Что-то сжимается в душе, когда мы входим в полуразрушенный дом. Я пристально смотрю на того, кто рядом… Неруда приходит сюда в надежде узнать что-нибудь новое о матери, которая умерла вскоре после его рождения. Я хочу увидеть, вернее, почувствовать сердцем все до конца. Мне яснее ясного, что в данном случае между его «я» и мною, скажем «местоимением в третьем лице», — огромное расстояние. «Первое лицо» воспринимает все глубоко, обостренно. «Третье лицо» — как бы в отдалении, на другом полюсе. Я понимаю-угадываю, как разительно не сходится, не совпадает внешний облик поэта с его скрытым волнением. Прославленный на весь мир человек, располневший, уже не молодой… Он только что вышел из машины и с внешним спокойствием расспрашивает о своей матери, которая оставила его сиротой в далеком младенчестве. Навстречу нам спешит старая женщина, когда-то дружившая с покойной. Она смущена, не знает, как держаться со знаменитым человеком; ведь он приехал, чтобы с ним поделились воспоминаниями, рассказали о каком-нибудь случае — словом, обо всем, что связано с его матерью. Сам он, как ни горько, ничего припомнить не может.
Женщина — она местная учительница — исчезает, а через минуту-другую возвращается. В руках у нее пожелтевшая фотография. «Вот, смотрите — Роса Нефтали Басоальто!» Она передает фотографию Неруде и торопится сказать, что это единственный снимок Росы.
Поэт впервые видит фотографию матери. Много позже — в 1980 году — эта фотография появится в книге, названной «Незримая река», где собраны стихи и проза юного Неруды.
В книгу «Незримая река» войдут два посвященных матери стихотворения. Первое — «Луна»: «Когда родился я, мать умирала, / в смирении святом и скорбном, / вся плоть ее была прозрачной, / как будто из глубин лучился звездный свет. / И умерла она. А я родился. / Вот почему во мне течет незримая река, / и никогда не стихнет песнь закатов, / и пламень смеха моего, едва взметнувшись, тут же угасает».
Второе стихотворение Неруда назовет «Скромные строки памяти покойной матери»: «О мама милая, я слишком поздно на свет явился / и не успел поцеловать тебя, / принять пречистое благословенье. / Твой свет недолгий уже истаивал, / он снова в глубь земли сходил, / ведь ты от жизни малого просила, / быть может, лишь букет фиалок в капельках росы, / да и они глядятся щедрым даром в твоих ладонях нежных, / которые уже не ждали ничего».
Стихи, конечно, наивные, незрелые, но они дышат искренностью. Поэт не раз в мыслях говорил с матерью, и вот впервые его слова, обращенные к ней, становятся поэтической строкой.
Роса Басоальто сфотографирована почти в полный рост. Неруда пристально вглядывается в лицо матери и, наверно, думает о том, как быстро свел ее в могилу гибельный недуг. Потом передает фотографию Матильде. А чуть погодя она протягивает ее мне. Я смотрю и смотрю на эту фотографию… На обороте выцветшими каллиграфическими буквами (так писали в старину) выведено: «Нефтали Басоальто Опасо де Рейес, мать Пабло Неруды». Нефтали — материнское имя — поэт получил при крещении… Я изучаю ее лицо. Искоса поглядываю на сына. Сходство обнаружить совсем нетрудно: те же черты, тот же овал.
Под дугами бровей — одна чуть выше другой — глаза с тяжелыми веками и небольшими зрачками. В глазах притаился немой вопрос, а может, и отсвет лукавства. Крупный нос выдается вперед, как у многих крестьянских людей, привычных различать по запахам смену времен года и открывать — как потом скажет поэт — «тайные гнезда птиц». Можно ли уловить по какому-то особому знаку, что эта женщина на краю пропасти? Что она предчувствует приближение смерти? Но как это узнать? Ее лицо излучает жизненную силу. В нем не найти ничего обманного, нет ощущения, что вглубь загнаны какие-то тайные переживания. Однако во взгляде есть что-то дремотное, болезненное. Да… на всем лице печать внутренней борьбы. Большой четко очерченный рот. Полные губы говорят о чувственности, нет, скорее о тяге к жизни. Слегка выступающий подбородок, в ушах длинные серьги, темные, точно переспелые вишни. Причудливая, старательно сделанная по моде тех времен прическа, легкие завитки прикрывают широкий лоб. Серебряная брошь светлеет на темном платье, которое могло бы показаться траурным, надетым раньше срока, не будь кокетливых кружев на длинных рукавах. Большая рука лежит на спинке кресла, обитого кожей. Видно, что женщина — высокая, худая, что смотрит она прямо в загадочный ящик фотографа, застыв на миг, чтобы ее запечатлели навечно. А может, подозревала, боялась, что ей осталось жить считанные дни, часы. Может, это ее последнее «прости» миру и сыну, и она посылает его, помня изречение Блаженного Августина, которое не случайно подчеркнула в прочитанной книге, взятой у священника. «Вечность — не более чем истинная суть человека, которой дано проявиться в одно-единственное мгновенье». По настороженному выражению лица на этом старом снимке можно судить, что женщина не хочет расставаться с жизнью. Но в дуэли света и тени, запечатленной на пожелтевшем тонком картоне, мерцают тревожные блики.
Неруда снова берет фотографию. Пусть навсегда вживется в память образ матери. Ему так хочется понять — покой или тоска в ее лице? Без сомнения, он увидел и то и другое.
Фотография, похоже, была сделана именно в этом доме и в этой самой комнате, куда мы вошли. Судя по снимку, даже тогда, в далеком 1904 году, стены были пропитаны влагой — кое-где пятна сырости, облупившаяся побелка. Кроме спинки стула, не видно никакой другой мебели.
Мы выходим в патио. Тут она подолгу читала, поглядывая временами на небо — быть или не быть дождю. Тут она поливала цветы; они растут и поныне, неухоженные, в беспорядке. Старая учительница становится нашим Вергилием, но слишком мал круг, по которому она может провести поэта, жаждущего узнать что-нибудь еще о своей матери — Росе Нефтали. Неруда улавливает, как она настойчиво со значением повторяет, что Роса любила читать. «Она обожала стихи, вся уходила в них, будто уплывала куда-то в другой мир!»
Время идет, а Неруда все спрашивает и спрашивает о матери, о ее характере, привычках, манере говорить, о том, были ли у нее любимые слова, выражения. Ему хочется разгадать сокровенные черты ее натуры. «А кто бы еще мог рассказать о ней?» И эта фотография… она ему очень нужна. Учительница дарит ее растроганному Неруде: «У кого же, как не у вас, она должна храниться?!» Поэт не спеша оглядывает убогую обстановку заброшенного дома, где он родился, проходит по его пустым, запыленным комнатам. Вот он заржавевший ключ, который открыл дверь к его истокам! Как же Неруде, всегда готовому прихватить любой ключ для своей знаменитой коллекции ключей, не унести именно этот, не спрятать его в копилке памяти? Тут все, что осталось от его матери, от первых дней его жизни. Совсем мало… И все же как радостно ему слышать, что она почти не расставалась с книгой.
