АХИМ ФОН АРНИМ

ИЗАБЕЛЛА ЕГИПЕТСКАЯ (Первая любовь императора Карла Пятого)

Брака, старая цыганка, одетая в истрепанный красный плащ, не успела промяукать перед окном в третий раз свой Отче наш, что служило у нее условным знаком, как Белла, приоткрыв ставень, уже высунула свою милую темнокудрую голову с блестящими черными глазами на свет полного месяца, который, рдея, как полупотухший накал железа, только что стал подниматься из туманных вод Шельды, чтобы все ярче и ярче засиять чистым светом на небосклоне.

— Смотри, как мне улыбается ангел! — сказала Белла.

— Дитя, что ты видишь? — спросила старуха, вздрогнув от страха.

— Месяц, — отвечала Белла; — вот он опять взошел, а отец опять не вернулся домой. Старуха, этот раз отца слишком долго нет, но зато чудные сны я видела о нем прошлую ночь; я видела его на высоком троне в Египте, и птицы летали под ним; это утешило меня.

— Бедное ты мое дитя, — сказала Брака, — если бы то было правдой. А раздобыла ты что-нибудь поесть и попить?

— О, да, — отвечала Белла, — сосед отрясал свои яблони, много яблок попадало в ручей, я выудила их там, где они застряли в корнях на излучине, да и отец перед уходом оставил мне краюху хлеба.

— И хорошо сделал, — заплакала старуха, — ему уже хлеба не нужно, они отняли не только хлеб у него.

— Милая бабушка, скажи, пожалуйста, не поранил ли себя отец, показывая фокусы? Проведи меня к нему, я позабочусь о нем. Где мой отец? Где мой герцог?

Так спрашивала Белла, вся дрожа, и слезы падали из ее глаз на твердые камни, блистая в сияньи месяца. Если б я был перелетной птицей, то опустился бы на землю и, обмакнув клюв, отнес бы их на небо: так горестны и так покорны его воле были эти слезы.

— Смотри, — захныкала старуха, — там, на торе стоит треножник, трехногий, но не треединый. Бог знать не знает его, хоть и зовется он высшим судом; кто миновал этот треножник, тот долго еще проживет; мясо, что поджаривается там солнцем, не кладут ни в какой горшок, — оно висит там, пока мы его не снимем. Будь покойна, бедное ты мое дитятко, не кричи только, — то отец твой висит там наверху, — но только будь покойна, мы достанем его нынче ночью и бросим его в ручей со всеми почестями, что ему подобают, и поплывет он к своим в Египет, ведь умер же он в благочестивом паломничестве. Возьми вот это вино и горшочек с тушеным мясом, помяни его одинокая, как подобает.

Белла в испуге чуть, было не выпустила из рук то, что она протянула ей. Старуха продолжала:

— Держи же крепко, не вырони, не выплачь глаз себе, не забудь, что ты одна наша надежда теперь, что тебе дано вывести наших на родину, когда обет наш совершится; не забудь и о том, что теперь тебе все принадлежит, чем владел твой отец, загляни только в его каморку — возьми вот ключ от нее, — там ты много найдешь. Да, чуть не забыла: давая мне ключ, он сказал, чтобы ты не боялась его черного Самсона, собака ужо будет знать, что ей тебя надо слушаться, и больше уж не укусит тебя; он сказал еще вдобавок, чтобы ты не горевала, — он долго болел по родине, а теперь и выздоровел, когда вернулся в родные края. Так говорил он — и вот тебе горшок молока, что я надоила у коровы на пастбище. Оно тоже для поминок. Покойной ночи, дитя!

Старуха пошла прочь, и Белла глядела ей вслед, словно на зловещее письмо, что от страху выпало у нее из рук, а все-таки хочется знать, что в нем написано; ей бы лучше пойти вместе с ней, но в печали своей она не решалась и робела грубого народа, с которым там встретится, как ни любила его.

Цыгане в ту пору подвергались преследованию, которое навлекли на них гонимые евреи, выдававшие себя за цыган, чтобы удержаться на месте, и они одичали в грехе; их герцог Михаил часто жаловался на то и пускал в ход всю свою мудрость, придумывая, как бы их снова объединить и вывести на родину. Данный ими обет итти до тех пор, покуда им будут встречаться христиане, был свершен, ибо они уже вернулись из Испании с берегов океана; только желание попасть в Новый свет удерживало их в Старом, который перевозил туда лишь солдат и никаких паломников. Но вывести их назад в Египет при все возраставшем могуществе турок, при повсеместном преследовании, при недостатке денег было бесконечно трудно. Уже герцог старался обратить в средства к существованию то, что раньше являлось национальным их развлечением — испытания силы и ловкости, когда они поднимали на зубах тяжелые столы, поддерживая их в равновесии, когда они, прыгая, кувыркались в воздухе или же ходили на руках, словом все, что они показывали как свои цыганские фокусы; но, гонимые из одной страны в другую, они истощили этот источник дохода, и даже лучшие из них, когда уж и гадание больше не помогало, принуждены были воровать себе кусок для пропитания или довольствоваться мясом кротов, ежей и других зверей, на которых всякий в праве охотиться. Тогда впервые всем сердцем почувствовали они на себе кару за то, что изгнали святую матерь божию с младенцем Иисусом и со старым Иосифом, когда те бежали к ним в Египет, ибо они не вгляделись в очи господни, но в грубом своем равнодушии приняли святое семейство за евреев, которым на вечные времена был воспрещен доступ в Египет за то, что они унесли с собой при исходе в Землю обетованную ссуженные им золотые и серебряные сосуды. Когда же позднее, при крестной смерти, они признали спасителя, которого отвергли при жизни его, то половина народа дала обет искупить свое жестокосердие паломничеством в даль до последних пределов, где только будут встречаться им христиане. Они потянулись через Малую Азию в Европу, захватившие с собой свои сокровища, и, покуда те не иссякли, повсюду им оказывалось гостеприимство; но горе всем беднякам на чужбине!

После этого необходимого пояснения возвратимся теперь к нашей повести. Новая толпа цыган, среди них Хаппи и Эмлер, пришла неделю назад из Франции без гроша в кармане; герцог решил тогда сам еще раз показать свои фокусы, чтобы заработать им на пропитание; он пошел вместе с ними в гостиницу, но, когда к общему восхищению понес он на руках и на плечах восемь человек, вдруг поднялись крики, что Хаппи схвачен, что он украл двух петухов на дворе и те выдали его своим криком, когда он собирался дать тягу, а что Михаил, сам герцог, лишь затем оставался в комнате, чтобы отвлечь внимание людей. Богатые гентские горожане не прощают ни малейшей кражи; напрасно притворялся герцог Михаил, будто он в ту же минуту готов был застрелить Хаппи — и сам он и Эмлер были посажены в тюрьму вместе с Хаппи и как воры присуждены к повешению: в те времена суровый закон против цыган давал право казнить их на месте, где они будут захвачены. Тщетно Михаил клялся перед судом в своей и Эмлеровой невинности, говоря:

— С нами поступают, как с мышами: чуть только одна мышь подгрызет сыр, как уже говорят, что мыши здесь побывали, и пойдет тут сплошная их травля и ловля — так и нам, цыганам, теперь нет вернее убежища, чем виселица.

Это верное убежище было ему предоставлено законом, и он пролил горючие слезы со своей вышки на землю, что он, последний мужской наследник высокого рода, невинно гибнет такой позорной смертью; тут замкнулись его уста до дня страшного суда, когда он принесет свою жалобу на немилосердие богачей, для которых жизнь человеческая меньше стоит, чем сохранность их мертвых сокровищ; тогда веревка так же не пройдет сквозь игольное ушко, как и верблюд и богатые не войдут в небесное царство, где Белла вновь обретет своего отца.

Когда Белла снова пришла в себя, она воскликнула:

— Так вот что означал мой сон, что отец мой вознесется, да, и теперь он уже вознесся на небо и знает о нас или все или ничего.

Черный пес противу своих привычек переступил в это время порог каморки, улегся у ног Беллы и завыл.

— Так тебе тоже все известно, Самсон? — спросила она его, и собака кивнула головой. — Будешь теперь мне служить?

Собака снова кивнула головой, подбежала к окну и стала царапаться. Белла выглянула наружу, ставень оставался отворенным: она увидела вдали озаренное луной качающееся тело отца, и вдруг он опустился наземь.

— Теперь они его сняли, теперь они его поминают, и я должна его помянуть под открытым небом.

Взявши кружку вина и хлеб и сопровождаемая собакой, вошла она в запущенный сад; уже десять лет дом стоял необитаемым из-за привидений, ибо все это время он служил пристанищем для цыган, и владельца его, богатого городского купца, который приготовил его себе на лето, они отпугивали до тех пор, дока его самого не посадили в тюрьму за банкротство и над его имуществом для погашения долгов было назначено управление, которое вело дела с обычной в таких случаях нерадивостью. Теперь, под мечом правосудия, они жили там в полном спокойствии, только не смели днем показываться наружу, ночью же всякий люд обходил их сторонкой.

Итак, бледная красавица вышла, как привидение, в наружную дверь, и сторож соседних садов при виде ее бегом бросился в дальнюю часовню, чтобы молитвой оградить себя от нечистой силы. Белла и не подозревала, что она кого-нибудь может напугать; печаль об утрате единственной своей надежды, отца, за которой она забыла о всем прочем, повергла ее в оцепенение; она помнила лишь о том, чтобы выполнить в точности наставления старой Браки; ее утешало только одно: что она чем-то может еще почтить своего отца. Итак, по поминальному обычаю своего народа, она расстелила свое покрывало на камне, поставила на него два кубка и две тарелки, разломила хлеб на две части, налила вина в оба кубка, чокнулась ими, осушила свой, а кубок покойника вылила в бегущий поток, который неподалеку от дома исчезал в Шельде. Когда она выливала в воду эту первую жертву, в волнах зашумело и поднялось что-то, словно большая рыба, которой тесно было в русле, вынырнула и всплыла на поверхность; месяц вышел из-за дома, и она увидела бледное лицо отца с короной на голове, которую надели на нее цыгане, перед тем как бросить его в поток. И когда драгоценное чело завертелось в водовороте, у бедного ребенка голова кругом пошла; она вообразила, что он еще жив, что он старается выбраться из потока; она прыгнула в воду и крепко схватила его в руки, а черный пес крепко схватил ее за юбку и уперся о берег; так удержал он лишившуюся чувств от горя девушку, которая не могла ни вынести труп на берег, ни уплыть вместе с ним в море. Наконец Брака вернулась и, не достучавшись, пробралась в сад, где словно окаменела при виде дивной картины: могучий Михаил в саване, с блестящей серебряной короною на голове, над ним бледная девушка с распущенными черными кудрями, черный пес с огненными глазами держит ее за платье. Старуха не могла удержаться от смеха, настолько диковинным это ей показалось, несмотря на та что она была потрясена до глубины души; и смеялась-то она не от души, но иссохшим своим ртом, как голодающий; затем она прыгнула в воду, вынесла с немалым трудом девушку на берег и сказала:

— Пусти его плыть, он знает свой путь лучше тебя.

При этих словах труп тихо поплыл вниз по течению, а месяц зашел за облака, и Белла поникла в объятиях старухи.

Четыре скорбных недели миновали; старуха ради собственной безопасности не могла приходить ежедневно, и Белла коротала время со своим псом, который не мог уже развлекать ее своими фокусами и вечно спал или, после еды, вилял хвостом, облизывался и чесался; наконец она решилась сделать то, с чего другие наследники начинают, — посмотреть, что оставил ей покойный. Она отомкнула потайную каморку не без некоторого страха и благоговения, но обманулась в своих ожиданиях: там оказались не редкостные одежды и драгоценности, но большей частью лишь пучки трав, мешки с корнями, какие-то камни, — всё вещи, в которых она ничего не понимала, потому что отец не доверял своих тайников ее детскому уму. Наконец она нашла в одном ящике старые рукописи и перелистала их; многие из них, украшенные ценными печатями, были написаны на странной бумаге и на незнакомом ей языке, другие же — на нидерландско-немецком, на котором она хорошо умела и писать и читать, так как ее мать, происходившая из древнего рода графов Хогстратен и бежавшая с Михаилом, передала любовь к этому старому языку своему мужу и своему ребенку. Она взяла эти книги с собой и принялась их читать в ту же ночь, ибо днем спала, чтобы не делать никакого шума; но тут Брака через ручного филина, которого она уже несколько времени носила с собой, подала троекратный знак, чтобы ее впустили. Белла неохотно оторвалась от своей книги, содержавшей диковинные волшебные истории, и, когда Брака вошла, снова молча уселась за чтение, а старуха подбоченилась и злобно заговорила:

— Так вот как, нынче со старой Бракой не здороваются, не целуются! да, покуда дети малы, то они не знают, как только и отблагодарить за всякую ласку и добро, а, чуть подрастут, становятся глухи ко всякому добру, которое им делают; ну, не получить тебе сегодня пирожка, покуда не попросишь его у меня как следует! целых полчаса я дожидалась его у булочника, он должен был готовить сегодня к принцеву столу; подивится служанка, когда она явится за ним к булочнику, а его уж и след простыл.

— Даже если я тебя и не попрошу, — отвечала Белла, — ты не успокоишься, покуда я не съем кусочка; давай его сюда и не злись. Я разбирала сегодня отцовские книги и отыскала в них такие чудесные истории, что мне самой захотелось стать привидением.

Старуха посмотрела в книгу и сказала:

— Чудно, что я вот состарилась, а не умею читать, а ты, цыпленок, — можешь; послушай-ка, что я скажу: если тебе так хочется быть привидением, мне пришло в голову, что ты можешь стать им и мы можем извлечь из этого пользу…

— О чем ты говоришь? Что у тебя вид какой озабоченный?

— Вот что, Белла, — продолжала старуха, — не пустяки у тебя впереди: подумай только, принц Карл вчера проезжал верхом на коне со своим учителем Ценрио мимо этого дома и спрашивал, отчего он стоит таким заколоченным и запущенным. Ценрио рассказал ему о том, как привидения отпугнули всех покупщиков и съемщиков, обо всем, что ты знаешь; как твой отец избил розгами одного, кто хотел здесь водвориться, а на другого напустил целую стаю сов, которые у него были заперты в каморке; ну, да ты все это знаешь! А принц-то, ничуть не испугавшись, поклялся, что он совсем один проспит ночь в этом доме и прогонит всех духов. Что же нам теперь делать? Он в любую ночь может явиться сюда, и его люди станут на стражу у всех дверей, так что никто из наших ни войти, ни выйти не сможет.

— А знаешь, Брака, — проговорила Белла, — принца я очень бы хотела увидать; я столько о нем слышала, о его красоте, о его благородстве, о его искусстве в фехтовании и верховой езде.

— Ну, вот, ты опять думаешь о принце, а не о нашей нужде, — продолжала Брака; — сумеешь ли ты разыграть роль привидения? Это могло бы тебя спасти.

— Почему бы и нет? — молвила Белла, — но как это сделать? — и стала читать дальше.

— Видишь ли, дитятко, — сказала старуха, — он может устроиться на ночь только в одной комнате, — в черной с золотыми плинтусами, рядом с потайной каморкой твоего отца, потому что во всех других комнатах по нескольку дверей и ему в них будет не так спокойно, да и кровать стоит только в ней одной. Так вот, когда ты услышишь, что он затих, что он заснул, ты выскользни из каморки, ложись к нему в постель, и клянусь тебе, что он со страху пустится наутек и уж никогда больше не вернется; если же он не растеряется и схватит тебя, то ты отделаешься маленькой ложью, будто ты по любви к нему забралась, и тут, может быть, ты найдешь свое счастье.

— Да, старуха, — сказала Белла, продолжая читать, — верно, ты знаешь, что говоришь, а мне все равно.

— Скажи ты мне только, откуда у тебя эта проклятая книга, — пристала опять к ней старуха; — я не шутки с тобой шучу, а тебе ни до чего невдомек, кроме своей книги.

— Я принесла ее из отцовской каморки, — отвечала Белла, — там еще много осталось, можешь взять и себе какую-нибудь.

— Раз ты позволяешь, — сказала старуха, — я охотно загляну туда; я всегда боялась тебя попросить об этом, я не знала, не запретил ли этого твой отец.

— Ну, что же, войди, — сказала Белла; — впрочем, ты мало что там найдешь.

Старуха с робким любопытством направилась в каморку; у двери она попросила Беллу отозвать черного пса, который все время лежал на пороге, не пуская никого входить кроме Беллы, как ему было приказано. Белла подозвала его к себе, и старуха беспрепятственно проникла в каморку. Как только она вошла в нее, Белла засмеялась, подманила опять собаку к двери, а сама спряталась, чтобы поглядеть на испуг старухи; то была забава принцессы, но Белла была и любезна, как принцесса, и все чтили ее, как принцессу. Немного спустя старуха, прихватив большой пук трав и мешок, приотворила дверь, собираясь выйти, но черный пес сверкнул на нее огненными глазами и оскалил зубы; в страхе она отступила назад и вне себя от ужаса позвала Беллу. В то же время перед наружной дверью послышался необычный топот лошадей, шаги людей, идущих по двору, и испуганная Белла, схватив свечу и еду, бросилась вместе с собакой к старухе в каморку, где они заперлись, выжидая, не явился ли то принц, чтобы сражаться с привидениями.

Они не ошиблись: то был Карл, будущий властелин мира, где никогда не заходит солнце, который, сияя цветущей своей молодостью, вошел в покинутую комнату. Белла могла его хорошо разглядеть сквозь потайную замочную скважину — такого красавца она никогда еще не встречала; до сих пор ей приходилось видеть лишь смуглых цыган, веселых и грубых; этот же вошел так величаво, так мягко ступая в сознании своей силы, и она поняла, что это и есть будущий повелитель, прежде даже чем его спутники приветствовали его как принца. Ее восхитило его высокомерие, с которым он отстранил Ценрио, настаивавшего на том, что больше нечего биться об заклад, так как принц уже своим присутствием здесь доказал, что он действительно готов выполнить то, на что решился. Но принц быстро сбросил на стол свой черный бархатный берет, разостлал дождевой плащ на кровати и приказал Ценрио сторожить около дома, а ему оставить в комнате только две горящих свечи — он устал. Ценрио напомнил ему о пистолетном сигнале, ежели ему кто-нибудь понадобится, в случае же, ежели произойдет осечка — при этом он осмотрел замок, — достаточно будет ему кликнуть, ибо он поставит одного солдата под окном, сам же будет сторожить вблизи. Принц заявил, что хотел бы обойтись без стражи и охраны, так как раз на нем панцырь и при нем добрый меч, ему никто не опасен, а детские сказки о духах больше его не пугают. Ценрио покинул комнату. Принц облокотился на стол и начал напевать песню, чтобы отогнать сон; потом он растянулся на кровати и опять запел, засыпая. Так как кровать стояла против каморки, Белла могла его ясно видеть и слышать слова:

Приди, моя черная ночь,

Чтоб звезда за звездой воссияли,

Запечатлев твою мощь,

Как знаки мне суженой дали,

В моей отважной груди,

И искрами их пробуди

Влеченье к грядущим коронам

В сердце моем истомленном.

На темном сидит она троне,

Покоится на облаках

В своей светозарной короне, —

О, как я лечу к ней в мечтах!

Я с ней в поцелуе едином

Стать мог бы в ту ночь властелином.

Тогда б овладел я вселенной,

Венчанный короной нетленной.

— Нетерпится ему воцариться, — шепнула старуха Белле.

Его веки отяжелели, голова поникла. Он заснул, а Белла все не сводила с него глаз и не могла наглядеться; но старуха уже решила, что делать. Оружие — меч и пистолет — лежали у постели принца, их Белла должна была прежде всего потихоньку убрать, а затем разыграть из себя духа и улечься подле него; но ей нелегко было уговорить девушку снять башмаки и чулки, чтобы не наделать шума, ступая, и снять платье, чтобы ни за что не задеть, и она почти что вытолкнула ее за дверь, которую предусмотрительно только притворила, чтобы обеспечить ей отступление. Недоброе намерение таила старуха при этом плане: сводничество давно уже было главным ее занятием, и в этот раз она рассчитывала сорвать для себя немало. Белла ни о чем таком и не подозревала: ей было приятно поглядеть на принца вблизи, поэтому она недолго раздумывала о том, разумен ли на самом деле замысел старухи. Итак, с величайшей осторожностью подошла она к постели принца, который так крепко спал, что она могла спокойно убрать прочь его оружие; старуха с радостью смотрела на обоих. Закутанная по цыганскому обычаю вместо рубашки в синюю холстину, подпоясанную золотым поясом, Белла робко протянула к принцу свои круглые ослепительно белые руки, тихо, изящно ступая к нему своими сверкающими из-под покрывала ножками, в тысяче сладостных взглядов из-под бесчисленных локонов суля ему бесконечное счастье, пока ее уста уже не могли больше сдерживаться и прильнули к устам принца.

До сих пор все шло для нее удачно, но пробужденный поцелуем, с глазами полными страха сонных видений, словно под градом пылающих ядер, принц стремительно вскочил и, задыхаясь и крича, бросился в соседнюю комнату; пистолет, меч, он все забыл: — так велик ужас, таящийся в глубине сердца даже у храбрейших людей, перед неведомым миром, который не поддается нашим опытам и испытаниям, но сам испытывает нас и забавляется нами. Белла была так испугана паническим бегством принца, что, немая и безвольная, опустилась на руки старухи, которая быстро унесла ее через потайную дверь в каморку. Вскоре затем вернулся принц в сопровождении Ценрио и нескольких солдат, которые, по правде сказать, предпочли бы оставаться снаружи, чем входить в дом. Кто не испытал ничего подобного, вряд ли тому поверит, что привидение может обратить в бегство целую армию, ибо то, что повергает в непреодолимый ужас одного храбреца, повергает всех и каждого. Сам принц оказался тут даже храбрее других; он громко воскликнул:

— Как ни страшны были черные змеи, свисавшие с ее головы, прекраснее лица я в жизни не видал; при всем своем чудовищном росте, она была необычайно стройна, а на груди у нее сияла блестящая застежка, но, клянусь богоматерью, теперь я никого здесь не вижу, посветите только под постель; если никто не решается, я сам загляну туда. Здесь тоже никого; так, значит, это был призрак, Ценрио, и я проиграл вам свою турецкую саблю, Ценрио. Если бы только мне узнать, чего добивалось от меня милое привидение! Клянусь богом, я остаюсь здесь; стойте, я теперь все припоминаю. Смотрите, мои губы не сожжены, но клянусь вам, оно меня поцеловало так, что сердце у меня запрыгало от блаженства. Ценрио, я остаюсь здесь, я спрошу его, чего оно от меня хочет.

Но Ценрио поклялся, что не допустит, чтобы принц после пережитого ужаса рисковал еще раз своим здоровьем, да и сам принц не заставил себя долго упрашивать отказаться от нового испытания своей храбрости. Ему нечего было стыдиться, так как все озирались вокруг, бледные и напуганные, и вздрагивали при малейшем шорохе, и он успел вернуться домой так, что Адриан, погруженный в свои книги, ничего даже и не заметил.

Старуха не очень была довольна этим решением; все же она сумела полностью использовать такой оборот дела, для того чтобы удержать за собой и за своими обладание домом, и не успела затвориться наружная дверь за обратившимися в бегство гостями, как она, словно бешеная, к ужасу Беллы, выскочила из каморки, стала хлопать дверьми, опрокидывать столы, так что беглецы робея сели на коней и без оглядки поскакали к городу, где своими преувеличенными росказнями навеки вечные закрепили за покинутым домом его недобрую славу.

За свою дерзость принц в ту же ночь поплатился жестокой горячкой. Милая головка Беллы не переставала грезиться ему, бред выдал его, затуманив ему голову мнимою истиной, и, удрученный, он покаялся на следующее утро Адриану, что влюбился в призрак. Для наставника, которому император Максимилиан поручил особенно заботиться об обучении латыни своего внука, лучшего случая не могло представиться, и он задал ему в виде покаяния множество вокабул, за которыми и сам принц постарался отвлечься от своих ночных впечатлений.

Бедная Белла в своем одиночестве тяжелее поплатилась за свою первую любовь. Несколько дней она не могла заснуть и все думала о нем, а по ночам смотрела во все стороны, не посетит ли он снова дом с привидениями; Брака строго выговаривала ей, что ее юность увянет от этих постоянных глупых помыслов, но она повторяла себе ее советы и снова их забывала, увлекаемая вдаль своими неотвязными мечтами. Наконец однажды она спросила Браку, нет ли какого-нибудь средства стать невидимой, чтобы пойти бродить по городу. Брака засмеялась и сказала:

— Я не знаю другого средства, кроме денег; с деньгами тебе все пути открыты, деньги — ключ ко всему, волшебный корень, отворяющий все двери. Отец твой, может быть, знал и другие средства, но если о них ничего не сказало в его книгах, то они навек потеряны.

Белла затаила про себя это сообщение, оно глубоко запало ей в душу и, казалось ей, не забудется никогда; как только старуха ушла на свои промыслы, она снова вытащила отцовские книги, которые со времени посещения принца отдыхали в углу; при этом она обнаружила, что старуха унесла с собой весь запас редких целебных трав и корней, и, видя такое вероломство, она решила впредь ничего ей не говорить о том, зачем она собралась прибегнуть к помощи тайных сил. Но какая новая досада ждала ее в этих книгах! тайные правила, чертежи, — в которых она ничего не понимала, — указывавшие, как найти философский камень, как вызывать духов, заговаривать болезни, околдовывать скот, наконец также способ делать золото, но способ такой пространный, что легче было бы в упряжке из двух месяцев поехать на солнце. Так проходила неделя за неделей, когда однажды ночью, совсем уже усталая, она напала на подробные сведения о том, как добывать альрауны и как они хитрым, тайным и верным способом делают подвластным золото и все, чего только ни пожелает сердце человеческое. Но каких трудов стоит их получить, а вместе с тем это еще самая легкая магическая операция. Для магии требуется пройти суровую подготовку; кто ее выдержит, тот даже в самых повседневных делах мог бы, кажется, колдовать без всякой тайны. Кому не известны теперь условия, при которых добывается альрауна, но кто может их соблюсти, кто способен их выполнить? Тут требуется девушка, которая любит всей душой, без всякого плотского вожделения, и вполне удовлетворяется одной только близостью возлюбленного; это — первое необходимое условие, которое в Белле впервые, быть может, осуществилось, потому что все цыгане, встречавшиеся ей до сих пор, относились к ней, как к существу высшего порядка и признавали ее таковой; появление же принца возбудило в ней такое святое, чистое чувство, как святые дары, проносимые за обедней, и оно было слишком мимолетно, чтобы пробудить в ней какие-либо помыслы. Девушка эта, фантазия которой несется на всех парусах, должна в то же время обладать смелостью, превосходящей смелость мужчины, чтобы в одиннадцатом часу ночи пойти с черной собакой под виселицу, где невинно повешенный пролил свои слезы на траву; там она должна хорошенько заткнуть себе уши паклей и шарить руками по земле, пока не наткнется на корень мандрагоры, и, не обращая внимания ни на какие крики этого корня, который представляет собой вовсе не естественное растение, но дитя, порожденное невинными слезами повешенного, обнажить себе голову, обвязать его шнурком из своих собственных волос, привязать его другим концом к черной собаке и затем побежать прочь, так что собака, бросившись вслед за ней, выдернет корень из земли, причем сама неминуемо будет тут же убита молниеносным толчком землетрясения. Кто в это решительное мгновение не достаточно плотно заткнет себе уши, может помешаться на месте от ужасного крика. Белла опять-таки была единственной девушкой за многие столетия, которая удовлетворяла всем этим требованиям: кто был невиннее дорогого ее отца Михаила, который в неустанном труде на благо своего народа, терпя постоянную нужду и лишения ради своих соотечественников, был слишком благороден и горд, чтобы польститься на самый последний кусок со стола богача? У какой девушки хватило бы смелости в полночь предумышленно проделать такой путь, как не у Беллы, которая вот уже четыре года, с тех пор как умерла ее мать, вела укромную ночную жизнь и слишком освоилась с движением месяца и звезд, чтобы испытывать ночью особое тоскливое одиночество? У какой другой девушки была такая, как у нее, черная собака, глаза которой говорили больше, чем пасть ее могла пролаять, и опять-таки какой девушке этот ее единственный товарищ был так ненавистен, как ей, которая, с тех пор как этот пес ее в детстве укусил, не могла выносить его, а сейчас еще больше его презирала, когда он противно подслуживался к ней и все же подсматривал за ней всюду, а когда она нежно разговаривала с тряпичной куклой, будто со своим принцем, насмешливо скалил на нее зубы? Да и отец всегда утверждал, что в собаке сидит злой дух. У какой девушки, наконец, были такие длинные волосы, как у Беллы, чтобы из них можно было плести шнурки, и какая другая спокойно пожертвовала бы ими? Сама же она ничего не подозревала о своей красоте; ей было даже приятно подумать, что потом ей не придется так долго расчесывать свои волосы; и вот ее волосы, в гладких локонах которых часто отражались звезды, как в волосах Вероники, быстро обрезанные ножницами, как черное покрывало, спали вокруг нее наземь, дабы из них была сплетена цепь для ее Самсона, которая принесет ему смерть.

