Бласко Ибаньес Сонника

Перевод с испанского

I. Храм Афродиты

Когда корабль Полианто, сагунтского лоцмана, приблизился к берегам порта своей родины, моряки и рыбаки взглядом, обостренным морскими расстояниями, сейчас же узнали его парус, окрашенный в шафране, и изображение Победы, с распростертыми крыльями и венком в правой руке, занимающее часть носа и омывающее свои ноги в волнах.

— Это корабль Полианто «Викторията», который возвращается из Гадеса и Нового Карфагена.

И чтобы лучше его видеть, они кинулись гурьбой к каменным перилам, которые огораживали три озера сагунтского порта, соединенные с морем посредством длинного канала.

Низменная и болотистая местность, покрытая осокой и ползучими водяными растениями, тянулась вплоть до залива Сукроненсэ, замыкающего горизонт своим голубым поясом, на котором, точно мухи, скользили рыбачьи лодчонки.

Корабль медленно приближался к устью гавани. Парус огненного цвета трепетал от легкого дыхания ветерка, но не надувался, и по бокам его задвигался тройной ряд весел, досадливо рассекая пену, заграждающую вход в канал.

Спускался вечер. На прилегающем к гавани холме храм Венеры Афродиты отражал в нежной поверхности своего фронтона пламя угасающего солнца. Золотистая атмосфера окутывала колоннаду и стены голубого мрамора, словно властитель дня, удаляясь, прощался поцелуем света с богиней вод. Цепь темных гор, покрытых соснами и кустарниками, тянулась исполинским полукругом к морю, замыкая плодородную сагунтскую долину, ее белые виллы, сельские башни и деревни, раскинутые среди зеленой массы полей. В противоположном конце глинистого холма, затуманенного расстоянием и испарениями почвы, виднелся город, древний Зазинто, с группами домов, оттиснутых стенами и башнями к склону горы; наверху — Акрополь и циклопические стены, над которыми возвышались кровли храмов и общественных зданий.

В порте кипела работа. На большом озере два корабля из Марсилио нагружались вином; корабль из Либурнии запасался сагунтскими грузами и сушеными винными ягодами для сбыта их в Риме, а галера из Карфагена поглощала в свою утробу крупные слитки серебра, найденные в копях Кельтиберии. Остальные корабли с собранными парусами и рядами опущенных в линию весел, словно большие спящие птицы, оставались неподвижно у пристани, слегка лишь покачивая своими носами, похожими на головы крокодилов или лошадей.

Рабы, согнутые под тяжестью амфор, тюков и металлических слитков, без всякой одежи, кроме опояски и белой шляпы, с напряженными и вспотевшими мышцами, проходили в беспрерывном движении по доскам, проложенным от перил к кораблям, перенося в их утробы товары, сложенные на набережной.

Посреди большого центрального озера возвышалась башня, охраняющая вход в гавань, могучее сооружение, погружающее свои плиты в глубину вод. Тут же прикрепленный к кольцам ее стен покачивался военный корабль, либурника, с высокой кормой, головой тарана, парусом, сложенным в большой четырехугольник, с зубчатой крепостью у мачты и по бортам, с двойным рядом Щитов морских солдат — классияр. Это был римский корабль, который на рассвете следующего дня должен был увести послов, присланных великой Республикой для умиротворения распрей, волновавших Сагунт.

На втором озере, тихом водном пространстве, где строились и чинились судна, стучали по доскам колотушки конопатчиков. Точно больные чудовища, виднелись лежащие на берегу галеры, без мачт, с поврежденными и разобранными боковыми частями, сквозь которые можно было видеть прочность строения судов или черноту их недр. На третьем озере, самом малом и с грязными водами, мокли рыбачьи челноки, прихотливыми стаями парили чайки, опускаясь к воде, чтобы поживиться тем, что плавало на ее гладкой поверхности; на берегу сновали женщины, старики и дети, ожидая прибытия из залива Сукроненсэ лодок с рыбой, которую они продавали ближайшим жителям Кельтиберии.

Прибытие сагунтского корабля отвлекло от своего дела весь портовой люд. Рабы работали медленно, видя, что их надсмотрщики заняты приходом судна, и даже мирные горожане, сидящие на оплоте с удочками в руках и стремящиеся поймать жирных угрей озера, забыли рыбную ловлю, следя взглядом за приближением «Викторияты». Она была уже в канале. Корпус корабля не был виден, мачта двигалась поверх тростников.

Царила вечерняя тишина, нарушаемая монотонный кваканьем бесчисленных лягушек, живущих в болотистой почве, и чириканьем птиц, которые перепархивали на оливковых деревьях подле святилища Афродиты. Портовой люд притих, следя за ходом корабля Полианто. «Викторията» миновала второй изгиб канала и в гавани показалось золоченое изображение ее носовой части и первые весла, громадные красные лапы, рассекающие с такой силой гладкую поверхность воды, что на ней вздымалась пена.

Многочисленная толпа, среди которой волновались семьи моряков, разразилась криками восторга при входе корабля в порт.

— Привет, Полианто! Добро пожаловать, сын Афродиты!.. Да осыпет тебя милостями Сонника, твоя госпожа!

Голые ребятишки, со смуглыми ногами, кидались с головами в озеро, плавая вокруг корабля, точно толпа маленьких тритонов.

Все восхваляли своего соотечественника, преувеличивая его достоинства: никто никогда не погибал на его корабле, и богачка Сонника может гордиться своим вольноотпущенником.

На передней части корабля прорет[2] неподвижный, как статуя, следил напряженным взглядом за ходом судна, чтобы предупредить малейшее препятствие; обнаженные тела гребцов, с согнутыми к веслам спинами, лоснились на солнце; на корме стоял губернатор[3], сам Полианто, нечувствительный к усталости, прикрытый широкой красной тканью, с рулем в правой руке, а в левой с белым жезлом, который мерно колебался, отмечая движение весел. Подле мачты сгруппировались мужчины в чужеземном одеянии и женщины, неподвижные, усталые в широких мантиях.

Корабль, словно громадное насекомое, приближался к порту, рассекая своим носом покойные и мертвые воды. Бросив якорь и перекинув дощатый мостик, гребцы стали отталкивать шестами толпу, которая толкалась, стремясь пробраться на корабль.

Лоцман отдавал приказания с кормы; его красное одеяние, словно воспламененное заходящим солнцем пятно, мелькало то здесь, то там.

— А, Полианто!.. Добро пожаловать, мореплаватель! Что ты привез?

Лоцман увидел на берегу двух молодых всадников Тот, который говорил, был одет в белый плащ, один конец которого прикрывал его голову, оставляя открытой бороду, завитую локонами и блестящую от благовоний. Другой сжимал бока коня своими обнаженными сильными ногами; одет он был в сагум[4] кельтиберов, короткую шерстяную тунику, поверх которой болтался его широкий спускающийся с плеча меч, его волосы, такие же непокорные и жесткие, как и борода, обрамляли мужественное и смуглое лицо.

— Привет, Лакаро! Привет, Алорко! — ответил лоцман с выражением почтения. — Не увидите ли вы Соннику, мою госпожу?

— Этой же ночью, — ответил Лакаро. — Мы ужинаем в ее загородном доме… Что ты привез?

— Скажите ей, что я привез среброродный свинец из Нового Карфагена и шерсть из Бетики. Чудесное путешествие!

Молодые люди натянули повода своих лошадей.

— Мы все признательны тебе за это, — сказал Лакаро.

— Прости, Полианто! Да будет Нептун милостив к тебе!

И оба всадника ускакали, скрывшись между хижинами, сгруппированными у подножия храма Афродиты.

Между тем, один из прибывших спустился с корабля и смешался с многочисленной толпой, стоящей лицом к корпусу корабля. Это был грек; каждый узнавал его происхождение по прикрывавшему его голову пилэосу; коническому кожаному шлему, подобному тому, какой изображен у Одиссея на картинах греческой живописи. Одет он был в темную и короткую тунику, перехваченную у пояса ремнем, на котором висела сумка. Хламида, не доходившая до колен, была прикреплена на правом плече медным аграфом; обувь из поношенных и запыленных ремешков, прикрывала его обнаженные ноги, руки же, сильные и старательно очищенные от волос, опирались о большой дротик, почти копье. Волосы, короткие и вьющиеся, крупными завитками выбивались из-под пилэоса, образуя вокруг его головы волнистый ореол. Они были черные, но в них серебрилось несколько седых волос, так же, как и в обрамлявшей его лицо бороде, широкой и короткой. Верхняя губа была, по афинскому обычаю, тщательно выбрита.

Это был сильный и стройный мужчина, полный мужества и здоровья. В его глазах, с ироническим выражением, сверкал тот огонь, который отмечает людей, рожденных для борьбы и власти. Он свободно шел по этому незнакомому ему порту, как путешественник, привыкший ко всякого рода случайностям и неожиданностям.

Солнце начинало скрываться и портовые работы прекращались, медленно рассеивая толпу, заполняющую набережную. Мимо чужеземца проходили группы рабов, отиравших пот и расправлявших свои изболевшиеся члены. Подгоняемые палками своих надсмотрщиков, они шли к горным пещерам или масличным мельницам, где должны были провести ночь, вдали от людей, подальше от морских кабачков, харчевен и лупанар, которые группировали свои земляные стены и дощатые крыши у подножия храма Афродиты.

Торговцы также отправлялись на поиски своих лошадей и тележек, чтобы ехать в город. Они проходили группами, справляясь с заметками своих памятных табличек и толкуя о предприятиях дня. Их различные типы, фигуры и одеяния свидетельствовали о большой смеси национальностей Зазинто, этого торгового города, в который с древних времен стекались корабли Средиземного моря, и торговля которого вела конкуренцию с Ампурией и Марселем. Азиатские и африканские купцы, которые получали для богачей города слоновую кость, страусовые перья, пряности и благовония, отличались своей степенной поступью, туниками с золочеными цветами и птицами, зелеными полусапожками, высокими сплошь вышитыми тиарами и бородами, спускающимися на грудь горизонтальными волнами мелких завитков. Греки с обычной подвижностью болтали и смеялись, угнетая своим многоречием иберийских вывозчиков товаров, степенных, бородатых, нелюдимых, одетых в грубую шерсть и своим молчанием как бы протестующих против этого потока ненужных слов.

Набережная в несколько минут опустела. Вся ее жизнь отхлынула к дороге, идущей к городу, где среди облаков пыли бежали лошади, катились повозки и тряслись мелкой рысью африканские ослицы, везя на своих спинах тучных седоков, сидящих по-женски.

Грек медленно шел по набережной позади двух мужчин, одетых в короткие туники, полусапожки и в конические со спущенными полями шляпы, похожие на шляпы эллинских пастухов. Это были два городских ремесленника. Они провели день, удя рыбу, и возвращались домой, поглядывая с плохо скрываемой гордостью на свои ивовые корзины, на дне которых шевелили хвостами множество барвен, извивающихся с проворностью угрей. Они говорили по-иберийски, беспрестанно вставляя в свою речь греческие и латинские слова. Это было обычное наречие этой древней колонии, всегда употребляемое купцами в торговых отношениях с главнейшими народами страны. Грек, следуя за ними по набережной, прислушивался с любознательностью чужестранца.

— Я подвезу тебя в своей тележке, приятель, — говорил один из них. — В трактире Абилиано я оставил своего осла, который, как тебе известно, является предметом зависти моих соседей. Таким образом мы приедем в город ранее, чем запрут ворота.

— Очень тебе благодарен, сосед. Не безопасно идти одному теперь, когда в наших деревнях развелось столько бродяг, которых мы содержим на жалованье для войны с турдетанами, и столько злого люда, бежавшего из города после последних беспорядков. Ты ведь знаешь, что третьего дня нашли на дороге труп Актэно, цирюльника с Форо. Его убили с целью грабежа, когда он возвращался вечером в свой загородный дом.

— Говорят, что теперь, после вмешательства римлян, мы заживем покойнее. Послы Рима отсекли множество голов и утверждают, что благодаря этому у нас водворится мир.

Оба на минуту приостановились и повернули головы, чтобы посмотреть на римскую либурнику, которая еле виднелась возле башни порта, скрытая сумраком надвигающейся ночи. Затем продолжали свой путь, медленно идя, как бы размышляя.

— Я знаю, — продолжал один из них, — что я не более как сапожник, у которого есть лавка подле Форо и который может удовольствоваться кошельком серебряных викториат, чтобы спокойно доживать старость и проводить вечера на набережной с удочкой в руке. Я не знаю того, что знают риторы, которые, отправляясь за городские стены, рассуждают, крича, как фурии; я не мыслю, как философы, которые собираются на портиках Форо, чтобы спорить среди насмешек торговцев о том, кто прав из мыслителей Афин. Но при всем своем невежестве, я задаю себе вопрос, сосед: к чему эти распри между людьми, с которыми мы живем в одном городе и к которым мы должны относиться как к братьям?.. К чему?

Приятель сапожника в знак одобрения кивал головой.

— Я понимаю, что у нас есть основания быть во враждебных отношениях с нашими соседями турдетанами: во-первых, из-за проведения воды на поля, во-вторых, из-за пастбища и более всего из-за земельных границ и того, что мы мешаем им воспользоваться этим прекрасным портом; я понимаю, что горожане вооружаются, что они ищут сражения и стремятся разрушать их деревни и сжигать хижины. Наконец, это люди не нашего племени. Кроме того, ведь война доставляет рабов, в которых большею частью чувствуется недостаток; а без рабов, что бы делали мы, люди… горожане?

— Я беднее тебя, сосед, — сказал другой рыболов. — Изготовление лошадиных седел не приносит мне такого заработка, как тебе башмачное ремесло, но и при моей бедности я нахожу возможным держать раба турдетана, который мне весьма полезен. И я хочу войны, так как она повышает цену на мой труд.

— Война с соседями., быть бы ей, в добрый час! Молодежь крепнет и ищет случая отличиться, республика же приобретает этим значительность; а все, после того как побегают по полям и горам, покупают обувь и дают чинить седла своих лошадей. Чего же лучше! Так-то и держится торговля. Но где смысл в том, что мы вынуждены более года превращать Форо в поле битвы и каждую улицу в крепость? Разве сладко торговать в своей лавке, запрашивая с красивой горожанки за сандалии, сделанные по азиатской моде, из папируса, или же продавая прекрасные греческие котурны, когда слышишь на площади звон орудия, крики и вопли умирающих, а проходя по порту боишься, чтобы тебе не пустили в седалище какой-нибудь шальной дротик. И из-за чего? Какой может существовать повод к тому, чтобы жить как собака с котом на лоне этого Зазинто, столь спокойного и трудолюбивого в прежние времена.

— Гордость и богатство греков… — начал говорить спутник.

— Да, я это знаю. Ненависть между иберийцами и греками; убеждение, что греки, благодаря своим богатствам и образованию, главенствуют и эксплуатируют иберийцев… Точно действительно в городе существуют иберийцы и греки!.. Иберийцы это те, которые живут по ту сторону этих гор, скрывающих от нас горизонт, грек же это тот, который, мы видели, сошел с корабля и идет теперь вслед за нами; но мы, мы не более как сыны Зазинто или Сагунта, как хотят именовать наш город. Мы являемся последствием тысячи столкновений земли с морем, и сам Юпитер затруднился бы сказать, кто были наши предки. С тех пор как на этих полях змея укусила Зазинто и наш отец Геркулес воздвиг высокие стены Акрополя, кто может отличить людей, прибывших сюда, от тех, которые здесь жили. Сюда прибывали люди из Тира со своими кораблями с красными парусами в поисках за серебром, лежащим в недрах земли; моряки Занта, бежавшие со своими семьями от тиранов своей родины; жители Ардеи, население Италии, бывшее могущественным в те времена, когда еще не существовал Рим; карфагеняне того времени, когда больше думали о торговле, чем о военных подвигах… и могу ли я знать какие еще народы! Интересно послушать, когда обо всем этом рассказывают педагоги на портике храма Дианы, объясняя историю… Я сам, разве я знаю, грек ли я или ибериец Мой дед был отпущенником из Сицилии; он прибыл сюда с поручением от одной фабрики глиняной посуды и женился на кельтиберке. Мать моя была лузитанка, приехавшая сюда с экспедицией для продажи золота в порошке купцам Александрии. Я так же, как я другие, горжусь тем, что я сагунтец. Те, которые почитают в Сагунте иберийцев, верят в греческих богов; греки же, не замечая, усваивают многие иберийские обычаи; они считают себя чуждыми друг другу потому, что живут разобщенно в этом городе, но их праздники одинаковы и в ближайшие торжества в честь Минервы ты увидишь вместе дочерей эллинских коммерсантов и детей тех граждан, которые обрабатывают землю, носят грубое сукно и отпускают бороды, чтобы больше походить на коренное население.

— Да, но греки захватили все в свои руки, они хозяева всего, они завладели жизнью города.

— Они более образованы, более отважны; в их личности есть нечто божественное, — сказал поучительно сапожник. — Обрати внимание на того, который позади нас. Одет он бедно; быть может, в его кошельке нет и двух оболов, чтобы поужинать; возможно, что он будет спать под открытым небом, и все же он кажется Зевсом, который, переодевшись, спустился с небес.

Оба ремесленника оглянулись на грека и затем продолжали свой путь. Они направились к хижинам, которые, окружая порт, оживляли его своей жизнью.

— Есть другая причина вражды, которая разъединяет нас, — сказал седельщик. — Не только неприязнь между греками и иберийцами; одни хотят, чтобы мы были друзьями Рима, а другие — Карфагена.

— Ни теми, ни другими, — наставительно сказал сапожник. — Быть покойными и торговать, как в прежние времена, — вот что необходимо для нашего довольства. Греки Сагунта хотят, чтобы мы поддерживали дружбу с Римом и это я ставлю им в упрек.

— Рим — победитель.

— Да, но он очень далеко, а карфагеняне почти у наших ворот. Их войска из Нового Карфагена могут прийти сюда с многочисленными полками.

— Рим наш союзник и наш покровитель. Его послы, которые завтра уезжают, положили конец нашим смутам, обезглавив тех граждан, которые нарушили покой нашего города.

— Да, но эти граждане были друзьями Карфагена и были покровительствуемы Гамилькаром. Ганнибал не так-то легко забудет друзей своего отца.

— Ба! Карфаген хочет мира и обширной торговли, чтобы обогатиться. После своего поражения в Сицилии он боится Рима.

— Боятся сенаторы, но сын Гамилькара для этого слишком молод и, откровенно говоря, во мне возбуждают страх эти превращенные в полководцев мальчишки, которые не признают вина и любви, мечтая лишь о славе.

Грек не мог более слышать. Оба ремесленника скрылись между хижинами и звук голосов затерялся вдали.

Чужеземец очутился совершенно одиноким среди незнакомого порта. Набережная оставалась безлюдной; на носах кораблей загорелось несколько фонарей, а вдали из-за вод залива стала подыматься луна, точно громадный диск медового цвета. Только на малой рыбачьей пристани чувствовалось некоторое оживление. Женщины, высоко подняв и сжимая между ног рубища, которые служили им туникой, стояли по колена в воде, полоща рыбу, затем сложив ее в корзины, которые ставили на головы, отправляясь в путь, таща за собой своих ребятишек, толстопузых и совершенно голых. С кораблей неподвижных и безмолвных сходили группы мужчин, направляющихся к публичным домам, расположенным у подножия храма. Это были моряки, которые отправлялись на поиски трактиров и лупанар.

Греку хорошо были знакомы эти нравы. Этот порт походил на многие другие виденные им порты. Наверху храм, служащий путеводителем для мореплавателей, а внизу — вино, легкая любовь и кровопролитные ссоры, являющиеся как бы завершением празднества.

На минуту у грека мелькнула мысль направиться в город, но он был слишком далеко, дорога неизвестна, и чужеземец предпочел остаться здесь, проспав где-нибудь до восхода солнца. Он пошел по кривым уличкам, образовавшимся между хижинами, случайно построенными, точно свалившимися с неба со своими земляными стенами и крышами из соломы или камыша, с узкими оконцами и единственным входом, завешанным ковром или лоскутьями. В некоторых хижинах, внутри менее убогих, жили скромные торговцы гавани, которые доставляли съестные припасы кораблям, поставляли зерно, и рабочие, которые помогали рабам переносить на гребневые судна бочки воды. Но большинство домишек было занято трактирами, кабачками и лупанарами. Над дверями некоторых домов были сделаны разрисованные охрой надписи на греческом, иберийском и латинском языках.

Грек услышал, что его окликают. Оказалось это был тучный и плешивый человек, который, стоя у дверей своего жилища, делал ему знаки.

— Привет тебе, сын Афин, — сказал он, желая польстить ему именем знаменитейшего города Греции. — Войди сюда; ты будешь среди своих, так как мои предки также происходили оттуда же. Погляди на вывеску моего трактира «А Palas Athenea». Здесь ты найдешь лауронское вино, которое столь же прекрасно, как и вино Аттики; если захочешь попробовать кельтнберское пиво, также и оно у меня имеется, а если пожелаешь, могу предложить тебе несколько бутылок вина из Самоса, которое так же неподражаемо, как и украшающая мой прилавок богиня Афин.

Грек ответил улыбкой и отрицательным жестом, а болтливый трактирщик уж успел проскользнуть в свое малое и грязное жилище, приподняв ковер, чтобы впустить группу моряков.

Пройдя несколько шагов, грек приостановился, привлеченный слабым свистом, который казалось призывал его из глубины хижины. Старуха, закутанная в черный плащ, делала ему знаки у дверей. Внутри жилища, при свете глиняного светильника, висящего на цепочке, видно было несколько женщин, сидящих на камышовых циновках, в позах покорных животных, с неподвижной улыбкой, от которой сверкали их зубы.

— Я тороплюсь, матушка, — сказал чужеземец смеясь.

— Погоди, сын Зевса, — заговорила старуха по эллински, коверкая этот язык твердостью произношения и свистом дыхания сквозь беззубые десна. — Я сразу узнала, что ты грек. Все, рожденные в твоей стране, веселы и прекрасны: ты походишь на Аполлона, ищущего своих божественных сестер. Войди, здесь ты их встретишь…

И, приблизившись к чужеземцу, она взяла его за край хламиды и стала перечислять все прелести своих питомиц иберьянок, балеарок или африканок: одни величественны и крупны, как Юноны, другие миниатюрны и грациозны, как гетеры Александрии и Греции; но видя, что грек освободился и продолжает свой путь, старуха, думая, что не сумела угодить его вкусу, возвысила голос и заговорила о молоденьких девушках, белокурых и с длинными волосами, прекрасных, как улыбающиеся дети, которые поспорят с красавицами Афин.

Грек вышел из кривой улички, но все еще продолжал слышать голос старухи, которая казалось цинично упивалась своими грязными речами! Он очутился на поле, в начале дороги, идущей в город. Направо от него был холм, на котором возвышался храм, а внизу виднелся дом несколько больший, чем другие; это был трактир с дверями и окнами, ярко освещенными светильниками из красной глины.

Внутри виднелись сидящие на каменных скамьях моряки всех стран. Римские солдаты со своими панцирями из бронзовой чешуи, короткими спускающимися с плеча мечами и лежащими у их ног касками, заканчивающимися нашлемниками из красного конского волоса в виде щетки; гребцы из Марселя, полунагие с клинками, наполовину скрытыми в складках рубищ, опоясывающих их бедра; финикийские и карфагенские моряки в широких панталонах, высокой шапке в форме митры и в тяжелых серебряных серьгах; негры из Александрии, атлетически сложенные и с неповоротливыми движениями, показывающие при улыбке свои острые зубы, которые невольно наводили на мысль об ужасных картинах людоедства; кельтиберы и иберийцы в темной одежде и с длинными спутанными волосами, недоверчиво поглядывающие по сторонам и инстинктивно подымающие руку к широкому ножу; несколько краснокожих с длинными усами и жесткими гривами, связанными и спадающими на затылок; наконец люди, перебрасываемые случайностями войны и моря с одного конца света на другой, являющиеся один день военными победителями, а на другой — пленными рабами, столь же моряки, сколько пираты, не знающие ни закона, ни родины, не ведающие другого страха, как трепет перед начальником корабля, карающим плетями и крестом; люди, верующие лишь в меч и в мускулы, носящие печать своего таинственного, полного ужасов прошлого в ранах, которые покрывали их тела, в широких рубцах, — которые бороздили их члены, в отсеченных ушах, прикрытых грязными и спутанными волосами.

Одни из них ели, стоя вокруг прилавка, позади которого высились амфоры с пробками, украшенными фресками в виде листьев; другие, сидя на каменных скамьях вдоль стен, держали на коленях глиняные блюда. Большинство же развалились на полу на брюхе, точно дикие животные, разделяющие пищу, и тянулись своими волосатыми лапами к блюдам, треща челюстями. Еще не распивалось вино и требовалось присутствие женщин. Изнуренные воздержанием долгих путешествий и нравственно измученные строгой дисциплиной кораблей, они ели и пили с аппетитом людоедов.

Случайно собравшись в узком помещении, зараженном копотью светильников и паром кушанья, они чувствовали потребность в общении и каждый из них между едой вступал в беседу со своим соседом, не обращая внимания на различие отечественного языка и кончая тем, что все понимали друг друга, объясняясь более жестами, чем словами. Один карфагенянин рассказывал греку о своем последнем путешествии на острова Великого Моря, находящиеся далее, чем столпы Геркулеса; долго плыли они серым морем, покрытым облаками, пока наконец прибыли к крутым, известным лишь лоцманам его страны берегам, где находится олово. Негр со смешной мимикой рассказывал двум кельт иберам об экскурсиях вдоль Красного Моря к таинственным берегам, не обитаемым днем, но ночью покрытым движущимися огнями и населенным людьми, волосатыми и проворными, как обезьяны, кожи которых, набитые соломой, доставлялись в храмы Египта для жертвоприношения богам. Римские солдаты, более пожилые, рассказывали о своей великой победе на Эгатских островах, которая, закончив войну, очистила Сицилию от карфагенян; и в своей заносчивости победителей, они не считались с присутствием униженных карфагенян, которые слушали их. Иберийские пастухи, смешавшись с мореплавателями, хотели умалить эффект морских приключений и рассказывали о породистых лошадях и о быстроте их бега, между тем какой-то маленький грек, поразительно живой и язвительный, желая унизить варваров и доказать преимущество своей нации, декламировал отрывки известной оды, выученной им в порте Пирея, или напевал мелодию, медлительную и сладостную, которая терялась среди гула разговоров, чавкания и звона посуды.

Потребовали большего освещения, так как с каждой минутой хмельная атмосфера трактира все сгущалась и пламя светильников еле виднелось словно капли крови на стенах, черных от копоти. Из расположенной рядом кухни плыл едкий пар от пряных соусов и горящих полей; он вызывал у многих посетителей слезы и кашель. Некоторые уж были пьяны, едва приступив к ужину, и требовали у рабов венков из цветов, чтобы так же, как на пирах богачей, украсить ими себя. Другие с ревом аплодировали, увидя, что вертеп озарился кровавым сиянием факелов, которые зажигал хозяин трактира. Рабы суетились за каменным прилавком, наливая напитки из больших амфор, бегали в кухню и сейчас же возвращались, красные от духоты, неся большие блюда. Проливалось вино на пол, когда опрокидывали чаши, и как только в окнах появлялись раскрашенные лица проституток — волчиц порта, которые выжидали момента, чтобы сделать набег на трактир, моряки приветствовали их громкими взрывами смеха, подражая реву животных и кидали им остатки своей пищи, вызывавшей среди женщин драку и крики.

Кушанья всех возбуждали, и их жадно уничтожали, запивая каждый кусок. Греки ели слизняков, плавающих в шафранном соусе, свежие сардины из залива, уложенные на круглых блюдах и украшенные лавровыми листьями, птичье темя, политое зеленым соусом; иберийские пастухи довольствовались сушеной рыбой и твердым сыром; римляне и галлы истребляли большие куски ягнят, из которых по каплям сочилась кровь; подавались угри из озера порта, гарнированные вареными яйцами, и все эти кушанья и большинство других были приправлены солью, перцем и зеленью с острым запахом. Все чувствовали потребность швырять деньги, пресытиться едой и напиться до потери сознания, чтобы хоть этим усладить суровую жизнь лишений, которая ожидала на суднах. Римляне, которые на следующий день уезжали, собирали последние деньги, чтобы оставить свои секстерции в порте Сагунта; карфагеняне с гордостью говорили о своей Республике, самой богатой в мире.

Трактирщик без конца кидал на дно пустой амфоры монеты различного достоинства: Зазинто с изображением носовой части корабля и Победы, летающей над ней, и Карфагена с легендарной лошадью и ужасными богами, и Александрии с изящным профилем Птоломеев.

Большинство простых гребцов привередничали, чувствуя себя господами, они хотели хотя бы в течение одной ночи подражать богачам, чтобы в дни голода утешать себя этим воспоминанием, и требовали устриц из Лукрино, которых корабли доставляли в амфорах с морской водой для крупных торговцев Сагунта, или оксигарум, за который патриции Рима платили крупные цены: внутренности мелкой рыбы, приготовленные с уксусом и пряностями и возбуждающие аппетит. Черное сауронское вино и вино цвета розы сагунтских полей казалось непригодным для тех, у кого были деньги. С таким же пренебрежением они относились к вину Марселя, говоря, что оно приготовляется из древесной смолы, и требовали вин Шампании, Фалерно и Массики, которые пили, несмотря на их цену, в цимбах, чашах из сагунтской глины в форме лодки, вмещающих значительное количество напитка. И эти люди, собравшиеся вокруг горячих кушаний и различных напитков, начиная от кельтиберского пива и кончая иностранными винами, пожирали громадное количество зелени и фруктов, соскучившись после долгого пребывания на море по овощам и плодам. Они набрасывались на блюда, наполненные грибами, ели пальцами редис, приготовленный в уксусе; жадно уничтожали порей, свеклу, чеснок и груды свежего садового латука, усыпая пол его листьями.

Грек наблюдал это зрелище, стоя у дверей среди нескольких моряков, которые не нашли мест в трактире. При виде этого грубого пиршества чужеземец вспомнил, что ничего — не ел с самого утра, когда заведующий гребцами корабля Полианто дал ему кусок хлеба. Новизна впечатлений, когда он высадился на берег незнакомого города, заставила примолкнуть его желудок, приученный к воздержанию, но теперь при виде стольких людей, которые ели, он почувствовал приступ голода и инстинктивно сделал шаг вперед, но сейчас же приостановился. К чему входить? Ведь в сумке, которая висела у его пояса, был только папирус, свидетельствующий о его прошлых деяниях, таблички для памятных заметок; там также хранились щипцы для выдергивания волос и гребенка, словом все те незначительные предметы, без которых не мог обойтись ни один порядочный грек, заботящийся о себе; но сколько бы он ни искал, не нашел в сумке ни единого обола. На корабль его приняли бесплатно, видя блуждающим по пристани Нового Карфагена, так как лоцман уважал греков Аттики. Он чувствовал себя одиноким и голодным в незнакомом порте, и если бы вошел в трактир, желая поесть, не заплатив, то с ним обошлись бы как с рабом, выгнав палками.

Раздраженный запахом мяса и соусов, он предпочел уйти отсюда, чтобы не испытывать этих мук Тантала. Выходя он столкнулся с высоким мужчиной, одетым лишь в темный сагум и сандалии с ремешками, перекрещивающимися до колен. Он походил на кельтиберского пастуха, но грек, столкнувшись с ним и обменявшись быстрым взглядом, испытал такое впечатление, как будто он не в первый раз видит эти властные глаза, напоминающие глаза орла, сидящего у ног Зевса.

Грек, равнодушный к людям, не обратил вниманиям эту встречу. Он теперь хотел лишь заглушить голод а, если окажется возможным, заснуть до восхода солнца. Быстро удаляясь от этого жалкого предместья, освещенного и шумного, он искал места, где бы мог отдохнуть, а направился к храму Афродиты. От храма, возведенного на высоте холма, спускалась голубая мраморная лестница, первые ступени которой примыкали к набережной.

Грек опустился на нежный камень, предполагая дождаться здесь наступления дня. Луна освещала всю высокую часть храма. Гул портовой жизни доходил сюда смягченный, смешанный и как бы рассекающий величественную тишину ночи, в которой таяла отдаленный плеск моря, трепетный ропот оливковых деревьев и монотонное пенье лягушек, живущих в соленых болотах.

Грек услышал повторяющийся несколько раз крик, протяжный и жалобный, похожий на вой волка. Внезапно он прозвучал за его спиной; он ощутил на своем затылке горячее дыхание и, оглянувшись, увидел женщину, которая наклонялась к нему, протягивая руки, прикрытые тряпьем, и тупо улыбалась, открывая рот и обнажая челюсть, лишенную нескольких зубов.

— Привет, прекрасный чужеземец. Я видела тебя убегающим от сборища; но в одиночестве ты бы соскучился и я пошла вслед за тобой, чтобы ты был счастлив…

Грек сразу узнал женщину. Это была волчица порта, одна из тех несчастных, которых он видел на пристанях всех стран: космополитические и жалкие куртизанки, любимые на одну ночь людьми всех племен и рас, покорно растягивающиеся на камне или в тени лодки, чтобы заработать несколько оболов; прежние гетеры, превращенные в скотов; беглые рабыни, ищущие свободы в распутстве, грязи и пьянстве; самки, предлагающие любовь грубым людям моря; несчастные животные, изнуряемые в молодости чрезмерными ласками и подвергающиеся в старости побоям.

Чужеземец смотрел на эту еще молодую женщину и замечал в ней следы красоты, но она был изнурена, глаза слезились и рот был обезображен сломанными зубами. Она была прикрыта широкой тканью, прекраснейшей выделки, но уж грязной и потертой; ноги ее были не обуты, а спутанные длинные волосы поддерживались медной гребенкой, к которой несчастная приколола несколько лесных цветов.

— Ты напрасно теряешь время, придя сюда, — сказал грек с добродушной улыбкой. — У меня в кошельке нет ни единого обола.

Мягкий тон этого человека, казалось, сообщился бедной куртизанке. Она была существом, привыкшим к побоям; мужчина является для нее воплощением грубых ударов, животных наслаждений, сопровождаемых укусами; и перед мягкостью грека она растерялась и почувствовала робость, как перед опасностью.

— У тебя нет денег? — смиренно проговорила она после долго молчания. — Это ничего… я останусь здесь с тобой. Ты мне нравишься; я твоя раба; среди всего этого люда, собравшегося в трактире, мои глаза остановились на тебе.

И она наклонилась к греку, лаская огрубевшими руками его вьющиеся волосы; он же смотрел на нее с сожалением в глазах.

Чужеземец, голодный и одинокий, в незнакомом порте чувствовал себя растроганным добротой этой несчастной: это была братская дружба бедности.

— Если хочешь, останься со мной; говори, что пожелаешь, но не ласкай меня. Я голоден: я ничего не ел с самого утра и в данную минуту я променял бы все ласки за порцию любого моряка.

Блудница была поражена удивлением.

— Ты голоден?.. Ты изнемогаешь от голода, тогда как я была уверена, что ты питаешься амброзией Зевса.

И ее глаза выразили точно такой же ужас, как если бы она увидела Афродиту, богиню чистой наготы, хранящуюся наверху в храме, спустившейся с своего мраморного пьедестала и протягивающую за оболом руку к гребцам порта.

— Погоди, погоди!.. — решительно проговорила она, после долгой минуты размышления.

Грек увидел, как она побежала к хижинам, и, когда усталость и слабость уж стали смежать его глаза, он вторично почувствовал ее подле себя, она толкала его.

— Возьми, мой господин. Мне многого стоило достать это. Жестокая Лас, старуха, ужасная, как Парки, которая помогает нам в черные дни, решилась дать мне свой ужин лишь после того, как взяла с меня клятву, что с восходом солнца я принесу ей два секстерциоса. Кушай, любовь моя; кушай и пей.

И она положила на ступенях теплый круглый хлеб, несколько сухих рыб, половину белого сагунтского сыра, мягкой и сочащейся сыворотки и кувшин кельтиберского пива.

Грек приблизился к кушаньям и стал с жадностью уничтожать их, а волчица следила за ним взглядом, который минутами смягчался, принимая почти материнское выражение.

— Я бы хотела быть столь же богатой, как Сонника, которая начала так же, как и каждая из нас, а теперь госпожа многих из этих кораблей, имеет чудесные, как Олимп, сады, толпы рабов, и фабрики глиняной посуды, и половина земель принадлежит ей. Я бы хотела быть богатой хоть лишь на эту ночь, чтобы угостить тебя всем тем прекрасным, что только есть в порте и в городе; чтобы устроить для тебя такой же пир, как пиры Сонники, которые длятся до рассвета, и где бы ты, увенчанный розами, пил самосское вино в золотых чашах.

Грек, тронутый простотой и искренностью, с которой говорила эта несчастная, посмотрел на нее с нежностью.

— Не благодари меня… это я должна воздать тебе благодарность за то счастье, которое ты доставил мне, позволив дать тебе поесть. Почему так? Не знаю… Никто не прикасался к моему плечу, не дав мне чего-нибудь Одни давали медные монеты, другие — кусок ткани или чашу вина, большинство же награждало меня побоями и укусами; все давали мне что-либо, и я страдала и ненавидела их. А ты, который прибыл сюда бедным и голодным, который не ищешь меня, не хочешь меня, который ничего мне не даешь, ты рождаешь во мне радость тем, что не даешь, ты рождаешь во мне радость тем, что подле меня, и тело мое испытывает неведомое счастье. Дав тебе покушать, я чувствую себя пьяной, точно вышла после пиршества. Скажи, грек: действительно ли ты человек, или же отец богов, который, спустившись на землю, пришел осчастливить меня.

И возбужденная своими собственными словами, она поднялась до половины лестницы и, воздев свои худые руки к храму, озаренному луной, воскликнула:

— Афродита! Моя богиня! В тот день, когда я соберу столько, сколько стоит пара голубей, я принесу их, украшенных цветами и шелковыми лентами огненного цвета, на твой жертвенник в память этой ночи.

Грек отпил горький напиток из кувшина и протянул сто куртизанке, которая стала искать на глине то самое место, к которому прикасались уста ее спутника, чтобы прильнуть к нему своими губами. Она не прикоснулась к ужину, часть которого предложил грек, только пила, и это, казалось, делало ее более разговорчивой.

— Если бы ты знал, чего мне стоило раздобыть все это!.. Улички переполнены пьяными, которые, валяясь в грязи и волоча друг друга под руки, обрывают тебе платье и кусают ноги. Вино течет из дверей трактиров. На набережной не лучше. Несколько африканцев гнались за поселянином и, поймав его, опустили головой вниз в воду; одного кельтибера сшибли с ног ударом кулака. А Тугу, иберийскую девочку, схватили за ноги и погрузили с головой в самую большую, какая только оказалась в харчевне, бочку; когда ее вытащили оттуда, она была полузадушена вином. Это обычное развлечение. А бедную Альбуру, одну мою подругу, я видела окровавленной, сидящей на земле и держащей на ладони глазное яблоко, которое у ней выскочило от удара кулака пьяного египтянина. И так каждую ночь. Теперь все это рождает во мне страх. Мне кажется, как только я тебя узнала, я очутилась в новом мире и впервые увидела то, что меня окружает.

И продолжая говорить, она рассказала ему свою историю. Ее звали Бачис, и она не знала точно своей родины. Вероятно, родилась она в другом порте, так как смутно помнит в первые годы своей жизни длинное путешествие на корабле. Мать ее, должно быть, была волчицей порта, а она явилась плодом встречи с каким-нибудь моряком. Имя, которое ей дали с детства, было именем многих знаменитых куртизанок Греции. Одна старуха, вероятно, купила ее у лоцмана, который привез ее в Сагунт, и еще девочкой, задолго до того как стать женщиной, она познала любовь, принадлежа посещающим хижину старухи портовым негоциантам и отпущенникам города, которые рекомендовали друг другу это детское тело, слабое и жалкое, на котором еще не замечалось округленных форм ее пола. После смерти своей хозяйки она стала волчицей и перешла в распоряжение моряков, рыбаков, пастухов ближайших гор, всего этого зверья, наполняющего порт.

Ей еще не было двадцати лет, а между тем она была уже состарившейся, обессиленной, изнуренной распутством и побоями. Город она видела всегда лишь издали. За всю свою жизнь она была в городе всего два раза. Туда не пускали волчиц. Мирились только с их пребыванием подле храма Афродиты, обеспечивая таким образом безопасность Сагунта, который являлся избавленным от нежелательного наплыва людей всех стран, прибывающих в порт, но в городе иберийцы чистых нравов негодовали при виде куртизанок, а развращенные греки обладали слишком утонченным вкусом, чтобы Чувствовать сострадание, а не отвращение к этим продавщицам любви, которые, как животные, с ожесточением кидались на гроздь винограда или горсть орехов.

И здесь, под покровом храма Венеры, протекала ее жизнь в постоянном ожидании новых кораблей и новых людей, которые набрасывались на нее наглые и грубые, как сатиры, раздраженные долгим воздержанием на море. И так будет продолжаться до тех пор, пока не убьют ее среди ссоры моряки или же пока не умрет она от голода подле какой-нибудь оставленной лодки.

— А ты? Кто ты? — закончив свой рассказ, спросила Бачис.

— Мое имя Актеон; моя родина — Афины. Я изъездил много света: в одном месте я был солдатом, в другом мореплавателем; я сражался, я торговал; я сочинял стихи и вел с философами беседы о таких предметах, о которых ты и не слыхала. Я много раз бывал богат, а теперь ты мне даешь есть. Вот и вся моя история.

Бачис смотрела на него удивленными глазами, угадывая под его сжатыми словами все прошлое, полное приключений, ужасных опасностей и чудесных превратностей судьбы. Она вспоминала храбрые подвиги Ахиллеса и полную приключений жизнь Одиссея, много раз слышанные ею воспетыми в стихах, которые декламировали в пьяном виде греческие моряки.

Куртизанка, склонившись на грудь Актеону, ласкала одной рукой его волосы. Грек, благодарный, братски улыбался Бачис с таким бесстрастием, точно она была девочкой.

Из-за хижин вышли два моряка и, покачиваясь, направились по набережной. Пронзительный вой, который, казалось, рассек воздух, прозвучал над ухом Актеона.

Его подруга, побуждаемая привычкой, с инстинктом продавца, издали угадывающего покупателя, вскочила на ноги.

— Я вернусь, мой господин. Я позабыла об ужасной Лаисе. Надо уплатить ей деньги до восхода солнца. Она изобьет меня, как избивала не раз, если я не исполню своего обещания. Жди меня здесь.

И повторяя свой дикий вой, она пустилась вдогонку за моряками, которые приостановились и приветствовали крики волчицы взрывами смеха и похабными словами.

Оставшись один и уж не чувствуя голода, грек подумал о том, что сейчас произошло, и ощутил истинное отвращение. Актеон, афинянин, тот, которого оспаривали на Церамико самые богатые гетеры прекрасного города, покровительствуем и обожаем распутницей порта.

И, не желая более встречаться с ней, он бежал прочь от лестницы, углубляясь в улички порта.

Вторично он очутился перед тем трактиром, у дверей которого испытывал муки голода. Оргия среди моряков была в полном разгаре. Трактирщик с трудом мог отстоять свою неприкосновенность за прилавком. Рабы, напуганные побоями, запрятались на кухню. На полу лежало несколько красных амфор, из которых точно ручьи крови, текло вино, а среди жидкости, смачивающей землю, валялись пьяные. Египтянин исполинской силы бегал на четвереньках, подражая реву шакала и кусая женщин, которые находились в харчевне. Несколько негров танцевали с женоподобными движениями, созерцая, точно загипнотизированные, свой пуп, который шевелился от судорожных движений живота. Разгулявшиеся мужчины и женщины сваливались по углам на каменные скамьи под грубым светом факелов. Испаренье голого потного тела смешивалось с запахом вина.

Среди этого разгула только несколько человек подле прилавка оставались безучастными к окружающему и вели спор с мнимым спокойствием. Это были два римских солдата, старый карфагенянин и кельтибер.

Римлянин вспомнил свое участие в сражении на Эгатских островах, бывшем сорок лет тому назад.