Старая подруга матери продолжает свой рассказ, но говорит о том, что Неруде уже известно.
На первых порах Роса была сельской учительницей. В 1900 году она стала преподавать в начальных классах Второй женской гимназии Парраля. Замуж Роса вышла довольно поздно. В 1903 году, когда она сочеталась браком с Хосе дель Кармен Рейесом, ей исполнилось тридцать восемь лет. По тогдашним понятиям ее уже давно считали старой девой, для которой поезд супружеской жизни ушел навсегда. Она сама потеряла всякую надежду… но вдруг каким-то чудом успела вскочить в последний вагон. И дорого за это поплатилась…
Роса Нефтали Басоальто родилась в 1865 году и была законной дочерью Буэнавентуры Басоальто и Томасы Опасо… Молодая чета, которую вскоре развела смерть, поселилась именно в этом доме на улице Сан-Диего, куда мы теперь приехали.
Их сын родился 12 июля 1904 года, когда матери было уже тридцать девять лет. А 14 сентября 1904 года, через два месяца и два дня после его рождения, в регистрационной книге была сделана запись под номером 1454 о ее смерти. Через два месяца и два дня…
Матильда почти не вступает в разговор. А я снова обхожу маленькое патио, и мне чудится, что оно было точно таким, когда родился мальчик, чье появление на свет, как мы знаем, стоило жизни его матери. Она болела чахоткой, но скорее всего ее свела в могилу послеродовая горячка: в те времена горячка губила женщин так же часто, как и туберкулез. Женщины умирали, но рождались дети. Эта неразрывная связь, последовательность смерти и рождения, была привычной в ту пору и в той среде.
После смерти Росы Нефтали двухмесячного младенца взял к себе в дом дед Хосе Анхель Рейес Эрмосилья. Выхаживала ребенка не родная бабушка, а Энкарнасьон Парада, вторая жена деда, с которой он вступил в брак в 1885 году. Отец мальчика был сыном от первой жены. Донье Энкарне не стоило труда отыскать в округе здоровую молодую крестьянку с грудным ребенком. Она выбрала в кормилицы Марию Луису Лейву, супругу Эстанислао Леона. Мария заливалась молоком — хватало и на своего и на чужого. Мальчик рос без матери хорошо, хотя и прихварывал.
Не только земля в тех краях была плодородной. Дед Неруды по отцовской линии имел четырнадцать законных детей. А кто знает, сколько он наплодил еще и внебрачных — уачос — и пользовался ли правом первой ночи? Он был хозяином «Вифлеема» — какое-никакое, но все-таки поместье, фундо. Первая жена, Наталия Моралес Эрмосилья, родила ему единственного сына — Хосе дель Кармена, который стал отцом Неруды. Остальные тринадцать были от Энкарнасьон Парады. Некоторых окрестили библейскими именами: Авдий, Амос, Иоиль, Осия.
Долго тянутся дни в «Вифлееме». Дед часто и всегда ласково беседует с мальчиком. Но порой рассказы деда похожи на проповеди: он произносит их торжественным голосом, и мальчик слушает, мало что понимая.
— Я назвал одного Авдием, чтобы он не вырос гордецом и не взирал со злорадством на бедствия и печали своих ближних.
Другого дядю я нарек Амосом, чтоб он не уехал в город, а стал пастухом и разумным человеком, чтоб знал, что «не бегают кони по скалам» и что «нельзя вспахать море волами».
Особенно сурово бог обошелся с Осией. «Иди и возьми себе жену-блудницу», — возглашал дед, читая Библию и тыча прямо перед собой указательным пальцем…
— Блудницу? Я не понимаю, что это, дедушка.
— Ну, это женщина, которая плохо себя ведет и ходит к мужчинам, и никто из них ей не муж. В наказание дети с ней ссорятся. Они злы на нее за то, что она такая. А бог пригрозил «выставить ее как в день рождения ее», раздеть донага, «сделать ее пустыней, обратить в землю сухую…» Ты же знаешь, что сухая земля гибнет от жажды?
— А вот дядя Иоиль, дедушка… Почему его так назвали?
— Чтоб он будил пьяниц. На этой земле много пьяниц… В Библии говорится: «Пробудитесь, пьяницы, и плачьте, и рыдайте… Изойдите стоном все пьющие до безобразия, потому что я отниму вино от уст ваших…» «У меня есть виноградники, но не затем, чтобы люди помрачались умом» — так говорит Иоиль в Священном писании.
Дед читал торжественно, как бы возглашал: «Не бойтесь, животные, ибо пастбища пустыни произрастят траву…» Дед прожил почти мафусаилов век{1}. Он умер в 1939 году, пережив своего старшего сына…
У молодого вдовца не было деловой хватки. На его небольших виноградниках росли лучшие сорта, из которых получалось отменное вино. Но заметного дохода они не приносили, несмотря на то что Хосе дель Кармен был человеком работящим, трудолюбивым. Уж его-то не назовешь приживалой, «мужем при учительнице», хоть хрупкая здоровьем Роса в единственный год их совместной жизни трудилась не за страх, а за совесть.
Оба клали все силы, чтобы свести концы с концами. Но в Чили школьные учителя получали гроши и нередко им месяцами задерживали жалованье.
Начавшийся XX век не принес благоденствия стране и не сделал бедных богатыми. 1904 год в историческом плане ничем не примечателен, сохранились лишь сведения о небольших землетрясениях и ужесточении мер против недовольства рабочих в крупных городах на севере страны.
Дон Хосе дель Кармен — выходец из семьи обедневших идальго. В Чили слово «дон» выражает уважение к человеку, и оно вовсе не всегда означает, что он богат.
После смерти жены дон Хосе дель Кармен, как уже говорилось, оставил новорожденного сына на попечение отца, который жил вполне сносно, а сам тут же попал в армию чилийцев, которые бродили по стране в поисках работы. Позже он пересек Кордильеры, надеясь немного заработать в Аргентине, но вернулся с пустыми руками. В общем, самый что ни на есть бедолага, которому некуда деться.
Он мог бы двинуться на север, по примеру многих земляков, которые прямо на городских площадях заключали контракты с вербовщиками, поверив в их россказни о том, что селитра — это новоявленное «золотое руно» — сделает их богатыми. Но нет, Хосе дель Кармен вырос в самом центре Чили, он любил зелень лугов, деревьев. Глаза его устремлены не на север, а на юг, ему по душе леса и дожди, а не высохшая земля пустыни. Он переезжает на двести, потом на триста километров к югу, а в те времена места за сто километров от родного дома казались несусветной далью.