Она скоро заметила, что собака все поняла из того, что она говорила, ибо, вместо того чтобы впредь зарывать в саду маленькие запасы хлеба и костей, она теперь стала постепенно откапывать все эти зарытые сокровища и ненасытно поедала их. Если первое могло как-то трогать Беллу, то последнее еще более восстановило ее против собаки; впрочем, собака, казалось, вовсе не тосковала, но смотрела на нее насмешливо, и когда наступила пятница, — ибо требовалось, чтобы все было совершено в пятницу, — она еще раз обшарила весь дом, обнюхала все углы и противу обычая неопрятно повела себя на своей подстилке, что, однако, Белла на этот раз ей легче простила, чем своей старухе ту скуку, которую та возбудила в ней бесконечными росказнями о своей проклятой первой любви, со всеми этими «он сказал», «я сказала» и пр.; из-за этого Белла легко могла бы нарушить одно из главных условий для отыскания корня альрауны, если бы, нетерпеливо ожидая ухода старухи, не стала отсчитывать минуты и часы, пока не пробило двенадцать; тогда, наконец, Белла нетерпеливо вскочила и с досады, что придется все предприятие отложить на неделю, принялась отплясывать со старухой цыганский журавлиный танец, так что та, наконец, еле дыша, упала на стул и, кашляя, стала клясться, что так весело она не танцовала даже на собственной свадьбе; при этом она сунула в рот кусочек лакрицы, чтобы унять кашель, и, наконец, затрусила домой с большим сожалением, что приходится уже уходить.

Белле было все же немного жутко; целая неделя была теперь потеряна, но это казалось ей даже к лучшему, так как она может еще подготовиться, а черный пес, повидимому, не меньше желал этой отсрочки, чтобы успеть как следует поесть; она баловала его самыми лакомыми кусочками, зная, что он для нее должен сделать; и даже иногда, несмотря на все ее отвращение к этому животному, при взгляде на него у нее выступали слезы на глазах, хотя ее утешало примечание в колдовской книге, что верные собачьи души, которые погибнут в таком деле, соединяются с душами своих хозяев, и она была уверена, что черному псу будет лучше у ее отца Михаила, чем у нее.

Наконец наступила следующая пятница; начались уже холода, стоячие воды покрылись тонким льдом; старуха извинилась перед ней, что в ближайшие дни не может бывать у нее: ее кашель так усилился, что она должна посидеть дома.

Все, казалось, складывалось, как нельзя лучше, соседи все перебрались в город, ночь была темная, и ветер гнал по засохшей земле первые хлопья снега. Белла еще раз пробежала колдовскую книгу, сердце ее сильно стучало, когда медленно пробило одиннадцать, черный пес приволок ее куклу, которую она воображала и почитала своим принцем, и стал рвать и кусать ее; это ускорило ее решение: оскорбление, нанесенное ее любимому, должно быть наказано; быстро она схватила шнурок, который сплела из своих волос, и все это время носила вокруг головы, чтобы не возбудить подозрений старухи, и ударила им пса. Он бросился к двери, она ее отворила, и оба они очутились в волшебном зимнем мире и пошли по-ветру, толком не зная дороги и держась только направления к горе, на которой совершались повешения. Дорога была безлюдна, зато то и дело из-под садовых калиток выскакивали с шумом собаки, бежали за черным Самсоном, но чуть только эти филистимляне приближались к нему, он оборачивался на них, скалил зубы, и большие и малые — все в ужасе, поджав хвосты, бросались назад в свои сады и, прищемленные калитками, жалобно визжали. Такой же ужас навел Самсон на пару дикобразов, пересекших им путь, с натыканными на их иглах яблоками и грушами из соседних садов, которые они собрали, катаясь по земле; при виде черного пса они свернулись в шары, и он безо всякого стеснения пообчистил их иглы и пожрал свою добычу.

Белла тем временем присела отдохнуть, но, когда она снова поднялась и стала приближаться к горе, странным ей показалось, будто кто-то другой шел следом за ней и притом, все время стараясь носком своей ступни касаться ее пятки; она не смела обернуться и только все ускоряла шаги, как вдруг удар по голове свалил ее с ног. Удар, правда, не сильно оглушил ее, и она быстро пришла в себя, тем более, что кругом все было тихо. Она повела рукой около себя, — никого не было, — и тут увидала, что наткнулась на опущенный шлагбаум; а то, что так неотступно преследовало ее по пятам, оказалось терновником, прицепившимся к ее платью. Она посмеялась своему страху, решила впредь быть внимательнее и спокойнее и все же скоро забыла об этом, когда несколько стреноженных лошадей сорвались с места при ее приближении и поскакали прочь через кусты и изгороди.

Наконец она была наверху, и перед ее взором раскинулся богатый город, где еще кое-где горели огни, а один дом был ярко освещен, и там, подумалось ей, живет ее принц: таким описывала ей старуха его дом, и она знала, что сегодня празднуют день его рождения. Она так загляделась, что забыла обо всем, даже о высохших трупах повешенных над своей головой, которые качаясь толкались, словно обращаясь с вопросом друг к другу; но тут черный пес стал по собственному почину разрывать землю под виселицей. Она схватила то, что он нашел и почувствовала, что держит в руках человеческую фигурку, которая, однако, обеими ножками вросла в землю; то была она, то была она, таинственная мандрагора, висельный человек; без всякого труда ей удалось найти его, и в мгновение ока он был обвязан волосяным шнурком, другой конец которого был затянут вокруг шеи черного пса; тогда кинулась она прочь в ужасе от раздавшегося крика корня. Она забыла заткнуть себе уши, побежала как могла быстрее, пес бросился за ней, вырвал корень из земли, и тут страшный удар грома свалил с ног и его и Беллу; но, благодаря быстроте своих ног, она была уже далеко.

Это спасло Белле жизнь; однако она долго лежала без памяти и очнулась только в тот час, когда утомленные и счастливые любовники возвращаются домой; один из них пел восторженную песню о своей милой и о злых языках, которые сплетничают о тайной любви; глаза его слипались от дремоты, и он прошел мимо, не заметив Беллы. Когда она очнулась, то не могла припомнить, как попала на это место, и не узнавала его; с трудом она поднялась и в свете утренней зари увидела своего мертвого Самсона. Она узнала его, постепенно вспомнила, зачем пришла сюда, и, сняв волосяной шнурок с собаки, нашла на другом его конце человекоподобное существо, подвижные очертания которого, не одушевленные еще благородными чувствами, уподобляли его куколке бабочки: таков был альраун, и странным образом Белла, с одной стороны, уж не могла больше думать о принце и совершенно забыла о той единственной причине, по которой она разыскивала альрауна, с другой же стороны — она теперь любила альрауна с той нежностью, которая впервые проявилась в ней, нежно овладев ее душой в ту ночь, когда увидела она принца.

Мать, видящая вновь свое дитя, которое она уже считала погибшим при землетрясении, не может ласкать его нежнее и сердечнее, чем ласкала Белла маленького альрауна, прижав его к сердцу и отчищая последнюю пылинку с его тельца. Казалось, он ничего не сознавал, и его дыхание выходило через два заметные отверстия в голове; только покачав его несколько времени на руках, она заметила по нетерпеливому толчку в грудь его ручки, что ему это движение приятно; и его ручки и ножки не успокоились, пока она опять не убаюкала его, покачивая.

Так, с ним на руках, она поспешила обратно домой; она не обращала внимания ни на собачий лай, ни на отдельных рыночных торговцев, которые спозаранку сходились к городским воротам, чтобы первыми войти в город, как только ворота отворятся; она глядела лишь на милого крошку, которого заботливо завернула в свою верхнюю юбку. Наконец она достигла своей комнаты, зажгла свечу и рассмотрела маленькое чудовище. Она пожалела, что у него не было ни рта для поцелуев, ни стройного носа для его божественного дыхания, ни глаз, в которых бы светилась его душа, ни волос, прикрывавших нежное обиталище его мыслей, но все это не уменьшило ее любви. Она внимательно стала перечитывать свою колдовскую книгу, чтобы вспомнить, что следует делать с этой расчлененной и подвижной репой, чтобы развить ее силы и способности, и скоро нашла, что искала. Прежде всего надо было вымыть альрауна, что она и исполнила, затем надо было на его грубой головке посеять просо, и, когда оно прорастет волосами, другие члены тела сами собой разовьются, только надо было на месте будущих глаз вдавить по можжевеловому зернышку, а на месте будущего рта — плод шиповника. По счастью, все потребные семена она могла раздобыть: старуха недавно принесла ей накраденного проса, можжевеловые ягоды отец ее часто употреблял для курения в своей комнате; она не выносила их запаха, теперь же он был ей приятен, и она радовалась, что осталась еще целая горсть этих ягод; куст шиповника в саду весь был покрыт красными плодами, последней красой года.

Все было добыто; прежде всего шиповник был вдавлен на надлежащее место, но она не заметила, что своим любящим поцелуем она скривила его; затем она вдавила два можжевеловых зернышка, и ей показалось, будто крошка посмотрел на нее, и это ей так понравилось, что она готова была бы всадить их целую дюжину, если бы только могла выискать подходящее место для них; больше всего ей хотелось бы устроить ему глаза позади, но она боялась, что ему это часто будет приносить боль; наконец она все-таки вставила ему два глаза на затылке, и нужно признать, что эта идея была не так уж плоха. Так весело и в то же время серьезно приступила она к работе над созданием живого существа, которое должно было впоследствии огорчать ее не меньше, чем человек своего творца; удовлетворенная, как молодой художник, которому все дается против его ожиданий, рассмотрела она свое маленькое бесформенное чудовище, запрятала его в хорошенькую колыбельку, которую отыскала в доме, и укутала одеялом, решив не открывать даже старой Браке этой первой тайны своей жизни.

Брака, на следующий вечер заявившая о себе своим уловным мяуканьем, все же заметила в ней какую-то перемену и пустилась на всякие хитрости, чтобы разузнать, в чем дело, особенно после того, как она обнаружила отсутствие черного пса.

— Слава богу, — заговорила она, — сгинул пес наконец! Как же это случилось? Я бы давно прикончила проклятого кобеля, если бы только осмелилась; но я не дерзала, потому что он был оставлен твоим отцом; один раз мне-таки удалось поймать его в мешок, и я уж хотела его утопить, но, когда я подымала мешок, он так здорово мне искусал руки, что я пустила его удрать вместе с мешком. Так скажи же мне, дитятко, как это ты ухитрилась убрать его с дороги?

Белла отвернулась, опустив глаза на свою работу, — она чистила яблоки, — и стала подробно рассказывать, как ночью пошла в сад, как бешеная собака бросилась там на нее, как черный Самсон сцепился с ней и они так потрепали и изгрызли друг друга, что чужая собака под конец устремилась в бегство, а искалеченный, истекающий кровью Самсон кинулся за ней, и так с тех лор она его и не видала, вероятно потому, что он почувствовал, что может взбеситься и боялся ее искусать. Трогательная сказка! Белла рассказала ее так правдоподобно, несмотря на то что это была ее первая ложь в жизни, что Брака успокоилась и только подивилась преданности собаки и счастливому избавлению Беллы от такой большой опасности. Теперь Белла набралась духу плести и впредь ей всякий вздор, если понадобится, о своем корневом человечке, но она с нетерпением ждала ухода старухи, потому что испытывала настоящее беспокойство, жив ли еще ее крошка.

Опорожнив горшок с луковой похлебкой, которую себе приготовила, старуха собралась, наконец, уходить. Белла заперла за ней дверь и поспешила к потайной колыбельке; с дрожащим сердцем она приоткрыла полог и с радостью увидела, что просо уже принялось на головке корневого человечка, также и можжевеловые зернышки уже крепко впились; вообще в маленьком существе было заметно какое-то внутреннее движение подобно тому, как весной на поле под первыми жаркими лучами солнца после дождя еще ничего не растет, но земля раздается и рыхлеет; и как солнце вызывает все к жизни, так и Белла своими поцелуями пробудила дремлющие силы таинственной природы. Только когда она уже не могла больше бороться с усталостью, она решилась уснуть подле своего сокровища, но так и не отняла руки от колыбели, оберегая его. Можем ли мы удивляться странной ее любви к этому человекоподобному существу после того исключительного влечения, какое она испытала к прекрасному принцу? Нет ничего священнее этой привязанности ко всему, что мы сами творим, и душа наша, пугаясь уродства мира и нашего собственного уродства, вспоминает слова библии: бог так возлюбил сотворенный им мир, что послал в него единородного своего сына. О мир, преобразись, дабы стать достойным великой сей милости!

Белла забыла о всякой корысти, о том, что волшебный человечек нужен был ей для сближения с возлюбленным ее принцем; это чудесное дитя, добытое с такими опасностями, теперь заполняло собой все ее мысли, о нем она грезила, но грезы ее не были радостны; во сне она видела своего забытого принца, как он состязался с другими в метании стрел, этой изящной игре испанцев, в которой они стараются щегольнуть и выделиться как силой и быстротой броска, так и ловким поворачиванием лошади; но принц победил всех: его стрелы срывали звезды с неба и усыпали ими ее грудь, как блестящим украшением. Большинство этих звезд потухли, но одна продолжала сиять глубоким светом посреди ее груди; и Белла все глубже и глубже, бесконечно глубоко вглядывалась в нее и не могла наглядеться, и тут пробудилась.

Проснувшись, она уж не помнила, по ком она томилась; ей казалось, что то был маленький корневой человечек, и она радостным восклицанием приветствовала его, а он ей в ответ совершенно явственно запищал, как ребенок, и так пристально посмотрел на нее своими круглыми черными глазками, словно они готовы были выскочить из его головки; его желтое сморщенное личико, казалось, соединяло в себе черты разных человеческих возрастов, а просо на его голове уже срослось в щетинистые пряди, так же как и на его тельце там, куда упали случайно просяные семена. Белла подумала, что он кричит, требуя пищи, и была в большом затруднении, что же ему дать и где ей раздобыть молока. Она долго раздумывала, наконец вспомнила о кошке, которая окотилась на чердаке, и эта мысль привела ее в восторг; котята были принесены сверху и положены в колыбель к корневому человечку, который насмешливо посмотрел на них; кошка охотно стала кормить его вместе со своими котятами, и маленьким слепорожденным пришлось терпеть, что их зоркий сосед поспевал прежде них и неприметно для матери высасывать ее молоко. То на коленях, то на корточках Белла могла часами наблюдать хитрые проделки своего человечка; когда ему удавалось перехитрить других, она видела в этом высокое его превосходство над ними, когда же он трусливо отстранялся от их когтей, — осторожность и благоразумие; но больше всего радости доставляли ей его глаза на затылке. Он уже понимал ее, когда она подмигивала ему, что какой-нибудь из котят отпал от соска, и пододвигался, чтобы ухватить его. Ее нежность к нему росла так быстро, что она страдала о каждой капле молока, которую новорожденные котята отнимали у своего чужого соседа; она долго боролась с собой, но в конце концов не могла удержаться, чтобы не унести украдкой одного из котят, и положила его в траву у самого ручья. Затем она пустилась бежать, чтобы он не увязался за ней, но не успела она отбежать нескольких шагов, как услышала, что что-то плюхнулось в воду; она невольно обернулась и увидела, как поток уносил маленькую слепую кошечку. Ей стало грустно, она подумала о своем невинном отце, который уплыл по той же дороге, она уже готова была прыгнуть в воду, но осталась стоять на берегу, чувствуя, что согрешила; над ней было темное небо, под ней холодная земля, воздух вокруг нее беспокойно колебался; она скрылась в дом и заплакала. Когда же корневой человечек увидел это своими затылочными глазами, то принялся так громко смеяться у кошачьей груди, что кошка выпрыгнула, унося с собой одного из котят, который со страху вцепился в нее зубами.

Теперь корневой человечек до того разошелся, что уже мало стал интересоваться теплым молоком, и хотя он имел вид старичка, съежившегося в ребенка, но обладал всеми дурными свойствами маленьких детей. Видя, что Белла раздражена на него из-за гибели котенка, он нарочно как можно теснее прижимался к ней, и она не могла его побить, да и что иное она могла сделать, как не поцеловать его и предоставить ему полную волю, которая проявилась в том, что он стал хватать разные корешки, которые не были разложены здесь в комнате ее отцом, но были отброшены старой Бракой, скравшей их и не знавшей, что с ними делать. Чуть только наш человечек отведал один волшебный кладоискательный корень, как принялся так смешно прыгать и кувыркаться через столы и стулья, что Белле стало жутко и она невольно отвела глаза, а потом боязливо, как наседка за вылупившимся цыпленком, стала бегать за ним и присматривать, но не могла ни схватить его, ни достать до него. Скоро он уже ухитрился обшарить все углы в поисках того, что ему было нужно; первым делом он нашел еще говорной корень, который зеленые попугаи приносят с высочайшей вершины Чимборасо в равнину, где древесные змеи выменивают его у них на яблоки, растущие на заповедном дереве; отнять же его у змей может один только дьявол, а получить его от сего последнего нелегко, и немало почтенных педагогов тщетно ломали себе над этим голову. Алчно пожрав этот тошнотворный корень, он прыгнул на печь, и, подобно тому как птица, у которой отросли подрезанные крылышки, к изумлению своего хозяина, вдруг вылетает в окно, садится на дерево и, прежде чем скрыться в воздушном просторе со своей вольной песенкой, насмешливо насвистывает мотив, которому обучил ее сам хозяин, — так и первые слова человечка были насмешливым повторением наставлений Беллы: «Будь послушен, будь разумен, будь паинька!» Он без умолку твердил эти слова; она готова была поколотить его, но он сидел слишком высоко. Наконец, чтобы истощить все ее терпение, он надел себе на нос старые заржавленные очки и стал дразнить ее сумасбродными выдумками о всяких проделках, которыми он собирался тешиться над всеми и каждым. Белла громко расплакалась и не в силах была смотреть на него, ибо глаза ведь — самое задушевное, что есть в человеке, и, право, может привести в отчаяние, когда слабость этого органа вынуждает поместить грубые бесчувственные стеклышки между любимым человеком и нами; ум может помутиться у зоркого человека при виде того, как орган чувства, который блаженствует в стихии света и воздуха, теперь должен прибегать к помощи грубой силы земли, неизбежно принижающей и уничтожающей его. Очки — это ужаснейшая темница, из которой весь мир представляется искаженным, и только привычка может сгладить тот ужасный образ мира, в каком он представляется через них. Белла действительно ужаснулась до глубины души на своего любимца, которого боготворила; она сознавала, что нужно изобрести какое-то средство, чтобы укротить альрауна, и решила поговорить об этом с Бракой. Но как только она тихомолком приняла это решение, человечек закричал ей с карниза комнаты:

— Слушай, Белла, я наблюдал за тобой своими затылочными глазами, и мне сдается, что ты уж не так меня любишь, как вначале, и если это верно, то не сдобровать тебе!

Белла испугалась, как уличенная преступница; такое всеведение, или, лучше сказать, такое проницательное зрение человечка, повергло ее в отчаяние; страх укрепил ее намерение развязаться с этим жутким чертенком. А тут он опять закричал с карниза:

— Мне сдается, ты затеваешь что-то злое против меня, ну, да ты у меня сейчас снова станешь добренькой!

С этими словами он слез вниз, прыгнул к ней на колени и так крепко поцеловал ее, что чуть было не содрал ей кожу своей жесткой просяной бородой; все же она почувствовала странное волнение в крови, над которым она не стала задумываться, хотя оно и было ей непонятно. Но мгновенно малютка стал ей так мил, что она все забыла, кроме него.

Прошла неделя, и альраун достиг своего полного роста, примерно в три с половиной фута вышиной; Брака уже подозревала о его существовании, да и сам он не имел никакого желания дольше сидеть взаперти, когда она приходила, — напротив, он хотел показаться перед старухой во всем своем блеске и натянул на себя старое платье в сборках, затканное серебром и принадлежавшее еще Беллиной матери, которое Белла должна была ему подшить со всех сторон; в таком наряде сидел он однажды вечером тихо в своем углу и делал вид, что читает, когда вошла Брака. Белла сказала ей, что это ее родственница, очень богатая девушка, которую она пригласила пожить с ней и которая собирается сделать и Браке подарок. Брака, умевшая быть любезной, когда считала нужным, схватила ручку мнимой родственницы, чтобы ее поцеловать, но несколько была удивлена ее жесткостью, сморщенностью и волосатостью и не решалась напечатлеть на ней поцелуй. Видя это, корневой человечек пришел в ярость и закатил ей здоровенную оплеуху. Брака, с своей стороны, забыла о всякой сдержанности и, подбоченившись, разразилась такими проклятиями, что расхохотавшаяся Белла еле могла утихомирить ее, говоря, что соседи могут услышать и тогда их прибежище будет сразу открыто. Однако альрауна нимало не смутили ее проклятия, он ловко стал прыгать вокруг Браки и, не унимаясь, давал ей пинки и подставлял подножки; при этом платье с него упало, старуха сразу же увидела, с кем имеет дело, и в ужасе смиренно отступила перед ним. Когда он, наконец, оставил ее в покое, она, вся разбитая, уселась на стул и стала причитать:

— Ах, Белла, ну и счастье тебе выпало, да ведь с этим человечком для тебя все клады открыты! Ведь такой же был у моего зятя, он звал его Корнелием Непотом.

— Я так же хочу называться! — закричал малыш; — а что с ним случилось?

— Ах, — отвечала Брака, — мой зять был заколот, человечка нашли у него в кармане и дали играть в него детям, а дети подбросили его свинье, и та его сожрала и околела.

Маленький господин Корнелий был весьма рассержен этим сообщением; он строжайше запретил бросать себя свиньям и потребовал, чтобы ему объяснили, что это за звери. Брака первым делом постаралась ему растолковать, что он может не думать об окружающем мире и о том, кто кого в нем пожирает, и вообще, что там случается; его дело — отрывать клады и ни о чем другом не заботиться. Когда же маленький Корнелий вторично пришел в ярость, она постаралась успокоить его, расписывая ему всякие высокие должности, которые он мог бы с успехом занять. Казалось, словно он уже жил однажды на земле, так быстро он с полунамека понимал все человеческие отношения. У хилых детей наблюдается часто такая неприятная смышленность. Ничто из того, что Брака ему болтала о чудной жизни кондитеров и дворецких, не привлекало его так сильно, как жезл полководца, и он воображал себя в блестящем вооружении, как в замке изображен был на портрете фельдмаршал, во главе тысячи рыцарей проезжающим верхом на коне перед домом и принимающим их приветствия; он даже приказал, чтобы в доме называли его не иначе, как маршалом Корнелием, и непременно раздобыли ему соответствующее вооружение.

— Для этого нужны деньги, — сказала хитрая Брака, — на даровщинку только помереть можно; денег дай! денег нет! — кричит весь свет.

— Ну, об этом я позабочусь, — отвечал малыш; — мне что-то до того не сидится в этом углу! тут в стене верно запрятано сокровище.

Брака готова была бы ногтями выцарапать камни из стены, если бы не нашлось другого инструмента, но к ее удовольствию под рукой оказался железный ухват, лежавший у двери, и она тотчас же взялась за работу; счастье, что клад был замурован только одним камнем: никакие пинки маршала не отбили бы у ней охоту пробуравить весь дом насквозь; и точно так же царапанье и кусанье человечка не помешало ей завладеть ящиком, наполненным до краев полновесными золотыми и серебряными монетами. Она уселась на него и стала держать торжественную речь:

— Милые детки, молодость — неразумна; старые люди знают норов детей и телят, вы же оба пока еще не умеете обращаться с деньгами, — с ними вы погибните, навлечете на себя подозрение и попадете под суд, если я не приду к вам на помощь своим добрым советом; выслушайте же мое мнение о том, что вам следует делать, чтобы мы спокойно радовались своему богатству. Слушай, Белла, ты часто меня называла матерью; как свою дочь я и введу тебя в свет, ты же, Корнелий, будешь моим племянником, двоюродным братом моей милой Беллы, и если ты будешь вести себя хорошо, то можешь жить с нами, а мы тебя представим какому-нибудь именитому императору, чтобы он назначил тебя своим маршалом; латы мы можем тебе сейчас же купить, также и шпагу, и шлем, и боевого коня; то-то ты будешь радоваться на себя, а люди на улице будут показывать на тебя пальцами и приговаривать: вот он, чудный наш молодой рыцарь, фельдмаршал, отважный рубака! Девушки будут опускать глаза, ты же будешь крутить усы и милостиво кивать, проезжая мимо.

Если бы Корнелий взглянул на нее, то он бы, конечно, увидел всю ее лживость, но за свою жизнь он еще не испытывал такого приятного ощущения, как слушая эти речи старухи; он прыгнул к ней на колени и стал ее ласкать и целовать, так что Белла от ревности схватила его и вместо поцелуя укусила. Он не понимал таких шуток, и могла бы произойти немалая потасовка, если бы старуха не выступила с предложением обсудить, что им теперь следует предпринять.

— Подеретесь в другой раз, когда больше времени будет! — сказала она; — нынче нам нужно решить, куда отправиться, чтобы въехать в Гент с почетом. Я знавала в Бёйке одну хозяйку притона, она позаботится обо всем, что нам нужно, и прежде всего достанет нам парадную карету, в которой мы повезем господина Корнелия, как бы раненного в поединке и еще не совсем поправившегося.

— Нет, — заявил человечек, — я не хочу шутить этим, а то как бы на самом деле не случилось чего со мной; да и почему мне не показаться всем на глаза?

— Ах, — вздохнула про себя Брака, — он тоже из породы горбунов, которые не хотят понять, отчего у них протираются рубашки; — вслух же она сказала: — имейте в виду, сударь, что в деревне вы не сразу добудете себе рыцарское платье, приличествующее вашему достоинству, а кроме того вам придется тщательно постричь себе голову и бороду, не то люди будут принимать вас за Медвежью шкуру.

— А может быть, я из его семьи, — сказал Корнелий; — но кто он такой и где живет?

— Расскажи нам про него! — попросила Белла; — ночь уже на исходе, нынче мы не успеем собраться в путь, и завтра я еще хочу проститься со всем, что мне дорого в этом доме.

— Рассказывай, не то побью тебя! — сказал малыш.

Брака отставила в сторону масляную лампу и приступила к рассказу, все время перебирая в руках носовой платок:

История первой медвежьей шкуры

— Когда венгерский король Сигизмунд был разбит турками, один немецкий ландскнехт бежал из сражения и заблудился в лесу. Не было у него ни господина, ни денег, в бога он не верил, а тут вдруг явился ему нечистый дух и сказал, что если он будет служить ему, то и денег будет у него вдоволь, и сам себе будет он господином. Ландскнехт сказал: «Ладно, согласен». Но дух хотел прежде испытать его храбрость, чтобы не зря наделить его деньгами, и повел его к берлоге медведицы с медвежатами; когда же она бросилась на них, велел он ландскнехту стрельнуть ей прямо в нос. Ландскнехт выполнил приказание в точности, закатил ей по заряду в обе ноздри и уложил ее на месте. После этого дела начал с ним дух договариваться: «Сними шкуру с медведицы, она тебе пригодится; хорошо, что ты нигде не пробил ее пулей, теперь я сделаю тебя богачом, а ты мне за то послужишь семь лет в моей ливрее; за эти семь лет каждую полночь по часу должен ты стоять на страже у моего замка; семь лет не должен ты ни стричь, ни мыть головы, бороды и ногтей, ни умываться, ни чиститься, ни отряхаться, ни помадиться; семь лет ты не должен пользоваться никаким светом, кроме солнечного света днем и лунного или звездного ночью, и пить ты будешь только доброе вино, а есть солдатский хлеб; и за все это время ты не должен читать никаких молитв». Ландскнехт на все согласился и сказал духу: «Все, что ты мне запрещаешь, делал я всю свою жизнь с неохотой: не любил я ни, гребня, ни мыла, ни молитвы; а то, что ты мне приказываешь, за хороший стакан вина делать мне будет не трудно». Затем он надел медвежью шкуру, и дух перенес его по воздуху в свой пустынный замок, стоящий посреди моря, где он и поступил сразу к нему на службу. Шесть с половиной лет охранял его замок ландскнехт в своей медвежьей шкуре, от которой он и получил свое прозвище; волосы на голове и в бороде у него так отросли и сбились в войлок, что мало следов в нем осталось от образа божия и подобия; петрушка выросла у него на коже, что имело вид крайне жуткий.