— Знаю я вас, — говорил он с заносчивостью карфегенянину. — У вас республика торгашей, рожденных для плутовства и мошенничества. Если искать того, кто сумеет подороже продать, надув покупателя, то я согласен, что вы будете первыми; но если говорить о солдатах, о мужах, то лучшими из них будем мы, сыны Рима, которые держим одной рукой плуг, а другой — копье.

И он поднял с гордостью свою круглую голову с бритыми волосами и бритыми щеками, на которых тиски каски оставили твердые мозоли.

Актеон смотрел через окно на кельтибера, единственного из группы, который сохранял спокойствие, но не спускал глаз с бронзового шлема римского воина, с его обнаженной шеи, точно его привлекли толстые вены, которые выступали под кожей. Без сомнения, эти глаза грек где-то видел, они были ему давно знакомы, но имени их обладателя он не мог вспомнить. Грек своим тонким чутьем угадывал какую-то личину в фигуре кельтибера.

— Клянусь Меркурием, что этот человек не таков, каким я его вижу. Более всего он походит на пастуха, но бронзовый цвет его лица не есть цвет лица кельтиберов, загорелых от солнца. А его длинные, спадающие на плечи волосы кажутся накладными…

Далее он уже не изучал этого человека, так как сосредоточил все свое внимание на споре между римским воином и старым карфагенянином, которые все более приближались друг к другу, чтобы лучше слышать среди шума, царящего в трактире.

— Я также был участником в печальном сражении на Эгатских островах, — говорил карфагенянин. — Там получил я этот шрам, который пересек мне лицо. Действительно, вы победили нас; но что же из этого следует? Много раз я видел ваши корабли, преследуемые нашими, и не раз на полях Сицилии насчитывал я сотнями римские трупы. О! Если бы Ганон в день сражения прибыл на острова не так поздно. Если бы Гамилькар получил подкрепление!

— Гамилькар! — воскликнул презрительно римлянин. — Великий полководец, который и совершил лишь то, что предложил нам мир. Коммерсант, превращенный в завоевателя!..

И с заносчивостью сильного он смеялся, не боясь гнева старого карфагенянина, который заикался, пытаясь возражать.

Кельтибер, который до сих пор молчал, опустил свою руку на плечо сурика.

— Молчи, карфагенянин. Римлянин прав. Вы, по сравнению с ними, несведущие в войне лавочники. Вы слишком любите деньги для того, чтобы господствовать мечом. Но люди твоего сословия ведь не представляют собою всего Карфагена; есть другие, родившиеся там же, которые сумеют устоять перед мужичьем Италии.

Римлянин, видя, что в их спор вступил крестьянин, стал еще заносчивее и наглее.

— И кто ж это такой? — крикнул он с презрением. — Не сын ли Гамилькара? Этот мальчишка, мать которого, как говорят, была рабыня.

— Одна блудница родила сыновей, которые основали город, римлянин; и не далек тот день, когда лошадь Карфагена лягнет волчицу Ромула.

Воин поднялся, дрожа от негодования и ища свой меч, но в то же мгновение испустил дикий крик и упал, подняв руки к горлу.

Актеон видел, как кельтибер опустил свою руку под сагум и, вытащив нож, ранил им воина вдоль шеи, которую с жестоким вниманием изучал, пока тот издевался над Карфагеном.

Трактир дрогнул от шума борьбы. Другой римлянин, видя упавшим своего сотоварища, бросился на кельтибера с высоко поднятым мечом, но мгновенно ему был нанесен удар ножа в лицо, и он почувствовал себя облепленным кровью.

Ловкость этого человека была изумительна. Его движения отличались эластичностью пантеры; удары, казалось, отражались от его тела, не нанося ему вреда. Вокруг него сыпался град разбитых кувшинов, обломков амфор, мелькавших в воздухе мечей; но он, с поднятой рукой и ножом в кисти, сделал быстрый прыжок к дверям и скрылся.

— За ним! За ним! — вопили римляне, преследуя его.

И, привлеченные грубым удовольствием охоты за человеком, за ними последовали из трактира все, кто только мог еще держаться на ногах. Толпа людей, возбужденная видом крови, прыгала через умирающего римлянина и бесчувственных пьяниц, которые храпели подле обезглавленного. Грек видел, как они выбежали, и, разбившись на отдельные группы, разбрелись в различных направлениях, чтобы поймать кельтибера. Но тот скрылся в нескольких шагах от трактира, точно растаял во мраке.

Гавань заволновалась, охваченная горячкой погони. Замелькали огни на набережной и на уличках предместья; лупанары и харчевни подвергались грубому вторжению римлян, опьяненных злостью; у дверей каждой лачуги возникали новые ссоры, могущие перейти в кровавую расправу, и грек, боясь быть вовлеченным в распрю, быстро повернул к лестнице храма. Бачис не вернулась, и грек, поднявшись по голубым ступеням, очутился во дворе храма, широкой террасе, вымощенной плитами голубого мрамора, на который поддерживающие фронтон колоннады бросали косые линии теней.

Пробуждаясь, Актеон почувствовал на своем лице теплоту солнца. Птицы пели на соседних масличных деревьях, а возле него звучали голоса. Очнувшись, он с удивлением увидел, что наступило утро, тогда как он был уверен, что прошло несколько минут с тех пор, как им овладел сон.

Молодая женщина, патрицианка, стояла в нескольких шагах от него и улыбалась. Она была обвита широкой тканью белой шерсти, которая, словно одеяние статуи, спускалось изящными складками к ее ногам. Волос не было видно, кроме нескольких белокурых завитков, спадающих на лоб. Губы были накрашены, а черные бархатные глаза, с мягкою ласковостью во взгляде, казалось, были окружены голубоватым сиянием от утомления бессонной ночи. При малейшем движении руки под мантией звенели серебряным звоном невидимые драгоценные украшения, а кончик сандалии, видневшийся из-под края одеяния, сверкал, точно алмазная звезда.

Позади нее две высокие рабыни кельтиберки со смуглой, пышной, почти обнаженной грудью и бедрами, опоясанными многоцветной тканью, держали: одна — пару голубей, а другая — на голове ларчик, покрытый розами.

Возле красивой патрицианки Актеон увидел Полианто, сагунтского лоцмана, и юношу, надушенного и изящного, который был на набережной с другим всадником во время прибытия корабля.

Грек невольно встал, пораженный прекрасным видением, которое улыбалось ему.

— Афинянин, — обратилась к нему женщина по-гречески, с чистейшим произношением. — Я — Сонника, собственница корабля, который тебя сюда доставил. Полианто — мой отпущенник и он очень хорошо поступил, привезя тебя. Он ведь знает, что твой народ привлекает меня. Кто ты?

— Я — Актеон и молю богов, чтобы они осыпали тебя милостями за твою доброту. Да сохранит Венера твою красоту на всю жизнь.

— Ты мореплаватель?., или же купец? Быть может, странствуешь по свету, преподавая уроки красноречия и поэзии?

— Я солдат, как были солдатами все мои родные. Мой дед умер в Италии, защищая великого Пирра, который оплакивал его, как брата; мой отец был капитаном наемников на службе у Карфагена и его несправедливо умертвили в войну, именуемую неумолимой.

Несколько секунд он молчал, словно это воспоминание мешало ему продолжать, лишив голоса, и затем добавил:

— Я сражался до тех пор, пока не смолкли приказания Клеомана, последнего лакедемонянина. Я был одним из его сотоварищей, и когда герой пал побежденным, я сопровождал его в Александрию; изъездив свет, я снова вернулся на родину, будучи не в силах выносить изгнания. Я также был купцом в Родосе, рыбаком в Босфоре, земледельцем в Египте и сатирическим поэтом в Афинах.

Красавица Сонника улыбалась, приблизившись к нему. Он был истым афинянином, обладающим всеми качествами этого столь любимого ею народа; одним из этих искателей приключений, привыкших к превратностям судьбы, объездившим весь свет и на старости лет записывающим многие эпизоды из деяний своей жизни.

— А почему же ты прибыл сюда?

— Я здесь так же случайно, как случайно мог очутиться в другом месте. Твой лоцман предложил довезти меня в Зазинто, и я согласился. Я тосковал в Новом Карфагене. Меня могли принять в войска Ганнибала; мне достаточно было бы для этого назвать свое происхождение: греки дорого оплачиваются во всех войсках. Но здесь также война, и я предпочитаю идти против турдетанов, служить городу, которого не знаю.

— И ты здесь провел эту ночь? Разве ты не нашел приюта в трактирах?

— Я не нашел ни единого обола в своем кошельке. И если мне удалось поужинать, то только благодаря доброте одной несчастной блудницы, которая разделила со мною свою нужду. Я беден и отощал от голода. Но не жалей меня, Сонника, не гляди на меня глазами сострадания. Я также устраивал пиры, которые длились всю ночь до восхода солнца; в Родосе, в часы песен, мы кидали рабам серебряные блюда. Жизнь человека должна быть, как жизнь героев Гомера: то царь, то нищий.

Полианто смотрел с интересом на этого искателя приключений, а Лакаро, который принципиально был против того, что его приятельница Сонника оказывает внимание греку, столь плохо одетому, все же сам приблизился к нему, признавая изящество афинянина под его убогим наружным видом, и намереваясь сделать его своим другом, чтобы воспользоваться полезными уроками.

— Приходи сегодня в мой загородный дом, — сказала Сонника, — когда станет заходить солнце. Ты отужинаешь с нами Спроси первого встречного, где моя вилла, и каждый укажет тебе ее. Один из моих кораблей привез тебя в этот порт, и я хочу, чтоб под моим кровом ты нашел гостеприимство. До скорого свидания, афинянин. Я ведь также из Афин и при виде тебя мне показалось, что пред моими глазами еще сверкает золотое копье, украшающее верхушку Парфенона.

Сонника, кинув афинянину улыбку, направилась к храму, сопровождаемая своими двумя рабынями.

Актеон слышал, что говорили Лакаро и Полианто, стоя у храма. Минувшая ночь была проведена в доме Сонники. Лишь с восходом солнца оставили стол. Голова Лакаро была еще украшена венком пиршества с увядшими и лишенными листьев розами. Сонника почувствовала капризное желание увидеть Полианто и свой корабль, а также захотела по пути принести жертву Афродите, как это делала всегда, отправляясь в порт.

Лоцман отправился к своему кораблю, а Актеон направился с Лакаро к открытым дверям храма.

Внутри царила тишина и великолепие. В кровле здания было оставлено для освещения храма большое квадратное пространство, и солнце, проникая сквозь это окно, придавало зеленоватый отлив морской воды этим голубым колоннам с их капителями, изображающими раковин, и дельфинами, обвивающими их подножия. В глубине, обвеянной нежным полусветом, затуманенным жертвенными курениями, возвышалась богиня, белая, гордая и прекрасная в своей наготе, точно сейчас только вышедшая из морской пены и представшая перед изумленными очами людей.

Недалеко от дверей стоял жертвенник. Подле него жрец, в широкой шерстяной мантии, прикрепленной к голове венком цветов, принимал из рук Сонники дары жертвоприношения.

Когда Сонника вышла на перистиль, она обвела любовным взглядом море, покрытое пеной, порт, который сверкал точно тройное зеркало, зеленую и безграничную долину и далекий город, озаренный золотым сиянием первых солнечных лучей.

— Какая красота!.. Взгляни, Актеон, на наш город. Греция не лучше его.

У подножия лестницы ее ожидали носилки, настоящий маленький дом с пурпуровым пологом и украшенный по четырем углам страусовыми перьями.

Сонника вошла в это подвижное жилище, переносимое рабынями, отстранила Лакаро, с которым обращалась как с низшим существом, приближаемым лишь по капризу, и снова взглянув на грека, стоящего на высоте храма, в последний раз улыбнулась, сделав прощальный жест рукой, унизанной до ногтей драгоценными перстнями и при каждом движении проливающей в воздухе ручьи света.

Носилки стали быстро удаляться по дороге, идущей в город, и в то же время Актеон почувствовал, что его шею ласково обвивают чьи-то руки.

Это была Бачис, еще более поблекшая и оборванная при свете солнца. Под глазом у нее был багровый подтек, а на руках фиолетовые пятна.

— Я не могла освободиться и прийти, — сказала она с покорностью рабыни. — Что за народ! Мне едва удалось заработать, чтобы заплатить Лаисе… Всю ночь я думала о тебе, мой бог, в то время, как меня мучили эти опротивевшие сатиры.

Актеон невольно отстранил лицо, избегая ее ласк. Он слышал запах вина, идущий от этой несчастной, охмелевшей и изнуренной после своих ночных похождений.

— Ты избегаешь меня?.. Я понимаю. Я видела тебя беседующим с богачкой Сонникой, которую ее друзья называют первой красавицей Зазинто. Не станешь ли ты ее любовником? Я понимаю, что она будет обожать тебя, но ведь она такая же женщина, как и я… не более… Скажи, Актеон: почему ты отталкиваешь меня? Почему не сделаешь своей рабой?..

Грек отвел ее худые руки, которые пытались обнять его, и устремил взгляд на дорогу, откуда доносились звуки труб и виднелись среди большого облака пыли сверкающие каски и копья.

— Это едут послы Рима, — сказала куртизанка.

И привлеченная очарованием, производимым военными на ее детское воображение, она спустилась с лестницы храма, чтобы лучше видеть шествие.

Впереди шли трубачи римского корабля, дующие в свои длинные металлические трубы, со щеками, перевязанными широкими шерстяными лентами. Конвой из граждан Сагунта окружал послов, гарцуя на своих мохнатых кельтиберских лошадях, держа в руках копья и прикрыв головы шлемами, которые скрывали следы ударов, полученных в последних стычках с турдетанами. Несколько старцев сагунтского сената ехали на своих больших лошадях, неподвижно, с белыми бородами, спускающимися на грудь и доходящими до стремян, в темных мантиях, придерживаемых на голове вышитыми тиарами. Могучий классияр держал знамя Рима, которое заканчивалось изображением волчицы, а позади знамени следовали послы с обнаженными бритыми и круглыми головами: один — тучный, с тройным от жира подбородком, другой — сухой, нервный, с заостренным носом хищной птицы; оба в броне из шлифованной бронзы, в металлических котурнах, прикрывающих их ноги; на изогнутые в дугу бедра спадали полы одеяния, цвета винной гущи, украшенные золотыми завязками, которые колебались при малейшем движении лошадей.

На набережной, среди групп моряков, рыбаков и рабов, встречалась кучка закутанных в плащи женщин, которые шли в сопровождении старика с наглым взглядом, сжатыми губами и с тем отталкивающим выражением, которое лежит на лицах евнухов, живущих в постоянном общении с женщинами-рабынями. Это были танцовщицы из Гадеса, которые, сойдя с корабля Полианто, проходили набережную, оглушенные неожиданным шумом торжественного шествия.

Несколько женщин из рабочей пристани поднесли послам венки, сплетенные из цветов ближайших гор и касатки лагун. Крики приветствия раздавались вдоль пристани, на которой среди возбужденной толпы стояли безучастные группы моряков всех стран.

— Привет Риму! Да покровительствует вам Нептун! Боги да сопутствуют вам!

Актеон услышал позади себя глумливый взрыв смеха и, оглянувшись, увидел кельтиберского пастуха, который минувшей ночью убил римского воина.

— Ты здесь? — сказал грек с изумлением. — Ты один и не бежишь от римлян, которые тебя ищут?

Надменные глаза пастуха, те глаза, которые будили в греке смутные и непонятные воспоминания, гордо взглянули на него.

— Римляне!.. Я их презираю и ненавижу. Я пошел Си без страха хотя бы на палубу их корабля… У тебя свои соображения, Актеон, и ты не проник в мои.

— Как знаешь ты мое имя? — воскликнул грек с возрастающим изумлением, удивляясь также тому совершенству, с которым простой пастух говорил по-гречески.

— Я знаю твое имя и твою жизнь. Ты сын Лисастро, капитана, бывшего на службе у Карфагена, и как все люди твоей нации ты странствуешь по свету, нигде не встречая блага.

Грек, столь сильный и не терявшийся ни при каких обстоятельствах, почувствовал себя смущенным перед этим загадочным человеком.

Кельтибер же, поглощенный созерцанием шествия, провожающего послов, повернулся спиной к Актеону. Глаза его выражали ненависть и презрение при виде сверкающей на солнце бронзовой волчицы римского знамени, приветствуемого сагунтцами.

Они мнят себя сильными, они уверены в себе потому, что Рим покровительствует им. Они воображают, что Карфаген умер потому, что его сенат, состоящий из торгашей, боится нарушить договор с Римом. Они обезглавили сагунтских друзей Карфагена, тех, которые были давнишними сторонниками Барков и выходили приветствовать Гамилькара, когда он проходил вблизи города, отправляясь в свои походы. Но они не знают, что есть тот, который не дремлет… Мир слишком тесен для двух народов. Быть или одному, или другому!..

Возгласы толпы, приветствовавшей ялик, на котором послы отплывали к либурнике, и шумные звуки труб, которые гремели на носу корабля, казалось, действовали на пастуха, словно удары бича, и со стиснутыми зубами, с глазами, покрасневшими от гнева, он простер свои могучие руки к кораблю и кинул, как зловещую угрозу.

— Рим!.. Рим!..

II. Город

Солнце поднялось уже высоко, когда Актеон шел в город по дороге, называемой Змеиной.

По пути ему встречались тележки, нагруженные бурдюками с маслом и амфорами с вином. Ряды рабов, согнутых под тяжестью ноши и с запыленными ногами, чтобы дать ему пройти, отступали к краю дороги с покорностью и приниженностью, испытываемыми ими перед свободным человеком. Грек на минуту приостановился перед масличными мельницами, глядя на громадные вертящиеся камни, приводимые в движение скованными рабами; затем пошел дальше, огибая горы, на вершинах которых возвышались спекули[5], своими красными огнями возвещающие Акрополю Сагунта о прибытии кораблей или же о движениях, замечаемых на противоположном косогоре, где начинались владения враждебных турдетанов.

Бесконечные поля раскинули свое плодородие под золотым дождем утреннего солнца. Из деревень, из сельских домов, из всех бесчисленных жилищ, беспорядочно разбросанных на всем протяжении долины, стекались люди на Змеиную дорогу, направляясь в город.

Большинство сагунтского населения жило в деревне, обрабатывая землю. Город был сравнительно мал. В нем жили только купцы и богатые землевладельцы, городское начальство и иностранцы. Но когда грозила какая-нибудь опасность, когда турдетаны предъявляли притязания на сагунтскую землю, тогда весь народ стекался в город, ища убежища и защиты за его стенами; и поселяне, гоня впереди себя свои стада, шли слиться с ремесленниками Сагунта, укрываясь в городе, который обыкновенно посещали лишь в торговые дни.

Актеон догадался по многочисленному стечению народа, наполнявшего дорогу, что это должно быть базарный день на Форо. Рядами шли поселянки, неся на головах корзины, прикрытые листьями, одетые лишь в темную тунику, которая, спадая вдоль тела, обрисовывала при каждом шаге их грубые формы. Землепашцы, загорелые, сильные, в коротком одеянии из кожи или грубой ткани, подгоняли волов, везущих телеги, или ослов, навьюченных ношей; и вдоль дороги среди облаков красной пыли, подымаемой копытами бегущих животных, раздавался беспрерывный звон колокольчиков козлиных стад и мягкое мычание коров.

Некоторые семьи уже возвращались с базара, показывая с гордостью обновки, приобретенные в лавках Форо взамен своих плодов; и приятели приостанавливались, чтобы полюбоваться новыми тканями, чашами из красной глины свежими и блестящими, женскими украшениями, грубо сделанными из прочного металла.

Смуглые девочки с сильными худощавыми членами и большими лбами, с распущенными по кельтиберскому обычаю волосами, попарно шли, неся на плечах длинные жерди, на которых висели ветки цветов, предназначенные для продажи благородным горожанкам. Другие несли защищенные от пыли листьями громадные тирсы красных вишен и от времени до времени, среди взрывов смеха, припрыгивали и кричали, копируя голосами и жестами богатую молодежь Сагунта, которая, к большому негодованию города, собиралась в саду Сонники, чтобы там перед изображением Дионисия подражать красивым безумиям Греции.

Актеон любовался красотой пейзажа: рощицы смоковниц, которыми славился Сагунт, начинали покрываться листьями, образуя из своих ветвей зеленые шатры, спускающиеся до самой земли; виноградные кусты, точно изумрудная зыбь, покрывали всю окрестность и вились на отдаленных горах, достигая сосновых и дубовых рощиц, а поля масличных деревьев, симметрично посаженные на ржавой почве, образовывали колоннаду с пирамидальными верхушками серебристой листвы. Вид этого прекрасного пейзажа взволновал Актеона, пробудив в нем воспоминание детства. Эта долина была так же хороша, как и родная Греция; здесь он останется, если только богам не будет угодно снова толкнуть его в безнадежные скитания по белу свету.

Он шел уже более часа, все время видя впереди себя красную гору с раскинутым на ее склоне городом, а наверху бесчисленные здания Акрополя. На одном из поворотов дороги он заметил, что народ останавливается перед жертвенником: длинным каменным алтарем, на котором распростерла свои чешуйчатые кольца голубого мрамора громадная змея. Поселяне клали цветы и ставили глиняные чаши, наполненные молоком, перед неподвижным животным, которое своей поднятой головой и открытой гортанью, казалось, угрожало людям. На этом самом месте змея укусила несчастного Зазинто, когда он возвращался в Грецию с быками, похищенными в Героне, и вокруг его трупа, сожженного на холме Акрополя, основался город. Простой народ поклонялся гадине, как одному из основателей родины, и с ласковыми словами окружал ее жертвоприношениями, которые таинственно и быстро исчезали; многие верили, что с наступлением мрака змея оживает, так как слышали в бурные ночи ее ужасный свист, разносящийся на далекое расстояние.

Актеон догадался о близости Сагунта по могильным камням, которые возвышались по обе стороны дороги и привлекали внимание прохожего своими надписями. Позади них были раскинуты сады, окруженные густыми изгородями, над которыми виднелись ветки фруктовых деревьев загородных вилл. Несколько рабынь смотрели на детей, совершенно нагих и с чертами греческого типа, которые играли и боролись. У ворот одного из садов тучный старик, одетый в пурпуровую хламиду, смотрел с холодной гордостью разбогатевшего коммерсанта на движущуюся волну простого люда. На террасе одной из дач Актеон заметил женскую прическу из волос, выкрашенных по афинской моде золотом и перевитых красными лентами; подле колебалось опахало из разноцветных перьев азиатских птиц. Это были богатые дачи сагунтских патрициев, вышедших из негоциантов.

Приближаясь к реке, Бэатис Перкес, которая отделяла город от его окрестностей, грек заметил, что рядом с ним идет молодая девушка, почти девочка, впереди которой бежало рысью стадо коз. Тонкая, стройная, с худощавыми членами и смуглой бархатистой кожей, она походила на мальчика, но не была им, так как короткая туника, с разрезом по левой стороне, позволяла видеть ее грудь, слегка припухшую с приятной округленностью розового бутона, начинающего распускаться с силой молодости. Ее черные глаза, влажные и большие, казалось заполняли все ее лицо, озаряя его таинственным сиянием; а из-за губ, горячих и воспаленных от ветра, сверкали зубы, блестящие, крепкие и ровные. Пышные волосы, связанные узлом на затылке, она украсила гирляндой самосеянных маков, собранных среди ржи. На плече она несла с мужественной легкостью тяжелую сетку, наполненную белыми сырами, круглыми, как хлебы, свежими и еще сочащимися сывороткой, а свободной рукой ласкала белую шерсть козы, своей любимицы, которая прижималась к ее ногам, звеня медным колокольчиком, привешенным к шее.

Актеон перешел реку среди телег, погруженных по оси в воду, и очутился перед стенами города, дивясь их крепости: природные каменные основы, без всякого скрепления, поддерживали стены и башни прочного сооружения.

У ворот Змеиной дороги, считавшимися главными, он был задержан смешанным скоплением людей, повозок и лошадей, которые заполняли узкий проход. Внутри города, почти прилегая к стене, находился храм Дианы, святилище, известное по своей древности всему миру и пользующееся не меньшей славой у сагунтцев. Актеон полюбовался кровлей храма из можжевельниковых досок, ценных по своей старинной выделке, и, желая поскорей ознакомиться с городом, пошел дальше.

Он находился на прямой улице, в конце которой возвышались здания, образующие громадную квадратную площадь с великолепными строениями, поддерживаемыми арками, под которыми сновала толпа. Это был Форо. Поверх крыш вдали виднелись многочисленные дома и белые ограды: город раскидывался террасами по склону горы, а в конце — стены Акрополя, колоннады храмов, поддерживающие фризы, сделанные из шлифованного лабрадора.

Актеон, продолжая идти по улице, ведущей к Форо, невольно вспомнил приморский квартал Пирея. Это была торговая часть города, населенная по преимуществу греками. Сквозь низко поставленные окна видна была трудовая жизнь: рабы сваливали тюки, молодые люди с завитыми бородами и носами хищных птиц чертили на восковых табличках сложные счеты своих оборотов, а перед дверями домов на маленьких столах были выставлены образцы предметов торговли: горки пшеницы или шерсти и тяжелые металлические отрубки. Купцы стояли, прислонясь к косякам дверей, и разговаривали со своими покупателями, призывая в свидетели богов.

В некоторых лавках хозяин в одежде с золочеными цветами, в высокой шапке и пурпуровых сандалиях, с загадочными глазами сфинкса молчаливо слушал покупающих, поглаживая локоны своей надушенной бороды. Это были купцы из Африки и Азии, карфагеняне, египтяне или финикийцы, которые хранили в своих домах драгоценные ткани, золотые вещи, слоновую кость, страусовые перья и янтарь. Перед их дверями останавливались богатые женщины, окутанные белыми мантиями и сопровождаемые рабынями; разговаривая, они заглядывали своими зарумянившимися личиками вовнутрь магазина, пьянея от дыхания чужеземных ароматов, исходящих от возбуждающих веществ Азии и таинственных благовоний Востока. Среди товаров величественно прохаживались со странными криками редкие, привезенные из тех же стран, птицы, которые влекли за собою, как настоящую мантию, свои многоцветные перья.

Актеон бегло осмотрел эти лавки, вошел на Форо. Был торговый день и вся жизнь города отхлынула к большой площади. Огородники разложили вокруг портиков груды своих овощей; полевые пастухи уложили в пирамиды сыры перед ковшами, наполненными молоком, а портовые женщины, загорелые и полунагие, предлагали свежую рыбу, лежащую на листьях в камышовых корзинах. В одном конце горные пастухи с диким видом, вооруженные небольшими копьями, присматривали за коровами и лошадьми, помещенными на рынке. Это были кельтиберы, те, о которых с ужасом говорили, что они часто едят человеческое мясо; казалось, они были поглощены жизнью площади, следя своими враждебными глазами за всем этим движением улья, столь непохожим на своеобразное одиночество их скитальческой жизни. Богатства Сагунта раздражали их воровские инстинкты и, сжимая копье, они глядели дикими глазами на группу вооруженных наемников, состоящих на службе у города, которые в глубине Форо на ступенях храма охраняли сенатора, на которого возлагалась обязанность чинить правосудие в торговые дни.

В центре площади, покупая и споря, волновалась толпа, одетая в тысячу разнообразных цветов и говорящая на различных языках. Проходили добродетельные горожанки, скромно одетые в белое, сопровождаемые рабами, которые несли в нитяных кульках провизию, закупленную на неделю; греки, в длинных хламидах шафранного цвета, интересовались всем и долго торговались, прежде чем купить какую-нибудь безделицу, сагунтские граждане, иберийцы, потерявшие свою первобытную грубость вследствие постоянного скрещения, подражали своим одеянием и манерой держаться римлянам, которые в данное время являлись народом, наиболее уважаемым; и среди этой толпы виднелись бедняки страны, бородатые, загорелые, с длинными, непокорно спадающими на лоб гривами волос, привлеченные торгом, не взирая на отвращение, которое им внушал город и особенно греки своими богатствами и утонченностями.

Несколько кельтиберов, представителей родов более дружественных Сагунту, разъезжали среди Форо на лошадях, не выпуская из рук копья и щита, сплетенного из бычачьих нервов; прикрытые шлемом с тройным султаном и кожаной кирасой, они казалось находились в стране врагов и боялись неприятельских козней. Жены их, подвижные, загорелые и мужественные, переходили с одного места рынка к другому, раскачивая на ходу свое широкое одеяние, расшитое цветами ярких красок, и останавливаясь с детским любопытством перед столом какого-нибудь грека, продающего хрустальные и коралловые ожерелья и грубо вычеканенные бронзовые безделушки.

Плащи из тончайшей шерсти и дорогого пурпура смешивались с обнаженными членами рабов или кельтиберским сагумом из черной шерсти. Греческие прически, перевитые красными лентами, волны спущенных на затылок локонов и крохотные лбы, служащие как бы признаком высшей красоты, смешивались с прическами кельтиберских женщин, которые оставляли лбы открытыми и укладывали волосы вокруг прикрепленной к голове небольшой палочки, образуя острый рог, с которого спускалось черное покрывало. Некоторые кельтиберки носили плотное стальное ожерелье, от которого шло несколько спиц, соединенных на прическе, и с этой клетки, прикрывающей волосы, спадало покрывало, оставляя горделиво открытым громадный лоб, лоснящийся и сверкающий, как луна.

Актеон провел много времени, дивясь прическам этих женщин и их мужественному и воинственному виду. Его тонкий инстинкт грека угадывал опасность в этих варварах, неподвижных на своих конях среди Форо, господствующих со своей высоты и глядящих взглядом полным ненависти на купцов и земледельцев других национальностей. Это были хищные птицы, которые, для того чтобы питаться и существовать в своих бесплодных горах, спускались в долину в качестве грабителей. И настанет день, когда Сагунт, окруженный этими народами, должен будет вступить в борьбу со всеми ими.

Грек, размышляя об этом, вошел под портики, где собирались праздные горожане перед лавками цирюльников, меняльщиков монет и продавцов вин и прохладительных напитков. Актеону казалось, что он очутился на Афинских галереях Агоры. За небольшим исключением это была та же толпа его родного города: важные граждане, за которыми раб переносил складной стул, чтобы, сидя у дверей какой-нибудь лавки, они слушали новости; любители новостей, которые перебегали от одной группы к другой, распространяя самые свежие небылицы; прихлебатели, ищущие приглашения покушать и лебезящие перед богачом, подле которого вертелись, и осуждающие всех, мимо проходящих; педагоги, до криков спорящие по поводу какого-нибудь правила греческой грамматики, и молодые граждане, порицающие старых сенаторов и утверждающие, что республике нужны люди более сильные.

Много говорили о последнем походе против турдетанов и о большой победе, одержанной над ними. Теперь то они уж не подымут головы; их царь, бежавший в самые отдаленные места своих владений, достаточно проучен недавним поражением. И сагунтская молодежь смотрела с гордостью на трофеи, состоящие из копий, щитов и касок, висящих на пилястрах портиков. Это было оружие нескольких сотен турдетанов, убитых или взятых в плен в последний поход. В лавках цирюльников продавалась по низкой цене мебель и украшения, награбленные сагунтскими воинами во вражеских деревнях. Никто не хотел их. Город был завален подобными предметами грабежа, сагунтское войско вернулось, ведя за собою целую армию нагруженных телег и бесконечное стадо людей и животных. Все улыбались, думая о торжестве победы, с холодной жестокостью, присущей древней войне, не знающей прощения и считающей рабство наибольшим милосердием для побежденного.

Возле храма, где чинилось правосудие, производилась торговля рабами. Они сидели вокруг на земле, прикрытые рубищем, с руками, скрещенными на ногах, и подбородком, опирающимся о колени. Рабы по рождению ожидали нового хозяина с пассивностью животных, с исхудалыми от голода членами и бритой головой, прикрытой белой шапкой. Другие, сидящие ближе к торговцу, были бородаты, и на их грязных, густых волосах лежали венки из ветвей, чтобы отличить их как рабов, плененных во время войны. Это были свободные турдетаны, не могущие выкупить себя; в их глазах еще сверкали ужас и ярость от сознания, что они обращены в рабство. Многие из них были скованы цепями, и на их теле виднелись еще свежие шрамы последней битвы. Они злобно смотрели на этот враждебный им народ, судорожно сжимая рот, точно желая укусить; некоторые же из них в волнении шевелили правой рукой, оканчивающейся бесформенным обрубком. Им отрубали руку после сражения с каким-нибудь внутренним племенем, которое таким образом лишало пленных возможности быть пригодными к битве.

Сагунтцы равнодушно смотрели на этих врагов, превращенных в предметы, в животных в силу жестокого закона завоевания, и, забывая о турдетанах, говорили о городских раздорах, о борьбе партий, которая казалось была подавлена вмешательством римских послов. На ступенях обширного храма еще видны были следы крови обезглавленных за расположение к Карфагену, и друзья Рима, которых было большинство, громко говорили, одобряя энергичные действия посланников великой Республики. Город будет теперь жить в мире и будет держаться покровительства Рима.

Актеону, который прислушивался к разговорам групп, вдруг показалось, что среди толпы, спускающейся и подымающейся по ступеням обширного храма, он увидел пастуха, который минувшей ночью убил римского воина. Это было минутное видение: его черный сагум затерялся среди групп, и грек остался в сомнении, не зная, действительно ли это был он!

Наступал день. Актеон много времени провел на рынке и подумал, что уж пора заняться своими делами. Так как ему надо было повидать Мопсо, то он направился к Акрополю и стал подниматься по извилистым улицам, вымощенным кремнем, с белыми домами, в дверях которых женщины пряли и ткали шерсть.

Дойдя до Акрополя, грек залюбовался циклопическими стенами, сложенными из громадных камней с редким искусством и прочностью. Это была колыбель города.

Он прошел под широким сводом и очутился на обширной площади, окруженной стенами, которые могли вместить в себе столь многочисленное население, как Сагунта. На этом громадном пространстве возвышались в беспорядке разбросанные общественные здания, являющиеся как бы воспоминанием той эпохи, когда город стоял на вершине и не спускался, расширяясь, к морю. За стенами начинались неизмеримые плодородные земли владений Республики, теряющиеся на юге вдоль морского берега; бесчисленные деревушки и дачи группировались по берегам Бэатис Перкес, а город точно большой белый веер, раскинулся на склоне горы, огороженный стенами, через которые казалось выскочат стиснутые ряды домов, украшенных садами.

Вернувшись взглядом к Акрополю, Актеон стал рассматривать храм Геркулеса. Вокруг него шла колоннада, где помещались Сенат, мастерская для чеканки монет, храм, в котором хранились сокровища республики, арсенал, где вооружались граждане, казармы для наемников; и, господствуя над всеми этими зданиями, высилась башня Геркулеса, огромное циклопическое сооружение, которое ночью возвещало своими огнями морским и горным спекулям о тревоге или спокойствии всей сагунтской территории. Невдалеке группа рабов, руководимая греческими артистами, заканчивала небольшой храм, который богачка Сонника воздвигала в Акрополе в честь Минервы.

Сагунтцы, которые поднялись в Акрополь, чтобы спокойно полюбоваться своим городом, и наемники, которые чистили мечи и бронзовые кирасы у дверей своих казарм, с любопытством смотрели на грека.

Один сагунтец, благообразный, одетый по-римски в красную тогу и опирающийся на длинную палку, заговорил с ним. Это был мужчина средних лет, крепкий, с седеющими волосами и бородой и с выражением доброты в глазах и в улыбке.

— Скажи мне, грек, — ласково спросил он: — чего ты прибыл сюда? Не купец ли ты?.. Не мореплаватель ли? Не ищешь ли ты для своей страны серебра, которое нам доставляют кельтиберы?..

— Нет, я бедняк, странствующий по свету, и я приехал, чтобы предложить себя Республике в качестве солдата.

Сагунтец сделал жест грусти.

— Я должен был угадать это по оружию, которое служит тебе опорой… Солдаты!.. Вечно солдаты!.. В прежние времена в целом городе не было видно ни единого меча, ни единого дротика. Прибывали чужеземцы на своих кораблях, наполненных товарами, брали наши товары, нам давали свои, и мы жили в миру, воспеваемом поэтами. Теперь же те, которые приезжают — греки, и римляне, африканцы и азиаты, — представляют собою флот, являясь дикими псами, которые прибывают, чтобы предложить свои услуги сторожить стадо, которое прежде, в мирное время, не боялось врагов. Видя все эти воинственные приготовления, наблюдая как радуется сагунтская молодежь, говоря о последнем походе против турдетанов, я боюсь за город, за судьбу своих… Теперь мы самые сильные, но не явится ли кто-либо, кто окажется сильнее нас и наложит на наши шеи цепи рабства?..

И с высоты стены он смотрел на город с мягкой грустью.

— Чужеземец, — продолжал он, — меня зовут Алько, а друзья мои называют меня Благоразумным. Старцы Сената слушают моих советов, но молодежь им не следует. Я торговал, я объездил свет, у меня есть жена и сыновья, которые пользуются благосостоянием, и я глубоко убежден, что мир — это счастье для народов.

— Я Актеон, сын Афин. Я был мореплавателем и мои корабли потерпели крушение; я торговал и потерял свое состояние. Меркурий и Нептун всегда обходились со мною, как нелюбящие отцы, без всякого сострадания. Я много наслаждался, но еще более страдал, и теперь, почти обнищав, я прибыл сюда, чтобы продать свою кровь и свои мускулы.

— Ты плохо поступаешь, афинянин: ты человек, а хочешь превратиться в волка. Знаешь ли, что более всего мне нравится в твоем народе? Это то, что вы насмехаетесь над Геркулесом и его подвигами и воздаете культ Палладе-Афине. Вы презираете силу, чтобы поклоняться уму и искусствам мира.

— Сильная рука стоит столько же, сколько и голова, в которую Зевс вдохнул свой огонь.

— Да, но эта рука толкает голову на смерть.

Актеон почувствовал себя раздосадованным словами Алько.

— Не знаешь ли ты стрелка Мопсо?..

— Ты найдешь его там, подле храма Геркулеса. Ты его узнаешь по оружию, которое он никогда не оставляет. Он один из тех, который привлекает сюда злого духа войны.

— Привет, Алько!

— Да покровительствуют тебе боги, афинянин.

Актеон узнал Мопсо в доблестном греке с луком и колчаном, спускающимися с его плеч. Это был могучий мужчина, с длинной бородой. Мускулистые и могучие руки напряжением своих сил давали представление о той силе, которой они обладали, чтобы натягивать тугой лук и пускать стрелы.

Он отнесся к Актеону с почтительной симпатией, которую афиняне внушали своим превосходством грекам островов.

— Я поговорю с Сенатом, — сказал он, узнав намерение Актеона. — Достаточно моего слова, чтобы ты был принят в наемники со всеми отличиями, какие заслуживаешь. Сражался ли ты когда-либо?

— Я воевал в Лакедемонии, под начальством Клеомена.

— Знаменитый военачальник; сюда дошли слухи о подвигах спартанского даря. Что сталось с ним?

— Он был побежден, но не сдался и бежал в Александрию. Там жил он в изгнании под покровительством Птоломеев, но, как мне недавно говорили в Новом Карфагене, вследствие придворных интриг он впал в немилость: египетский монарх велел его умертвить, и Клеомен, вместе со своими двенадцатью спутниками, погиб, будучи убитым. Когда он умирал, то видел пред собой груду трупов.

— Конец, достойный героя… Где изучал ты военное искусство?

— Я начал воевать на полях Сицилии и Карфагена в рядах наемников, а закончил свое образование в Пританее Афин. Мой отец, Лисастро, был капитаном, состоявшим на службе у Гамилькара; он был умерщвлен карфагенянами во время войны с наемниками, именуемой беспощадной.

— Славная школа и доблестный отец. Имя его также доходило до моего слуха в те времена, когда я скитался по свету прежде, чем поступить на службу к Сагунту… Добро пожаловать, Актеон! Если ты пожелаешь вступить в гоплиты[6], то будешь находиться в первом ряду фланга, с тяжелыми доспехами и длинной пикой… Впрочем, нет: вы, афиняне предпочитаете сражаться налегке; вы более опасны на бегу, чем в нанесении ударов.

Ты будешь пельтастом со своим охотничьим копьем и легким щитом, называемых пельтой; ты будешь свободно сражаться и я уверен, что о твоих геройских подвигах будут говорить.

Мимо обоих греков прошло несколько старцев, которым стрелок почтительно поклонился.

— Это сенаторы, — сказал Мопсо, — которые собираются по случаю базарного дня. Многие из них прибыли из своих дач и направляются в своих носилках к Акрополю. Они собираются под этой колоннадой.

Актеон видел как они следовали в своих сиденьях из резного дерева, заканчивающихся головой льва. По своим лицам и одеяниям они резко отличались от городских жителей. Те, которые по происхождению были иберийцами, прибыли со своих полей бородатые, загорелые в льняной кирасе, подбитой грубой шерстью, с коротким, спускающимся с плеча мечом о двух остриях и в шлеме, сделанном из плотной кожи и заменяющем каску. Греческие же коммерсанты являлись с выбритыми щеками, одетые в белую хламиду, из-под которой выступала обнаженная правая рука; лента точно венок обвивала их волосы; они опирались о высокую палку, оканчивающуюся еловой шишкой. Они казались царями из Илиады, собравшимися перед Троей.

Актеон увидел среди них гиганта с черной бородой и короткими, вьющимися волосами, которые покрывали его голову точно волосяной митрой. Из-под прикрывавшего его красного плаща видны были его атлетические члены с выступающими мускулами и напряженными жилами, которые казалось готовы были лопнуть.

— Это Тэрон, — сказал стрелок, — великий жрец Геркулеса; исключительный человек, который получил венок на Олимпийских Играх. Он убивает быка одним ударом кулака в загривок.

Вторично греку показалось, что он видит среди людей, собравшихся подле сената, кельтиберского пастуха, который с интересом рассматривал исполинского жреца Геркулеса. Но стрелок продолжал говорить ему, и он перевел свой взгляд на Мопсо.

— Сейчас начнется совет, и я должен быть здесь. Ступай, Актеон, и жди меня на Форо.

Оба грека простились, и Актеон снова направился к Форо, причем, проходя Акрополь, ему показалось, что он опять видит таинственного пастуха.

Входя на портики, он услышал свистки и крики; кучки людей кружились, смеясь и произнося оскорбление; публика поспешно выходила из цирюлель и парфюмерных магазинов. Грек увидел группу молодых людей, роскошно одетых, которые спокойно, с презрительной усмешкой, проходили под бурею свистков и насмешек, вызываемых их появлением.

Это была золотая молодежь Сагунта; богатые юноши, которые подражали модам афинской аристократии, преувеличенным расстоянием и отсутствием вкуса. Актеон также невольно улыбнулся своей тонкой усмешкой афинянина, подметив неумение, с которым эти молодые люди подражали своим далеким оригиналам.

Во главе их шел Лакаро, щеголь, сопровождавший Соннику во время ее утреннего посещения храма Венеры. Они шли одетые в ткани кричащих цветов и настолько прозрачные, что сквозь них просвечивали их тела, точно так же как сквозь туники, одеваемые гетерами во время пиршеств. Их тщательно выбритые щеки были покрыты слоем румян, а глаза увеличены черными подведенными линиями; волосы, завитые и надушенные благовонным маслом, были перехвачены шелковой лентой. У некоторых из них были в ушах большие золотые серьги и на ходу звенели невидимые браслеты. Другие лениво опирались о плечо маленьких рабов с белыми шеями и волосами в крупных завитках, которые походили на девочек по округленностям своих форм. Точно не слыша оскорблений и насмешек толпы, молодые люди спокойно беседовали о греческих стихах, которые сочинил один из них; спорили о их достоинстве, о том, в каком лучше тоне аккомпанировать им на лире, и, вполне удовлетворенные скандалом, вызываемым их присутствием на Форо, они приостанавливались лишь для того, чтобы поласкать щеку своих маленьких рабов или же чтобы приветствовать знакомых.

