орех, в котором не удается обнаружить ядро, мировое яйцо, снесенное великой мировой курицей без содействия петуха; настоящее же ядро ореха и настоящий петух, гордость всего курятника, это – д-р Георг Кульман из Гольштейна!..
Но этот великий мировой петух, в действительности, – обыкновеннейший каплун, который одно время кормился у немецких ремесленников в Швейцарии и который не избежит своей судьбы…
Мы отнюдь не считаем д-ра Кульмана из Гольштейна совершенно ординарным шарлатаном и ловким обманщиком, который сам нисколько не верит в целительную силу своего жизненного эликсира и всей своей макробиотикой имеет в виду только одно – как бы сохранить жизнь своей собственной персоны; нет, мы отлично знаем, что этот вдохновленный свыше доктор – спиритуалистический шарлатан, благочестивый обманщик, мистический хитрец, который, однако, как и вся его порода, не очень разборчив в выборе средств, ибо его особа неразрывно срослась с его священной целью. Дело в том, что священные цели всегда теснейшим образом срастаются со священными особами, ибо они имеют чисто идеалистический характер и существуют только в голове. Все идеалисты, как философские, так и религиозные, как старые, так и новые, верят в наития, в откровения, в спасителей, в чудотворцев, и только от степени их образования зависит, принимает ли эта вера грубую, религиозную форму или же просвещенную, философскую, подобно тому как только от степени их энергии, характера, общественного положения и т.д. зависит, относятся ли они к вере в чудеса пассивно или активно, т.е. являются ли они пастырями-чудотворцами или их паствой, и, далее, преследуют ли они при этом теоретические или практические цели.
Кульман очень энергичный человек, не лишенный к тому же философского образования; он относится к вере в чудеса отнюдь не пассивно и при этом преследует цели весьма практического характера.
Август Беккер разделяет с Кульманом только национальный душевный недуг. Этот добрый человек «жалеет людей, не способных постигнуть, что воля и мысль эпохи могут быть выражены лишь отдельными личностями». – Для идеалиста всякое преобразующее мир движение существует только в голове некоего избранника, и судьба мира зависит от того, не получит ли эта голова, обладающая всей премудростью как своей частной собственностью, смертельного ранения от какого-либо реалистического камня, прежде чем она успеет провозгласить свои откровения. – «Разве это не так?» – вызывающе спрашивает Август Беккер. – «Соедините всех философов и теологов данной эпохи, пусть они обсуждают и голосуют, и посмотрим, что из этого получится!»
Для идеолога все историческое развитие сводится к теоретическим абстракциям исторического развития, сложившимся в «головах» всех «философов и теологов данной эпохи», и так как невозможно «соединить» все эти «головы» для «обсуждения и голосования», то необходимо должна существовать некая священная голова, являющаяся вершиной всех этих философских и теологических голов, их острием, и эта вершинная, острая голова есть спекулятивное единство тупых голов – есть спаситель.
Эта система голов так же стара, как египетские пирамиды, с которыми она имеет кое-какое сходство, и так же нова, как прусская монархия, в столице которой она недавно, в подновленном виде, воскресла. – Идеалистические далай-ламы имеют то общее с действительным далай-ламой, что они готовы уговорить себя, будто мир, из которого они добывают себе пищу, не может существовать без их священных экскрементов. – Стоит только этому идеалистическому безумию сделаться практическим, как тотчас же выявляется его зловредный характер: его поповское властолюбие, религиозный фанатизм, шарлатанство, пиетистское лицемерие, благочестивый обман. Чудо – это предназначенный для ослов мостик из царства идеи в царство практики. Господин доктор Георг Кульман из Гольштейна является таким мостиком; он вдохновлен свыше и потому его волшебное слово непременно сдвинет с места самые устойчивые горы; это – утешение для терпеливых созданий, не находящих в себе достаточно энергии, чтобы горы эти взорвать естественным порохом; это – прибежище для слепых и робких, не способных заметить материальную связь в многообразно раздробленных явлениях революционного движения.
«До сих пор», – говорит Август Беккер, – «не хватало объединяющей точки».
Святой Георг без труда преодолевает все реальные препятствия, превращая все реальные вещи в идеи и объявляя себя их спекулятивным единством, благодаря чему он оказывается в состоянии «управлять и повелевать ими»:
«Общество идей есть мир. И их единство повелевает и управляет миром» (стр. 138).