С трепетом посмотрела Белла при этих словах на просо на голове альрауна, который с удовлетворением провел рукой по нему, уверенный в превосходстве своей красоты над нечистоплотным ландскнехтом.

— Прошло шесть с половиной лет, — продолжала Брака, — и дух явился опять к ландскнехту, полюбовался на него, сказал, что больше в нем не нуждается, и отпустил его опять к людям, но с условием, что он еще полгода сохранить свой дикий вид; теперь же он с ним рассчитается и выдаст ему заработанные деньги, а на них он может жить в свое удовольствие. Ландскнехт вовсе непрочь был возвратиться к людям, потому что он и говорить-то почти разучился, и попросил духа перенести его через море в Германию, в Граубюнден, в те времена самое неопрятное место на всей земле. И все-таки даже там ни один хозяин не хотел пустить его к себе на постоялый двор, пока он не швырнул в лицо одному из них полную пригоршню дублонов и полную пригоршню пиастров; тогда тот отвел ему свои лучшие комнаты, чтобы он не спугнул со двора других постояльцев. Когда же папа, при помощи своих икон правящий всем христианским миром, проезжал через Граубюнден, возвращаясь в Рим с Констанцского собора, дух явился к Медвежьей шкуре и расписал его комнату изображениями всяких замечательных людей — и покойников и еще не родившихся, как, например, Антихрист, а также нарисовал страшный суд, чему хозяин немало подивился, но все-таки заставил Медвежью шкуру очистить свои комнаты и проспать в свином хлеве ту ночь, на которую папа остановился у него, папу же положил он в комнату, столь прекрасно расписанную Медвежьей шкурой. Когда папа на другое утро проснулся, то первым делом спросил об удивительном художнике, что так искусно разукрасил комнату. Хозяин рассказал все, что о нем знал, и должен был позвать его наверх из свиного хлева. Папа же приветливо поздоровался с ним и спросил, кто он такой, а ландскнехт назвал себя Медвежьей шкурой; тогда папа спросил его, правда ли, что это он написал такие прекрасные картины. «Кто же еще?» — отвечал Медвежья шкура. Тогда похвалил его папа, как первейшего художника в свете, и сказал ему, что есть у него три любимых побочных дочери, и старшую зовут Прошлое, вторую — Настоящее, а третью — Будущее; ежели он напишет их портреты, изобразив, какою каждая из них станет через несколько лет, то может взять себе в жены ту, какая ему полюбится. Медвежья шкура обещал это сделать, в надежде на своего духа. Папа повел речь дальше: «Но ты можешь обморочить меня, что они такими станут в будущем, как ты изобразил, и ежели случится не так, а ты уже вкусишь тем временем любви моей дочери, что мне делать тогда? Посему прежде я тебя испытаю. Я покажу тебе лишь мою младшую дочь Будущее, а ты, глядя на нее, напишешь двух старших, Настоящее и Прошлое; выполнишь ты это — девица будет твоя, не выполнишь — отдашь мне все свое богатство, о котором хозяин мне рассказывал». Медвежья шкура на все согласился, побежал рядом с папской каретой, поддерживал ее, когда она кренилась набок, и так оба они благополучно прибыли в Рим. В тот же вечер представил ему папа свою дочь Будущее, которая была замечательная красавица, только волосы у нее были двух цветов; Медвежья шкура влюбился в нее с первого взгляда, она же была в ужасе от его вида. Когда она удалилась, вызвал он своего духа, и тот прилетел с горшком красок и с кистью, и портреты обеих старших дочерей были тотчас же готовы. Когда Медвежья шкура увидел на портрете Настоящее, забыл он любимую свою Будущее и заплакал, что не эта ему досталась. Дух стал утешать его и сказал: «Через полгода твоя невеста будет как две капли воды на нее похожа, таким образом ты в этом портрете показал также то, что требовал папа, то-есть какою станет его дочь со временем; а в портрете третьей дочери, Прошлого, ты увидишь, какою станет в будущем Настоящее». — Когда дух написал и этот портрет, он вовсе не понравился Медвежьей шкуре. Когда же он затем потребовал от духа, чтобы тот изобразил ему Прошлое, какою она станет в будущем, то дух вытер кисть о стену и сказал: «Или расплывется она как облако бесследно, или будет она как образ Будущего, живущий в твоем сердце, который никогда я не сумел бы тебе написать достаточно хорошо». С этими словами дух исчез. На другое утро Медвежья шкура показал портреты папе, который глубоко задумался над ними, затем обнял его и представил своей младшей дочери как жениха. Медвежья шкура в радости своей даже не заметил, как плакала его невеста, когда он разделил на две части свое кольцо, которое могло развинчиваться пополам, и надел половинку его ей на палец. Затем он распрощался, потому что так приказал ему дух ночью, — я позабыла о том рассказать, — и пустился в обратный путь в Германию, чтобы там в Граубюндене дожидаться истечения своего семилетнего срока; после того направился он на Баденские источники, где полгода не вылезал из воды и оттирался самыми грубыми швабрами; дюжину лезвий иступили, пока стригли ему бороду и голову. По окончании этого заказал он себе роскошное платье и поспешил назад к своей любимой. — Она же тем временем приобрела вид, какой имела раньше Настоящее; красива она была попрежнему, только всегда опечалена, потому что страшилась своего жениха и постоянно терпела из-за него насмешки от сестер, оставшихся в девицах. Однажды громко зазвучали трубы, и все три сестры подбежали к окну; в город въезжал красивый чужеземный рыцарь с большой свитой; обе старшие сестры сейчас же возмечтали, что то явился их суженый, и, о чудо! рыцарь остановился перед домом и приказал доложить о себе. Они охотно пригласили его войти, и он представился им как отдаленный их родственник, который желал бы жениться на одной из них и просит принять от него дары. Обе старшие жадно схватили подарки, меньшая же осталась стоять в стороне, одинокая, как горлинка; обе старшие из кожи лезли, чтобы угодить гостю, но они уже больше ему не нравились: Настоящее с виду походила теперь на прежнюю Прошлое, а Прошлое потускнела в лице, словно алебастровая статуя, долго стоявшая под сточным желобом, милая же Будущее цвела красотой, и волосы ее блестели ровным золотистым цветом. Все же сначала он полюбезничал со старшими, чтобы испытать чувство меньшой; она же продолжала держать себя тихо и скромно, покуда те чванились, и тогда он объявил ее своей невестой и навинтил ей на палец другую половину кольца. Радостью запылало сердце покинутой; тут вошел папа и благословил их обоих. Когда же молодых повели к брачному ложу, обе старшие сестры впали в такое отчаяние, что одна из них повесилась, а другая бросилась в воду. Ночью к Медвежьей шкуре в последний раз явился дух, держа на руках трупы обеих девиц, и сказал: «Ты выполнил все, что мне обещал, и я теперь в выгоде: мне достались две дочери, тебе же — одна. Будь здоров и береги свое сокровище».

— Но почему нее, — перебил старуху альраун, — сестры так разозлились, когда те улеглись в постель?

— Потому что те поженились, — ответила Брака.

— А что значит жениться? — спросил альраун.

— Этого тебе не понять, — сказала старуха.

Альраун хотел обернуться, чтобы своими подозрительными глазами прочитать мысли Браки, но вдруг в ужасе закричал, прыгнул под стол и запрятался под заплатанную юбку старухи.

— Что за пугало тебе привиделось? — воскликнула старуха, взглянула туда же, куда он посмотрел, и с криком бросилась на денежный ящик, а Белла боязливо уткнулась головой в колени и не решалась поднять глаза.

— Живые люди — сущие дураки, — раздался грубый голос: — страшную мою историю слушают они с удовольствием, а меня самого боятся увидать. Опомнитесь, не то я так заору, что все бревна рухнут под вами и над вами!

— Ну, что ему нужно, Медвежьей шкуре? — проговорил альраун из-под юбки старухи, — послушаем, что он скажет.

— В какую мышиную нору ты там залез, карапуз? — спросил Медвежья шкура.

— В такую, что тебе, дылде, не залезть, — ответил альраун; — ну же, поторопись, а то я задохнусь тут от жары, да и мухи меня кусают! Чего тебе надо от нас, грязнуха?

— Ах, — вздохнул Медвежья шкура, — покуда я жил, я так любил свои денежки, что остаток их замуровал здесь в стену и должен их охранять после моей смерти; верните же мне мою единственную радость!

— Отдай их ему, — залепетала старуха, — не то он свернет нам шеи.

— Нет, — закричал малыш. — не получишь ты ни одного хеллера! Заслужи его сначала; парень ты здоровенный и можешь быть нам полезен, если только приведешь в порядок свое тело, да пообчистишься хорошенько, чтобы показаться на земле в качестве нашего слуги.

— Ах, что касается тела, — сказал Медвежья шкура, — то дело идет лишь о двух-трех окостенениях в жилах, отчего я и умер; мне ничего не стоит соскрести их острым ножом, только вот служить на земле такому ваньке-встаньке, как ты, малыш, — проклятая для меня работа; тяжелое это наказание за мою скупость!

— Э? что ты там брешешь! — сказал альраун и вылез из-под юбки старухи; — я не так уж мал, но ты-то, вот, чересчур велик, и уж не знаю, что мне больше по вкусу; маленький проскользнет и проползет туда, куда никак не протискаться большому; словом, хочешь служить мне верой и правдой — будешь получать от меня по дукату в неделю, пока не накопишь себе опять своего сокровища.

— Принимаю условия, — отвечал Медвежья шкура; — завтра ночью вернусь я со своим настоящим телом, ежели успею обзавестись им; возле меня похоронен слуга знатного барина, с ним я поменяюсь одеждою, тогда шелковый мой камзол не будет бросаться в глаза, а бедному малому будет утешенье встать из гроба в день страшного суда в таком пышном костюме; он всегда лежал так тихо и чинно возле меня, только разве немножко похрапывал.

— Ладно, — сказал альраун, — бабам моим не по себе тебя слушать; сворачивайся, парень!

— Ну, до свиданья, — сказал Медвежья шкура; — значит, по рукам! Только вот, один дукат попросил бы я в счет платы вперед: я заложил кой-какую мелочь могильным червям, так хотелось бы ее выкупить.

— Держи, — сказал альраун, с трудом вытащив дукат из кучи, на которой лежала старуха (она ему прошептала тихонько: «Дай ему половину, хватит с него!»), — вот тебе дукат, служи мне хорошо, не раскаешься!

Медвежья шкура исчез, но прошло еще несколько минут, прежде чем Брака и Белла решились поднять глаза. Маленький Корнелий издевался над ними, а они не могли побороть в себе известного уважения к нему.

— Только бы не сбежал от нас этот верзила со всем нашим добром! — сказала Брака.

— Может ли это быть? — возразил альраун; — дух всегда связан своим словом; вам, людям, в этом нет нужды, раз вы не боитесь за свою душу после смерти.

— Ну, а ты — дух или человек, милый Корнелий? — спросила Белла.

— Я? — буркнул альраун; — глупый вопрос! Я есть я, а вы — не я, и я стану фельдмаршалом, а вы останетесь тем, чем вы были. Отстаньте от меня с вашими проклятыми, каверзными вопросами! Много думать о них, пузырь вздуется в мозгу, как от морского хрена на коже.

— Откуда ты знаешь это про морской хрен? — спросила Брака.

— Когда я был там наверху под виселицей, подле меня рос морской хрен, который всегда хвастался тем, что может вызывать пузыри и что глаза слезятся от него; он называл это своим трагическим свойством. Покойной ночи! — крикнул: он в заключение. — Брака, до свиданья! проваливай и не забудь мне поскорее достать маршальский жезл.

Когда он ушел, Брака обсудила все, что еще необходимо было для их путешествия, которое твердо и окончательно было назначено на следующую ночь. На другой вечер Белла еще раз вошла в свой садик; воспоминания охватили ее, каждая ветка имела для нее значение. Она вспомнила ночь, когда увидела эрцгерцога, но самого его она совершенно забыла; его черты стерлись из ее памяти, да она и мало печалилась об этом; она радовалась, что отправляется в мир людской, но страшилась тех, кто ее окружали, и предчувствие, что они дурно к ней отнесутся, болезненно сжимало ее сердце; ей было стыдно за себя, потому что она помнила своего отца, и все чувство благодарности к Браке, вся радость, какую она испытывала от преуспевания так смело и счастливо добытого ею корневого человечка, не могли подавить этот стыд. Наследница высокого египетского рода, она доверчиво смотрела на звезды, словно на своих предков, и в эту холодную октябрьскую погоду чувствовала летний зной своей страны, когда воды Нила вступают в берега и все принимаются за работу; но она сознавала также древнее прегрешение своего народа, отказавшего в приюте святой матери божией во время ее бегства в Египет, когда она с младенцем-спасителем попала под страшный дождь; но младенец тогда очертил ручкой круг в воздухе, и над ними простерлась радуга, оградившая их от дождя.

— Неужели наша вина еще не искуплена! — вздохнула Белла и около месяца увидела дивный цветной круг; сердце ее возликовало и сотворило бессловесную молитву. — С какими мечтами любимый мой отец Михаил, — подумала Белла, — глядел на те холмы, ожидая первых лучей солнца! и больше я уже не увижу их здесь в тиши! Что хотят от меня те, кто меня окружают? Я побегу вдаль, покуда ноги будут меня держать, — мир ни для кого не закрыт!

Стремление к свободе воодушевило ее, а Брака, тем временем подошедшая к ней, тихо прошептала ей на ухо:

— Медвежья шкура уже все навьючил, Корнелий едет у него на спине; хочешь ты еще что-нибудь захватить с собой?

— Конечно, — отвечала Белла, — моих кукол и волшебную книгу.

— Ах, милое дитя, — сказала старуха, — все это дурак Медвежья шкура побросал в печку; ну не сердись, не о чем горевать.

Белла поникла головой:

— Значит, со всем я должна расстаться, со всем, во что я играла!

— Да, милая девочка, — молвила Брака и обняла ее, — уже недели две, как я собиралась сказать тебе об этом; ты теперь выросла, ты уже невеста; что же ты не радуешься, бесенок? Груди твои стали, как наливные яблоки, а ты и не заметила; месяцу есть что обласкать своими лучами.

— Ты с ума сошла, старуха! — произнесла Белла.

— Ах, постой, — сказала Брака, — теперь ночь, и мне тоже можно разок забыть, что я, как помело, таскаюсь по миру, подметая всякую пыль, всякий сор, и оттого и сама стала грязнухой. А ведь и я была молоденькой и хорошенькой, пела и сочиняла песни с нашими молодыми красавчиками и вижу, что ты теперь такая, как я была тогда, и ничего-то ты о себе не знаешь, и думаю я о тебе и радуюсь за тебя. Взгляни на себя, — большая ты выросла девушка, сколько веселья перед тобой! Куда ни посмотришь, каждый ищет тебя; протяни только руку — у всех кровь взыграет, все лепечут, робеют, беснуются, ласкаются, а погляди ты сначала на одного, потом на другого, — уж непременно они подерутся, и кровь свою ни в грош не ставят, и готовы пролить ее за тебя.

— Боже мой, — воскликнула Белла, — что за несчастья поджидают меня! Лучше бы мне бежать поскорей отсюда и скрыться совсем от людей!

Брака удержала ее и сказала: — Как, ты хочешь бежать, непослушный ребенок? Посмей только — я уж доберусь до тебя, я уж выпорю тебя крапивой! Ну, и глупа ты еще! Говори гусыне о любви — толку от нее не добьешься. Ну, пойдем домой, нечего терять времени, другой раз я побольше тебе порасскажу!

Она втолкнула Беллу в дом, и странно взволнованная тем, что слышала, и еще более тем, что ее ожидало, Белла перестала горевать о своих книгах и куклах и даже мало смутилась при виде Медвежьей шкуры, который в своей коричневой ливрее разительно походил на медведя; а на нем верхом уселся альраун, словно обезьянка в человеческом платье, как их показывают на ярмарках. Брака пошла вперед, Белла за нею, Медвежья шкура вышел последним и запер дверь; все шли молча, только Брака ворчала себе под нос, когда не могла сразу отыскать под снегом правильную дорогу. На холме под виселицей шел: большой пляс, но они не обратили на это внимания; раза два их напугали куропатки, вылетевшие с шумом из-под снега. Наконец завидели они внизу в долине деревню Бёйк, и Брака узнала свет в окошке своей старой подруги по воровству, Ниткен.

Они тихо подкрались к садовой калитке, и Брака подала о себе знак, прокричав перепелом. Появилась маленькая девочка, оглядела их, отворила дверь и провела их в погреб, а через погреб вверх по лестнице в светелку, в которую падал свет сквозь дверь соседней комнаты. Брака уверенно прошла в освещенную комнату, где находилась толстая старая женщина, похожая в своем красивом платье из зеленого шелка на гвоздику, потому что из-за него показывались то ее красное лицо и руки, то ее красная шерстяная юбка; старуха стояла на коленях перед маленьким домашним алтарем, украшенным образом богородицы и множеством разноцветных восковых свечек.

— Ну, старое пузо, — заговорила Брака, — ты опять молишься? Видно, так наклюкалась, что продохнуть не можешь?

Госпожа Ниткен, — потому что это она молилась, — оглянулась, махнула рукой и продолжала ревностно перебирать четки. Медвежья шкура пришел тоже в молитвенное настроение и преклонил колени, что сделала и Белла, знавшая много хороших молитв; но Брака, которой были известны все ходы и выходы в доме, достала из стенного шкапа тяжелую кружку пива и выпила за всех. Тем временем альраун пришел в такое удивление от смехотворного хлама, загромождавшего комнату всякими старыми галунами, лоскутами, кухонной посудой, полотном, лежавшими отдельными кучками, — что досыта наглядеться не мог; все было ему ново, но он вскоре уже сумел во воем разобраться. Госпожа Ниткен, которая вела весьма широкие торговые обороты, как старьевщица, собирала всевозможные старинные редкости; в ее доме не было ни одного предмета домашнего обихода, похожего на соответствующие предметы в других домах; но после вполне естественного отбора покупателями из ее запасов наиболее пригодных для обихода вещей, ей самой остались только самые причудливые порождения прихотей прежней моды и капризов богатых людей. Так, например, стулья в светелке представляли собой деревянных мавров, держащих каждый по пестрому зонтику; они стояли когда-то в саду богатого гентского купца, который вел большую торговлю в Африке. Посреди комнаты была подвешена странная крученая медная корона; некогда она освещала упраздненную еврейскую синагогу в Генте, теперь же в ней горела витая разноцветная восковая свеча в честь богоматери. Алтарем служил заброшенный карточный стол, у которого были отодраны кожанные кошельки, и в него была вделана бывшая солонка, наполненная святой водой. По стенам висели тканые ковры, изображавшие старинные турниры, и обветшалое рыцарское вооружение.

Славная госпожа Ниткен, которая для своего промысла, — состоявшего, между прочим, и в укрывательстве краденого, для чего ее дом представлял большие удобства, — пользовалась услугами всех окрестных воров, была связана сердечной дружбой с Бракой, отлично умевшей подольститься к ней своей болтовней. Окончив свое последнее Ave, она поднялась с проворством, неожиданным при ее толщине, подбоченилась перед Бракой и заговорила:

— Ну, что старая шлюха, не до молитв тебе теперь? Твой хозяин, чорт, запретил их тебе? Когда только он тебя унесет? С каждым днем кожа у тебя все больше морщинится. Тьфу, чорт, с твоей образиной я бы не посмела показаться наружу!

— Ты-то молода! — зашипела Брака, — словно старый мой жирный шпиц, когда я его остригу; побрить бы тебе седину на твоей красной роже! Видно, наклюкалась ты нынче перцовки! А ну-ка, спляши нам русскую, старая труба!

— Гайда, за чем дело стало! — протрубила госпожа Ниткен и к общему изумлению пустилась в такой пляс, что, казалось, все ноги себе развихляет; наконец, шлепнув себя по бедрам, она упала на колени, и все разразились диким смехом, а она закричала, что все кости себе переломала, и потребовала стакан испанского вина.

Только поднеся его к губам, она впервые оглядела своих гостей. Увидев Беллу, она обратилась к Браке:

— Оставь ее у меня, она мне пригодится; что ты с ней замышляешь? Деньжонок добыть с ее помощью?

Брака почтительнейше ей заявила, что это — ее госпожа.

— А это что за жаба? — спросила далее госпожа Ниткен, указывая на Корнелия.

— Я — фельдмаршал Корнелий, — отвечал альраун, — смотри, не зазнавайся, старый петуший гребень!

— Так, так, — продолжала она, — вижу, что ты фельдмаршал из преисподней; ну, а ты кто, ручной медведь? Мне твоя ливрея что-то знакома. Да, да, я же выменяла ее господину фон Флорису за новую, в которой он не хотел хоронить своего старого слугу. В конце концов не так уж она плоха, чтобы не польститься на нее; по всему видно, что ты выкрал ее из могилы!

Медвежья шкура, к которому относились ее слова, вместо ответа хватил ее в зубы так, что старуха мигом протрезвилась и спросила, что им будет угодно.

Тогда Брака рассказала ей, что им требуются нарядные одежды и лучшая ее парадная карета, чтобы спозаранку ехать в Гент и снять там какой-нибудь дворянский дом, сдающийся внаймы.

Госпожа Ниткен сразу смекнула всю выгодную сторону такого дела, мигом разбудила своих людей и принялась бегать по всему дому, выискивая все, что только могла наилучшего. Целые охапки платьев набросала она в комнату, все подходящее было отобрано и набито в два сундука; с бельем дело обстояло хуже, потому что нидерландцы легче расстаются со своими верхними, чем с исподними одеждами. После того как с платьем все было улажено, госпожа Ниткен притащила жаровню и щипцы, чтобы завить волосы по последней моде. Белле не помогло, что ее волосы вились от природы, тонкому вкусу старухи они не удовлетворяли; бедной девочке показалось, что ее стиснули дьявольские когти, когда горячее железо прижало ее локоны ко лбу. Косы Беллы даже и после стрижки оставались достаточно длинными для модной прически. Царственная осанка Беллы удержала госпожу Ниткен в известных границах; но даже сама Брака, когда умылась и причесалась, приняла более почтенный вид, вроде достойной старой воспитательницы, ибо матерью красавицы Беллы ее все-таки никто бы не признал. И Брака и Белла не могли не щегольнуть своим видом, когда же нарядились в свои шелковые платья, то глаз не могли отвести от зеркала и все охорашивались перед ним.

С фельдмаршалом госпоже Ниткен пришлось больше всего повозиться. Тщетно она подстригала и причесывала его грубые волосы — он оставался все тем же карликом со своим сморщенным лицом, приподнятыми плечами и сдавленным голосом.

— Слушай, малыш, — сказала она, — ежели ты не карлик, то я не почтенная дама!

— Что? — произнес Корнелий, — я — человек, а ты называешь меня карликом? Но что такое карлик?

— Правду сказать, я этого не знаю, — отвечала госпожа Ниткен, — но ты мне представился именно карликом; я думаю, тебя можно было бы за деньги показывать!

— Это, может быть, было бы и неплохо! — сказал Корнелий, подумав при этом, что все, оплачиваемое деньгами, должно обладать большими достоинствами и следовательно любезная собеседница его сделала ему комплимент.

На утро все были полностью снаряжены; Корнелий в своем шлафроке был посажен в красивую вызолоченную карету, его голову поддерживала госпожа фон Брака, девица Брака — его ноги, а Медвежья шкура уселся на козлах. Так пустились они в путь с бьющимся сердцем, отчасти от страха, отчасти оттого, что платья были им тесны, ибо новые наряды никому сразу не бывают впору; конечно, они были набраны из разной ветоши, но все же так дороги, что Медвежья шкура втайне вздыхал о растрате своего сокровища. Они уже ехали с полчаса, когда Корнелий вдруг принялся громко хохотать и сказал:

— Старая кошка думала, что здорово нас надула, но и провел же я ее! В старых сапогах, что она мне надела, зашито замечательное украшение из драгоценных камней; не знаю, как это случилось, но она и не подозревала об этом; распорите-ка осторожно шов этим ножичком!

Брака взялась за работу, взрезала отвороты и нашла драгоценное бриллиантовое ожерелье; от удовольствия она по старому обычаю вцепилась себе в волосы и немедленно растрепала всю свою прическу.

— Ах, как восхитительно оно пойдет ко мне! — сказала она и готова была уже надеть его на свою желтую шею. Но Корнелий потребовал, чтобы его носила Белла, и ссора была бы неминуема, если бы только близость города не отвлекла все внимание старухи. Корнелий без помехи надел на прекрасную Беллу ожерелье, которое в будущем оказалось очень важным для нее.

— Смотрите же, смотрите, детки! — восклицала теперь Брака; — сколько нового перед вами, а вам словно и дела нет до того! Смотрите, какое богатство всюду вокруг! Сколько подвод с товарами тянется в город! Нам и не протискаться между ними!

Но Корнелий и Белла, глядели только на красивых всадников, объезжавших своих коней, и на овец, которых мясники гнали на бойню. Подвода с телятами, которые жалобно мычали, лежа друг на друге, испугала Беллу, так же как испугали ее шум и крики в пригородных шинках, где спозаранку уже с руганью и драками пропивались вырученные деньги.

Наконец они подъехали к городским воротам; вышел горожанин с алебардой и спросил, откуда они.

— Из Хадельна! — отвечала, несколько растерявшись, Брака; — я — госпожа фон Брака, — это вот — моя дочь, а это — мой племянник, господин фон Корнелий.

— Проезжайте! — крикнул привратник, и кучер повез их, трепещущих и торжествующих, что стража не учинила им никаких затруднений, к дому на рыночной площади, который госпоже Ниткен было поручено сдать внаймы; там они без дальнейших приключений вылезли и водворились.

Первые два месяца были посвящены обучению хорошим манерам; были взяты учителя и учительницы, и все промахи в поведении старой почтенной госпожи фон Брака валили на Хадельн, где благородные манеры еще недостаточно глубоко привились. Белла уже скоро приобрела весь лоск великосветского общества; она свободно говорила по-испански. Несмотря на свою замкнутую жизнь, она уже стала предметом разговоров молодых людей, которые ежедневно гарцовали перед ее домом, чтобы увидеть ее и привлечь к себе ее внимание. Хуже всего пришлось господину Корнелию в новом его положении; тесный костюм был ему крайне неудобен, а уроки фехтования утомляли его до полной потери сил. В манеже, несмотря на свои яростные гримасы, он не мог избежать насмешек над собой, как над каким-то диковинным зверьком; самые смирные лошади под влиянием его вечного беспокойства дичали и сбрасывали его с седла. Но его ничем нельзя было напугать, он опять вскакивал на них, и нередко это повторялось по десяти раз в час; никакой другой человек не выдержал бы этого. Успешнее шло остальное его образование; он часто посрамлял своим красноречием учителя риторики и раздражал его своим издевательством. Он ловко мог подражать языку большинства других людей, но своего собственного языка у него не было; все же его злая воля, пользуясь тем, что его проницательный взгляд умел выведывать затаенные мысли, приобрела ему много знакомых, которые ему покровительствовали и наладили его отношения с людьми; всякая городская новость докладывалась ему, и он умел так интересно и остроумно развить и пересказать ее, что она начинала передаваться из уст в уста, и по городу пошла о нем молва, которая, наконец, достигла и до эрцгерцога.

В это время эрцгерцог получил известие, что из-за пропущенного им титула в письме к своему деду Фердинанду тот лишил его наследства; это случилось как раз в тот момент, когда он вернулся домой раздосадованный тем, что убил беременную козулю, приняв ее за самца. Оба эти события маленький Корнелий сейчас же связал одно с другим и поручил пажу передать эрцгерцогу, что, чем охотиться за дедушкой, он бы лучше застрелил козла в лесу.

Герцог услышал эти слова и, будучи человеком веселого нрава, приказал пажу пригласить насмешника к столу. Маленький Корнелий вошел в комнату не без внутреннего трепета, но с тем большей дерзостью и бесстыдством; Карл был в расцвете своей молодости, и чувство сострадания умерило смехотворное впечатление, произведенное на него маленьким бодрым пареньком. Карл стал расспрашивать его о его стране, и карлик проявил неисчерпаемое остроумие в описаниях хадельнских крестьян, так что все слушатели поклялись бы, что все это правда. От похвал, которыми пичкали его, как конфетами, он заносился все выше и выше в своем тщеславии, подобно морскому жителю, когда ослабляется нажим сильной руки; он начал хвастаться поединком, в котором бился за честь своих дам с двумя чужими рыцарями и обоих их убил, сам же был ранен в грудь и прибыл в Гент полуумирающим. Когда некоторые задали ему вопрос о пользовавшем его хирурге и с явным недоверием отнеслись к его самоуверенному тону, он расстегнул свой жилет и показал свою рубчатую кожу корнеплода, и все приняли эти рубцы за следы ран.