— Не говорите мне, что они подражают грекам, — ораторствовал перед собранием старик со злобным лицом и в грязном, заплатанном плаще педагога, не имеющего места. — Огонь богов должен пасть на город. Положим, верно, что наш отец Зевс в минуту страсти был пленен прекрасным Ганимедом, но… а ведь Леда и все бесчисленные красавицы, которые заполучили в свои утробы огонь повелителя?.. Хорош станет мир, если мы, люди, будем подражать богам и все станем поступать как эти глупцы, одетые по-женски! Хотите видеть грека? Вот он пред вами: этот действительный сын Эллады.

И он указал на Актеона, который заметил устремленные на него любопытные взгляды собравшихся.

— Как, вероятно, ты смеешься, чужеземец, глядя на этих несчастных, которые столь неумело стараются подражать твоей родине, — продолжал ораторствовать негодующий старик с видом нищего. — Ты знаешь, я философ. Единственный сагунтский философ, и вследствие этого, как ты видишь, этот неблагодарный народ допускает меня умирать с голоду. В молодости я был в Афинах, я обучался в ее школах, затем стал моряком и объездил свет, чтобы найти истину в самом себе. Я не придумал ничего нового, но я знаю все, что высказано людьми о душе и мире, и если желаешь, я скажу тебе наизусть целые статьи из Сократа и Платона и все изречения великого Диогена. Я знаю твою страну и стыжусь за свой город, видя в нем стольких глупцов… Знаешь ли кто виноват в этих чудачествах, которые нас бесчестят? Конечно, Сонника, та Сонника, которая величается богачкой, бывшая куртизанка, которая кончит тем, что превратит Сагунт в публичный дом, разрушив традиции города и строгие, здоровые нравы прежних времен.

При имени Сонники среди присутствующих поднялся ропот протеста.

— Видишь ли их? — кричал философ, все более возмущаясь. — Они льстивые рабы, которые трепещут перед правдой. Имя Сонники производит на них такое же действие, как имя богини. Видишь ли ты того, который убегает? Ведь его отцу Сонника на днях одолжила солидную сумму, без всякой для себя прибыли, с единственной целью, чтобы они могли купить пшеницу в Сицилии, и поэтому он считает должным бежать оттуда, где говорится что-либо против Сонники. А взгляни на этого, который повернулся спиной. Куртизанка дала свободу его отцу, бывшему рабом, и он не хочет слышать ничего, что оскорбляет Соннику. А эти остальные, которые более мужественны, не уходят, но глядят на меня так, точно хотят меня пожрать, все они получили от нее милость и готовы были бы прибить меня за мои слова. Это рабы, которые защищают ее, словно благодетельное божество. Каковы они, таково и большинство в Сагунте, поэтому-то судьи и не дерзают покарать эту гречанку, которая своими безумными выходками оскорбляет город. Идите сюда, бейте меня, торгаши; колотите единственного носителя правды в Сагунте!

Присутствующие постепенно расходились, оставляя философа, который неистово потрясал руками, метая громы негодования.

— Тебе бы следовало быть более благодарным, — заметил с презрением, удаляясь, один из последних. — Если бывают дни, когда тебе удается поесть, то это за столом Сонники.

— Я буду у нее ужинать и этой ночью, — воскликнул философ с заносчивостью. — Но что ж из этого следует? Я ей и в глаза скажу то же, что говорю здесь!.. И она, как всегда, станет смеяться; вы же будете есть у себя по домам объедки, думая об ее пиршестве!..

— Неблагодарный! Блюдолиз!.. — проговорил уходящий, с презрением повернувшись к нему спиною.

— Благодарность это собачье свойство; человек доказывает свое превосходство, говоря худо о тех, которые ему покровительствуют… Если не хотите, чтобы философ Эуфобий был блюдолизом, так кормите его за его мудрость.

Но Эуфобий напрасно говорил. Все разошлись, присоединяясь к соседним группам. Один только Актеон остался подле, с интересом изучая его и как бы удивляясь тому, что в этом отдаленном городе встречает человека, столь похожего на тех, которые в Афинах расположились подле Академии, представляя собою философствующую чернь, голодную и мрачную.

Прихлебатель, увидя, что возле него нет никого, кроме грека, с силою схватил его за руку.

— Ты один достоин меня слушать. Сейчас же видно, что ты из Афин и что умеешь отличить заслуживающего внимания.

— Кто такая эта Сонника, которая возбуждает в тебе такое негодование своим поведением? Ты знаешь ее жизнь? — спросил афинянин, желая узнать прошлое женщины, имя которой казалось было на устах всего города.

— Как мне не знать ее жизни. Тысячу раз она мне ее рассказывала в минуты тоски и скуки, которые у нее бывают весьма часто. Когда мне не удается позабавить ее своими знаниями, и она чувствует потребность пооткровенничать, она рассказывает мне о своем прошлом, но говорит со мной с таким пренебрежением, точно беседует со своим псом. Ее жизнь это длинная история.

Философ приостановился и, прищурив глаз, указал на находящуюся вблизи дверь, сквозь которую виднелся прилавок, уставленный рядом амфор.

— В доме Фульвия нам будет лучше всего. Это честнейший римлянин, который клянется, что состоит во вражде с водою. Третьего дня он получил чудесное вино из Лауроны. Я отсюда слышу его аромат.

— У меня нет ни единого обола в кошельке.

Философ, который расширил ноздри, точно вдыхая запах винного сока, сделал жест уныния. Потом с нежностью посмотрел на грека.

— Ты достоин слушать меня. Беден так же, как и я среди этих разбогатевших торгашей!.. И, так как нет вина, идем: прогулка проясняет мысли. Я буду беседовать с тобою, как Аристотель со своими любимыми учениками.

И идя вдоль портика, Эуфобий начал рассказывать то, что знал о жизни Сонники.

Она предполагала, что родилась на Кипре, острове любви мореплавателей. На этих морских берегах, из пены которых поэты воспроизвели рождение победной красоты Венеры Афродиты, женщины острова выбегали ночью на поиски моряков, чтобы в память богини предаваться распутству. Последствием одной из таких встреч с гребцом было рождение Сонники. Она смутно помнила первые годы своего детства, протекшие на палубе корабля; питаемая и презираемая, как корабельная кошка, она посещала многие порты, населенные людьми, различными по одеяниям, обычаям и наречию, но видела все это издали и неясно, точно видение сна, никогда не ступая ногой на твердую почву.

Прежде чем стать женщиной, она стала любовницей хозяина судна, самосского лоцмана, который, пресытившись ею или соблазнившись крупным заработком, однажды ночью продал ее одному беотийцу, содержавшему публичный дом в Пирее. Не прошло и двух лет, как маленькая Сонника приобрела известность среди проституток, которые наполняли ночью Пирей, главный центр афинской проституции.

Сменяющееся население города, состоящее из иностранцев, игроков и юношей, выгнанных из своих домов строгими отцами, стекалось в это предместье Афин, которое окружало порты Пирея и Фаралео, образуя пригород Эстирона. Как только спускалась ночь, весь этот люд, мятежный и порочный, собирался на большой площади Пирея между городом и портом, где сновали проститутки, которым с наступлением сумрака разрешалось выходить из диктерионов, где их держали взаперти. Под портиками площади кидали свои игральные кости игроки, спорили странствующие философы, спали бродяги, рассказывали о своих путешествиях моряки и среди этого сборища разнородных людей проходили проститутки с накрашенным лицом, почти обнаженные или же в полосатых мантиях ярких цветов, обличающих их африканское и азиатское происхождение. Там выросла и воспиталась юная дочь Кипра, ища каждую ночь какого-нибудь торговца пшеницы из Вифании или поставщика кож великой Греции, людей грубых и жизнерадостных, которые хотели прежде, чем вернуться на родину, порастратить часть своих барышей с куртизанками Афин. Днем она являлась неизменной добычей диктериона, снаружи грязного дома, единственным украшением фасада которого служил большой фонарь, являющийся — вывеской заведения; здесь не было цепной собаки, которая держалась при большинстве жилищ, двери были всегда открыты, и когда приподымалась грубая шерстяная завеса, виднелся внутренний двор дома, где сидел на корточках или на подушках весь живой товар диктериона: женщины развращенные и истощенные любовным пылом, и девочки, едва достигшие возмужалости; все обнаженные, противопоставляющие темную и бархатистую кожу египтянок бледной коже гречанок и белой, шелковистой азиаток.

Сонника, которую тогда называли Мирриной (имя, данное ей моряками), утомилась жизнью диктериона. Все там были рабынями, которых беотиец бил палками, если они вызывали недовольство какого-нибудь посетителя. Ей было противно получать определенные законом Солона два обола из этих мозолистых рук, которые, лаская, причиняли ей боль; в ней возбуждали отвращение люди всех стран света, низкие и грубые, которые являлись, ища наслаждения, и уходили удовлетворенные, беспрестанно сменяемые другими и другими, точно постоянная, повторяющая одинаковые настроения и однородные искания волна желаний, возбуждаемых морским уединением. Однажды ночью Сонника в последний раз посетила храм Венеры Пандемос, воздвигнутый Солоном на большой площади Пирея, и, как последнюю жертву, возложила два обола перед статуями Венеры и ее сопутницы Пифо, двумя богинями куртизанок, мимо которых она проходила много раз со своими возлюбленными, прежде чем отдаться им на берегу моря или подле большой стены, выстроенной Фемистоклом, чтобы соединить порт с Афинами. Затем она бежала в город, стремясь к свободе и наслаждениям, желая стать одной из тех афинских гетер, которые славились своей роскошью и красотою далеко за пределами родины.

Она жила, как свободные, и бедные куртизанки, которых африканская молодежь за их крики называла волчицами. Вначале она проводила целые дни, ничего не евши, но считала себя счастливее своих прежних подруг порта Фаралео или пригорода Эстирона, жалких рабынь содержателей диктерионов. Теперь местом ее торговли было Церамико, обширное предместье Афин, расположенное вдоль стены между воротами Церамико и Дипиля, где находился сад Академии и намогильные памятники славных граждан, умерших за Республику. Днем сюда приходили известные гетеры или же присылали своих рабынь посмотреть, написаны ли углем их имена на стене Церамико. Афинянин, который желал обладать какой-нибудь куртизанкой, писал ее имя рядом с многочисленными предложениями, и если он нравился гетере, она под надписью обозначала время свидания. При свете солнца здесь щеголяли знаменитые куртизанки, почти обнаженные, в пурпуровых сандалиях, в цветных покровах и с венками из свежих роз на пышных волосах, припудренных золотом. Поэты, риторы, артисты и знатные горожане прогуливались по зеленым рощицам Церамико.

С наступлением ночи место прогулки наполнялось толпою женщин, несчастных и оборванных, отдающихся среди памятников великих граждан. Это была чернь афинского наслаждения, живущая на свободе и ищущая мрака: старые куртизанки, которые под покровом ночи выходили зарабатывать хлеб на то место, где в прежние времена царили могуществом своей красоты; бывшие проститутки диктерионов; рабыни, которые убегали на несколько часов из дома господина, и женщины народа, которые искали в разврате услады своей бедности. Прячась за памятниками, среди лавровых рощиц, они оставались неподвижными, как сфинксы, но как только в тишине Церамико раздавались мужские шаги, они выхолили со всех сторон, призывая окриками проходящего. Часто они убегали с безумной быстротой, узнавая сборника подати, наложенной Солоном на продажных женщин и и являющейся самым лучшим доходом Афин. В полночь, возвращающийся с пира прохожий, идя по Церемико, чувствовал вокруг себя движение, слышал вздохи невидимых существ. Поэты, смеясь, говорили, что это тени великих граждан, вздыхающих в своих глубоких могилах.

Так жила Миррина до пятнадцати лет, проводя ночь на Церамико, а день в лачуге старухи из Фессалии, которая, как и все старухи ее страны, пользовалась известностью как колдунья, помогала при разрешении от бремени, продавала куртизанкам любовные напитки и молодила лица тех, которые начинали блекнуть.

Чему только не научилась там маленькая волчица, живя подле старухи, костлявой и противной, как Парки. Она помогала ей растирать белила, которые, смешав с рыбьим жиром, сглаживали морщины лица; приготовляла муку из бобов для смазывания грудей и живота, чтобы придать гладкость коже; наполняла флакончики сурьмой, чтобы придавать блеск глазам; распускала кармин, чтобы окрашивать легкими мазками лучистые морщинки подле глаз, и с глубоким вниманием выслушивала мудрые советы, которыми старуха наставляла своих питомок, чтобы они во всем блеске показывали особенности своих совершенств и скрывали недостатки. Старая фессалийка советовала женщинам низкого роста носить обувь с толстой пробковой подошвой, а высоким — легкие сандалии и голову втягивать между плеч; она изготовляла особую пищу для худых, китовый состав для тучных; она красила сажей седые волосы, и тем, у которых были красивые зубы, говорила носить между губами миртовый стебель, советуя смеяться при малейшем слове.

Молодая девушка пользовалась доверием старой фессалийки, которая посвящала ее в некоторые более опасные из своих знаний: изготовление любовных напитков и составление волшебных чар, за что не раз она была преследуема властями Ареопага. Самые богатые гетеры обращались к ней за советом, чтобы удовлетворить свои желания или чувство мести, и она делилась с ними своими знаниями. Чтобы сделать мужчину бессильным или женщину бесплодной, следовало только дать им чашу вина, в которой плавала бар, вена; чтобы привлечь позабывшего любовника, надо сжечь в огне ветки тимьяна и лавра и сладкий мучной пирог без закваски; чтобы превратить любовь в ненависть, нужно только идти за человеком, попирая его следы и ставя правую ногу туда, где он ступил левой, причем следует приговаривать: «Стою на тебе, тебя попираю». Если надо было вернуть остывшего возлюбленного, старуха скатывала бронзовый шарик, который одевала на грудь, моля Венеру, чтобы с этой минуты вернулся любимый, и если заклинание не оказывало должного действия, кидалось на волшебную жаровню восковое изображение любимого существа, моля богов, чтобы растаяло от любви холодное сердце так же, как тает его изображение. И наряду с этими колдовствами, окруженными таинственными заклинаниями, шли приготовленные из трав напитки, которые много раз причиняли смерть.

В одну весеннюю лунную ночь у Миррины произошла на Церамико встреча, которая заставила ее покинуть лачугу фессалийки. Она сидела подле могилы, когда се призывный крик, нежный и слабый, как жалоба, привлек мужчину, одетого в белый плащ. Судя по блеску глаз и неуверенности шагов, он был нетрезв. На голове у него был венок из привявших роз.

Миррина узнала в нем благородного горожанина, который возвращался с пира. Это был поэт Сималион, молодой аристократ, который был награжден венком на Олимпийских Играх и в котором Афины видели повторение творческого вдохновения Анакреона. Красивейшие гетеры пели на пирах его стихи под звуки лиры, а добродетельные гражданки шептали их в уединении, охваченные душевным волнением. Самые известные красавицы Афин оспаривали друг у друга поэта, а он, больной по цвете молодости, как бы изнемогающий под бременем всеобщего обожания, укрывался в храме Эскулапа, когда кашель вызывал у него кровохаркание, или же отправлялся путешествовать по всем целебным, источникам Греции и ее островов; но как только чувствовал себя окрепшим и новый прилив крови разливался по его телу, он с отвращением относился к врачам, спешил на пиры с негоциантами и артистами Аттики, проводил время среди известных гетер и хорошеньких флейтисток, переходя из одних объятий в другие, платя за ласки стихами, которые долго потом повторялись целым городом; всегда пламенный, он сжигал свою жизнь, точно факел, который в ночные празднества Дионисия проходил цепью по рукам вакханок до тех пор, пока не терялся в бесконечности.

Возвращаясь с одной из таких оргий, он встретил Миррину и при свете луны заметив ее красоту, свежую, совершенную и почти детскую в этом месте, посещаемом грязными волчицами, он невольно провел руками по глазам, словно боясь быть обманутым возбуждением опьянения. Это была Психея, с грудями упругими и округленными, точно гармонично изогнутая чаша, с правильными и мягкими линиями, которые привели бы в восторг скульпторов Академии; и поэт испытал такое же удовлетворение, какое испытывал, когда после поздней уединенной прогулки за городом, вдоль стены Фемистокла, он находил последние строфы к своей оде.

Она хотела повести его в лачугу фессалийки, но Сималион, смущенный видом тела слоновой кости, которая, казалось, сверкала среди лохмотьев, отвел ее в свой великолепный дом, стоящий на улице Треножников, и там Миррина осталась в качестве госпожи, имеющей рабынь и роскошные одеяния.

Этот смелый поступок поэта поразил Афины. На Агоре и Церамико только и говорили, что о новой возлюбленной Сималиона.

Известные гетеры, которым никогда не удавалось всецело завладеть поэтом, негодовали, видя его соединенным тесными узами с юной девушкой из диктериона, которую знали многие бродяги Пирея. На все большие празднества в храмах Аттики он возил ее в своей коляске, запряженной тройкой с подрезанной гривой; по утрам он сочинял в честь ее стихи и будил ее, произнося их и осыпая ее ложе потоками цветов. Он задавал пиры приятелям артистам, тешась их завистью и удивлением, когда к десерту Миррина появлялась на столе, обнаженная, в великолепии чистой красоты, которая возбуждала в греках благоговейное волнение.

Верная Сималиону вначале из чувства благодарности, а потом полюбившая поэта и его творения, Миррина обожала его как господина и как любовника. Она вскоре выучилась играть на лире и читать стихи всех размеров; перечла всю библиотеку своего возлюбленного, чтобы блеснуть своими знаниями перед приглашаемыми к ужину артистами и считаться среди афинских гетер самой умной.

Сималион, с каждым днем все более приходящий в восторг от своей возлюбленной, безжалостно расточал свои жизненные силы и свое состояние. Он поручал привозить для нее из Азии тончайшие одеяния, расшитые фантастическими цветами и просвечивающие перламутровую белизну ее тела; золотую пудру для волос, делающую ее походящей на богинь, которых поэты и артисты Греции всегда изображали рыжими; поручал мореплавателям покупать египетские розы исключительной свежести, и все более худеющий, с блекнущей кожей, кашляющий и задыхающийся в объятиях своей возлюбленной, он чувствовал, как убывают его силы.

Так прошло два года, вплоть до того осеннего вечера, когда, сидя на дерне своего сада и склонив голову на колени красавицы, он в последний раз слушал свои стихи, петые свежим голосом Миррины под аккомпанемент лиры, по струнам которой скользили белые пальцы. Заходящее солнце горело на раскаленном копье Минервы Парфенона. Детская рука Сималиона с трудом удерживала золотую чашу, наполненную вином с медом. Он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную; розы, венчающие его, стали осыпаться, покрывая дождем лепестков грудь Миррины; вздохнув, он закрыл глаза и умер на тех коленях, которым отдал последние остатки своей жизни.

Молодая девушка оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои великолепные волосы, чтобы возложить их как жертву на его могилу, оделась в темную шерсть, как высокодобродетельные афинянки, и оставалась безвыходно в своем доме, безмолвном и закрытом.

Но необходимость существовать и поддерживать ту роскошь, к которой она привыкла, держать коляску и рабов, заставили ее подумать о своей красоте, и тогда самые выдающиеся гетеры встревожились появлением новой соперницы. В темно-рыжем парике, скрывающем остриженные в честь траура волосы, и одетая в тонкие покровы, из которых выступала ее чудная шея, обвитая жемчугом, и свежие руки алебастровой белизны, украшенные до плеч браслетами, она появлялась в высоком окне своего дома с гордым величием богини, которая ожидает поклонения. Богачи Афин с наступлением вечера отправлялись на улицу Треножников, чтобы лицезреть «вдову поэта», как ее прозвали посетители Церамико. Некоторые, более смелые или более пылкие, подымали указательный палец в виде немого вопроса, но напрасно надеялись они получить от нее утвердительный ответ.

Очень немногие удостаивались войти в дом знаменитой куртизанки. Поговаривали, что бывали ночи, когда в минуты тоски, она открывала двери своего дома той молодежи, которая лепила свои первые статуи в садах Академии или произносила свои стихи, еще неизвестные праздным посетителям Агоры, людям, которые могли оплатить любовь лишь несколькими оболами или самое большее драхмой. И наоборот, богачи, которые предлагали золотые эстатеры или несколько мин, чтобы войти в дом, чувствовали себя бедняками, будучи не в состоянии удовлетворить свои желания. Старые куртизанки с истинным благоговением рассказывали на ушко, что один азиатский царек, проезжая через Афины, заплатил Миррине за одну ночь два таланта — то, что расходовала в год любая греческая республика — и что красавица гетера, нисколько не тронутая получением такого крупного состояния, единственно разрешила ему провести с ней столько времени, сколько потребуется для истечения воды ее клепсидры[7], тогда как обыкновенно, отдаваясь мужчинам, измеряла любовь песочными часами.

Баснословно богатые купцы, прибывая в Пирей, искали приятельских связей, чтобы проникнуть в дом Миррины. Они осыпали подарками странствующих артистов, бывших друзьями куртизанки, чтобы быть приглашенными на ее ужины, и не один из них, прибыв в порт с кораблями, нагруженными дорогими товарами, продавал их ранее, чем разгрузить судна, чтобы только поскорей побывать в доме поэта, и возвращался на родину принятый из милости на корабль, но довольный своей бедностью, видя зависть и уважение, которые он внушал своим спутникам.

Так же Миррина узнала и Бомаро, иберийского юношу, купца Зазинто, который прибыл в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожей. Куртизанку привлекла его нежность, которая так разнилась от грубости других негоциантов, развращенных жизнью больших портов. Он говорил мало и краснея, точно уединение долгих пребываний на море придало ему робость девушки; если его заставляли рассказывать свои морские приключения, он делал это просто, не упоминая о пренебрегаемых им опасностях, и проявлял детское удивление перед культурой греков.

Миррина в течение ужина, на котором увидела его в первый раз, чувствовала на себе его пристальный взгляд с тем выражением нежности и благоговения, с каким смотрят на богиню, которой невозможно обладать. Этот мореплаватель, воспитанный среди варваров, в далекой колонии, которая еле сохранила признаки матери-Греции, начал интересовать куртизанку более, нежели афинская молодежь и могущественные купцы, которые ее окружали. Трепеща и волнуясь, он вымолил у нее, как милость, одну ночь, и провел ее подле Миррины, более преклоняясь, чем наслаждаясь, обожая свою обнаженную царицу, трогаясь ее голосом, который убаюкивал его теплым материнским воркованием, сопровождаемым звуками лиры.

Проснувшись, он пожелал оставить ей целое состояние: весь груз своих кораблей, но Миррина, не зная почему, отказалась принять это, несмотря на все его уверения, что он богат, не имеет родителей; что там далеко, в этой стране варваров, он владеет многочисленными стадами, сотнями рабов, которые обрабатывают его поля или работают в рудниках; что у него есть горшечные мастерские и много кораблей таких же, как те три, которые доставили его в Пирей. И, видя, что куртизанка, отказываясь принять от него деньги, относится к нему как к щедрому мальчику, он купил на улице Серебряников чудесное жемчужное ожерелье, которое было предметом желания и зависти всех гетер, и, прежде чем уехать, послал его Миррине.

Затем он снова возвращался много раз, не решаясь вернуться в свою страну. Он подымал паруса своей флотилии, но в первом же встретившемся по пути порту, принимал груз для Афин, не условливаясь даже в цене, и, как только достигал Пирея, сейчас же бежал в дом куртизанки, где оставался до тех пор, пока ему не казалось, что его присутствие наскучило Миррине.

Куртизанка в конце концов привыкла к этому возлюбленному, всегда стремящемуся быть у ее ног, жаждущему умереть за нее, и проявляющему свое обожание со страстностью варвара, столь разнившеюся от скептицизма и насмешливой учтивости афинян. Она называла его «братишкой», и это слово, которое гетеры употребляли в отношении молодых любовников, мало-помалу приобрело в ее устах теплоту искренней ласки. Когда он запаздывал возвращаться из своих путешествий по островам, она с нетерпением ждала его, и, как только видела входящим, бежала с раскрытыми объятиями, в порыве буйной радости, которой никогда не испытывала в отношении других друзей.

Она не любила его так, как поэта, но страстная покорность Бомаро, его любовь, почтительная и нежная, будила в Миррине чувство благодарности.

Однажды ночью ибериец, казавшийся весьма озабоченным, решился после долгих колебаний, высказать ей свои намерения.

Он не мог жить без нее; никогда он не вернется в Зазинто; он решил лучше потерять все свое состояние, чей оставить ее и не видеть больше. Он предпочел бы стать выгрузчиком товаров на набережной Фаралео… И продолжая говорить, точно пускаясь вскачь, чтобы скорей миновать препятствие, он торопливо предложил ей стать его женой, получить его состояние, отправиться с ним туда, в смеющийся Зазинто цветущих полей и гор розового цвета, столь походящих на поля и горы Аттики.

Миррина смеялась, слушая его, но внутренно она чувствовала себя взволнованной трогательным самоотвержением иберийца, который, чтобы соединиться с нею навеки, делал смелый прыжок, спускаясь позорным полетом в диктерион и на Церамико. Куртизанка отклонила это предложение с шутливой улыбкой, но Бомаро упорно настаивал на своем. Разве она не утомилась этой жизнью, не устала чувствовать себя как бы предметом большой ценности, но в большинстве случаев быть презираемой грубыми людьми, которые считали себя ее господами только потому, что предлагали ей свое золото. Разве не приятно ей быть самостоятельной владелицей в Иберии, окруженной народом, который будет удивляться ее талантам афинянки.

Бомаро победил ее своей настойчивостью, и в один прекрасный день афинские куртизанки с поражением узнали, что Миррина продала свой дом на улице Треножников, и увидели, как рабыни переносили в порт богатства, собранные за три года и представляющие собою безумное состояние, как складывали их на корабли иберийца, который прикрепил к их мачтам свои пурпуровые паруса для торжественного путешествия.

Куртизанка, желая успокоить человека, который так беззаветно отдался ей, решила оставить в Афинах свое прошлое. Она хотела стать новой женщиной, забыть свое имя, и потому попросила Бомаро перечислить ей красивейшие имена иберийских женщин, причем остановилась на имени Сонники, как самом благозвучном.

Прибыв в Зазинто, мореплаватель и афинянка соединились брачными узами в храме Дианы, в присутствии всего сената, к которому принадлежал молодой человек. Город поддался действию того обаяния, которое, казалось, исходило от личности Сонники. Она являлась как бы дыханием далеких Афин, туманившим головы греческим купцам Сагунта, которые отупели от своего долгого пребывания среди варваров.

На пирах, когда пились сладкие вина, и Сонника пела гимны великих маэстро, вся сагунтская молодежь греческого квартала чувствовала себя охваченной желанием пасть к ее ногам, поклоняясь ей, как богине.

В первый же год супружества Бомаро почувствовал, что опорой благосостояния является эта женщина.

Она наблюдала за половыми работами, многочисленными стадами, горшечными фабриками; отправлялась встречать прибытие кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличилось благодаря удачным предприятиям, в отношении которых она давала советы своим мягким, мелодичным голосом.

Когда пыл любовных желаний был удовлетворен, Бомаро снова стал совершать мореплавания, уверенный в успехе своей торговли и желающий увеличить еще более то благосостояние, которым так умело руководила Сонника. Последняя же окружила себя молодыми людьми, с которыми обращалась как госпожа. Греческая молодежь, родившаяся в Сагунте, следовала за ней, чтобы изучать вкусы и привычки Афин, которые были их заветной мечтой. Злые языки города называли ее «Сонникой куртизанкой», но народ, которому она помогала, и мелкие торговцы, которым никогда не отказывала i поддержке, величали ее «богачкой Сонникой» и готовы были подраться с теми, которые худо говорили о ней.

Однажды зимою, после четырех лет супружества, Бомаро погиб во время кораблекрушения подле Геркулесовых столбов, и Сонника оказалась собственницей громадного состояния и почти госпожой всего города. Она освободила рабов в память несчастного мореплавателя, отправила щедрые пожертвования во все сагунтские храмы, воздвигла в Акрополе погребальный мавзолей памяти Бомаро, выписав для этого из Афин шлифовщиков мрамора. Благодаря ее щедрости, ей прощали ее происхождение, и в конце концов она достигла того, что город строгих нравов, примирился с ее жизнью, веселой и свободной, которая являлась возрождением афинских нравов среди иберийской воздержанности.

И так она жила, не впуская в свой дом других женщин кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц, окруженная мужчинами, которые ее желали, но не отдаваясь никому из них, и всегда думая об Афинах, этом просвещенном городе, который хранил ее прошлое, и нравы которого она стремилась воскресить.

Философ Эуфобий, дойдя до этого места своего рассказа, стал доказывать чистоту Сонники. Наперекор тому, что говорили гречанки торгового квартала, у Сонники не было любовников; это утверждал он, у которого был самый злой язык в городе. Иногда она чувствовала влечение к некоторым из своих посетителей. Алорко, сын одного кельтиберского царька, который живет в Сагунте и часто посещает ее дом, произвел на нее известное впечатление своей мужественной красотой и дикой неукротимостью сына гор. Но в решительный момент Сонника отступала, словно боясь унизиться слиянием с варварской нацией. Воспоминание об Аттике всецело владело ее воображением. Если бы она была любима каким-нибудь молодым афинянином, прекрасным, как Алквиад, поющим стихи, вылепливающим статуи и проявляющим ловкость и талантливость, достойные Олимпийских Игр, тогда быть может она упала бы в его объятия; но ее целомудрие продолжало сохраняться среди высокомерных кельтиберов, которые на всех празднествах появлялись с мечом на боку, или среди изнеженных сыновей коммерсантов, завитых, употребляющих благовония и ласкающих маленьких рабов, которые сопровождали их в бани.

— Ты, афинянин, должен представиться Соннике, — продолжал философ: — она примет тебя хорошо… Положим ты не юноша несовершеннолетний, — добавил он, насмешливо улыбаясь, — у тебя седеет борода, но твоя фигура обладает надменностью царя из Илиады, а на челе лежит печать чего-то напоминающего величие Сократа; и кто знает, не станешь ли ты наследником богатств Бомаро. Если это случится, не забудь бедного философа; я удовольствуюсь бурдюком лауронского вина за то, что теперь ты обрекаешь меня на жажду.

И Эуфобий засмеялся, похлопывая Актеона по плечу.

— Я приглашен эту ночь на пир Сонники, — сказал грек.

— Ты также?.. Мы там встретимся. Положим, я-то не приглашен, но вхожу туда с таким же правом, как домашняя собака.

Актеон, оставшись снова один, стал бродить в центре рынка. Грек видел, как мало-помалу пустел рынок. Пастухи гнали свои стада к воротам моря; кельтиберские родоначальники, проводив своих жен к группе лошадей, мчались галопом, желая поскорей очутиться в своих горных деревнях, пустые тележки лениво катились по направлению к сагунтским селениям.

Актеон снова заметил под портиками кельтиберского пастуха, который переходил от одной группы к другой, словно неосмысленный простолюдин, интересующийся каждым разговором. Проходя мимо грека, он взглянул на него теми загадочными глазами, которые будили В нем неопределенное воспоминание.

Солнце начинало заходить. Вечерняя заря золотила, листву деревьев, придавая ей вид янтарной прозрачности. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, скрип повозок и убаюкивающее пенье поселян.

Он пришел к даче Сонники, большой, как деревушка. Прежде всего миновал жилища рабов, в дверях которых возился рой голых ребятишек с большим животом и выступающим, как бутон, пупом. Затем, конюшни, из которых шел теплый пар и слышалось ржание лошадей, сараи, житницы, дом управителя, темницы для непокорных рабов, голубятня, в виде высокой башни из красного кирпича, вокруг которой трепетало облако белых крыльев; большие соломенные хижины, служащие жилищем для сотен кур, и среди ряда этих построек красовалась дача отдохновения, жилище Сонники, о котором говорили с удивлением даже среди самых отдаленных городов Кельтиберии. Вилла была окружена кипарисами и лаврами, огорожена стенами, покрытыми вьющимися виноградными лозами, и среди целой массы листвы единственно выделялись лишь стены здания розового цвета с колоннадами и фризами из голубого мрамора и терраса, украшенная статуями, эмалевые глаза которых сверкали на солнце, как драгоценные камни.

Актеон был молчаливый и сосредоточенный.

Когда он постучал у ворот сада и на звон колокола раздался лай собак и странный крик невидимых птиц, грек неожиданно ударил себя по лбу, как бы сделав, наконец, открытие.

— «Я уж знаю, кто это», — подумал он, точно пробуждаясь от сна.

Невольно воскресилась в памяти загадочная фигура кельтиберского пастуха, и внезапно его мысль осенил свет.

Теперь он знал, кто был пастух. Не даром же с первого момента глаза этого незнакомца произвели на него такое впечатление, глаза, которые нисколько не изменились за утекшие годы. Эти глаза он видел много раз в детстве, когда его отец сражался с Гамилькаром в Сицилии, а он воспитывался в Карфагене.

Пастух был Ганнибал.

III. Танцовщицы из Гадеса

Сонника проснулась спустя часа два после полудня. Косые лучи солнца пробивались сквозь золоченые прутья окна, увитые листвой виноградных лоз. Их свет озарял колонны розового мрамора, украшающие двери, и яркий лепной гипс, который служил рамой сценам Олимпийских Игр, расписанных на стене.

Гречанка скинула на пол покров из белой себатисской шерсти.

На звук ее голоса вошла Одация, рабыня кельтиберка, высокая, худощавая, сильная, которую гречанка очень ценила за умение искусно причесывать ее пышные волосы.

Опустив руки на плечи рабыни и улыбаясь, Сонника соскочила с ложа, чтобы сойти в ванну.

Ее нагота покрылась волосами, точно прозрачной золотой тканью. Когда ее обнаженные ноги коснулись пола, изображающего суд Париса, холод мозаики приятным щекотанием вызвал у нее смех, который запечатлел нежные ямочки на ее щеках и пробежал легким волнообразным трепетом по спине.

Она спустилась с трех ступеней и бросилась в яшмовую купель.

— Кто пришел, Одация? — спросила она, погружаясь в глубину бассейна.

— Прибыли женщины из Гадеса, которые будут танцевать эту ночь. Полианто поместил их подле кухонь.

— А еще кто?..

— Чужеземец из Афин, которого ты встретила в храме Афродиты. Я проводила его в библиотеку и не забыла ничего из обязанностей гостеприимства. Сейчас только он кончил принимать ванну.

Сонника улыбнулась, вспомнив утреннюю встречу.

Она вышла из ванны, вздыхая детской и грациозной дрожью, причем при каждом шаге с ее волос сыпал мелкий дождь.

Одация позвала и вошли три рабыни, которые помогали ей совершать прическу госпожи, а также являлись трактат рисами, на обязанности которых лежало массажировать ее тело.

Сонника отдала себя в руки трех женщин, которые с силой растирали ее тело, расправляя члены, чтобы придать им легкость и гибкость. Затем она села в кресло из слоновой кости, положив порозовевшие локти на дельфинов, которых изображали собою ручки сиденья; и в этом положении, выпрямившаяся и неподвижная, она ждала, чтобы рабыни приступили к совершению ее прически.

Одна из рабынь, почти девочка, одетая в полосатую ткань, опустилась на пол на колени, держа большое зеркало, чеканенное из бронзы, в котором Сонника отражалась ниже пояса; вторая достала из мраморных столиков туалетные принадлежности, старательно разложив их. Одация же стала расчесывать гребнями из слоновой кости пышные волосы своей госпожи. Между тем, вторая рабыня приблизилась с бронзовой миской, наполненной сероватой массой. Это была мука из бобов, употреблявшаяся афинскими щеголихами для сохранения и смягчения кожи. Она покрыла ею щеки гречанки, затем выпуклости грудей, живот, бока и ноги, как бы обвивая почти все тело сероватой и блестящей пеленой. В местах, где рос легкий пушок, она смазала дропаксон, составом, истребляющим волосы и приготовленным из уксуса и кипрской земли.

Сонника хладнокровно подчинялась этой подготовке к своему туалету, которая на несколько моментов портила ее, чтобы каждый день возрождать, делая все более прекрасной.

Одация продолжала причесывать гречанку. Она обхватила волны пышных волос, и обе ее руки затерялись в этом сверкающем каскаде; нежно свила их, свернув в своих руках, точно большую золотую змею; снова распустила, разделяя прядь за прядью, чтобы просушить их, и опять принялась любовно расчесывать гребнями из слоновой кости, разложенными на ближайшем столике и представляющими собою настоящие художественные произведения, с тончайшими зубцами и превосходной гравировкой, изображающей лесные сцены, надменных нимф, преследующих оленей, и грубых сатиров, охотящихся за обнаженными красавицами.

Парикмахерша, просушив волосы, стала их красить. Маленькой амфорой, заканчивающейся длинным острием, она смочила их раствором шафрана и аравийской древесной смолы; открыв ларчик, наполненный золотым порошком, припудрила им густые, шелковистые волосы, которые приобрели блеск солнечных лучей. Потом, вложив передние пряди в железную формочку, нагретую на жаровеньке, она создала густые локоны, которыми покрыла лоб гречанки до самых глаз; остальную массу волос собрала на затылке, скрепив и переплетя их красной шелковой лентой, и завила верхушку прически, подражая волнообразному пламени факела.

Сонника поднялась. Две рабыни поднесли тяжелую глиняную амфору, наполненную молоком, и стали обмывать губкой тело госпожи, очищая его от пасты из бобов. Белизна ее кожи стала выступать на свет еще более свежая и сочная.

Ее надушили благовониями, особыми для каждой части тела, чтобы она благоухала, как букет цветов, в котором соединяются различные ароматы. Одация поднесла ларчик с драгоценностями, в котором трепетали самоцветные камни, точно беспокойные и ослепляющие рыбки. Точеные пальцы гречанки равнодушно перебирали груду ожерелий, колец и серег. Сцены из великих поэм были изображены почти микроскопически на камеях сердолика, оникса и агата, а изумруды, топазы и аметисты были украшены чистыми профилями богинь и героев.

Обнаженную грудь Сонники обвило ожерелье из драгоценных камней; ее пальцы покрылись кольцами до самых ногтей, а белизна рук казалась более прозрачной, пересекаемая местами блеском широких золотых браслет. Чтобы придать более выражения лицу, Одация украсила свою госпожу несколькими маленькими мушками, и затем стала завязывать вокруг ее тальи фасцию, шнуровку того времени: широкий шерстяной пояс, который поддерживал округление грудей, чтоб они сохраняли свою строгость линий, не теряя формы от тяжести. Сонника, рассматривая себя в нежную бронзу, улыбалась своему изображению, нагому и прекрасному, как отдыхающая Венера.

— Что оденет госпожа? — спросила Одация.

Сонника не пришла ни к какому решению: она выберет одеяние в уборной. И со всем величием своей обнаженной красоты, шелестя на каждом шагу папирусными сандалиями, она вышла из своей опочивальни, сопровождаемая рабынями.

Между тем Актеон ожидал в библиотеке. Он видел большие дворцы во время своих странствий по свету, созерцал знаменитый родосский колосс, за два года до землетрясения, разрушившего его; посещал Серапиум и могилу великого завоевателя Александрии; он привык к богатству и роскоши, но, невзирая на это, не могут скрыть удивления, которое вызвало в нем это жилище гречанки, воздвигнутое в варварской стране, но более великолепное и художественное, чем дома самых богатых граждан Афин.

Сопровождаемый рабом, Актеон миновал сад с его ропчущей листвой и с криками чужеземных птиц и прошел через колоннаду, которая служила входом в виллу. Вначале был расположен профирум, с его мозаичным цоколем, на котором были изображены дикие, черные собаки с огненными глазами и открытой слюнявой пастью, оскаляющей их песьи зубы.

Над дверями, подле светильника, была прикреплена лавровая ветка в честь богини, охраняющей дом. За профирумом, несколько темноватым, находился под открытым небом атриум с четырьмя рядами колонн, поддерживающих кровлю и образующих многочисленные проходы, на которые выходили ряды дверей жилищ.

В центре атриума находился имплувиум, прямоугольное мраморное углубление для стока с крыш дождевых вод, скопляемых в цистерне. Между колоннами возвышались на пьедесталах большие вазы красной глины, покрытые цветами; четыре мраморные стола, поддерживаемые крылатыми львами, окружали имплувиум, подле которого высилась статуя Амура, служащая в дни празднеств водометом.

Актеон залюбовался художественной стройностью колонн, сделанных так же, как и цоколь галерей, из голубого мрамора, что придавало освещению атриума нежный оттенок, точно здание было воздвигнуто на дне моря.

Затем проводник передал его Одации, любимой рабыне, и последняя повела его в перистилиум, второй двор, значительно больший, чем атриум, и поразивший грека своей художественностью. Нижняя часть колонн была расписана красным, при чем цвет этот сливался с лазурью и золотом на полосах и капителях, снова возобновляясь на орнаментах софита крыши, которая покрывала портик. В открытой части перестиля был сделан в земле глубокий садок с прозрачными водами, в которых, точно золотые блестки, плавали рыбы. Вокруг прудика стояли мраморные скамьи, поддерживаемые столбиками с человечьими головами, столы на дельфинах с перевитыми хвостами, вазы с розами, среди листвы которых виднелись белые или глиняные статуэтки в сладострастных позах; пространства перистиля между дверями жилищ, были украшены большими картинами греческих художников: Орфей, со своей лирой, обнаженный и в фригийском колпаке, окруженный львами и пантерами, которые с опущенными головами внимали его песне; Венера, выходящая из морской пены; Адонис, обращенный в бегство матерью Амура, и другие сцены, восхваляющие силу искусства и красоту.

Актеон увидел подле себя двух молодых рабов, которые проводили его в баню, и, выйдя оттуда, он снова встретил Одацию, которая ввела его в библиотеку, устроенную в глубине перистиля.

Это было большое помещение с мозаичным полом, изображающим торжество Вакха. Юный бог, прекрасный, как женщина, нагой и увенчанный виноградными ветвями и розами, ехал верхом на пантере, высоко держа тирс. Картины стен изображали известные события из Илиады. На полках были расставлены рядами многотомные сочинения, мелкие же произведения были сложены связками в узких ивовых корзинах, выложенных внутри шерстяной подстилкой. Актеон пришел в восторг от богатства библиотеки, насчитав более сотни сочинений. Они представляли собою целое состояние. Сонника поручала мореплавателям привозить ей все известные произведения, которые они находили во время своих путешествий; афинские же книготорговцы доставляли ей самые выдающиеся увеселительные сочинения, которые пользовались успехом в их городе. Все они были из папируса, и свитки навертывались на умбилик, деревянный цилиндр или же костяной, художественно выгравированный на концах. Их листки, исписанные только на одной стороне, были пропитаны на другой кедровым маслом для предохранения их от порчи; на верхней же обложке, разрисованной пурпуром, сверкали суриковые и золотые буквы заглавия сочинения, имя автора и оглавление содержания. Эти многочисленные сочинения заключали в себе жизнь многих людей, громадную сумму труда, затраченного многими; и грек, проникнутый присущим его нации преклонением пред мудростью и искусством, чувствовал себя в тишине библиотеки как бы окруженным величественными тенями стольких великих людей, и его взгляд с благоговением переходил от Гомера в старых, потемневших от времени папирусах, и сочинений Фалеса и Пифагора, к современным поэтам, Феокриту и Калимаку, томы которых не были свернуты, служа для текущего чтения.

Актеон услышал легкое хрустение сандалий в перистиле, и квадрат нежного золота, который падал на пол от света, проникающего со двора сквозь дверь, омрачился чьей-то тенью. Это была Сонника, одетая в тонкую белую тунику.

— Добро пожаловать, афинянин, — приветливо сказала она мелодичным голосом. — Те, которые прибывают из Афин, всегда являются господами в моем доме. Пир этой ночи будет устроен в честь тебя; ведь никто, кроме сына Афин, не может быть царем стола и руководителем разговоров.

Актеон, несколько взволнованный присутствием красивой женщины, обвеянной опьяняющими благоуханиями, стал говорить о ее жилище, о том удивлении, какое оно вызвало в нем своим великолепием в этой варварской стране, и об известности, которой пользовалась его хозяйка в городе. Все в нем говорят о Соннике богачке.

