«Убейте Ггерасимова!»

Петров сейчас был совершенно иным человеком — глаза казались двумя угольками, левая рука дрожала, лицо обтянуто пергаментной кожей, на лбу и переносье заметны два хрупких белых шрамика, — в карцере били по-настоящему о том, что проводится операция, в Саратове не знал никто, полслова кому шепни, завтра бы вся тюрьма шельмовала «хромого» провокатором, конец задумке.

— Милостивый боже, — вырвалось у Герасимова, — эк же они вас…

— Я их не виню, — ответил Петров, странно посмеиваясь, рот его чуть кривило влево, нижняя губа судорожно подрагивала, — на их месте я бы поступал так же.

— Нет, — Герасимов покачал головой, — не верю. Вы же учитель, в вас есть святое…

Петров снова посмеялся:

— Вот уж не думал, что вы станете бранить жандармов.

— Я не жандармов браню, Александр Иванович… Я возмущен теми, кто так по— зверски обращался с больным человеком. Жандарм таким быть не может, не имеет права, это садизм.

— А вы сами-то хоть раз в тюрьме бывали?

— От сумы да от тюрьмы, — Герасимов пожал плечами. — Пока бог миловал.

— Найдите время побывать. Нет ничего ужаснее русской тюрьмы, она родит ненависть — ежечасно и каждоминутно. Наши тюрьмы пострашнее Бастилии, Александр Васильевич…

— Жалеете о том, что приняли мое предложение?

— Ничуть. Даже еще больше убедился в правильности своего первоначального решения если социалисты-революционеры сметут российские бастилии, то какие-то еще взамен предложат? Думаете, Савинков простит кому бы то ни было, что под петлею стоял?! Да он реки крови пустит! Реки!

Герасимов посмотрел на Петрова с искренней симпатией вздохнул и хрустнув пальцами, сказал:

— Александр Иванович. Мне как-то даже совестно вам признаться… Я теперь не служу в охране… Видимо, я не смогу более помогать вам…

— То есть? Как это прикажете понимать? — словно бы наткнувшись на невидимую преграду, вздрогнул Петров. — Извольте объясниться, милостивый государь! Я ни с кем другим отношений поддерживать не намерен!

Герасимов понял партию свою он ведет верно, Петров тянется к нему, русский человек, — надо бить на жалость и благородство.

— Александр Иванович, милый мой, сильный и добрый человек, не только вы, но я тоже жертва обстоятельств… Думаете, у меня мало врагов? Думаете, меня не ели поедом за то, что «либерал и слишком добр к революционерам»?! А я просто справедливый человек. Кто таких любит? Теперь шефом жандармов России стал генерал Курлов…

— Это который в Минске по народу стрелял?

— Не требуйте ответа, Александр Иванович… Не ставьте меня в трудное положение…

— Погодите, погодите, — не унимался между тем Петров, — но ведь этого самого Курлова, я слыхал, хотели под суд отдать, после спрятали где-то в полиции, на третьеразрядной должности, а потом сделали начальником тюремного управления, моим палачом! Это тот?! Нет, вы мне ответьте, вы ответьте мне, Александр Васильевич! Лучше, если мы все с вами добром обговорим, чем ежели я сам стану принимать решения, у меня теперь часто сплин случается, куда поведет — не знаю, не надо меня бросать одного.

— Да, Александр Иванович, это тот самый Курлов. Мне стыдно говорить об этом, но врать не смею…

— А вас куда? И вовсе отправили на пенсию?

— Хуже. — Герасимов грустно усмехнулся. — Меня повысили, Александр Иванович…

— И кто же вы теперь?

— Генерал для особых поручений при Столыпине.

— Ничего не понимаю! — Петров нервически рассмеялся. — Так это же хорошо! При Столыпине, как его непосредственный помощник, вы куда как больше можете сделать!

— Это вам кажется, Александр Иванович, — возразил Герасимов, кожей почувствовав, что пора начинать работу. — Это кажется любому нормальному человеку, далекому тайн нашей бюрократии. Отныне я лишен права встречаться с моими друзьями… Вроде вас… С патриотами нашей национальной, государственной идеи… С вами теперь должен встречаться тот, кого назначит Курлов. Сам он такого рода встречами брезгует, видите ли…

— То есть как это?!

— А очень просто! Всякий, кто когда-то был с бомбистами, а потом, поняв гибельность крови для родины, решил стать на путь эволюционной борьбы за обновление, — для него палач и христопродавец. Вот так-то. Лучше уезжайте за границу, Александр Иванович… У меня остались подотчетных две тысячи, возьмите их, приведите себя в порядок, вы издергались совсем, и устраивайте-ка свою жизнь подальше от наших держиморд…

— Сдаться?! — Петров снова наткнулся на что-то невидимое. — После всего того, что пришлось пережить? Да вы что?! Как можете говорить такое?!