Мелкий полуразорившийся землевладелец становится простым рабочим и тем доказывает свое мужество, свое пренебрежение к социальным предрассудкам. Он нанимается на строительство дамбы в порту Талькауано.
Хосе дель Кармен страдает молча, без слез. Никому не рассказывает о своих бедах. Но ему не живется на одном месте. Все тянет куда-то подальше от родных краев. Кругом твердят, что селитряная пампа — это что земля обетованная. Но он смотрит в другую сторону, его влечет к себе старая Араукания, где три столетия не стихала война между испанскими завоевателями и индейцами мапуче. Теперь она зовется Новой Арауканией, замиренной землей. Для чилийцев Фронтера{2}, где когда-то проходила граница между государственными владениями и землями воюющих индейцев, — это почти то же самое, что для Соединенных Штатов — Дальний Запад. Потому что и здесь лишь пушки последнего образца предопределили исход неравной трехвековой войны…
Итак, Хосе дель Кармен — теперь уже простой рабочий — отправляется в путь. Он добирается до Темуко в запряженной повозке, напоминавшей дилижансы, которые тогда можно было увидеть в фильмах о Far West[2], и обнаруживает, что Темуко совсем новый, необжитый городок; но все же в один из дней привозит туда маленького сынишку. Багаж их скуден. Отец прихватывает фотографию с надписью на обороте: «Нефтали Рейес Басоальто. Вилья Прат. 13 октября 1906 года».
На снимке двухлетний мальчик с грустными глазами. Вокруг шеи, закрывая плечи, — то ли большая белая пелерина, то ли детский нагрудник. Халатик чуть ниже колен — светло-серый в складку, с накрахмаленными манжетами. А под ним черные брючки и ботинки с застежкой на боку. Как и его мать на той единственной фотографии, мальчик левой рукой опирается о стул темного лакированного дерева с резными ножками. Снимок сделан весной, и, судя по тому, как тепло одет малыш, его берегли от простуды, боялись, видимо, чтобы не случилось того, что с матерью.
Другую фотографию Хосе дель Кармен оставил в Паррале… Его покойная супруга временами писала стихи, только он их не нашел.
Что ж, может, она и писала стихи, но они исчезли бесследно. Да и вдовца это мало заботит. Поэзия — занятие всех мечтательных женщин.
Зато он увозит с собой выписку, сделанную в епископской курии Линареса: «Сим удостоверяется, что на странице 269 Книги крещений за номером 39 имеется следующая запись о совершении обряда крещения за номером 1033. В Паррале в приходе святого Иосифа 26 сентября тысяча девятьсот четвертого года был помазан крестильным елеем Рикардо Эльесер, младенец двух месяцев и двенадцати дней от роду, законный сын Хосе дель Кармен Рейеса и Росы Нефтали Басоальто. Крещение совершил священник из Сан-Мартина. Восприемниками при таинстве крестильного обряда водой и елеем были Мануэль Исидо Басоальто и Беатрис Басоальто. В чем и подписуюсь. Хосе Мануэль Ортега». Далее под чертой стоит подпись приходского священника и печать.
А за месяц с лишним до этого, 1 августа 1904 года, в гражданский реестр рождений было занесено имя младенца Рикардо Эльесера Нефтали Рейеса Басоальто…
Прощай, Парраль!
Мы приехали вместе с Нерудой в его родной Парраль. Теперь, по прошествии стольких лет, он — знаменитость, человек с громкой славой. Однако я не вижу никакой торжественной встречи. Где толпы взволнованных, радостных людей, вышедших навстречу герою? Где их ликующие возгласы? Никого, кроме родственников, нескольких приятелей и, как водится, местных поэтов. Они пригласили Неруду в полутемный клуб с продавленными креслами и донельзя рады приезду своего земляка, который — как выразился здешний журналист, склонный к пышным фразам, — завоевал весь мир. А в общем-то чуть ли не полное равнодушие. И даже, если хотите, определенное недоброжелательство со стороны исконных хозяев земельных угодий — парральской «аристократии», на редкость невежественной и не видящей ничего дальше своих виноградников. Есть еще одно обстоятельство, объясняющее, почему Неруду встретили с явной неприязнью, с пренебрежением. Ведь дело не только и не столько в том, что эти люди равнодушны к поэзии и знать не знают никакой литературы, — им не по нутру политические взгляды поэта.
«Никогда не видел такого скопления „мошкары“», — говорит мне Пабло. Но он благодарен простому люду: они не просто рады своему земляку, а гордятся им.
Поздним вечером в Городском клубе в честь поэта откупоривают бутылки вина, быть может из тех самых сортов винограда, которые выращивал его отец.
Мы разместились в доме его родного дяди — Хосе Анхеля Рейеса Парады. Это мужчина чисто креольского типа, приятной внешности: светло-каштановые волосы, пушистые усы. Во всем облике — истинное крестьянское достоинство. Вместе с женой он принимает знаменитого племянника, его супругу и меня, политика, коммуниста, принимает с такой сердечностью, с таким радушием, какое сохранилось лишь в наших деревнях и старинных городках. Вот где настоящее, искреннее гостеприимство! «Я земледелец, тружусь в „Лос Аламосе“», — говорит он гордо, торжественно, словно дарит мне свою визитную карточку. Но главный предмет его гордости — многочисленное потомство: «У меня девять детей и тринадцать внуков». Его жена, красавица Матильда Мора, расцветает от удовольствия.
«Отец нашего Пабло — единственный в семье, кто носит фамилию Рейес Моралес, — поясняет Хосе Анхель, а у нас всех — Рейес Парада… Когда умерла мама Пабло, — говорит он, поворачиваясь к Неруде, — мы его взяли к себе. Моя мать его и вырастила. Мы жили на улице Свободы. Я играл с поэтом, когда ему было лет пять-шесть. Но чаще он гостил у деда по соседству с Парралем, в „Вифлееме“ — вот такое название, прямо из Евангелия…»
Пабло слушает дядю с удивлением. Хосе Анхель Рейес Парада, который старше его лет на пять, не больше, рассказывает что-то совсем новое. Выходит, он переехал в Темуко, когда ему было уже шесть лет? Дядя привык иметь дело с лошадьми, рабочим скотом… Лет в двадцать с небольшим Неруда написал не без влияния русских писателей маленькую повесть «Житель и его надежда». В этой повести тайными тропами едут конокрады, разыгрываются любовные драмы, вспыхивают смертельные драки. И сейчас, вспоминая об этих удальцах, Неруда подозревает в душе, что его дядя, который узкими тропами легко пересекает Кордильеры, причастен и к дерзким, рискованным делам контрабандистов. За разговорами Пабло присматривается к своему товарищу по детским играм. Разглядывает его, отыскивая родственное, кровное. И наверное, что-то находит.