После этого подвига он стал похваляться своими богатствами и знатным родом; его тетка Брака оказалась такою родовитою придворной дамой, такою образованной, доброй, нежной, такого тонкого обращения, что в Генте не сыскать подобной. Белла красотой своей, по его описанию, превосходила Елену; при этом он рассказал о ее невинности множество анекдотов, которые, конечно, были справедливы, только им никто не хотел верить, потому что никто не знал ее странного воспитания и натуры. В заключение он намекнул, что женится на ней. Эрцгерцог почувствовал даже своего рода томление по ней, но, привыкши с раннего возраста скрывать свои чувства, он постарался только, не выходя из шутливого тона, убедить малыша появиться когда-нибудь в свете со своею невестой и предложил ему осуществить это на ближайшей ярмарке в Бёйке, которую посетит множество как знатных, так и простых жителей Гента. Малыш попался на удочку и указал дом госпожи Ниткен, как место, где он будет принимать гостей со своими родственниками. Уговорившись об этом, они расстались, но в эрцгерцоге, который близко не знавал еще ни одной девушки и большинство их находил неинтересными для себя, зародилось такое сильное предчувствие страсти, что он вероятно влюбился бы в невинное и таинственное существо Беллы даже помимо ее красоты, с каждым днем расцветавшей все больше и больше. Обратившись к Ценрио, который не раз и при менее важных обстоятельствах умел завоевать его доверие готовностью пожертвовать ради него своим долгом, он посоветовался с ним, каким образом они могли бы ускользнуть от строгого надзора главного наставника его, Адриана Утрехтского. Ценрио обещал достать старинную книгу и подделать к ней заглавный лист, чтобы Адриан принял ее за неизвестное ему добавление к Сентенциям Петра Ломбарда, к которым он писал комментарий; он скажет, что эту книгу продает госпожа Ниткен, и тот тотчас же захочет с ней ознакомиться и отпустит их туда, куда влечет их желание. Эрцгерцог очень обрадовался такому предложению. Ничто так не улыбалось молодому князю, как, удовлетворив свою страсть, в то же время посмеяться над своим мудрым наставником.

Когда вместе с винными парами, отуманившими головку корневого человечка, несколько рассеялось и опьянение почестями, оказанными ему на приеме у эрцгерцога, он вспомнил все подробности своей беседы с ним, — как он выдал себя за жениха Беллы и как он обещал ее показать на ярмарке. В тщеславном упоении он потирал руки и не мог удержаться, чтобы не рассказать всего Медвежьей шкуре, который, как все слуги, при всей своей глупости был достаточно смышлен, чтобы уметь лестью выманить себе лишний магарыч от хозяина. Это окончательно укрепило малыша в убеждении, созревшем в нем уже из подражания его знакомым, что он влюблен в Беллу, и ее нежность, в которой проявлялось своего рода материнское чувство к нему, принимал он за такое же любовное чувство; он так был уверен в своем успехе, что не находил нужным своими испытующими глазками следить за тем, как все менялось в ней, как она уже не только глазами искала весеннее солнце, но и сердцем своим жаждала любви. Ему неведомо было могущество весны, которая с небес шлет свой зов во все окна: «Девушки, взгляните на юношу, что похож на меня!»

И Белла также слышала голос весны; она то и дело, отрываясь от работы, подбегала к окну, и уже через несколько дней в ней совершилась закономерная и естественная перемена. Однажды в отсутствие малыша, жившего в комнате, выходившей на улицу, она лишь одним глазком выглянула в окошко сквозь плотно занавешивавшие его ковры как раз в ту минуту, когда эрцгерцог со своей свитой проезжал мимо; но ее сердце поразил удар, столь же сильный, как тот, что оглушил ее на холме под виселицей, только не сопровождавшийся тогдашним страхом; память ее прояснилась, и подобно золотому руну, висевшему на крепкой нерасторжимой цепи вокруг шеи эрцгерцога, всей душою своей она, этот нежный, милый агнец, осталась прикованной к его взорам; и все, что она испытала к нему в своей душе, перед тем как была поражена волшебным ударом на холме под виселицей, вновь полностью ожило под воздействием ясных его очей. Да, как только он скрылся из виду, она всплеснула руками над головой и так горько заплакала о ненавистной своей доле, что Брака поспешила к ней, но долго не могла добиться от нее ни слова и кончила тем, что вместо утешения сама стала выть, вторя ей. Белла должна была, однако, кому-то поверить свои чувства, и потому в конце концов она ей призналась, кого она вновь увидела, как ненавистно стало ей отныне все ее обучение, связанное с городской жизнью, как радовалась бы она теперь в маленьком загородном домике у оконца светелки, любуясь вблизи и вдали весною и летом, которые теперь дают ей о себе знать разве только отдельными древесными ветками и сорванными букетами цветов.

— Матушка, — вздохнула она, — как хотела бы я в одинокие ночные часы тихо, ничем не тревожимая, смотреть на поля и молиться!

Услышав это, Брака весело хлопнула в ладоши и сказала:

— Вот, ты понимаешь теперь, что я тебе говорила в саду, перед тем как мы двинулись в Бёйк? Ну, если дело только за этим, то я тебе укажу средство, которое тебе лучше поможет, чем вздохи и молитвы. Ты должна его получить, и ты получишь его, милое мое дитя, — ведь это давнишний затаенный мой план, одобренный и главарями нашего народа. От этого будущего наследника половины мира у тебя должен быть ребенок, который, пользуясь любовью своего могущественного отца, соберет рассеянные по Европе остатки твоего народа и отведет их в святую египетскую отчизну. Не плачь же, от слез тускнеют твои очи, я ведь желаю только твоего счастья.

— Но каким образом у меня может быть от него ребенок? — спросила Белла. — Достанет он мне его, что ли, из колодца, про который рассказывал мне отец, что пока один держит лестницу, другой спускается вниз.

— Милое дитя, — с лукавством ответила Брака, — когда ты останешься с ним наедине, ты получше его попроси об этом, и если он будет в милостивом настроении, он вероятно в одну минуту удовлетворит твою просьбу, а сил-то у тебя хватит, чтобы подержать ему лестницу!

— Ах, мой Карл такой добрый! Это сказали мне его глаза, его чело, когда, проезжая мимо, он снял свой берет перед старым одноногим инвалидом; он, конечно, сделает мне приятное! — воскликнула Белла; — мы передадим ему это через малыша.

— Ради мозолистых ног нашей пречистой девы, прошу тебя, — сказала Брака, затыкая ей рот рукой, — не говори ему ни слова, потому что имей в виду, что по злобе своей он никогда тебе не простит, что до сих пор ты втирала ему очки, будто он твой милый.

— Мой милый? Нет, он никогда им не был, — сказала Белла, — но, правда, я любила его до этой минуты; а теперь я предпочла бы, чтобы мы его оставили там наверху около редьки: он кажется мне до того непохожим на человека, я сама даже не знаю, почему.

— Ну, что же, дитятко, — продолжала Брака, — не могу не согласиться с тобой; я и то все время удивлялась, как это ты можешь так ласково позволять садиться верхом к себе на колени этому гадкому сморчку, который причинял тебе столько жгучего горя, рвал твои книги на хлопушки, проливал тебе суп на платье. Но будь умна, слушайся меня и не подавай виду; если мне удастся ухватить его проклятые глазки на затылке, я вырву их ему, так что он не успеет и оглянуться. Он должен нам раздобыть денег и доставить случай увидеться с эрцгерцогом; только хорошенько подольстись к нему со своей любовью.

— Но ведь это же будет нечестно! — возразила Белла.

— Что за глупости! — воскликнула Брака; — добро бы, если бы он был человеком, но что нечестного можно сделать старому корешку. Любой другой, кроме нас с тобой, и церемониться с ним не стал бы, а изрезал бы его на мелкие кусочки и сварил; хватит с него чести, что мы с ним нянчимся, как с куклой. Знаю, нам нелегко будет от него отделаться, но у меня на этот случай есть свой план с Медвежьей шкурой: он сыт по горло своей службой и только и мечтает улечься опять в могилу, вот он и прихватит его туда со своим сокровищем. Раз эрцгерцог полюбит тебя, нам не нужно никаких этих сокровищ, он не даст нам умереть с голоду.

Сгорая от нетерпения увидеть эрцгерцога, Белла согласилась на все; она обещала проявить как можно больше нежности к малышу, и ей представился к тому случай уже в ближайшие дни, когда он, вернувшись домой от эрцгерцога, впервые заговорил с ней о будущем — как они сыграют свадьбу в Генте и останутся там жить.

Присутствовавшая при этом Брака ехидно его спросила, как же обстоит теперь дело с его военной карьерой, скоро ли произведут его в генералы или в капралы. Он самодовольно усмехнулся и намекнул, что он распоряжается эрцгерцогом, как хочет, и назначение ему обеспечено; затем рассказал он, как уговорился с ним о встрече на ярмарке в Бёйке, и заявил, что они должны заказать себе комнату получше у госпожи Ниткен. Брака порадовалась втайне, для виду же возразила, что госпожа Ниткен знает, кто они такие, и может их выдать; впрочем и в Генте это, конечно, столь же возможно, но деньгами ее легко заинтересовать в успехе их дела. Итак, увеселительная поездка была решена, и тотчас же была задана портнихам работа сшить им праздничные наряды; такие пошли хлопоты, что даже бедный Медвежья шкура, хоть и был он выходец из гроба, а вспотел до седьмого пота. И правда, добрый малый делал все, что только можно было требовать от живого человека, но при этом ел он с таким аппетитом, что его земная природа ожила новой жизнью, и он все больше убеждался, что ему уже не лежать так спокойно в могиле, как прежде, и такая иногда подымалась в нем распря между живым и мертвым телом, что вся кожа у него ежилась и зудела. Такой же разлад мучил его в вопросе о том, кого ему считать своими господами: мертвое его тело считалось с господином Корнелием, а вновь ожившее было всецело предано госпоже Браке и прекрасной Белле, а того господинчика и в грош не ставило. Поскольку же то та, то другая сторона выступала на первый план, мы увидим, что и работал он то на тех, то на других; впрочем, изменять он никому не изменял.

Все наконец было готово к отъезду. За карету пришлось заплатить втройне — такое множество народу, в другое время жившего тихой трудовой жизнью, вдруг именно в этот день решило проветриться. Сколько залежавшихся платьев было вытащено из сундуков, какой шум подняли дети спозаранку в домах! Но лишь немногие могли насладиться удобством поездки в карете, большинство же длинными вереницами потянулось по полям, чтобы не задохнуться в пыли большой дороги; всё же иные предпочли двинуться по ней, потому что боялись не успеть насмотреться на богато разодетых купцов и дворян в общей толпе, когда они все соберутся на месте, и хотели уже в пути разглядеть каждый наряд в отдельности. Особенно же возбуждено было общее любопытство разнесшимся слухом, что ярмарку в Бёйке почтит своим присутствием сам эрцгерцог в полном орденском облачении золотого руна со своими пажами и всей своей рыцарской свитой, что было беспримерной милостью с его стороны; и местные старшины, воодушевленные этим, приложили все силы, чтобы обставить праздник торжественными речами и церемониями, триумфальными арками и цветочными подношениями. На всех возвышенных пунктах были размещены крестьяне с флагами, чтобы сигнализировать выезд эрцгерцога; около каждого флага собралась толпа путников. Но принц, менее занятый праздником, чем своей любовью, обманул общие ожидания, направившись без всякой свиты с Ценрио и Адрианом по воде в закрытой гондоле, чтобы подъехать непосредственно к дому госпожи Ниткен, где Ценрио заказал им комнаты. По дороге он в первый раз проявил интерес к уроку диалектики у Адриана, которому доставило большую радость, когда принц построил силлогизм: все юноши влюблены, Кай — юноша, следовательно Кай влюблен. Так называемый Кай был, конечно, сам наш эрцгерцог, чему и смеялся он украдкой с Ценрио. Эрцгерцог уже в мыслях и предчувствиях своих так был влюблен в прекрасную незнакомку, которую в тот день ему предстояло увидеть, что путь ему казался переправой через медленный Стикс к новой жизни, более вольной, чудесной, милой и страшной. Адриан тихомолком думал в то время о книге Петра Ломбарда, про которую Ценрио рассказал ему, что он видел ее у ветошницы, сам же Ценрио помышлял о милостях, ожидающих его в будущем, когда эрцгерцог наследует власть.

Занятые такими мыслями, высадились они у дома госпожи Ниткен, которая, хотя и была обо всем уведомлена Ценрио, сделала вид, будто не знает, кто такие ее высокие гости, и выразила сожаление, что несколько гентских семейств уже сняли ее дом. Адриан спросил, не могут ли они расположиться в библиотеке, на что госпожа Ниткен захохотала так, что у нее шея вздулась: ведь у нее всего-навсего есть разве две-три изъеденные червями ветхие книги, и лежат-то они в чердачной каморке, где человеку и не повернуться. Адриан не отстал от нее, пока она не проводила их туда, и только там сообщил он ей, что сегодня выпало ее дому великое счастье — оказать приют самому эрцгерцогу, и гентские семейства, конечно, рады будут освободить для высокого гостя несколько комнат окнами на улицу. Старая толстуха чуть было не упала на колени в своем почтительном изумлении, поцеловала кончики эрцгерцогской перевязи и поспешила в комнату госпожи Браки, чтобы возвестить ей, что приехал эрцгерцог и что ей придется уступить ему соседние комнаты и оставить двери отворенными.

Тем временем малыш вместе с Медвежьей шкурой уже отправился на главную площадь, чтобы там встретить эрцгерцога, от которого ожидал для себя немало почестей. К своему огорчению, он узнал о его отсутствии от пажей, которые вместо принца выслушали все заготовленные для него приветственные речи старшин перед ратушей, великолепным старинным зданием с большими окнами и башнями, единственным памятником славного прошлого этого городка. Он было уже заторопился домой, чтобы оповестить своих дам о напрасном ожидании принца, но двое приятелей Ценрио, знавших его, отозвали его в сторону и выразили удивление, почему он не выхлопочет себе у принца, дружбой и расположением которого пользуется, видной должности в новом его полку. Малыша прямо в жар бросило от гордости при этом лестном для него предложений, которое отвечало затаенным его мечтам; он любезно вступил с ними в беседу и, когда они пригласили его на стакан вина в соседний кабачок, послал верного Медвежью шкуру к своим дамам с извещением, чтобы они зря не дожидались эрцгерцога, сам же он задержан важными делами с его придворными, по окончании коих вернется развлекать их.

Время прошло очень быстро для малыша, потому что, кроме льстивых друзей и доброго вина, на него оказала опьяняющее действие бесконечная народная толпа, решившая всласть повеселиться эти три дня и потому не желавшая терять даром ни минуты. Сколько тут было запасено мяса, пирогов и хлеба, частью привезенных прибывшими, частью доставленных с постоялых дворов! То был завтрак, что твои розговени, и обжоры непременно забили бы себе глотки чудовищными кусками пищи, если бы не устроены были искусные шлюзные сооружения при помощи вина и пива, благодаря чему все благополучно проплывало вниз к месту своего назначения. Нидерландцы тут мастера своего дела, а в те времена городское население так разбогатело в торговых сношениях со всем миром, что местные продукты почти ровно ничего не стоили. Для богатого было сущим пустяком даром накормить тысячи людей, оттого в городах в сущности не было нуждающихся и нищенством занимались только лодыри по призванию. Но и эти последние снимали с себя лохмотья в дни народных праздников и в пышных одеждах лицедействовали и потешали зрителей, у которых в прочее время клянчили милостыню. Бочки с положенными на них досками были им сценой, служитель, вооруженный длинной набитой подушкой, насаженной на хворостину, отгонял детей, из любопытства карабкавшихся на подмостки; кроме того на голове он носил колпак с бубенцами и ослиными ушами и в качестве шута выступал в пьесе и болтал со зрителями.

Наш малыш был в полном восхищении от театра. История человека, который, будучи превращен женой в собаку, тщетно пытается доказать, что он такой же разумный человек, как и другие, так увлекла его, что он сам полез на подмостки, за что получил от шута здоровенный удар по спине. Наш малыш почел себя жестоко опозоренным в глазах всего света, выхватил шпагу и бросился на шута, который презабавно стал обороняться против него своей набитой как колбаса подушкой; все завопили от восторга. Многие же, решив, что эта потеха входила в программу спектакля, принялись подзадоривать их обоих; дети вскарабкались на плечи взрослым, другие забрались на столы и на железные перекладины между арками ратуши, залезли на деревья, свешиваясь с их ветвей, словно диковинные плоды. Оба дворянина с необычайным удовольствием смотрели некоторое время на рыцарский подвиг своего приятеля, когда же ему удалось своей шпагой проткнуть маленькую дырку в икре шута, они всерьез встревожились за него, ибо зрители вовсе не оказались довольны таким нарушением театральности, а один крестьянин заявил даже, что обкарнает ему нос и уши. Поэтому, не долго думая, схватили они его, сунули под плащ и, как он ни противился, унесли его в первый приличный дом, отворивший им свои двери. Случаю было угодно, чтоб то оказался дом славной госпожи Ниткен, которая, сдав комнаты нескольким девицам легкого поведения, должна была оставлять их дверь всегда отпертой, чтобы гости могли проникать к ним как можно незаметнее. Вот обрадовались-то эти девицы обоим красивым дворянчикам и крохотному карлику, ибо они его так называли, пока он с яростью не заявил, что они имеют дело с молодым офицером. Это дало повод к нескончаемым шуткам, которых мы не станем повторять; но задор обоих дворян и дерзость девиц как кубарь подхлестывали высокомерие малыша и довели его до такого раздражения, что он готов был уже бежать прочь от своих мучителей, но тут они закричали, будто у дверей все еще стоит шут с крестьянами и хочет отрезать ему уши.

Что же делали тем временем влюбленные? Чуть только эрцгерцог вошел к себе, как приложил ухо к двери и обнаружил, что обе женщины находились в соседней комнате; он попросил Ценрио раздобыть ему бурав, и тот немедленно принес ему огромный бурав купора, который на дворе выцеживал винную бочку; он оказался как раз подходящим; тихо-тихо стал принц сверлить дверь, пока тонкий кончик острия не вылез наружу, и тогда он прильнул глазом к широкому отверстию с своей стороны; жаль только, что зря он трудился, так как дверь в его же интересах была отперта. Как билось его сердце, — и он сам не знал, почему, — когда он в первый раз посмотрел насквозь, и как отпрянул он назад и в голове у него помутилось, когда мелькнул перед ним еще более прекрасным образ того самого призрака, который дразнил его в ту ночь в загородном доме!

— Ценрио, — сказал он, — мы в руках каких-то чудесных духов; мы думали, что играем ими, а на самом деле они играют нами; я хотел бы бежать, и не могу — она так прекрасна.

Ценрио был смущен.

— Это тот же дух, — продолжал принц, — что уже тогда, в начале зимы прогнал меня из загородного дома, но он воплотился в человека, и я больше не могу ему противиться; дай совет, как мне поговорить с ней, — я теперь все бы ей высказал.

— Я все уже обдумал, — отвечал Ценрио, — по счастью, времени у нас достаточно; Адриан весь поглощен своей работой, желая доказать, что разысканное мной добавление к Ломбарду не подлинное; к тому же я еще запер дверь его комнаты, чтобы ему не удалось захватить нас врасплох. Теперь, мой дорогой принц, я предлагаю вам следующее: наша девушка страдает головной болью, вы разыграете роль врача, останетесь наедине с ней, и когда вы будете щупать ей пульс, то слова сами найдутся.

Действительно, Белла от дорожных сборов, от бессонной ночи и от жары почувствовала себя плохо, и госпожа Ниткен собственно и придумала этот план устройства свидания обоих влюбленных. Через несколько минут эрцгерцог уже облачился в широкую черную докторскую мантию, навесил на себя кровопускательные инструменты, пластыри и клистирный шприц и, робея, вошел в комнату за госпожей Ниткен, которая представила его, как испанского доктора. Белла узнала его с первого взгляда, и любовь и стыд повергли ее в такое же смущение, как Браку непосредственная близость августейшего принца; Белла скрыла лицо покрывалом, Брака с глубокими поклонами ретировалась в соседнюю комнату. Оба влюбленных, наконец, были одни и могли быстро и благополучно объясниться и договориться обо всем; но эрцгерцог, который еще ни с одной девушкой не бывал в близких отношениях, не находил иной темы разговора, кроме пульса: — Дайте пощупать ваш пульс, — только и повторял он. Белла протянула ему свою белую, круглую руку, он прикоснулся к ней кончиками пальцев, поиграл ею, хотел было опять что-то сказать, вероятно о явлении ее в загородном доме, но язык его лепетал только: — Это дух, это дух, виденный мною! — При этом он надел ей все-таки кольцо на палец, что мы можем рассматривать как триумф его сообразительности.

Тут счастью его пришел конец, потому что проклятый корневой человечек, который наклюкался у девиц и ускользнул от наблюдения офицеров, с шумом ворвался в комнату, болтая всякую чепуху о своем будущем полку и не узнавая Беллу, лежавшую на диване. Но эрцгерцог мгновенно овладел собой и попросил его не беспокоить больную, тем более, что вид у него как у умирающего. Малыш сразу опешил, а вошедшие офицеры подтвердили, что он очень изменился в лице и вероятно заразился чумой, потолкавшись сегодня в толпе. От этого предположения он весь поник, от пьяного задора не осталось и следа, ноги его подкосились; эрцгерцог ловко наложил ему на лицо большой кусок пластыря, имевшийся в его докторском снаряжении; малыш же твердил, что ничего не видит. Офицеры с притворным состраданием обещали доставить его домой, ибо он все еще так и не узнал ни комнаты, ни своей возлюбленной, и действительно они выволокли его из комнаты.

Брака тем временем сидела, как на иголках. Любовь эрцгерцога все еще не обнаружилась, щедрость же его вовсе не была несомненной, напротив — от госпожи Ниткен она слышала, что за ним даже держалась слава скряги; с другой стороны, альраун мог открыть столько кладов, сколько их было закопано в земле, и самому ему было решительно все равно, на что тратятся деньги, лишь бы он не чувствовал в них недостатка. Ежели оба любовника не поладят друг с другом, то вот и разлетятся все ее надежды на безмятежную будущую жизнь, и великие планы о судьбе ее народа тоже не осуществятся.

Эрцгерцог вновь был теперь наедине с Беллой, и смелости у него прибавилось, она же была раздражена и озабочена участью своего малыша; она заговорила об этом, и принц выслушал ее не без известной ревности. С некоторой гордостью спросил он ее, правда ли, что малыш — ее жених, и в ожидании ее нерешительного ответа настолько потерял самообладание, что вышел из своей мнимой роли доктора и представился ей как эрцгерцог. Она была слишком искренна, чтобы изобразить притворное изумление, и таким образом установились между ними доверчивые отношения, прежде чем они успели что-либо доверить друг другу. Наконец Белла сказала, что брака ее с кузеном желает только ее мать, а не она сама. Эрцгерцог заклинал ее не покоряться так всецело воле своей матери и не жертвовать счастьем жизни и красотой горю несчастного замужества; о своей любви он умолчал при этом. Белла пробормотала, как ей было предписано, что ее состояние находится в полном распоряжении ее богатого кузена, что она должна покориться желанию своих родственников, тем более, что она никого на свете не знает, кто бы мог спасти ее от этого принудительного брака. Тогда эрцгерцог стал уверять ее, что малейшее огорчение, причиненное ей, будет беспощадно наказано и отомщено им. Эти слова повлекли за собой объяснение в любви, которое не только у обоих влюбленных, но и у подслушивавшей Браки сняло большую тяжесть с души. Но как же встревожилась старуха, когда вдруг Белла, охваченная любовью к эрцгерцогу, прокляла всю свою лживость, упала к его ногам и стала заклинать его своей любовью не презирать ее за обман, говоря, что она вовсе не дочь ее спутницы, как она себя выдавала, а дочь… здесь ее слова были заглушены хлынувшими слезами.

Один из дворян, сопровождавших малыша, вошел и пригласил эрцгерцога проследовать в его комнату, говоря, что с малышом ничего нельзя поделать; они провели его обходным путем в тот же дом, откуда вывели, и он считает себя смертельно больным. Возмущенный до глубины души, что был обманут в первой своей любви, эрцгерцог бросился вон из комнаты. Белла удалилась в соседнюю комнату, так как в ее душе еще падали капли с листьев после пронесшейся грозы.

Малыш велел внести себя наверх Медвежьей шкуре, который в страхе стал звать свою хозяйку, боясь, что пришел конец его славной службе. Когда Брака появилась, малыш встретил ее жалобными стонами, говоря, что он так ослабел от чумы, что не может стоять на ногах, что все кружится у него перед глазами, что он ничего больше не видит и его язык так ковыляет за его мыслями, что не успеет он начать говорить, как уже теряет их нить. Брака имела вид сострадающий и испуганный; Белла с горестью смотрела на его заметную бледность.

— Ах, — стонал малыш, — почему я только не задержал доктора, который сразу распознал мою чуму? может быть, он знает и средство от нее.

— О, — заявила Брака, — чуму я не раз лечила, я положу одну травку в тепловатую воду, и ты будешь пить ее через каждые пять минут по чашке; тогда все пройдет благополучно.

— Скорей, скорей, — пробормотал малыш и заснул, окончательно опьянев; тогда Медвежья шкура раздел его и уложил на диван, хорошенько укутавши одеялом.

Брака время от времени вливала ему в рот по чашке горячей укропной настойки, как дают маленьким детям. Припадки ужасной тошноты пробуждали его, но наконец, природа его облегчилась от излишка вина, которым нагрузился он по обязанности пить за провозглашаемое здоровье; со вздохами и стонами заговорил он тогда:

— Где может быть теперь тот доктор, которого я видел в том доме? Если бы только найти его, он еще мог бы помочь мне; у меня к нему такое доверие, потому что он сразу распознал мою болезнь. Но отворите же дверь, — продолжал он, — здесь так жарко!

— Дверь заперта, — сказала Белла, — там помещается эрцгерцог.

— Эрцгерцог? — и с этими словами малыш, как был, выпрыгнул из постели, но, зашатавшись на ногах, шлепнулся в умывальный таз, — эрцгерцог здесь, и я не могу с ним поговорить о моем назначении! О, я упущу все свое счастье, если умру!

Медвежья шкура снова закатал его в одеяло, но малыш продолжал горько плакать и причитать о враче, которого он мельком видел. Брака пообещала, наконец, приложить все усилия, чтобы его отыскать, и пошла к госпоже Ниткен попросить через нее принца еще раз явиться в качестве врача. Но эрцгерцог, обнажив кинжал, потребовал грозным голосом от госпожи Ниткен, чтоб она рассказала все, что знает о приезжих и не подосланы ли они его погубить каким-нибудь врагом его дома. Госпожа Ниткен так все ему и выложила без утайки. Она сказала, что Брака была давнишняя ее знакомая, старая цыганка, что однажды ночью она явилась к ней с красавицей Беллой и с малышом, прося отвезти их в Гент, где, как известно, они истратили немало денег. Белла, конечно, не дочь старухи — за это она ручается, но не высокого ли происхождения эта девушка — в этом она не может поручиться, впрочем это уже ее собственные домыслы. Во всяком случае, девушка не похищена, потому что обращается со старухой и повелительно и в то же время ласково, а говорят они между собой на каком-то чужом наречии, думается ей, по-французски.

Сказанное госпожей Ниткен заставило принца иначе взглянуть на все дело; сперва он подумал, что попался в сети продажной девки, теперь же у него явилось серьезное подозрение, не есть ли Белла французская принцесса, брака которой с ним добивается французский двор против желания его деда. Как известно, его позднейшие политические дарования мало еще проявились в эти ранние годы его жизни, когда все его внимание было направлено на телесные упражнения, и он полагал возможным многое такое, что другому казалось бы весьма сомнительным, а Ценрио слишком был занят Адрианом, чтобы помочь ему своим советом. Поэтому к просьбе явиться снова в виде врача он отнесся даже с некоторой почтительной готовностью, что немало поразило трепетавшую госпожу Ниткен.