— А что же, врать вам прикажете?! — Герасимов вел свою партию точно, ощущая, как каждое слово, любая интонация ложатся в душу Петрова. — Я вас пригласил к сотрудничеству, я обрек вас на муки, я не смею рисковать вами — и так слишком горька ваша чаша!

— Нет, нет, нет! — Петров затряс головой, губы снова поползли влево, уродуя красивое, одухотворенное лицо. — Это все ерунда собачья! Бред и вздор! Я сам пришел к вам. Я знал, на что иду! Я пришел, чтобы бороться с жестокостью и развратом. Но я не различаю Курлова и Савинкова, они мазаны одним миром!

Вот оно, подумал Герасимов, ощутив огромную усталость, руки и ноги сделались мягкими, словно при сердечном приступе, вот она, победа, венец задумки, то, что и требовалось доказать.


…Уговорились, что Петров с Бартольдом отправятся в Париж через два дня; переход границы Герасимов страхует своими прежними связями, — в этом смысле страшиться нечего, «но опасайтесь Бурцева, прежде всего этого человека опасайтесь, Александр Иванович. Он берет под рентген-лучи каждого, кто бежит из каторжных централов. Говорят, он даже Савинкова допрашивал о его спасении из севастопольской тюрьмы, что случилось за пять часов перед повешением, — слишком уж неправдоподобно. Продумайте линию защиты. У вас есть алиби — Бартольд. Он устроил вам побег, это хорошо, но недостаточно Бурцев умеет копать, как никто в Европе. Я сделаю так, что на связь к вам приедет мой офицер, назовется Дибичем. Он из тех, кого бомбисты не знают, Дибич будет субсидировать вас необходимыми средствами и поддерживать связь со мною. В случае, если он не понравится вам — я допускаю и такое, — запомните адрес, по которому можно писать мне: Итальянская, три, присяжному поверенному Рохлякову. Адрес этот знаете только вы. И я. И больше никто, ни одна живая душа, берегите его как зеницу ока — последняя надежда, крайний случай. И все это время — месяца три я буду на лечении — обратите на то, чтобы подойти к руководству партии. Теперь последнее, самое, пожалуй, неприятное если жизнь сведет с Савинковым, — хотя, говорят, он совершенно отошел от террора, — протяните ему руку первым. Да, да, Александр Иванович, молю вас об этом. Вы не представляете себе, как Савинков падок на театральность. Он с объятиями к вам бросится. Не отвергайте, не уклоняйтесь, — время обниматься. Сделайте так, чтобы он сделался вашим импресарио. Он опозорил себя карточной игрой, связями с падшими женщинами, но он единственный в партии подвижник террора, живая история борьбы с самодержавием…»

На этом расстались, обговорив пароль и место встреч для «Дибича», которого Герасимов отправит в Париж следом за Петровым.

Сергей Евлампиевич Виссарионов, исполняющий обязанности вице-директора департамента полиции, сошелся с Герасимовым в конце девятьсот седьмого года, когда стал чиновником для особых поручений при Петре Аркадьевиче, до этого онвыпускник Московского университета — служил по судебному ведомству и прокуратуре в свои сорок два года имел полную грудь звезд и крестов, ибо никогда не высовывался, но при этом в любое время дня и ночи был готов дать необходимую справку, памятью обладал недюжинной страсть к изучению права подвигла его на удержание в голове практически всех параграфов многотомных законов империи, поэтому-то фамилия его всегда, хоть порою и в последний момент оказывалась вписанной в наградные листы.

Выслушав аккуратную, точно дозированную информацию Герасимова, запомнив и оценив слова генерала, что «ситуация известна Петру Аркадьевичу», Виссарионов, подвигавши без надобности перья и бумаги на маленьком, несколько даже будуарном столе, ответил в обычной своей доброжелательной манере:

— Александр Васильевич называйте имя офицера, завтра же вышлем в Париж! Ваша просьба носит для меня совершенно особый характер.

— Нет, Сергей Евлампиевич, господь с вами, я не смею никого называть! Кроме как псевдонима «Дибич», я ничего называть не смею! Кому, как не вам, знать своих сотрудников?! И потом, вы говорите — просьба… Не просьба это, а наше общее дело. Петров может превратиться в такого сотрудника, который станет нам передавать из Парижа уникальные сведения, вы же знаете, как падки эсеры на романтические фокусы а он, Петров этот, романтический герой чистой воды… Правда, я не очень уверен в его психической полноценности, вероятно, он несколько свернул с ума в карцерах, но ведь мы имеем возможность перепроверять его, а то и вовсе отказаться от услуг, если поймем, что он нам гонит липу или, того хуже, работает под диктовку господ бомбистов.

