Процесс по делу атамана Анненкова начался 12 июля 1927 года в Семипалатинске. Надежно охраняемый арестантский вагон, в котором его везли на суд, двигался сначала Транссибирской магистралью, потом югом Сибири и, наконец, Казахстаном и всюду вызывал необычайное возбуждение. Толпы людей, собиравшихся на станциях, слали проклятия в адрес атамана. Газета «Советская Сибирь» свидетельствует, что, начиная с Барнаула, везде находились свидетели его зверств. На станции Алейской толпа требовала беспощадного наказания. В Поспелихе поезд был встречен криками: «Где Анненков? Дайте его нам!»
Чем же навлек на себя этот белоказачий генерал испепеляющий гнев трудящихся? Чем он выделялся среди себе подобных?
Лютой ненавистью к Советской власти, чудовищными расправами над детьми, стариками, женщинами, жестокостью, для которой еще не придумано соответствующее слово. В 1920 году, гонимый красными войсками, Анненков оставлял Россию опустошителем, разорителем, убийцей. Военком одного из преследовавших его полков Красной Армии Василий Довбня писал в воспоминаниях:
«При позорном своем бегстве в Китай Анненков оставил за собой широкий и длинный кровавый след. На протяжении более двухсот верст, от села Глинского по берегам озер Ала-Куля и Джаланаш-Куля вплоть до Джунгарских ворот (последний перевал на пути в Китай), дорога была усеяна трупами... Около озера Джаланаш-Куль летают тысячи громадных грифов, прилетевших из соседней пустыни Гоби заканчивать кровавый мир «восстановителя мира и порядка»...
Зловещая память, оставленная атаманом и его ордой, взывала теперь, в канун процесса, к суровому возмездию.
Вместе с Анненковым перед судом Военной коллегии предстал также и начальник его штаба Денисов.
В обвинительном заключении говорилось:
«...Анненков Борис Владимирович, 37 лет, бывший генерал-майор, происходящий из потомственных дворян Новгородской губернии, бывший командующий отдельной Семиреченской армией, холост, беспартийный, окончивший Одесский кадетский корпус в 1906 году и Московское Александровское училище в 1908 году;
Денисов Николай Александрович, 36 лет, бывший генерал-майор, происходящий из мещан Кинешемского уезда, Клеванцовской волости, Иваново-Вознесенской губернии, бывший начальник штаба отдельной Семиреченской армии, холост, беспартийный, окончивший Петербургское Владимирское училище и ускоренные курсы академии Генштаба,
обвиняются:
первый, Анненков, в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооруженных отрядов, систематически с 1917 по 1920 год вел вооруженную борьбу с Советской властью в целях свержения ее, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 2 Положения о государственных преступлениях».
И далее:
«...в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооруженных отрядов, в тех же целях систематически, на всем протяжении своего похода, совершал массовое физическое уничтожение представителей Советской власти, деятелей рабоче-крестьянских организаций, отдельных граждан и вооруженной силой своего отряда подавлял восстания рабочих и крестьян, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 8 Положения о государственных преступлениях;
второй, Денисов, в том, что, находясь во время гражданской войны на начальствующих должностях в белых армиях и отрядах и будучи начальником штаба отдельной Семиреченской армии и карательных отрядов Анненкова, систематически...»
И — те же обвинения, те же статьи.
Анненков родился в большом барском доме на Киевщине, в семье отставного полковника из дворян-помещиков. Праздность, кастовый дух военщины окружали его с первых дней жизни. В восемь лет он надел вожделенную военную форму (пока еще кадетского корпуса) и уже никогда не снимал ее. После кадетского корпуса — Александровское военное училище в Москве, чин хорунжего и казачья сотня в Туркестане, война 1914 года, чин есаула и та же сотня в районе Пинских болот. «Георгий». Георгиевское оружие.
Номер издававшихся в Петербурге «Биржевых ведомостей» со словом «революция» через всю полосу озадачил Анненкова. Николай II отрекся от престола. Рухнуло то, чему Анненков присягал и молился. Даже приход к власти Временного правительства, далекого от подлинных революционных преобразований, был для него трагедией.
Что делать?
О том, куда ступал дальше конь атамана, можно судить по запискам «Колчаковщины» — четырнадцати листам машинописного текста, приобщенного к делу в отдельном пакете. Автор записок — Анненков, хотя и написаны они от третьего лица.
После февраля отряд его несет полицейско-комендантскую службу в Осиповичах, Барановичах, Слуцке. С победой Октября большевистское командование предписывает отряду разоружиться и убыть в Омск для расформирования. Анненков следует к месту назначения, но оружия не сдает. Омск — ультиматум: доложить о причинах неисполнения приказа, разоружиться немедленно, полно, безоговорочно. И на отказ Анненкова следовать этому требованию — решение Совказдепа (Совета казачьих депутатов): объявить отряд вне закона со всеми вытекающими из этого последствиями. Анненков уходит в подполье.