Теперь он постарался больше изменить свою наружность, проведя углем несколько штрихов у бровей и на лбу, и последовал за госпожей Ниткен в комнату больного. Малыш пришел в восторг, услышав его голос; эрцгерцог очень серьезно расспросил его о всех симптомах болезни. Малыш рассказал о дикой головной боли, о тошноте, об отрыжке, о полном помрачении зрения, о сыпи, которую он чувствует на всем своем лице (свои глаза на затылке он стыдился показывать людям и давно уже отвык ими пользоваться, вращаясь в хорошем обществе); в заключенье он сказал, что упустит все свое счастье, если не поправится быстро, так как эрцгерцог ради него поселился в соседней комнате и вероятно в ближайшие дни распределит должности в своем новом полку.

— Ах, дорогой доктор, — воскликнул он в своем воинственном воодушевлении, — если я вдруг помру, мир так и не увидит меня во всем блеске и величии, которые я заслужил и своим происхождением и своей храбростью! Часто мне кажется, словно злые волшебники противятся осуществлению истинного предназначения моей жизни.

Эрцгерцог терпеливо его слушал и опять-таки не мог никак согласовать все это со своей чужеземной принцессой; уж не принц ли это, заколдованный старой феей, один из тех, о которых полны историями испанские романы? От этой мысли в связи с явлением в загородном доме он совсем было растерялся, и его смущение легко бы его выдало, если бы малыш не был так пьян и если бы он пользовался своим задним зрением. Наконец эрцгерцог принял решение и сказал ему, что средство уважаемой госпожи Браки очень хорошее и он должен теперь получше укутаться одеялами, чтобы сильной испариной побороть болезнь в самом корне. Напрасно охал малыш, что боится до себя дотронуться, как до раскаленной печки, так ему жарко, — Брака, уговаривая его всякими словечками, набросала на него несколько одеял, запеленала его в них и удалилась с верным Медвежьей шкурой под предлогом, что хочет приготовить прохладительное питье малышу.

Эрцгерцог теперь снова был наедине с Беллой, но, ввиду присутствия закутанного в одеяла больного, они не могли говорить громко; да Белла, кроме того, крайне смутилась, когда он опустился перед ней на одно колено и сказал ей:

— Что помешало вашей прекрасной откровенности, обожаемая? Я догадываюсь, что вы дочь благородного князя, я догадываюсь обо всем, что вы имеете мне сказать, но я хотел бы слышать истину из ваших уст, истину о вашей любви, которая пожертвовала всем блеском своего положения, дабы избегнуть ненавистного принуждения политики. Ничто не может нас разлучить. Я знаю моих нидерландцев, а они знают, как постоять за свою свободу, и сумеют защитить и мою свободу, и даже, если бы нас победили силой, море нас унесет в новооткрытый богатейший мир.

Кто поставил бы в вину Белле, что она твердо поверила в то, что эрцгерцог узнал о ее происхождении и избрал ее себе в супруги? Ведь она из всей европейской политики только и знала, что герцога, отца ее, в Европе не почитали, но преследовали. Растроганная, она стояла перед ним, то подымая, то потупляя глаза, и наконец проговорила дрожащим голосом: если один раз она могла притвориться, то впредь этого никогда не будет; она не отрицает своего происхождения, она не может отрицать и того нежного чувства, какое он уже ранее пробудил в ней в ее тайном убежище, и теперь оно ожило и окрепло при взгляде на него.

Она опустила свое милое личико, и эрцгерцог уже хотел прикоснуться губами к краю ее уст, как вдруг малыш задвигался под своими одеялами, завопил от желудочной боли и стал причитать, что задохнется раньше, чем его вылечат. Счастливая любовь не выносит вида страданий: эрцгерцог бросился к больному и раскутал его из одеял; пошел пар, словно сняли салфетку, в которой варился пудинг. Эрцгерцог осмотрел малыша, осторожно снял пластырь с его вспотевшего лица и объявил, что малыш уже излечен; теперь он должен его покинуть, чтобы прислать ему укрепляющих средств, больной же тем временем пусть долежит спокойно.

С этими словами эрцгерцог вышел из комнаты, а малыш, который постепенно протрезвлялся и мог уже видеть окружающие предметы, лежал на своей постели с блаженным ощущением спасенного от смерти, которому жизнь становится особенно мила; он взял руку Беллы, пожал ее и сказал, что мысль о смерти только из-за разлуки с ней была так тяжела ему. Он был так кроток и нежен, что прежнее материнское чувство к нему не позволило Белле поделиться с ним своей новой любовью и своим новым счастьем. Он целовал ее, как привык это делать, что привело в ярость эрцгерцога, который в это время опять подсматривал за ними в пробуравленное отверстие двери, потому что он снова вообразил себя обманутым, вдвойне обманутым, ибо в своей наивной доверчивости к Белле он держал себя непростительно ребячливо и благодушно.

Малыш теперь уже сделал попытку слезть с постели, и обнаружил, что может и ходить и стоять; приведя в порядок свой костюм, он сказал Белле, чтобы она приготовилась получше встретить эрцгерцога, которого он к ней приведет, и, если тот будет в хорошем настроении, она должна попросить для него место капитана и быть как можно предупредительнее, — ведь счастье его жизни зависит от этого; и тогда уж он непременно на ней женится. Белла молчала в смущении, а малыш за своими воинскими планами настолько забыл о своей болезни и опьянении, что принялся важно расхаживать взад и вперед по комнате, словно перед толпой народа, и даже выставил Браку за дверь, когда та натолкнулась на него, неся горячую воду. Таковы почти все маленькие люди: сердце у них помещается так близко к голове, что когда оно начинает кипеть, то пары туманят им голову.

Наш корневой человечек больше уже не мог терпеть и стал чиститься и справа и слева; он решил немедленно засвидетельствовать эрцгерцогу свое почтение и появился в его комнате как раз в тот момент, когда в припадке жесточайшей ревности он проклинал день и час своей встречи с Беллой. Не успел он изложить свою просьбу, как эрцгерцог осыпал его проклятиями, обозвал его смехотворным маленьким корешком-мужичком, фальшивомонетчиком, мандрагоркой, так что малыш совершенно опешил от изумления, каким образом мог он узнать историю его происхождения, и бросился вон из комнаты, растерянно крича: — Милостивейший государь, откуда вам это известно?

Возвратившись во-свояси, он не проронил ни слова об оказанном ему приеме, но от глаз Браки не укрылся его крайне обескураженный вид. Он сказал только, что не застал эрцгерцога и что хочет поскорее уехать из этого места, где каждую минуту ему грозит опасность снова заразиться чумой; тут же он осведомился, не присылал ли ему чего доктор. Брака, чтобы успокоить его, сходила сама напротив в лавку странствующего доктора-еврея, купила крепчайший эликсир, который вернул к жизни немало умирающих, и принесла его малышу под видом средства, оставленного для него в доме хваленым его врачом. Чуть только малыш глотнул этого адского снадобья, как к нему вернулась вся его прежняя храбрость. Он клокотал от ярости, что не ответил достойным образом эрцгерцогу; ему приходило в голову столько всяких едких слов, что только ради того, чтобы хорошенько выместить свою злобу на эрцгерцоге или на ком-нибудь из его свиты, он дал без труда себя уговорить остаться еще на день в Бёйке.

Теперь настало самое горячее время праздника. Начались скачки на неоседланных лошадях, причем призом служил гусь, подвешенный к канату на веревке, которую требовалось на всем скаку перерезать ножницами; ржание лошадей, смех толпы над поверженными в прах самоуверенными смельчаками — влекли всех к месту состязаний; повел на это зрелище своих дам и наш малыш. Не успел он туда притти, как в своем увлечении забыл о спутницах и потерял их из виду, и Брака могла без помехи расспросить свою воспитанницу о происшедшем. Белла сообщила ей, что эрцгерцог желает на ней жениться; Брака нашла, что в этом есть своя дурная сторона и дело может кончиться тюрьмой, Белла же должна прямо и без обиняков дать ему понять, что хочет иметь от него ребенка, который принесет счастье ее народу, и все тогда устроится само собой без всяких обрядов. Белла обещала сделать все по ее указанию, как только представится случай.

Такой случай не замедлил представиться довольно странным образом, и поводом к тому послужил гнев эрцгерцога. Без всякого отлагательства он поведал другу Ценрио о своих бешеных муках ревности, и тому сразу же пришла в голову замечательная идея. В ярмарочном райке повстречался он снова с одним ученым польским евреем, который уже ранее немало забавлял его своим искусством мастерить големов. Эти големы представляют собой глиняные фигурки, воспроизводящие какого-нибудь определенного человека; над ними произносятся таинственные и чудодейственные заклинания, а на лбу у них пишется слово эмет, что значит истина, после чего они оживают и могли бы быть использованы для разных дел, если бы они не вырастали с такой быстротой, что скоро начинают превосходить силой своих создателей. Но покуда можно достать до их лба, их ничего не стоит умертвить: нужно только стереть со лба первое э, тогда останется лишь мэт, что означает мертвец, и големы мгновенно распадаются как сухая глина.

Старый еврей был приведен к эрцгерцогу, и тот потребовал, чтобы он сделал ему такой слепок прекрасной Беллы, за что обещал вознаградить его по-княжески. Еврей предупредил его, что нужно быть осторожным с таким слепком, ибо на его родине с ними бывало немало всяких бед: у его двоюродного брата, например, голем, который выполнял для него разную домашнюю работу, так высоко вырос, что тот уже не мог достать ему до лба, чтобы стереть букву э; тогда он приказал ему стащить с него сапоги и, когда голем наклонился для этого, изловчился и стер у него со лба э; но глина всей тяжестью упала на несчастного и раздавила его. Эрцгерцог поклялся, что такой неудачи с его заказчиком не произойдет, но трудность заключается в том, как сделать слепок похожим на прекрасную Беллу. Еврей сказал, что надо только, чтобы она разок взглянула в его волшебное зеркало, и образ ее в нем сохранится, как отпечатанный. Волшебное зеркало находилось в райке, и вся задача была лишь в том, чтобы завлечь в него Беллу. Ценрио, знакомый уже с корневым человечком, взял на себя заботу о том, чтобы привести его с его красавицей посмотреть на раек, а переодетый эрцгерцог в это время должен был спрятаться за райком; все поспешили по местам.

Ценрио застал малыша еще на скачках; он шепнул ему на ухо, чтобы он не принимал слишком близко к сердцу гнев принца, так как один тайный его недоброжелатель насплетничал принцу про его недоразумение с актерами; но это неблагоприятное впечатление сгладится, если он расскажет в свое оправдание, что его укусила тут какая-то бешеная собака. Малыш чрезвычайно обрадовался и, представив Ценрио свою невесту, просил его не покидать их общества. Ценрио наговорил ей всяких любезностей и предложил посетить раек, показывающий в пестрых картинах свет в малом виде, всякие города и народы. Они направились туда, и Белла первая стала глядеть, несмотря на то, что любопытный малыш с неудовольствием уступил ей эту честь; она была поражена великолепием картин и охотно посмотрела бы всю их серию еще раз, если бы малыш в своем нетерпении не оттащил ее от стекла. Он был в полном восторге от всего, что увидел: в каждом городе он воображал себя его князем; глядя на чужеземных солдат, он представлял себе, какой у него был бы вид в мундире их полководца.

Тем временем эрцгерцог вступил в тихий разговор с Беллой. Он пристыдил ее в лживом и притворном признании в любви, сделанном ради того, чтобы выхлопотать назначение капитаном для своего маленького женишка. Белла расплакалась и поклялась ему, что все это совсем не так, что любовь ее непритворна и ее честолюбивое желание — иметь от него ребенка, который принесет славу и свободу ее народу. Такая откровенность поставила эрцгерцога в некоторое затруднение (она была непорочна в чистоте своего сердца, он же оставался непорочным только из гордости); запинаясь, он поклялся, что готов на все, чтобы исполнить ее желание, которое к тому же согласуется с его политическими отношениями.

С такими уверениями он без помех увлек ее за собой, незаметно для малыша, по знаку, поданному Бракой. Малыш уже два раза оглядел свет в малом виде, и он понравился ему гораздо больше, чем действительный мир, а еврей тем временем, беседуя с Ценрио, работал над изображением бежавшей Беллы. Ценрио просил еврея объяснить все же ему, как можно оживить подобный слепок.

Еврей сказал: — Как думаете вы, государь мой, почему бог сотворил людей, после того как все остальное было уже сделано? Очевидно потому, что это заключалось в их природе, когда она была создана мыслью божьей. И если это заключается в их природе, то это и остается в их природе, и человек, созданный по образу божию, сам может творить подобное, если он только знает те слова, которые бог произносил при этом. Если бы у нас был еще рай, то мы могли бы наделать столько людей, сколько в нем нашлось бы комков земли, но так как мы изгнаны из рая, то наши люди настолько же хуже, насколько глина нашей земли хуже райской глины.

С этими словами старый еврей закончил свою работу, дунул на статую, написал у нее на лбу слово, скрыв его под локонами, и перед ними предстала вторая Белла, которая благодаря волшебному зеркалу знала все, что до той минуты было известно Белле, но не имела никаких собственных страстей, кроме тех, что были заложены в мыслях еврея; ее создателя, а именно высокомерия, сладострастия и скупости, то-есть трех грубых, извращенных воплощений прекрасных духовных влечений, каковы и все пороки; то, что они обнаруживались в ней без всякой духовности, отличало ее самое от еврея, как и вообще от всех людей, которых, однако, она так удивительно могла вводить в обман, как та старинная картина плодов вводила в обман птиц, слетавшихся к полотну, чтобы лакомиться ими. Так лакомились этой статуей и Ценрио и старый еврей; каждый из них напечатлел ей поцелуй, перед тем как подвести ее к малышу, который, наконец, насмотрелся досыта и под руку со своей Беллой направился домой через вечернюю сутолоку продолжавшей веселиться толпы, в которой уже то тут, то там сверкали ножи подвыпивших крестьян. Брака, как и малыш, не заметила подмены Беллы. Втроем они поужинали в полном молчании, вполне естественном после шума и пестроты такого необычайного дня. После ужина в комнату вошел Медвежья шкура с расцарапанным лицом и сказал:

— Это проклятая госпожа Ниткен так меня отделала. Полюбился я пьяной чертовке так, что отпустить меня не хотела, а у меня-то какие новости есть порассказать! Она разболтала мне, что у эрцгерцога виды на нашу барышню, — уж очень он настойчиво о ней расспрашивал.

Тут голем Белла, знавшая про настоящую Беллу лишь до того момента, как она поглядела в зеркало, громко воскликнула:

— Как я рада! Теперь у меня будет от него ребенок, который освободит мой народ.

Брака испугалась такой откровенности, а малыш вскочил с бешеным криком:

— Значит, ты знаешь об этом, Белла, и любишь его?

— Разумеется, — отвечала голем Белла.

Малыш стал рвать на себе свои просяные волосы и чуть было не задохся от уязвленного самолюбия; наконец он излил свою скорбь в следующей речи, построенной по всем правилам риторики, преподанной ему его учителем:

— Зачем оторвала ты меня для людской жизни от покойного лона моего прежнего мира своим адским искусством? Без обмана светили на меня солнце и месяц; в спокойной задумчивости стоял я там днем, а вечерами складывал свои лепестки на молитву; я не видел ничего дурного, потому что у меня не было глаз, я не слышал ничего дурного, потому что у меня не было ушей, но довольство всем, что я в себе чувствовал, делало меня таким уверенным и богатым. Мои глаза я выплачу и лишусь их, со своей жизнью я расстанусь и вечно буду искать ее, но это искание будет тебе мукой; ты будешь думать, что я далеко, а я буду возле тебя. Ты не можешь меня разрушить так же легкомысленно, как, играючи, ты сотворила меня; я останусь у тебя, буду удовлетворять твои корыстолюбивые желания, доставляя тебе деньги, буду добывать тебе сокровищ, сколько ты потребуешь, но это будет тебе на гибель. Ты захочешь отбросить меня от себя, уничтожить меня, но я все-таки останусь при тебе, я приворожен к тебе до тех пор, пока какая-нибудь другая, еще более коварная, чем ты, меня не перекупит. Горе всем грядущим поколениям! Ты ввергла меня в этот дьявольский мир, из которого я не освобожусь до дня последнего суда.

Толем Белла совершенно в тон настоящей Белле заговорила о своей нежности, которую она продолжает питать к нему, несмотря на всю любовь свою к эрцгерцогу. Малыш удивленно посмотрел на нее и сказал:

— Может быть, ты меня опять обманываешь, Белла; кто знает, о чем ты на эту ночь договорилась с эрцгерцогом? Дай мне доказательство твоей искренности. Луна сияет, по дивной прохладе мы к утру доедем до деревни, где тихо обвенчаемся, и как муж с женой вернемся в Гент, чтобы вслед за тем навсегда его покинуть и избавиться от происков льстивого эрцгерцога. Мы отправимся в Париж, и свой военный талант я предложу в распоряжение королю французскому, который знает цену храбрым людям, хотя бы они и были низенького роста.

Голем Белла молчала: у нее не было ни желания отвечать, ни готового ответа на этот случай. Малыш истолковал ее молчание в свою пользу, и, когда Брака хотела еще вставить несколько слов с своей стороны, он выхватил шпагу и поклялся омочить ее в крови, если старуха будет противодействовать его счастью. Брака затряслась от страха и больше ни куска не могла проглотить. Малыш велел Медвежьей шкуре укладываться и нанять извозчика до ближайшего села за любую цену, так как в Бёйке по случаю ночных месс не нашлось бы ни одного священника для совершения брачного обряда. Из страха перед пьяной хозяйкой Медвежья шкура взялся за дело с величайшим усердием и не проронил ни слова. Карета была подана, и все уселись в нее, прежде чем госпожа Ниткен успела хоть что-нибудь заметить. Чтобы избежать всяких бессмысленных криков с ее стороны, ей швырнули тройную плату, и странная компания, состоящая из старой ведьмы, мертвеца, принужденного притворяться живым, глиняной красавицы и молодого человека, вырезанного из корня, сидела в торжественном и сосредоточенном настроении, лелея высокие мечты о счастьи жизни, ожидающем их впереди, о сокровищах, геройских подвигах и чаевых деньгах, на которые Медвежья шкура немало рассчитывал по случаю праздничка. Сколь напрасно мучает нас отношение наше к тому или другому человеку! Представим себе, что он — мертвец, комок земли, корень, — и наша печаль и наш гнев рассеются, как и всякая скорбь о нашем времени рассеялась бы, если бы мы только сознали наконец, что мы лишь грезим.

Когда в бурную ночь случится вдруг на цветочной грядке, что две разъединенных цветочных чашечки склонятся одна к другой и не узнают друг друга, пока снова не выглянет месяц, то радость немеет, и только кузнечики поют о том всю долгую ночь до утра, когда их сменят птицы. Эрцгерцог хотел мстить за измену своей любви и потому оставался глух ко всем беспокойствам Беллы, которая не знала, что с ней происходит, когда он тайком привел ее к себе в комнату и уложил в свою постель. Оба они заснули, как вдруг их пробудило пение: De profundis clamavi ad te, Domine: Domine! exaudi vocem meam[1], раздававшееся из церкви неподалеку, пение, к которому присоединились голоса толпы на улицах, не поместившейся внутри церкви. Была светлая летняя ночь, и оба они подбежали к окну. Только теперь Белла очнулась от своего самозабвения:

— Великий боже, неужели уж такая поздняя ночь? Как доберусь я до своей постели? Где я, что случилось, что будет со мной?

Эрцгерцог слишком был влюблен в нее, радость любви была слишком нова для него, чтобы омрачать ее воспоминанием о ее лживости.

— Ты ведь навсегда теперь со мной, мы не расстанемся друг с другом, как тело и душа? — воскликнул он.

— Неужели это правда? — чистосердечно спросила Белла: — тогда я очень счастлива!

Эрцгерцог удивился: — А как же твой предстоящий брак с Корнелием? или ты хочешь отказаться от него?

— Но разве я не принадлежу тебе? — спросила она. — Разве у меня не должно быть от тебя ребенка, который поведет мой народ на родину?

— Кто твой народ, милая девушка? — спросил эрцгерцог; — не обманывай меня; все обличает в тебе княжескую кровь, но я хотел бы знать, была ли справедлива к тебе судьба и правда ли ты княжеского рода.

— Мой отец был Михаил, князь Египетский, — взволнованно сказала Белла, — я — последний отпрыск древнего рода, который, то победоносный, то гонимый, претерпел много превратностей судьбы, но всегда сохранял свою независимость: так говорил мне отец. Я — последнее дитя моего рода; мой отец умер жертвой преследований, обрушившихся на наш народ; древнее предсказание гласит, что ребенок, рожденный от меня и властелина мира, поведет последние несчастные остатки наших гонимых подданых к благословенному Нилу.

— Я вполне доверяю твоим словам, — ответил Карл, — только скажи мне: как ты, носительница такой великой идеи, могла объединиться против меня с твоим маленьким приятелем? Как могла ты отдаться мне ради того, чтобы устроить ему назначение? Сейчас, когда гляжу на тебя, стоящую передо мной прекрасною и непорочной в сияньи месяца, я готов не верить ушам своим; но ведь я это слышал, когда сквозь дверь украдкой любовался твоей красотой и, наслаждаясь ею, мечтал о мести; но прелести твои покорили меня, и теперь я признаюсь тебе в своей ярости.

Белла не понимала его, он казался ей воплощенной добротою. Она смеялась над его подозрительностью и с такой естественностью рассказала ему про то, как Брака уговорила ее уступить странной прихоти малыша; тут же она доверилась ему, взяв с него слово никому не сообщать об этом, тайну происхождения малыша. Эрцгерцог, в одну ночь вырванный из привычной, естественной последовательности жизни и перенесенный в чудесный мир наслаждения и тайных сил, погрузился в глубокую, сосредоточенную задумчивость; его душа, словно звезда, вознеслась над миром, вместе с которым он рос до сих пор; все его будущие поступки и слова приобретали для него особое значение. Он обладал важной тайной, которую решил свято хранить, не доверяя ее даже своему Ценрио; его серьезно заботило, как ему быть в дальнейшем со своей любовью.

— Разве ты не испытываешь счастья, как я? — спросила Белла; — все так мне удивительно, и я не понимаю даже, как все это могло случиться! Ведь у меня и в мыслях не было, что я могу быть с тобой; и вот, как в лунном свете ясно блестят паутины в деревьях, а там, в темной дали нельзя различить снастей корабля, так ощущаю я высокий путь перед собой и все же не предчувствую того, что предстоит мне в ближайшие дни. Малыш будет злится, если заметит, что я вся отдалась тебе; все наше богатство зависит от него, и он откажет нам в нем; можешь ли ты тогда прокормить меня?

Слеза скатилась из глаз эрцгерцога: — Ах, милое дитя, я очень ограничен в средствах из-за суровости моих родителей; безумная страсть к лошадям ввела меня в большие долги; моим наставникам запрещено впредь давать деньги мне на руки, но они должны сами оплачивать мои расходы. Но для тебя я достану денег, пусть даже под залог моего будущего царства.

Белла поцеловала его в глаза и поклялась, что если она проявила такую озабоченность о своем будущем, то тут она лишь вторила своей тетке, говоря же чистосердечно, ей тягостно все это щегольство, что она видела вокруг себя в Генте, ее наряды мучают ее, и каждый час ее жизни ведь был отведен ненавистным для нее занятиям. — Зачем мне нужно говорить по-испански и по-латыни? К чему мне заучивать: amo — я люблю, amas — ты любишь? Ведь я знаю только одно, — что я тебя люблю и ты меня любишь.

Они нежно обнялись, как вдруг за дверью раздался голос Ценрио; он говорил им, что Адриан спешно уезжает, потому что он открыл удивительное сочетание светил на небе. Вслед за тем послышался сильный кашель Адриана, принц втолкнул Беллу в соседнюю комнату, ту, где лежал раньше больной малыш, а сам поспешил укротить пыл упрямого Адриана. Но наставник его был совершенно вне себя: он клялся, что в эту ночь зародился чудесный сын Венеры и Марса и ему необходимы его книги, чтобы продолжать свои наблюдения; уверенный, что эрцгерцог столь же заинтересован его наблюдениями, он почти не слушал его возражений. Как истый наставник, он не допускал, чтобы его ученик мог думать по-иному, чем он, и пользовался им для своих собственных целей. Принц же был всецело предоставлен его прихотям и потому должен был в конце концов послушно одеться, чтобы возвратиться с ним в Гент. Ему очень бы хотелось заглянуть в соседнюю комнату и попрощаться со своей милой Беллой, но он боялся выдать этим связь с ней ее родственникам, ибо впопыхах Ценрио не успел ничего сообщить ему ни о дальнейшей судьбе голема Беллы, ни об отъезде его соседей. И этот день, когда его сердце упивалось радостями первой любви, он не хотел осложнять никакими заботами. Весь мир по-новому раскрылся перед ним, он не думал ни о лошадях, ни об охотничьих собаках, впервые зазвучала нежная струнка его сердца, отзвук которой на склоне его лет в лагере под Регенсбергом еще пробудила в нем своей игрой красавица-арфистка, когда болезнь и тоска о несбывшихся любимых мечтах уже отдалила его от мира. Быть может, никогда не стал бы он тем вечным искателем, хватающимся за все, домогающимся всего, если бы судьба не порвала так быстро эту связь, которая могла бы удовлетворить всю его душу.

Когда затих шум его отъезда, во время которого Белла едва посмела проводить его взглядом сквозь мутное оконное стекло, корабль закачался в темноте, белые паруса расправились, и гребцы всколыхнули наконец воду.

— Ах, — подумала она, — могучая сила снастей, скрытых раньше от нашего взора, уже так скоро обнаружилась, разлучая нас! проявится ли также когда-нибудь невидимая сила, которая вновь соединит нас?

Насытив и подкрепив свою душу мыслями о нем, она тихонько отворила дверь в соседнюю комнату, где вместе с Бракой должна была она спать, и удивилась, видя, что окна отворены, постели не оправлены, а дорожных сундуков нет на месте. Она подошла к постели старухи, кликнула ее сначала тихо, потом громче, но все молчало, и теперь при свете месяца она увидела, что от их присутствия не осталось и следа, кроме грязной воды в умывальнике и нескольких мокрых полотенец, развешанных на стульях. Белла никак себе этого не могла объяснить, но и страха при этом никакого не испытывала. Наконец тихо и нерешительно прошла она в третью комнату, занятую Корнелием, но и здесь не нашла никого. Только теперь она встревожилась своим одиночеством: она никого ведь не знала в доме, кроме противной госпожи Ниткен; но она предпочла бы тайно бежать, чем обратиться к ней за помощью.

Случай, однако, привел ее самое к Белле. Двум старичкам-дворянам захотелось повеселиться с девицами за вином и игрой, а у госпожи Ниткен не оказалось других свободных комнат, кроме тех, что были ранее заняты семейством Браки и эрцгерцогом. Она вошла со свечой, чтобы прибрать их, и, увидав Беллу, в страхе отступила перед ней, как перед привидением.

— Что с вами, госпожа Ниткен? где моя мать? — спросила Белла.

— Ах ты, господи Иисусе, — завздыхала старуха, — что же это я так испугалась? Верно, вы что-нибудь забыли тут, милая барышня? Ай-ай, это надолго вас задержит! Далеко ли вы уже отъехали? У меня ведь все было бы в полной сохранности, будь то даже целая мерка чистого золота.

Белла не могла взять себе в толк ее слов; она спросила опять о своей матери, куда та уехала, и была немало смущена, когда госпожа Ниткен заявила ей, что ничего о том не знает. Вспомнив при этом о допросе, учиненном ей эрцгерцогом, старуха смекнула, нет ли тут какой-нибудь тайной договоренности с ним, и так как она маловато получила с него, или вернее с Адриана, который распоряжался деньгами, то постаралась воспользоваться своим открытием, чтобы вознаградить себя за убытки.

— Эх, — сказала она в заключение, со странной суровостью посмотрев на Беллу, — вот уж не ожидала я такого дурного поведения от такой приличной барышни! Чорт возьми, я не потерплю, чтобы из-за этого страдало мое доброе имя, девичья скромность должна быть на страже; не избежать тебе публичного наказания в предупреждение другим!

Белла вся задрожала от стыда и досады. Она больше ничего не видела и не слышала; только что она была счастлива, и вот ее, беспомощную, неискушенную жизнью, поносят, как презренную тварь; ей прямо не верилось, что она та же самая, прежняя Белла, — так ужасалась она своему положению. Не несчастье, но позор, казавшийся ей таким близким и неизбежным, — вот что лишало всякой уверенности благородную ее душу; плача, она опустилась на стул.