В этом «обществе идей» наш пророк распоряжается, как ему заблагорассудится.
«Будем же шествовать в нем, следуя как за путеводителем, за нашей собственной идеей и рассмотрим все самым подробным образом, поскольку этого требует наше время» (стр. 138).
Что за спекулятивное единство бессмыслицы!
Но бумага все терпит, а немецкая публика, которой пророк преподнес свои изречения оракула, была так мало знакома с философским развитием своего собственного отечества, что даже не заметила, как великий пророк в своих спекулятивных вещаниях лишь повторяет самые затасканные философские фразы, приспособив их к своим практическим целям.
Подобно тому как чудотворные исцелители и чудотворные целительные средства в медицине имеют своей основой незнакомство с законами природы, точно так же знахари и панацеи в социальной области имеют своей основой незнакомство с законами социального мира, а наш знахарь из Гольштейна и является как раз социалистическим пастырем-чудотворцем из Нидерэмпта.
Этот пастырь-чудотворец сообщает прежде всего своим овечкам:
«Я вижу перед собой собрание избранников, которые еще до меня стремились словом и делом содействовать благу нашего времени, а теперь явились сюда, чтобы услышать, что поведаю я о радостях и горестях человечества».
«Уже многие говорили и писали от имени человечества, но никто еще не сказал, в чем собственно заключается недуг человечества, на что оно надеется, чего ждет и как оно могло бы осуществить свои чаяния. Но именно это я и собираюсь поведать».
И его овечки верят ему.
Во всем творении этого «святого духа», сводящего уже устаревшие социалистические теории к самым тощим и самым общим абстракциям, нет ни одной-единственной оригинальной мысли. – Даже в форме, в стиле нет ничего оригинального. Священному стилю библии гораздо удачнее уже подражали другие. Кульман взял себе в этом отношении за образец Ламенне, но он – только карикатура на Ламенне. Мы покажем нашим читателям несколько образчиков красот его стиля:
«Скажите мне, во-первых, как Вы себя чувствуете, когда думаете о том, что станется с Вами в вечности?
Многие смеются и говорят: „Что мне до вечности?“
Другие протирают глаза и спрашивают: „Вечность – что это такое?“…
„Как Вы себя чувствуете, далее, когда думаете о том часе, когда Вас поглотит могила?“
„И я слышу многие голоса“. – Среди них один говорит следующее:
„В новейшее время проповедуется учение, что дух вечен, что со смертью он лишь снова растворится в боге, из которого вышел. Но те, кто это проповедует, не могут мне сказать, что же от меня-то останется. О, лучше бы я вовсе не родился! А если я сам и не исчезну – о, мои родители, мои сестры, мои братья, мои дети и все, кого я люблю, увижу ли я вас когда-нибудь снова? О, лучше было бы мне вас никогда и не видеть!“ и т.д.
„Как Вы себя чувствуете, далее, когда начинаете думать о бесконечности?“»…
Нам делается дурно, господин Кульман, не от мысли о смерти, а от вашей фантазии на тему о смерти, от вашего стиля, от ваших жалких средств воздействия на сердца людей!
«Как Ты себя чувствуешь», дорогой читатель, когда слышишь речи попа, который перед своими овечками изображает ад очень жарким, а души их делает очень податливыми, все красноречие которого направлено только на то, чтобы привести в действие слезные железы своих слушателей и который спекулирует только на трусости своей общины?
Что касается тощего содержания «возвещения», то первая часть, или введение в «Новый мир», сводится к той простой мысли, что господин Кульман из Гольштейна пришел в мир, чтобы основать на земле «царство духа», «царство небесное»; что ни один человек до него не знал, чтó такое, собственно, ад, а что – небо; что ад, это – существовавшее до сих пор общество, а рай, это – будущее общество, «царство духа»; сам же он оказывается вожделенным святым «духом»…
Все эти великие мысли – отнюдь не оригинальные мысли самого святого Георга, и ему, собственно, незачем было отправляться в утомительное путешествие из Гольштейна в Швейцарию, выходить из «своего духовного одиночества» и, спустившись к ремесленникам, «открыться» им, чтобы явить «миру» это «видение».
Что же касается той мысли, что господин д-р Кульман из Гольштейна есть «вожделенный святой дух», то она является, конечно, его исключительным, личным достоянием и навсегда останется таковым.