Пользуясь отсутствием у Советов достаточных военных сил, он располагается в землянках под Омском и вступает в контакты с белогвардейской организацией «Тринадцать». Но уже вскоре кажущаяся сплоченность отряда оборачивается междоусобицей, недовольством, развалом. Казакам чужда окопная жизнь вблизи родных гнезд. Они тайно, а потом и открыто разбредаются по дорогам, вступают в красные полки. Чтобы поднять у подчиненных «боевой дух», Анненков ночью с горсткой оставшихся в отряде молодчиков предпринимает налет на войсковой казачий собор в Омске и, завладев так называемым «знаменем Ермака», уходит в Прииртышские степи.
Расчет атамана в какой-то мере оправдывается. Анненкова поддерживает кулацко-атаманская верхушка Прииртышья. Отряд пополняется, развертывается, а к началу мятежа белочехов в нем уже насчитывается 200 сабель.
Наконец отряд получает «настоящее дело»: боевые действия в составе колчаковских войск на Верхне-Уральском фронте, усмирение чернодольских и славгородских крестьян в Сибири, царствование — в полном смысле этого слова — на землях Семи рек в Казахстане... Отряд становится полком, дивизией, армией.
На четвертый день процесса суд исследовал вопрос о связи белогвардейского движения с иностранными интервентами и, конечно же, о военной и другой помощи ему со стороны Антанты.
Говоря о вкладе в интервенцию тогдашнего английского правительства, Анненков корил Колчака за посрамление «русского престижа», пытался создать впечатление, будто сам он вовсе не принимал помощи от интервентов.
Председательствующий спросил в этой связи, приходилось ли подсудимому принимать у себя представителей Антанты?
— Нет конечно, — ответил тот. — Я не мог терпеть их и потому не подпускал близко к отряду.
Член Военной коллегии Миничев показал подсудимому превосходно выполненный групповой снимок офицеров при регалиях и шпагах.
— Взгляните, подсудимый... Вот этот усатый, в центре. Не кажется ли вам, что это француз?
Анненков насупился:
— Я должен сказать да.
— Уполномоченный Жанена, не так ли?
— Да, Дюше, Дюкю, что-то в этом роде.
— Где сделан этот снимок?
— Здесь, в Семипалатинске.
Генерал Дюкю от генерала Жанена — это дотошная многодневная инспекция. Гость из Омска выстукивал и выслушивал военный организм, штабы и подразделения 2-го степного отдельного стрелкового корпуса, в состав которого по тогдашней схеме подчинения входили анненковские части. Позже схема подчинения стала с ног на голову. Поубавясь в численности от потерь, а главным образом от перехода солдат на сторону красных, 2-й степной корпус превратился в слабый, если не сказать удручающе обременительный, придаток анненковского отряда. Но и тогда «французская кепка», правда уже на другой голове, наведывалась к лейб-атаманцам, чтобы выстукивать, выслушивать, диктовать.
Как и другие белогвардейские генералы, Анненков был послушной марионеткой в руках интервентов.
Он не случайно стремился уйти от ответственности за преступления колчаковщины. Дело здесь не только в том, что на территории, занятой Колчаком, белогвардейцы восстановили царский бюрократический и полицейский аппарат, ввели грабительские налоги, то есть, говоря словами В. И. Ленина, установили диктатуру хуже царской, но еще и в том, что фактически власть была ими угодливо передана интервентам.
Колчак за счет вывезенного из Казани за границу золотого запаса получал от США и Англии кредиты на оплату военных поставок иностранным фирмам. В распоряжение монополистов были переданы все железные дороги, финансы, основная часть металлургической промышленности, право на эксплуатацию недр и т. д. Без всяких ограничений распродавались иностранному капиталу хлеб, леса и даже целые территории. Армия агентов мирового капитала скупала и расхищала русские народные богатства. В случае победы Колчака весь Урал и вся Сибирь, а в придачу к ним и вся Средняя Азия были бы захвачены интервентами, а Россия стала бы колонией крупных западных держав.
Все это полностью относилось и к Анненкову. Такую судьбу он и подобные ему готовили русскому народу.
Два венских стула за высоким парапетом, на стульях — подсудимые. И полукольцом за ними шестеро красноармейцев, в светло-зеленых фуражках, с винтовками. Анненков сидит нога на ногу, настороженный, бледный, с лицом будто вырезанным из бумаги. Некогда лихой атаманский чуб поубавился в пышности, сник, как, впрочем, сник и сам атаман. Перед судом вереницей проходили свидетели его злодеяний той поры, когда он стоял над ними с нагайкой, с клинком, высокомерный, нечувствительный к чужому страданию, в окружении лейб-атаманцев, давно утративший представление о цене человеческой жизни.