Госпожа Ниткен ждала, когда отчаяние еще глубже овладеет душой Беллы, чтобы подготовить ее к предложению остаться здесь для развлечения двух старых почтенных особ. Услышав это, Белла не заподозрила ничего дурного и, думая, что она должна будет им только прислуживать и подавать на стол, охотно согласилась на это, чтобы, избегнув всяких дальнейших оскорблений, на следующий день возвратиться к старой Браке. И, затаив пока свои обиды, она решила потом отвести свою душу старой Браке.

Госпожа Ниткен была очень довольна таким любезным согласием Беллы. Увидав Беллу, оба старичка глаза вытаращили на дивную ее красоту и стали извиняться, что вошли в ее комнату: кто мог бы ожидать найти в распоряжении госпожи Ниткен такую юную, цветущую красавицу? Когда же Белла рассеяла это заблуждение, робко заметив, что она приставлена им прислуживать, то носы и щеки обоих старичков покраснели от мгновенно охватившего их любовного жара и ревнивой боязни, что не он, а другой ухватит этот лакомый кусочек; каждый из них поднял брови и стал замышлять разные хитрости, как бы устранить другого, заплатив лишнее госпоже Ниткен или иным способом. Покуда они попивали вино из высоких бокалов и играли в шашки, то один, то другой пользовался моментом, когда противник обдумывал ход, чтобы украдкой перекинуться словечком с госпожей Ниткен, которая, в блаженном ожидании все большей и большей надбавки цен на бедную Беллу в этом аукционе, выдумывала всякие препятствия для обладания ею. Белла была слишком умна по природе, чтобы не видеть опасности, какой подвергается ее любовь и свобода; старички уже позволяли себе с ней некоторые вольности, и она стала обдумывать способы ускользнуть из дома. Но что ни приходило ей в голову, за ней слишком зорко смотрели, и ей нельзя было ни под каким предлогом покинуть комнату.

Чем больше пили старички, тем больше расходились; они говорили о своих военных подвигах и уже начинали пререкаться друг с другом. Хозяйка опасалась, как бы не схватились они за свои старые ржавые шпаги и не перебили ее чашек и стаканов; поэтому она очень обрадовалась, услыхав под окном бродячих музыкантов, часто посещавших в те времена ярмарки в Нидерландах, которые распевали под стук ступок и рашперей, и позвала их зайти. Веселая толпа в масках и широких плащах вошла в комнату, оглядела присутствующих и, видя, как два старичка нежно взирали на юную девушку, запела о счастьи старости, которая еще может любить и быть любимой:

Дедушка, тебе ль не люб

Сок кроваво-алых губ?

Меду подмешай в вино,

Будет сладостно оно;

Пусть огонь горит живей,

Им амура отогрей:

Глянь, малыш беспутный вот

На ходульках к нам идет!

При этих словах Белла сделала вид, будто хочет особенно угодить старичкам, подошла к музыкантам и, сказала, что хочет участвовать в их пеньи, а поет она хорошо, но только просит их одолжить ей костюм и маску. Госпожа Ниткен пришла в восторг, видя, что Белла так легко примирилась со своей судьбой.

— Станцуй, милочка, — сказала она, — так, чтобы юбки развевались над головой, а я поднесу гостям по стаканчику малаги.

Белла воспользовалась этой минутой, чтобы предложить одной из певиц драгоценное бриллиантовое ожерелье, которое Корнелий тогда нашел в сапоге и надел на нее, и попросить взамен дать ей скрыться под ее маской, оставшись самой на ее месте. Женщине весьма улыбнулось такое предложение, несмотря на то, что дело могло кончиться немалым скандалом; но музыкантов было шестеро человек, для которых драки были столь же привычным занятием, как причесывание для других людей, и сами они ничего не теряли, кроме старых лоскутов, а выручить могли много. Переодевание быстро совершилось за ширмой, и Белла успела исчезнуть, покуда оба старых влюбленных дурака глаз не сводили с ее богатого золотого чепца и ожерелья, сверкавших на замаскированной женщине; женщина плясала, и ее прыжки так увлекали их обоих, что один за другим они повскакали с мест и бросились ей на шею. В конце концов они так ее растормошили, что маска с нее упала, и оба старичка пришли в немалый ужас, увидев незнакомое, поношенное лицо, злобно над ними насмехавшееся.

— Куда девалась Белла, мошенники? — вскричала госпожа Ниткен, но вместо ответа тяжелый удар кулака сбил ее с ног. Оба старика бросились ей на помощь, но с ними расправа была еще короче; дюжие парни заткнули им рты, отобрали у них туго набитые кошельки, которыми они хотели расплатиться с госпожей Ниткен, заперли двери снаружи и убежали из затихшего дома, где раннее утро застало все в полном разгроме после этого сумасшедшего дня; они достаточно разбогатели, чтобы не бояться преследования.

Тем временем Белла с такой быстротой бежала по хорошо знакомой ей тропинке в Гент, что не прошло и часу, как совсем выбилась из сил и тогда укрылась за кустом терновника, чтобы немножко передохнуть. Пьяный народ, возвращавшийся с ярмарки, проходил мимо нее, но никто ее не замечал, только собаки обнюхивали и облаивали ее; но так как кустарник, служивший межевой границей, ее скрывал и множество костей выдавали также назначение этого места, то долгое время никто не обращал на нее внимание. Она впала в глубокий сон, от которого очнулась лишь на следующий вечер. Словно сведенная судорогой, она не могла все еще пошевелить ни одним членом, ни открыть глаз, но в отдельные мгновения слышала доносившиеся до нее с дороги разговоры. Она слышала лай собаки, подобно тому как в темную, туманную ночь сбившийся с пути корабельщик вдруг с удивлением слышит его с незаметно приблизившегося судна; теперь она слышала также и голоса людей и догадалась по тому, как они говорили, что то были два полевых сторожа из смежных деревень. Один сказал:

— Слышь, Петр, мертвая баба лежит на твоей полосе!

— Будь так, — отвечал другой, — и придется нам хоронить ее на наш счет, уж я вкопаю большой камень здесь в землю, и земля, значит, наша, а граница пойдет по ту сторону.

— Нет, чорт возьми! — сказал первый; — смотри, как понатерся, а еще молоко на губах не обсохло. Я бы охотно навьючил ее на вас, ну, да уж верно придется обеим общинам вместе заплатить за похороны; много с этим возни и расходов, дойдет дело до ссоры.

— Слышь, старина, — сказал другой, — прежний наш сторож, рыжий Бенедикт, научил меня, что нужно тут делать; он говаривал так: найду я мертвеца, так сейчас же смотрю, какое у него лицо; ежели глядит он угрюмо, значит не хочет, чтобы у нас его хоронили; хорошо, воля его! сотворю крестное знамение над Шельдой, да и брошу его в нее: где прибьет его к берегу, там, значит, и место ему, — только смотри, паренек, чтобы никто того не видал!

— Слышь, Петр, а ведь он не дурак! взгляни, ежели по близости нет никого, так давай вместе подымем ее и снесем в воду.

Белла хотела закричать, но попрежнему не могла подать ни малейшего признака жизни; оба мужика уже ухватились за нее, но тут молодой сторож крикнул:

— Стой, клади ее скорей наземь! Чорт несет какого-то встрепанного молодца прямо к нам сюда с висельной горы, походим пока по лугам, через два часа смеркнется, и тогда нас никто не увидит.

С этими словами они разошлись каждый в свою сторону, а Белла от состояния несказанного ужаса перешла в состояние какого-то странного сна, в котором ей пригрезился отец, с дивной короной на голове, восседающий на египетской пирамиде, которую так часто он рисовал ей; но его ноги точно срослись вместе, а руки были положены вдоль тела, и она тихо спросила его:

— Ты уж не можешь протянуть мне руку, как в былое время?

— Нет, — отвечал он, — иначе я бы помог тебе, иначе я удержал бы тебя, раньше чем ты вырыла альрауна. Но радуйся, ты освободилась от него! Небо благословило тебя ребенком, который приведет на родину наш народ. Тебе еще предстоят страданья, но будь безбоязненна, как ночная роса, которая выступает навстречу солнцу и взирает на него, чающая, что оно возьмет ее отсюда.

Сонное видение исчезло, и она пробудилась. Солнце спускалось к закату; она уже могла встать на ноги, только все еще чувствовала усталость во всех членах. Медленно направилась она к городу и вздохнула, проходя мимо покинутого загородного дома, служившего верным убежищем ее юности; маленьким, тесным показался он ей теперь, и она поспешила к дому, из которого три дня тому назад выехала, волнуемая странными ожиданиями. Доверчиво постучала она дверным молотком, ей отворила знакомая служанка, и она кинулась ей на шею; но та отступила, не узнавая ее. Когда она назвала себя, девушка вскрикнула, уронила подсвечник и бросилась вверх по лестнице к хозяевам, громко крича:

— Господи Иисусе, Мария-дева! да ведь тут еще другая Белла!

Брака, Корнелий и молодая его жена, голем Белла, выбежали из комнаты взглянуть на гостью. Как описать их обоюдное изумление! Брака не могла прийти в себя; голем Белла смотрела равнодушно, слишком уверенная в себе, чтобы усумниться в своей личности. Белла плакала; в полном изнеможении от усталости, от голода, она почти не в силах была поднять глаза. Корнелий, который вдруг увидел себя обладателем сразу двух жен и совершенно не мог понять, как это случилось, раз женился он на одной, прыгал словно горящая лягушка, как это называется в фейерверке, от одной к другой, с руганью и проклятиями, сам толком не зная, что сказать. Служанка и Брака первые высказались за то, что наша Белла и была подлинная Белла, но Корнелий с жаром стал возражать им, потому что разнаряженная голем Белла нравилась ему больше, чем настоящая, одетая в лохмотья бродячей певицы. Белла скромно попросила лишь приютить ее на ночь и накормить, так как она изнемогает от усталости, а на другое утро, конечно, сможет двинуться дальше, если она их стесняет. Но даже этого не хотела допустить голем Белла, которая, как мы знаем, кроме немногих мыслей истинной Беллы, переданных ей зеркалом и как бы наизусть заученных ею, унаследовала настоящее еврейское сердце и теперь, опасаясь, что незнакомка оттеснит ее или же потребует на себя лишних расходов, вскричала: если она сейчас же не покинет добровольно их дом, если она намерена воспользоваться во вред ей своим мнимым с ней сходством, чтобы поделить с ней любовь ее мужа, то она собственными ногтями раздерет ее фальшивую, лживую физиономию.

— Хорош муж! — воскликнула она, угрожающе повернувшись к Корнелию; — ты все стоишь и не свернул до сих пор ей шею? Это доказывает мне всю твою подлость и твою связь с ней. Вот стукну я вас головами друг о друга, чтобы навек отбить у вас, прелюбодеев, охоту целоваться!

Корнелий, не на шутку испугавшись ее угроз, решил изобразить еще большую ярость, чем на самом деле испытывал, поднял свою палочку и закричал:

— Несчастная, поплатишься ты у меня за это!

Брака еле удерживалась от смеха, глядя на его дурацкую физиономию разъяренного рогоносца; но Белла уже успела украдкой сбежать вниз по лестнице, а Корнелий, ударив по перилам, отступил в комнату и сказал:

— Я-таки хватил ее разика два, будет всю жизнь помнить!

Голем поцеловала его в награду за это и назвала своим милым муженьком, а он и не догадался, что выгнал прочь дивную Беллу ради глиняной куклы, ибо, увы! в свадебную ночь голем Белла раздавила по неведению оба его затылочных глаза, так как не подозревала, что у него на затылке — глаза. Такие беды часто имеют место при наличии каких-нибудь необычайных свойств; я вспоминаю одного оратора, отличавшегося необычайным одушевлением, который совершенно лишился этого свойства, после того как слушатели в виде опыта однажды облили его холодной водой в самый разгар его вдохновения.

Белла решила теперь искать приюта у эрцгерцога; она уже издали узнала его замок, который возвышался над всеми другими домами, и хотя сильно билось ее сердце, и дрожали колени, и язык почти отказывался ей служить, все-таки ей удалось объяснить привратнику, что ей необходимо говорить с эрцгерцогом. Старик-привратник был всецело предан старому Адриану, который тщательно оберегал невинность своего принца в интересах его здоровья и долголетия. Он проводил Беллу в одну из комнат, а сам, не говоря ни слова, пошел к Адриану и донес ему, что какая-то подозрительная девица спрашивает эрцгерцога. Адриан только что расположился поужинать жирным жареным петухом в своем рабочем кабинете, где любил вечерком закусить в одиночестве; гневно нахмурив брови, он приказал ввести девушку. Войдя, Белла сначала встревожилась отсутствием принца, но вид крепкого, почтенного Адриана очень успокоительно на нее подействовал. Она взглянула на него и могла только произнести: — Любопытно, любопытно!

Она увидела жаркое и, не в силах бороться с голодом, пододвинула стул к столу, села против Адриана, отрезала себе кусок и принялась есть с аппетитом человека, два дня ничего не бравшего в рот. Адриан покачал головой, повторил в свою очередь: — Любопытно, любопытно! — затем предложил ей вареных плодов в виде гарнира и налил стакан вина.

— Странная ты девушка! — продолжал Адриан; — скажи, когда ты родилась? Я бы хотел исследовать твой гороскоп.

— Ах, государь мой, — отвечала Белла, — я хорошенько сама не помню, слишком я была глупа в то время.

— Любопытно, любопытно! — сказал Адриан; — но как же звали твоего отца?

— Ах, бедный мой отец, — сказала Белла, — если бы он сам знал это!

— Любопытно, любопытно, — сказал Адриан; — ну, да мне нет дела до твоих тайн.

— Но скоро ли придет эрцгерцог? — спросила Белла.

— Любопытно, любопытно, — сказал Адриан, — ты, верно, хочешь, чтобы я провел тебя к нему; этого нельзя.

— О, батюшка, — стала улещивать его Белла, — ну, сделай это! Я должна поговорить с ним, проведи меня к нему, он наверное обрадуется, я ведь так его люблю.

— Странная девушка! — прошептал про себя Адриан; — она смотрит на меня как на любовного гонца; как знать, если я сведу с ней моего легкомысленного принца, не привяжется ли он к ней; вряд ля еще долго удастся держать его в стороне от женщин, и сколько их только и ждут, чтобы совратить его, а эта, повидимому, еще совсем юна и невинна.

Чтение древнеримских поэтов научило Адриана мудрой религии природы.

— Что ты там говоришь про себя, милый батюшка? — спросила Белла.

— Я тебя скоро отведу к эрцгерцогу, — сказал Адриан, — только подожди немного, а если устала, отдохни на моей постели и расскажи мне доверчиво, откуда ты; поверь, я сохраню это в тайне.

Белла почувствовала к нему полное доверие; она откровенно рассказала ему все о своей судьбе, одно только утаила — как она встретилась с принцем в Бёйке, объяснив, что потеряла старую Браку в толпе. Выслушав ее рассказ, Адриан погрузился в глубокое раздумье и занялся разными вычислениями, во время чего Белла заснула. Когда вычисления опять указали ему на какое-то замечательное предназначение Беллы, он подошел к ее постели, тихо склонился над ней и с изумлением стал смотреть на нее; странно вообще было ему видеть, как на его твердом аскетическом ложе спала девушка.

Наконец он услышал шум возвращения эрцгерцога, который был на ужине у графа Эгмонта; выждав несколько времени, он неприметно для Беллы покинул ее и направился в его спальню. Ценрио, удивленный его появлением, сделал ему знак ступать тихо, потому что принц вернулся очень утомленным и сразу же погрузился в глубокий сон. Адриан приблизился к постели, взглянул на светлорусые волосы принца, стянутые по обыкновению золотой сеткой, и отошел на цыпочках, делая рукой знак, призывающий к тишине. Ценрио еле сдерживал смех, кусал себе палец, хватался за живот и даже ногу поднял от восторга; рискованный обман удался, и Адриан принял чучело за настоящего эрцгерцога, который тем временем, упустив свою живую Беллу, напрасно искал любовных утех, которыми так щедро она его одарила, у этой безжизненной куклы, ее голема. Дело в том, что еще утром он при посредничестве Ценрио уговорил голема Беллу, которая, кроме любовных мечтаний настоящей Беллы, обладала также низменной еврейской душой, принять его у себя ночью, усыпив предварительно переданным ей сонным зельем своего корневого человечка. Брака также участвовала в заговоре и должна была занять ее место на постели, потому что малыш был настолько ревнив, что даже во сне держал все время ее за палец; любовные ласки его выражались единственно только в том, что он иногда целовал этот палец.

Эрцгерцог пробрался в дом, когда малыш, все еще упоенный своей второй Беллой, только-только стал засыпать; и ему пришлось долго ждать, пока голем Белла смогла, наконец, освободиться и выйти к нему; он сгорал от любопытства узнать, как все произошло, как она вышла замуж за господина Корнелия и как получилась голем Белла, которую он заказал сделать тому еврею, чтобы обмануть ее мужа. Голем Белла отвечала на все вопросы так естественно, что не возбудила в нем ни малейшего подозрения, что она-то сама и есть эта кукла, особенно же потому, что он не допускал возможности, чтобы какое-либо притворство способно было своей обманчивой внешностью обмануть его проницательное зрение. Она рассказала ему, что Корнелий, подозревая ее в связи с эрцгерцогом, сначала был очень зол на нее, а затем насильно заставил ее обвенчаться с ним в ближайшем селе, но она надеется, что любовь эрцгерцога вознаградит ее за это. Впрочем, таинственный час свидания не располагал к дальнейшим объяснениям; сам эрцгерцог легкомысленно прибегнул к колдовству, чтобы удовлетворить свои вожделения, и вот он же на этот раз стал его жертвой; в любви все должно быть благородно, и любой обман, подобно фальшивому камню в драгоценном кольце, может вызвать чувство недоверия; да разве эрцгерцог сам не обманул Беллу, овладев ею с помощью колдовства? Не только любовь, но и жажда мести за воображаемый обман заставила его так дико и несдержанно принести ее в жертву своей страсти.

Когда забрезжило утро, закаркали вороны, эти единственные певчие птицы больших городов, и Ценрио его разбудил, то он не мог понять, чего ему недоставало в его наслаждении; на сердце у него было печально и тяжело, не было того ликования, какое он испытал при расставании с Беллой в Бёйке; у него было даже такое ощущение, словно рядом с ним спало какое-то другое существо, и если бы она еще раньше не покинула ложа, то он наверное приподнял бы с чела ее темный локон и обнаружил бы на нем знак смерти. Он проклял эту ночь и поклялся никогда больше не возвращаться по этой дорожке, по которой прокрался он обратно в свой замок; тут только Ценрио рассказал ему, какой опасности он избежал и как Адриан чуть было не открыл его проделки.

Тем временем старый Адриан находился в еще худшем затруднении; не успел он покинуть набитую куклу эрцгерцога, как им овладели угрызения совести за потворство любовной связи эрцгерцога. И если бы он раньше не распорядился, чтобы привратник запер все двери и ворота замка, так как он уже выпроводил подозрительную девицу через заднюю дверь, то он без всякого сострадания выгнал бы Беллу. По всем корридорам стояла ночная стража, и он не избегнул бы злых сплетен, выпустив из своей комнаты какую-то девушку в такой поздний час; итак, ему пришлось смириться и предложить бедной, усталой Белле собственную постель на ночь, сам же он решил успокоиться на жестком ложе, дабы уберечь себя от всяких искушений. Но затруднения его возобновились, когда его непреодолимо потянуло к стакану воды, который Белла поставила у своей постели: то был единственный стакан воды, и жажда заставила его подняться на ноги и увидать Беллу, которая, разгоряченная крепким сном, лежала в пленительной позе, зарумянившись и быстро дыша. Никогда еще не приходилось ему созерцать такую красоту, и он сам не мог понять, почему так долго пьет свою воду и все никак не может отогнать одинокую муху, назойливо садящуюся на этого спящего ангела; наконец он весь проникся своеобразным религиозным чувством, которое до той поры лишь внешне было перенято его риторикой от римских поэтов. Сама Венера во плоти лежала перед ним; он тихо зашептал ей горациевы строки, и как знать, куда бы завела его эта изнеженная школьная мудрость, если бы, увлеченный ролью Адониса, он не увидел в зеркале своей тонзуры и седых волос. Он содрогнулся, ему представилось, будто он видит святого, который напился пьян перед смертью. Вздыхая, он улегся на свои жесткие доски, но не мог заснуть, ибо неотвязные мысли, то покаянные, то греховные, не покидали его; то придумывал он, как ему выйти из своего затруднительного положения, как избавиться от Беллы и в то, же время позаботиться о ней, то казалось ему, что он не может расстаться с ней. Блуждая взглядом по комнате, он увидел одежду мальчика, который долго прислуживал ему, но в конце концов был им прогнан за баловство; она показалась ему подходящей, чтобы в ней незаметно вывести девушку из замка.

Когда Белла проснулась, протерла свои большие глаза, спросила испуганно, где она находится, и готова была уже разрыдаться, — только тогда мог успокоиться добрый старик. Он прочел над ней Ave Maria, слова которой она благочестиво повторила за ним, затем сказал ей, что она должна запастись терпением и что совесть не позволяет ему провести ее к эрцгерцогу; но он позаботится о ней, только она должна указать ему, где можно было бы устроить ее, так как сам он никого не знает. Его прежний служка жил у бедных родственников и приходил по утрам и по вечерам, чтобы исполнять разные его поручения; если она согласна носить его платье, то в костюме мальчика могла бы оказывать ему те же услуги, потому что чваные придворные лакеи плохо ему прислуживают. Белла согласилась на все, что предложил ей старик, ибо таким образом ей представлялась возможность переодетою видеть эрцгерцога, а это было ее единственное желание; она поспешила облачиться в новую ливрею, но совершенно не знала, как надеваются эти штаны и камзол со всеми своими прорезями, петлями и крючками, так что престарелый прелат, смеясь, принужден был помочь ей. Она сказала ему, что намерена возвратиться в загородный дом и там укрыться; своей коже она умеет придать такой смуглый оттенок посредством разных растительных соков, что никто не примет ее за девушку. Адриан мог оценить мудрость ее народа, сказывавшуюся во всех ее словах, но он все еще продолжал опасаться какого-нибудь предательства и вздохнул облегченно, лишь когда увидел, как, выйдя из замка, она пошла через площадь, где мальчишки, гонявшие обручи, стали звать ее, думая, что это их старый товарищ, прежний служка Адриана.

Тем окончились его страхи на сей день; теперь он поспешил к эрцгерцогу и, застав его еще спящим после бессонной ночи, стал трясти его за плечо и произнес ему длинное назидание о лености и о том, что в ней, как в бездонном море, добродетели негде бросить якорь и спастись от гибели. С вечера он не хотел его беспокоить, ибо полуночные часы — лучшее время для сна, когда один час более ценен для тела и души, чем два последующих; теперь же, когда солнце светит ему прямо в ноздри, храпеть в высшей степени неприлично.

Он мог бы часами продолжать свою речь, а герцог только поворачивался с одного бока на другой, не думая просыпаться, так что почтенный старец, наконец, поднялся в недовольстве и стал приводить Ценрио доказательства, что предполагаемое сочинение Петра Ломбарда, найденное им в Бёйке, либо подложно, либо относится к тому периоду жизни философа, когда тот уже расстался с своими идеями и утратил свой гений. Ценрио притворился крайне изумленным; в душе же плут потешался, что это книжное барахло вызвало столько ученых изысканий; затем он спросил Адриана о замечательном сочетании светил, которое тот наблюдал в Бёйке, и Адриан разъяснил ему, что в ту ночь был зачат могучий властитель на Востоке, но где именно — он не может узнать. Ценрио подумал про себя, что и в этом отношении он гораздо лучше осведомлен, хотя некоторые вещи путались у него в голове и ему не удавалось срифмовать их друг с другом, может быть, потому, что природа хотела в данном случае ограничиться только ассонансами; не мог он разгадать, где же осталась голем Белла, не знал он также о возвращении Беллы к старой госпоже фон Брака после того, как она покинута была ею в объятиях эрцгерцога. Все это были вещи, которые за недостатком времени и из-за постоянного присутствия свидетелей он еще не имел возможности обсудить с эрцгерцогом.

После того как старше оставил комнату со словами: любопытно, любопытно! дорого бы я дал, чтобы открыть, кто такое это чудесное дитя, — Ценрио обратился с расспросами к эрцгерцогу, который немало изумился тому, что он даже в пылу наслаждения не переставал тосковать по какой-то другой, утраченной Белле.

— Конечно, утрачена та, которую я любил, которая у врат моей жизни, как нежная заря, исчезла в лучах солнца; вместо ее божественного образа я обнимал земное создание, которое возбуждает во мне низменную страсть, но отвращает мое сердце. Ах, почему на меня устремлены глаза миллионов! Был бы я бедным пилигримом, странствовал бы по миру, ветры внимали бы моим жалобным песням, и пустился бы я в поиски за ней, которой принадлежу навеки, а не нашел бы ее — уединился бы со своей печалью в тихих часовнях Монсерата! Вот о чем я мечтаю, Ценрио, и раз не могу достигнуть этого, то и не выполню многого, чего мир ждет от меня.

Ценрио принадлежал к разряду превратно мыслящих придворных наставников, которые хотели бы уберечь, как от сквозняка, от всякой серьезной мысли вверенную им молодую жизнь. Они считают, что воспитывать следует в удовольствиях, но сколь мало удовольствий доступно принцу и от сколь многого должен он отрекаться! Шутка остается за дверью, серьезность же, как старый домовой, господствует в замке. Ценрио обещал эрцгерцогу собрать в Бёйке все сведения, необходимые для разрешения загадки, и спешно отправился туда.

Тем временем господин Корнелий явился в замок, приказал доложить о себе эрцгерцогу, и последний принял его, так как обещал голему, для того чтобы упрочить связь с ней, дать какое-нибудь назначение малышу, ежели тот представит свидетельство от многих особ своего сословия в том, что он действительно — человек.

Наш паренек бегал уже все утро по городу, собирая от дворян письменные подтверждения того, что он — человек, причем, однако, к своему удивлению видел, что у всех в большей или меньшей степени тут оставались сомнения на его счет. Свидетельства всегда выдавались ему только в условной форме. Так, барон Вандерлоо сказал о нем: сидя за столом, он, правда, может сойти за порядочного человека, но только он никогда не должен вставать из-за стола, ввиду несоразмерной короткости своих ног, которая придает ему вид одетой в платье таксы. Господин фон Мейлен заявил, что он был бы во всех отношениях безупречен, но только его мать, должно быть, обладала чрезмерно жаркою утробой, поэтому и случилось, что он, как слишком перепеченный и засушенный хлеб, потрескался и съежился. Граф Эгмонт написал в виде циркуляра: поскольку во время военных действий иногда бывает чрезвычайно важно скрыть от врага свои силы, то господин Корнелий мог бы с немалой пользой быть помещен в карман любого бравого солдата и оттуда, положив свой мушкет на пуговицу штанины, спугивать неприятеля совершенно неожиданными выстрелами из штанов солдата.

Такие и подобные отзывы с любезными пожеланиями успеха, выданные ему каждым, к кому он обращался, представил теперь малыш эрцгерцогу, который прочел их, еле удерживаясь от смеха, и затем обещал дать ему приличествующее назначение в новом своем полку, для которого он придумал особого рода каски, хорошо слышимые благодаря приделанным к ним бубенчикам и хорошо видимые благодаря двум длинным ушам по бокам их. Малыш был в полном восторге, что близится исполнение его желаний; шута он видел один единственный раз, только в Бёйке, и тогда принял его за военную персону и померился с ним оружием. Поэтому, когда эрцгерцог осведомился о его молодой супруге и пожелал с ней познакомиться, он почтительно пригласил его к себе. Торжественный прием в доме господина Корнелия был назначен на тот же день. Несмотря на неудовлетворенность свою последней ночью, несмотря на подозрение, что какой-то волшебный призрак потешался его любовью, эрцгерцог чувствовал непреодолимое влечение к этому голему. То было стремление иного рода, чем чаял он, но все же он не мог отрицать его, ни побороть в себе; для него было так же очевидно, что это его чувство требовало чего-то определенного, чего-то осуществимого, тогда как то, другое чувство, как греза, растворялось в бесконечности; и в этом душевном его разладе то бесплотное, то неуловимое, что питало его высокое, блаженное чувство, казалось ему пустым и презренным рядом с этой торжествующей, победу чувственностью.