Дядин младший сын — ему около двадцати, и он напоминает Неруду времен «Собранья сумерек и закатов» и «Двадцати стихотворений о любви» — испытывает радостное смущение оттого, что в их доме такой знаменитый родственник, а ведет себя совсем просто. Как с ним держаться? Он не важничает и шутит по-свойски… Юноша звонко хохочет и уже без робости расспрашивает о неведомых землях, где побывал его двоюродный брат, прославленный поэт.
На другое утро Парраль как бы искупает свою вину. Мы идем в Женскую гимназию. Все ученицы чинно стоят во дворе, а потом проходят в актовый зал, чтобы послушать, что станет говорить этот уже полысевший сеньор, который родился в их городке и пишет стихи о любви и о многом другом.
Я всегда восхищался умением Неруды чувствовать себя везде непринужденно, как дома. Он вынимает из кармана маленький томик и двадцать минут подряд читает именно те стихи, которые понятны всем и легко проникают в юные сердца.
Известно, что Данте Алигьери преследовали при жизни и даже изгнали из родной Флоренции, куда он так и не смог вернуться.
А после его смерти Флоренция торжественно провозгласила себя колыбелью автора «Божественной комедии». Другие города Италии оспаривали у нее эту славу. Что же до Парраля, то он не расплескался в чувствах. Оно и понятно — на его земле родился человек, вставший на сторону бедняков… Матильда только улыбалась. А я, как политик, получил еще один яркий, наглядный урок.
Спустя годы — я тому свидетель — справедливость взяла верх. Неруду все-таки объявили пророком в своем отечестве. Но для этого нужно было, чтобы в Паррале произошли серьезные общественные перемены и алькальдом города стал социалист Энрике Асторга, владелец поместья «Флорида». Итак, в воскресенье 26 ноября 1967 года, как говорят у нас, «масло смешали с уксусом», день с ночью, и состоялось сразу два торжественных акта, на которых присутствовали все, кто мог. Был проведен ежегодный праздник — Большое родео, а на торжественной церемонии Пабло Неруде присвоили звание Почетного гражданина города Парраль. Это звание присваивалось впервые в истории города. Люди держались вместе, по-братски. Праздник, по сути, начался на день раньше, в субботу. Здесь были ловкие наездники-уасос на лошадях в нарядном убранстве, пожарники в ярко-красных куртках и металлических касках, бойскауты, школьники, общество Красного Креста, учителя, журналисты, профсоюзные деятели, священники, местная власть. Собрались и крестьяне, у которых не было лошадей. Словом, одновременно парад ротос — оборванцев и принаряженных кабальеро, лихих всадников и тех, кто ходит пешком. День стоял очень жаркий. Главной фигурой на этом празднестве был поэт; он укрывался от солнца маленькой светлой кепочкой и темными очками. Рядом с ним шла Матильда, беседуя на ходу с женой алькальда — Хименой Перейрой.
— Как вы добились такого звания для Неруды, — спрашиваю я у алькальда.
— Единогласным решением, — ответил он.
Городской театр Парраля переполнен. Алькальд Энрике Асторга — человек своеобразный; он землевладелец и социалист. Асторга худощав, высокого роста, с ранней сединой в волосах, большой поклонник женской красоты и, похоже, способен восторгаться поэзией.
— История города Парраля, — говорит он, — насчитывает свыше двухсот лет. И его Почетная книга терпеливо ждала все это время, чтобы ее первую страницу украсило имя Пабло Неруды. Трудно человеку, живущему в «низине», — добавляет он, — говорить о человеке, достигшем вершин. Но разве чувства измеряют метрами? Сегодня с нами весь народ, люди из всей округи, из ближних селений, наши дети, наши чилийские уачос.
Неруда любил быть среди людей в знаменательные дни своей жизни. Он шумно и весело отмечал дни рождения. А на юбилеи — каждое десятилетие — созывал друзей со всего света. И на этот раз в Паррале устроил все с большим размахом. Я всегда поражался, как легко приглашал Неруда — по телефону, телеграммой, письмом — людей, проживающих за пять, десять, двадцать тысяч километров от него. Приглашал на свои поэтические вечера, торжественные обеды, праздники… Он делал это так, будто звал гостей из соседнего дома, с соседней улицы. И что удивительно — приезжали, как правило, все, даже из самых дальних стран.
На празднествах в Паррале присутствовали не только местные жители — бедные и богатые парральцы, но и приезжие, среди которых были и зарубежные гости. К примеру, ответственный сотрудник ЦК КПСС Анатолий Черняев, советский латиноамериканист Игорь Рыбалкин и депутат Верховного Совета СССР Юрий Жуков.
На обеде, устроенном 26 ноября возле теплых целительных вод Катильо, присутствовали и его румынские друзья. Среди них — Штефан Андрей, который позднее был министром иностранных дел, и Михай Флореску. Сквозь немолчный гул, где слились все звуки дня, чужестранная речь, звон бокалов, с трудом пробился застенчивый голос преподавателя Мужского лицея, который одновременно исполнял обязанности казначея комитета по проведению родео. Он обратился с просьбой к почетным гостям написать приветственные слова его ученикам и всем детям Парраля. Неруда тут же смахнул со стола крошки, надел очки, вынул ручку с зелеными чернилами и быстро написал:
«Парраль. 26 ноября 1967 года. Добрый день всем юношам Лицея. Добрые дни — это главное в жизни. Это — единство людей, которое рождает Надежду. Надежду на лучшее в жизни каждого из нас и — что куда важнее — надежду на лучшее в жизни всех. Мы живем, чтоб выразить самих себя и понять других. Их жизнь должна быть нам дороже собственной. Добрых вам дней!»
Выступает Франсиско Колоане — президент Общества чилийских писателей и лауреат Национальной литературной премии. Это крепкий мужчина ростом 1 метр 80 сантиметров. У него львиная грива, глаза испуганного ребенка и трепетная душа. Громовые раскаты его голоса смягчаются искренней теплотой. В прозе Франсиско Колоане, в его речах, которым он предается с упоением талантливого самоучки, есть истинная поэзия и стихийность.
Он восторгается одним из поэтических образов Неруды. Как это сказано — «электрические искры орешника»! Теперь, бродя по дебрям чилийского Юга, Колоане непременно увидит сиянье дерева, всполохи, которых раньше не замечал. Девственная природа отдается во власть поэта, и он дарит нам огненную россыпь. С ветвей волшебного орешника уже не раз слетали искрящиеся листья в музыку, в танец, в народную песнь, в театральное действо. Оратор говорит вдохновенно, с особым жаром. И похоже, его волнует присутствие хозяйки дома. С ходу он рассказывает придуманный сон. «Когда я был ребенком, мне приснилась прекрасная женщина. И это были вы!» Стоящий рядом Мигель Отеро Сильва восклицает негодующе: «Бесстыжий! Взял и украл мой сон!»