В. И. Ленин писал, имея в виду Колчака и Деникина: «Расстрелы десятков тысяч рабочих... Порка крестьян целыми уездами, публичная порка женщин. Полный разгул власти офицеров, помещичьих сынков. Грабеж без конца».
Подобные картины то и дело вставали на процессе Анненкова.
Перед судом — свидетельница Ольга Алексеевна Коленкова, пожилая крестьянка. Из-под линялого ситцевого платка выбивается седая прядь. Бугристый шрам пролегает через всю щеку. Она говорит медленно, трудно.
— Белые, вот его молодчики, — указывает она на атамана, — убили у меня двух старших сынов. Одному было двадцать два, другому — пятнадцать. А меня привязали за ногу к конскому хвосту. И погнали лошадь в сторону камышей. (В руках я малых детишек своих держала.) Всю спину до костей мне ободрали. Как я в памяти осталась — не знаю. Чую, остановилась лошадь и кто-то отвязал меня. Потом услышала: «Иди за нами». Я поняла, повели кончать. Привели в камыши, я перекрестилась, легла от слабости. Если бы это было днем, может быть, и прикончили меня, но это была ночь, ничего не видно... У одного ребенка, у мальчика, руку отрубили, так он и умер потом в больнице.
— Сколько ему было лет? — спрашивает председательствующий.
— Два годика, а второму четыре. Второму перебили спинку. Сейчас он горбатый.
Она молчит, подавленная, под властью тяжкого видения, вернувшегося через столько прожитых лет.
— А дальше что было, не знаю... Без памяти упала... И жива осталась. Забыли, видно, про меня, покуда детей мучили...
Жуткую картину являло собой и «усмирение» чернодольского восстания. У жителей Черного Дола, доведенных до отчаяния грабежами и произволом белых, оставалась единственная надежда: отстоять свою жизнь в бою. Восстание это сразу же перекинулось в Славгород, степной городишко, расположенный у большой дороги. В базарный понедельник, когда появление на улицах большого количества чернодольских подвод не привлекло внимания белогвардейщины, повстанцы ходко прошли краем базара и устремились к центру. Застигнутый врасплох, гарнизон белых пал, не оказав серьезного сопротивления. Обезоружив часовых, охранявших магазин купца Дитина, превращенный властями в «тюремный централ местного значения», повстанцы освободили всех, кто там находился, бывших работников Совдепа, большевиков, красноармейцев.
Был образован военно-революционный штаб, избравший своей резиденцией село Черный Дол. По уезду отправились посланцы штаба, появились листовки, был назван день и час уездного съезда Советов.
А через неделю, погромыхивая на мостах, вкрадчиво полз по железнодорожной насыпи в сторону Славгорода длинный воинский эшелон с лошадьми и французскими мортирами на платформах.
На суде Анненков пытается выдать себя за второстепенное лицо:
— Я выступал по приказанию командующего войсками Сибирского правительства в поддержку бригады полковника Зеленцова, который, не имея кавалерии, не решился наступать на Черный Дол.
— И все же, кто кому был придан в подчинение?
— Начальником был я... — признается подсудимый.
— Сколько повстанцев находилось в Черном Доле?
— Тысяч пятнадцать.
— Поднялся почти весь Славгородский уезд?
— По-видимому, так.
— Были ли укрепления в Черном Доле?
— Глинобитный забор вокруг деревни, баррикады на улицах.
На самом же деле забор и баррикады — чистейшая выдумка Анненкова, необходимая ему для оправдания его же версии, будто в Черном Доле было не «усмирение», а честный бой с противником, тогда как и боя-то никакого не было. Повстанцы, имевшие чуть больше двадцати исправных винтовок, уклонились от боя, отошли и укрылись в Волчихинском бору.
И началась расправа.
Вот несколько показаний из протокола судебного заседания.
Теребило Георгий Порфирьевич (чернодольский большевик, поднимавший крестьян на восстание). К вечеру восьмого сентября село опустело. Почти все взрослые выехали, осталась самая малая часть старух да детворы. Ребятня где-то насобирала старых берданок и засела в окопах — мальчишки лет по десять-одиннадцать. Я выгнал их, говорю, побьют вас всех ни за понюшку табака...
Шаляпин Яков Семенович. Когда бежали от анненковцев, бывший следователь Красной гвардии Некрасов, освобожденный из тюрьмы чернодольцами, остановился у собора. Это была первая жертва карателей. Они раздели его и зарубили шашкой...
Полянский Семен Петрович. Народ бежал от Анненкова на бричках в сторону Ключинокого тракта... Немного позже мне пришлось ехать той же дорогой с почтой. За четыре версты до Славгорода стали попадаться трупы, порубленные шашками. Дорога на том месте была сжата в узкий проход, и трупы нагромождались в этом рукаве. Я слезал, стаскивал их на обочину, и только тогда ямщик двигался дальше.