И вот, священное писание нашего святого Георга развертывается, согласно его собственному «откровению», по следующему плану:
«Оно раскроет», – говорит он, – «царство духа в земном образе, дабы Вы узрели его великолепие и увидели, что ничто, кроме царства духа, не может принести спасения. – С другой стороны, оно снимет покров c Вашей юдоли скорби, дабы Вы узрели свое горе и познали корень всех своих страданий. – А затем я укажу путь, ведущий из этого горестного настоящего в радостное будущее. – Чтобы достигнуть этой конечной цели, следуйте мысленно за мной на ту высоту, откуда перед нами широко откроется дальний край».
Итак, сперва пророк дает нам узреть свой «прекрасный край»{387}, свое царство небесное. Но мы видим только жалкую инсценировку неправильно понятого сен-симонизма, карикатурно облаченного в одеяние Ламенне, окаймленное воспоминаниями, позаимствованными у г-на Штейна.
Приведем важнейшие откровения о царстве небесном, которые дадут нам представление о пророческом методе. Так, на стр. 37 мы читаем:
«Выбор свободен и определяется склонностью каждого человека. – Склонность же человека определяется его задатками».
«Если в обществе, – вещает святой Георг, – каждый следует своей склонности, то решительно все имеющиеся в этом обществе задатки получают развитие, а если это так, то производится всегда то, в чем все нуждаются – как в царстве духа, так и в царстве материи. – Ибо задатки и силы, какими общество располагает, всегда соответствуют его потребностям»… «Тяготения пропорциональны призваниям», ср. также Прудона.
Господин Кульман отличается здесь от социалистов и коммунистов только встречающимся у него недоразумением, причину которого приходится искать в преследовании им своих практических целей, a также, без всякого сомнения, в его ограниченности. Он смешивает различие задатков и способностей с неравенством владения и неравенством удовлетворения потребностей, вызываемым этим неравенством владения, и полемизирует поэтому против коммунизма.
«Никто не вправе иметь там» (т.е. при коммунизме) «какое-либо преимущество перед другим», – негодует наш пророк, – «никто не вправе обладать бóльшим достоянием и жить лучше, чем другой… А если Вы сомневаетесь в этом и не желаете присоединить свой голос к общему хору, то они издеваются над Вами, проклинают Вас, преследуют и отправляют Вас на виселицу» (стр. 100).
И все же Кульман пророчествует иногда совершенно правильно.
«Поэтому в их рядах находятся все те, кто восклицает: Долой библию! Долой прежде всего христианскую религию, ибо это – религия смирения и рабского образа мысли! Долой вообще всякую веру! Мы ровно ничего не знаем о боге и бессмертии. Это – вымыслы, используемые для их выгоды» (следовало сказать: используемые попами для своей выгоды) «и всячески поддерживаемые лгунами и обманщиками. Право, кто верит еще в подобные вещи, тот круглый дурак!»
Кульман особенно яростно полемизирует против принципиальных противников учения о вере, о смирении и неравенстве, т.е. о «сословных различиях и различиях по рождению».
На омерзительном учении о предустановленном рабстве, – учении, которое в кульмановском изложении сильно напоминает взгляды Фридриха Ромера, – на теократической иерархии и, в последнем счете, на своей собственной священной особе – вот на чем основывает он свой социализм!
«Каждой отраслью труда», – читаем мы на стр. 42, – «руководит искуснейший, который сам участвует в труде, а каждой отраслью в царстве удовлетворения потребностей руководит тот, кто, сам участвуя в потреблении, всего более доволен жизнью. – Но, подобно тому как общество, являясь нераздельным, живет единым духом, так и всем его строем руководит и управляет только один человек. – И он – мудрейший, добродетельнейший и блаженнейший».
На стр. 34 мы узнаем:
«Если дух человека стремится к добродетели, то человек расправляет свои члены и движет ими, он развивает и образует и формирует все в себе и вне себя согласно своему желанию. – А если его дух пребывает в хорошем состоянии, то человек должен это состояние ощущать всем своим существом. – Вот почему человек ест и пьет и наслаждается, вот почему он поет и играет и пляшет, целует и плачет и смеется».
Правда, мысль, что созерцание бога влияет на аппетит, а духовное блаженство – на половой инстинкт, тоже не составляет частную собственность кульманизма; но мысль эта во всяком случае разъясняет нам некоторые темные места в книге нашего пророка.