В этот день, когда родной город щедро дарил Неруде улыбку, как бы заглаживая вину за былое пренебрежение, на торжество прибыл из Каракаса его старинный друг Мигель Отеро Сильва, романист, венесуэльский сенатор и владелец одной из ведущих латиноамериканских газет — «Насиональ». Его представили со сцены Городского театра. Отеро Сильва, связанный прочной дружбой с поэтом, рассказал о нем так много нового и неожиданного, что это сразу расположило к нему всех собравшихся.
А поздно вечером в поместье алькальда состоялся праздник, где были соблюдены все чилийские традиции. Выступала знаменитая актриса Мария Малуэнда. Новый судья Альберто Рубио, совсем еще молодой человек, оказался очень неплохим поэтом. Директор Управления общественных работ сочинил акростих «Неруде из Парраля» на вполне профессиональном уровне. В газетах всей провинции были опубликованы статьи о жизни и творчестве Неруды. Словом, Парраль как подменили.
Поэт с добрым юмором, по-философски отнесся к столь рьяному желанию «паррализовать» его. Ну и что из того, что родной город, встретивший его так тепло, знает о нем совсем немного! В конце концов, он прожил чуть ли не полвека в других краях… «Зато в Паррале, — напоминает Неруда, — могила моей матери. Да и род Рейесов разросся очень сильно. Но пока, — тут он лукаво подмигивает, — в нашем роду нет другого поэта».
Дом, в котором мы побывали, позже разрушился во время землетрясения. Не знаю, отстроили его заново или нет…
На этом празднике многие спрашивали Неруду о Паррале. Он отвечал просто, без всякой позы, и его слова были близки по настрою одному из стихотворений в книге «Местожительство — Земля»: «Я помню мало. Ведь увезли меня отсюда совсем ребенком». Неруда разговаривает, сидя возле потрескивающего костра, где готовят креольское асадо. Потом, прислушиваясь к веселым звукам куэки[3], вспоминает что-то из детства, к примеру — свой неописуемый восторг при виде замечательного моста над рекой Мальеко.
«Да, вы меня признали, как сына блудного».
Через два года после смерти Росы Нефтали Басоальто отец Неруды женился на Тринидад Марверде. Вторая фамилия — Марверде[4] — звучит поэтично. Некоторые злословили, что на самом деле ее фамилия — Мальверде[5]. И все же бесспорно одно: в этой женщине совсем не было зла. Она — воистину добрый ангел-хранитель поэта, его любимая «мами́ка». Родом Тринидад Кандиа Марверде из Парраля. Но и Темуко не чужой для нее город — там не меньше десятка ее родичей.
Как же соединилась их судьба? К этому в известной мере причастен сын поселенцев из Северной Америки — Карлос Массон, который имел деловые интересы в Паррале и был приятелем Хосе дель Кармен Рейеса. В Паррале Карлос Массон познакомился с молодой девушкой Микаэлой Кандиа Марверде и женился на ней. Но Парраль не позволял предприимчивому человеку развернуться. Вот почему в 1903 году он перебрался в Темуко, буквально на глазах рождающийся город, где все, казалось, сулило удачу. Люди осваивали небольшое пространство земли, совсем недавно отвоеванное у сельвы и у ее исконных жителей — индейцев. К тому времени туда уже успели протянуть линию железной дороги, и расторопный Карлос Массон открыл пекарню, а при станции — небольшую гостиницу. Его жена Микаэла привезла в Темуко сестру — Тринидад. Массон, добрая душа, не забывал о своем приятеле. И как только узнал, что тот овдовел да еще и бедствует, тут же предложил ему переехать в Темуко и работать вместе с ним в пекарне. Удрученный горем, без гроша в кармане, Хосе дель Кармен, не долго думая, отправился в Темуко. Ну а в том, что он женился на свояченице приятеля, нет ничего чрезвычайного… Маленький Рикардо Нефтали по-прежнему жил в доме у деда, то в Паррале, то в «Вифлееме». Доподлинно неизвестно, когда именно отец перевез мальчика в Темуко. Судя по всему — не позже 1910 года. Но и потом дедушка с бабушкой не раз забирали к себе внука на лето… Позднее Карлос Массон продаст пекарню — она стояла на перекрестке улиц Матта и Лаутаро — своему другу Хосе дель Кармену. А со временем пекарня перейдет в собственность Рауля Рейеса Толедо, племянника поэта.
Как же возник Темуко? Что это за город? На землях, где оставались последние редуты индейцев мапуче, лишь в 1887 году образовали две провинции — Мальеко и Каутин, чтобы упрочить господство белых людей. Маленького Неруду, по сути, привезли в провинцию Каутин, едва закончилась колонизация этого края. Центральные власти в Сантьяго отнюдь не забывали о грозной опасности, таившейся на юге Чили. Остерегались не только индейцев. Понимали, что попытка бесноватого француза Орелио{3} провозгласить себя королем Араукании — Антонио Первым — не просто забавное проявление безумства. Все было куда серьезнее. Возвел же в конечном счете Наполеон III на мексиканский трон Максимилиана{4}!
То была пора захватов и пора строительства железных дорог. Так, Франсиско Киндерман приказал управляющему своей асьенды «Санто-Томас» скупать у индейцев мапуче все земли, которые тот посчитает пригодными к делу. А Висенте Перес Росалес{5}, человек почти угасший, утративший силы в пору «золотой лихорадки» в Калифорнии, вдруг оживает и, подхлестнутый любовью к авантюрам, становится рьяным агентом по ввозу в Чили рабочих и ремесленников из Германии и других стран Европы. И все же территория между провинцией Консепсьон и заливом Релонкави будет долгое время оставаться непокоренной. Это и есть Араукания. Лидеры борьбы за независимость страны восславили мужественных индейцев мапуче как символ свободы. Со временем и Неруда воспоет подвиги их вождей — Кауполикана{6} и Лаутаро{7}.
По существу, борьба с арауканами сводилась к их массовому истреблению. Полковник Корнелио Сааведра Родригес, этот чилийский Кастер{8}, приобрел большой опыт по очистке территории путем насилия. Однако это не помешало ему заявить, что он, «не пролив ни единой капли крови, принес благо всем: и индейцам, и цивилизованным чилийцам». В 1868 году, после войны с Испанией{9}, Сааведра Родригес возобновил поход против индейцев. В 1870-м наступает временное затишье, но вскоре он с беспощадной жестокостью огнем и мечом оттесняет индейцев на юг и отбирает у них один миллион сто шестьдесят тысяч гектаров плодородной земли. По примеру испанских конкистадоров этот ретивый «патриот» строил на захваченных территориях военные форты, которые постепенно становились небольшими поселениями. Так возникли Мульчен-Негрете, Анголь, Кольипульи, Лебу, Каньете, Тольтен. Правда, некоторые из них существовали еще со времен испанской конкисты и теперь, по воле новых завоевателей, возродились к жизни. Пламя войны не утихало на землях фронтеры — границы, за которой лежали неприкосновенные территории арауканов. Регулярная чилийская армия не раз терпела серьезные неудачи и настоящие поражения. В жестоких битвах с арауканами при Корипуэ, Трайгене, Сентинеле, Курако, Кольипульи прошли выучку те самые офицеры, которые позднее стали военачальниками в Тихоокеанской войне против Перу и Боливии.