Сибко Терентий Прокопьевич. Ночью пришел отряд. Захватили спящих, начали бить. Тут был мой сын двадцати пяти лет и отец. Отцу было девяносто. Начали бить и их. Лотом отвели в сборню и содержали до утра. Утром заставили земского ямщика запрячь лошадь, забрали арестованных, дали лопаты и велели рыть себе яму... Когда кончили отца, убили разрывной пулей и сына: ударила в грудь, вышла в спину...
Исследуя данные о Чернодольском восстании, Военная коллегия установила, что в Славгородском и Павлодарском уездах анневковцы по приказу своего атамана убили около 1700 человек. А после «усмирения» вслед за эшелоном потянулись теплушки «новобранцев». Тысячи молодых людей стали жертвами насильственной вербовки. Под свое зловещее черное знамя Анненков ставил мальчишек угрозами, шомполами, нагайками.
В Татарске, Барабинске и особенно в Каинске (теперешнем Куйбышеве) молодчики Анненкова вешали на фонарях, телеграфных столбах не только пленных красноармейцев и большевиков, но всех, кто попадал на глаза. Производились повальные обыски, изымались зерно, пушнина, шерсть, мед. Анненковцы срывали с икон золотые и серебряные оклады.
За парапетом свидетелей — человек в пиджаке и модном жилете, при галстуке. Но осанка, твердый шаг, которым он прошел через зал, фельдфебельские усы изобличают в нем кадрового офицера. Это — бывший верховный главнокомандующий войсками директории.
Председательствующий спрашивает:
— Свидетель Болдырев, по какой схеме отряд Анненкова и так называемый степной корпус подчинялись вам?
— Корпус подчинялся сибирской армии, а мне соответственно через командующего этой армией.
— И все-таки именно к вам поступали жалобы от населения на бесчинства атаманщины? Не так ли?
Болдырев медлит с ответом. Слишком тяжка правда, изобличающая атамана: разорванные рты истязаемых, смрад пепелищ, убийства ради убийств. Но от этого не уйти...
— Я отвечаю — да. В жалобах на атаманщину речь действительно шла о бесчинствах.
— О каких именно? — уточняет председательствующий.
— Мне докладывали... в отношении Анненкова. Не имея налаженного снабжения, его отряды переходили к реквизиции в широком смысле этого слова.
Прокурор с настороженным ироническим вниманием следит за превращениями свидетеля, который то произносит слова обличения, то тут же берет их обратно.
— Читаю из ваших мемуаров, — говорит прокурор, раскрывая книгу. — «Каждый честолюбивый министр, как это мы видели в Омске, безнаказанно творил свою политику, маленькие атаманы чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами на свой личный страх, оставаясь безнаказанными!» Правильно ли это утверждение?
— Совершенно правильно.
— «Чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами» — это об Анненкове?
— Вообще об атаманщине.
— Сейчас мы судим не атаманщину.
— Да, в том числе и об Анненкове.
— Еще одно извлечение: «Суровая дисциплина отряда основывалась, с одной стороны, на характере вождя, с другой — на интернациональном, так сказать, составе его, Там были батальоны китайцев, афганцев и сербов. Это укрепляло положение атамана. В случае необходимости китайцы без особого смущения расстреливали русских, афганцы — китайцев и наоборот». Вы это подтверждаете?
— Да, подтверждаю.
Нагнетая атмосферу всеобщего страха и трепета, Анненков закрывал глаза на «проделки» подчиненных. «Атаманцы балуют», «атаманцы гуляют», — говорили каратели о своих сподвижниках. И это значило — потеха, злорадное шутовство по поводу страданий человека, нередко трагических по своему исходу. Для подручных атамана смерть пастуха, пахаря, жницы, ребенка уже не была смертью, не печалила, не пугала и даже не останавливала внимания тем, что это была именно смерть, последний вздох, последний взгляд, земля, прах... Она была предметом развлечения, продолжением и дополнением утех и увеселений...
Анненков видел, конечно, что убедить рабочих и крестьян в том, что все должно остаться по-старому (заводы — у капиталистов, земля — у помещиков), невозможно. А если нельзя убедить, значит, нужно заставить, принудить, парализовать сопротивление силой оружия, страхом. Пусть кошмары преследуют взбунтовавшихся рабов, спасение монархии только в этом.
По страх уже был бессилен остановить тягу миллионов к идеям Октября. Перед судом в Семипалатинске прошли удивительные примеры бесстрашия и стойкости простых людей, познавших величие ленинской правды.