— Да, меня любят, хотя во многих случаях меня осуждают. Но поговорим о тебе, Актеон: расскажи мне, кто ты таков; твоя жизнь должна быть столь же интересна, как и жизнь древнего Одиссея.

И Актеон с откровенной простотой поведал ей свой рассказ.

Он родился в Афинах; двенадцати лет он был перевезен в Карфаген. Его отец состоял на службе у африканской республики, сражался с Гамилькаром в Сицилии. Один и тот же раб воспитывал в деревне сына греческого наемника и ребенка Гамилькара, которому было всего лишь четыре года. Ребенок этот был Ганнибал. Афинянин вспоминал колотушки, которыми он награждал не раз этого маленького дикого звереныша, в отместку за укусы, наносимые ему африканцем неожиданно среди игр. Возгорелось восстание наемников со всеми ужасами, сопровождавшими беспощадную войну, и отец его, оставшийся верным Карфагену и не пожелавший быть в войсках своих сотоварищей, был распят карфагенской чернью, которая, позабыв его раны, полученные за Республику, видела в нем чужеземца. Сын спасся чудесным образом от кровавого мщения, и верный раб отвез его на судне в Афины.

Там, под покровительством родственников, он получил воспитание, даваемое всем греческим юношам. Он получил награды Гимназии за атлетическую борьбу, бега и игру в диск; учился ездить верхом без уздечки; опираясь лишь кончиком ноги на выемку копья; чтобы смягчить суровость этого воспитания, его учили играть на лире и петь стихотворения различного размера и, став крепким телом и сильным знанием, он был послан, как и все афинские юноши, для своих первых военных опытов, в пограничный гарнизон.

Ему наскучила бездеятельность этого существования, он был беден, но любил радости и наслаждения жизни; кровь его предков, которые все были солдатами, кипела в нем, и он бежал из Аттики, чтобы заняться рыболовным промыслом в Понто Эвксинском. Затем стал мореплавателем, торговал на море и на суше: его караваны углублялись в Азию, минуя воинственные племена в народы, которые жили среди изнеженности отдаленной и дряхлеющей цивилизации. Он был влиятельным лицом при дворе некоторых тиранов, которые восторгались им, когда он залпом выпивал амфору душистого вина и, с ловкостью афинянина, побеждал одним ударом кулака гигантов телохранителей; и, приобретя богатства, он выстроил дворец в Родосе, подле моря, и устраивал пиршества, которые длились по три дня и по три ночи. Землетрясение, которое разрушило колосс, покончило с его состоянием: потонули его корабли, погибли под волнами его магазины, наполненные товарами, и он снова стал странствовать по свету, являясь в одном месте учителем пения, в другом военным преподавателем молодежи; и так продолжалось до тех пор, пока, привлеченный войною Спарты, он ступил в армию Клеомена, последнего греческого героя, которого он сопровождал, когда тот, после поражения, отплыл в Александрию. Бедняк, без иллюзий, убежденный, что богатство не вернется к нему, тоскующий от сознания, что весь мир наполнен именами Карфагена и Рима, предав забвению Грецию, он прибыл сюда, в Сагунт, в маленькую, почти неизвестную Республику, ища хлеба и отдыха и думая остаться здесь до тех пор, пока не пробьет его последний час. Быть может, в этом уединении, если не помешает война, он напишет историю своих странствий.

Сонника с интересом следила за его рассказом, устремив на Актеона взгляд теплой симпатии.

— И, ты, который был героем и властителем, станешь служить этому городу в качестве простого наемника?

— Стрелок Мопсо обещал отличать меня среди войск.

— Этого недостаточно, Актеон. Ведь ты должен будешь жить, как большинство солдат: проводить свою жизнь в трактирах Форо, спать на ступенях храма Геркулеса. Нет! Твой дом здесь; тебе покровительствует Сонника.

И в ее сверкающих глазах, увеличенных темными кругами, засветилось любовное сострадание, в котором было нечто материнское.

Афинянин с удивлением смотрел на Соннику, которая поднялась со своего сидения, точно белое облако в полусумраке библиотеки, освещенной как и все греческие жилища лишь светом, проникающим сквозь двери.

— Пройдем в сад, Актеон. День тихий, и мы можем на время вообразить, что мы в рощах Академии.

Они вышли из дома и направились по извилистой аллее, усаженной высокими лавровыми деревьями, к которым были привиты ветки райской смоковницы, поливаемые вином для скорейшего сращения. На террасе виллы два павлина издавали свои резкие крики и ходили вокруг балюстрады, распуская свои великолепные хвосты.

Актеон искоса поглядывал при свете на свою прекрасную покровительницу. Единственным ее одеянием был греческий хитон, открытая туника, скрепленная на плечах металлическими пряжками и перехваченная у талии золотым поясом. Руки выступали обнаженными из-под белого одеяния, а с левой стороны туника, скрепленная от подмышки до колена несколькими мелкими застежками, открывалась при каждом шаге, показывая перламутровую наготу тела. Ткань была настолько тонка, что сквозь ее прозрачность вырисовывались контуры этого розового тела, которое казалось плавало в пелене, сотканной из пены.

— Тебя удивляет мое одеяние, Актеон!

— Нет, я любуюсь тобою. Ты мне кажешься Афродитой, вышедшей из морских волн. Я давно не видал красавиц Афин, показывающих свою божественную красоту. Я огрубел в своих странствиях среди суровых нравов варваров.

— Это правда. Как говорит Геродот, только варвары почитают бесчестием появляться нагими. Если бы ты знал, как вначале были оскорблены жители этого города моими афинскими привычками!..

Она приостановилась с задумчивым видом и затем продолжала:

— Я не люблю варваров не за то, что им чужды великолепия искусства, а за их ненависть к людям, которую они сковывают всевозможными законами и предрассудками. Они ненавидят наготу, скрывая свое тело под различным тряпьем, точно оно представляет собою отвратительное зрелище…

— Поэтому-то мы и велики, — сказал с гордостью Актеон. — Поэтому наши искусства наполняют землю и все преклоняются пред величием ума Греции. Мы народ, который умеет почитать жизнь, воздавая культ ее началу; мы без лицемерия отдаемся любви и поэтому мы лучше, чем другие, понимаем потребности духа. Дух возносится свободнее, когда не чувствует бремени тела. Наши боги ходят нагими, не зная иных украшений, кроме лучей божественного сияния на челе. Они не требуют крови, как варварские божества, которые облачены в одеяния, оставляющие открытыми лишь их лица, омраченные преступлениями. Наши боги прекрасны, как смертные, они смеются, как люди, и взрывы их смеха, наполняя Олимп, веселят землю.

Сонника слушая грека, приблизилась к высоким кустам роз и срывала цветы, с наслаждением вдыхая их аромат. Ей казалось, что она в Афинах, в саду улицы Треножников, слушает своего поэта, который посвящает се в таинственную усладу искусства и любви. И она ласково глядела на Актеона, с откровенной и искренней страстностью, с покорностью рабы.

Легкое дыхание ветра обвевало весь сад. Сквозь листву виднелось небо пурпурового цвета, воспламененное гаснущим солнцем. Под деревьями начинал воцаряться таинственный полумрак. Гул селения, движение людей, проходящих из виллы в дома рабов, и крики чужеземных птиц на террасе, казалось, исходили из отдаленного мира.

Приглашенных Сонникой было множество и с наступлением ночи они стали прибывать, одни в колясках, другие верхом на лошадях, проезжая мимо рабов с зажженными факелами, которые стояли на страже у подъезда виллы.

Когда Сонника и Актеон вошли в зал празднества, приглашенные, разбившись на группы, стояли подле пурпуровых лож, вокруг стоящего изломом стола, мрамор которого несколько рабов мыли губками, пропитанными душистой водой. Четыре громадных бронзовых светильника занимали углы триклиниума. От них спускались на цепочках бесчисленные курильницы с благовонным маслом, в которых трещали фитили, распространяя яркий свет. Гирлянды из роз и листвы были протянуты от одного светильника к другому, образуя душистую раму праздничного стола. Возле двери, сообщающейся с перистилем, возвышались на деревянных столах блюда, золоченые и серебряные вазы и острые ножи.

Кельтибер Алорко разговаривал с Локаро и другими тремя греческими юношами, которые своей женоподобностью возбуждали негодование сагунтцев на Форо. Надменный варвар, по обычаю своей нации, не расставался с опоясывающим его мечом до начала пира, вешая его тогда на конце слоновой кости ложа, чтобы иметь всегда оружие под рукой.

У другого конца стола спокойно беседовали двое граждан, почтенного возраста, и Алько, миролюбивый сагунтец, с которым Актеон разговаривал утром на площади Акрополя.

Оба старика были давнишние друзья дома, греческие купцы, компанионы Сонники по торговле, и она приглашала их на свои ночные пиршества, ценя умеренную веселость, которую они вносили в беседу.

Актеон, знакомясь со всеми приглашенными, проходил по зале с самоуверенностью властителя, который пользуется своими богатствами, с видом человека, привыкшего к блеску роскоши, которого толчок судьбы извлек из бедности, вернув к прежним привычкам.

По одному жесту Сонники гости расположились на пурпуровых ложах, которые наискось окружали стол. В зал вошли четыре юных девушки, неся на головах, со стройной грацией корзиноносиц, ивовые корзины с венками роз. Они шли с изящной легкостью, как бы скользя по мозаике под звуки невидимых флейт, и своими тонкими детскими руками стали венчать цветами головы застольников.

В зал вошел управитель виллы, с раздраженным лицом.

— Госпожа! Эуфобий домогается войти.

Среди приглашенных поднялись крики и протесты.

— Выгони его, Сонника! — восклицали юноши, вспоминая с негодованием насмешки, которые он позволял себе на Форо по поводу их одеяния и привычек.

— Это позор для города терпеть этого наглого нищего, — говорили степенные граждане.

Сонника улыбалась, но внезапно вспомнив злую эпиграмму, которую за несколько дней до того Эуфобий посвятил ей, повторяя ее на Форо, она холодно сказала управителю:

— Выгони его палками.

Гости омыли руки в струях душистой воды, которую рабыня подносила, переходя от ложа к ложу, и Сонника дала приказание приступить к пиру, когда снова вошел управитель, держа еще в руке плеть.

— Я бил его, госпожа, но он не хочет уходить. Он сносит побои и за каждым ударом приближается к дому.

— И что же он говорит?..

— Говорит, что праздник Сонники немыслим без присутствия Эуфобия, и что побои это знак отличия.

Красавица гречанка казалась смягченной: гости смеялись, и Сонника дала приказание впустить философа. Но прежде чем управитель успел выйти, чтобы исполнить его, Эуфобий уж вошел в зал, робкий, смиренный, но глядящий на всех наглыми глазами.

— Да будут боги с вами. Да сопутствует тебе всегда веселье, красавица Сонника.

И, обратясь к управителю, он сказал с надменностью:

— Брат, ты видишь, что как бы то ни было, но в конце концов я все же вхожу в зал празднества, поэтому требую, чтобы в будущем твоя рука не была так тяжела.

И, среди смеха приглашенных, он потер лоб, на котором начинал выступать желвак, и концом своего старого плаща вытер несколько капель крови подле уха.

— Привет, вшивый! — крикнул ему щеголь Лакаро.

— Подальше от нас! — подхватили остальные юноши.

Но Эуфобий не обращал на них внимания. Он улыбнулся Актеону, увидя, что он занимает место подле Сонники, и его глаза загорелись злобою.

— Ты, афинянин, очутился там, где я и предполагал тебя увидеть. Ты победил этих женоподобников, которые окружают Соннику и оскорбляют меня.

И, не взирая на насмешливые протесты юношей, он добавил с раболепной улыбкой:

— Я думаю, ты не забудешь своего старого друга Эуфобия. Теперь ведь ты можешь заплатить за все вино, какое только он пожелает выпить в трактире Форо.

Философ занял ложе более отдаленное, в конце стола и отстранил венок, который ему поднесла рабыня.

— Я пришел не ради цветов: я пришел поесть Розы я вижу на каждом шагу в полях, куска же хлеба для философа я не нахожу в Сагунте.

— Ты голоден? — спросила Сонника.

— Я более жажду. Я провел целый день, говоря на Форо; все меня слушали, но никто не подумал о том, что мне необходимо освежить горло.

По греческому обычаю следовало избрать царя пиршества, любимого гостя, который должен был предлагать тосты, определять время возлияния вин и руководить разговором.

— Мы избираем Эуфобия, — сказал Алерко, со своим тяжелым остроумием кельтибера.

— Нет, — запротестовала Сонника. — Однажды, ради шутки, мы поручили ему руководить пиром, и прежде чем дойти до третьего блюда, мы все были пьяны. За каждым куском он предлагал возлияние вина.

— Кого избрать царем? — проговорил философ. — Он уж есть у нас, рядом с Сонникой. Да будет им афинянин.

В центре стола возвышалась широкая бронзовая чаша, по краям которой красовались нимфы, глядящие в овальное озеро вина. Позади каждого гостя стоял раб для его услуг, и все они стали наполнять чаши застольников для первого возлияния. Эти чаши, называемые мирринами и привезенные за дорогую цену из Азии, были сделаны из секретного состава, в который входил порошок раковин и смирны. Расписанные греческими красками, они обладали непрозрачной белизной слоновой кости, секретный состав их массы придавал особенно приятный вкус напитку.

Актеон приподнялся на своем ложе, чтобы предложить первое возлияние в честь любимой богини.

Сильные рабы, потные от кухонного жара, поставили на стол первые кушанья на больших блюдах из красной сагунтской глины. Здесь были ракушки в натуральном виде или же испеченные в горячей золе со всевозможными пряностями; свежие устрицы, украшенные петрушкой и зеленью, спаржа, огурцы, латук, павлиньи яйца, свиной желудок, маринованный в уксусе с тмином, и птицы, плавающие в соусе из сырного порошка, масла и уксуса. Кроме того приглашенным предлагался оксигарум, приготовленный в Новом Карфагене: рыбная масса, сдобренная солью и уксусом, которая, обостряя вкус, возбуждала жажду.

Запах всех этих блюд распространялся по зале празднества.

— Чего мне только не рассказывали о гнездах птицы феникса, — говорил Эуфобий с переполненным ртом. — По уверениям поэтов, феникс обмазывает свое жилище ладаном, кинамом и корицей, но клянусь богами, что в таком гнезде я не чувствовал бы себя так хорошо, как в триклинии Сонники.

— Но это не мешает тебе, злодей, — сказала, улыбаясь, гречанка, — посвящать мне стихи, в которых ты бранишь меня.

— Потому, что я люблю тебя и протестую против твоих безумств. Днем я философ, но ночью мой желудок побуждает меня искать тебя, и я прихожу, снося побои твоих слуг, чтобы ты накормила меня.

Рабы унесли первые блюда и подали вторые, состоявшие из жаркого и рыбы. Молодой жареный кабан занял центр стола; большие фазаны, с цельными перьями на вареном мясе, красовались на блюдах, окруженные вареными яйцами и душистыми травами; зайцы, разделенные на части, выставляли свою начинку из розмарина и тимьяна, а деревенские голуби чередовались с дроздами и другой птицей. Рыбные блюда были бесчисленны и они напоминали грекам кушанье их родины.

Каждый из приглашенных выбирал из блюд то, которое ему было по вкусу. В праздничные чаши наливались новые вина из амфор, засмоленных и запыленных от погребов. Хиосское вино, привезенное издалека и весьма дорогое, чередовалось с винами цекубескими, фалернскими и массикскими, а также с лауронскими и сагунтскими винами. Аромат этих напитков смешивался с запахом соусов, в состав которых, по сложным рецептам греческой кухни, входили петрушка, кунжут, укроп, тмин и чеснок.

Сонника почти ничего не ела: она забывала о кушаньях, которыми в изобилии угощала своих гостей, чтобы улыбаться Актеону.

Приглашенные с аппетитом уничтожали кушанья, отдавая дань похвалы повару Сонники, азиату, купленному в Афинах одним из ее лоцманов. Она заплатила за него чуть ли не стоимость любой виллы, но все находили, что расход сделан производительно, дивясь искусству, с которым он придумывал в своей кухне удивительные кулинарные соединения, выполняемые затем другими слугами, и особенно восторгаясь его счастливым измышлениям в приготовлении из фиников и меда сладких соусов к жаркому. Такой раб может услаждать всю жизнь и отдалить смерть на многие годы.

Кончилась вторая смена кушаний. Гости чувствовали себя разгоряченными на своих ложах и ослабляли свои парадные одеяния. Чтобы не приходилось подыматься при питье вина, рабы подавали напитки в алебастровых чашах в форме рога, с острого конца которого стекали струи вина. Пурпур лож покрывался пятнами от напитков. Большие угловые светильники, со своим светом от ароматного масла, казалось тускнели в этой густой атмосфере наполненной паром кушаний. Гирлянды роз, перетянутые от одного светильника к другому, увидали в отяжелевшем воздухе. Сквозь двери виднелись колонны перистиля и частица темной лазури неба, на котором мерцали звезды.

Миролюбивый Алько, приподнявшись на ложе, улыбался с мягкостью спокойного опьянения, созерцал красоту небес.

— Я пью за красоту нашего города, — проговорил он, подымая рог, наполненный вином.

— За гречанку Зазинто, — провозгласил Лакаро.

— Да, будем греками, — поддержали его друзья.

II разговор перешел к большому празднику, который по инициативе Сонники греки Сагунта устраивали в честь Минервы по случаю окончания жатвы. Праздник Панафинеи закончится процессией, подобной той, которая совершалась в Афинах и которую Фидий обессмертил на мраморе своих знаменитых фриз. Молодежь с энтузиазмом говорила о лошадях, на которых будет выезжать, и о чудесах ловкости, к которым они подготовлялись продолжительными упражнениями. Сонника содействовала празднествам своими неистощимыми средствами и хотела, чтобы они были столь же известны, как и торжества, прославившие Афины при сооружении Парфенона.

Рабы уставили стол третьей сменой кушаний, и гости, почти опьяневшие, приподнялись на своих ложах при виде корзин, наполненных фруктами, и блюд, покрытых слоями сладкого теста, свернутого в трубочки по каппадокийски, лепешками из кунжутной муки, наполненными медом и подрумяненными жаром печи, и тортами с творогом, украшенными вареными фруктами.

Откупоривались маленькие амфоры, содержавшие ценные вина и привезенные кораблями Сонники с крайних пределов света. Вино финикийского Библоса насытило окружающую атмосферу своим сильным ароматом, точно флакон туалетного стола; лесбийское вино, когда его разливали, распространяло сладкий аромат розы, и наряду с ним струились в чаши вина Эритреи и Гаракли, крепкие и спиртные, а также родосские и хиосские, благоразумно смешанные с морской водой, которая способствовала пищеварению.

Некоторые из рабов, чтобы снова возбудить у гостей аппетит и пробудить жажду, предлагали блюда с кузнечиками в рассоле, редис с уксусом и горчицей, жареный овечий горох и маслины, пикантно приправленные и редкие по своей величине и вкусу.

Надменный Алорко, как кельтибер, степенный в состоянии опьянения, говорил о близком празднике, глядя на свою опустошенную чашу. Он держал в городе пять самых лучших, породистых лошадей, и если городское начальство позволит ему принять участие в празднике, не взирая на то, что он чужеземец, сагунтцы подивятся быстроте и силе его прекрасных животных. Он получит венок, если только что-либо не заставит его до того времени покинуть город.

Лакаро и его изящные друзья намеревались состязаться на получение награды за пение, и их женственные руки, тонкие и гибкие, нервно ударяли по столу, точно они касались струн лиры, а их накрашенные губы напевали стихи Гомера. Эуфобий, прислонясь спиною к ложу, глядел вверх сонными глазами, поглощенный лишь одним желанием — осушать чашу и требовать вина; Алько же и греческие коммерсанты досадовали на продолжительность пира.

Сонника сделала знак своему управителю, и спустя некоторое время в перистиле раздались звуки флейт.

— Флейтистки! — воскликнули гости.

И в зал празднества вошли четыре стройные девочки, увенчанные фиалками, в хитоне с разрезом от тальи до ступни, открывающим при каждом шаге левую ногу. Во рту они держали двойную флейту, по отверстиям которой перебегали их ловкие пальцы.

Став в пространстве, охватываемом изломом стола, они начали наигрывать сладостную мелодию, которая вызывала довольную улыбку у гостей, возлегающих на своих ложах.

Перед столом появилась акробатка, которая приветствовала свою госпожу, поднеся руки к лицу. Это была девочка лет четырнадцати со смуглой кожей и без всякого одеяния, кроме красной опояски, спускающейся вдоль живота. Ее нервные и ловкие члены и сухая грудь, без всякой округленности, кроме легкой припухлости сосков, делали ее похожей на мальчика.

Она испустила возглас и, перегнувшись с нервной эластичностью, опустилась на руки, и с ногами, поднятыми кверху, а головой, слегка касающейся пола, стала быстро бегать по триклинию. Затем ловким движением своих рук, она вскочила на стол и ее кисти забегали между блюдами, амфорами и чашами, не задевая их.

Гости аплодировали с криками восторга. Двое греческих купцов предложили ей свои чаши.

Несколько рабов, под руководством своего надзирателя, размещали на полу ряд мечей с широкими и острыми клинками, для новых гимнастических упражнений акробатки. Флейтистки начали наигрывать медлительную и грустную мелодию, а гимнастка, снова с опущенной к полу головой, стала ходить между мечами; не задевая их и не расстраивая их острых рядов. Гости, с чашами в руках, жадным взглядом следили за ней по роще острого железа, которое могло вонзиться в ее тело при малейшем ее колебании. Остановившись возле одного из мечей, она подняла руку и, держась только на одной руке, стала опускаться на ней пока не коснулась губами пола, затем поднялась, при чем острие лезвия слегка касалось ее живота и груди, не ранив кожи.

Когда девочка окончила свой фокус, снова раздались аплодисменты гостей. Двое стариков заставили ее возлечь между собою, почти скрыв под своими широкими туниками, и она выглядывала лишь своей задорной мальчишеской головкой, жадно скользя взглядом по чашам и сластям.

Еще не рассветало, когда Актеон проснулся, несколько удивленный белизной ложа и благоуханием опочивальни. Сонника была подле него, и при свете светильника, стоящего у дверей, он увидел улыбку счастья, которая блуждала на ее губах.

После опьянения ночи, афинянин чувствовал потребность подышать свежим воздухом. Он задыхался в комнате Сонники, погруженный в ложе, которое казалось жгло огнем пережитых волнений, подле этого тела, которое незадолго до того трепетало в его объятиях, а теперь оставалось неподвижным и без всяких признаков жизни, кроме легкого дыхания, вздымающего грудь.

Осторожно, на цыпочках, вышел грек в перистиль. В триклинии еще горели светильники, и отвратительный запах от потных тел, мяса и вина шел из его дверей. Актеон увидел гостей лежащими на полу среди женщин, которые храпели, разметавшись в неприличных позах. Эуфобий очнулся от своего опьянения и, заняв почетное место, ложе Сонники, изображал из себя хозяина виллы.

Увидя Актеона, некоторые рабы убежали из триклиния, боясь быть наказанными за свое любопытство. Не желая быть замеченным философом, грек вышел из дома, ища прохлады сада.

Он прошел громадные владения Сонники, рощи смоковниц, обширные пространства, засаженные масличными деревьями, пока неожиданно не очутился на Змеиной Дороге. Никто не проходил по ней. Но издали доносился лошадиный топот и Актеон увидел при голубоватом отблеске рассвета всадника, который, без сомнения, направлялся к порту.

Когда он приблизился, афинянин узнал его, несмотря на то, что голова всадника была прикрыта капюшоном военного плаща. Это был кельтиберский пастух. Кинувшись на средину дороги, грек с силой схватил лошадь за узду, при чем всадник, остановленный на ходу, подался всем туловищем назад и в то же мгновение вытащил из-за кожаного пояса нож.

— Спокойно! — сказал Актеон тихим голосом. — Если я остановил тебя, то это для того, чтобы сказать, что я тебя знаю. Ты Ганнибал, сын великого Гамилькара. Твое переодевание может пригодиться тебе для сагунтцев, но твой друг детства тебя узнает.

Африканец приблизил свою косматую голову и его надменные глаза узнали в полусвете грека.

— Это ты, Актеон?.. Встречая тебя вчера столько раз, я понял, что в конце концов ты узнаешь меня. Что делаешь ты здесь?

— Я живу в доме Сонники. Я состою воином на жаловании у города.

— Ты!.. Сын Лисия, который был доверенным полководцем Гамилькара! Человек, воспитанный в афинском Притансе, на службе у города варваров и торгашей!..

Он помолчал несколько минут, как бы пораженный поведением грека, и затем снова заговорил с решимостью.

— Садись на круп моей лошади: поезжай со мной. В порту меня ожидает карфагенский корабль, который нагружается серебром. Я отправляюсь в Новый Карфаген, чтобы стать во главе своих. Приближаются дни славы, грандиозное и великое предприятие, подобное предприятию гигантов, когда они взобрались на горы, чтобы приступом взять ваш Олимп. Едем: ты друг моего детства, ты коварен и смел, как твой отец: при мне ты достигнешь богатств. Кто знает, не будешь ли ты царствовать в какой-либо прекрасной стране, когда, подражая Александру, я разделю свои завоеванные земли между военачальниками!..

— Нет, карфагенянин, — возразил с достоинством Актеон. — Я с удовольствием вспоминаю наши детские годы, но никогда я не пойду за тобой. Я не забыл, кем был убит мой отец. Видя твоих африканских солдат, я вспоминаю чернь, которая распяла на кресте Лисиаса.

— Это было безумием беспощадной войны, к которой побудили нас торгаши. Отец мой тысячи раз оплакивал своего верного Лисиаса, вспоминая его. Я заглажу своим покровительством эту несправедливость Карфагена.

— Я не последую за тобой, Ганнибал. Я предпочитаю состариться здесь, среди затишья и покоя, подле Сонники, полюбив мир.

— Мир!.. Мир!..

И среди безмолвия дороги раздался взрыв смеха, презрительного и издевающегося.

— Внимай, Актеон, — сказал африканец, снова становясь серьезным. Ты говоришь о мире!.. Очнись! Если ты думаешь покойно состариться в каком-нибудь уголке, то беги с любимой гречанкой подальше отсюда, как можно подальше отсюда, как можно дальше. Там, где я, не будет мира до тех пор, пока я не стану властителем мира. Война идет вслед за мною; тот, кто не покорится мне, умрет или же станет моим рабом.

Грек понял угрозу, которую знаменовали эти слова.

— Подумай, Ганнибал, о том, что этот город находится под защитой Рима. Республика считает его своим союзником и покровительствует ему.

— Ты думаешь, что я боюсь Рима?.. Если я ненавижу Сагунт, то лишь потому, что он гордится своим союзом и ненавидит, презирает меня, не взирая на то, что я близко. Он спокоен потому, что ему покровительствует эта Республика, которая находится очень далеко, и он смеется надо мной, царящим на всем полуострове вплоть до Эбро и расположившимся лагерем чуть ли не у их ворот. Он относится враждебно к турдетанам, которые являются моими союзниками, как и все иберийские народности; внутри своих стен он обезглавил граждан, которые были друзьями великого Гамилькара. О-о! Город слепой и надменный! Как дорого ты заплатишь за то, что, живя подле Ганнибала, не знаешь его!..

И, повернувшись на седле, он глядел угрожающим взором на Акрополь Сагунта, который выделялся среди утреннего тумана.

— Рим нападет на тебя, как только ты атакуешь его союзника.

— Пусть нападает, — возразил африканец с высокомерием. — Это то, чего я желаю. Меня тяготит мир; я не могу привыкнуть к тому, чтобы видеть Карфаген побежденным, и этого не будет, пока существуют такие люди, как я и мои друзья. Или Рим или Африка. Я ненавижу богачей моей страны за то, что, не взирая на позор поражения, они счастливо живут, довольные, что имеют возможность спокойно торговать и набивать серебром свои погреба. Внимай же хорошо, грек. Ты первый, которого я посвящаю в свои планы. Настало время дать последнее сражение. Скоро узнает Рим, что существует некий Ганнибал, который кинет ему вызов, завладев Сагунтом.

— У тебя для этого слишком мало сил, африканец. Сагунт силен; прибыв же из Нового Карфагена, я видел там лишь слонов, остатки армии, которой командовал твой отец, и нумидийскую конницу, присланную вашими африканскими друзьями.

— Ты забываешь об иберийцах и кельтиберах, обо всем полуострове, который подымается массой, чтобы двинуться для взятия Сагунта. Страна бедна, а город завален богатствами. Я хорошо его изучил. В нем достаточно средств, чтобы содержать армию целые годы; с побережья же Великого Моря станут прибывать лузитанские народности, привлеченные надеждой на добычу и той ненавистью, которую суровые туземцы питают к городу могущественному и цивилизованному, где живут их эксплуататоры. Для Ганнибала не составит особой трудности завладеть республикой землепашцев и торговцев.

— И что же затем, когда ты станешь хозяином Сагунта?..

Африканец не отвечал, опустив на грудь бороду я загадочно улыбаясь.

— Ты молчишь, Ганнибал?.. Ведь после того, как ты станешь господином Сагунта, дальше ты никуда не двинешься. Рим потребует выдачи тебя за нарушение договора, а карфагенский сенат проклянет тебя, дорого оценит твою голову, повелит твоим солдатам не повиноваться тебе, и ты умрешь, распятым или же станешь скитаться по свету, как беглый раб.

— Нет, огонь Ваала! — воскликнул вождь с высокомерием. — Карфаген не пойдет против меня. Он предпримет войну против Рима. У меня имеются бесчисленные сторонники, чернь, которая хочет войны, предвкушая получку грабежа и дележа добычи; весь пригородный люд, который будет в восторге от того, что после расплаты с войсками ему достанутся разграбленные богатства полуострова. Я не возвращался в Карфаген с тех пор как последовал за моим отцом, когда мне было девять лет, но народ обожает мое имя.

— А как же ты победишь Рим?

— Не знаю, — сказал Ганнибал с загадочной улыбкой. — Моя воля говорит: «хочу», и этого достаточно… Я достигну.

Ганнибал замолчал, нахмурив брови, как бы боясь, что сказал слишком много.

Наступал уж день. По дороге проходили женщины с ивовыми корзинами на голове. Два раба, неся на плечах большую амфору, висящую на шесте, приостановились на секунду подле них, чтобы передохнуть. Африканец ласкал шею своего коня, как бы подготовляя его к пути.

— В последний раз, грек: едешь?..

Актеон отрицательно покачал головой.

С развевающимся плащом Ганнибал поскакал галопом среди облаков пыли, приводя в смятение поселян и рабов, которые отступали к краям дороги, чтобы дать ему проехать.

IV. Среди греков и кельтиберов

Актеон никому не говорил об этой встрече. Более того: спустя несколько дней, он почти забыл о ней. Видел город спокойным, занятым приготовлениями к большим празднествам Панафиней, уверенным в покровительстве своего союзника Рима, и воспоминание о свидании с африканцем приобрело в его памяти смутное впечатление сновидения.

Быть может, слова Ганнибала были не более, как высокомерием молодости. Ненавидимый богачами своей страны и не имеющий других союзников, кроме тех, которыми он сам заручился, африканец не дерзнет атаковать город, состоящий в союзе с Римом, нарушая этим договор Карфагена.

К тому же грек находился в периоде сладостного опьянения: он проводил все время в объятиях Сонники или у ее ног, в прохладе перестиля, слушая лиры рабынь, игру флейтисток и глядя на танцовщиц из Гадеса, при чем возлюбленная венчала цветами его голову или возливала на нее дорогие благовония.

Иногда его мятежный дух путешественника и человека войны, привыкшего к движению и борьбе, возмущался этой слабостью. Тогда он бежал в город. Там беседовал со стрелком Мопсо и прислушивался к ропоту на Форо, где, не подозревая наступательных шагов Ганнибала на Сагунт, говорили о том, что, возможно, африканский вождь предпримет что-либо против них, и смеялись над его могуществом, ручаясь за крепость своих стен и еще более за покровительство Рима, который повторит на берегах Иберии свои победные сицилийские триумфы над карфагенянами.

У Актеона завязалась тесная дружба с кельтибером Алорко. Ему нравилась жестокая надменность варвара, благородство его чувств и почти религиозное почитание, которое он проявил к греческой культуре. Его отец, старый и больной, был царьком одной из народностей, которая в горах Кельтиберии пасла большие стада лошадей и быков. Он был его единственным наследником, и наступит день, когда он станет править этим грубым народом жестоких нравов, который в своем постоянном стремлении к краже лошадей создает войну, а в годы голода спускается с гор, чтобы грабить земледельцев долины. Отец с детства привозил его в Сагунт, и греческие нравы произвели на него такое сильное впечатление, что когда он стал юношей, его самым страстным желанием стало вернуться в приморский город; и теперь он жил в нем с несколькими слугами своего народа, держа великолепных лошадей и будучи уважаем сагунтцами почти как их гражданин; он становился глух к ласковым призывам старого властителя, близкого к смерти.

Его желанием было участвовать на праздниках в честь Минервы, чтобы восхитить греков города своей скачкой на конных состязаниях и завоевать лавровый венок. Он был очень благодарен Актеону, который, пользуясь влиянием Сонники, убедил городское начальство разрешить кельтиберу участвовать в числе всадников большой процессии, которая подымется в Акрополь, чтобы отнести первые колосья в храм Минервы.

В дни, когда афинянин ослабевал среди песен и ароматов, изнемогая от ласк гречанки, которая казалось сгорала в огне последней страсти своей жизни, он вскакивал на рассвете с ложа, перекидывал через плечо лук и, в сопровождении двух прекрасных собак, бежал в поля Сагунта охотиться на диких котов, которые спускались с ближайших гор.

Настал день праздника Панафиней. Молва о торжестве распространилась далеко за пределы Сагунта, и в город прибывали караваны грубых кельтиберов, чтобы поглядеть на греческие торжества.

Земледельцы оставили свои жатвенные работы и, одетые в лучшее платье, с рассветом стали стекаться в город, чтобы присутствовать на празднике богини полей. Они несли большие связки ржи, оттененные цветами, для приношения их в жертву, и шкуры белых ягнят, украшенные лентами, для возложения их на жертвенник.

Когда взошло солнце, город оказался наполненным многочисленной разнообразной толпой, которая сновала по Форо или спешила к берегам реки, чтобы присутствовать при конных бегах.

Возле Бэатис Пэркес было устроено большое ристалище, где должно было происходить состязание знатнейших граждан Сагунта. Сенаторы, охраняемые группой наемников, присутствовали на празднике, заняв места на длинных белых сидениях. Сыновья коммерсантов и богатых землевладельцев, вся сагунтская молодежь ждала сигнала начала бегов, опираясь на свои легкие копья и держа наготове повода своих лошадей, которые обнюхивали друг друга и кусались, чуя близость состязания.

Дали знак ехать, и все юноши, поставив левую ногу на ушко копья, вскочили на своих коней и помчались сплоченным эскадроном вдоль ристалища. Несметная масса народа разразилась криками восторга при виде великолепной группы наездников, почти распластавшихся на шее своих лошадей, как бы составляя с ними одно существо, высоко размахивающих своими копьями и окутанных пылью, сквозь которую виднелись вытянутые ноги животных и их животы, почти касающиеся земли. Горячие бега длились много времени. Но постепенно наездники, менее искусные или на худших лошадях, стали отставать, эскадрон заметно уменьшался. Последний, остающийся на ристалище и все время скачущий впереди остальных, должен был получить венок, и толпа билась об заклад на кельтибера Алорко или афинянина Актеона, которые находились с первого момента во главе наездников.

После полудня гул возбужденной многочисленной толпы наполнил, точно раскатами грома, обширное пространство Форо. Это народ возвращался с конных состязаний и аплодировал победителю. Самые горячие почитатели стащили отважного Алорко с его скакуна и несли на плечах. Лавровый венок обвивал его волосы, непокорные и покрытые пылью. Актеон шел подле него, приветствуя его победу по-братски, без малейшего чувства зависти.

Певцы, прерванные этой волной энтузиазма, снова заняли свои места и взяли инструменты. Лавровый венок увенчал Лакаро среди всеобщего равнодушия, без всяких приветствий, кроме аплодисментов своих же рабов. Весь восторг города был направлен к победителю конных состязаний; народ был возбужден, дивясь силе и ловкости.

Настал торжественный момент: должна была начаться процессия. В торговом квартале рабы держали протянутыми от крыши к крыше зеленые и красные ткани, которые давали тень улицам. Окна и балконы были увешаны многоцветными коврами с затейливыми рисунками, у дверей же рабыни ставили жаровни для возжигания на них благовоний.

Богатые гречанки, сопровождаемые прислужницами, которые несли складные сидения, направлялись в поиски мест к лестницам храмов или к лавкам в Форо. Народ группировался вдоль домов с нетерпением ожидая процессии, которая составлялась за городскими стенами. Толпы ребятишек, совершенно голых, бежали по улицам, размахивая миртовыми ветками и испуская возгласы приветствия в честь богини.

Внезапно толпа всколыхнулась, разражаясь криками восторга. Торжественная процессия в честь Минервы вошла через ворота Змеиной Дороги и медленно приближалась к Форо, шествуя по кварталу коммерсантов, которые были организаторами праздника.

Впереди шествовали, держа в руках оливковые ветви, почтенные старцы с длинными бородами и белоснежными волосами, увенчанными зеленью, в белых мантиях, спадающих широкими складками. За ними следовали самке уважаемые граждане, вооруженные копьем и щитом, со спущенным на глаза забралом греческого шлема, горделиво выставляющие силу мускулатуры своих рук и ног. Далее шли красивейшие юноши города, увенчанные цветами и поющие гимны хвалы в честь богини, и хоры детей, пляшущих с детской грацией, держа друг друга за руку и образуя причудливую цепь. Затем следовали молодые девушки, дочери богачей. Они несли в руках, как приношения, легкие тростниковые корзинки, прикрытые вуалями, которые скрывали инструменты для жертвоприношения богине, а также хлеба из свежей ржи, предназначенные для возложения на алтарь, и пучки золотистых колосьев. Чтобы яснее отметить благородство богатых девушек, позади них шли рабыни, неся складные сиденья, отделанные слоновой костью, и зонтики из полосатой ткани с густыми многоцветными кистями на конце ручки.

Группа рабынь, избранных за свою красоту, во главе которой шла Ранто, несла на головах большие амфоры с водой и медом для возлияний в честь богини. Позади них шествовали все музыканты и певцы города, увенчанные розами и в широких белых одеяниях. Они ударяли по струнам лир, играли на флейтах, а несколько греков из горшечной мастерской Сонники, которые были на своей родине странствующими певцами, пели отрывки о Троянской войне перед многочисленной толпой варваров, которая почти не понимала их, но дивилась мелодичным переходам строф Гомера.

Толпа заволновалась, подымая головы, чтобы лучше видеть салиев, священных танцовщиков Марса, которые приближались совершенно нагие, вооруженные мечами и щита Mg. Два раба несли на плечах ряд висящих на палке бронзовых щитов, по которым второй раб ударял колотушкой, и под эти звуки бронзы салии, ударяя своими мечами о щиты и испуская дикие крики, исполняли пантомимы, напоминающие главные события из жизни богини.

Вслед за этим шумом, который приводил в волнение улицы, заставляя краснеть от восторга чернь, следовала группа девочек, поддерживающих тончайшее покрывало, на котором знатнейшими гречанками города было выткано сражение Минервы с Титанами. Это было приношение, которое предназначалось для нового храма богини.

Замыкая процессию, приближался священный эскадрон, состоящий из богатейших горожан, гарцующих на горячих конях, которые своими беспокойными движениями заставляли многочисленную толпу отступать к стенам. Без седла и всякой упряжки, кроме уздечки, со становящимися на дыбы скакунами, они представляли тобою отважных наездников. У всадников, более пожилых, головы были прикрыты, по афинскому обычаю, большими шляпами; молодые же люди были в крылатом шлеме Меркурия или ехали с открытой головой, короткие завитки которой были перехвачены лентой огненного цвета. Алорко красовался в своем венке победителя, а Актеон, который ехал рядом с ним на одном из коней кельтибера, улыбался многочисленной толпе, глядящей на него с истинным почтением, как если бы он был мужем Сонники и распоряжался ее несметными богатствами. Всадники с истинной гордостью глядели на мечи, которые опоясывали их бедра, ударяясь о бока лошади, и окидывая взглядом высоту Акрополя и город, раскинутый у их ног, как бы не сомневаясь в его силе я в спокойствии, в котором может пребывать Сагунт, уверенный в своей защите.

Толпа, возбужденная блестящей процессией, шумно приветствовала Соннику, когда она, окруженная рабынями, появилась на террасе большого здания, которое принадлежало ей в торговом квартале и служило складом товаров. Ведь она была организаторшей празднества, она заплатила за покров Минерве, она перенесла в Сагунт прекрасный афинский праздник.

В воздухе распространялся ароматный пар жаровен; из окон сыпался на молодых девушек дождь роз; сверкало оружие, и в те моменты, когда стихал гул толпы, издали доносились звуки лир и флейт, аккомпанирующих нежной мелодией голосам певцов Гомера.

Грубые кельтиберы, прибывшие, чтобы присутствовать на празднике, молчали, пораженные процессией, которая ослепляла их блеском оружия и драгоценностей, и пестрой смесью одеяний. Коренные сагунтцы поздравляли своих сограждан греков, любуясь великолепием праздника.

Но торжество не заканчивалось блестящей процессией. Вечером должны были начаться увеселения для народа, праздник бедняков. Состоятся бега вдоль стен с зажженными светильниками: будут бегать с пылающим факелом, в память Прометея, моряки, гончары, земледельцы, весь свободный и несчастный люд порта и деревни. Тот, кто обежит город и вернется с горящим светильником, станет победителем; те же, у которых погаснет факел или которые будут медленно идти, чтобы сохранить огонь, подвергнутся свисткам и побоям многочисленной толпы. Даже богачи говорили с увлечением об этом народном празднике.

Подле Акрополя, когда вся процессия была уж в его стенах, Алорко заметил среди толпы кельтибера, ехавшего на вспотевшем коне, который делал ему знаки, чтобы он приблизился к нему.

Алорко, остановив эскадрон, направился к всаднику.

— Чего ты хочешь? — спросил он.

— Я прибыл в Сагунт, проведя в пути три дня. Твой отец умирает и призывает тебя. Народные старцы приказали мне не возвращаться без тебя.

Актеон последовал за своим другом, оставив всадников священного эскадрона.

Оба всадника стали спускаться к городу, сопровождаемые кельтиберским гонцом.

Актеон чувствовал себя расстроенным волнением своего друга и в то же время в нем пробуждалась любознательность путешественника, заинтересованного еще ранее рассказами кельтибера.

— Хочешь, Алорко, чтобы я тебя сопровождал?

Они проехали город; улицы были пусты. Весь народ поднялся в Акрополь. Актеон заехал на секунду в склад Сонники, чтобы известить ее рабов о своем отъезде, и затем последовал за своим другом, выехав вместе с ним за город.

Алорко жил в одном из домов предместья, громадном здании с обширными конюшнями и широкими дворами. Пять человек его племени находились при молодом кельтибере в течение его пребывания в Сагунте, досматривая за его лошадьми и служа ему, как слуги.

Узнав, что они должны ехать, сыны гор закричали от восторга. Они томились от праздности в этой плодородной и богатой стране, нравы которой ненавидели, и с поспешностью стали готовиться к отъезду.

Солнце заходило, когда пустились в путь. Алорко и Актеон ехали впереди с плащом на голове, в тканой кирасе для защиты груди, согласно кельтиберскому обычаю, и с широким и коротким мечом, висящим подле кожаного щита, спускающегося с пояса. Вооруженные длинными копьями пять слуг и гонец замыкали поезд, подгоняя двух мулов, которые везли одежду и провизию для путешествия.

Этот вечер еще ехали по дорогам сагунтской земли. Проезжали среди полей, обработанных и плодородных, мимо красивых дач и деревушек, которые теснились вокруг башни, служащей им защитой. С наступлением ночи расположились подле убогой горной деревеньки. Здесь кончались владения Сагунта. Далее жили племена, находившиеся почти всегда во враждебных отношениях с Республикой.