— Как вы относитесь к подполковнику Долгову? — спросил Виссарионов после краткого, но видимого раздумья.

— Долгов? Не помню.

— Да ну?! Вячеслав Михайлович, из томского жандармского управления… Он уж три месяца как к нам переведен, вы с ним встречались…

— Высокий брюнет?

— Именно! А говорите, «не помню»…

Долгов оказался высоким, черноволосым человеком с непропорционально длинными руками, быстрыми, бегающими карими глазами и резким, командным голосом (когда-то служил в пехоте, гонял роту, видимо, с тех пор наработал эту привычку, — пока-то до мужичья докричишься).

— Слушаю, Сергей Евлампиевич, — сказал он, замерев на пороге, на Герасимова даже не глянул. — Приглашали?

Испытывая понятное неудобство, Виссарионов поглядел на Герасимова, спросив:

— Помните его, Александр Васильевич?

— Ну как же, — ответил Герасимов, ощутив холодную ярость. — Прекрасно помню милейшего Вячеслава Михайловича!

И, поднявшись, пошел навстречу Долгову с протянутой рукой.

Испытывая чувство мстительной радости, он увидел, как растерялся Долгов, метнувшись взглядом к Виссарионову, спиною ощутил, как тот разрешающе кивнул, и только после этого робко шагнул навстречу генералу для особых поручений, словно бы отталкиваясь от него своей длиннющей тонкой кистью.

— Так вот, милейший Вячеслав Михайлович, речь пойдет об известном вам сотруднике Александре Петрове, отправленном в Париж для освещения деятельности эсеровского ЦК… Хочу вкратце описать вам этого человека, дать к нему пароль и явки для встреч, чтобы развертывать работу… Вы, кстати, в Париже бывали?


…Петров приходил на условленное место уже семь раз кряду, но никто к нему не подсаживался, не спрашивал, «откуда у господина русские газеты из Москвы», и не интересовался, «где можно снять недорогую, но достаточно удобную квартиру неподалеку от Сорбонны», — вполне надежный пароль, никаких подозрений, за границей эмигрант к эмигранту мотыльком летит, два дня помилуются, а потом айда козни друг дружке строить и доносы в комиссарию писать…

Деньги, что Герасимов дал при расставании, не кончились еще, но, во-первых, хозяин квартиры попросил уплатить за три месяца вперед, а это немалая сумма, во-вторых, Бартольд уехал в Лондон, — по просьбе члена ЦК Аргунова, какое-то срочное дело, так что за питание и проезд тоже приходилось платить самому, и, в-третьих, когда был у Чернова, тот пустил сборный лист, — пожертвования для каторжан и ссыльных поселенцев в Восточной Сибири; Петров сразу же отдал две сотни, Чернов с Зензиновым переглянулись, — откуда у «хромого» такие капиталы; прямого вопроса не задали, но Бурцеву об этом сообщили в тот же день.

Постоянно испытывая ощущение потерянности в чужом городе, Петров волновался не потому, что денег оставалось всего на месяц, от силы полтора, умел жить на копейку, — батон и вода; в революцию не за благами пошел, а по чистым идейным соображениям. Волновался он оттого, что чувствовал поступает не так, говорит не то и поэтому смотрится абсолютно иным человеком, совершенно не тем, кем был на самом деле.

Впервые он ощутил потерянность, когда долго рассказывал члену ЦК Зензинову о том, как его мучили в карцерах, прежде чем перевели в лечебницу, как истязали охранники, как сошелся с врачом: «Я сразу почувствовал в нем нашего друга; у него было открытое лицо и ясные глаза, улыбка ребенка, доверчивая и добрая».

— У Татарова была такая же, — заметил Зензинов.

— Татаров отдавал наших товарищей охранке, а этот устроил мне побег.

— Именно он?

— Конечно! А кто же еще?

— А мы думали, Бартольд. Он нам прислал три письма, спрашивая советов, как надежнее подстраховать ваше избавление, — сказал Зензинов.

Именно тогда Петров впервые почувствовал, что он ведет себя неверно; пусть Чернов живет в царских хоромах, пусть они своим женам платят из партийной кассы и ужинают в ресторанах, все равно, по раз и навсегда заведенным законам партийного этикета, со времен еще Гершуни, сначала было принято говорить о товарище и лишь потом о себе.