Лесной 1919 года лед на Иртыше провис и покололся как-то враз, при первом хорошем пригреве. И тогда на песок вынесло двух утопленников. Лежали они в обнимку. Один — здоровенный лейб-атаманец при шашке и кольте в деревянной кобуре, другой длиннорукий мальчишка-красноармеец, босой, голова острижена наголо.
И людям пришло на намять: в полуверсте от этого места, зимой, анненковцы топили в Иртыше пленных. Мальчишка-смертник, завидев в дыму меж кострами черную воду в проруби, мгновенно обхватил зазевавшегося атаманца и рухнул с ним в ледовую могилу.
Казнимый казнил своего убийцу.
Анненков говорил на суде в своем последнем слове:
— Несмотря на то что элементы победы были в наших руках, что у нас была армия более сильная, с более опытным командным составом, мы лучше снабжались, нас поддерживали союзники — морально, материально, живой силой, все-таки мы были разбиты... Нас разбили, как я понимаю сейчас, потому что у красноармейцев, рабочих и крестьян была вера в то, за что они боролись. В нашей армии этой веры не было...
И это было истиной, хотя и познанной атаманом слишком поздно.
Когда стало ясно, что чаша весов склоняется в пользу Советов, Анненков предпринимает длиннейший тур зверских расправ над жителями Семиречья, сочувствующими большевикам, над пленными повстанческих отрядов.
Вот что писал он в одном из своих приказов:
«В ночь на 29 мая гусары 2-го эскадрона полка черных гусар Петр Порезов, Иван Парубец, Надточий и Никитин из села Майского перебежали на сторону большевиков. По данным, добытым дознанием, произведенным по этому делу, видно, что крестьянин села Майского, Лелсинского уезда, Иван Шиба, 27 лет, настроенный враждебно к существующему правительству и государственному строю России, подговорил гусар к побегу и способствовал этому побегу. Кроме того, это же лицо, то есть Иван Шиба, позволял себе в присутствии частных лиц произносить дерзкие, неодобрительные и клеветнические отзывы о правительстве, его действиях и распоряжениях...»
Штаб Анненкова почти ежедневно объявляет «во всеобщее сведение» приговоры военно-полевых судов с одинаковой во всех случаях постановляющей частью: «По лишении всех прав состояния подвергнуть смертной казни через расстреляние».
В отряде служил офицером некий Апполонский, или по-другому Полло, — артист из Одессы. Анненков получил данные, что Полло — большевик. Спешно была сколочена коллегия военно-полевого суда из пяти человек и назначен день процесса. От суда ожидался назидательный урок страха. Но военно-полевой суд не нашел ни единой улики. Не оставалось ничего другого, как вынести оправдательный приговор. Полло вернули георгиевское оружие, которое у него отобрали при аресте.
Наутро председатель суда явился в юрту атамана. Предстояла проформа утверждения оправдательного приговора. Заглянув молча в конец бумаги, Анненков обмакнул перо в непроливашку.
«Утвердить», — вывел он левее слова «приговор» и тут же добавил: «Повесить».
Оправданный был повешен.
Молоденький офицер из полка «черных гусар», недавний гимназист, «мобилизованный» Анненковым, тайно оставил эшелон, подготовленный к отправке «на операцию». В будке стрелочника офицер расшнуровал краги и, связав два шнурка в один, повесился на печной трубе. Из закоченевшего кулака с трудом вынули предсмертную записку, из которой было ясно одно, что самоубийца, запуганный до предела, не нашел другого выхода.
Страхом Анненков пытался управлять не только округой Семи рек, но и собственным «войском». Весьма характерны в этом плане воспоминания адвоката Цветкова, который по назначению был участником суда в Семипалатинске. Вот что он рассказывает:
«На всяком суде бывают картины, события, которые не оставляют следа на бумаге — в протокол попадают только слова. Между тем как пауза перед ответом, интонация, ухмылка из-под усов, нечленораздельный звук, смешок, мольба или холодное бешенство в чьих-то глазах порой говорят вашим чувствам куда больше, чем объяснения и свидетельства... Вообразите немудрящего сухонького мужичонку, донельзя издерганного, пугливого, нелепый цветастый жилет с чужого плеча, нелепый для сибирских широт соломенный бриль в опущенной руке, развинченная походка — и не поймешь, для какой цели свежеочиненный плотницкий карандаш за ухом... Председательствующий спрашивает: «Что делали у Анненкова?» — «Служил». — «Ну, а точнее?» — «Служил в каптерке». — «Что-нибудь слышали о расстреле своими своих по приказу Анненкова?» — «Не понимаю вопроса...» Он, конечно, все понимает... Председатель суда видит это и так неумолимо и плотно припирает каптерщика, что тот наконец сдается: «Было. Ставили казаки своих к стенке».
«Что скажет на это подсудимый Анненков?» — спрашивает председательствующий.