Перед Тихоокеанской войной и сразу после нее все чилийские власти начинали войну против арауканов, которая с перерывами длилась более трех столетий…
Еще в XVI веке тому, кто при королевском дворе в Мадриде оказывался не в чести, в немилости, говорили: «Остерегайтесь! Вас могут отправить в Чили!» Чилийская армия считалась краем света. Именно тогда Лопе де Вега назвал эту землю «Последняя Тулé»{10}. Индейская Фландрия{11} вдохновила Алонсо де Эрсилью на создание эпической поэмы «Араукана», которая увидела свет в 1569 году. Хуан де Гусман, истый прозорливец той эпохи, провозгласил Эрсилью новым Гомером. Сам Эрсилья в прологе ко второму изданию поэмы «Араукана» говорит: «Всяческой хвалы достойны арауканы, ибо более трех десятилетий отстаивают они свою правоту и даже на миг не выпустили оружия из рук».
И вот на эту землю, где только что окончилась долгая кровопролитная война, попадает маленький Неруда. Тему ко в те годы — большая деревня. Поэт навсегда запомнил, как строили первые дома, как выделяли земли новым поселенцам. Вокруг Темуко простирались поля и леса, где жили индейцы мапуче.
Когда Неруда стал лауреатом Нобелевский премии, французский журнал «Экспресс» обратился к нему с рядом вопросов, в том числе и о школе, где он учился в детстве. В своих ответах Пабло четко обрисовал те годы в Темуко. Да, это была государственная школа. Его однокашники носили самые разные фамилии: немецкие, французские, норвежские, сефардские{12} и, разумеется, чилийские, вернее — испанские. Это новое, рождавшееся «сообщество» отличалось хорошими чертами: на первых порах в нем не было никакой кастовости. «Мы все были равны!» — убежденно говорит поэт. Много позже, когда некоторые семьи стали богатеть, началось классовое расслоение. А поначалу в Темуко царил демократический дух. Все имели работу, никаких помещиков, никаких аристократов… На вопрос о тогдашних индейцах Неруда отвечает, что их согнали со своих земель в конце прошлого века и они жили особняком, в стороне, никогда не селились в Темуко, а лишь по соседству. Стоит где-нибудь сиротливо индейская хижина, а другая — в нескольких километрах от нее. Индейцы приходили в город продавать шерсть, ткани, яйца, ягнят. К вечеру всегда возвращались домой. Мужчина едет верхом, а женщина семенит рядом. Никакого общения с ними не было. «Мы не знали их языка, разве что несколько слов. А они и вовсе не говорили по-испански, да и сегодня говорят совсем плохо».
Французского журналиста удивляют эти слова, и он убежденно говорит, что при всем при этом в поэзии Неруды глубоко осмысляется духовный мир индейцев. «Так оно и есть, — отвечает Неруда. — Я всегда воспринимал историю как выражение народного сознания». В Темуко разыгралось самое большое сражение арауканской эпопеи. Испанские конкистадоры искали лишь золото, золото! Но им не удалось раздобыть его у арауканов. Не только потому, что те были бедны, а еще и потому, что ни один индейский народ не оказывал такого яростного сопротивления испанцам. «Об этом историческом факте основательно подзабыли», — заключает Неруда.
В нашей последней беседе с поэтом тоже шла речь об индейцах. Правители Чили, считал он, всегда скрывали правду о судьбе арауканов. Они постоянно стараются занизить их численность. Согласно официальным данным, индейцев всего 50 или 60 тысяч. А на самом деле их более полумиллиона. Это, разумеется, этническое меньшинство, но у них свой язык — по мнению Неруды, красивейший в мире, — свои древние традиции, своя культура.
Поэт не раз говорил, что главный персонаж его детства — дождь. На юге Чили часто шутят: у нас только одно время года — дождливое.
Раскисшая грязь точно темная враждебная сила, великан-людоед, который не дает ни пройти, ни проехать по немощеным дорогам. Кругом лес. Самое главное сырье — древесина. Лесопильни похожи на причудливые замки из свежих досок. Плотники, куда ни кинь взгляд, вовсю орудуют пилами и фуганками. От взвихренных опилок тянет густым смолистым запахом только что сваленных стволов.
Деревянные дома неказисты, но просторны. Цинковые крыши протекают, и с потолка падают и падают капли дождя. Дождь стал для Неруды фортепьянной музыкой детства. Дождевые капли били и били по невидимым клавишам ведер, ночных горшков, плевательниц, бочек, умывальных тазов. Не хватало посудин для этих назойливых дробных ударов дождя. Струйки должны были попасть точно в цель, чтобы не затопило дом.
Был у города грозный враг — оранжево-багровый огонь, который нападал на дома в ночной тьме. Ночами люди в испуге просыпались от отчаянных криков — пожар! Деревянные постройки воспламенялись так же легко, как нефть. Зловещее чудище в считанные минуты пожирало целые кварталы. Добровольные пожарные, да и все, кто мог, старались побыстрее сбить алчное пламя.
Затяжные дожди и частые пожары навсегда вписались в панораму детства Неруды. Мальчик смотрел вокруг внимательными глазами. Он вбирал в себя все, что видел. Особенно страшили его пожары, когда отец не ночевал дома… Дело в том, что Хосе дель Кармен поступил работать на железную дорогу. И тоже благодаря Карлосу Массону. В его гостинице, как правило, собирались железнодорожники; с некоторыми из них Хосе дель Кармен завязал близкое знакомство, и они подыскали ему подходящее место.
К концу жизни он стал главным кондуктором. Но не на пассажирских поездах, а на грузовых, тех, что перевозили щебень, гравий, песок, чтобы подбивать деревянные шпалы; нередко сильные ливни размывали железнодорожный путь. Обычно Хосе дель Кармен работал по нескольку дней подряд и ночевал в поезде чаще, чем дома. Поезд стал ему вторым, пожалуй, даже первым домом. У него был свой спальный вагончик.