На следующее утро грек увидел совершенно изменившийся пейзаж. Позади него остались море и зеленая долина, кругом же виднелись лишь горы и горы, одни, покрытые большими сосновыми лесами, другие — ржавые, с выступом голубоватого камня и густыми кустарниками, которые при приближении каравана, трепеща листвой, извергали тучи испуганных птиц и зайцев, в безумном ужасе проносившихся между ногами лошадей.

Дороги не были проложены людьми. Животные пробирались с трудом по следам, которые оставались после других путников; много раз обходили груды камней, свалившихся с вершин, и проходили ручьи, пересекающие путь. Подымались по горам, взбирались на вершины среди криков орлов, которые неистовствовали от ярости при виде вторжения в их покойные области, куда от времени до времени по вечерам проникали люди; спускались в трясины, глубокие расщелины, где царил гробовой мрак и хлопали крыльями вороны, привлеченные падалью какого-нибудь животного.

Иногда вдали виднелась небольшая долина или по ту сторону ручья стояла группа хижин с глиняными стенами и соломенной крышей, в которой было проделано отверстие для освещения жилища и выхода дыма. Женщины, костистые и прикрытые шкурами, окруженные голыми ребятишками, выходили из своих логовищ, чтобы издали поглядеть на караван с выражением неприязни и тревоги, точно проезд нескольких незнакомцев мог принести одни лишь бедствия. Другие, более молодые, с обнаженными ногами и опоясанные передниками из рубищ, косили тощую рожь, которая еле подымалась, точно золотистая пелена, раскинутая на белеющей и скудной почве. Девочки, сильные и некрасивые, с мужественными членами, спускались с гор с большими связками ветвей за спиной. Мужчины же, с густыми спутанными волосами, спадающими на их смуглые и бородатые лица, в тени орешников и красных дубов плели бычачьи нервы для щитов или обучались метать дротики и владеть копьем.

На самых возвышенных местах дороги появлялись всадники, на маленьких лошадях с длинной и грязной шерстью, имеющие сомнительный вид не то пастухов, не то разбойников со своими кожаными доспехами и длинными копьями. В продолжение нескольких минут они внимательно изучали едущих и затем, определив их силы и придя к заключению, что на них трудно будет напасть, возвращались к своим стадам, которые паслись в глубоких расщелинах гор, покрытых кустарниками. Бесчисленные стада ягнят и быков, привыкших к дикому уединению, убегали, заслышав приближение каравана. Между розмарином и тимьяном, растущими на косогорах, сновали, точно серые муравьи, стаи перепелов, ищущих корма, и при звуке лошадиных копыт они тревожно взлетали, проносясь, точно свист над головами путников.

Актеон дивился грубым нравам этого народа. Хижины были сделаны из красной глины или в сруб, скрепленные грязью; крыши из ветвей. Женщины, более сильные, чем мужчины, выполняли самые трудные работы, и только мальчики в этом отношении помогали своим матерям. Юноши вооружались копьем и под руководством стариков учились сражаться как пешим, так и конным, укрощали жеребцов, спрыгивая с них на землю и снова вскакивая на всем бегу, и обучались продолжительно стоять на коленях на спинах лошадей, оставаясь неподвижными, со свободными руками, чтобы владеть мечом и щитом.

В некоторых селениях путешественников принимали с традиционным гостеприимством и еще более проявляли внимания, узнав в Алорко наследника Эндовельико, главы племени Бараеко, которое с испокон веков пасло свои стада на берегах Халона. С наступлением ночи им уступали свои лучшие кожаные постели, прикрытые для смягчения сухой травой; в честь каравана прокалывали на вертеле теленка, поджаривая его на громадном огне, и в продолжение путешествия, женщины, стоя у входа своих жилищ, останавливали их, предлагая в больших глиняных ковшах горькое пиво, приготовленное в долинах, и хлеб из желудиной муки.

Алорко пояснял афинянину обычаи своего народа. Они собирали желуди, служившие им главным питанием, держали их на солнце до тех пор, пока они совершенно не высыхали, затем шелушили, молотили их и складывали в амбары запас муки на шесть месяцев. Этот хлеб, дичь и молоко составляли их главную пищу. В прежние времена, когда мор скота оставлял их без стад, когда поля не давали урожая и голод губил народ, более сильные поедали слабых, чтобы самим существовать. Рассказы об этом он слышал от стариков своего племени, передающих это, как легенду отдаленных времен, когда Нэтон, Аутубэль, Нади и другие боги страны, разгневанные своим народом, посылали на него столь ужасную кару.

Молодой кельтибер продолжал рассказывать о нравах своего племени. Некоторые из женщин, которые с таким мужеством работали на полях, быть может, только накануне разрешились от бремени. Согласно обычаю, как только младенец появлялся на свет, его сейчас же погружали в воду ближайшей реки, чтобы этим способом, ведущим многих к смерти, закалить его, сделав мужественным и нечувствительным к холоду; мать после родов немедленно вставала с постели и продолжала свою работу, муж же занимал ее место, ложась вместе с новорожденным. Женщина, еще не оправившаяся от болезни, заботилась об обоих, окружая вниманием сильного мужа, как бы благодаря его за тот плод, который он даровал ей.

Несколько раз караван встречал на своем пути по краям тропинок постели из травы, на которых лежали люди, мрачные и жалкие. Мухи целыми тучами жужжали вокруг их голов; возле руки лежащего стояла амфора с водою. Ребенок, сидя на корточках подле постели, отгонял веткой насекомых. Это были больные, которых родные, следуя древнему обычаю, выносили на край дороги, чтобы умилостивить богов, показывая их страдания, а также, чтобы проезжающие мимо путники помогали им своими советами и давали лечебные средства далеких стран.

Сильные мужчины омывались в лошадиной моче, чтобы укрепить мускулы. Их единственной роскошью было оружие и они любовались, как неоцененными драгоценностями, бронзовыми мечами, привезенными с севера полуострова, и стальными мечами, изготовленными в Бильбилео и отточенными на песках его знаменитой реки. Гибкие латы, сделанные из различной шерстяной ткани или из кожи и украшенные гвоздями, служили им оборонительным вооружением, с которым кельтибер не расставался даже в постели. Они спали на разложенном сагумоме, с оружием под рукой, готовые сражаться при малейшей тревоге, нарушающей их сон.

После трехдневного путешествия, караван вступил во владения племени Алорко. Горы расступились на обе стороны Халона, образуя веселые долины, покрытые пастбищами, по которым бегали табуны диких лошадей, с вьющимися гривами и волнистыми хвостами. Женщины выходили из своих селений, чтобы приветствовать Алорко, а мужчины, с копьями в руках, выезжали на лошадях, чтобы присоединиться к каравану. В первой деревне, где они остановились, какой-то старик сказал Алорко, что отец его, могущественный Эндовельико, находится в предсмертной агонии; в следующем же селении, куда они прибыли спустя несколько часов, он узнал, что великий глава народа скончался на рассвете.

Все народные воины, пастухи и земледельцы выезжали на лошадях, чтобы следовать, за Алорко. Когда приехали к деревне, где проживал царь, конвой уж представлял собою небольшую армию.

В дверях родительского дома здания, сооруженного из красного камня и древесных стволов, Алорко увидел своих сестер в платье, украшенном цветами и с головой, заключенной в ожерелье с клеткой из железных прутьев, с которых спускался траурный вуаль. Сестры Алорко, так же, как и другие женщины, которые их сопровождали, жены первых народных военачальников, скрывали свою печаль по поводу смерти повелителя, и улыбались, как бы находясь накануне праздника. Старость считалась несчастьем у кельтиберов, которые презирали жизнь, и когда не бывало войны, сражались ради развлечения. Умереть на постели считалось почти бесчестием, и единственное, что смущало семью Эндовельико, это то, что столь прославленный воин, ужас соседних племен, умер с головою, убеленною сединою, погасив свою жизнь, как гаснет факел, после того, как он направлял своего коня навстречу стольким сражениям, обрушивая свой меч, словно громовую стрелу, на стольких врагов.

Платье и лицо Актеона привлекали к себе внимание всего народа. Многие из кельтибер никогда не видели ни одного грека и рассматривали чужеземца неприязненным взглядом, вспоминая коварство и ловкость, с которыми эллинские купцы эксплуатировали людей их племени, когда они спускались в Сагунт для продажи серебра, добытого в рудниках.

Алорко успокоил своих.

— Это мой брат, — сказал он на наречии страны. — Мы вместе жили в Сагунте. Притом он не из этого города. Он издалека, из страны, где люди почти боги, и он приехал со мной, чтобы познакомиться с вами.

Женщины смотрели на Актеона с изумлением, узнав о его почти божественном происхождении, которое ему приписывал Алорко.

Караван спешился и вошли в громадную хижину, которая служила дворцом народного главы. Обширное помещение, почерневшее от дыма и освещаемое лишь узкими отдушинами, служило местом собрания и совета народных воинов. В одном углу, где было проделано большое отверстие в крыше, служащее печной трубой, лежал громадный камень, на котором горели поленья. В стену была вделана каменная доска с грубо высеченной на ней фигурой народного бога, удавливающего двух львов. На стенах висели копья и щиты, шкуры диких зверей, белые черепа домашних животных. Вдоль стен шла каменная скамья, которая пресекалась подле очага, там где помещалось высокое каменное сидение, покрытое медвежьей шкурой. Это было место царя.

Воины, постепенно входя, размещались на скамье.

Один из стариков, взяв Алорко за руку, проводил его к почетному месту.

— Садись здесь, сын Эндовельико. Ты единственный его наследник и ты достоин стать нашим главой. Его мужество и его благоразумие пребывают в тебе.

Большинство воинов поддерживали взглядами одобрения слова степенного старца.

— Где находится тело моего отца? — спросил Алорко, взволнованный церемонией.

— С тех пор, как взошло солнце, оно находится на лугу, где отец обучал тебя выезжать лошадей и владеть оружием. Юноши нашего племени охраняют его. Завтра, когда взойдет солнце, будет его погребение, достойное столь великого правителя. Засим ты, как новый царь, дашь нам советы относительно нужд народа.

Алорко посадил подле себя грека. Женщины внесли факелы, так как с наступлением сумерек сквозь узкие отдушины еле проникал бледный и трепетный полусвет. Сестры Алорко с опущенным взглядом и в туниках, украшенных цветами и волнообразно спадающими вокруг их девственных сильных тел, стали обходить воинов, предлагая им в роговых чашах мед и пиво. Некоторые из мужчин пили очень много, не теряя своей степенности. Говорили о деяниях Эндовельико, точно он умер много лет тому назад, и о великом предприятии, на которое, без сомнения, их поведет его преемник, намекая не раз загадочными словами на обстоятельства, подлежащие обсуждению совета на следующий день.

Начали ужин. У кельтиберов не было в обычае, как у приморских народов, есть за столом. Они продолжали сидеть на каменной скамье. Женщины клали подле них ржаной хлеб, который ввиду необычайности пиршества заменял собою хлеб из желудиной муки, употребляемый обыкновенно. Остальные женщины разносили вкруг большую чашу, наполненную кусками жареного мяса, из которого еще сочилась кровь, и каждый воин брал себе кусок концом своего меча. Рога, наполненные питьем, переходили из рук в руки, и грек Актеон принимал их изящным жестом, когда соседи передавали ему чаши с гостеприимными словами, которые были ему непонятны.

После окончания ужина вошло несколько юношей с трубами и флейтами и стали играть своеобразную мелодию, которая передавала веселье охоты и негодование, с каким сражающиеся обрушиваются на врага. Гости приходили в возбуждение, и многие из них, более молодые, выскочив на средину покоя, начинали танцевать с гимнастической ловкостью. Эта была пляска, которой кельтиберы заканчивали все свои пиршества: буйные телодвижения, являющиеся как бы испытанием их мускулов и проявлением их силы. Задолго до полуночи воины разошлись, оставив Алорко и Актеона одних в этом большом наполненном копотью помещении, где трепетали факелы, окрашивающие кровавым отблеском варварские украшения стек. Они легли спать на постелях из травы, не снимая платья и с оружием подле себя, как спал весь народ этого племени, всегда опасающийся нападения соседей, привлекаемых богатством их стад.

На рассвете спустились на луг, где был выставлен труп Эндовельико. Весь народ собрался в долине подле реки: юноши на лошадях со своими копьями и в полном вооружении; старики, сидя в тени дубов, женщины же и дети подле дровяного костра, на котором находился труп царя.

Эндовельико был облачен в свое военное одеяние. Волосы его спускались по бокам шлема с тройным нашлемником; серебристая борода спадала на панцирь из бронзовой чешуи; руки, обнаженные и мускулистые, были опущены на кельтиберский меч с коротким клинком, суженный к концу, а ноги были покрыты широкими ремнями сандалий. Щит, на котором был выгравирован народный бог, сражающийся со львами, служил подушкой его голове.

Когда приехали молодые люди, к ним приблизился тот же старик, который накануне приветствовал Алорко. Он был самый сведущий из народа и много раз давал советы Эндовельико перед предпринятием смелых походов. В исключительных обстоятельствах он вскрывал священным мечом живот пленников, чтобы по трепетанию их внутренностей прочесть будущее. В других случаях он отсекал руки побежденным, чтобы посвятить их народному богу, пригвозживая их к дверям царя, чтобы умилостивить божество. Таинственность гласила его устами и весь народ глядел на него с удивлением и страхом, как на существо, могущее изменить движение солнца и уничтожить в одну ночь урожаи врагов.

— Приблизься, сын Эндовельико, — сказал он торжественно. — Взгляни на свой народ, который тебя избирает, как сильнейшего и достойнейшего, чтобы наследовать твоему отцу.

Он обратил вопрошающий взгляд на многочисленную толпу, и воины выразили одобрение, ударяя в свои щиты и испуская такие же крики, какими они возбуждали себя, вступая в бой.

— Теперь ты наш царь, — продолжал старик. — Ты будешь отцом и стражем своего народа. Чтобы закрепить возлагаемую на тебя власть, ты получишь наследие твоего отца… Снимите щит!

Двое юношей поднялись на верхушку костра и, подняв голову Эндовельико, сняли щит с изображением бога и вручили его Алорко.

— Этим щитом, — сказал старик, — ты прикроешь свой народ от ударов врага… Дайте меч!

Юноши достали меч, вырвав его из окаменевших рук правителя.

— Опояши себя им, Алорко, — продолжал кудесник. — Этим мечом ты защитишь нас и, как молния, он направится туда, куда укажет тебе твой народ. Приблизься, молодой царь.

Сопровождаемый стариком, приблизился Алорко к дровам, на которых возлегал его отец. Юноша отвернул лицо, чтобы не видеть трупа, боясь пробудить чувство скорби, которое вызвало бы у него слезы в присутствии народа.

— Клянись Нетоном, Аутубелем, Набием, Каулецом, клянись всеми богами нашего племени и всех племен, которые населяют эту землю и ненавидят чужеземцев, прибывших морем, чтобы красть наши богатства. Клянись быть верным твоему народу и всегда следовать тому, что тебе будут советовать воины народа!.. Клянись в этом телом твоего отца, от которого скоро не останется ничего, кроме пепла!..

Алорко дал клятву и воины вторично ударили в свои щиты, испуская возгласы радости.

Старик с необычайной бодростью взобрался на костер и стал искать чего-то под латами трупа.

— Возьми, Алорко, — сказал он, спустившись и вручая новому правителю медную цепочку, на которой висел круг из того же металла. — Это лучшее наследство твоего отца: сальвацион, который сопровождал его во всех предприятиях. Нет ни единого воина в Кельтиберии, который не носил бы с собой яда, чтоб умереть прежде, чем стать рабом победителя. Этот яд изготовлен мною для твоего отца. Я провел целый месяц, добывая его, и одна его капля убивает, как громовая стрела. Если когда-либо ты будешь побежден, выпей, и ты умрешь прежде, чем твой народ узрит своего царя с отсеченной рукой и служащим рабом неприятелю.

Алорко продел голову сквозь цепь, спрятав на груди наследство своего отца. После этого он вернулся к Актеону, под дубы, где группировались старцы.

Юноши, которые остались на лугу, побежали с зажженными факелами вокруг костра. Светильники зажгли смолистые дрова, и вскоре дым и пламя стали охватывать труп.

Народные воины, прославившиеся своей храбростью и силой, приблизились, гарцуя на своих лошадях вокруг огня.

Размахивая копьями, они провозглашали хриплыми выкриками деяния умершего царя, и народная масса присоединялась к ним со своими возгласами. Они повествовали о бесчисленных сражениях, из которых он выходил победителем, об отважных походах, в которых он ночью нападал на беспечного врага, сжигая его жилища и ставив бесчисленные виселицы с плененными; о его выдающейся силе, о ловкости, с которой он укрощал самых диких жеребцов, и о благоразумии, которое сказывалось во всех его советах.

— Он защищал от вражьей руки двери наших домов! — восклицал один из воинов, проносясь галопом, точно призрак среди дыма пламени.

И толпа кричала с выражением скорби:

— Эндовельико!.. Эндовельико!..

— Его страшились все племена и имя его было почитаемо, как имя бога!..

Толпа снова повторяла несколько раз имя царя, как бы оплакивая его.

— Своим каменным кулаком он убивал быка на всем его бегу и отсекал голову врага одним ударом своего меча.

— Эндовельико!.. Эндовельико!..

И так продолжалось погребение народного главы. Огонь вздымал пламя, загрязняя своим густым дымом лазурь неба, а глашатаи, неутомимые в провозглашении доблестей их царя, продолжали скакать вокруг костра, точно черные демоны, увенчанные искрами, заставляя своих коней перепрыгивать через пылающие головни. Когда останки Эндовельико достигли низа костра, скрывшись среди пепла и догорающих поленьев, на углях жара началось сражение в честь покойного.

Приблизились воины на лошадях со щитом на груди, с поднятым мечом, и стали сражаться, точно были непримиримыми врагами. Лучшие друзья, братья по оружию, они направляли страшные удары друг против друга с энтузиазмом народа, который превращает борьбу в развлечение. Следовало, чтобы для более воинственного прославления памяти умершего пролилась кровь. Лошади падали при столкновении сражающихся; но всадники продолжали борьбу на ногах, припав телом к телу, звеня от ударов щитами. Когда несколько воинов, покрытых кровью, вынуждены были отступить и борьба приняла характер генерального сражения, в котором стали принимать участие женщины и дети, возбужденные зрелищем, Алорко повелел заиграть на трубах, давая этим знак к возвращению, и кинулся среди сражающихся, чтобы разъединить наиболее упорных.

Погребение кончилось. Рабы выбросили остатки костра в ров и толпа, видя, что праздник окончен, подняла в последний раз рога, наполненные пивом, чтобы выпить в честь нового царя, а затем стала расходиться по своим селениям.

Главные воины направились к жилищу народного главы, чтобы держать совет.

Афинянин шел рядом с Алорко, делясь с ним ужасными впечатлениями, которые произвели на него варварские и воинственные обычаи кельтиберов. Так как он не понимал их языка, воины без тревоги отнеслись к тому, что он сел в совещательном покое подле нового царя.

Кудесник долго говорил Алорко среди почтительного молчания воинов. Актеон догадался, что он посвящает его в дела чрезвычайной важности, происшедшие за несколько дней до прибытия нового главы. Быть может, созыв дружественных племен, какой-либо выгодный поход, предпринимаемый смельчаками.

Он видел, что лицо Алорко слегка омрачилось, словно ему говорили о чем-то тягостном, чему противились его чувства. Воины пристально глядели на него, выражая глазами восторг и подтверждение словам старика. Алорко со вниманием слушал речь старика, и когда тот кончил, он после долгого молчания сказал несколько слов и сделал головой знак согласия.

Этот суровый люд принял с криками восторга решение своего главы и толпою вышел из дома, как бы спеша поделиться новостью с остальными.

Когда грек и кельтибер остались одни, последний сказал с грустью.

— Актеон, завтра я уезжаю со своими. Я вступаю в исполнение обязанностей главы народа. Я должен вести его в сражение.

— Могу я сопровождать тебя?

— Нет. Я не знаю, куда мы идем. У моего отца был могущественный союзник, которого я не могу назвать тебе, и теперь он призывает меня, не говоря зачем. Весь народ проявляет большой восторг по поводу этого похода.

После долгой паузы Алорко добавил:

— Ты можешь оставаться здесь до тех пор, пока пожелаешь. Мои сестры будут повиноваться тебе, как если бы ты был самим Алорко.

— Нет, после твоего отъезда мне здесь нечего будет делать. За один день я видел достаточно, чтобы ознакомиться с кельтиберами. Я возвращусь в Сагунт.

— Счастлив ты, что можешь вернуться к греческой жизни, к пирам Сонники, к сладостному покою этих торговцев. Да не нарушится никогда этот покой и да будет мне возможно вернуться туда в качестве друга.

Оба долго молчали, как бы мысленно взвешивая свои мрачные соображения.

— Ты вернешься из этого похода, нагруженный богатствами, — сказал грек, — и приедешь в Сагунт, чтобы весело поистратить их.

— Да будет так! — пробормотал Алорко. — Но я чувствую, что никогда нам больше не придется встретиться, Актеон. Если же мы свидимся, то лишь для того, чтобы проклясть богов, предпочитая не знать этой встречи. Я уезжаю, не зная куда направлюсь, и быть может, пойду против самого себя.

Они больше не говорили, боясь высказать свои мысли.

Грек и кельтибер сердечно расцеловались. Потом, как последний прощальный привет, в знак братской дружбы, поцеловали друг друга в глаза.

V. Нашествие

Красавица Сонника думала, что навсегда потеряла Актеона. Его внезапный отъезд она объясняла капризом непостоянного афинянина, вечного путешественника, побуждаемого лихорадочной потребностью видеть все новые страны.

Одним богам лишь ведомо, куда помчится эта скитающаяся птица, после своего посещения Кельтиберии. Быть может, он останется с Алорко, быть может, станет воевать с этими варварами, и те, покоренные его культурой и лукавством, кончат тем, что создадут ему царство.

Сонника предполагала, что афинянин не вернется, что ее краткая весна любви походила на беглое счастье женщин, которые были близки богам, когда те спускались на землю. Она, столь равнодушно и насмешливо относящаяся к чувствам, проводила дни, плача на своем ложе, или бродя по ночам, как тень, по большому саду, останавливаясь у грота, где грек впервые развязал пояс ее туники. Рабы дивились неровному и жестокому настроению своей госпожи, которая то плакала, как девочка, то, охваченная приливом жестокости, приказывала наказывать всех.

И однажды, неожиданно грек появился перед, виллой на запыленной и вспотевшей лошади, отпустил сопровождавших его варваров с жестокими лицами, побежал с раскрытыми объятиями к трепещущей Соннике и все кругом, казалось, ожило; госпожа улыбалась, сад казался более прекрасным, на террасе сверкали с большим блеском перья редких птиц, веселее звучали флейты, а рабам, освобожденным теперь от наказаний, казались более мягким воздух и более ясным небо.

Вилла Сонники вернулась к своей веселой жизни, словно хозяйка ее воскресла. Ночью был устроен в большом триклинии пир; прибыли приглашенные молодые эстеты, друзья Сонники, и даже Эуфобию философу нашлось место, без предварительной борьбы с палками рабов.

Сонника улыбалась, слушая Актеона. Гости заставили его рассказать о путешествии в Кельтиберию, удивляясь нравам народа, которым правил Алорко. Эуфобий не скрывал своего удовольствия по поводу того, что у него есть столь могущественный друг, и говорил, что отправится на некоторое время туда, чтобы покойно пожить, не прося, как подаяние, хлеба у купцов Сагунта.

Для афинянина вернулась весна любви. Он проводил дни на даче у ног Сонники, глядя как она пряла волну ярких цветов или как с помощью рабынь украшала свое тело. С наступлением вечера они отправлялись в сад и ночь застигала их в гроте, крепко прижавшихся друг к другу, слушающих, как сладкую и монотонную мелодию, пенье водяной струи, стекающей в алебастровую чашу.

Однажды утром Актеон отправился в город, чтобы пройтись по портикам Форо, послушать новости с любезностью грека, привыкшего к ропоту Агоры. На большой сагунтской площади он заметил необычайное волнение. Праздные люди говорили о войне; горожане, более воинственные, вспоминали свои подвиги в последнем походе против турдетанов, преувеличивая их, а мирные торговцы оставляли свои прилавки, чтобы потолковать о новостях, выражая уныние возможности близкой войны. Придя в Сагунт на следующий день, Актеон увидел наверху стен сотни рабов, которые восстанавливали амбразуры, поврежденные временем, и заделывали трещины, которые в течение многих мирных лет оставались открытыми.

Стрелок Мопсо остановил его, идя с совещания старцев. Аннибал прислал гонца с приказанием возвратить завоеванные территории и добычу последнего похода. Африканец угрожал с возмутительной заносчивостью, и республика ответила ему с презрением, отказавшись слушать приказания. Сагунт может повиноваться лишь своему сильному союзнику Риму, и, уверенный в его покровительстве, он равнодушно относится к угрозам карфагенянина. Не взирая на это, так как война кажется неизбежной и все боятся молодости и дерзости Аннибала, два сенатора несколько дней тому назад отплыли из порта, направив парус к берегам Италии, чтобы сообщить о происшедшем, ходатайствуя о покровительстве Рима.

По Форо смутно распространились эти вести, и толпа издевалась над Аннибалом, как над заносчивым юношей, которого необходимо проучить. Он может идти на Сагунт, когда ему угодно. Ведь карфагеняне были изгнаны из Сицилии, были вынуждены покинуть берега Великой Греции, и если потом они и одерживали победы в Иберии, то только над варварскими племенами, которые не знали военного искусства и являлись жертвами их коварства. Нападая же на Сагунт, они встретят врага, достойного их, и Рим, могущественный союзник, нападет на них с тыла и уничтожит карфагенян.

Эти рассуждения возбуждали город. Стали приходить вести, что Аннибал выступил в поход и медленно приближается, и вследствие этого над Сагунтом точно пронеслась атмосфера войны, воспламеняя дух самых благоразумных. Спокойные купцы, с глухой досадой миролюбивых людей, видящих свое имущество в опасности, чистили старое вооружение у дверей своих лавок или же спускались к берегам реки, чтобы упражняться владеть оружием, смешиваясь с молодежью, которая с восходом солнца гарцевала на своих лошадях и фехтовала копьем или метала стрелы под руководством Мопсо.

Актеон стал проводить дни вне виллы, глухой к мольбам Сонники, которая хотела видеть его всегда подле себя. Сенат дал ему команду над пельтасами, легкой пехотой, и во главе нескольких сот босоногих юношей, вооруженных лишь шерстяной кирасой и камышовым щитом, он бегал по берегам реки, обучая молодежь метать на бегу копье, ранить врага, быстро пробегая мимо него и не давая ему времени ответить ударом.

Прошли летние месяцы Виноградные грозди созревали; поселяне радовались, глядя на урожай винограда, скрытый под зелеными ветками. Но от времени до времени, как заунывные звуки трубы, доносились вести об Аннибале, об его победах над туземными племенами, которые не хотели подчиниться ему, и о дерзких требованиях, предъявляемых им к Сагунту.

Актеон предчувствовал близость войны, и хотя последняя всегда являлась главным средством его существования, но теперь она печалила его. Он чувствовал любовь к этой прекрасной, как Греция, земле. Его душа, проникнутая сладостным покоем плодородных нив и богатого промышленного города, тосковала при мысли, что это мирное существование будет нарушено. Его жизнь протекла среди борьбы и приключений, и теперь, когда богатый и счастливый, он желал покоя в уголке, где думал покончить свои дни, война, как забытая, несвоевременно явившаяся любовница, снова вернулась к нему, без всякого зова, толкая его снова на жестокость и разрушение.

Однажды вечером в конце лета Актеон думал об этом, ехав в город. В косых лучах солнца сверкали, точно золотые точки, крохотные пчелы, ищущие лесных цветов. Сборщицы винограда пели в виноградниках, склонившись над своими корзинами.

Неожиданно грек увидел бегущего со стороны города одного из рабов, которых Сонника держала в своих складах в Сагунте.

Он остановился, запыхавшись, перед Актеоном и едва мог говорить or усталости. Его отрывистые слова выражали ужас. Ганнибал приближается со стороны Сэтабиса… В город начинает стекаться испуганный сельский люд со своими стадами Они не видели врага, но бежали напуганные рассказами беглецов, которые прибывали с пограничных сагунтских владений. Карфагеняне перешли границу; это народ со свирепым лицом и странным вооружением; они окружают селения и предают их огню. Раб спешил предупредить свою госпожу, чтобы она переселялась в город.

И он снова пустился бежать по направлению к вилле Сонники. Грек поколебался минуту, думая вернуться к своей возлюбленной, но кончил тем, что поскакал галопом к городу. Он отправился на поиски горной дороги, которая соединяла Сагунт с внутренними народами и, раздваиваясь, вела к Сэтабису и Дэнии. Достигнув ее, Актеон стал встречать беглецов, о которых говорил раб.

Они, точно наводнение, наполняли дорогу. Мычали под бичами стада, пробираясь среди повозок; женщины бежали, неся на головах большие узлы и таща своих ребятишек, держащихся за складки их туник; мальчики подгоняли лошадей, нагруженных утварью и платьем, всем наудачу захваченным второпях бегства; овцы прыгали по краям дороги, спасаясь от колес, которые касались их шерсти, грозя разъехать их.

Грек, едущий против течения беглецов, медленно подвигался со своей лошадью навстречу повозкам и стадам, поселянам и рабам, среди которых смешивались люди различных народностей и терялись члены одной семьи, призывая в отчаянии друг друга сквозь облака пыли.

Многочисленная толпа беглецов стала редеть. Мимо Актеона проходили отставшие: несчастные старухи, которые плелись колеблющимся шагом, таща на спинах корзины, заключающие в себе все их достояние; старики, отягченные тяжестью чугунков и платья; больные, которые с трудом тащились, опираясь на палку; забытые животные, которые блуждали между ближайшими оливковыми деревьями и внезапно, точно почуяв, что хозяин далеко, пускались бегом через поля; сидящие на камне дети, которые плакали, видя, что они покинуты своими.

Вскоре дорога совершенно опустела. Вдали затерялся хвост беглецов, и Актеон видел пред собою лишь узкий язык красноватой земли, извивавшийся по косогорам и ни единого существа, которое бы своим силуэтом нарушало однообразие дороги.

Топот его лошади раздавался, как отдаленный гром, в глубокой тишине. Казалось, что природа замерла, чувствуя близость войны. Вековые деревья, столетние маслины и громадные смоковницы, величаво раскинувшись над склонами гор, словно зеленые купола, оставались неподвижными, как бы пораженные приближением чего-то, что вынуждало народ покинуть их жилища.

Актеон проехал одно селение. Хижины заперты, улиты безмолвны. Ему показалось, что изнутри одного дома раздается слабый стон: какой-нибудь больной, покинутый своими второпях бегства. Затем он миновал большую запертую виллу. За высокими глиняными стенами отчаянно выла собака.

Далее снова безмолвие, тишина, отсутствие жизни, оцепенение, которое, казалось, распростерлось над полями. Спускалась ночь. Вдали слышался, как бы катящийся и смягченный расстоянием глухой гул, похожий на рев невидимого моря, переходящий в шум наводнения.

Грек свернул с дороги; лошадь его стала взбираться по обработанному склону горы, вонзая копыта в красноватую землю виноградников. С высоты взгляд охватывал большую часть окрестности.

Последние отблески солнца окрашивали оранжевым цветом откосы гор, среди которых извивалась дорога, а на последней сверкали, точно ручьи искр, кирасы всадников, которые с видимой осторожностью, как бы исследуя местность, быстро ехали. Актеон узнал их: это были нумидийцы, в белых развевающихся плащах; смешиваясь с ними, скакали другие воины с менее величественными станами, которые размахивали копьями, гарцуя на своих маленьких лошадях. Грек улыбнулся, узнав амазонок Ганнибала, знаменитый отряд, который он видел в Новом Карфагене, образовавшийся из жен и дочерей солдат.

Позади этой группы большое расстояние дороги оставалось пустынным; в глубине же, точно темное чудовище, подвигающееся волнообразными движениями гадины, выступало войско: бесчисленная толпа, над которой сверкали копья, точно огненная полоса, прерываемая местами темными масками, которые приближались словно движущиеся башни. Это были слоны.

Внезапно позади войска снова как бы взошло солнце, чтобы осветить его путь. Горизонт вспыхнул, вырисовывая на красноватом фоне кружевные очертания громадной толпы. Это горела деревня. Полки Ганнибала, составленные из наемников всех стран и туземных варварских народов, желали привести в ужас неприятельский город и лишь только вступили в сагунтские владения, сейчас же стали опустошать поля и сжигать жилища.

Актеон побоялся быть замеченным нумидийцами и амазонками и, спустившись с горы, отчаянно поскакал к Сагунту.

Когда он приехал, город уже был заперт на ночь и ему пришлось вызвать своего друга Мопсо, чтобы открыли ворота.

Город представлял собою необычайное зрелище. Улицы были освещены огнями. Факелы из древесной смолы горели в дверях и окнах. Толпа беглецов теснилась на площадях, заполняя портики и располагаясь у дверей жилищ. Весь сагунтский народ устремился в город.

Форо был превращен в лагерь. Стада, стиснутые среди колоннад, не имея места, чтобы двигаться, ревели и стучали копытами; овцы прыгали по ступеням храмов; семьи поселян готовили на мраморе пищу в своих чугунках, и блеск многочисленных огней, отражаясь в фасадах домов, казалось, сообщал всему городу трепет тревоги. Городское начальство удаляло пришельцев, расположившихся на улицах, и мешающих движению, помещая их в домах богачей, вместе с рабами, или же препровождая в Акрополь, где они могли разместиться в бесчисленных зданиях. Туда же подымались и стада, при свете факелов, между двумя рядами почти голых мужчин, которые били палками быков, когда те хотели укрыться на откосах священной горы.

Слышался гул толпы, раздавался рев труб, призывающих граждан к формированию отрядов для защиты стен. Выходили из домов, вырываясь из объятий жен и детей, купцы, одетые в бронзовые латы, с лицом, прикрытым греческим шлемом, заканчивающимся громадной щеткой из конских волос; они величественно подвигались среди толпы поселян, с луком в руке, копьем у плеча и мечом, касающимся их обнаженных ног, прикрытых до колена медными котурнами. Юноши втаскивали на стены громадные камни, чтобы кидать их в осаждающих, и подсмеивались над тем, что им помогали женщины, которые хотели принимать участие в сражениях. Старики с солидными бородами, богатые граждане Сената, шествовали, сопровождаемые рабами, которые несли множество копьев и мечей, и раздавали оружие более сильным поселянам, предварительно спрашивая их, свободные ли они люди.

Город, казалось, был доволен. Скоро придет Ганнибал!.. Более отважные с искренним сожалением сомневались в том, чтобы африканец дерзнул предстать перед их стенами. Но он уже был там, и все радовались, думая, что Карфаген падет пораженным пред Сагунтом и что Рим поспешит на помощь городу.

Сагунтские послы были уж там, и Рим не замедлит прислать свои легионы, которые разгромят осаждающих. Некоторые в своем оптимистическом восторге, преклоняясь пред чудесами, верили, что по одному чуду богов великое дело свершится через несколько часов и что как только займется день и армия Ганнибала растянется перед Сагунтом, одновременно появятся на лазуревом рубеже залива Сукроненсэ бесчисленные паруса: флот, везущий непобедимых солдат Рима.

Почти весь город был на стенах. Собралась такая многочисленная толпа, что многие цеплялись за зубцы стен, чтобы не свалиться вниз.

За стенами царил полнейший мрак. Тишину нарушали как бы испуганные лягушки, наполняющие лужи рек я, и собаки, которые бродили по окрестности, беспрерывно лая. Чувствовалось присутствие невидимых существ, которые шевелились во мраке, окружающем юрод.

Тьма увеличивала — мучительную неизвестность, которая томила людей, стоящих на стенах. Вскоре во мраке сверкнула точка света; вслед за ней другая и еще, еще в различных местах, на некотором расстоянии от города. Это были факелы, которые указывали путь едущим. На их красноватых пятнах света виднелись движущиеся силуэты людей и лошадей. Вдали на вершинах некоторых гор горели костры, служащие без сомненья сигналами отставшим войскам.

Эти огни положили конец спокойствию более нетерпеливых. Некоторые юноши не могли оставаться в бездействии со своим луком и, натянув его, стали пускать стрелы. Вскоре им ответили из темноты. Над головой толпы пронесся свист и с ближайших к стене домов слетело с большим шумом несколько черепиц. Это были ядра, пускаемые осаждающими из мрачной глубины.

Так прошла ночь. Когда запели петухи, предвещая рассвет, большая часть многолюдной толпы спала, устав от напряженного исследования мрака, в котором глухо гудел невидимый враг.

С наступлением дня сагунтцы увидели все войско Ганнибала, стоящее лицом к стенам со стороны реки. Актеон, исследовав расположение полков, уже не мог более улыбаться.

— Он хорошо знает местоположение, — говорил грек про себя. — Он пользовался своим посещением города и в темноте сумел занять единственное место, с которого можно напасть на Сагунт.

Вся сторона горы была свободна от неприятеля. Его войско расположилось между рекою и местностью, находящейся ниже города, занятой фруктовыми садами, загородными домами, красивым предместьем, которым так гордились богачи Сагунта.

Солдаты входили в роскошные виллы и выходили оттуда, приготовляя себе утреннюю пищу; они ломали дорогую мебель, чтобы разложить огонь, наряжались в ткани, которые попадались им под руки, и рубили молодые деревья, чтобы строить себе более удобные палатки. По другую сторону реки на громадном поле расположились группы всадников, заняв покинутые при приближении врага селения, виллы, бесчисленные постройки, которые виднелись среди зелени безграничной плодородной долины.

Что прежде всего привлекло внимание сагунтцев, будя в них детское любопытство, это слоны. Они стояли в ряд по ту сторону реки, громадные, пепельно-серые, точно опухоли, выступившие из недр земли в течение ночи, с ушами, висящими, точно веера, и выкрашенными в зеленую краску, и с шевелящимися хоботами, которые казались гигантскими пиявками, стремящимися всосать в себя лазурь неба. Их вожатые с помощью солдат снимали с их спин четырехугольные башни и скатывали попоны, которыми покрывали их бока во время сражения Их оставляли свободными, точно плодородная долина являлась для них конюшней. Вожатые были уверены, что здесь будет место долгой стоянки и что еще не скоро понадобится помощь ужасных животных, столь ценимых в боях.

Подле слонов на берегу реки помещались военные орудия: стрелометы, тараны, передвижные башни, сложные сооружения из дерева и бронзы.

Почва, точно страдая сыпью, покрылась пузырями различных цветов: палатками, сделанными из ткани, соломы или кожи, коническими, четырехугольными, в большинстве круглыми, как муравейники. Вокруг палаток волновались многочисленные войска.

Сагунтцы с высоты своих стен наблюдали за армией неприятеля, которая, казалось, наполнила всю равнину и к которой беспрерывно присоединялись новые толпы, пешие и конные, прибывающие со всех дорог, как бы скатывающиеся с вершин ближайших гор. Это было скопление разнообразных рас, различных народов; странная смесь одежд, племен и типов, и те сагунтцы, которые, благодаря своим путешествиям, знали все эти народности, знакомили с ними своих удивленных сограждан.

Те всадники, которые, казалось, летали, еле держась на своих маленьких лошадях, были нумидийцы: африканцы с женоподобным видом, прикрытые белыми тканями, в женских серьгах и туфлях, надушенные с подведенными тушью глазами; они вступали стремительно в бой и сражались на скаку, владея с большим искусством копьем. Вокруг костров, горящих в садах, сновали ливийские негры, атлетически сложенные, с курчавыми волосами и ослепительно сверкающими зубами; они улыбались с глупым довольством, видя свои обнаженные члены прикрытыми дорогими, только что награбленными тканями, и, еле отдаляясь от огня сейчас же начинали дрожать, точно свежесть раннего рассвета жестоко мучила их.

Эти люди, с темной и блестящей кожей, редко виденные в Сагунте, возбуждали любопытство горожан почти так же, как и амазонки, которые отважно скакали вблизи стен, чтобы лучше рассмотреть город.

Они были молоды, стройны, с загорелой кожей. Их волнистые волосы спадали из-под шлема, точно варварское украшение; единственным их одеянием была широкая туника с разрезом по левой стороне, оставляющим открытыми их сильные ноги, крепко сжимающие бедра лошади. На некоторых был одет нагрудник из чешуйчатой бронзы, также открытой по левой стороне, чтобы удобнее было сражаться, и позволяющий видеть округленность их грудей, упругих и твердых от физических упражнений. Они ехали без седла на своих сильных и диких лошадях, правя ими посредством легкой уздечки, и животные, мчась громадой, кусались и лягались, возбуждая этим друг друга к отчаянной скачке. Амазонки приближались к стенам, смеясь и перекидываясь словами, которые были непонятны сагунтцам; они размахивали своими копьями и щитами, и, когда в них пустили тучу стрел и камней, умчались во всю прыть, поворачивая голову, чтобы еще раз показать свои насмешливые лица.

Осажденные различали среди темной многочисленной толпы солдат броню некоторых всадников, сверкавшую как золотые бляхи. Это были карфагенские полководцы, богачи Карфагена, которые сопровождали Ганнибала; сыновья зажиточных купцов, отправляющиеся в поход скорее как любители, чем как военачальники, покрытые в металл с головы до пят, для предохранения от ударов и особенностью своей нации, более интересующиеся тем, чтобы воспользоваться завоеванным и разделить добычу, чем чтобы искать славы в сражениях.

В стороне от карфагенян знатоки отличали с городских стен другие отряды осаждающей армии. Одни из них люди с кожей молочного цвета, с вялыми усами и рыжими волосами, связанными узлом на макушке черепа, были галлы; они снимали с себя одежду и высокие сапоги из невыделанной кожи, чтобы купаться в реке; другие — бронзовые и настолько худые, что их скелет выступал, как бы прорывая кожу, были африканцы из оазисов великой пустыни, таинственные люди, которые дробью своих барабанчиков заставляли спускаться луну и, играя на флейте, вынуждали танцевать ядовитых змей; и среди них виднелись крупные лузитанцы, с крепкими, как колонны, ногами, и широкими грудями; беотийцы, неразлучные днем и ночью со своими лошадьми, к которым питали страсть; враждебные кельтиберы, косматые и грязные, щеголяющие своими рубищами; северные племена, которые поклонялись чурбанам и при свете луны собирали таинственные травы для колдовства и любовных напитков; все люди диких нравов вследствие постоянной борьбы с голодом, варварские пароды, о которых рассказывали ужасные вещи, считая их способными пожирать после сражения трупы побежденных.

Балеарские пращники вызывали смех своей дикой надменностью. На стенах толковали о необычайных нравах, которые царили на их островах, и толпа разразилась смехом, глядя на этих людей, почти нагих, держащих в руке палку с заостренным концом, которая заменяла им копье, и несущих пращи на голове, у пояса и в руке. Пращи эти были сделаны из конского волоса, ковыля и бычачьих жил. Они кидали на большом расстоянии ядра из глины и в сражениях метали камни с такой силой, что их не могла выдержать лучшая железная оковка.

Позади этой многочисленной воинственной толпы находились оборванные женщины всех рас и голые, исхудалые ребятишки, не знающие своих отцов; паразиты войны, которые шли в хвосте армии, чтобы пользоваться добычей победы; самки, стареющие в расцвете молодости от переутомления и побоев и умирающие заброшенными на краю дороги; дети, смотрящие, как на отцов, на всех солдат своей нации, несущие на плечах, во время переходов, дрова или чугунки воинов, и в минуты тяжелой борьбы, когда тело сливалось с телом, проскальзывающие между ногами врагов, чтобы кусать их, как разъяренные шавки.