Печально брела в та утро Белла к загородному дому, надеясь незаметно пробраться в него через известные ей одной отверстия в садовой ограде. Но близ кладбища повстречался ей бедный Медвежья шкура, который несколько замешкался на могиле, пересчитывая заработанные свои деньги; при виде Беллы он не мог сдержать слезы, схватил ее за руку и спросил, как поживает его милая, молодая госпожа, он-то ведь сразу заметил, что ее оттеснила та фальшивая кукла — ее копия, но из боязни лишиться службы не посмел ничего сказать. Белла просила его молчать об этом: после приема, оказанного ей по возвращении домой, она почувствовала такое непреодолимое отвращение к Браке, к Корнелию и ко всем, что впредь ни за что не поступится своей княжеской независимостью для городской жизни со всеми ее принуждениями; теперь она опять заживет в своем старом доме, пока не увидит своего народа свободным. Затем она спросила его, как все произошло и почему он не появился накануне вечером. Тогда он рассказал ей, что фальшивая Белла его выставила, чтобы позднее ввести эрцгерцога через заднюю дверь. При этих словах Белла заткнула рот Медвежьей шкуре; она не хотела дальше ничего слушать, раз эта гадкая обманщица отняла у нее последнее земное утешение — любовь эрцгерцога. Скорбь охватила ее душу, и только когда слезы хлынули у нее из глаз, она почувствовала, словно камень свалился у нее с сердца; она обняла Медвежью шкуру и больше часу не отпускала его от себя; счастье, что мало было прохожих, вето бы эта сцена обратила на себя внимание. Медвежья шкура скоро вновь принялся высчитывать в уме, сколько ему осталось еще служить, предоставив Белле лить на него слезы, подобно мельнице, которой нет дела до красоты водопада, лишь бы он двигал ее колесо. В конце концов, однако, спохватившись, что запоздает домой, и не находя никакого способа высвободиться, он раздавил упавшую с соседнего дерева подточенную червем сливу и сказал:

— Насколько счастливее такой вот червячок, нежели мы, грешные; чем дольше живет он, тем слаще становится плод на дереве; велика только его неблагодарность, раз все свои дела делает он в своей комнатке и тем губит собственное наслаждение жизнью.

Простоватый малый не подумал о том, что в своем собственном скопидомстве он недалеко ушел от червяка, поселившегося в благородном плоде. Белла была слишком опечалена, чтобы указать ему на это; но она выпустила его из объятий, и он поспешно ее покинул, свято пообещав ей на прощанье за небольшую плату каждую ночь приходить к ней и приносить, что ей понадобится.

Она не думала о том, что ей могло бы понадобиться, — ведь ей всего недоставало. Равнодушная ко всему на свете, пошла она, не заботясь ни о каких предосторожностях, к дому с привидениями и отомкнула дверь известным ей способом. Ее не тревожили никакие мысли об изменчивости ее судьбы; с тех пор, как эрцгерцог разлюбил ее, она чувствовала себя совершенно обесчещенной, лишившейся всякой уверенности и достоинства; она готова была его забыть и все же тревожилась о том, где он сейчас. И мысль о нем, еще больше, чем голод, привела ее вечером опять к замку, где, однако, на сей раз она нашла Адрианову комнату запертой, так как он занят был в ней диспутом с несколькими прелатами.

Покуда она стояла в нерешительности в темном замковом коридоре, подошел эрцгерцог и при слабом освещении принял ее за прежнего Адрианова служку, которого он давно привязал к себе разными маленькими подарками; он кликнул его, чтобы он взял факел и посветил ему по дороге к дому господина Корнелия. Белла поспешно исполнила его приказание, зажгла факел и пошла вперед. Эрцгерцог был в большом возбуждении: тайный друг его прибыл из Испании с достоверным известием, что дни его деда сочтены; тщетно старался избежать он смерти, переезжая из одного города в другой, как другие больные перебираются из одной кровати в другую. Карвахаль, Запара и Варгас возвестили ему в конце концов приближение смерти, и, желая исправить свою несправедливость по отношению к Карлу, он назначил регентом вместо Фердинанда кардинала Унненеса и признал бесспорным законное наследование Карла. В магнетическом кругу близкого владычества властный дух Карла не мог успокоиться, подобно магнитной игле при северном сияньи; вместе с тем он так был погружен в свои думы, что ни одного взгляда не бросил на Беллу, но, не обращая больше на нее внимания, пошел за светом факела и у входа в дом приказал Белле дожидаться его возвращения.

Бедная Белла! Она потушила свой факел, словно добрый гений, который уже ничем не может помочь. Суровый взгляд и тон эрцгерцога отняли у нее всю смелость, и она не решилась ни слова сказать ему; она отчаялась вернуть себе его любовь и погрузилась в тихую задумчивость; крики толпы музыкантов пробудили ее от горестного забытья. Она не слышала слов песни, в которой они просили о подачке, остановившись под освещенными окнами дома; воспоминание о ее спасителях из рук старухи встало в ее сердце вместе с воспоминанием о пережитом ею тогда страхе; она дрожала за свое будущее и вместе с тем не знала, что ей осталось еще потерять. Но в людях, предназначенных высшей десницей к великому общему делу и еще не сознающих этого, живет сдерживающая их внутренняя сила, которая на окружающих может производить впечатление робости; предчувствуя свой великий путь, они боятся подпасть под давящую силу порока, и лишь твердая сознательная вера может среди житейской суеты придать им ту смелость и уверенность, которые никогда не покидают их в великих событиях жизни. И Белла чувствовала при всем своем унижении попрежнему крепкую волю в себе. Она пугалась своей беспомощности, пугалась того, что может с ней случиться в толпе людей, шатающихся ночью по большому городу; она укрылась между колонн маленькой часовни богоматери, которая стояла рядом с ее бывшим домом, запущенная и неосвещенная. Труппа музыкантов, что распевала теперь перед домом, сильно отличалась, однако, в свою пользу от тех грубых бродячих певцов на ярмарке. Это не были ни нищие, ни воры, но молодые люди разных сословий, которые по вечерам собирались со своими лютнями и распевали всякие песни, кто какие знал. То, что они получали, они или сообща прокучивали под утро, перед тем как разойтись по домам, или же дарили той девушке, которую удавалось уговорить погулять вместе с ними. Эти певцы пользовались такою любовью в городах, что родители вечером не раньше могли уложить детей в постель, чем их шествие пройдет мимо дома, и если мальчики предпочитали барабан, возвещавший по вечерам замыкание городских ворот, и бежали за ним, то маленькие девочки любили больше слушать певцов и сопровождали их до угла улицы.

Много песен, веселых и печальных, пронеслось мимо ушей Беллы, не затронув ее, когда один молодой странствующий студент остановился перед образом богоматери, так что ярко освещенные окна дома осветили его печальное лицо; и тут он запел песню, распевавшуюся в те времена повсюду, выдавая своей трогательной интонацией, быть может, собственную судьбу:

Ночь вольная — на небосклоне,

Все потонуло в темном лоне,

И слезы катятся незримо,

Когда иду к окну любимой.

Слышны удары колотушки,

Больного бредовые речи,

Любовник плачет о подружке,

У гроба замерцали свечи.

Любимой нет на свете боле:

Сопернику супругой стала,

Храню любовь в сердечной боли,

Звезда сквозь слезы заблистала.

Свет за окном таит печали,

Свет звезд — любовных мук забвенья,

Густой туман окутал дали,

Меня опутали виденья.

Там в доме шум и ликованье,

Меня ж не приглашают к пиру,

Тому удел — лишь состраданье,

Кто бродит одинок по миру.

Ночь черная дала свободу,

Ночь черная дала свободу,

Встает заря на радость милой,

А мне сулит одну невзгоду.

Как радостно на месте этом

Зари всю ночь я ждал, бывало!

Теперь забыт я целым светом,

Как милой у меня не стало.

Все чуждо мне, луга и долы,

Под солнцем всюду я — бездомный,

Какой свет месяца тяжелый!

Ночь — слез источник неуемный.

Здесь он остановился, откинул плащ на руку, вытащил маленький фонарик, вынул из него горящую свечу и поставил ее перед образом богоматери; затем запел на другой лад:

Где я — то неизвестно матери,

Где я — не ведает отец,

Но возжигаю свет я богоматери,

Но верую в тебя, небесный мой отец.

Когда свет упал на юношу, то Белла припомнила, что видела его не раз перед своим домом, случайно выглядывая из окна на улицу. Не без оснований сочла она себя самое причиной его печали, догадываясь, что он считал ее замужней. И эта верная любовь оставалась ей неизвестной, тогда как любимец ее сердца, которому она так беззаветно предалась, легкомысленно обманул и покинул ее. Уж не отдать ли ему свою любовь, как милостыню? Она ведь больше ничего не стоила в ее глазах! и она бы спасла своей любовью благочестивую жизнь. Уже она готова была броситься к молящемуся юноше и открыть ему, кто она, и отречься от своего долга и своего народа, когда месяц, как свет маяка, показался из-за высокой пирамидальной колокольни, которая, как тень, стояла перед ней, и она подумала о пирамидах Египта и о своем народе и в этих мыслях почти забыла о собственной участи.

В это время мальчик, обходивший всех с тарелкой, к которой, была прикреплена свеча, подошел также и к ней; на тарелке она не увидела ничего, кроме нескольких груш и яблок, детских подарков, маленьких сбережений от ужина. Она чувствовала мучительную жажду и, думая, что ей предлагают, взяла несколько груш и отправила их в рот. Мальчик удивленно взглянул на нее, потом попросил заплатить за них. В смущении она схватилась за карманы, думая найти в них деньги; но там оказалась только оторванная пуговица, забытая прежним служкой. Когда она положила ее на тарелку, мальчик рассмеялся и подозвал к себе всю веселую компанию. Те сейчас же порешили, что если ему нечем заплатить, то он должен поподчевать их песней. Белла чуть не умерла со страху; все песни вылетели у нее из головы, а ее тянули и толкали. Наконец она ударилась о камень и тогда с болью душевной запела:

Кто ударился о камень,

Скачет вверх, а на устах

И ох и ах:

Пляской это назовете ль?

Сжег кого любовный пламень,

Шлет к небу вздох

И ах и ох:

Пеньем это назовете ль?

Как, боль, о тебе спою я?

Слишком пылает кровь!

Сердце кому отвесу я?

Кто возьмет его вновь!

Погибли и честь, и любовь.

Белла с такой тоской выжала эти слова из своего горла, что печальный певец поднялся с молитвы и, не взглянув на нее, вытряс всю тарелку с плодами и монетами ей в берет, который она смущенно поднесла к лицу, словно чашу со святой водой, и ее слезы стекали в него; узнай ее юноша — он бы дал ей еще больше, он бы отдал ей все, ибо он принадлежал ей. Но так прекрасна чистая любовь, что даже тогда она творит добро, когда высокая рука судьбы не сулит ей никакого успеха. Бедный студент почувствовал, сам не зная почему, душевное облегчение после своего доброго поступка. Скромность не позволяла ему взглянуть в глаза облагодетельствованному им человеку, и, запев свою прекрасную песню, он увлек прочь всю толпу, чтобы они не приставали больше, требуя новых песен, к бедному служке, за которого принимал он Беллу.

Оставшись одна, Белла опустилась на землю там, где стоял коленопреклоненным бедный студент, где он оставил свою свечу и букет. Цветы так нежно благоухали, а богоматерь так любовно смотрела на нее, что в ее взгляде она прочла прощение своему народу.

— О матерь божия, — простонала она, — отпустила ли ты нам наше прегрешение? Примешь ли ты нас в лоно свое, нас, изгнавших тебя?

Тут почудилось ей, что богоматерь кивает ей ласково, и сердце ее забылось в благочестивом созерцании, так что она почти и не услышала, когда около полуночи гости шумной толпой стали расходиться.

Двое подвыпивших пажей эрцгерцога рассказывали, что, когда маленький Корнелий заснул, усыпленный маковым соком, они засунули его под печь и подвесили за руки и за ноги, привязав их к четырем ножкам печи; жаль только, что ее не затопили, а то пренатурально мог бы он затянуть песнь отроков в пещи огненной. Так прошли они мимо Беллы, не заметив ее, да и она не взглянула на них; когда же, наконец, угасла свечечка студента, Белла словно перенеслась в другой мир, хотя глаза ее были попрежнему широко открыты. Она увидела у себя на коленях ребенка, похожего на эрцгерцога, а перед ним преклонялись толпы народов; и она забылась, ослепленная этим видением.

Но от экстаза пробудил ее милый ей голос эрцгерцога:

— Ну, просыпайся, мальчик, зажигай факел и свети мне!

Шатаясь вскочила она на ноги и увидела голема Беллу, которая со свечой в руках стояла в дверях, провожая эрцгерцога. Она была закутана в черный плащ. Эрцгерцог, для которого больше значили его чувственные привычки, чем высшие требования долга и любви, мало его заботившие, приблизился к ней и сказал:

— Значит, завтра вечером я опять буду у тебя, и послезавтра опять, и так все ночи, и даже дни, лишь только я стану свободным властелином могущественного народа, который, как и мы, забудет в радостных наслаждениях о глупостях жизни.

— Не забудь о жемчуге, что ты мне обещал, — сказала голем.

Белла уже засветила свой факел. Ее берет, наполненный фруктами, все еще лежал в часовне, и так как ее мальчишеский костюм был прикрыт плащом, то герцог вздрогнул от испуга, вдруг узнав и вспомнив ее такою, как он ее видел на рассвете в Бёйке; он провел рукою по лбу и воскликнул:

— Великий более, да их, ведь, — две!

— Как, ты опять здесь, ты, божье создание? так, опять я должна дрожать за свою жизнь? — вскричала голем и ринулась к Белле, намереваясь проткнуть ее золотой булавкой для волос, острой, как стрела.

Но эрцгерцог, перед которым в одно мгновение сразу открылась страшная правда, казавшаяся ему до той поры невероятной, удержал голема Беллу, схватив ее за разметавшиеся ее волосы; он увидал надпись эмет в верхней части ее лба, быстро стер первый слог, и в то же мгновение она вся распалась. Бывает, что работницу, копающую яму с песком, отзовут куда-нибудь, и она набросит плащ на свою песочную кучку, чтобы другие не трогали ее, — так и плащ голема Беллы прикрывал теперь только какую-то бесформенную массу.

Но ни эрцгерцог, ни Белла не проявили заботы об этом бренном сокровище. Эрцгерцог быстро подхватил Беллу, так что факел выпал у нее из рук, и в плаще своем понес к соседнему источнику, где окунул лицо и руки в свежую чистую влагу, чтобы стереть всякий след соприкосновения с этой лживой земляной куклой. Очищенный омовением, поцеловал он любимые губы своей настоящей Беллы, признался ей во всех своих заблуждениях и попросил ее в свою очередь рассказать ему, что с ней случилось и как она оказалась в этом платье. Белла снова обладала своим потерянным сокровищем, но все еще не могла отдышаться и только всячески старалась казаться веселой и радостной. То были прежние любимые черты, но их не покрывала та яркая цветочная пыльца, которая так легко стирается с невинного существа прикосновением любопытствующего мира, подобно тому как случается с бочкой благородного вина, которую долили несколькими каплями дешевого вина: вино не замутилось, оно сохраняет свой букет, но уже без прежней чистоты. Карл был весел, но больше старался быть веселым, чтобы вытравить в себе досаду на свою ошибку, которая все же нет-нет и напоминала о себе, когда минутами он не мог бороться с зевотой; в рассказе Беллы его так поразило ее приключение со старым Адрианом, что он больше ни о чем и не слушал, и Белле так и не удалось поведать ему о своем несказанном горе, о своей покорности судьбе и о тоске по Египту. Тревожимый радостными заботами о близкой власти, которые несколько охладили его любовный пыл, Карл решил в то же время сыграть веселую шутку с Адрианом, которого он намеревался для наблюдения за Хименесом послать в Испанию, дабы после своего торжественного назначения он хорошенько почувствовал, что его наставничество кончилось.

Как раз в эту самую ночь заседал государственный совет под председательством Адриана; к концу заседания Белла должна была войти в залу, принести жалобу на Адриана, что он ее бросил, и потребовать суда любви над ним. Видя эрцгерцога в таком веселом настроении, Белле и самой захотелось вместе со своим Карлом забыть обо всех печалях, хотя и слишком тяжело было у нее на сердце для подобных шуток; но она чувствовала свой долг забыть о всех обидах, особенно после того, как эрцгерцог обещал ей в дальнейшем позаботиться о ней и о ее рассеянном по миру народе.

Договорившись обо всем, они тихо прокрались в замок через заднюю дверь. Эрцгерцог предложил Белле подкрепиться и отдохнуть на его постели и долго не мог с ней расстаться, чтобы впервые принять участие в совещании о судьбах мира. На совете присутствовали Адриан, Шьевр, Вильгельм де Круа, его племянник и Соваж. Когда эрцгерцог вошел, то не без некоторого тщеславия заметил разницу в том, как его приветствовали. Каждый в душе соображал, какие выгоды сулит ему близкая смена правления. Для них Фердинанд, его дед, был не только болен, но уже мертв, погребен и забыт; все старались возбудить слепо доверявшегося им молодого эрцгерцога против испанцев, у которых всегда на первом месте их права и честолюбие, а не слава и могущество их государей. Эрцгерцога легко было убедить в том, что он и сам всегда думал; по высказанному уже ранее совету Шьевра было теперь постановлено приставить к Хименесу твердого и верного Адриана, и уже на следующее утро он должен был отплыть в Испанию, не дожидаясь подтверждения известия о смерти старого короля.

Когда с этим было покончено и все уже собирались расходиться, Карл внушительно произнес, что, став ныне сам себе господином, он принужден учинить суд над бывшим своим наставником Адрианом, дабы расследовать, соблюдал ли он по совести свой обет целомудрия. Все в изумлении взглянули друг на друга, Адриан же, который никогда не слышал, чтобы герцог говорил в таком тоне, и уверен был в своей невинности, настолько потерял всякое самообладание, что в гневе потребовал духовного суда и строжайшего следствия над собой.

— Судить мы не будем, — заявил Карл, — но только выслушаем свидетелей, ибо духовный суд может и не привлечь их к делу по своей хитрости.

С этими словами он подал условный знак, и Белла в ливрее кардинальского служки, робея, вошла в залу. У всех на глазах кардинал в то же мгновение густо покраснел; все прочие не понимали, зачем появился этот мальчик, пока эрцгерцог не потребовал от кардинала по совести ответить на вопросы: его ли это слуга? мальчик ли это? знал: ли он, что это девушка? не спала ли эта девушка в его постели?

Адриан настолько растерялся, что не мог произнести ни слова; вся его софистика, так помогавшая ему во всех спорах, вылетела у него из головы. Беспомощно он заявил наконец, что не намерен отвечать, так как он — жертва какого-то заговора и жестоко поплатился за свое добродушие. Ни эрцгерцог, ни Белла не могли дольше выдержать это зрелище. Эрцгерцог, смеясь, обнял Беллу и реабилитировал Адриана перед собравшимися, сказав, что он сам устроил свою возлюбленную на службу к Адриану, чтобы иметь ее ближе к себе. Адриан вздохнул свободно после его речи. Собравшиеся поздравляли эрцгерцога с так рано проявившейся в нем любовной изобретательностью, а Шьевр, охотно бы сделавший Карла любовником своей жены, чтобы еще больше забрать его в свои руки, громогласно уверял, что впредь ни за что не оставит жены наедине с эрцгерцогом. Тем временем эрцгерцог попросил Беллу пройти к госпоже де Шьевр, жившей в замке, и, распорядившись, чтобы ее одели в блестящие наряды, вернуться вместе с ней в залу совета; сам же он должен подписать несколько бумаг в связи с отъездом Адриана.

Эти бумаги служили лишь предлогом, чтобы получить время на размышление; противоположные желания боролись в его душе. Его волновали вопросы: к чему его обязывает любовь, к чему обязывает его положение, должен ли он жениться на герцогине Египетской, не поколеблет ли это его престола? Он не пришел еще ни к какому решению, как в комнате появилась Белла в сопровождении госпожи де Шьевр. Одетая в роскошное серебряное платье, узоры которого производили впечатление, словно все оно усеяно алыми цветами, с маленькой золотой короной на голове, она вызвала всеобщее восхищение своей уверенной осанкой, так что Соваж и Круа стали шептаться друг с другом о том, что вероятно это какая-нибудь принцесса, на которой Карл тайно решил жениться. Карл склонился перед ней, подвел ее к своему почетному креслу, но не мог ни слова произнести от волнения. Шьевр заметил его колебания и, желая угодить, дав ему время овладеть собой, подошел к нему и рассказал, что Адриан спешно удалился, потому что боязнь за свое доброе имя повлияла на состояние его желудка. Такой забавный успех его шутки мгновенно рассеял глубокую озабоченность Карла. Борьба чувств показалась ему несущественной и ненужной. Возможно, что подействовало на него и изнурение от всех хлопот этой ночи, когда он обратился к окружающим со словами:

— Торжественно объявляю Изабеллу, дочь Михаила, герцога Египта, единственной наследницей сей страны, повелительницей всех цыган во всех землях по сю и по ту сторону моря и разрешаю ей отправить их всех на родину в Египет, при условии, что она сама останется здесь как возлюбленная наша.

Белла, которая почти не вслушивалась в его речь и только с любовью смотрела на него, стараясь в то же время сохранить свою осанку и достоинство, при последних словах бросилась к нему на шею; теперь Карл мог уже больше не тревожиться, что Белла потребует бракосочетания с ним, и с сугубой нежностью поцеловал ее. Присутствовавшие испросили позволения облобызать ее руку, а Шьевр, старавшийся предупредить все желания своего повелителя, ходатайствовал, чтобы жене его дарована была милость оказывать и впредь гостеприимство принцессе Египетской, пока у нее не будет своего собственного дворца. Карл милостиво дал согласие на то, о чем недавно еще сам просил как о милости у госпожи Шьевр. Белла пошла со своей новой матерью в другую часть замка, а Карл обменялся еще несколькими словами с присутствующими. Было уже позднее утро, когда они разошлись. Птицы пели, а государственные люди отправились по своим постелям. Но Карл растянулся на дерновой скамье в замковом саду, где Белла увидала его из окна своей комнаты, и не мог заснуть.

В доме господина Корнелия тем временем уже началось великое смятение; очнувшись от своего тяжелого хмеля, он так стал бесноваться под печкой, что все домашние сбежались в самых легких костюмах. Все были более или менее пьяны, и потому никто не позаботился о хозяине дома, а Медвежья шкура даже забыл в эту ночь сходить к себе в могилу посмотреть на свои сокровища. Малыш, который висел, покачиваясь, и видел под собой изразцы, изображавшие море с кораблями, вообразил с перепоя, что он летит над морем, и уже готов был прихвастнуть этим. Когда же его отвязали и он шлепнулся носом в это море, то он вообразил, что погиб. И даже после того, как его подняли и пообчистили, он долго еще не мог отделаться от своих страхов. Наконец он пришел в себя и потребовал, чтобы его отвели в спальню. Но тут возникло новое замешательство, когда хватились его жены, от которой только и осталось следу, что сбитая постель. Ее исчезновение было для всех загадкой, даже для старой Браки и служанки, которые знали некоторые обстоятельства дела.

— Ей-богу, она взята на небо за свою добродетель, окно-то ведь отворено! — воскликнула Брака, и корневой человечек, вытаращив глаза, стал глядеть вместе с ней в окно, не увидит ли где-нибудь в небе пару ног. А Брака утешалась надеждой, что эрцгерцог где-нибудь приютил ее. Корневой человечек, которому пролетавшая ласточка уронила нечто в разинутый рот, отскочил от окна в припадке любовного отчаяния и, как безумный, принялся забавнейшим образом бегать и прыгать по всему дому. Обнаружив, что входная дверь еще отворена, он обрушился на Медвежью шкуру; когда же он увидал наружи плащ своей возлюбленной, прикрывавший кучу самой обыкновенной глины, то, сам не зная почему, почувствовал такой прилив любви к этой земле, точно она и была его утраченная; он тщательно собрал все комочки, отнес в свою комнату, стал без конца целовать их и старался опять слепить из них фигурку, которая была бы похожа на его утраченную. Это занятие дало ему некоторое утешение, а тем временем бесчисленные гонцы были разосланы им во все стороны, чтобы они обыскали всю страну и разузнали о ее местопребывании или, по крайней мере, о дороге, по какой она бежала. Однако никто не мог доставить ему никаких сведений, пока, наконец, Брака, решив, что больше ей нечего ждать никакой выгоды от любви эрцгерцога к голему Белле, сообщила ему, что Изабелла, принцесса Египетская, которая сейчас находится в замке и ради которой всем цыганам даровано свободное право открыто всюду показываться и зарабатывать себе хлеб, и есть его пропавшая жена. Маленький человечек прямо остолбенел от изумления, затем опоясался мечом и устремился в замок, чтобы потребовать от эрцгерцога объяснения.

Эрцгерцог милостиво принял его, выслушал, сказал, что призовет к ответу принцессу, и велел созвать совет. Малыш был чрезвычайно горд, что ради него поднялся такой шум; он с такой рыцарственной осанкой выступил на суде, так надменно смотрел, словно сквозь двойные очки, что едва даже узнал Изабеллу, когда она в красном бархатном платье, опушенном горностаем, а госпожа де Шьевр в белом камчатном, на котором спереди вытканы были Адам и Ева под яблоней, вошли в залу и заняли свои места. Эрцгерцог предложил господину Корнелию Непоту изложить свою жалобу. Наш истец не напрасно брал уроки риторики и вознамерился это всем показать и доказать; весьма патетически воззвал он к сочувствию женатых особ среди присутствующих, заговорил о счастье новобрачных и о блаженном, беззаботном покое, в котором обретают себе исход все стремления, дабы воплотить в первенце прекраснейшее, что только может произвести на свет молодая нетронутая сила в порыве ничем не тревожимой страсти, вследствие чего в людском обществе принято не делить родительское наследство между детьми сообразно их дарованиям, каковые всегда остаются под сомнением, но нераздельно предоставлять его перворожденному, жизненное превосходство коего основано на общих законах природы. И этого-то будущего его первенца, радость страны Хадельнской, грозит отнять у него легкомыслие его бежавшей супруги, не говоря уже о том, сколь пагубно должны отразиться на этой возникающей жизни все таковые треволнения.

— Дьявол говорит языком этого карлика, — тихо произнес Шьевр; — меня не так-то легко растрогать, но в его устах жалобы его звучат довольно-таки убедительно.

Малыш продолжал:

— Но как опишу я все мое горе, когда в ту ночь, что похищено было у меня счастье моей жизни, я на тревожном ложе своем плыл по широкому океану, а на другом доже потерпел кораблекрушение, — конечно, то было предзнаменование судьбы моего брачного ложа, — отчего и пробудился я затем. Как орел, распростерший крылья, паря над морем, созерцал я солнце, которое, однако, несомненно означает восстановление моего счастья.

— Да, правда, — воскликнула тут госпожа фон Брака, вызванная в качестве свидетельницы, — дурная то была проделка со стороны этих молодых вертопрахов, что привязали его под печкой. Взгляните только на него, какой он слабенький, скрюченный человечек, как он еще уцелел, когда его так вывернули наизнанку!

Эта добросердечная речь вызвала общий смех присутствующих, малыш же так разозлился, что обнажил свою шпагу, которую, однако, во-время отняла у него стража. После этого он, равно как и Брака, были по всей форме допрошены Ценрио, пока они не признались, что проживали в городе под вымышленными именами. Однако от притязаний на Беллу ни один из них не хотел отказаться; они потребовали, чтобы был вызван священник, который совершил брачный обряд. Долее Белла уже не могла сдерживаться; она с негодованием спросила их, забыли ли они, как выгнали ее из дома, после того как она была оставлена ими в руках у гнусной сводни в Бёйке; она спросила затем, заслужила ли она это от малыша, которого своими стараниями превратила из бесформенного корешка в маленького человечка.

Малыш и Брака попали в крайне тяжелое положение; но Брака мигом сообразила, как выйти из затруднения; не долго думая, она стала на сторону Беллы и заявила: все, что она говорила, было внушено ей страхом перед маленьким человечком, теперь же она принуждена сознаться, что под мнимым именем Беллы с альрауном была обвенчана некая другая особа, которая ныне неизвестно куда исчезла; присутствующую же здесь подлинную Беллу ей надлежит почитать, как принцессу, которой она и служила с самого ее детства. При этом она завыла, как стая голодных псов, и бросилась на колени перед Беллой.

Тут корневой человечек пришел в полное бешенство, швырнул оземь перчатку и поклялся, что будет биться с любым, кто посмеет оспаривать у него жену или называть его альрауном. Шьевр выступил тогда с заявлением, что, прежде чем допустить его к рыцарскому поединку, необходимо проверить, точно ли он является человеком, а затем дворянского ли он происхождения и христианского ли вероисповедания. Малыш отвечал, что у него есть слуга, по имени Медвежья шкура, который может подтвердить все, что здесь в отношении его оспаривается, и потому он ходатайствует о позволении привести его в суд. Это было ему разрешено.