Самая большая радость, какую помнит Неруда из своего детства, — это поездки вместе с отцом на грузовом поезде, который увозил их в сельву. Вот где мальчику открывались разные чудеса: удивительные цветы, жуки, лесные тайны! «Мне казалось, — вспоминает Неруда, — что мы — вольные странники». Там он впервые познавал природу, любовался ручьями, склонами гор. И думать не думал, что, путешествуя на поезде, груженном щебнем и гравием, накапливает в себе драгоценный материал для будущей поэзии. В поезде мальчуган тосковал по матери, особенно к ночи. Хотелось ласки, которой он почти не видел от отца. А вот мами́ка на нее не скупилась. Ему страшно не нравилось слово «мачеха». Да оно совершенно и не подходило к донье Тринидад: эта женщина была воплощенная нежность. И наверно, чтобы убить извечное представление о «злобной мачехе» из детских сказок, он в знак любви к чудесной женщине, заменившей ему мать, придумал слово «мами́ка». Когда ему было лет семь-восемь, Пабло попробовал сложить в ее честь первые стихи. И прочел их вслух, не заметив, что родители заняты чем-то своим. «Откуда ты их списал?» — спросил равнодушно отец. «Вот так, — вспоминал Неруда много позже, — я впервые встретился с небрежением литературной критики». Донья Тринидад никогда его не бранила, не упрекала. У нее было редкостное сердце, и мальчик это чувствовал. Поэтому-то ни разу и не назвал ангела-хранителя своего детства суровым словом «мачеха». Ласковая, заботливая, с врожденным крестьянским юмором, всегда в делах, в хлопотах… Так говорил о ней с благодарностью приемный сын.
Когда Неруде было лет десять, он в день ее рождения сделал на поздравительной открытке надпись, в которой уже проступает поэзия: «О мама дорогая, посмотри, / сияет золотом земля вдали, / и выбрал эту чудную картинку я, твой Нефтали». Три слова — «посмотри», «вдали», «Нефтали» — в рифму. Совсем неплохо для десятилетнего мальчугана… Потом, в годы зрелости, он поднимется на иные высоты. «О, нежная мами́ка!» — воскликнет Неруда в первых строках посвященного ей стихотворения. «…Святая доброта, / в одеждах темных, неприметных, / воды и хлеба чистота святая, / тебя дороже нет…» Это она, мами́ка, неустанно сражается против зимних холодов, против ливней, которые грозят затопить дом. Это она с великой мудростью раздает то немногое, что есть у бедноты. Все, кого согревала ее тихая материнская любовь, были для нее одинаково дороги. «Ты будто делишь между нами алмазов россыпь…» — писал поэт позднее. Он помнит, как его мами́ка в грубых деревянных башмаках-суэко — их носили тогда все простые женщины — старается ступать бесшумно, как торопится успеть везде ко времени — не дай бог остервенелый ветер сорвет крышу или повалит изгородь. Завоет-зарычит этот ветер, точно разъяренная пума, а ему наперекор донья Тринидад Марверде — «нежная, как солнца робкий луч / в день неприветный, грозовой… / как самый малый трепетный фонарик», который освещал им путь. Поэтический символ Неруды прост и ясен, мать — всё для своих детей, их хлеб насущный. Хлеб, который она делила поровну. А мешок из-под муки пошел на штанишки маленького Неруды. Донья Тринидад сама их скроила, сама сшила… Она делала всю жизнь то, что извечно делают женщины: стряпала, мыла, стирала, гладила, — выхаживала заболевшего ребенка. Сеяла, выращивала посевы, выращивала жизнь и отношение к жизни у своих детей. И все у нее выходило будто само собой, ладно, без лишних слов. Это был ее долг, ее материнское призвание. А когда дети, став взрослыми, отправились в свой путь по свету, мами́ка «легла в гроб маленький под стук дождя, / свободная от всех забот впервые».
Некоторые эрудиты усматривают антагонистическое противопоставление образов отца и матери в поэзии Неруды. Кое-кто прибегает в своих рассуждениях к истории и психоанализу. Когда заходит речь о Диего де Альмагро{13}, о хищных конкистадорах, жаждавших овладеть неведомыми землями, то порой видят в разбойном поведении этого испанского свинопаса символ теллурического насилия над собственной матерью. Вот и усердные нерудисты приходят к выводу, что поэт в известной мере неосознанно чувствует в своем отце нечто сродни насильнику-завоевателю.
Вырванные из контекста поэтические строки, быть может, дают основание делать и такие умозаключения. Однако там, где все доведено до крайности, нет правды. Отношение Неруды к отцу много сложнее. Тут сплелись страх и нежность, отстраненность и сочувствие. Да, Неруда действительно рисует отца резким и суровым, прежде всего в «Мемориале Исла-Негра». Он вспоминает, что тот, подходя к дому, каждый раз давал о себе знать чисто «профессиональным способом» — долго и пронзительно свистел в железнодорожный свисток. И следом гремел дверью. Когда приходил отец, «весь дом содрогался, пистолетным сухим выстрелом хлопали испуганные двери. Стонали лестницы и неприветно гудел высокий голос». Это мрачный «ночной образ» отца.
А в следующих строках поэт говорит убежденно: «А все же он — дневной». Создавая целостный образ отца, он называет его «капитаном» поезда, который летит навстречу занимающейся заре… Едва взошло солнце — высветились сигнальные железнодорожные флажки, фонари на маленьких станциях, отцовская борода, уголь, что кидают в топку… Его отец трудился, как и должно настоящему железнодорожнику. «Железнодорожник, ты моряк на суше, / где каждый малый порт — лесные дебри, / где нет волны морской, / и поезд твой летит вперед, / свершая плаванье земное».
У этого сурового человека было доброе сердце, он любил шумное застолье с друзьями, где торжествовал дух братства. Звенели сдвинутые стаканы, в которых искрилось вино. Рассказывают, что, когда ему не с кем было разделить обед или ужин, он вставал в дверях дома и звал первого встречного, чтобы есть и пить за общей беседой.
Сын унаследовал этот обычай, который, верно, восходит к далеким предкам. Поэт не терпел одиноких трапез. Он всегда хотел, чтобы за столом царила «мужская дружба и наполненный бокал».
Мы говорили, что Неруда сочувствовал отцу. И это так. Он с восхищением и состраданием относился к его тяжелому труду. Ведь жизнь отца, как и многих других, сводилась к тому, чтобы встать затемно, прийти, потом наспех уйти, словом, тратить себя в работе без продыха. И вот: «В один из самых хмурых и дождливых дней / Хосе дель Кармен поднялся на поезд смерти / и навсегда исчез».
В мальчике рано проявился мужской характер. Так уж повелось, что именно тетушки взяли за правило вспоминать о детстве своих племянников. Тетки Неруды говорили, что он был слабенький мальчик, но нрав у него был твердый. За первые стихи его стегали ремнем. И тем не менее, преодолевая все преграды, он добился всего, что задумал.