Актеон встретил Соннику на стене. Она глядела на вражеский стан, озаренный первыми солнечными лучами. Прекрасная гречанка бежала в Сагунт накануне ночью, сопровождаемая рабынями и стадами, перевозя в свой торговый дом часть богатств виллы. На месте же осталось жилище с его живописью и мозаикой, дорогая мебель, роскошная столовая посуда, которые должны были достаться победителю. И она, и грек видели сквозь листву садов террасу виллы с ее статуями, голубиные башни и черепичные кровли домов для рабов, по которым лазило несколько человек, точно еле заметные насекомые. Там были грабители. Быть может они забавлялись, пуская стрелы в азиатских птиц со сверкающими перьями и нанося побои рабам, больным и старым, покинутым во время бегства. Между платанами сада подымался дым костра. Гречанка и ее возлюбленный угадывали, что там происходит разрушение и грабеж. Соннику охватывала грусть, но не от того, что она теряла часть своих богатств, а от сознания, что варвары убивают ее любовь, разрушая места, которые были свидетелями первых тревог и страсти.

Настало утро, и у сагунтского народа вырвался крик негодования. По Змеиной Дороге шло несколько групп пьяных проституток, обнявшихся с солдатами. Это были волчицы порта, презренные куртизанки, которые проводили ночи подле храма Афродиты и которым воспрещался вход в город. Когда в порте появились первые карфагенские всадники, волчицы с восторгом последовали за ними. Привыкшие к грубым ласкам людей всех наций, они не удивились присутствию этих солдат, столь различных по костюму и племенам. Проститутки обожали сильных мужчин, хищных птиц, которые сокрушили их в своих когтях, и они шли позади карфагенян, довольные в глубине души тем, что могут приблизиться к городу без страха наказания, что могут издеваться над осажденными жителями с ненавистью, накопившейся в течение многих лет унижения.

Они распевали, как безумные, покачиваясь в жадных и трепещущих желанием объятиях, которые оспаривали их, точно жаждав их растерзать; они упивались из амфор дорогими винами, захваченными из вилл; накидывали на свои плечи ткани с золотыми нитями, за минуту пред тем награбленные на дачах. Нумидийцы смотрели на них своими влажными глазами газели, увенчивая их гирляндами из трав, а они, разражаясь бешеными взрывами смеха, ласкали волокнисто-курчавые головы эфиопов, которые смеялись, как дети, показывая свои острые зубы людоедов. Они предавались любви под деревьями, подле длинных рядов лошадей, привязанных к углам палаток, выставляя свою наготу и этим как бы нанося циничное оскорбление осажденному городу; и сагунтцы, которые оставались неустрашимыми пред шествием многочисленной армии врага, дрожали от гнева за амбразурами стен при виде оскорбления, наносимого их куртизанками.

Их поносили горожанки, бледные от негодования, как бы готовые соскочить вниз, чтобы напасть на проституток, а они хохотали, лежа навзничь на траве, обнажив свои члены и как бы призывая всю армию насладиться их телами.

Новый взрыв негодования вторично возмутил душу сагунтцев: некоторые из них узнали одного карфагенского воина, который ехал впереди группы всадников. Его изящная манера сидеть на лошади, надменность, с которой он скакал, словно пришитый к седлу, многим напомнили великолепное шествие праздника Панафиней. Когда же он соскочил с лошади и снял шлем, вытирая пот, все его узнали, испустив крик негодования. Это был Алорко. Еще и этот!.. Второй неблагодарный по отношению к городу, который его осыпал вниманием и почестями! Его долг царька заставил забыть братский прием Сагунта.

И ослепленные гневом они стали направлять свои, луки против него, но стрелы не могли достигнуть места, где расположились лагерем кельтиберы.

Неожиданно раздраженная толпа почувствовала легкое утешение: группы расступались вдоль стены и с величием бога приближался Тэрон, жрец Геркулеса, с глазами, устремленными на врага, равнодушный к народному обожанию, которое его окружало.

Сагунтцам казалось, что они видят самого Геркулеса, который покинул свой храм Акрополя, чтобы снизойти на стены. Он шел нагой, только громадная львиная шкура покрывала его плечи. Когти лютого зверя перекрещивались на его груди, а череп его был прикрыт головой животного со щетинистыми усами, острыми зубами и желтыми стеклянными глазами, которые сверкали среди непокорной золотой гривы. В правой руке он держал без малейшего усилия ствол красного дуба, который, как большинству богов, служил ему палкой. Его плечи выступали над всеми головами. Толпа любовалась его грудями, круглыми и сильными, как щиты, его руками, на которых выступали вены и жилы, точно виноградные лозы, вьющиеся по мускулам, и ногами, подобными колоннам. Он был так крупен, что его голова казалась маленькой посреди плеч, утолщенных припухлостями мускулов; грудь его дышала, как кузнечные меха, и все отступали назад, боясь прикоснуться к этой махине мяса, созданной для воплощения силы.

Гигант глядел на лагерь, где начинали раздаваться звуки труб и сбегались солдаты, чтобы строиться в отряды Стали приближаться пращники, благоразумно держась под защитой зданий и неровностей почвы. Должно было начаться сражение. На стенах пускали стрелы луков, а юноши втаскивали камни, чтобы кидать их. Старики принуждали женщин удалиться. Возле одной из лестниц стены, среди небольшой группы, глагольствовал философ Эуфобий, не обращая внимания на негодование слушателей.

— Прольется кровь! — кричал он. — Все вы погибнете, и из-за чего?.. Я вас спрашиваю, что вы выиграете, не подчинившись Ганнибалу? У вас всегда будет повелитель, и лучше быть друзьями Карфагена, чем Рима. Вы затянете осаду и умрете с голоду. Я буду последним из тех, кто выживет, так как я издавна знаю нужду, как верную подругу. Но вторично спрашиваю вас: почему вам быть в союзе с римлянами, а не карфагенянами? Живите и наслаждайтесь! Предоставьте мясникам проливать кровь, и прежде чем вздумаете убивать людей, поучитесь у своих мудрецов. Если бы вы не оставляли без внимания моих познаний, если бы вместо того, чтобы презирать меня, пользовались моими советами, вы бы не очутились запертыми в своем городе, как лиса в западне.

Хор проклятий и ряд грозящих побоев были ответом философу.

— Паразит! Раб слабости! — кричали ему. — Ты хуже тех волчиц, которые продаются варварам.

Эуфобий, заносчивость которого росла по мере возбуждаемого им негодования, хотел возражать, но сдержался, заметив темную тень, заслонившую ему свет. Гигант Тэрон стоял перед ним, глядя на него с таким же презрением, с каким смотрел на слонов, которых осаждающие держали за рекою. Он слегка поднял свою левую руку, как бы намереваясь отбросить щелчком насекомое, и лишь только коснулся лица наглого философа, как тот упал на лестницу стены с окровавленной головой, безмолвно, без малейшей жалобы, скатываясь по ступеням как человек, привыкший к подобным ласкам и убежденный в том, что страданье это не более как случайность.

В то же мгновение туча черных точек, точно стая птиц просвистела над стенами. Слетели черепицы, отскочили куски штукатурки амбразур, и некоторые из стоявших на стене свалились с расшибленной головой. Из-за амбразур, точно стремительная самозащита, полетели камни и стрелы. Началась оборона города.

VI. Асбитэ

Ганнибал ворочался среди цветных покровов своего ложа, чувствуя невозможность осилить бессонницу.

Петухи возвестили полночь, нарушая своим криком тишину лагеря, а военачальник продолжал бодрствовать, закрыв глаза, но не будучи в силах уснуть. Его бессонницу усугубляло пенье соловья, поселившегося на большом дереве, с ветвей которого спускалась его палатка.

Глиняный светильник освещал груду предметов, лежащих вокруг его ложа. На полу сверкали кирасы, щиты и шлемы, прикрытые кусками дорогих тканей, награбленных в сагунтских виллах. Греческие убранства, туалетные амфоры, художественно выгравированные, ковры с мифологическими сценами были свалены вместе с плетями из невыделанной кожи, со щитами из шкуры гиппопотама и ветхим платьем Ганнибала, который насколько любил блеск своей армии, настолько же был небрежен и грязен в отношении своего костюма. Греческие вазы художественной работы были предназначены для самого низкого употребления. Алебастровая чаша, прикрытая щитом, служила сиденьем; большая ваза из красной глины, украшенная греческими артистами изображением приключений Ахиллеса, с презрением употреблялась африканцем для своих низменных отправлений; куски статуй и колонн, разрушенных гневом нападения, были свалены на землю, служа сидением для полководцев, когда они держали совет в палатке военачальника. Все это было добычей, захваченной и испорченной лихорадкой грабежа, от которого только незначительная часть досталась военачальнику, который чувствовал презрение к произведениям художественной красоты, когда не представлялось необходимости в драгоценных металлах.

Он смеялся над богами этой страны так же, как над богами своей родины и всего мира, и плевал на мрамор, изображающий божеств и наполняющий лагерь, словно он был кусками камня, годного лишь для употребления катапультами против врага.

Охваченный порывом нервного возбуждения, не дававшего ему уснуть.

Ганнибал встал с постели, и свет лампады упал прямо на его лицо. Это уж не был кельтиберский пастух, косматый и дикий, которого Актеон встретил в порте Сагунта. Теперь он являлся таким, каков был в действительности: красиво сложенным юношей, с пропорциональными и крепкими членами, без излишней мускулатуры, но воплощающим в своем теле упругость стали и жизненность, способную в исключительных случаях на необычайную отвагу. Цвет его лица был слегка бронзовый, а волосы, короткие и крупно вьющиеся, ложились вокруг головы, образуя нечто вроде черной и блестящей чалмы, совершенно покрывая его лоб и оставляя открытыми мочки ушей, на которых висели большие бронзовые диски. Борода его была густа и волниста; нос правильный, но слегка выступающий, а глаза, большие и надменные, глядели всегда в сторону с (выражением глубокого коварства.

Мускулистая шея обыкновенно склоняла голову на (право, точно он прислушивался к окружающим его звукам.

Одет он был в простое шерстяное платье, порванное и грязное, как одежда любого кельтибера, спящего в соседних палатках, и единственно, как знак власти, сверкали на его руках два широких золотых браслета.

Уж более месяца находился он перед стенами Сагунта, не достигнув никакого успеха. В этот вечер он безрезультатно пустил в ход свои военные машины, и последствием этой неудачи было то, что, оставшись один, он почувствовал мучительное напряжение нервов, не дающее ему уснуть. Избалованный сын победы, он легко покорял самые дикие народы Иберии, он заставлял своих слонов подыматься на вершины самых высоких гор, переходить реки, уничтожать рощи, видя воинственную неприятельскую толпу побежденной и поверженной перед ним, как перед божеством; и первый раз в своей жизни он столкнулся с упорным врагом, который под защитой своих стен издевался над ним и не позволял ему приблизиться ни на шаг.

Город торговцев и земледельцев, который он близко изучил, глядя с презрением на его богатства и изнеженность, грозил покончить с его счастливой звездой, и Ганнибал, видя Сагунт несокрушимым и думая о своих карфагенских недругах, о негодовании Рима и о времени, которое бесплодно уходило, не принося никакого успеха, испытывал истинное отчаяние.

Он хорошо знал слабое место Сагунта. Его военные орудия были помещены пред нижней частью города, прилегающей своими стенами к долине, на ровной и открытой местности, позволявшей приблизить тараны. Но лишь только подвигались вперед сотни голых людей, тащивших тяжелые орудия, как на них падал такой дождь стрел, что те из них, которые не оставались пронзенными на земле, вынуждены были обращаться в бегство.

Несколько раз под защитою щитов, которые двигались на колесах и скрывали карфагенских стрелков, удавалось приблизить тараны к подножию стены. Но вследствие того, что с атакуемой стороны города стены, которые в возвышенной части Сагунта были сделаны из глины и соломы, здесь имели прочное скалистое основание, напрасно головы таранов стучали, приводимые в движение сотнями рук. Дождь стрел и камней падал на атакующих, разбивая щиты, которыми они прикрывались, и сея между ними смерть, причем недовольствующиеся этим осажденные не раз выбегали из стен, поражая ножами карфагенян.

Каждое такое наступление стоило больших потерь для армии Ганнибала. Африканцы начинали поговаривать с суеверным страхом о нагом гиганте, прикрытом львиной шкурой и фехтующим древесным стволом, который выступал во главе сагунтцев, при каждом наносимом им ударе открывал широкую борозду среди атакующих. Эфиопы видели в нем божество, ужасное и кровожадное, как те боги, которым они поклонялись в своих оазисах; кельтиберы уверяли, что это Геркулес, сошедший с Олимпа, чтобы помочь своему городу.

Ганнибал узнал его издали в сражениях. Это был Тэрон, жрец, которого он видел однажды утром в Акрополе, любуясь его необычайным мужеством. Но даже зная его человеческое происхождение, все же он не мог отвратить того ужаса, который охватывал толпу, как только появлялась над шлемами эта голова неуязвимого льва, как бы отвращающая от себя полет стрел и камней.

К тому же осажденные прибегали к защите фаларик. Аннибал прекрасно знал, что среди коммерсантов И грубых земледельцев в городе были люди, сведущие в войне, которые объездили много стран. Воспоминание об Актеоне, греке-искателе приключений, товарище его детства, невольно восставало в памяти военачальника. Наверное он был изобретателем фаларики, этого легко кидаемого копья, которое обматывалось паклей, пропитанной смолой. Стрела летела пылая, как огненная струя, со своим длинным железом, могущим пронзить щит и броню, причем если копье и не прокалывало доспехи, то его пламя зажигало платье и воины кидали оружие, чтобы спастись от огня, и таким образом оставались беззащитными под ударами врага. Те воины, которые сражались с самыми непобедимыми и варварскими иберийскими народами, бежали, кидая щит, пред этими огненными хвостами, которые неслись со стен Сагунта, свистя и рассыпая искры.

Так шло время и осада не подвигалась вперед. Ганнибал чувствовал себя охваченным жестоким нетерпением. Огонь Ваала. Он был прикован к этим стенам, которыми не мог завладеть, в то время, как партия Ганона, составив в Карфагене заговор, готовит падение Баркидов, если только он не сможет победить Сагунта; быть может, даже замышляют предать его Риму, когда тот потребует выдачи его ввиду нарушения договора.

Охваченный отчаянием, он снова кинулся на постель, ища во сне забвения от мучающей тоски. Он погасил свет лампады, но и во мраке продолжал лежать с открытыми глазами. Голубоватый свет луны проникал сквозь щель купола палатки, падая на кирасы, которые сверкали в темноте, как серебристые рыбы. Соловей продолжал петь.

Ганнибал был раздражен: ему не дает уснуть проклятая птица. Он был способен спать среди шума сражения. Приученный с детства к походной жизни, он засыпал, убаюканный резкими звуками военных труб; бесшабашные песни наемников и ржанье лошадей не будили его. Но сладостное пенье этой птицы и ее беспрерывные трели, тревожили его, как жужжание пчел.

Он вскочил с постели, поискал свой лук среди беспорядочно сваленного оружия, тканей, мебели, и вышел из палатки. Свежесть ночи несколько успокоила его.

Луна сверкала в ясном безоблачном пространстве. Ветер был нежный, несмотря на конец осени; мигали звезды. На трели соловья откликались другие соловьи, рассеянные по деревьям безграничной равнины. Лагерь отдыхал. Потухали костры, вокруг которых спали солдаты в отвратительную перемежку с женщинами и детьми армии, прикрытыми рубищами или дорогими тканями; лошади, выстроенные в правильные ряды, стояли с опущенными головами, взрывая копытами землю.

В глубине осажденный город казался темным и молчаливым, как бы спящим. Слабый свет, который проникал сквозь некоторые повреждения его стен, производил впечатление слегка полуоткрытых глаз, которые бодрствовали, притворяясь спящими.

Ганнибал перескочил через солдат, которые спали у входа в его палатку. Заслышав его шаги, они приподнялись, но, узнав военачальника, снова склонили головы к земле и продолжали храпеть. Это были заслуженные воины Гамилькара, которые почти с религиозным благоговением глядели на львенка своего старого полководца.

Ганнибал натянул лук, обходя палатку, чтобы пустить стрелу в птицу, скрывающуюся на ветке, но вдруг остановился пораженный, заметя подле ствола дерева белую фигуру, которая сверкала, озаренная светом луны.

Это была женщина: амазонка. На ее голове и груди блистали золотой шлем и чешуйчатая броня; вдоль ее ног спускалась белая шерстяная туника, обрисовывая контуры тела; ее сильные обнаженные руки опирались на копье с наконечником, вонзившимся в землю. Черные глаза были устремлены на палатку Ганнибала со странной настойчивостью, не мигая, точно она спала с открытыми глазами; ночной ветер слегка развевал ее пышные, рассыпающиеся по плечам волосы. Позади нее стояла черная лошадь с блестящей шерстью, с нервными ногами и глазами, налитыми кровью, без седла и уздечки, с распущенной гривой и опущенной головой; она лизала край туники амазонки и ее обнаженные ноги, точно собака, повсюду сопровождающая свою госпожу.

— Асбитэ! — Воскликнул Ганнибал, пораженный этим видением. — Что ты здесь делаешь?

Царица амазонок как бы очнулась и при виде военачальника устремила на него влажный и страстный взгляд своих больших глаз.

— Я не могла уснуть, — сказала она слабым мелодичным голосом. — В начале ночи мне грезились ужасные сны. Богиня Танит не охраняла моего покоя, и я видела тень моего отца Иарда, возвещающего мне близкую кончину.

— Кончина! — воскликнул смеясь Ганнибал. — Зачем думать о смерти?

— Разве я бессмертна! Разве не сражаюсь я так же, как и каждый из твоих солдат. Я с жаром кидаюсь на леса копий, стрелы свистят вокруг меня, точно я влеку за собой мантию невидимых птиц; я презираю фаларики с их огненными волосами… но настанет день, когда я умру; сны мне это предвещают.

Асбитэ, как бы боясь проявить перед Ганнибалом еще большее чувство печали, смело добавила:

— Пусть приходит смерть, когда ей угодно. Я не страшусь ее, как карфагенские торговцы, которые тебя ненавидят. Если меня смутил мой сон, то это потому, что, проснувшись, я подумала о тебе. Я не могу объяснить себе, почему у меня явилась мысль, что ты также можешь умереть, и перед твоей смертью, Ганнибал, я дрогнула. Ты должен жить столько же, как бог. Я вспомнила, что ты спишь один в своей палатке, что для того, чтобы охранять входы, ты не держишь стражи, которая бы, бодрствуя, стерегла твой сон, и я почувствовала потребность сделать что-нибудь для тебя, провести ночь, опершись о копье, подле твоего ложа, чтобы помешать предательству врага.

— Какое безумие! — воскликнул, смеясь, африканец.

— Ганнибал, — промолвила серьезно прекрасная амазонка: — вспомни Гасдрубала, супруга твоей сестры. Достаточно было удара, нанесенного рабом, чтобы покончить с ним.

— Гасдрубал должен был умереть, — сказал вождь с убеждением фаталиста. — Этого требовала судьба Карфагена. Необходимо было, чтобы Гасдрубал погиб, очистив путь Ганнибалу. Но нет того, кто бы мог заместить Ганнибала, и он еще будет жить, даже окруженный врагами. Мой сон чуток и моя рука быстра; тот, кто проскользнет в палатку Ганнибала, войдет в свою собственную могилу.

Асбитэ глядела с влюбленным удивлением на юного героя, который откинул лук и, говоря о своей силе, поднял могучие руки. Луна настолько увеличивала его тень, что при движении рук, казалось, он, точно сверхъестественное существо, заключил в них весь лагерь, город, всю равнину.

Амазонка приблизилась к нему, оставив копье подле ствола дерева. Покинув свое оружие, она как бы лишилась воинственной жестокости и подошла к Ганнибалу с женственной мягкостью, глядя на него робкими и влажными глазами, похожими на глаза диких коз, которые бегали по оазисам ее родины.

— Ты нелюдим и жесток, как бог, — вздохнула амазонка. — Тот, кто любит тебя, обречен навсегда гореть внутренним огнем Молоха, так как ты не удостаиваешь погасить это пламя ласковым взглядом, улыбкой. Ты вылит из бронзы; твои глаза вечно устремлены ввысь.

— Нет, Асбитэ, — возразил африканец с сумрачным видом. — Я не полубог, каким ты меня воображаешь, и я несколько более этого: я грозная военная машина без сердца и милосердия, созданная для того, чтобы губить людей и народы, которые попадаются на ее пути.

И Ганнибал ударил себя в сильную грудь, выпрямив свою статную фигуру с мрачным величием, подтверждающим его разрушительную силу.

И возбужденный собственными словами, африканец, с горящими глазами, приблизился к Асбитэ, лаская ее руки и в то же время произнося слова, полные энтузиазма.

— Я хочу быть властителем мира: хочу, чтобы на земле существовал только Карфаген, потому что Карфаген — моя родина. Если бы я родился римлянином, Рим был бы повелителем. Я хочу своим именем затмить память Александра Македонского; хочу быть более великим, чем он! Настанет день, когда мир поразится, увидя меня царящим! Я пройду самые глубокие снега и сровняю горные места, чтобы проложить свой путь.

И он глядел вдаль, точно чувствуя нетерпение, ожидая наступление дня. Луна сверкала с меньшей силой, небо темнело, окрашивая свою лазурь в более густые тона, а со стороны моря замечалась широкая полоса фиолетового света.

— Скоро станет рассветать, — продолжал африканец: — Эту ночь, Асбитэ, ты будешь почивать на ложе из слоновой кости какой-нибудь богатой гречанки и у своих ног будешь видеть старцев города, прислуживающих тебе в качестве рабов.

— Нет, Ганнибал. Я не доживу до конца этого дня, который наступает. Я умру при взятии города.

Умереть?. И ты это допускаешь? Но ведь для того, чтобы враг достиг тебя, надо, чтобы он прошел через Ганнибала. Ты мой брат по оружию. Я буду подле тебя.

— И все-таки я умру.

— Ты боишься?.. Ты трепещешь, дочь Иарба?.. Наконец-то, женщина! Оставайся в своей палатке, не приближайся к стенам, я приду за тобою, когда настанет момент, чтобы ты вошла в город, как госпожа.

Асбитэ выпрямила свой прекрасный стан, точно под ударом плети. Ее большие глаза сверкали гневом.

— Я ухожу, Ганнибал. Начинает рассветать. Приготовь все к наступлению, а я… меня ты увидишь, когда твои войска дадут сигнал.

Она удалилась, опираясь на свое копье и идя среди рядов палаток, сопровождаемая черной лошадью, которая нюхала следы ее шагов, как любящее животное.

Наступил день. Гасли костры и вокруг последних огней виднелись люди, которые подымались с земли, расправляя свои онемевшие члены и скидывая куски тканей, которые прикрывали их. Ржали лошади, которых солдаты отвязывали, чтобы повести их к реке на водопой и почистить.

Со всех дорог съезжались в лагерь большие повозки, нагруженные провиантом и фуражом, и скрип их осей смешивался с песнями солдат, которые, проснувшись бодрыми, вспоминали далекую отчизну и распевали на родном языке.

Царил хаос голосов и криков; каждая народность занимала особое место и одна нация приветствовала другую радостными окриками.

Над лагерем подымался пар от голого и потного тела и от странных пряностей, которые готовились в котелках; раздавался стук больших колотушек плотников, составляющих осадные орудия, которые через несколько часов должны были метать дротики и камни. Некоторые всадники, с развевающимся плащом мчались на сильных лошадях через лагерь к городу, осматривая стены Сагунта, обагренные первыми лучами солнца, на которых начинали шевелиться осажденные.

Ганнибал с непокрытой головой также глядел на город, сидя вне лагеря на обломке стены, последнем остатке виллы, разрушенной осаждающими.

Он решил начать атаку сейчас же, как только его армия окончит свои утренние приготовления. Африканские отряды с пиками строились перед лагерем. Они должны были атаковать тот пункт города, который граничил своей стеной с ровной и опустошенной местностью, позволявшей беспрепятственно приблизиться к основанию стены. В других местах лагеря двигалась кельтиберская пехота с длинными лестницами, чтобы сразу произвести нападение с различных сторон. Приближались военные машины: стрелометы и тараны, раскачивающиеся на своих цепях. Осадные башни, легкие с плетеными тростниковыми стенами, подвигались на колесах, увенчанные щитами осаждающих, которые притаились за ними, чтобы метать дротики.

Ганнибал быстро направился к своей палатке, проходя мимо воинов, которые чистили своих лошадей и оружие, уверенные, что им не придется до последней минуты принимать участие в атаке.

Военачальник легко вооружился: одел короткий панцирь из бронзовой чешуи, прикрыл голову шлемом, взял щит. Выходя из палатки, он встретился с Марваалом и своим братом Магоном, состоящих в резервах и остающихся в лагере.

— Ты оставляешь ноги открытыми? — спросил брат. — Не прикроешь их ничем?

— Нет, — ответил отважно вождь. — Мы идем в атаку, и, чтобы лазить по щебню, ноги должны быть легки. Копья, как всегда, не коснутся меня.

Выходя из лагеря, он увидел среди палаток царицу амазонок, которая следила за ним грустными глазами. Но встретившись с Ганнибалом взглядом, Асбитэ отвернулась от него и ушла прочь.

Зазвучали трубы и весь лагерь зашевелился.

Приближались щиты-мантелеты, настоящие деревянные стены. Под прикрытием этой движущейся обороны спешно шли африканские отряды с пиками, а с другой стороны равнины бежали кельтиберы, таща свои лестницы.

Стены в минуту покрылись осажденными. Из амбразур показались сильные руки, опускающие дротики, метающие камни, изгибались в дугу луки, испуская резкий свист.

Ганнибал, чтобы воодушевить атакующих, ехал позади с африканцами, смеясь над метательными снарядами, которые ударялись о дерево мантелетов. В продолжение нескольких ночей, пробираясь тайком и под опасностью попасть в плен, он достигал подножия этой стены, которая покрывала часть долины, являясь самым сильным укреплением города. Основание ее было сделано из камней, соединенных глиной. Военачальник, убежденный, что по лестнице слишком трудно взобраться на стену, хотел пробить в фундаменте брешь, низвергнув красноватую стену прежде, чем ее разрушит его армия.

Достигнув ее, африканцы вышли из-под защиты мантелетов и кинулись с ожесточением на каменную прегражу. Нагие, темные, подымающие и опускающие свои мускулистые руки, в конце которых блестело железо кирок, они казались адскими духами, присланными богами Карфагена, чтобы разрушить город. Ожесточенные и упорные в своей задаче разрушения, они работали, нечувствительные к ударам, которые сыпались на них сверху.

Осажденные, раздосадованные такой дерзостью, не обращали внимание на балеарских пращников и стрелков, которые издали метали камни и пускали стрелы в амбразуры и, подавшись всем телом вперед, они бросали в африканцев копья и бруски, которые, вертикально падая, не щадили своих жертв. Африканцы падали с расшибленными головами или распластанными спинами; руки и ноги ломались, точно трости, под тяжестью брусков, и многие осаждающие оставались на месте с животом, пригвожденным к земле копьем, которое пронзало поясницу. Среди трепещущих тел, размозженного мяса, крови, которые смешивались с глиной стен, появлялись новые осаждающие, которые вырывали из рук умирающих кирки и принимались за разрушительную работу стены, колотя по ней с такой яростью, точно она представляла собою стоящего перед ними врага; африканцы, кельтиберы, галлы, люди всех племен и рас смешивались, посылая проклятие каждый на своем родном языке, с пеною у рта от бешенства, чувствуя, как каждую секунду за их спинами смерть косила свои жертвы. Стоял гул воплей и стонов, вызываемых падающими камнями и фалариками, которые воспламеняли одежду и вонзались в голое тело, обжигая людей, которые, извиваясь от боли, бежали к реке, точно живые факелы.

Но вот дрогнула одна стенная глыба! Вот она выкатилась из своего основания! Самое важное было вырвать первый камень, за ним пойдут уж и другие. Осаждающие испустили крик дикой радости; они слышали голос Ганнибала, который воодушевлял их; но прежде, чем они успели поднять голову, чтобы передохнуть на момент, как среди них поднялся ужасающий рев. Полил дождь, но это были адски жгучие капли, которые въедались в тело бесчисленными искрами. Наверху среди амбразур пылал костер. Это купцы расплавляли крупные слитки серебра, выливая расплавленный металл, как дождь смерти, на тех, которые дерзали разрушить стены города.

Осаждающие отступили, заревев от ярости, и стали укрываться за ментелетами. Ганнибал поднял свой меч, желая своими ударами заставить их вернуться к работе. Но тщетно. Напрасно старался он убедить их, говоря о победе и необходимости разрушить стену. Его солдаты отступали, глядя со страхом на военачальника, который казался неуязвимым, плача от жестокой боли, причиняемой ожогами. Некоторые валялись по земле с губами, покрытыми пеною, извиваясь от муки.

Внезапно город точно лопнул, выкинув на далекое расстояние всех своих обитателей. Вдали виднелись бегущие кельтиберы, побросавшие свои лестницы. Город выступил целой массой против осаждающих. Ворота были малы, чтобы пропустить многочисленное войско, которое теснилось в них, разливаясь потом, точно поток, который бежит, сжатый горами, а затем свободно разливается по долине. Многие, охваченные нетерпением, спускались с амбразур по веревке, чтобы скорее напасть на врага.

В минуту пространство между стенами и лагерем оказалось покрытым сагунтцами, которые наступали, и осаждающими, которые бежали. Ганнибал почувствовал себя подхваченным бегством своих солдат. Горели мантелеты и многочисленная толпа женщин и детей, держа в руках факелы, окружала осадные башни, зажигая их тростниковые стены.

Сагунтцы, образовав плотную массу, приближались, наступая на осаждающих, которые в беспорядке бежали. Перед этой движущейся массой пик и рук, поднятых с широкими мечами, виднелись лишь убегающие люди, которые кидали оружие и падали, настигаемые дротиками и копьями.

Гигант Тэрон одиноко шествовал, точно он один представлял собою фалангу войска. Львиная шкура и его огромная фигура привлекали взоры всех; его дубина подымалась и опускалась, преследуя группы беглецов и производя значительные опустошения в их рядах.

— Это Геркулес! — кричали с суеверным ужасом осаждающие. — Бог Сагунта, который идет против нас.

И присутствие гиганта усиливало бегство более, чем удары, наносимые сагунтцами.

Ганнибал хотел приблизиться к фронту, но напрасно он кричал, размахивая своим мечом. Он был стиснут потоком бегства, его толкали его собственные солдаты, охваченные заразой ужаса; ему топтали ноги и ударялись головами о его плечи, и ему стоило больших усилий, чтобы не быть сваленным и растоптанным. Еще минута и осажденные, уничтожив все осадные орудия, вступили бы в лагерь.

Военачальник слал проклятие и угрозы своему брату и Марваалу, которые не поспешили на помощь с резервами, чтобы сдержать поток бегства. Он видел, что из лагеря торопливо выступали отряды, но пешие и в беспорядке, порождаемом необычайностью событий, причем многие из них на ходу закрепляли ремни своих кирас, многие смешивались с другими народностями и шли без полководцев, которые напрасно трубили в рога, призывая войска к порядку.

Сагунтцы в слепом стремлении к победе, возмутились этим подкреплением и при первом же столкновении почти откинули его. Ганнибал, которому удалось собрать группу самых отважных солдат, стал лицом к сагунтцам.

— Ко мне! Ко мне! — кричал он тем, которые двигались из лагеря и среди всеобщего беспорядка не знали, куда направляться.

Но его крики привлекли также внимание и врагов. Тэрон, точно руководимый своим богом, направился против Ганнибала, и вскоре его дубина стала опускаться на щиты карфагенян. Он поражал врагов с холодной отвагой, ломая стволом их копья, снося раны, наносимые их мечами, которые, казалось, притуплялись о его могучие мускулы, и истекая по каплям кровью под своей львиной шкурой, дикий и великолепный, как божество. Каждый взмах сучковатого ствола, клал к его ногам одного из врагов.

Вторично осаждающие стали отступать пред натиском сагунтцев. Ганнибал снова увидел себя захваченным своими, испуганными яростью гиганта, который казался неуязвимым, но нечто неожиданное изменило ход сражения.

Дрогнула земля под топотом безудержной скачки, походящей на раскаты грома, и, пригнувшись к гривам своих лошадей, с развевающимися волосами, падающими волнами из-под шлемов, с обвившимися вокруг обнаженных ног белыми туниками, амазонки Асбитэ кинулись на врагов с быстротой урагана. Они кричали, размахивая своими копьями, призывая друг друга, чтобы напасть на неприятеля более сплоченной группой, и враг стал отступать, испуганный этими женщинами, которых впервые видел вблизи и которые обладали при своей грации удивительной силой.

Ганнибал через головы окружающих его увидел промелькнувшую, словно сверкающий луч, Асбитэ. Она мчалась одна. Солнечный свет, падая на ее шлем, окружал ее золотым сиянием. Ее инстинкт любящей женщины подсказал ей, где находился Ганнибал, окруженный врагами, и она скакала, чтобы прийти к нему на помощь.

То, что произошло вслед затем, было так мгновенно, что Ганнибал еле мог заметить это среди поднятой нападением пыли.

Амазонка, с опущенным копьем, направилась галопом к жрецу Геркулеса, который под отливом этого беспорядочного сражения телом к телу остался один на значительном освободившемся пространстве.

— О-о-о-о!.. — кричала Асбитэ, возбуждая лошадь своим воинственным возгласом.

И, сжав носами, бедра животного, она приподнялась на его спине, чтобы лучше нанести удар гиганту.

Лошадь, испугавшись ужасной головы льва на макушке колосса, заржав, стала на дыбы, и в то самое мгновение на ее глаза опустилась громадная дубина, произведшая такой же треск, как если бы разбилась крепкая амфора.

Лошадь свалилась на задние ноги, с красной головой, из которой текла на глаза кровь, а амазонка, скинутая с ее спины, упала на колени на расстоянии нескольких шагов, прикрываясь щитом. Если бы она могла сопротивляться хоть минуту, она была бы спасена. Ганнибал, забытый своими, которые волновались замешательством сражения, побежал ей на помощь. Из лагеря выступили большие группы всадников, чтобы поддержать храбрых амазонок, и масса осажденных стала в беспорядке отступать к городу.

Асбитэ вскочила на ноги и сделала шаг вперед, подняв копье, чтобы поразить им гиганта, но в то же мгновение громадная дубина с размаху двух могучих рук, упала на нее, точно обрушившаяся стена. Жалобно зазвенел разломавшийся бронзовый щит, распался на куски золотой шлем, и Асбитэ опустилась на землю с окровавленной туникой.

Тэрон остался неподвижным, опираясь на свою дубину, не замечая того, что происходило вокруг него, как бы раскаиваясь.

— Ко мне Тэрон! Защищайся, мясник Геркулеса!.. Убей меня, если сможешь: я — Ганнибал!

Жрец обернулся и увидел воина, который, прикрыв лицо щитом и с мечом в руке, приближался, с удивительной ловкостью описывая круги вокруг него, точно тигр, который нападает на слона и, обхаживая его, намечает слабое место добычи, чтобы захватить ее. Сражение кончилось: сагунтцы отступили к городу. Осаждающие всадники оттесняли врага к стенам, оставляя обоих сражающихся одних в этой части поля битвы. Несколько солдат медленно приближались, чтобы приостановиться на некотором расстоянии, проникнутые ужасом, который внушал им гигант.

Тэрон не изменил себе, заметив, что он остался один. Ганнибал! Это был Ганнибал, этот воин, который шел совершенно одиноким сражаться с ним!.. Эта странная встреча, на глазах всего города, собравшегося на стенах, казалось, была подготовлена его богом. Он должен освободить Сагунт от его главного врага!.. Геркулес предназначил ему эту славу, и, самодовольно улыбаясь, он поднял свою дубину, идя прямо против африканца.

Последний же увертывался от него, отступая, отпрыгивая в сторону с кошачьей ловкостью, избегая столкновения до тех пор, пока, наконец, жрец, утомившись и желая покончить борьбу прежде, чем прибудут новые воины, укрепился на своих ногах колосса и пустил дубину в Ганнибала. Громадный ствол рассек воздух и Ганнибал, видя, что он летит на него, отскочил в сторону. Однако дерево задело его щит, производя резкий шум, и упало в отдалении, подняв облако пыли. Африканец от силы удара согнул колени, но сейчас же выпрямился и, отбросив сломанный щит, побежал с поднятым мечом на Тэрона.

Жрец Геркулеса, видя себя обезоруженным, испытал слабость, почувствовал страх, полагая, что он находится в присутствии высшего существа, против которого его мощь бессильна, и, повернулся спиною к Ганнибалу, со Стен его призывали крики, видя, что он находится в отчаянии. Некоторые вооружились луком, чтобы удержать своими стрелами Ганнибала, но не решались пускать их из боязни ранить Тэрона. Сагунтцы дышали отчаянием, видя, что их Геркулес убегает, преследуемый каким-то воином, который с остервенением гнался за ним, стремясь отрезать ему путь, чтобы не дать добежать до города.

Гигант, тяжелый и мускулистый, с трудом бежал по полю битвы, покрытому трупами и доспехами сражения. На один из щитов он споткнулся, колени его подогнулись, но он поднялся, хотя остался совершенно нагим. Шкура льва упала с его плеч.

Преследующий настигал его. Он почувствовал вдруг на своих плечах холод железа, вонзающегося среди мускулов, и, не желая умереть преследуемым, точно раб, на глазах всего города, он быстро повернулся, протянув свои могучие руки, походящие на колонны, чтобы задушить в них врага.

Но прежде, чем эти обе тяжелые глыбы успели обхватить неприятеля, размозжив его, Ганнибал вонзил свой меч несколько раз в бок колосса, и Тэрон повалился, прижав руки к ранам, из которых струилась кровь темно-красного цвета.

Он взглянул на Ганнибала без гнева, с детским выражением страдания, и затем остановил свои глаза, затуманенные смертью, на высотах Акрополя, в кровлях которого отражалось солнце.

Его громадная голова, упав на землю, подняла облако пыли. Ганнибал наклонился над ней и своим мечом стал отсекать шею, нанеся много ударов прежде чем голова отделилась от сухих, точно веревки, жил и крепких мускулов, о которые, казалось, притуплялось железо.

Туча стрел начала вонзаться в землю вокруг Ганнибала.

Военачальник снял шлем, освободив крупные завитки своих волос; схватил голову Тэрона за окровавленную гриву и жестом победителя, поставив ногу на тело жреца, показал ее тем, которые покрывали стены Сагунта.

Он был великолепен с мечом в правой руке и простирая левую руку, которая держала голову гиганта. Глаза его метали молнии гордости и холодного гнева, сверкая как металлические диски, которые спускались с его ушей.

Осажденные узнали его и крик удивления и ярости пробежал вдоль стены.

— Ганнибал!.. Это Ганнибал!..

Еще несколько секунд он продолжал стоять неподвижный, словно статуя победы, презрительно улыбаясь врагам, не обращая внимания на тучу метательных снарядов, которые жужжали вокруг него, но вдруг он выпустил голову Тэрона и упал на колени, выронив свой меч.

Стрелок Мопсо в конце концов попал ему в ногу стрелой.

Всё видели со стен, как Ганнибал, движением мучительной ярости, быстро вырвал стрелу изломав ее в куски, и откинул на далекое расстояние. Что было затем, сагунтцы уже не видели. Большая часть армии осаждающих прибежала к нему, чтобы прикрыть военачальника, и его пращники и стрелки стали пускать камни и стрелы в стены города.

Актеон, утомленный сражением, следил, спрятавшись за одной из амбразур, за тем, что происходило вокруг Ганнибала, не обращая внимания на метательные снаряды пращников, которые, разъяренные тем, что военачальник ранен, пускали град камней в стены.

Он видел, как удалялся Ганнибал, поддерживаемый двумя карфагенянами в золоченой броне и охраняемый многочисленной толпой.

Неожиданно вождь оттолкнул тех, которые его поддерживали, и, болезненно хромая, приблизился к трупу, белому и окровавленному, который словно бесформенный лоскут выделялся на красноватой почве. Он наклонился к нему и окружающие его нумидийцы увидели жестокого Ганнибала плачущим в первый и в последний раз. Прикоснувшись губами к разбитой голове амазонки Асбитэ, он поцеловал это любимое лицо, вокруг расплющенных и окровавленных черт которого начинало летать множество трупных мух.

VII. Стены Сагунта

Рана Ганнибала принесла городу несколько дней покоя. Осаждающие оставались в своем лагере бездеятельными, глядя на Сагунт издали. Выходили по утрам лишь пращники, чтобы поупражнять свои руки, метая камни в стену; за исключением этого и стрел, которыми им отвечали со стороны города, не было других враждебных сношений между осаждающими и осажденными.

Взводы кавалерии объезжали, опустошая, поля, и огромное скопище жестоких народов заканчивало свою работу разрушения, разграбляя виллы и сельские дома. Уничтожались группы деревьев; каждый день рубились новые стволы, чтобы доставлять дрова лагерю, и на открытых пространствах уж не виднелись черепицы крыш и башен. Только закопченные и обугленные развалины выступали здесь и там среди покинутых селений. Мозаика полевых цветов во многих местах являлась единственным покровом какой-нибудь изящной виллы, разрушенной до основания грабителями.

Осажденные видели, что армия Ганнибала быстро увеличивается. Каждый день прибывали новые народы. Казалось, вся Иберия, привлекаемая обаянием Ганнибала, шла расположиться лагерем вокруг Сагунта, распаленная известностью его богатств. Люди прибывали пешком и верхом, грязные, свирепые, покрытые шкурами или ковылем, со щитом в форме половинной луны и с коротким мечом о двух остриях, жаждущие сражаться и везущие с собою великолепные подарки для африканца, слава которого ослепляла их.

Сагунтцы, которые вели торговлю с внутренними народами, узнавали со стен города вновь прибывающих. Они приезжали издалека; среди них были такие, которым приходилось ехать более месяца, чтобы достигнуть Сагунта; виднелись лузитанты, с атлетической фигурой, о жестокости которых рассказывали ужасные вещи; аусторийцы, которые изготовляли железо, и мрачные васконы, языка которых не могли изучить другие народы. И, смешиваясь с ними, прибывали новые народы Бетики, которые запоздали прийти на призыв карфагенян; проворные существа с оливковой кожей, со спадающими на плечи волосами, одетые в короткие белые юбки с широкой пурпуровой бахромой, держащие в руке большие круглые щиты, которые служили им подпорой при переходе потоков. Лагерь, который вначале расположился вдоль реки, в конце концов занял всю равнину, образовав группы палаток и шалашей, теряющихся из вида. Это был настоящий город, более обширный, чем Сагунт, который все приближался и приближался к последнему, как бы стремясь поглотить его стены.

На следующий день после победного выступления сагунтцев, последние заметили большое движение во вражеском стане. Это были погребальные почести, воздаваемые царице амазонок. Сагунтцы видели, как труп Асбитэ, высоко поднятый на щитах, был пронесен женщинами-воинами, затем посреди лагеря поднялся столб дыма от огромного костра, который поглощал ее останки.

Осажденные угадывали настроение врагов. Ганнибал не покидал своего ложа, и армия казалась подавленной страданием героя. Кудесники, находившиеся в лагере, входили и выходили из палатки, исследуя рану, и затем отправлялись в ближайшие горы искать таинственных трав, чтобы изготовлять чудодейственные пластыри.

В Сагунте более отважные поговаривали о том, чтобы сделать наступление, воспользоваться этим моментом уныния, чтобы напасть на врага, обратив его в бегство. Но вражеский стан был настороже: брат Ганнибала с главными полководцами следили, чтобы не быть застигнутыми врасплох. Армия находилась за земляной насыпью лагеря, точно в укрепленном городе, и пользовалась своим бездействием, чтобы сооружать новые работы, могущие защищать от нападения.

К тому же город также находился в унынии вследствие смерти жреца Геркулеса. Сагунтцы не могли объяснить себе, как африканский вождь нанес смерть гиганту Тэрону на глазах всего Сагунта, и более суеверные видели в этом божественное указание: предостережение, что бог, охраняющий город, начинает покидать его.

Все оставались, как и вначале, при непоколебимом решении защищаться, но исчезло шумное оживление первых дней осады. Сагунтцам казалось, что они чуют несчастье вокруг себя и все увеличивающаяся численность врага угнетала их. Каждое утро они видели возрастающим вражеский стан. Когда же, наконец, перестанут прибывать союзники Ганнибала?