Так, например, на стр. 36:
«То и другое» (владение и потребление) «определяется его» (т.е. человека) «трудом. Труд служит масштабом его потребностей». (Так извращает Кульман положение, что коммунистическое общество в целом имеет всегда столько же задатков и сил, сколько и потребностей.) «Ибо труд есть проявление идей и инстинктов. А на них и основываются потребности. – Но так как задатки и потребности людей всегда различны и распределены так, что первые могут развиваться, а вторые удовлетворяться лишь в том случае, если каждый отдельный человек всегда производит для всех и если продукт, произведенный всеми, обменивается и распределяется по заслугам» (?), «то каждый получает за свой труд только стоимость».
Вся эта тавтологическая галиматья, как и следующие за ней положения и ряд других, которых мы, щадя читателя, не приводим, осталась бы для нас, конечно, непроницаемой тьмой, несмотря на прославленную А. Беккером «возвышенную простоту и ясность» «откровения», не будь у нас ключа к ней в практических целях, преследуемых пророком. – Все сейчас станет совершенно ясно.
«Стоимость», – продолжает вещать господин Кульман, – «определяет самое себя согласно потребности всех» (?). «В стоимости всегда содержится труд каждого индивида и на это» (?) «он может достать себе все, что только его душе угодно».
«Видите ли, друзья мои», – читаем мы на стр. 39, – «общество истинных людей всегда рассматривает жизнь… как… школу самовоспитания. И при этом оно желает быть блаженным. – Но нечто подобное» (?) «необходимо должно проявиться и стать видимым» (?), «иначе оно» (?) «невозможно».
Что хотел тут сказать господин Георг Кульман из Гольштейна, утверждая, что «нечто подобное» (жизнь? или же блаженство?) должно «проявиться» и «стать видимым», ибо иначе «оно» «невозможно»; что он хотел сказать, заявляя, что «труд» содержится в «стоимости» и что на это (на что?) можно достать себе все, что только душе угодно; чтó он, наконец, имел в виду, говоря о «стоимости», которая определяет самое себя согласно «потребности», – всего этого опять-таки нельзя понять, если не помнить о главной сути всего откровения, о его практической сути.
Постараемся поэтому дать практическое объяснение.
Как мы узнаем от Августа Беккера, святому Георгу Кульману из Гольштейна сильно не везло на родине. Он поехал в Швейцарию и там увидел совершенно «новый мир» – коммунистические общества немецких ремесленников. Это пришлось ему по душе, – и вот он тотчас же стал прилаживаться к коммунизму и коммунистам. Как рассказывает нам Август Беккер, он всегда «неутомимо работал над дальнейшим усовершенствованием своего учения, чтобы поднять его на высоту великой эпохи», т.е. среди коммунистов он ad majorem Dei gloriam[501] стал коммунистом.
Вначале все шло прекрасно.
Но один из существеннейших принципов коммунизма, отличающий его от всякого рода реакционного социализма, заключается в основанном на изучении природы человека эмпирическом убеждении, что различия мозга и умственных способностей вообще не влекут за собой различий желудка и физических потребностей; отсюда следует, что неверное, основанное на наших нынешних порядках положение: «каждому по его способностям» должно – поскольку оно относится к потреблению в узком смысле слова – превратиться в положение: «каждому по его потребностям», иными словами: различие в деятельности, труде, не влечет за собой никакого неравенства, никакой привилегии в смысле владения и потребления.
С этим наш пророк не мог примириться, ибо стремление быть привилегированным, выделенным, избранным и составляет зуд пророка. «Но нечто подобное необходимо должно проявиться и стать видимым, иначе оно невозможно». Без практических привилегий, без ощущаемого зуда пророк не был бы пророком, он был бы не практическим, а только теоретическим божьим человеком, он был бы философом. – Поэтому пророк должен втолковать коммунистам, что различие деятельности, труда, влечет за собой различие стоимости и блаженства (или потребления, заработка, удовольствия: все это одно и то же), а так как каждый сам определяет свое блаженство, как и свой труд, то отсюда вытекает, что он, пророк, – в этом-то и заключается практический смысл откровения – достоин лучшей жизни, чем простой ремесленник[502].
Теперь все темные места в проповеди нашего пророка становятся ясными: что «владение» и «потребление» каждого индивида соответствуют его «труду»; что «труд» человека служит мерилом его «потребностей» и что, следовательно, каждый получает «стоимость» за свой труд; что «стоимость» определяет самое себя в соответствии с «потребностью», что труд каждого «содержится» в стоимости и что за это каждый может достать себе все, что его «душе» угодно; наконец, что «блаженство» избранных должно «проявиться и стать видимым», ибо иначе оно «невозможно».