Анненков поднимается, нервно покусывая ус. «Так это ж слизняк, — говорит он, — пустышка! Да, да, я сознаю, я не вправе аттестовать свидетеля, но поймите... В отряде он был соглядатаем, тайно осведомлял контрразведку о красных настроениях. Мы не трогали инакомыслящих, двери казарм и эшелонов были открыты для их ухода, но... И еще одна подробность — после меня атаманом для свидетеля стал Меркулов. Он еще около года дрался с Советами на Дальнем Востоке, Жилетка на нем красная, а вот какого цвета его убеждения?»
Анненков превосходил самого себя. Чтобы бросить зловещую тень на каптенармуса, он заговорил на весьма рискованную для себя тему о красных настроениях, признавая, что они выслеживались в отряде. Не помню точно, в тот же день или на следующее утро свидетель вручил председателю заявление: «Я знаю об Анненкове больше, чем сказал, допросите еще раз». И вот перед судьями снова тот же замаянный человек с плоским плотницким карандашом за ухом. Все ждут чрезвычайных сообщений. Пересказав свои первые свидетельства, каптенармус добывает из кармана записную книжку. И тотчас же в зале рождается вполне отчетливый, хотя и негромкий звук. Откуда это? Свидетель ежится, переводит глаза на скамью подсудимых. Я делаю то же самое и вижу перед собой очень бледное лицо Анненкова, его характерную ухмылку молчаливого бешенства из-под крашеных усов, и в наступившей тишине слышу, как он повторяет одно незнакомое мне нерусское, быть может жаргонное, слово. Свидетель воспринимает это слово как удар хлыста. Кажется, он стал еще меньше, и на требование председателя продолжать рассказ с решимостью отчаяния крутит шеей: «Ничего больше не знаю. Не знаю, не знаю».
Слово, нагнавшее на свидетеля столько паники, в протокол, я думаю, не попало. Не буду скрывать, мне очень хотелось доискаться до его смысла. И вот после приговора в скверике у театра — суд шел в театре имени Луначарского — я вел со свидетелем тихую доверительную беседу. Но стоило мне придать своему любопытству форму прямого вопроса, как все мгновенно переменилось. Свидетель поднялся, глядя на меня затравленно и жестко. «Зачем вам это слово? — Лицо его выражало ожидание и страх. — Не ваше это дело, не ваше, не ваше...» — Он плакал, отворачивался и прятал свои слезы. Это была истерика. Он и теперь еще боялся Анненкова...»
Что же это было за слово? Чем страшило оно тех, кто вольно или под принуждением шел одной дорогой с атаманом?
Откроем еще одну страницу судебного дела.
Анненковскую контрреволюцию суд исследовал шаг за шагом, продвигаясь от одного эпизода к другому. Последний этап анненковщины можно было бы назвать бегством. Каменные ворота Джунгара, за которыми иной мир, чужие народы. Граница делит анненковскую «армию» на две: одни идут с Анненковым на чужбину, другие поворачивают обратно, к родным гнездам. Но вот суждено ли им было увидеть своих близких?
«Все уничтожено... — писал Анненков в «Колчаковщине». — Один за одним, в полном порядке, с песнями, с музыкой уходят полки из деревни... Первыми и последними... идут самые надежные. В середине — артиллерия и мобилизованные. Куда идут, никто не знает, даже начальник штаба. Продуктов на десять дней. Особенно трудно уходить драгунскому полку, сформированному из этого же района, уже признавшего Советскую власть... Слышится приказ атамана: «Полкам оттянуться друг от друга на две версты!» Полки оттянулись, теперь они уже не видят друг друга.
Остановка.
К одному из средних полков подъезжает атаман, приказывает спешиться, снять все оружие, отойти от оружия на 600 шагов. Все недоумевают, но исполняют приказ без промедления.
Личный конвой атамана — между безоружным полком и оружием. Атаман медленно подъезжает к полку.
— Славные бойцы, — говорил он, — два с половиной года мы с вами дрались против большевиков... Теперь мы уходим... вот в эти неприступные горы и будем жить в них до тех пор, пока вновь не настанет время действовать... Слабым духом и здоровьем там не место. Кто хочет оставаться у большевиков, оставайтесь. Не бойтесь. Будете ждать нашего прихода. От нас же, кто пойдет с нами, возврата не будет. Думайте и решайте теперь же!
Грустные стоят люди: оставлять атамана стыдно, бросать Родину страшно.
Разбились по кучкам. Советуются. Постепенно образовались две группы. Меньшая говорит:
— Мы от тебя, атаман, никуда не уйдем!
Другая, большая, говорит:
— Не суди нас, атаман, мы уйдем от тебя. Но мы клянемся тебе, что не встанем в ряды врагов твоих.
Плачут. Целуют стремя атамана...