Вернувшись домой расстроенным, с ощущением какого-то истерического надрыва, Петров написал письмо Герасимову:

«До сих пор того человека, о котором вы говорили, здесь нет. Поэтому положение мое остается прежним. Приглашают, расспрашивают, восторгаются, присматриваются, намекают, но о серьезной работе пока речи не заходило. Следуя вашему совету, я не навязываюсь, а они не предлагают. Как быть? Я теряюсь в догадках. Один раз показалось, что Зензинов посмотрел на меня с некоторым подозрением, но во время следующей встречи разговор получился хороший, даже душевный. Он интересовался, как я вижу будущее. Я ответил, что намерен отдать жизнь террору, особенно сейчас, когда в империи ощутима общая апатия, страх, усталость. Так было в конце прошлого века, когда страну растолкали такие герои, как Халтурин, Перовская, Александр Ульянов, Засулич, Фигнер, так было и в начале революции, когда Карпович пошел на свой подвиг, жертвенно отдала себя нашему делу Сара Лурье, сложил голову Иван Каляев. На это Зензинов ответил, что идея хорошая, но единичный террор изжил себя. Надо бить крупно, массово. Только это побудит русский народ выйти из очередной спячки. Я сказал что идея с актами в Поволжье оказалась химерической, потому что народ там забит и темен. Очаги свободомыслия остались только в северной столице и Москве, хотя в первопрестольной слишком сильна охотнорядческая прослойка. Мы уговорились, что я внесу свой проект, а он отправит его на обсуждение „по кругу“. До сих пор обсуждают Я пришел к выводу, что без помощи вашего приятеля дальнейшую работу мне вести крайне трудно. Теряем время, что преступно. Пожалуйста, ускорьте отправку „Дибича“. До скорого. Саня».


…Петров допил кофе, положил на мраморный столик десять сантимов, решив уходить, — минуло уж более получаса после условленного часа встречи, ждать далее бессмысленно; ощутил на плече чью-то руку, ликующе обернулся, и сразу же сник, уткнувшись в зеленые, немигающие глаза Савинкова.

— Александр Иванович, я поначалу должен принести вам свои извинения… Если вы примете их, я бы с радостью сел подле вас.

Петров хотел подняться, но Савинков легко нажал своей тонкой ладошкой на его костистое плечо с чуть выпирающей ключицей, словно бы пригвождая к легкому стулу, взгляда своего не отрывал, словно прилип глазами.

— Садитесь, Борис Викторович, — откашлявшись, сказал Петров. — Кто старое помянет, тому глаз вон.

— Вы действительно не сердитесь на меня более?

— Нет.

— Это правда?

— Правда.

Савинков устало опустился на стул рядом с Петровым, поднял хлысткую руку над головой, официант подлетел немедленно (а я ждал минуты три, отметил Петров, эк они бар чувствуют), принял заказ на кофе и «пастисс», поинтересовался, не останутся ли господа обедать, он бы тогда заранее выбрал вырезку, только что привезли из Чрева Парижа, теленка забили ранним утром, мясо еще теплое.

Савинков вопрошающе посмотрел на Петрова.

— Я ж не понимаю по-французски, — сказал тот извиняющимся голосом. — «Мсье», «мадам», «мерси»…

— Нам предлагают здесь пообедать, — объяснил Савинков. — Сейчас одиннадцать, час посидим за кофе, а там можно и полакомиться, сулят приготовить хорошее мясо. Согласимся?

— Я буду вас угощать, — сказал Петров, не уследив за лицом, — искорежило гримасой неприязни, губы потянуло влево. — Только в этом случае я соглашусь.

— Думаете, буду возражать? — спросил Савинков без усмешки, столь для него обычной. — Я сейчас без денег, так что благодарен вам весьма, — кивнул официанту, мол, спасибо, обедаем у вас, достал портсигар, бросил тоненькую папироску в угол рубленого рта и заметил: — Лишь в одном городе можно быть счастливым, даже если голоден, — в Париже… В Париже все можно, — Савинков, наконец, улыбнулся. — Именно поэтому он и стоит обедни. Это город постоянно пьяного счастья Великий Бодлер, герой революции, бунтарь и ранимый юноша, а потому отец всемирного символизма, именно здесь после разгрома народного восстания заставил себя написать великие строки: «Нужно день и ночь быть опьяненным, это — важнее всего, первый вопрос нашей жизни. Чтобы не испытывать безжалостного гнета времени, которое давит вам плечи и клонит к земле, нужно быть постоянно опьяненным… Но чем же? Вином, поэзией или красотой добра? Все равно, чем хотите, но только опьяняйтесь, иначе вы сделаетесь рабами и жертвами времени…»

— Кто-то говорил, что вы заканчиваете роман, Павел Иванович?

— А кто это вам мог говорить? — лениво поинтересовался Савинков.

Петров с ужасом вспомнил: «Герасимов! Свят, свят, неужели вот так, на доверчивой мелочи, проваливаются?»

Загрузка...