Веселый греческий город богатой торговли и пышных празднеств Панафиней имел вид города осажденной черни. Многочисленный деревенский люд, укрывшийся в городе, заполнил улицы и площади, распространяя смрад стада, огромного и жалкого. В храмах у подножия колонн лежали больные, испускающие стоны; наверху в Акрополе, дымился день и ночь костер, сжигающий трупы тех, которые умирали на стенах или же кончались на улицах, являясь жертвами странных болезней, развивающихся вследствие большого скопления людей.

Провизии еще было в изобилии, но она уже не была свежа, и богачи, предвидя в будущем дни оскудения, знали, что тогда они с барышом продадут все, что имеют. В бедных кварталах убивали лошадей и вьючных животных, жаря их мясо на огне, разложенном среди улиц, для раздачи пищи поселянам, которые были лишены крова.

Как со стен, так и с Акрополя все смотрели с нетерпением на море. Когда же прибудет помощь из Рима? Что делали послы, отправленные Сагунтом к великой республике?..

Нетерпение часто заставляло весь город впадать в самообман. По утрам караульные, помещенные в Акрополе на башне Геркулеса, неистово ударяли в кимвалы, заметя на горизонте несколько парусов. На вершину горы сбегалась многочисленная толпа, следя жадным взглядом за движением белых и красных парусов на лазуревой поверхности залива Сукроненсэ. Это они!., Римляне!.. Это передовые корабли вспомогательного флота, который направляется в порт!.. Но через несколько часов досадного, полного надежды ожидания наступало разочарование при виде, что это торговые корабли Марселя или Ампурии, которые проходили вдали, или же неприятельские триремы, которые брат Ганнибала, Гасдрубал, вел из Нового Карфагена с съестными припасами для армии.

Каждое такое разочарование увеличивало печаль сагунтцев. Враг все возрастал, а союзники не едут. Город должен погибнуть. У защитников вспыхивал лишь энтузиазм, когда они встречали на стенах старика Мопсо, который, выступив со своей стрелой против Ганнибала, стал героем города, и при виде отважного Актеона, который своими шутками афинянина, веселого и неустрашимого перед опасностью, сообщал им новый подъем духа.

Сонника также появлялась среди них в местах сражения. Она обходила стены, когда свистели стрелы, и бедняки горожане дивились мужеству могущественной гречанки, презиравшей удары врагов.

Любовь к Актеону и ненависть к осаждающим побуждали ее быть храброй. Она была ожесточена против карфагенян. Однажды вечером с высоты Акрополя она увидела, как подымались языки пламени с крыши ее виллы, как низвергали красную башню голубятни, как рубились прекрасные рощицы, окружавшие ее дом, оставляя все превращенным в груду мусора и обугленных обломков, и ее охватило желание отомстить не за потерянные богатства, а за разрушение таинственного убежища ее любви и роскошного жилища, полного воспоминаний. Помимо того, она чувствовала себя нервной и невыносимо раздраженной этой новой жизнью в осажденном городе, где она должна была питаться простым мясом, спать в комнате своего склада, среди богатств, беспорядочно сваленных во время бегства, почти смешиваться со своими рабынями и быть лишенной ванны, так как в городе имелась лишь вода цистерн и городское начальство раздавало ее с большой расчетливостью, предвидя ее близкое оскудение. Эта жизнь лишений раздражала ее, побуждая отличаться своей воинственной отважностью. Она видалась со своим возлюбленным по вечерам, так как, являясь душой обороны, Актеон постоянно находился то на стенах, руководя работами по их восстановлению, то подымаясь с Мопсо в Акрополь, чтобы сообща исследовать расположение неприятеля. Он хотел воспользоваться перерывом, происшедшим вследствие раны Ганнибала, чтобы, поставить город в лучшие условия обороны. Сонника в это время обходила стены, беседуя с молодежью, обещая богатые вознаграждения тем, которые отличатся.

Опасность сделала людей более добрыми. Богатые купцы толкались бок-о-бок с рабами, натягивая лук за амбразурами; многие могущественные гречанки разрывали свои льняные туники, чтобы перевязать раны наемникам, а богачка Сонника говорила рабыням, чтобы они образовали отряд, подобный отряду амазонок, сопровождающих Ганнибала.

Перерыв длился всего лишь двадцать дней. Среди затишья лагеря беспрерывно стучали колотушки плотников, и осажденные видели, как мало-по-малу воздвигалась большая деревянная башня, много выше городской стены, с различными помостами.

Ганнибал чувствовал себя окрепшим и хотел возобновить осаду. Желая, чтобы враги видели его до того, он оставил свою палатку, несмотря на то, что рана еще не закрылась, и, сев на коня, выехал из лагеря в сопровождении своих полководцев, чтобы промчаться вдоль стен.

Сагунт почувствовал себя ослепленным, глядя на него. Он сверкал, точно огненный жар, с ореолом своих черных волос. Солнце заливало его сиянием, которое ослепляло, как сияние божества. Одет он был в броню и шлем, привезенные ему в подарок и сделанные из чистого золота. Вождь любил более бронзовую оковку, которая лучше выдерживала сражение, но его проезд вокруг Сагунта равнялся воскресению и он желал, чтобы осажденные видели его ослепительно блестящим и воинственным, как бог.

С выздоровлением Ганнибала снова началась осада более сильная, чем ранее. Сагунтцы с первого же момента поняли, что осаждающие воспользовались перерывом, чтобы увеличить силу своего нападения. Они приблизили с большими усилиями громадную деревянную башню, которая была вновь выстроена. На ней было сделано несколько помостов, на которых стояли стрелки, пускающие стрелы сквозь отверстия, сделанные в дереве. Самая верхняя площадка настолько возвышалась над городской стеной, что ее катапульта свободно кидала в амбразуры большие камни, сеющие смерть среди осажденных.

Было немыслимо продолжать оборону, когда стены стали открытыми. Башня была помещена возле того места, которое Ганнибал считал самым слабым. На стены беспрерывно сыпались дротики и камни, и в то время, как защитники укрывались за амбразурами, будучи не в состоянии обороняться, внизу у основания, под защитой башни, работали тараны, ударяя в стену и постепенно разрушая ее, причем африканцы, которые пережили первую неудачную попытку, теперь с большей уверенностью долбили щебень, мало-по-малу открывая брешь.

Сагунтцы, бледные от ярости и бессилья, тщетно волновались, чтобы помешать этому разрушению. Осадная башня, подталкиваемая людьми, которые скрывались за ней, передвигалась по ровному пространству с одного места на другое, сея смерть и иногда приближаясь настолько близко, что осажденные могли слышать голоса воинов, метающих стрелы. А в то же время внизу, у основания стен, продолжалась медлительная и упорная работа, грозящая им разрушением.

Тщетно воевали осажденные против башни. Камни с глухим шумом отлетали от ее бревенчатых стен, не причиняя ей вреда. Она казалась наполненной стрелами, движущейся, точно чудовищный слон, нечувствительный к ранам, и напрасно пускались в нее фаларики, рассекающие пространство своей гривой из дыма и искр: они не обжигали мокрой кожи, которой была обтянута высшая часть башни.

Стрелок Мопсо был единственным, который, умудрялся наносить ущерб карфагенянам. С натянутым луком, он на мгновение выдвигал из-за амбразуры голову и пускал свою стрелу в отверстие башни. Взяв в руки лук, он старался подражать своему отцу. Он выдвигался из-за амбразур почти всем туловищем, и, когда направленная им стрела попадала в башню, смеялся, стоя совершенно на виду, незащищенным, и оскорбляя осаждающих своим хохотом задорного удальства.

Но один камень башенной катапульты пролетел, свистя, и попал ему в голову, нанеся смертельный удар. Кровь забрызгала близстоящих, а юноша, свалившись, соскользнув между амбразур, упал со стены. Стрелы его колчана рассыпались вокруг трупа со звоном железа.

— Мопсо! Мопсо! — крикнул Актеон, желая удержать стрелка.

Но старик стал посреди стены, совершенно не защищенный, со стеклянным взглядом, дрожащей седой бородой.

Три раза пытался он натянуть свой лук, чтобы пустить стрелу в помост башни, где находилась катапульта, но, несмотря на все усилия, не мог овладеть своим оружием. Страдание, отчаяние и гнев от сознания, что он не может покончить одним ударом со всеми врагами, лишали его сил.

Вокруг его головы свистали метательные снаряды неприятеля. Почувствовав себя ослабевшим и одряхлевшим, он испустил вопль и, собрав силы, кинулся со стен, упав на останки Эросиона. Его голова, ударившись глухим стуком о камни, оставила на них кровавую полосу.

Почти весь день тянулась борьба. Сагунтцы, которые охраняли эту часть стены, слышали глухие удары кирок, стена, казалось, колебалась под их ногами и ничего не могли они поделать, чтобы помешать успехам неприятеля.

Постепенно защитники стали отступать. Актеон, опечаленный смертью своего соотечественника и убежденный в том, что бесполезно оставаться здесь, посоветовал сагунтцам отступать внутрь города. Он удалился с частью войска и, спустя несколько минут, стенная башня, подрытая в своем основании, закачалась и грохнула на землю, громко зашумев щебнем, который наполнил пылью воздух. За ней свалились еще две башенки и большая передняя часть стены, схоронив под мусором более упорных защитников, которые хотели оставаться на своем месте до последнего момента.

Грозный крик победной радости раздался среди неприятеля при падении стены. Сквозь открытую брешь с городских улиц видны были опустошенная местность и один край лагеря. Сверкало оружие в густом воздухе, покрасневшем от пыли щебня; виднелись приближающиеся темные массы и раздавался призывный рев рогов.

— Штурм!.. Карфагеняне входят!..

И со всех пунктов города сбегались вооруженные люди. Узкие улицы вблизи стен изрыгали группу за группой, которые являлись грозными, размахивающими мечами и факелами, с решительным видом людей, которые, обрекли себя на смерть. Перебравшись через груду щебня, они очутились у подножия пролома, и это открытое пространство, эта широкая рана, которая разрывала каменный пояс города, закрылась пестрой толпой, которая размахивала своим оружием, образуя плотную неразрывную массу.

Актеон находился в первом ряду. Подле него стоял Алько, который переменил свою палку на меч, и многие из тех спокойных торговцев, лукавые лица которых, казалось, облагородились героической решимостью умереть прежде, чем дать пройти врагам.

Ганнибал пеший вел войска, которые приближались с опущенными копьями или поднятым мечом. Пролом представлял собою узкое горло. Карфагенские войска, несмотря на свое численное превосходство, должны были суживать свой строй.

Войска Ганнибала взлетали, как ураган, на скат пролома и своим натиском приводили в движение толпу защитников; но никто не отступал: им оставалось умереть, не сходя с места, так как позади них находилась сплоченная масса людей, которая вынуждала их быть сильными, лишая возможности бежать.

Так длилось сражение несколько часов. Трупы нагромождались среди осажденных и осаждающих. Солнце начинало заходить, и Ганнибал чувствовал себя утомленным упорным сопротивлением, о которое разбивались все его усилия. Веря еще в свою счастливую звезду, он отдал приказ трубить для последнего наступления, но в то же самое мгновение произошло неожиданное.

Актеон не знал точно, откуда раздался голос.

— Римляне!.. — крикнул голос. — Наши союзники едут!..

Весть мгновенно распространилась. Из уст в уста переходил рассказ о том, что караульные башни Геркулеса увидели флот, направляющийся к порту, и никто не спросил, кто принес радостную новость к пролому стены. Все приняли ее, преувеличивая собственными новыми прибавлениями; и глаза загорались радостью, лица покрывались румянцем, и даже раненые, которые лежали среди мусора, воздевали руки, крича:

— Римляне!.. Уж едут римляне!..

Внезапно, без всякого порядка, охваченные одним инстинктом и точно побуждаемые невидимой силой, сагунтцы бросились из пролома вниз, кинувшись на осаждающих, которые выстроились для наступления.

Неожиданность нападения, сила изумления, крик: «Римляне! Римляне!», посеяли смятение в варварских народах Ганнибала. Не видя и не слушая своих полководцев, они обратились в бегство к своему лагерю.

Ганнибал бежал, крича от ярости, при виде, что осажденные во второй раз отбрасывают его войска. Ослепление его гнева было настолько сильно, что, не заметив, он очутился среди врагов и несколько раз был близок к тому, чтобы пасть под их ударами.

Спускалась ночь. Сражающиеся сагунтцы уже достигли лагеря, тогда как городская чернь разбрелась по полю, добивая раненых и намереваясь сжечь осадные машины. Все они были бы уничтожены, если бы не Марваал, наместник Ганнибала, который выступил из лагеря с несколькими когортами всадников. Осажденные, будучи не в силах сопротивляться кавалерии в открытом поле, стали медленно отступать. С наступлением ночи они снова заняли брешь, громко толкуя об этой победе, которая смягчила их уныние по поводу отсутствия римлян.

Актеон с несколькими сагунтцами из числа тех, которые более отличались в сражениях, принялся укреплять город. Он говорил старцам сената о той трудности, которую представляла продолжительная защита этой бреши. Невозможно повторить чудо этого вечера. И при свете факелов многочисленная толпа провела всю ночь, работая внутри пролома, разрушая черепичные крыши и разваливая ограды.

На следующий день, вечером, когда прекратились работы, неприятельская армия стала двигаться. Она шла в наступление массой, безмолвная и мрачная, со скрытым решением завладеть при первом же столкновении проломом, который накануне явился их позором.

Воины проходили под градом стрел и камней, которые осажденные пускали в них, и первые когорты, взобравшись на мусор, стали сражаться с отважнейшими сагунтцами, которые все еще отстаивали брешь. После недолгого сражения осаждающие завладели ходом в город и разразились победными криками.

Ганнибал отважно выступал во главе своих солдат, но, достигнув верхушки пролома, с досадой отступил на шаг.

Перед ним открывалось обширное пространство разрушенных домов, а дальше, за грудами щебня возвышалась вторая громадная стена, наскоро сооруженная, словно огромный веник смел к входу города все развалины, находившиеся внутри его. Большие камни, груды мусора, сломанные колонны, были нагромождены с тою же правильностью, как каменные плиты любой стены, а промежутки были заделаны ещё свежей глиной. Эта стена, воздвигнутая со всею поспешностью последними усилиями всего города, была более высока, чем прежняя, и, образуя кривую линию, соединялась с двумя куртинами передних стен, которые еще уцелели.

Аннибал побледнел от негодования, видя, что все его усилия привели к тому, что он завладел частью городской земли, покрытой развалинами.

Наверху новой стены видны были сагунтцы столь же решительные, как и накануне, и их стрелы и пращи задерживали наступление осаждающих, которые кончили тем, что начали отступать, оставаясь под защитой мусорных груд пролома.

Аннибал, очутившись за оградой города, размышлял, глядя на высоты Акрополя. Он предугадывал возможность постепенно потерять всю свою армию, если будет атаковать Сагунт со слабого и ровного места, где осажденные упорно защищали родную землю. И, позвав Марваала и Магона, он сказал им о необходимости занять возвышенный пункт и осаждать часть огромного Акрополя, чтобы оттуда производить осадные действия на город, вынуждая его сдаться.

Прошло несколько дней. Военные машины были перевезены к подножию горы и их метательные орудия били направлены против крайних стен Акрополя. Последние были стары и не восстанавливались из-за уверенности сагунтцев в неодолимости этой высоты.

Кроме того, численность защитников не была достаточна, чтобы растянуться на всем протяжении ограды Сагунта, тогда как неприятель располагал несметным войском, которое могло одновременно раскинуться в различных пунктах.

Однажды ночью Актеон встретил на Форо Соннику. Вместе с ней пришел Алько.

— Ты необходим старцам сената, — сказала гречанка. — Вот здесь Алько, который желает поговорить с тобой.

— Слушай, афинянин, — заговорил степенный сагунтец. — Дни проходят, а из Рима не прибывает необходимая помощь. Или наши послы не смогли прибыть, и Сенат Республики не знает о нашем положении; или в Риме предполагают, что Ганнибал снял осаду… Нам необходимо знать, что собственно мыслит о нас союзник; мы желаем, чтобы Сенат Рима подробно знал то, что происходит в Сагунте. Наши сенаторы, по моему указанию, остановились на тебе.

— На мне?.. Но чего же они хотят? — спросил Актеон, глядя на Соннику.

— Хотят, чтобы ты этой же ночью отправился в Рим. Вот тебе золото; возьми также эти таблички, которые послужат тебе, чтобы Сенат признал в тебе вестника Сагунта. Мы посылаем тебя не на празднество. Выход из города представляет собою большую трудность, но еще труднее будет встретить в этих опустошенных врагами берегах кого-либо, кто бы доставил тебя в Рим. Ты должен отправиться в путь этой же ночью; если возможно, сейчас же. Ты спустишься со стен Акрополя со стороны, противоположной той горе, где находится неприятель. Завтра, быть может, будет поздно. Спеши и возвращайся поскорей с желанной помощью.

Актеон взял золото и таблички, которые ему передал Алько.

— Никто лучше не сможет выполнить это, — сказал сагунтец. — Поэтому я и остановился на тебе. Ты провел всю жизнь, странствуя по свету; ты говоришь на многих языках и ты обладаешь хитростью и мужеством… Ты знаешь Рим?

— Нет; дед мой вел войну против Рима под командой Пирра.

— Теперь же отправляйся туда в качестве друга, как союзник, и да будет богам угодно, что наступит день, когда мы благословим минуту твоего прибытия в Сагунт.

Актеон, казалось, не решался ехать. Его останавливала мысль покинуть город в минуту опасности, оставить Соннику среди осажденной черни.

— Я чужеземец, Алько, — сказал он искренно. — Не боишься ли ты, что я сбегу, оставив вас, покинутыми?

— Нет, афинянин; я знаю тебя и потому поручился за твою верность перед сенаторами. Сонника также поклялась, что ты вернешься, если тебя не захватят враги.

Грек посмотрел на свою возлюбленную, как бы спрашивая ее, следует ли ему ехать, и она, принеся эту жертву, наклонила голову. Тогда Актеон стал решителен.

— Привет, Алько. Скажи сенаторам, что афинянин Актеон будет или распят в лагере Ганнибала, или же предстанет пред Сенатом Рима, чтобы поведать ему ваши скорби.

Он несколько раз поцеловал Соннику в глаза, и прекрасная гречанка, сдерживая слезы, пожелала проводить его с Алько до высоты Акрополя.

Они шли втроем во мраке, вначале по площадям старого города, затем по широким стенам Акрополя. Они погасили свой факел, чтобы не привлекать внимание осаждающих, и двигались, руководимые рассыпанным блеском звезд, которые, казалось, сверкали с большей силой, чем обыкновенно, из-за холода первой зимней ночи.

Когда они достигли стены, сагунтец нашел ощупью конец толстого каната, прикрепленного к амбразуре, и кинул его в пространство.

Грек медленно спустился по канату. Вскоре его ноги коснулись одной из скал, на которых покоилась стена. Он выпустил канат и, чуть ли не скатываясь, стал ощупью спускаться, почти падая, хватаясь за тощие оливковые деревья, которые росли на этих высотах.

У ног в черном безмолвии равнины сверкало несколько костров. Быть может, это были караульные лагеря, которые сторожили эту часть горы, или же мародеры, сопровождающие армию и расположившиеся здесь вдали от глаз Ганнибала.

Актеон достиг равнины и стал украдкой пробираться вдоль каменного косогора, приостанавливаясь много раз, чтобы прислушаться, сдерживая дыхание. Ему казалось, что его преследуют, что кто-то осторожно идет позади его. Он видел вблизи большой костер и выделяющиеся на его красном фоне силуэты мужчин и женщин.

Когда он приостановился, исследуя темные поля, чтобы найти путь, по которому мог бы уйти в сторону от костра, он почувствовал, что его хватают за плечи и осипший голос пробормотал ему на ухо, среди безумных взрывов смеха.

— Попался-таки!.. Напрасно прячешься!..

Актеон вырвался из этих рук и, вытащив широкий нож, который был у него за поясом, сделал прыжок, повернувшись лицом к неизвестному, чтобы защищаться. Это была женщина. Грек видел при мерцающем блеске звезд ее нерешительность и удивление.

— Ты не Херион, пращник? — проговорила она, протягивая свои руки к афинянину.

Они глядели друг на друга, почти касаясь в темноте один другого, и грек узнал в этой женщине несчастную волчицу, которая накормила его в первую ночь его прибытия в Сагунт. Она, казалось, была еще более удивлена этой встречей, чем афинянин.

— Это ты, Актеон?.. Кажется сами боги ставят меня на твоем пути, не взирая на то, что ты меня презираешь… Ты бежишь из города, не так ли? Тебе надоела богачка Сонника: ты не хочешь погибнуть, как все эти купцы, с которыми непобедимый Ганнибал покончит ножом. Ты поступаешь хорошо. Беги, ступай.

И она посмотрела с тревогой на соседний костер, как бы боясь приближения солдат, которые грелись вокруг огня, смеясь и выпивая вместе с группой волчиц порта.

Куртизанка, понизив голос рассказала греку, почему она очутилась здесь. Она была любовницей Хериона, балеарского пращника, который за минуту до того оставил своих приятелей, убежав от нее, чтобы не заплатить ей; ища его, она столкнулась с Актеоном. Но пращник может вернуться; могут приблизиться его приятели, привлеченные голосами, тогда будет плохо… Что он думает делать?

— Я хочу добраться до побережья — и вдоль его буду идти до тех пор, пока не встречу какой-либо лодки, которая возьмется доставить меня в Эмпорион или же Дению. У меня есть деньги, чтобы заплатить. Затем я поищу корабль, который сможет отвезти меня далеко, очень далеко отсюда.

Куртизанка, дав руку греку, повела его полями.

— Идем, — проговорила она. — Я провожу тебя до морского берега. Со мной подумают, что ты кельтиберский солдат, который ищет места, где бы провести ночь. Я накормила тебя в первую ночь твоего прибытия и спасу тебя в последнюю.

Они приближались к морю. Прошли вблизи нескольких костров, приветствуемые шутками солдат и женщин. Несколько кордонов стражи пропустили их без сомнения.

Все ближе слышался шум волн на песке морского берега. Они шли среди камыша, погружая ноги в тепловатую и липкую грязь солончаков.

Бедная волчица остановилась.

— Актеон, если желаешь, я последую за тобой, как раба. Но ты не хочешь… я знаю… Я ничем не могу быть для тебя. Ты уходишь навсегда, но я рада этому, так как ты бежишь от Сонники. Прежде чем уйти… поцелуй меня, мой бог… Нет, не в глаза… В губы… так…

И афинянин, тронутый добротой этого несчастного создания, поцеловал с нежным состраданием ее губы, сухие и вялые, которые издавали невыносимый запах вина балеарских пращников.

VIII. Рим

Жизнь Рима началась более чем за час до того, как первые лучи солнца обагрили стены Капитолия.

Римляне вставали при свете звезд. Катились в темноте по извилистым улицам деревенские тележки, проходили разбуженные пением петухов рабы со своими корзинами и продуктами хлебопашества; когда же начинало рассветать, все раскрывали свои двери, и горожане, не занятые в полях, отправлялись на форум, центр торговли и сделок, который начинал украшаться первыми храмами, сохраняя еще большие пустые пространства, на которых несколькими веками позднее воздвигались великолепные здания Рима, господина мира.

Актеон уже два дня находился в большом городе, поселившись вне городских стен, в трактире, содержимом греком. Он еще не мог отделаться от удивления, которое породила в нем эта суровая Республика, живущая почти в бедности, этот строгий народ земледельцев и солдат, который своей известностью заполнял мир и жил, более нуждаясь, чем любой поселянин окрестностей Афин.

Актеон надеялся предстать перед Сенатом в этот день. Большая часть Отцов Республики жила в деревне в сельских виллах, с простыми стенами и крышей из древесных ветвей, присматривая за работой своих рабов и, как Цинцинат и Камино, держа в руке плуг; когда же нужды страны призывали их в Сенат, они приезжали в Рим в своей тележке, запряженной быками, среди корзин с овощами и мешками с зерном, и с руками, намозоленными работой; перед въездом на форум они одевали тогу, проникаясь величием, которое им придавало это одеяние.

Грек пришел на форум на рассвете, застав там ту же многочисленную толпу всех дней. Здесь были почтенные римляне, облаченные в свою тогу и внушающие молодежи и своим клиентам, что умение выгодно поместить свой капитал, под хороший залог, это главная премудрость каждого гражданина; греческие педагоги, голодающие и пронырливые, всегда ищущие пристроиться у этого темного народа, более способного к борьбе, чем к знаниям; старые воины в сером платье, покрытом заплатами, думающие с тоской о минувших войнах с Пирром и Карфагеном и, несмотря на свои шрамы, которые покрывали их тела, преследуемые своими кредиторами оскорблениями и угрозами быть обращенными в рабство; тут была и чернь, без всякой одежды, кроме короткого плаща из грубого сукна, заканчивающегося остроконечным капюшоном, многочисленные римские плебеи, эксплуатируемые и угнетаемые патрициями, постоянно мечтающие, как об исцелении своих бедствий, о новых разделах общественных земель, более половины которых постепенно переходило в руки богачей.

На ступенях Комиций собирались, чтобы столковаться о завещании какого-либо родственника, который скончался. Подле трибуны для речей несколько заслуженных центурионов в бронзовых котурнах и шлемах, опираясь о палки из переплетенных виноградных лоз, служащих эмблемой их военного сословия, толковали об осаде Сагунта и о дерзости Ганнибала, выражая желание немедленно двинуться против карфагенян.

На больших глыбах лазуревого камня, которым мостили форум, продавцы горячих напитков уставляли свои большие чаши, ударяя по ним кастрюлями, чтобы привлекать народ; у подножья же ступеней храма Согласия несколько этрурских гаеров, в ужасных картонных масках, начинали представление своей смешной пантомимы, заставляя сбегаться со всех сторон детей и праздношатающихся.

Было холодно. Дул леденящий и влажный ветер понтийских лагун; небо было серо; от многочисленной толпы, собравшейся на форуме, исходил глухой гул, мрачный и непрерывный.

Актеон сравнивал эту площадь с веселой афинской Агорой, а также с Форо Сагунта в его мирные дни. Риму не доставало греческого веселия, сладостного и оживляющего легкомыслия народа-художника, который презирает богатства, и если занимается торговлей, то для того, чтобы лучше жить. Это был народ холодный и понурый, стремящийся к прибыли и бережливости, не знающий идеала, лишенный всякой промышленности, кроме земледелия и войны, действующий без инициативы и без молодости.

«Кажется, римлянину, — думал афинянин, — никогда не бывает двадцати лет».

И Актеон думал о том, что, с присущей греку наблюдательностью, он замечал здесь в течение двух дней своего пребывания: жестокая дисциплина семьи, религии и государства, которой подчинялись все граждане; полнейшее незнание поэзии и искусства; железное воспитание, основанное исключительно на долге, обязывающем каждого римлянина долго нести тягостное бремя повиновения, чтобы впоследствии самому подчинять себе других.

Отец, который в Греции был для детей другом, в Риме являлся тираном. Латинский город признавал лишь отца семьи: жена, дети считались почти наравне с рабами; они были орудиями труда, без воли и имени. Боги внимали лишь отцу семейства; в своем доме он являлся жрецом и судьей; он мог убить жену, трижды продать детей и его авторитет над потомством не исчезал с годами, заставляя трепетать победоносного консула, всесильного сенатора, когда они находились в присутствии своего отца. И в этом мрачном и деспотическом режиме, еще более печальном, чем спартанский, Актеон угадывал медлительно растущую таинственную силу, которая впоследствии прорвет свою оболочку, захватив мир своими железными объятиями.

Грек ненавидел этот мрачный народ, но и удивлялся ему.

Его грубость, воинственный и суровый дух расы ярко проявлялись на форуме. На высоте священной горы, на Капитолии, находилась настоящая крепость с голыми и мрачными стенами, лишенными тех украшений, которые придавали блеск вечных улыбок стенам Афин. Храм Юпитера Капитолийского еле выступал над стенами со своей низкой крышей и рядами крепких колонн, похожих более на башенки. Внизу на форуме та же тяжелая и мрачная уродливость. Здания были низки и основательны; они более походили на военные сооружения, чем на храмы богов и общественные здания. От форума расходились большие римские дороги, являющиеся единственным украшением, которое допускал Рим ввиду удобства, приносимого этими дорогами в военном и земледельческом отношениях. С форума виднелась идущая в прямом направлении дорога Апия, вымощенная голубым камнем, по обеим сторонам с рядами памятников, которые начинали возвышаться непосредственно за городом; она терялась среди селения по направлению к Капуе; с противоположного же конца шла дорога Фламиния, которая направлялась к морскому берегу. На огромном пространстве, точно волнистые красноватые ленты, выделялись первые водопроводы, выстроенные под наблюдением Апия, Клавдия, для снабжения города свежей горной водой.

За исключением нескольких грубых сооружений, этот громадный город, который мог выставить армию более, чем в сто пятьдесят тысяч воинов, производил грубое и жалкое впечатление.

Преимущественно стояли большие хижины с круглыми каменными или глиняными стенами и коническими крышами из досок и бревен. После того, как галлы сожгли Рим, город перестроился в один год, беспорядочно, с большой торопливостью. В некоторых кварталах настолько были стиснуты дома, что пройти между ними мог только один человек, в других же — они были раскинуты, точно деревенские виллы, находящиеся внутри городских стен и окруженные небольшими полями. Улиц не было, шли извилистые продолжения дорог, ведущих в Рим, артерии, образуемые случайно, применяясь к причудливым излучинам строений, и внезапно врезывающиеся в большие необработанные пространства, где нагромождались отбросы и нечистоты и по ночам каркали вороны, клюющие падаль околевших собак и ослов.

Суровая бедность этого города земледельцев, заимодавцев и солдат отражалась на внешнем виде его обитателей. Высокопоставленные матроны пряли у дверей своих жилищ шерсть и коноплю, одетые в тунику из грубой ткани и лишь с несколькими бронзовыми украшениями на груди и в ушах. Первые серебряные монеты были вычеканены вслед за войной с сашитами; медный ас, грубый и тяжелый, являлся ходячей монетой; роскошные же греческие предметы, доставленные легионами после сицилийской войны, пользовались почти поклонением в домах патрициев, причем на них глядели издали, как на талисманы, которые могли бы развратить добродетель суровых нравов римлян. Сенаторы, владевшие большими поместьями и сотнями рабов, проходили по форуму с гражданской надменностью, в тоге, покрытой заплатами. Во всем Риме существовала одна только серебряная столовая посуда, являющаяся собственностью Республики, которая переходила из дома одного патриция к другому, когда приезжали послы Греции и Сицилии или же какой-либо могущественный карфагенский купец, привыкший к азиатским утонченностям, и в честь гостей необходимо было устраивать пиры.

Актеон, привыкший к спорам философов афинской Агоры, к беседам греков о поэзии и о таинственных свойствах души, ходил по форуму со вниманием прислушиваясь к разговорам, ведущимся на латинском языке, который своею грубостью и негибкостью резал его утонченный слух афинянина. В одной группе шла речь о здоровье стад и о ценах на шерсть; в другой — заключалась сделка по продаже быка, в присутствии пяти совершеннолетних граждан, которые являлись свидетелями. Покупатель отсыпал в чашу весов бронзовые монеты.

Невдалеке легионер, с изголодавшимся лицом, брал заем у старика, предлагая ему под залог свой шлем и походную обувь.

Ему удалось встретиться с Катоном, который объяснил Актеону, что сенат не хочет помочь Сагунту.

— Ты достигнешь очень немногого, — сказал он. — Сенат страдает теперь одной болезнью: излишним благоразумием. Я не верю, чтобы Ганнибал был великим полководцем, раз он проявляет свою отвагу на осаде Сагунта, но я не могу равнодушно выносить трусости, которую в данном случае проявляет Рим. Он хочет употребить все усилия, чтобы поддержать мир; он страшится войны с Карфагеном, тогда как война неизбежна, Карфаген и наш город нельзя держать в одном мешке. Мир тесен для них двух. Я всегда повторяю одно и то же: «Разрушим Карфаген!», а надо мною смеются. Несколько лет тому назад, когда там разразилась война наемников, мы могли бы с большой легкостью уничтожить этот город. Если бы послали тогда в Африку часть легионов, восставшие нумидийцы и наемники покончили бы с Карфагеном. Но мы боялись. Рим после победы исключительно занялся врачеванием своих ран. Мы боялись ухудшить положение, допустить восторжествовать сброду солдат, и мы спасли Карфаген, пособив ему разбить восставших наемников.

— Теперь совершенно другие условия, — энергично заметил Актеон, — Сагунт союзник Рима и, если Ганнибал осаждает его, то исключительно потому, что досадует на город за покровительство Рима.

— Да, потому-то мы римляне, и интересуемся судьбою Сагунта, но большего ничего не ожидай от Сената. Его более волнуют пираты Адриатики, которые опустошают наши берега, а также восстание Деметрия Фаросского в Иллирии, против которого мы отправляем войска под покровительством Луция Эмилио.

— А как же Сагунт? Если вы покинете его, как выдержит он натиск Ганнибала, под командой которого соединились самые воинственные народы Иберии. Что скажут несчастные сагунтцы о верности, с которой Рим выполняет обязательства, принятые им на себя по отношению к своим союзникам?

— Постарайся убедить Сенат всеми этими доводами. Я вижу в Карфагене единственного врага Рима… Если бы все были таковы, как я!.. Я бы принял дерзкий вызов сына Гамилькара и объявил бы войну Карфагену, отправившись для борьбы на его собственную территорию. И свершилось бы то, что должно было бы свершиться, так как мы непобедимы. Италия представляет собою сплоченную массу и, как мы передовые караульные, у нас есть на востоке Иллирия, в части, глядящей на Африку — Сицилия, а на западе — Цердания; тогда как земли, которыми владеет Карфаген, образуют длинную ленту девятисот языков, которая тянется вдоль большой части морских берегов Африки всего побережья Иберии, но лента эта настолько узка, и населена такими различными народностями, что ее легко можно разорвать. Пусть Рим проиграет сто сражений, он всегда останется Римом; Карфагену же достаточно одного поражения, чтобы он распался, как народ.

— Если бы все думали, как ты, Катон!..

— Если бы Сенат думал, как я, римские легионы были бы в Сагунте.

Они побродили еще некоторое время по форуму, беседуя о нравах Рима, разбирая их и сравнивая с нравами Афин. Римлянину необходимо было еще повидаться с некоторыми патрициями, и он расстался с греком.

Оставшись один, Актеон почувствовал себя проголодавшимся. До наступления часа, когда он должен был отправиться в Сенат, еще оставалось много времени. Утомившись глухим волнением форума, он ушел оттуда, и, обогнув склон Капитолия, направился в улицу более широкую, чем другие, с каменными зданиями, сквозь открытые двери которых можно было заметить относительное благосостояние патрицианских семей.

Он вошел в булочную, кинув на пустой каменный прилавок ас. Из какого-то углубления, вроде погреба, раздался жалобный голос. Грек увидел в мрачной пещере жернов, размалывающий рожь, и раба, который с большими усилиями приводил в движение камень.

Раб вышел, полуголый, лоснящийся от пота, который струился со лба, и, взяв деньги грека, дал ему круглый хлеб.

Грек с аппетитом съел свой хлеб, проходя по форуму. Он ждал часа собрания Сената и, чтобы использовать свое время, поднялся на Палатинский холм, священное место, где была колыбель Рима. Здесь находилась пещера, в глубине которой волчица кормила грудью Ромула и Рема. У входа в узкую пещеру раскинула свои вековые, обнаженные вследствие зимы, ветви смоковница, знаменитое дерево, под тенью которого играли близнецы, основатели города. Возле дерева, на гранитном пьедестале, возвышалась волчица из темной и блестящей бронзы, творение этрусского артиста, с ужасной широко раскрытой пастью и с животом, покрытым двойным выменем, к которому жадно припали двое нагих малюток.

Актеон глядел с этой высоты на громадный город, волнообразно раскинувший среди семи холмов свои черепичные крыши. Невдалеке от Палатина возвышался Капитолий, недоступная крепость Рима, расположенная на Тарпейской скале. Грек направился с одной возвышенности на другую, чтобы увидеть вблизи храм Юпитера Капитолийского, более известный по своей славе, чем по красоте.

Он миновал мрачный храм Марса, который занимал самое высокое место Палатина, и, идя по тропинке между крутыми скалами, прошел к Капитолию. По пути он встретил жрецов Юпитера, которые шествовали с священной суровостью, как бы всегда совершая обряд жертвоприношения своему богу. Встретил весталок, закутанных в свои широкие белые ткани и идущих своей мужественной поступью. К храму Марса подымалось несколько воинов, с широкой, прикрытой медью грудью, с обнаженными, бедрами, на которые спускались с пояса шерстяные повязки; с рукой, опущенной на рукоятку короткого меча. Они с энтузиазмом говорили о близком походе в Иллирию, не вспоминая о тягостном положении своих иберийских союзников.

Актеон вошел в священную ограду Капитолия, окруженного темными стенами. Это была древняя Тарпейская гора, с ее двумя вершинами, соединенными большой площадкой лестницы. Самая высокая, северная часть, была занята арксом, укреплением Рима; на южной же части находился храм Юпитера Капитолийского, окруженный крепкими колоннами.

Грек вошел в крепость, прославившуюся своей несокрушимостью во время нашествия галлов. Перед храмами, которые высились в этом сильном укреплении, он увидел в лужице священных птиц: гусей, которые своим криком, среди ночной тишины, спасли Рим от завоевателей. Затем он прошел нижнюю площадь, которая как бы разделяла холм на две части, и приблизился к великому святилищу Рима.

Лестница в сто ступеней вела в храм, выстроенный во время последнего Тарквиния, в честь трех римских божеств: Юпитера, Юноны и Минервы. Знаменитый храм с тремя целлами[8] или священными приделами соединился тремя открытыми дверями под одним общим фронтоном. Центральный придел был выстроен в честь Юпитера, а два других по сторонам посвящены двум богиням. Тройной ряд колонн поддерживал фронтон, по углам которого стояли на дыбах каменные лошади грубой работы. Два ряда колонн тянулись вдоль храма, образуя портик, под тенью которого проходили пожилые римляне, беседуя о городских делах.

Афинянин вошел в среднюю целлу храма, посвященную Юпитеру, и увидел изображение бога из обожженной глины, с золоченым копьем в правой руке. Перед ним на алтаре беспрерывно курились жертвоприношения. Выйдя из храма, грек посмотрел на солнечные часы, которые на этой высоте указывали время всему Риму.

Уж было время спуститься к Сенакулуму[9], этому старинному зданию у подножия холма Тарапея, между Капитолием и форумом, которое много лет спустя превратилось в храм Согласия. Дойдя до ступеней, ведущих к Сенакулуму, Актеон встретил двух послов, присланных Сагунтом до начала осады; двух почтенных земледельцев, которые в первый раз покинули свои дома и, видимо, были удручены долгими месяцами пребывания в Риме, с их посещениями, которые не увенчивались успехом, с безрезультатными свиданиями и мольбами. Оба сагунтца, удивленные и беспомощные перед городом, который никогда не отвечал определенно на их слова, следовали, как автоматы, за свободолюбивым греком, который входил всюду, как в собственный дом, и свободно объяснялся на различных языках, словно весь мир был его отчизной.

Начали прибывать сенаторы. Одни приходили, отрываясь от своих городских дел, одетые в белую тогу с пурпуровой бахромой, в сопровождении своих клиентов, которые кидали во все стороны взглядом, чтобы привлечь внимание публики на своего величественного покровителя. Другие приезжали из селений, останавливая свою повозку у ступеней Сенакулума, и, передав вожжи рабам, подымались в храм, с перевешенной через руку тогой, одетые в короткое, грубое шерстяное платье земледельцев, и распространяющие вокруг себя запах своих хлебов и амбаров. Это были зрелые мужи, которые крепостью своих мощных мускулов свидетельствовали о своей жизни, проходящей в постоянной борьбе с землей и врагами. Были и старцы с длинными бородами, и пергаментными лицами, дрожащие от дряхлости, но сохраняющие еще во взгляде уверенность, которую питали к своим силам.

Сагунтские послы поднялись по ступеням, храма. Под колоннадами, которые поддерживали фронтон, было нагромождено множество предметов, награбленных в последних войнах и торжественно провезенных по форуму среди толпы, которая приветствовала их, махая лавровыми ветвями. Актеон увидел щиты, переплетенные железом, мечи, заржавленные от крови, военные повозки с поломанными осями и золочеными колесами, грязными от сражений. Это были трофеи самнитской войны. Несколько дальше, вдоль стены, были расставлены в ряд уродливые деревянные фигурки карликов, выкрашенных в красный и голубой цвет, которые были сорваны с носов карфагенских кораблей после великой победы на Эгатских островах; лежали железные бруски, которыми запирали ворота многих городов, завоеванных римлянами; золоченые знамена с фантастическими животными, которые находились в армии Пирра; огромные глазные зубы слонов, которых последний направил против римских легионов; шлемы с рогами или большими крыльями; копья альпийских племен; возле же дверей, как почетные трофеи лежали доспехи прославленного Камилла, великого римлянина, который, отбросив галлов от Капитолия, проследовал триумфальным шествием по городу. Вдоль стен, в виде своеобразного украшения, висели черноватые, пергаментные лоскутья. Это была кожа громадной змеи, которая в продолжение целого дня заставляла отступать всю армию Атилы Регула, когда он во время своего похода в Африку отправился на завоевание Карфагена. Ужасное животное, нечувствительное к стрелам, пожрало много солдат прежде, чем пало распластанным под дождем камней; Регул прислал в Рим кожу гадины, как доказательство происшедшего.

Посланным Сагунта пришлось ожидать довольно долго, пока центурион впустил их.

Грек, обведя взглядом полукруг, остановился, смущенный величием этого собрания. Он вспомнил вступление галлов в Рим, изумление варваров при виде этих старцев, неподвижных в своих мраморных сидениях, облаченных, словно привидения, в сверкающую белизну тканей, оставляющих открытыми лишь серебристую бороду, опирающихся о жезл из слоновой кости с божественным величием, которое, казалось, светилось в их неподвижных очах. Только варвары, опьяненные кровью, могли дерзнуть покончить со столь почтенной старостью.

Их было более двухсот человек. Между ними оставались свободные места сенаторов, которые не имели возможности присутствовать на собрании. На белых ступенях раскидывались белые тоги, точно снежная пелена, покрывающая уж обледеневшую землю. Полукругом высились ряды колонн, поддерживающих купол, сквозь который проникал сумеречный свет, как бы благоприятствовавший размышлению и спокойствию. Низкая каменная балюстрада замыкала полукруг, по другую сторону которого помещались почтенные граждане, не облаченные в сенаторскую тогу. В центре перила пресекались квадратным пьедесталом, на котором возвышалась бронзовая волчица с двумя близнецами, припавшими к ее грудям; у основания же пьедестала были начерчены буквы, выражающие высшее могущество Рима. Перед пьедесталом стоял треножник, поддерживающий курильницу, на углях которой дымилось голубое облако фимиама.

Послы сели на мраморные сиденья подле изображений волчицы, перед рядами белых и неподвижных мужей.

Некоторые из сенаторов оперлись подбородком о руку, как бы желая лучше слышать.

Посланные могли приступить к речам: Сенат внимал им.

Актеон, побуждаемый молящими взглядами обоих своих сотоварищей, поднялся. Он не надолго поддавался впечатлению и теперь уж не чувствовал того смятения, которое охватило его в первую минуту, при виде величия Собрания.

Он говорил медленно. Он описал безнадежное положение Сагунта, и его веру в союзников Республики, ту слепую веру, которая побуждает город выступать из стен и побеждать врага при одном известии о появлении на горизонте римского флота. Когда он покидал город, еще имелась провизия для существования и отвага для самозащиты. Но с тех пор прошло около двух месяцев. Сагунт погибнет, если не прибудут к нему на помощь, и какая ответственность падет на Рим, если он покинет покровительствуемый им город, который навлек на себя гнев Ганнибала исключительно тем, что вступил в союз с Римом. Какое доверие станет питать большинство народов к дружбе Рима, зная печальный конец Сагунта?..