Оружие уходящих уложено на брички. Последнее прощание, и полк двумя толпами уходит в разные стороны — на восток и на запад».
Судьбу обезоруженных Анненков не прослеживает.
Это делает другой человек: следователь по особо важным делам.
«Изъявившие желание вернуться в Советскую Россию, — говорится в обвинительном заключении, — были раздеты, потом одеты в лохмотья и в момент, когда проходили ущелья, пущены под пулеметный огонь оренбургского полка».
В суде тезис обвинительного заключения о расстреле Анненковым своих вчерашних сподвижников исследовался с большой глубиной и всесторонностью. Но в числе других обвинений стояла еще одна «массовая экзекуция» с участием того же оренбургского полка — расстрел поднявшей восстание ярушинской бригады. Многое было похожим, и потому постепенно сложилось впечатление, будто это не две, а одна расправа, расправа над ярушинцами.
Осудили Анненкова за одну, за расстрел ярушинской бригады. Доследование же дела по второму пункту, по-видимому, представилось нецелесообразным, между тем как и вторая расправа была действительным фактом, установленным, правда, уже после приговора.
Вот бесстрастный документ, изобличающий Анненкова в этом маниакальном изуверстве.
«1927 г., августа, 5 дня. Мы, нижеподписавшиеся: консул СССР в Чугучаке Гавро, начальник погранзаставы Джербулак Зайцев, секретарь ячейки Фурманова, шофер Пономарев — составили настоящий акт в нижеследующем: сего числа мы прибыли на автомобиле в район озера Ала-Куль и, не доезжая до самого озера трех приблизительно верст, в местности Ак-Тума, нашли пять могил, четыре из которых с надмогильными холмами, а одна из могил открыта и наполнена человеческими костями и черепами... В местности Ак-Тума была приготовлена особая часть из Алаш-орды, которая и изрубила расформированных (Анненковым, — В. Ш.), числом около 3800 человек».
Потрясающее вероломство!
Какие мотивы стояли за этим внешне бессмысленным актом? Ради чего Анненков загубил тысячи молодых жизней?
Первый и главный мотив — боязнь этих людей, по преимуществу обманутых им трудовых крестьян — чернодольских, славгородских, омских, семипалатинских, тех, кого забривал «во казаки» из-под палки, кто, по обыкновению, шагал в середине маршевых колонн, практически под конвоем надежных подразделений атамана.
В письме, отправленном в Москву по возвращении из поездки, советский консул писал:
«Анненкова пугал призрак восстания в своих частях... Разбитый по всем направлениям, потерявший всякую надежду на свои части, не в состоянии видеть лиц солдат... так как на всех этих лицах написана одна мысль — как можно скорей вернуться к мирной жизни... он в марте месяце (1920 г. — В. Ш.) направляется к западной границе Китая и приступает к осуществлению давно задуманного плана, чтобы истребить на 75–80% свои части, дабы предупредить восстание... Для этой цели Анненков издал вероломный приказ, в котором как истый предатель и провокатор по отношению к своим же солдатам объявил, что все солдаты, желающие вернуться на Родину, могут вернуться, дабы не нести тяжести неизвестного пути. Приказ был написан в торжественном стиле, языком манифеста...»
Боязнь восстания не была, однако, единственным мотивом чудовищной экзекуции. Расправой над тысячами Анненков «сбивал красную пену», пытаясь освободиться от солдат и казаков, сочувствующих большевикам, перейти рубеж с костяком единомышленников и прорваться на Дальний Восток к Семенову. Правда, костяка единомышленников он так и не получил, а при попытке прорваться был заключен китайцами в тюрьму, откуда взывал к правительству Японии, намереваясь достичь той же цели, но уже другими средствами.
«Убедительно прошу Вас, представителя Великой Японской империи, — писал он японскому посланнику в Китае, — дружественной по духу моему прошлому императорскому правительству, верноподданным коего я себя считаю до настоящего времени, возбудить ходатайство о моем освобождении из Синьцзянской тюрьмы и пропустить на Дальний Восток. Честью русского офицера, которая мне так дорога, я обязуюсь компенсировать Японии свою благодарность за мое освобождение».
В могилах близ Ала-Куля остался лежать почти весь драгунский полк, сформированный у самой границы с Китаем. Эту окраину России Анненков считал своим царством, тешил себя надеждой вернуться сюда на белом коне триумфатора и потому загодя освобождал этот путь от всякой оппозиционной силы.
Люди были порублены шашками. Брели они к месту расправы партиями по 100–120 человек.
Советский консул писал в Москву из Чугучака:
«За два месяца были приготовлены могилы. Крупные баи и другие прислужники Анненкова объявили населению, что могилы предназначены для хранения оружия. Специальные люди под видом проводников провожали анненковских солдат к могилам, где их уже ожидали...»