Тем временем Брака успела разболтать, что альраун обладает свойством обнаруживать скрытые клады и уже не раз находил их. Шьевр весь насторожился и сказал эрцгерцогу:

— Сам бог посылает вашему высочеству министра финансов в лице этого малыша-альрауна, который может упрочить будущее ваше могущество; независимо от капризов Генеральных штатов, он дает в руки вашему высочеству средства обращать в вашу пользу всякую деятельную силу. Он будет душой государства; его гений сможет примирить вечно враждующие между собой божественные права и человеческие желания. Да здравствует эрцгерцог и его государственный альраун!

В эту минуту в эрцгерцоге сказалась та будущая мудрость, которая впоследствии руководила всеми его действиями; он милостиво кивнул Шьевру и задумался о том, как привлечь к себе это маленькое полезное существо. Его благоволение и доверие к Шьевру все возрастало благодаря неисчерпаемой изобретательности его ума.

На этот раз эрцгерцог очень радушно встретил малыша, когда тот вошел вместе с Медвежьей шкурой, который нес с собой брошеные одежды и начатое изваяние голема Беллы. Малыш пообещал бедному малому сразу выдать ему все остальные его сокровища, ежели тот клятвенно засвидетельствует, что существует лишь одна единственная Белла и что она без всякого с их стороны повода скрылась из дому после бракосочетания, оставив за собой только кучу глины, завернутую в ее платья и плащ; кроме того он должен был поклясться, что знал родителей альрауна, которые известны были в Хадельне как добрые христиане и дворяне древнего рода. Старый, мертвый, скаредный Медвежья шкура все это ему обещал; он выступил вперед и начал рассказывать по уговору свою вымышленную историю. Но когда и Брака, и Белла пристали к нему с вопросами, то недавно обглоданная часть его тела, как бы улучшенное издание его природы, стала давать ясным голосом совершенно противоположные ответы: человек — не человек, женился на Белле — прогнал Беллу из дому; все это так противоречило одно другому, что судьи, исписав целые кипы бумаги, пригнали его свидетельство ровно ничего не стоющим.

Малыш был вне себя от раздражения; он вырвал из рук совершенно растерявшегося Медвежьей шкуры платья и глиняное изваяние, вытолкнул его пинками ноги за дверь и поклялся, что вместо того, чтобы отдать ему его сокровища, он по мелочам раздаст их нищим, — что Медвежья шкура до дня страшного суда тщетно будет служить то одному господину, то другому, чтобы скопить их опять, — что тщетно он будет из-за какого-нибудь старого талера изменять одному господину ради другого, — тщетно он будет во время войны вербоваться то в одно, то в другое войско, чтобы только получить лишнее, — его лучшая свежая натура будет к великому мучению его прежнего тела раздавать и расточать все эти позорно приобретенные деньги, и так ко дню страшного суда он останется все тем же бедным, безутешным оборванцем, каков он теперь[2].

После того как малыш изрек свое проклятие, в досаде и отчаянии повернулся он к глиняному изваянию. Шьевр спросил его, кого оно должно изображать. Малыш указал на Беллу и горько заплакал; но кто мог бы в длинном огурце, вылепленном посреди широкой глиняной глыбы, узнать тонкий, изящно изогнутый нос красавицы Беллы. Впрочем, его любовь готова была пока удовлетвориться и таким личиком; нужно было удивляться, с какой нежностью потрогивал он увлажненную его слезами глину. Бедный Прометей! Он то-и-дело так свирепо взглядывал на Беллу, что эрцгерцогу стало страшно, как бы он не вырвал пламень ее очей, чтобы привить его своей глиняной глыбе. И еще опасался эрцгерцог, как бы не врос он своими ручками в глину и не вернулся бы в первобытное состояние корнеплода, унеся с собой в недра земли свое дарование добывать клады. И он и Белла давно уже догадались, что то были бренные остатки голема, и с жутью смотрели на них[3].

Старания малыша создать из своей глины подобие Беллы не вызывали в ней смеха. Доброе сердце Беллы испытывало сострадание; она просила поскорее прекратить торжественное заседание, ибо в конце концов она должна была себя самое винить в его несчастной участи, ибо ее дерзновенное любопытство вызвало его на свет из покойного лона земли.

— Чорта с два! хорошенький покой там в земле! — вдруг взял да и проговорился малыш из духа противоречия; — кроты, медведки, муравьи, право, терзали меня еще почище, чем все вы тут, вместе взятые!.

Шьевр заявил, что этого признания более чем достаточно, и покинул залу вместе с другими придворными. Эрцгерцог же похлопал малыша по плечу и сказал ему, что он должен теперь серьезно поразмыслить о всей разнице происхождения из корня и из княжеского рода, которая разделяет его и Беллу; и, конечно, ему невозможно было бы быть мужем Беллы, ибо, как сказано в Библии: жена да боится своего мужа, и народ, который ей повинуется, ни за что бы не потерпел его подле нее; но, правда, было бы возможно, и гораздо лучше для него, обручиться с ней морганатическим браком и жить с ней в одном доме в звании ее фельдмаршала, только не разделяя с ней ни стола, ни ложа; однако, чтобы заслужить такое высокое отличие, должен он обещать с неустанным рвением выискивать все скрытые сокровища и передавать их ему, эрцгерцогу, как покровителю будущего цыганского государства.

Малыш призадумался, затем воскликнул:

— Браво, вот это мне по вкусу, и я прыгнул бы вашему высочеству на шею, если бы вы были пониже ростом. Когда у меня будет собственная спальня, я, наконец, посплю спокойно; до сих пор я не знавал еще, что такое сон. Моя погибшая жена, — если она не та, что здесь, — не давала мне ни минуты покоя и стоила мне двух совершенно новеньких глаз, которые находились у меня на затылке и которыми я мог бы все предвидеть, если бы сумел их опять себе завести. Общий стол с моей прежней женой, — если она не та, что здесь, — также никогда мне не был особенно приятен; сколько бы я ни кричал, она всегда брала себе лучшие куски, и если я не сидел спокойно, то била меня горячими костями, равно как и суповой ложкой, по лицу.

Белла также не стала возражать против этого предложения, и тогда эрцгерцог послал к тому самому священнику, который уже раз обвенчал альрауна, и велел ему пригрозить, что посадит его на хлеб и на воду за совершение тайного бракосочетания, если он откажется повторить обряд в торжественной обстановке. Несчастный на все согласился с готовностью, и вечером, в присутствии немногих близких к эрцгерцогу лиц, была отпразднована морганатическая свадьба, которая в такой же мере обещала установить мирные и спокойные отношения между второстепенными лицами нашей повести, именно Бракой, Корнелием Непотом и скаредным священником, как и между нашими героями, эрцгерцогом и Беллой. Белла, однако, ничего с собой не могла поделать и так разрыдалась во время совершения обряда, что не могла выговорить своего согласия; тщетно Карл нежно спрашивал ее о причине ее слез, — она не могла привести иной причины, кроме той, что ей вспомнилась маленькая кошечка, которую она однажды утопила ради альрауна: в этом грехе она забыла покаяться. Так как это обстоятельство не составляло препятствия для свадебного обряда, то положили считать брак заключенным, и малыш уже в тот же вечер засвидетельствовал свою благодарность эрцгерцогу тем, что из одной замурованной ниши замка достал клад монет и золотых цепей, лежавший там свыше двухсот лет.

Эрцгерцог, оставшись вечером наедине с Беллой, совершенно неожиданно расстроился, вспомнив, как голем Белла рассыпалась в прах, а Белла с своей стороны не находила, в себе прежнего всецело доверчивого чувства к нему, так что оба даже порадовались, что их кровати были сдвинуты не так тесно, как в Бёйке. Эрцгерцог погрузился в дивный сон: ему грезилось, будто перед ним простерты ниц, в золотых цепях, найденных для него альрауном, испанские гранды, которые даже пред лицом короля дерзают не снимать шляп с головы; ему грезилось, что этими цепями он мог увлечь за собой многие тысячи солдат и всюду, где он с ними появлялся, всюду перед ним преклонялись. Между тем его соперник никак не мог заснуть от волнения, и его опять потянуло к глине, единственному оставшемуся у него сокровищу; вдохновленный своим счастьем, он с гораздо большим успехом принялся за работу; на этот раз все так похоже лепилось под его руками, что в восторге он отдал полное предпочтение этому своему собственному созданию перед любой богом сотворенной женщиной, которая, конечно, не могла бы подойти к прихотливым требованиям такого существа, рожденного в Фомино воскресение. Но наивысшее счастье из всех трех в рту ночь испытала Белла, когда в полночь какие-то дивные звуки привлекли ее к окну. Она услышала речь своего народа, вожди которого, рассеянные по белу-свету, теперь, когда эрцгерцог даровал им право свободного проживания в Нидерландах, поспешили к признанной своей государыне, чтобы приветствовать ее ночным пением и присягнуть ей в верности и любви до гроба.

Мы попытаемся передать в переводе это сердечное их приветствие, но прежде скажем еще несколько слов об их пляске. Они омочили свои руки и одежды в растворе фосфора, который в те времена был только им одним известен; они светились в облаках тумана, а там, где касались друг друга или терлись друг о друга. Это свеченье переходило в яркий блеск, который длился затем некоторое время, и в это время и началось пение:

Свершилось искупленье,

Нас возродило пламя,

Царица наша с нами,

И близко возвращенье;

Проснись, дорогая,

Напеву внимая,

Пускай о корону

Ударит твой скипетр,

Веди нас в Египет,

Внимая их звону,

По царскому праву,

По божью уставу!

В дыхании осеннем

Горят слезами очи,

И сердце страстно хочет

К родным вернуться теням.

Волна отливает,

Нам путь очищает.

Час творческой мощи

Настал для природы,

Покинули воды

Цветущие рощи,

И в песне любимой

Поют дети зиму.

Приди скорее, Белла,

Ты к верному народу,

Веди нас на свободу,

Покинь свой замок смело!

Черны его стены,

Он полон измены,

Бряцает оружье

Встревоженной стражи,

Но весело спляшем

В предутренней стуже!

Не страшно тенет нам,

Гусям перелетным.

Белла тоже принадлежала к породе перелетных птиц, которых ничто не может удержать, когда они услышат в воздухе голоса своих братьев, какой бы нежной заботой и любовью ни окружали их люди. Есть же ведь в полярных странах такие несчастные народы, которых не прельщают никакие радости и выдумки нашей зоны и которые, чуть завидят лебедя, бросаются в воду, воображая, что поплывут за ним в свою отчизну; и насколько сильнее этот порыв в человеке, более высокого и своеобразного склада, когда, как у Беллы, он одушевляется гордым царственным чувством. Она росла в Европе, как чужеземный цветок, который раскрывается лишь по ночам, ибо на его родине в эти часы бывает утро. Ее томление, ее тоска переполняли ей сердце, она не могла оставаться на месте, сама не понимая — почему; она любила эрцгерцога, любила его как в былое время, но с тех пор, что он и к другой испытал любовное влечение, как к ней, она чувствовала, что уносит с собой в даль его первую любовь; и лишь теперь она впервые стала сознавать, что это мнимое обручение, хотя оно и не нарушало нравственной ее чистоты, все же глубоко оскорбило ее, ибо отсюда явно обнаружилось, что намерения Карла жениться на ней были не столь святы и вечны, как ранее говорило ей ее царственное сознание. Какую цену имела для нее его мудрая рачительность о богатстве? Она знала лишь богатство бедности, которая всем обладает, ибо всем может пренебречь; она знала лишь свой народ, который презирал всякую награду от ее властителей и выше всего ценил всякий подвиг, содеянный ради нее.

Чувства боролись в ее душе, когда она приблизилась теперь к постели эрцгерцога и поцеловала его; проснись он — и она не смогла бы покинуть его, но во сне он оттолкнул ее от себя: ему грезилось, будто золотая цепь, на которой он вел за собой народы, все теснее и теснее опутывала его собственные ноги, так что он начал спотыкаться, и, боясь упасть, он оттолкнул ее от себя. Но она иначе поняла это в своем возбужденном состоянии и, подбежав к окну, выпрыгнула из него к своим, не задумываясь, высоко ли оно от земли; но, на счастье своего народа, она осталась цела и невредима. Ее комнаты были в первом этаже, и странствующий студент, которого любовная тоска по ней, после того как он узнал, что она находится в замке, привела в эту ночь под ее окно, принял ее падающую в свои объятия. Цыгане узнали ее, надели ей на голову корону, дали ей в руку скипетр и, незаметно для стражи, в полном молчании двинулись с ней и со странствующим студентом, которого они увлекли с собой, опасаясь, чтобы он их не выдал, за городские ворота, где сели на быстрых своих коней и по укромным тропинкам умчались прочь, спасшись от всякого преследования.

Когда эрцгерцог пробудился от своих сонных мечтаний о власти, которые так жутко закончились, и утренний свет улыбнулся ему, словно говоря: не верь своим грезам, они ведь не могут бороться со мной! — то он подумал, что действительно все страхи его были только пустыми призраками, сотканными в его воображении. Но кто же ткет их в нашем воображении? Тот, кто двигает звездами на небесном своде в вечной их смене и тождестве. Сокровище эрцгерцога лежало неприкосновенным возле его постели, и он стал тихо перебирать его, чтобы не разбудить Беллу. Однако уличный шум все громче и громче раздавался за окнами, а Белла все еще не просыпалась; он окликнул ее, взглянул на ее постель, но она была пуста. В тревоге он обежал весь замок, но не мог дозваться ее.

— Уж не рвет ли она цветы для утреннего букета? Не пошла ли она к ранней обедне, чтобы возблагодарить господа за свое счастье?

Но прошел час, а Белла не возвращалась; безуспешно эрцгерцог допрашивал о ней стражу, призвал Браку, но и та ничего не могла сказать. Старая Брака горестно плакала о прекрасной Белле — рушились все ее виды на будущее. Но все женщины одинаковы в несчастии: никакие требования приличий не в силах удержать их ропота, их голова занята только одним своим чувством, и ни с чем другим они не считаются. Вместо того, чтобы устрашиться гневного нетерпения эрцгерцога, Брака осыпала его упреками за жестокость, которую он проявил к Белле, обвенчав ее с малышем, что и повлекло за собой ее бегство. Пристыженный герцог молчал, он чувствовал, что она права, что его глупое благоразумие вырвало у него самое драгоценное, что было у него в жизни; он чувствовал, что старуха должна с таким презрением глядеть на него, с каким он сам никогда не глядел даже на маленького альрауна. Он приказал Браке удалиться, а затем положил ей пенсию, прося ее остаться жить при дворе, дабы у него было с кем говорить о своей Белле.

Бесчисленные гонцы, разосланные им по всей Германии, вернулись ни с чем: дед его Максимилиан, до которого дошли слухи о его страстной любви, приказал отовсюду их выпроваживать. Лишь гораздо позднее, когда Изабелла была уже далеко со своими цыганами, узнал он, что в Богемском лесу она разрешилась от бремени маленьким принцем, получившим при крещении имя Лрак (обращенное имя своего отца Карла), и что странствующий студент, скрывшийся вместе с цыганами, милостью Беллы стал одним из их вождей под именем Слейпнера. Ожидание этих известий послужило причиной непонятной отсрочки отъезда Карла из Нидерландов в Испанию, где дед его тем временем умер и грубая мудрость Хименеса легко могла бы вырвать гражданскую войну в его отсутствие.

Подучив эту весть об Изабелле, он очень бы хотел поехать вслед за ней, но где он мог найти ее? И мог ли он отказаться от своих юношеских мечтаний о власти? Все же тяжела стала ему теперь корона, которой любовался он до сих пор как украшением, и придворные празднества, прежде развлекавшие его, казались ему потерянным временем, подобно ударам часов, прерывающим своим звоном спокойное течение мечтательных мыслей. Если мы не ошибаемся, то многие его особенности, о которые разбились важнейшие его начинания, объясняются этим первым промахом его благоразумия: его равнодушие, с которым он начал править государством, предоставив Шьевру и его присным развратить Испанию своим взяточничеством; чувственные наслаждения, в которых он часто искал забвения, чем рано подточил крепость своего организма; вся неудовлетворенность и неудовлетворительность его жизни. Потребовалось много времени, потребовались великие события, как завоевание Новой Испании, коронование его императором, потребовался неутомимый противник, чтобы он не почувствовал полного отвращения к государственным делам; потребовался, наконец, альраун, чтобы нашла себе применение вся его кипучая деятельность.

Что же сталось с этим соперником его любви? Малыш приложил все усилия, чтобы отыскать след вторично утраченной своей супруги, но напрасно; впрочем, он раньше, чем Карл, обрел успокоение, неустанно трудясь над окончанием изваяния прекрасной Беллы. В тревожной своей тоске зашел Карл однажды утром в его комнату, испустил изумленный крик при виде необычайно похожей статуи и унес ее, не обращая внимания на мольбы и угрозы малыша, к себе в комнату. Пока он украшал ее там цветами и коленопреклоненный восхищался ею, обитатели замка услышали невыносимый шум, доносившийся из комнаты малыша; началось с проклятий малыша, но скоро стало слышаться все больше и больше голосов. Когда стража взломала дверь, раздался страшный удар, в комнате запахло серой, а маленький корневой человечек оказался лежащим на полу, разорванный на куски и без движения. Когда его тайно похоронили, Карл решил, что избавился от него, и все думали, что он окончательно уничтожен, на самом же деле в ярости своей он превратился в демона, и уже вскоре императору пришлось убедиться, что без великого покаяния ему не освободиться от его тягостнейшего присутствия.

Тщетно менял он резиденции и одеяния, тщетно предпринял он даже путешествие в Африку. Когда он полагал, что навсегда уже от него отделался, стоило только какому-нибудь дурному вожделению овладеть его мыслями, как сейчас же возникал рядом с ним альраун: то в виде сверчка, зовущего его из-за печки, указывая где он мог бы найти деньги и случай для осуществления своего намерения, то в виде паука, спускающегося с потолка на его письменный стол, то в виде жабы, пересекавшей ему дорогу, когда он гулял по саду; нередко жужжал он, пролетая в виде жука, вечерами и ночью кричал он голосом ночной птицы. Карл прислушивался и слишком часто слушался его голоса — горе нам, потомкам его эпохи! Если многое стало для него возможным благодаря этому духу, добывавшему ему деньги, то, с другой стороны, это привело к тому, что он рано окончил свое царское поприще и ему пришлось праведной жизнью, покаянием и молитвой отгонять от себя всякие дурные вожделения.

Будучи в Генте, подавленный воспоминаниями о своей первой любви и о ее закате, решил он торжественно проводить солнечный закат своей собственной жизни. Здесь со слезами благословил он своего сына Филиппа, простился с послами при своем дворе и до своего отъезда в Испанию зажил отныне уединенной жизнью отшельника. В день своего рождения стал он настоятелем учрежденного для него иеронимитского монастыря св. Юста в Испании; он думал о том, что в этот же день появился на свет и альраун, так губительно повлиявший на его жизненный путь, и говорил себе, что именно в этот день, в который он родился на землю, он должен вновь родиться для царства небесного. Его искренняя молитва была услышана, и его окровавленный бич, сохраненный по смерти его, как святыня, показывает каких трудов ему стоило освободиться от своей привычной излюбленной мысли; нас же, предки которых столь пострадали от его политики, все время возмущаемые и угнетаемые презренным сребролюбием альрауна и, наконец, погубленные разъединением Германии, которое он вызвал, как ни старался тому помешать, не обладая достаточным патриотическим чувством, — нас примиряет с его личностью повесть о неудачах его первой любви и его раскаяние, и мы видим, что только святой на троне мог бы побороть все превратности той эпохи.

Так и он сам почувствовал себя оправданным, когда, чтобы испытать, готово ли его сердце к великому переводу, который захватывает врасплох даже дряхлую старость, и в том случае, если она свыклась с мыслью о нем, и в том случае, если она нарочитой деятельностью старается отогнать о нем всякую мысль, — он приказал воздвигнуть себе в монастырском храме по своему собственному плану великолепное надгробие, изумительно выполненные галлереи которого, расписанные портретами его предков, увенчивались склепом, где должна была стоять его гробница. Он почувствовал себя оправданным, когда живым лег в эту гробницу, приказал поставить ее наверх, под похоронное пение, колокольный звон, в окружении черных свечей, и там сквозь земную крышу храма узрел Изабеллу, которая, неся ему утешение и любовь, встречала его на полях предвечных идей, где заблуждения человека вместе с телесным его бременем рассыпаются во прах. Она кивала ему, и он последовал за ней и узрел в светлых утренних лучах Изабеллу, указывавшую ему путь к небесам, и спросил присутствующих, неужели уже такой поздний день. Но архиепископ ответил, что еще — ночь. Тогда предал он свою душу в руки божий и умер.

Спросим свое сердце, как мы хотели бы умереть: конечно, смертью Карла, с возлюбленной нашей юности, подобно ангелу парящей между нами и солнцем, от которого мы отстраняемся, потому что оно слепит нас, — подобно цветному занавесу, так что даже тени рук, срывающих призрачные цветы, кажутся окрашенными. Это погребение Карла не должно нас пугать странной своей театральностью. Та же самая мысль, воплощенная в действие властителем мира, тревожит многие души, прожившие строгую жизнь; но она остается лишь мыслью и кроме того часто претворяется в заботу о распорядке действительного погребения, в которой не столь выражается тщеславие, сколь желание подобающим образом завершить жизнь, проведенную согласно определенным твердым принципам. Наше суетное время с пренебрежением относится ко всякому торжественному похоронному обряду, наши же благочестивые предки часто давали в единственное приданое невесте приличный саван, и пышная гробница завершала скромную жизнь. Кто дерзнет порицать это как причуду? Это было одним из выражений того единства, которое впечатляет нас во всей их истории, но живее всего — в памятниках многовекового их религиозного благоговения, которое воплощается в церковных зданиях старой Германии. Какое единство и согласованность всех отношений, как крепко все зиждется на земле, и, в то же время, все устремлено к небу, все ведет к нему, в дивной красоте завершаясь на грани его! Ввысь к небу устремляет церковь, словно руки молящихся, бесчисленные цветы и возвышенные изображения, все они направлены вверх ко кресту, который увенчивает здание, как эмблема завершения божественной жизни на земле, который, как высшее великолепие земли, вдохновляющее ее собой к бесконечным подвигам, только один и сверкает золотом, и никакое другое изображение или эмблема во всей священной истории, представляемой зданием храма, не дерзает им украситься.

Не только над погребением императора Карла, но и над жизнью его держало свой долгий посмертный суд потомство, однако лишь современники могут оценить властителя к концу его жизненного поприща, и сколь поучительными представляются тут суды над мертвыми древних египтян; но они не имеют отношения к нашему европейскому миру. Еще и поныне встречаем мы их в Абиссинии, еще и поныне потомки нашей Изабеллы на следующий день по смерти открыто выставляются, на троне при входе в пирамиду, служащую им местом упокоения, и каждый обязан высказать, что думает он об умершем. Также и над Изабеллой был произнесен этот посмертный суд; еще и поныне абиссинцы говорят об этом суде, который она еще при жизни велела держать над собой и вписать его в книгу; они показывают и поныне у истоков Нила ее изображение, где она всех их вместе держит в некоем решете, сквозь которое, словно бесчисленные ручьи, они сбегают на землю, в знак того, что хотя она и объединила разрозненные племена абиссинцев, или цыган, однако не могла помешать тому, чтобы вследствие внутренних раздоров они не разбежались в разные стороны. Мы обязаны этими сведениями знаменитому путешественнику Тавринию, подлинные слова которого мы здесь приводим.

Славная королева Изабелла призвала сына своего Лрака, зачатого ею от Карла согласно Адрианову предсказанию, своего полководца Слейпнера, последовавшего за ней бедным странствующим студентом, далее, всех сановников и старшин народных ко входу большой пирамиды у истоков Нила, которую она воздвигла себе для гробницы. Это было 20 августа 1558 года, в тот самый день, когда ее возлюбленный Карл живым созерцал свое собственное торжественное погребение, и она словно предчувствовала это, желая предварить свое расставание с жизнью подобным же суровым обрядом. Тогда объявила она, дружественно простившись со всеми, указав безутешному Слейпнеру на небеса, где его любовь получит богатое воздаяние, и прижавши своего сына к сердцу. Тогда, говорю я, ибо, много раз слышал этот рассказ, объявила она, что чувствует себя слишком больной и дряхлой, чтобы дольше стоять во главе правления, и так как она теперь перестает властвовать и как бы уходит из мира, то ее горячее желание и последняя ее просьба, чтобы древний священный обычай суда над умершими не откладывали до ее действительной телесной смерти, но чтобы каждый ныне же, покуда она будет лежать в своем гробу, прошел мимо нее и высказал о ней свое мнение, клятвенно подтвердив его и ничего не утаивая. Так объявила она, и так как никакие мольбы, никакие слезы не могли заставить ее изменить свое решение, то тут же все были приведены к присяге. Королева легла, всеми оплакиваемая, в свою гробницу, и каждый подошел к ней по достоинству и согласно обычаю и громко огласил для записи в королевскую книгу свое глубоко продуманное суждение. О блаженный день для праведницы! Сколь легки были порицания по сравнению с теми упреками, которыми так часто она сама себя осыпала! Священнослужитель, сообщивший мне об этом все подробности, прочел мне из старого пергаментного свитка, что с ней было при этом и как блаженно она скончалась во время сего суда над ней; из этого свитка я тотчас же дерзнул перевести этот рассказ на наш родной немецкий язык, причем, однако, мне иногда не хватало copia verborum[4], по каковой причине я дал снова пересмотреть свой перевод магистру Узену, который весьма его улучшил: «Она погрузилась во время суда в радостно-созерцательное состояние. Из тумана, все еще окутывавшего прекрасную страну, созданную ею, выступили перед ней сначала ближние блаженные сады, а в них снова спокойно играли счастливые дети ее гонимого народа; и фонтаны били там, где прежде крокодилы на сухом песке грелись на солнце; и красные и синие птицы пели там, где прежде шипели змеи. Далее показался перед ней зеленый луг, полный цветов, и ягнята, звеня колокольчиками, медленно двигались между стеблей, там, где прежде смерть подстерегала все живое в бездонных топях. И тогда потекла перед ней великая Река, река рек, девственный металл земного мира, блестяще полированный, как меч, и весла кораблей ее бороздили там, где прежде лишь рыба в мелкой воде дерзала плавать. Но прекраснейшее находилось по ту сторону, и как в затаенных мыслях своей души она мечтала неутомимыми стараниями для своего возлюбленного народа обтесать все отдельные камни в дворцы будущего могущества, так теперь уже воссияли ей по ту сторону замки и храмы будущих властителей, в свете восходящего солнца. Изумленная, она приблизилась к реке и стала смотреть только на ту сторону, где то, что в своих грезах чаяла она воплощенным, явилось ей осуществленным в действительности, и бросилась она в реку, и волна унесла ее, и вот она уже была по ту сторону — этим образом пытался благочестивый свидетель ее кончины выразить и объяснить блаженство ее умирающего лица».

Любвеобильная Изабелла! Невинной обрели мы тебя в малом кругу твоей юной любви, почему должны мы сомневаться, внимая рассказам путешественников, в том, что ты, и с высоты трона обозревая целый мир, осталась верной себе? Ибо что такое мир сей против той верности, которая, испытанная однажды, пребывает вовек неизменной? Твоя любовь не закатилась, будучи отвергнутой; единственный твой не понял, не оценил, не сохранил ее, и она обратилась к народу, который в твоей любви обрел свое освобождение. Никакое страдание, никакое раскаяние, никакое сомнение не отвратит твоего взора назад к тому, кого ты оставила, ибо он отказался от тебя; то, что чистую душу вдохновляет в одно мгновение, пребывает в ней непреложным законом навеки. Чистый образ юной жизни! мы обращаем взоры к тебе и молим: очисти нас от воображаемых страданий любви и от мнимых грехов нашего времени; посмертный суд людской не должен нас пугать, но кто не страшится судей в себе самом, неумолимой строгости мыслей, не поддающихся ни на какой обман, которым мы можем удовлетворить других, но не свою собственную духовную силу! Святая Изабелла, овей небесным дыханием пылающее мое чело, когда я буду держать суд над самим собою! — В небе стоит грозящая комета и накаляет осень до летнего жара, до какой же раскаленности доведет она весну! Утешься, душа, утешься и ты, мир, — тебе много обещано от господа!


Перевод М. Петровского

Загрузка...