Смолк грек, и тягостное молчание, — воцарившееся в Сенате, свидетельствовало о глубоком впечатлении, произведенном его словами.

Затем поднялся для произнесения речи Лентулий, старый сенатор. Среди тишины его резкий старческий голос говорил о происхождении Сагунта, который, если и являлся греческим городом, благодаря купцам Зазинто, открывшим в нем свою торговлю, то также был и итальянским городом, благодаря жителям Ардеи, которые в отдаленные времена отправлялись туда, чтобы основать колонию. Более: Сагунт был другом Рима. Чтобы быть ему более преданным, он обезглавил некоторых из своих сограждан, которые агитировали в пользу Карфагена!.. Какова же дерзость этого мальчишки, сына Гамилькара, который, позабыв договор, заключенный Гасдрубалом с Римом, осмеливается поднять меч на город, дружественный римлянам! Если Рим отнесется равнодушно к этому проступку, дерзость Гамилькарова щенка возрастет, так как молодость не знает узды, когда видит, что успех венчает ее безрассудства. К тому же великий город не может терпеть такую дерзость. За дверями Сенакулума находятся славные трофеи войн, которые свидетельствуют, что тот, кто подымется против Рима, падет пораженным к его ногам. Следует быть неумолимым с врагом и верным в отношении союзника.

Оба товарища Актеона, которые не знали латинского языка, несмотря на это, угадывали слова Лентулия и чувствовали себя смущенными похвалами самоотверженности своего города. Их глаза затуманились слезами, их руки разрывали темные плащи, в которые, как вестники печали, они были облачены, и, порывисто кинувшись на землю, выражая этим свою скорбь, они судорожно вздрагивали, крича сенаторам:

— Спасите нас! Спасите нас!

Отчаяние двух стариков и полная достоинства поза грека, неподвижного и молчаливого, как бы являющегося олицетворением Сагунта, который ожидал выполнения обещаний, взволновал Сенат и толпу, которая находилась за перилами. Все волновались, обмениваясь словами негодования. Под сводами звучал беспорядочный гул, эхо тысячи смешанных голосов. Хотели немедленно объявить войну Карфагену, созвать легионы, соединить флот, отправить экспедицию в порт Остии и выпустить ее против лагеря Ганнибала.

Один из сенаторов восстановил тишину. Это был Фабий, один из известнейших патрициев Рима, потомок тех трехсот героев, носящих то же имя, которые умерли в один день, сражаясь за Рим на берегах Кремеры.

Он сказал, что неизвестно, Карфаген ли проявлял враждебные действия против Сагунта, или же лично Ганнибал, своими собственными силами. Война в Иберии является слишком серьезным вопросом для Рима в настоящее время, когда он намерен предпринять борьбу с мятежником Деметрием Фаросским. Надлежало бы отправить посольство к Ганнибалу в его лагерь, и, если африканец откажется снять осаду, пусть послы едут в Карфаген, чтобы спросить у его представителей, отвечают ли они за действия полководца, и потребовать, чтобы последний был доставлен в Рим в наказание за свою дерзость.

Разрешение вопроса, казалось, понравилось Сенату. Сенаторы, которые до того проявляли протест и воинственное настроение, теперь наклоняли головы, в знак одобрения словам Фабия. Напоминание об иллирийском мятеже сделало благоразумными самых пылких. Они думали о враге, который восставал почти подле них, по ту сторону Адриатики, и который мог произвести вторжение со своим разбойничьим флотом в латинские владения. Эгоизм побудил их взглянуть на вопрос иначе; чтобы обмануть себя, скрыв собственную слабость, они преувеличивали значение посольства в лагерь Ганнибала, утверждая, что африканец, как только увидит появление послов Сената, сейчас же снимет осаду и будет просить прощения у Рима.

— Я хорошо знаю Ганнибала! — воскликнул Актеон. — Он вас не послушает; он станет смеяться над вами. Если вы не пошлете армию, поездка ваших послов бесполезна.

Но сенаторы шумно протестовали против слов Актеона. Кто говорит об издевательстве над римской Республикой! Кто полагает, что Ганнибал отнесется с презрением к посланным Сената?.. Пусть замолчит этот чужеземец, который по крайней мере не является сыном города, от имени которого говорит.

Сагунтским послам предложили удалиться. Сенаторы должны были наметить двух патрициев, которым надлежало отправиться в качестве посланных Рима.

IX. Голодающий город

Более пятнадцати дней находились в пути представители Рима.

Миновали берега Тирренского моря, пересекши Лигурийское море, проехав вдоль крутого побережья, проплыли мимо Марсилио, счастливой греческой колонии, являющейся также союзницей Рима. Отважно переплыв большой залив, корабль направил свой нос к Эмпорию, следуя вдоль берегов Иберии.

Послами Рима являлись Патриций Валерий Флако, один из тех, который словами благоразумия хотел поддержать мир, и Бебий Тамфило, который пользовался любовью римской черни вследствие участия, с которым относился к ее горестям.

Актеон проявлял нетерпение, желая поскорее прибыть в Сагунт. Он хотел все рассказать своим друзьям, описать настроение Рима и этим предупредить бесполезную жертву города, чтобы он напрасно не упорствовал в тщетной самозащите. Семь месяцев выдерживал Сагунт настойчивое сопротивление. Еще не наступала осень, когда армия Ганнибала появилась перед стенами города, а теперь уже приходила к концу зима.

Корабль оставил позади устья Эбро, и однажды утром, борясь со встречным ветром, заметил Акрополь Сагунта. С высоты башни Геркулеса поднялись клубы дыма. Там узнали гребное судно по квадратному парусу, который употреблялся военными барками Рима.

Солнце находилось в зените, когда корабль, со вздутым парусом и тройным рядом движущих весел, вошел в канал, который вел к порту Сагунта. Над камышами, которые покрывали болота, виднелись мачты нескольких карфагенских кораблей, стоящих в порте.

Экипаж римского корабля увидел группы всадников, которые мчались по морскому берегу. Это были эскадроны нумидийцев и мавров, размахивающих своими копьями и издающих крики, подобные тем, которые они испускали во время сражений.

Один из всадников, в бронзовых доспехах и с непокрытой головой, кричал им, чтобы они остановились. Он подъехал один, пустил своего коня в канал и стал приближаться к кораблю до тех пор, пока вода не коснулась брюха животного.

Актеон узнал его.

— Это Ганнибал, — сказал он обоим послам, которые стояли подле него на носу корабля.

Появились новые эскадроны, словно весть о прибытии корабля произвела тревогу в лагере, стягивая к порту все войска. Позади групп всадников бежали во всю прыть дикие кельтиберы, балеарские пращники, все пешие воины различных племен, которые наполняли стан осаждающих.

Ганнибал, рискуя утонуть, пустил своего коня в воду канала, чтобы его лучше было слышно с корабля, и, повелевая остановиться, протянул свою руку таким властным движением, что весла тотчас же опустились, оставаясь неподвижными вдоль корабельного корпуса.

— Кто вы такие? Чего желаете? — спросил он по гречески.

Актеон служил переводчиком между римлянами и карфагенским вождем.

— Мы послы Рима, прибывшие для переговоров с тобою от имени Республики.

Он долго смотрел, держа руку над глазами и, наконец, узнал грека.

— Это ты, Актеон!.. Вечно ты, беспокойный афинянин. Я думал, что ты в городе. Прекрасно! Скажи же им, что уж поздно; к чему вести переговоры? Вождь, который осаждает город, принимает послов лишь тогда, когда он находится в самом городе.

Грек повторил римлянам слова Ганнибала и перевел их ответ.

— Внимай, африканец, — сказал Актеон Ганнибалу. — Посланные Рима напоминают тебе о дружбе, которая заключена им с Сагунтом. От имени Сената и римского народа, предлагается тебе снять осаду и пощадить город.

— Скажи им, что Сагунт оскорбил меня и что он первый объявил войну, принеся в жертву моих друзей и отказав в почитании моих союзников турдеганов.

— Это неправда, Ганнибал.

— Грек, повтори римлянам то, что я говорю тебе.

— Послы хотят сойти с корабля. Им необходимо переговорить с тобой от имени Рима.

— Бесполезно: они не заставят меня отказаться от моего намерения. Тем более, осада длится долго, войска возбуждены и для послов Рима будет небезопасным мой лагерь, состоящий из дикого люда различных стран, который повинуется лишь тогда, когда находится в моем присутствии. Несколько часов тому назад у нас было сражение, и в них еще не остыл пыл воинственного возбуждения.

Говоря это, он повернул голову к войскам, и последние, как бы приняв его движение за приказ или же, быть может, угадывая по глазам вождя его скрытые намерения, начинали волноваться, приближаясь к каналу, как бы намереваясь пуститься вплавь против корабля. Всадники размахивали своими копьями, окрашенными еще кровью недавнего сражения; подымали свои щиты, на которые более дикие африканцы посадили, как трофеи, головы нескольких сагунтцев, павших в последнем бою. Балерцы, обнажая тупой улыбкой свои зубы, вытаскивали глиняные пули и начинали метать их в римский корабль.

— Видите это? — кричал удовлетворенный Ганнибал. — Невозможно, чтобы я принял послов в своем лагере. Поздно вести переговоры. Остается единственно, чтобы Сагунт сдался в наказание за свои ошибки.

Послы, отнесясь с презрением к метательным снарядам пращников, спокойно опирались о борт корабля, подавшись вперед туловищем, прикрытые тогой, полные высокомерия, которое, казалось, не страшится диких воинов.

— Африканец! — крикнул один из легатов по-латыни, не считаясь с тем, что Ганнибал не мог понять его. — Так как ты не хочешь принять посланных Рима, мы отправляемся в Карфаген просить, чтобы нам выдали тебя за нарушение договора, заключенного с Гасдрубалом. Рим покарает тебя, когда ты станешь нашим пленником.

— Что он говорит? Что он говорит? — кричал Ганнибал, взбешенный этими непонятными словами, в которых он угадывал угрозу.

После объяснения Актеона вождь разразился презрительным хохотом.

— Отправляйтесь, римляне! — кричал он. — Отправляйтесь в Карфаген! Богачи ненавидят меня, и их желание будет наполнять вашу петицию, выдав меня врагам, но народ любит меня и не найдется в Карфагене того, кто бы дерзнул очутиться среди моего войска, чтобы обратить меня в пленника.

Посыпался дождь стрел вокруг корабля; несколько глиняных пуль попало в его бока, и римский лоцман дал приказ отчаливать. Задвигались весла, и корабль начал медленно поворачивать, чтобы выплыть из канала.

— Вы направляетесь в Карфаген? — спросил грек.

— Да, в Карфагене нас лучше выслушают, — заметил один из послов. — После того, что произошло, или карфагенский Сенат выдаст нам Ганнибала, или же Рим объявит войну Карфагену.

— Вы, римляне, отправляйтесь. Мой же долг — остаться здесь.

И прежде, чем оба сенатора и уполномоченные Сагунта, глядящие с изумлением на происходящее, смогли предупредить афинянина, он перекинул ногу через борт, и бросился с головою в глубь канала. Он надолго погрузился в глубокие воды и вынырнул подле берега, по которому бегали пехотинцы и скакали всадники, чтобы поймать его и захватить в плен.

Прежде, чем стать на твердую почву, Актеон увидел себя окруженным множеством пращников, которые кинулись в воду, чтобы завладеть его платьем, не делясь им с товарищами. В одну секунду с него сорвали его кельтиберский меч, сумку, которая висела на кожаном поясе, и золотую цепь, которую он хранил на груди, как воспоминание о Соннике. Они также хотели стащить с него дорожную тунику, оставив его голым, и этот варварский, жестокий народ стал наносить ему побои, когда подъехал Ганнибал.

— Ты предпочел остаться. Это похвально. После того, как ты нанес мне такой урон со стен Сагунта, ты раскаиваешься и являешься ко мне. Тебя следовало бы оставить в руках этих варваров, которые растерзали бы тебя на части; следовало бы распять тебя на кресте перед моим лагерем, чтобы тебя видела со стен города та гречанка, которую ты любишь. Но я помню обещание, которое дал тебе однажды, и выполню его, приняв тебя по-дружески.

Он приказал одному из своих воинов прикрыть грека военным плащом, с длинным волосом, который солдаты одевали зимой поверх вооружения. Затем сказал Актеону сесть на лошадь одного из нумидийцев.

Они направились к лагерю. Войска, которые сбежались к порту, медленно стягивались к месту стоянки, тогда как корабль удалялся по морю, снова распустив свои паруса. На высоте Акрополя огонь погас, летало лишь несколько слабых облаков дыма. Издали угадывалось уныние, порожденное в городе неожиданным бегством римского корабля. С ним, казалось, удалялась последняя надежда осажденных.

Возвращающиеся отряды Ганнибала толковали о сцене, происшедшей в порту между вождем и посланниками Рима. Они не понимали слов, которыми те обменивались, но энергичный тон римлян при обращении к Ганнибалу казался всем устрашающим. Некоторые, желая думать, что поняли, посла, повторяли воображаемую речь, в которой от имени Рима выражалась угроза перерезать всю армию и умертвить Ганнибала, распяв его на кресте. Угрозы эти повторялись, преувеличиваясь каждый раз собственным вымыслом и, когда на Змеиной Дороге или в других пунктах долины встречались новые отряды, все уже уверяли, что видели цепи, которые показывали с корабля римские легаты, чтобы взять в плен Ганнибала, и ропот ярости пробегал по армии.

Ганнибал, удовлетворенный, глядел на этот прилив негодования, который бурлил вокруг него. Солдаты выстраивались по пути его следования; его приветствовали с величайшим энтузиазмом; он слышал на всех языках голоса, угрожающие смертью Риму и призывающие вождя произвести последнюю атаку города, чтобы завладеть им прежде, чем послы прибудут в Карфаген.

— Берегись, Ганнибал; — сказал один старый кельтибер, появляясь перед его конем. — Твои карфагенские враги соединятся с Римом, чтобы погубить тебя.

— Народ любит меня, — ответил вождь высокомерно. — Прежде, чем карфагенский Сенат услышит римлян, Сагунт будет наш и карфагеняне будут провозглашать нашу победу.

Актеон с грустью глядел на опустошенную местность, представлявшую ранее столь жизнерадостный и плодородный пейзаж. В порту не было других судов, кроме нескольких военных кораблей Нового Карфагена. Моряки спали в святилище Афродиты. Лавки были разграблены и разорены; набережная покрыта сором. Жестокость варварских народов, прибывших из глубины страны, их ненависть к прибрежным грекам побуждала их вырывать даже цветной булыжник, раскидывая его. Вся долина представляла собою безграничное и разоренное пространство. Ни единого деревца не осталось. Войска вырубили рощи смоковниц, обширные плантации масличных деревьев, виноградные лозы, разрушив даже дома, чтобы согреться деревом крыш. Они оставили лишь развалины стен и низкие кустарники. Сорные травы, которые быстро произрастали на почве, утучненной трупами людей и животных, разрастались по всей долине, покрывая прежние дороги, пробираясь по развалинам и затягивая ручьи, которые, вследствие обмеления русла, разливали свои воды и превращали низменные поля в лужи.

Это было делом беспрерывно увеличивающейся армии, состоящей из ста восьмидесяти тысяч человек. Они пожрали сагунтские поля. Солдаты, разорив все, что только было годно для непосредственного употребления, распространили свое хищничество на соседние округа.

Съестные припасы доставлялись уж издалека; их прислали отдаленные народы взамен будущей добычи, которой обольщал их Ганнибал, говоря о богатствах Сагунта. Слоны были отправлены несколько месяцев тому назад в Новый Карфаген, так как они являлись бесполезными при осаде и было слишком трудно прокормить их в опустошенной местности.

Над полями носились вороны черными волнообразными стаями. Из-под кустарников шло зловоние от падали лошадей и мулов, которые разлагались. По краям дороги лежали трупы варваров, умерших от ран и, согласно обычаям их страны, оставленные соотечественниками в добычу хищным птицам, которые заполняли окружающий воздух долины. Паря в воздушном пространстве, хищники чуяли мерзость разложения и дыхание смерти.

Актеон остро замечал это зловоние лагеря и с грустью думал об осажденных. Глядя на город, он угадывал ужасы, которые скрывали эти красноватые стены после семимесячного осадного положения.

Они приближались к лагерю. Грек увидел, что это военное сборище производило впечатление настоящего города. Осталось очень мало палаток из холста и кожи. Зима, которая была на исходе, вынудила осаждающих выстроить каменные хижины с крышами из ветвей и деревянные дома, которые походили на башни и служили укреплением бастионов, окружающих лагерь.

Ганнибал, как бы угадывая мысли грека, надменно улыбался, довольный работой разрушения, произведенной его армией.

— Видишь эту высоту, подле Акрополя, внутри ограды?.. Она наша. Стрелометы стреляют по Сагунту, который уже наполовину сократил свои прежние границы. И они еще мечтают защищаться! Еще надеются на помощь Рима!.. Упрямцы. Они в третий раз соорудили новую линию стен. Они дойдут до того, что им останется лишь Форо, где я перережу тех, которые выживут…

Африканец переменил разговор, устремив взгляд на своего прежнего товарища.

— Наконец-то ты взглянул трезво и пришел ко мне. Скажи: ты готов следовать за мною, готов пуститься в предприятия, о которых я говорил тебе однажды, на рассвете, на этой самой дороге. Быть может, следуя за Ганнибалом, как Птоломей за Александром, ты достигнешь того, что станешь царем. Итак, решено!

Актеон, прежде чем ответить, секунду помолчал, и Ганнибал прочел в его глазах нерешительность.

— Не лги, грек: ложь нужна для врага или же для спасения жизни. Я твой друг и я обещал щадить твою жизнь. Ты не хочешь следовать за мною!

— Да, не хочу, — решительно ответил грек. — Мое желание вернуться в город, и, если у тебя действительно сохранилось какое-либо чувство к товарищу твоего детства, то дай мне возможность уйти.

— Но ты погибнешь там!.. Не надейся на пощаду, если мы вступим в Сагунт.

— Я умру, — просто сказал афинянин. — Ведь там есть люди, которые приняли меня, как соотечественника, когда я скитался по свету; там есть женщина, которая взяла меня под свое покровительство, видя меня несчастным. Она послала меня в Рим, чтобы я привез им слово надежды, и я должен вернуться, не взирая на то, что я повергну их в печаль и страдания. Что стоит тебе дать мне свободу!.. Быть может, завтра же тебе представится возможность убить меня. Внутри Сагунта будет одним ртом больше, а там, должно быть, царит голод. Откровенно говоря, пожалуй, увидя меня вернувшимся без всякой помощи, сагунтцы падут духом и сдадутся.

Ганнибал мрачно глядел на Актеона.

— Безумец! Никогда я не думал, что афинянин способен на такую жертву. Вы, греки, легкомысленны и лживы. Ты первый, встречаемый мною грек, который желает остаться верным городу, усыновившему его. Карфаген понес много бед от наемников твоей страны. Ты привязываешься к женщине, становишься ее рабом.

— Уходи, безумец! Ступай! Я предоставляю тебе свободу… Знай, что с этой минуты ты лишаешься покровительства Ганнибала. Если попадешься в мои руки в городе, ты станешь моим пленником.

Ганнибал, ударив пятками по бокам своего коня, поскакал в лагерь, высокомерно повернувшись спиною к греку. Вскоре Актеон заметил приближающегося к нему карфагенского юношу, который, не проронив ни слова и даже не взглянув на него, взял повода его лошади и направился к Сагунту.

Достигнув передовых позиций осаждающих войск, карфагенянин сказал несколько слов, и грек свободно проехал дальше среди враждебных взглядов солдат.

Приблизились к развалинам первой ограды. Под ее защитой находились передовые войска осаждающих. Здесь грек сошел с лошади, сорвал с куста иглистую ветку и, подняв ее вверх, как символ мира, направился к городу. Перед ним высилась та стена, которая под его руководством была воздвигнута в одну ночь, чтобы задержать наступление врага. На ней виднелись шлемы лишь нескольких защитников. Неприятель направил все свои атаки на возвышенную часть. Та же сторона города, где происходили первые сражения, была почти оставлена.

Караульные, бывшие на стене, узнали Актеона. Ему кинули веревку из ковыля, чтобы помочь подняться. Все жадно окружили грека, которому казалось, что он видит вокруг себя группу привидений. Тела их были настолько худы, что широкие доспехи, казалось, могут соскользнуть с них; под забралами шлемов скрывались пожелтевшие лица, печальные и высохшие; руки же, костлявые и морщинистые, с трудом могли держать оружие. Странный желтоватый блеск сверкал в глазах.

Актеон добродушно защищался от бесчисленных вопросов. Он все расскажет в свое время; он должен прежде дать отчет о возложенном на него поручении сенаторам Сагунта, немного спокойствия; до наступления ночи всем станет все известно. И, полный сострадания к этим несчастным, он лгал из милосердия, уверяя, что Рим не забывает Сагунта и что он является передовым легионов, которые будут присланы союзниками.

Из ближайших домов, из соседних уличек выходили мужчины и женщины, привлеченные новостью о прибытии грека. Его окружали, его расспрашивали. Все хотели первыми узнать вести, чтобы распространить их по городу; и Актеон, мягко отделываясь от них, смотрел с ужасом на их желтоватые и высохшие лица, с дряблой кожей; на впавшие в темные орбиты глаза, сверкающие странным блеском, напоминающим отражение мерцания гаснущих звезд в глубине колодца; на руки, которые трещали, как тростники, при движениях.

Афинянин двинулся вперед, сопровождаемый толпою, предшествуемый мальчиками, ужасными, совершенно голыми, кожа которых, казалось, прорвется от давления резко выступающих ребер; головы детей, держащиеся на сухих шеях, казались непомерно велики. Они с трудом шли, покачиваясь на своих тонких, как нити, ногах, которые, казалось, не могли выдержать тяжести туловища; некоторые из них, не чувствуя сил, чтобы держаться на ногах, ползли по земле, желая облегчить свои страдания.

Актеон заметил в закоулке оставленный труп с лицом, покрытым странными мухами, которые сверкали на солнце металлическим отливом. Невдалеке на перекрестке несколько женщин пытались поднять нагого юношу с опущенным к ногам луком. Грек с ужасом увидел его впавший, морщинистый, как крутень из кожи, живот, среди двух бедренных костей, которые, казалось, выступали из тела.

Это была мумия, которая сохраняла еще искру жизни в глазах и, точно жуя воздух, открывала губы, черные и потрескавшиеся.

Актеон проходил ряды улиц, но новые группы людей уж не присоединялись более к его шествию. Многие дома продолжали оставаться с запертыми дверями, не взирая на гул толпы, и грек невольно сравнивал это опустение с громадным скоплением людей в первые дни осады. Околевшие собаки валялись в ручье, такие же тощие, как и люди, и заражали зловонием окружающий воздух. На перекрестках виднелись скелеты лошадей и мулов, чистые и белые, совершенно лишенные мяса, на которые могли бы наброситься отвратительные насекомые, жужжащие в этой атмосфере умирающего города.

Грек, со своей обычной наблюдательностью, обратил внимание на вооружение воинов. Он видел лишь металлические кирасы, кожаные же исчезли. Щиты, лишенные кожи, выставляли свое плетение из тростника или бычачьих нервов. В одном углу он увидел двух стариков, которые дрались из-за какого-то черноватого и гибкого лоскута. Это был кусок кожи, размоченный в теплой воде.

Во многих домах были разломаны полы, чтобы доставить камень для новых стен, которые задерживали вступление неприятеля в город.

Голод, жестокий и опустошительный, смел все. Казалось, что осаждающие уж вошли в город, уничтожив в нем все и оставив лишь одни здания. Голод и смерть царили среди осажденных.

— Возле Форо грек заметил женщину, которая проталкивалась через толпу, и через секунду она кинулась к нему на шею. Это была Сонника.

Она не производила того тягостного впечатления крайней нужды, которым дышала толпа, но стала худее, бледнее; нос ее заострился, щеки, казалось, просвечивались, озаренные каким-то внутренним светом, а руки, которые обвили афинянина, стали тоньше и горели жаром лихорадки. Синеватая тень окружала ее глаза, а дорогая туника свободно спадала бесчисленными складками вдоль тела, которое вследствие худобы казалось гораздо выше.

Обвив его шею рукой, она последовала за греком, идя рядом с ним. Толпа глядела на Соннику с благоговением: она единственная в городе помогала несчастным, наделяя их каждый день последними съестными припасами своих амбаров.

Толпа приостановилась на Форо. Сенаторы собрались в соседнем храме на площади. Наверху, в Акрополе, продолжалось сражение с карфагенянами, которые занимали часть возвышенности; частым дождем падали оттуда большие камни катапульт. Некоторые из них достигали Форо и во многих домах крыши и стены были пробиты.

Актеон вошел в храм один. Число сенаторов уменьшилось. Одни умерли от голода и заразы, другие же устремились на стены, чтобы встретить там смерть.

Грек взглянул на этих граждан, облаченных в свои мантии и с высокими царскими скипетрами; они ждали его слов с душевной тревогой, которую старались скрыть под величественным спокойствием.

Он рассказал им о своем посещении римского Сената.

Печальный рассказ постепенно рассеивал спокойствие сенаторов. Некоторые подымались со своих мест и разрывали мантии, испуская вопли отчаяния; другие в возбуждении ударяли себя кулаками по лбу, крича, что Рим не послал своих легионов; самые же почтенные и старейшие, не теряя величия, плакали, и слезы их, стекая по худым щекам, терялись в белоснежной бороде.

Постепенно к старцам стало возвращаться самообладание и вскоре воцарилось спокойствие. Все ожидали советов благоразумного Алько. Последний — заговорил.

— О немедленной сдаче города нечего и думать. Не так ли?

Все собрание ответило ему ропотом негодования:

— Никогда! Никогда!

Между тем, чтобы поддержать бодрость духа, чтобы продлить защиту на несколько дней, надо лгать, надо вдохнуть ложную надежду в сагунтцев. Съестных припасов нет; те, которые находятся на стенах с оружием в руках, доедают последних лошадей, оставшихся в городе; чернь же гибнет от голода. Каждую ночь вытаскиваются сотни трупов и сжигаются в Акрополе из боязни, чтобы их не пожрали бродячие псы, которые превратились в диких. Поговаривают, что некоторые чужеземцы, скрывающиеся в городе, вместе с рабами и наемниками по ночам собираются подле стен, чтобы питаться трупами. Городские цистерны близки к тому, чтобы высохнуть, и, не взирая на это, в Сагунте никто не говорит о том, чтобы сдаться. Все знают, что их ожидает в случае, если они попадут в руки Ганнибала.

Порешили, что следует сказать народу. Все поклялись богами скрыть правду и поддержать надежду на прибытие римских полков. И, приняв спокойный вид, чтобы никто не заметил отчаяния, сенаторы вышли из храма.

Вскоре среди толпы распространилась новость: послы направились в Карфаген, чтобы не терять времени в лагере, и там они потребуют кары Ганнибала. С минуты на минуту должны прибыть легионы, которые посылает Рим, чтобы поддержать сагунтцев.

Толпа приняла эти приятные вести со спокойной радостью. Страдания осады умертвили пыл. К тому же столько раз воспламенялись надеждой на римлян, что теперь уж сомневались в помощи.

Прошло несколько дней. Город снова стал впадать в постепенное угасание, но, упорный в своем решении, продолжал защищаться.

Осаждающие не возобновляли атак. Ганнибал, вероятно, догадывался о положении города и, желая избежать лишнего кровопролития своей армии, предоставлял все времени, замыкая город кольцом и надеясь, что голод и зараза дополнят его торжество.

На улицах уже некому было подбирать умерших; костер, который сжигал их на высоте Акрополя, погас. Трупы, оставленные у дверей домов, покрывались мерзкими насекомыми; ночью же спускались в центр города хищные птицы и оспаривали свою добычу у бродячих псов.

Охваченные безумием люди, вонючие, с диким видом, вооруженные палками, камнями и дротиками, выходили из домов, как только спускалась ночь. Эуфобий вел их, давая им с величественной важностью указания, точно полководец, руководящий своим войском. Когда им удавалось убить ворона или одичавшего пса, они относили их на Форо, где поджаривали на костре, оспаривая друг У друга вонючие куски.

Наступала весна. Зима кончилась, но в Сагунте было холодно; могильный холод пронизывал осажденных. Сверкало солнце, а город казался омраченным густым смрадным туманом, который придавал домам и людям свинцовую окраску.

Актеон, направляясь однажды утром к более высокой части горы, где продолжалось сражение, встретил на Форо Алько.

— Афинянин, — таинственно обратился он к греку. — Я решил положить этому конец. Город не может сопротивляться. Достаточно он надеялся на помощь римлян. Пусть падет Сагунт и Рим устыдится своей неверности по отношению к союзнику. Сегодня я отправляюсь в лагерь Ганнибала и предложу мир.

— Хорошо ли ты это обдумал? — воскликнул грек. — Неужели ты не боишься негодования своего города, когда он узнает, что ты вступаешь в сношения с врагом?

— Я люблю свой город и не могу присутствовать при его самопожертвовании, при его смертной агонии. Немногим известно, что сегодня из цистерн едва можно добыть грязь. У нас нет воды.

Алько замолчал на секунду и скорбным движением провел рукой по лбу, точно желая отогнать ужасные мысли.

— Никто лучше нас, сенаторов, — продолжал он, — не знает того, что происходит в городе. Боги должны трепетать от ужаса при виде того, что творится в покинутом ими Сагунте. Слушай, Актеон, и забудь то, что услышишь, — сказал он, понизив голос, и с выражением ужаса. — Вчера две женщины, обезумев от голода, кинули жребий, которого из, их малюток съесть. Мы, сенаторы, закрываем на это глаза. Мы не хотим ни видеть, ни слышать, понимая, что наказание послужило бы лишь для большего распространения подобных ужасов.

Грек опустил голову.

— К тому же, — продолжал Актеон, — дух города упадет, гаснет вера. Все против нас. Есть люди, которые видели ночью огненные шары, подымающиеся из Акрополя и летящие к морю. Народ предполагает, что это Пенаты города покидают город, чтобы водвориться по ту сторону моря, откуда они явились. Вчера вечером, караульные, находящиеся наверху, в храме Геркулеса, видели, как из-под могилы Зазинто выползла змея, которая свистала, точно раненая. Она была вся голубая, с золотыми звездами. Это та змея, которая укусила Зазинто, что послужило поводом для основания города вокруг могилы героя. Она проползла между ног пораженных часовых, спустилась по горе и устремилась через долину по направлению к морю. И она нас также покинула, эта священная гадина, которая как бы являлась божеством, охраняющим Сагунт.

— Быть может, это неправда, — сказал грек. — Это галлюцинация людей, измученных голодом.

— Возможно, что это так, но приблизься к женщинам, и ты увидишь, что они оплакивают бегство змеи Зазинто. Они уверены, что город остался теперь беззащитным, и многие мужчины, узнав о странном исчезновении гадины, почувствуют себя сегодня более слабыми.

Оба долго оставались безмолвными.

— Ступай, — сказал, наконец, грек. — Переговори с Ганнибалом, и да вдохнут ему боги милосердие.

— Почему бы тебе не пойти со мной? Ты, который так много путешествовал и обладаешь красноречием и убедительностью доводов, ты мог бы помочь мне.

— Ганнибал ненавидит меня. Моя судьба решена. Этот африканец неизменен в своем гневе. Он пощадит всех, но только не меня. Я умру прежде, чем он увидит меня своим рабом.

X. Последняя ночь

Когда Актеон пришел на площадь, уже наступила ночь. Посреди горел большой костер, который зажигался, чтобы побороть мертвенный холод.

Сенаторы выносили кресла из слоновой кости к подножию ступеней храма, чтобы принять в присутствии народа гонца Ганнибала. Новость, что от Ганнибала прибыл вестник, распространилась по всему городу, и народ сбегался на Форо.

Актеон поместился подле сенаторов. Он не заметил среди них Алько. Значит, он находился во вражеском стане, и прибытие парламентера, должно быть, является последствием его свидания с Ганнибалом.

Один из сенаторов пояснил ему происшедшее. К городским воротам подошел один из неприятелей, невооруженный, с оливковой ветвью в руке. Он выразил желание говорить с Сенатом от имени осаждающих, а Собрание старцев нашло необходимым собрать весь город, чтобы народ принимал участие в столь важном совещании.

Спустя некоторое время, показалась вооруженная группа, в центре которой шел человек с открытой головой, без вооружения, держа в правой руке ветку символа мира.

Когда он проходил мимо костра, блеск пламени озарил его лицо, и на Форо поднялся ропот негодования. Его узнали.

— Алорко!.. Это Алорко!..

— Изменник!

— Неблагодарный!

Многие хватались за мечи, над головами толпы замелькало несколько рук, вооруженных дротиками, но присутствие сенаторов сдержало вспыхнувший гнев.

Алорко приблизился, став лицом к сенаторам. Воцарилась тишина, прерываемая лишь треском полен костра. Все глаза были устремлены на кельтибера.

— Среди вас нет Алько? — начал он вопросом.

Все с удивлением огляделись. До сих пор не заметили его отсутствия.

— Не ищите его, — продолжал кельтибер. — Алько находится в лагере Ганнибала. Он пожертвовал собою, и, рискуя умереть, явился несколько часов тому назад в палатку Ганнибала, чтобы со слезами умолять его сжалиться.

— Почему же он не пришел с тобою? — спросил один из старцев.

— Он устыдился повторить условия, которые предлагают для снятия осады.

Воцарилась еще большая тишина. Все догадывались об ужасных требованиях.

К Форо стекались новые группы людей. Даже защитники города покидали стены и находились здесь, сверкая при блеске костра своими бронзовыми шлемами и щитами разнообразных форм: круглыми, овальными или в виде половинной луны. Актеон заметил Соннику.

— Условия!.. Говори условия! — кричали с различных пунктов Форо.

— Помните, — сказал Алорко, — что то, что хочет предоставить вам победитель, является милостью, которую он вам дарует, так как с сегодняшнего дня он господин всего вашего: жизни и имущества.

Эта ужасная правда, сразив толпу, породила безмолвие.

— Сагунт, который большею частью разрушен и окраины которого уже заняты войсками Ганнибала, будет взят у вас в виде кары, но вам будет разрешено выстроить новый город на месте, которое укажет вам Ганнибал. Все ваши богатства, заключающиеся как в общественной казне, так и в ваших домах, должны перейти к победителю. Ганнибал пощадит вашу жизнь, жизнь ваших жен и детей, но вы должны будете выйти из города на указанное вам место без оружия и лишь с двумя сменами платья. Я понимаю, что условия жестоки. Хуже умереть, хуже, чтобы ваши семьи стали добычей войны.

Алорко кончил говорить, но, несмотря на это, на Форо продолжало царить безмолвие, глубокое, зловещее безмолвие, похожее на свинцовое затишье, предшествуемое грозе.

— Нет! Сагунтцы, нет! — крикнул женский голос.

Актеон узнал в нем голос Сонники.

— Нет! Нет! — подхватила толпа, точно шумное эхо.

Все заволновались, перебегали из стороны в сторону, толкались охваченные бешенством.

Сонника исчезла, но вскоре Актеон увидел, что она вернулась на Форо в сопровождении группы людей: рабов, женщин и солдат, которые несли на своих плечах дорогую обстановку виллы, сложенную в амбарах; ларцы с драгоценностями, роскошные ковры, слитки серебра и шкатулки с золотым песком. Толпа глядела на это шествие богатств, не угадывая намерения Сонники.

— Нет! Нет! — повторяла гречанка, как бы говоря сама с собой.

Она была возмущена. Она видела себя покидающей город, лишенной всего имущества, кроме двух туник, обреченной нищенствовать по дорогам или, как рабыня, работать на полях, преследуемая дикими солдатами.

— Нет, нет, — энергично повторила она, прокладывая себе дорогу среди толпы, чтобы пробраться к костру, горящему в центре Форо.

Она была великолепна со своими рыжими распустившимися волосами, в тунике, изорванной в давке, с горящими глазами и с лицом Фурии. К чему богатства? К чему жить?..

Она подала сигнал, кинув в костер изображение Венеры из яшмы и серебра, которое принесла в собственных руках и которое скрылось в пламени, точно бревно. Те, которые пришли за нею, все несчастные и голодающие люди, с дикой радостью последовали ее примеру. В огонь кидались ларцы из слоновой кости, кедрового и черного дерева, причем, когда они ударялись о поленья, крышки отскакивали и рассыпались хранящиеся драгоценности: жемчужные ожерелья, нитки топазов и изумрудов, алмазные серьги, вся гамма драгоценных камней, которые сверкали некоторое время среди горящих головней, как великолепные саламандры. Затем в костер были брошены ковры, расшитые серебром покрывала, туники с золочеными цветами, золотые сандалии, кресла с ручками, изображающими львиные лапы, постели с металлическими украшениями, гребни из слоновой кости, зеркала, светильники, лиры, флаконы с благовониями, дорогие мраморные столики с инкрустациями; все великолепие Сонники. Костер увеличивался, и пламя его поднялось так высоко, что разбрасывало искры и пепел на крыши домов.

— Ганнибал хочет богатств! — кричала Сонника охрипшим голосом, казавшимся воплем. — Идите сюда, кидайте в костер все, что у вас есть! Пусть африканец отвоевывает эти богатства у огня.

Но ей незачем было призывать. Многие из сенаторов, которые скрылись в первую же минуту смятения, возвращались на Форо, неся под своими белыми мантиями ларцы и бросали их в костер. Это было то, что принесли они из домов.

Над головами толпы переходили из рук в руки мебель и ткани, которые кидались в громадную жаровню, с каждым разом все выше вздымавшую свое пламя, увенчанное белым святящимся дымом.

Это было всесожжение в честь безмолвных и глухих богов, которые находились в Акрополе. Дома опустошались и все их украшения и богатства предавались огню. Мужчины молча, с мрачным видом отдавались жгучему инстинкту разрушения; женщины же, казалось, обезумели и с растрепанными волосами, с глазами, выходящими из орбит, плясали вокруг громадного костра, задевая его платьем, привлекаемые пламенем, опьяненные огнем, царапая себе ногтями лица, не отдавая отчета в том, что делали, и испуская проклятие. Наконец одна из них, как бы обезумев от этого адского хоровода, не будучи в силах противиться притяжению огня, прыгнула, упав в пламя. Мгновенно вспыхнуло на ней платье и волосы, и несколько секунд она горела, точно факел среди головней. Другая женщина кинула, точно мяч, своего ребенка, которого держала, крепко прижимая к высохшей груди, и вслед за тем сама прыгнула в средину пламени, как бы раскаявшись в преступлении и желая последовать за младенцем.

Огонь перешел на деревянные крыши домов Форо. Огненное кольцо охватывало площадь. Толпа задыхалась от дыма и жары.

На ступенях храма старцы поражали себя в сердце кинжалом. Умирающие передавали свое оружие ближайшему и, испуская дух, делали усилие, чтобы оставаться сидеть в своих креслах. Женщины хватали из костра горящие головни и, как вакханки, носились по Сагунту, поджигая двери, кидая головни на дощатые крыши домов.

Внезапно в высокой части города, там, где была сосредоточена атака осаждающих, раздался ужасающий шум, точно половина горы спустилась вниз. Стены были оставлены защитниками, собравшимися на Форо, и одна из башен, под которую карфагеняне в течение нескольких дней подводили подкопы, в конце концов рухнула. Одна из когорт Ганнибала, увидя свободным вход в город, бросилась в пролом. Он спешил со всеми своими силами.

— Ко мне! Ко мне! — кричала Сонника хриплым голосом. — Это наша последняя ночь. Я не умру в огне. Хочу умереть, сражаясь…

Она, как фурия, помчалась в Форо, сопровождаемая Актеоном, который бежал рядом с ней, окликая ее, стараясь, чтобы она взглянула на него. Но красавица гречанка в своей ярости оставалась бесчувственной, точно подле нее находился незнакомый ей человек.

За ними в беспорядке следовала толпа всех тех, которые находились на Форо: вооруженные граждане, женщины, захватившие ножи и дротики, нагие подростки с копьями. При свете пожара они проносились, точно обезумевшее стадо, сверкая бронзовыми нагрудниками, шлемами и вооружением, обагренным кровью.

Они выступили из Сагунта через нижнюю его часть, направляясь при блеске пылавшего города против неприятельского лагеря.

Когорта кельтиберов, которая мчалась в Сагунт, была смята, разбита, истоптана ураганом отчаявшихся людей, которые неслись с опущенными головами. Но тут же они были остановлены новыми отрядами, разбились о ряды щитов.

Изнуренные долгой осадой, истощенные болезнями и голодом, сагунтцы не могли выдержать сражения. Кельтиберы же со своими мечами о двух остриях ранили немилосердно и под их ударами быстро погибала эта толпа обессилевших мужей, женщин и детей.

Актеон, сражаясь против солдат с лицом, защищенным щитом и высоко поднятым мечом, увидел как Сонника была поражена ударом ножа в череп и выронила свое оружие, судорожно вздрогнув прежде чем упасть.

— Актеон! Актеон! — крикнула она.

Она упала лицом на землю. Грек хотел бежать к ней, но в то же мгновение в ушах у него зашумело, точно на его череп обрушилась тяжелая масса, он почувствовал между ребрами холод железа, прорезывающего его тело, в глазах потемнело и он упал, точно низвергнутый в темную и бездонную пропасть…

Грек очнулся. На его груди лежала тяжесть, которая давила, как гора. Его тело не повиновалось ему. Он только смог с усилием открыть глаза, и смутно припомнил, почему он здесь.

Постепенно он начал различать то, что давило ему грудь. Это был труп огромного солдата. Актеон вспомнил, что он, кажется, вонзил свой меч в тело этого воина в то самое мгновение, когда почувствовал, что погружается в темную и таинственную ночь.

Он посмотрел вокруг. Красноватый отблеск, точно свет бесконечной утренней зари, озарял на земле кинутые оружия и силуэты трупов.

В глубине пылал город. Обезображенные здания выступали темными пятнами на завесе пламени, которое своим колеблющимся светом как бы колыхало стены Акрополя.

Актеон вспомнил все. Этот город был Сагунт. Оттуда доносился рев победителей, которые бежали по улицам, покрытые кровью, поджигая еще уцелевшие дома, разъяренные уничтожением всех богатств и в своем негодовании ранящие и убивающие тех, кого встречали по пути.

Грек понял, что он не умер, но умирает. Он это чувствовал по страшной слабости, которая овладела им, по смертельному холоду, который пробегал вдоль его тела, но сознание, которое угасло и было лишь слабым проблеском…

А Сонника? Где Сонника?.. Сделав величайшее усилие, он поднял голову от земли, и волна теплой и липкой жидкости залила его лицо. Это была последняя кровь.

Ему показалось, что он видит черного кентавра, который мчится по трупам и, глядя на пылающий город, хохочет с адской радостью.

Он проехал подле него. Копыта его лошади вонзились в труп кельтибера, лежащего на его груди. В предсмертной агонии греку показалось, что он узнал всадника при свете зарева.

Это был Ганнибал, с обнаженной головой, охваченный бешенством торжества, скачущий на черном, как ночь, коне, который, казалось, заразившись исступлением всадника, ржал, лягая трупы и размахивая своим хвое том над останками сражения. Греку он показался воплощением адской ярости, исходящей из его души.

Актеон смутно, как туманное видение, заметил лицо Ганнибала, озаренное улыбкой высокомерия и жестокого удовлетворения; величественное и свирепое лицо.

Он улыбался, видя, что город, который держал его восемь месяцев у своих стен, стал наконец его собственностью. Теперь он мог развернуть свои смелые замыслы.

Грек не видел более. Он стал погружаться в вечную ночь…

Ганнибал промчался вокруг города и, заметя, что со стороны моря загорается фиолетовое сияние предрассвета, приостановил своего коня, взглянул на восток, и, протянув руку, словно желая воздеть ее над лазурью, которая замыкала горизонт, угрожающе воскликнул, как бы взывая к невидимому врагу прежде, чем напасть на него.

— Рим!.. Рим!..

Загрузка...