В том же письме говорилось: всех, кто шел на Родину, посылали в город Карагач, хотя такого города не было. Мнимые проводники объясняли обреченным, что в городе Карагаче их ждут подводы, там им укажут дорогу.
Что же представляла собой «армия» Анненкова?
О тех, кого он считал надежными, говорили: были сыты, хорошо одеты и не скучали. Не слишком опасная, по преимуществу полицейская, служба у Анненкова привлекала к нему помимо казачьей верхушки людей, лишенных настоящей опоры в жизни, искателей легкой добычи, дезертиров, уголовников.
Анненков, как мы видели, пополнял свою армию также и за счет мобилизованных крестьян. Их-то, по преимуществу, и засыпали потом пески Ала-Куля. Однако основным контингентом пополнения были добровольцы. К Анненкову липло главным образом состоятельное сибирское и семиреченское казачество, а частью и середняки, привлеченные посулами атамана обеспечить им богатую жизнь.
Кулацкая верхушка крепко держалась за казачьи привилегии: земельный надел в 52 десятины на хозяина, с запасом до 10 десятин, территориальная обособленность и, наконец, войсковой круг и войсковой атаман (иначе — особое управление). Анненков обещал закрепить эти привилегии навечно.
Анненков выделял нарождающуюся национальную буржуазию Туркестана и с ней заигрывал, стремился использовать в своих целях Алаш-орду — националистическую байскую организацию. Были сформированы два алашских полка, потом еще один, получивший наименование «конно-киргизский». А чтобы подчинить их себе не только дисциплиной, но мыслью и духом, привлек для этого «наставников» из числа мулл, явно алаш-ордынской ориентации. Сначала это было сделано для 5-й стрелковой дивизии, приданной Анненкову приказом командира белогвардейского степного корпуса. В приказе говорилось: «Для удовлетворения религиозно-нравственных нужд джигитов киргизских полков разрешаю пригласить лиц мусульманского духовенства (мулл) с отпуском на их содержание средств из казны».
Общественный обвинитель Мустамбаев, казах по национальности, отмечал в своей речи, что Анненков, служивший до войны в Туркестане, хорошо знал жизнь и язык коренного населения, но, так же как и Колчак, презирал его. Молодчики атамана пороли казахов, таранчинцев, дунган и думали, что казахи, таранчинцы и дунгане только для этого и существуют.
Правитель Семиречья являл каждым своим шагом и жестом барское пренебрежение к массам, барское честолюбие. Позерство, откровенное упоение властью были его второй натурой. В личном владении атамана состояла прекрасная конюшня скаковых лошадей. С ней он перевалил Джунгар, а в Китае она стала конным заводом, который Анненков содержал поначалу на паях с губернатором Синьцзянской провинции. У него были личный повар, личный парикмахер, личный гардеробщик. Каждый день его видели в новом мундире: сегодня он кирасир, завтра — лейб-атаманец, послезавтра — улан или гусар. При атамане был отряд телохранителей, хор песенников, управляющий личным зверинцем (помимо лошадей он таскал за собой волков, медведей, лис). После обеда его ублажал духовой оркестр. Был у него и палач — некий пан Левандовский, с которым он обходился весьма учтиво.
Вот это настоящее и было в какой-то мере идеалом того, что он видел для себя в будущем.
Ну, а что он готовил Семиречью, обширному краю, изнывавшему под его палаческим диктатом?
В судебном деле рассказывается, как Анненков намеревался «осчастливить» этот край. План его сводился к тому, чтобы создать свое независимое «государство»: занять Верный, организовать новое казачье войско, стать полным диктатором.
На процессе в Семипалатинске выступали три общественных обвинителя. Каждый из них не только побывал там, где знали правду об анненковской деспотии, но и запасся богатейшим багажом сведений — социальных, политических, чисто военных о белогвардейской контрреволюции, колчаковщине, интервенции, атаманах, о начале и конце анненковщины. Обвинители хорошо знали мемуарную литературу, новейшие труды советских исследователей, были знакомы с периодикой русской белой эмиграции.
Суждения их прозвучали предельно четко:
— Мы судим Анненкова не за убеждения. У нас есть еще, к сожалению, немало старичков, которые никак не могут расстаться со сладкими мечтами о восстановлении монархии. Этих мечтателей судит и переубеждает сама жизнь. Мы судим Анненкова не за монархизм в мыслях, а за монархизм, конкретно проявленный в действиях, за крайне опасные действия по восстановлению царского режима...
Военная коллегия подвела, естественно, итог кровавому пути Б. В. Анненкова и его ближайшего сподвижника Н. А. Денисова: оба они были приговорены к высшей мере наказания — расстрелу.
Так закончилась одна из наиболее мрачных страниц колчаковщины.