Теперь вся эта бессмыслица становится понятной.
Мы не знаем, как далеко на деле заходит д-р Кульман в своих практических притязаниях по отношению к ремесленникам. Но мы знаем, что его учение есть основной догмат всякого духовного и светского властолюбия, мистический покров всякой ханжески скрываемой жажды наслаждений, прикрашивание всякой низости, что оно является источником бесчисленных извращений.
Мы должны еще показать читателю тот путь, который, по уверению господина Кульмана из Гольштейна, «ведет из этого горестного настоящего в радостное будущее». – Путь этот – приятный и усладительный, он подобен весеннему дню в цветущем саду – или же цветущему саду в весенний день.
«Тихо и нежно приходит весна, – теплой рукою взращивает почки, – и почки становятся цветами, – она кличет жаворонка и соловья – и пробуждает кузнечика в траве. – Пусть так же, как весна, придет и новый мир» (стр. 114 и сл.).
Наш пророк рисует в поистине идиллических красках переход от нынешней социальной изолированности к жизни в сообществе. – Подобно тому как он превращает реальное общество в «общество идей», чтобы «шествовать в нем, следуя, как за путеводителем, за собственной идеей и рассматривая все самым подробным образом, поскольку этого требует его время», – подобно этому действительное социальное движение, уже приобретающее во всех цивилизованных странах характер предвестника грозного общественного переворота, он превращает в идиллическое, мирное преображение, в тихую уютную жизнь, при которой все имущие и властвующие мира сего могут преспокойно спать. – Для идеалиста действительность заключается в теоретических абстракциях действительных событий, в их идеальных знаках, а действительные события, это – только «знаки того, что старый мир идет к гибели».
«Почему Вы», – изливает пророк свой гнев на стр. 118, – «так судорожно хватаетесь за явления сегодняшнего дня, ведь они являются только признаками того, что старый мир идет к гибели; почему тратите Вы свои силы на такие стремления, которые бессильны удовлетворить Ваши надежды и чаяния?»
«Не разрушать и уничтожать должны Вы преграды, стоящие на Вашем пути, а обойти и покинуть их. – И когда Вы их обойдете и покинете, они исчезнут сами собой, ибо у них не будет больше пищи».
«Если Вы ищете истину и распространяете свет, ложь и мрак исчезают из Вашей среды» (стр. 116).
«Но многие скажут: „Как можем мы построить новую жизнь, когда еще существует старый порядок, мешающий нам строить? Не следует ли раньше разрушить его?“» – «Ни в коем случае», – отвечает мудрейший, добродетельнейший и блаженнейший. – «Ни в коем случае. Если Вы живете совместно с другими людьми в доме, который обветшал и стал для Вас тесен и неудобен, а, между тем, Ваши соседи желают в нем остаться, то Вы не сломаете его и не останетесь жить под открытым небом, а сперва построите себе новое жилище, в которое и переселитесь, когда оно будет готово, предоставив старый дом его участи» (стр. 120).
Далее пророк на целых двух страницах преподносит правила того, как можно прокрасться в новый мир. Затем он становится воинственным.
«Но недостаточно Вам объединиться и отречься от старого мира. – Вам придется прибегнуть и к оружию, чтобы бороться против него и расширить и укрепить Ваше царство, но не путем насилия, а путем свободного убеждения».
Если, однако, все же придется взять в руки действительный меч и подвергнуть риску свою действительную жизнь, чтобы «завоевать царство небесное силою», то в этом случае пророк обещает своему священному воинству бессмертие в русском смысле (русские верят, что они воскреснут в тех местах, где они жили, если будут убиты на войне врагом):
«А те, которые погибли в пути, воскреснут и станут еще прекраснее, чем были раньше. Поэтому» (поэтому!) «не пекитесь о своей жизни и не бойтесь смерти» (стр. 129).
Значит, – успокаивает пророк свое священное воинство, – даже в борьбе, которая ведется с действительным оружием в руках, вам придется рисковать своей жизнью не на самом деле, а только по видимости.
Учение пророка действует успокоительно во всех смыслах, и после образчиков, приведенных из его священного писания, не приходится уже удивляться тому, что оно встретило одобрение со стороны некоторых благодушных ночных колпаков.