В 1910 году Неруду отдали в Мужской лицей Темуко. Сосед по парте, Хильберто Конча Риффо, на четыре года старше его. В детском возрасте это очень много. Неруда вообще оказался самым младшим в классе — в ту пору не было четких правил, с каких лет детям начинать учиться, — и с годами в нем утвердилось ощущение, что он всегда моложе всех. «Откуда вдруг эти шестьдесят лет, если я всю жизнь был самым младшим?» — сказал он мне печально, но с лукавой улыбкой в свой день рождения…
Хильберто — сосед по парте — не обижает малыша, вообще никого не обижает. Он очень молчалив, как молчалив камень, а скорее — дерево, чилийское дерево коиуэ. Хильберто приезжает в лицей из местечка Альмагро, что по соседству с городом Нуэва-Имперьяль. У его семьи есть небольшая мельница. Во время уроков нельзя разговаривать. Ну что ж, Хильберто даже доволен. А маленький Рейес почти не слушает учителя. Он весь в мыслях об отцовском поезде, о лесных жуках, о крохотных яйцах куропатки, о «змеиных матках» и о Монхе — теперь он работает с отцом на железной дороге, а раньше… разбойничал. Все лицо его пересекает глубокий шрам. Маленький лицеист подружился с Монхе, который знает тайны леса, показывает хитро спрятанные птичьи гнезда… На уроках арифметики у Пабло любимая тетрадка в клеточку, но он вовсе не пишет в нее цифры, а рисует — все, что взбредет в голову. Вот взял провел черным карандашом тонкую черточку и говорит своему соседу по парте: «Хильберто, смотри, какой волосок упал на страницу. Сними его». Хильберто старается сдуть волосок. Рикардо тихо смеется. Они выходят из лицея и шагают прямо по раскисшей от дождя улице. Идут не спеша, с интересом разглядывая все вокруг. В дом Рейесов являются промерзшие до костей, а нередко насквозь мокрые. Донья Тринидад дает им во что переодеться, развешивает одежду. Приносит кофе с булочками, виновато улыбаясь молчаливому Хильберто. Ему налила черный кофе, а Рикардо — с молоком: «На обоих не хватило, Рикардо у нас простудливый, без молока нельзя».
Со временем Хильберто назовет себя Хувенсио Валье, Рикардо Эльесер — Пабло Нерудой. Оба — поэты с чилийского Юга. Оба — лауреаты Национальной литературной премии. Они, можно сказать, подружились на заре жизни. Хувенсио — человек неразговорчивый, но не из тех, кто отмалчивается. Его голос звучит во всю силу, когда надо отстоять справедливость. В такие минуты этот голос подобен грому, а хрупкий Хувенсио — могущественному великану. Такова его натура. Таков он в жизни. Каждый раз, когда возникала необходимость сражаться за честь, за достоинство, за права — не свои, а других, — он вставал в ряды самых решительных и благородных борцов. И подумать! Неужели это он простодушно сдувал со школьной тетрадки ворсинку, нарисованную озорником, который на уроках уносился мыслями в свои удивительные путешествия! Когда оба стали большими поэтами, Неруда переиначивал в шутку литературный псевдоним своего друга — Хувенсио Валье. Однажды окрестил его Хувенсио Силенсио — Хувенсио-молчун, а в другой раз — Силенсио Валье — молчун Валье.
Уже в зрелом возрасте Неруда, отвечая на вопрос, который ему неизменно задавали, говорил, что знать не знает, как к нему пришла поэзия. «Когда, откуда, как она ко мне явилась — я не знаю». Должно быть, Хувенсио Валье, верный товарищ Неруды во всех детских играх и проказах, даже не предполагал в те далекие годы, что сам станет настоящим поэтом. Зато он твердо верил, что его маленький друг — прирожденный поэт. Хувенсио быстро угадал вещие приметы в худеньком, рассеянном мальчике со взглядом, в котором было все, кроме ленивого равнодушия. Он изумлялся тому, как остро и живо воспринимал Неруда окружающий мир. Особенно удивляли его небольшие глаза, всегда распахнутые, глядящие пристально, почти беззастенчиво. Меня это тоже всегда поражало. Я понял, как важно, когда у человека широко раскрыты глаза. Однажды я задал Неруде довольно наивный вопрос: «Как можно было проникнуть в тайны стольких вещей, в тайны деревьев, птиц, камней, всей природы?» «У меня свой способ смотреть», — ответил мне поэт, которому тогда уже исполнилось шестьдесят лет. Может, людям от рождения выпадает такой дар? Бесспорно, если вспомнить, что разглядел в маленьком Нефтали Рикардо Рейесе такой талантливый человек, как Хувенсио Валье. Но это еще не все. Необходимо и постоянное самовоспитание, шлифовка зрения, врожденная любовь к материальному миру, глубокий интерес к вещам, к их фактуре, цвету, к их сокрытой сути. В моей памяти сохранились слова Висенте Уйдобро о том, что у камня есть своя сердцевина. Вот и Неруде открывался не только лик вещей, но и их сердцевина…
Как должен был выглядеть поэт в представлении маленького лицеиста Нефтали? Поэт — это избранник, человек, наделенный даром проникать в глубь предметов, в тайники человеческой души. Стало быть, он отмечен каким-то особым знаком, зримым для людей? Может, он всегда в длинной накидке и широкополой шляпе с заломленными полями — так одевались люди искусства прошлого века в Европе? Хувенсио рассказывал, что однажды, возвращаясь вместе с Нерудой из лицея, они вдруг увидели на другой стороне улицы какого-то странного сеньора, одетого подобно персонажу из оперы «Богема». Изумленный Хувенсио ахнул: «Ну и тип!» А Пабло уперся в своего школьного друга сосредоточенным взглядом и с твердой убежденностью — Хувенсио навсегда запомнил эту сценку — сказал, что им встретился человек, посвятивший себя замечательному делу: «Он поэт!»
Нет, Пабло вовсе не узрел таинственного ореола над головой странного человека, а просто-напросто узнал своего дядю — Орландо Массона, владельца газеты «Маньяна».
К Неруде гораздо раньше, чем к Хувенсио Валье, пришло понимание того, что они поэты, хотя именно Хувенсио написал, что —
«…человек и поэзия рождаются одновременно… В нас изначально есть это неизъяснимое горение, оно — внутри, будто в особой капсуле. Я знаю Неруду с самого детства, и, хоть в ту далекую пору трудно было провидеть, что со временем он станет огромным поэтом, я все же всегда ощущал в нем какую-то особую трепетность, что-то присущее ему одному, делавшее его непохожим на остальных.
Вокруг него было какое-то магнетическое поле, может, сторонние люди этого не замечали, но на меня оно оказывало явное и сильное воздействие. Наверно, это была сама поэзия. Я отошел от многих сверстников и сблизился с Нерудой. Мы стали верными друзьями. Его таинственное внутреннее свечение притягивало, и с ним всегда было хорошо. Наши школьные товарищи неслись куда-то гурьбой, прыгали, галдели вокруг нас, а мы могли, не замечая времени, часами приглядываться ко всякой малости на земле — к листку, к насекомому, к любой едва заметной щербинке. В часы этой прекрасной дружбы безмолвно сотворялась поэзия».
Неруда и Хувенсио, вовсе не задаваясь такой целью, создали настоящее исследование психологии ребенка-поэта, внеся этим ценный вклад в литературу. Но, помимо всего, это была как бы и компенсация за их детство, где в первую очередь ценилась сила, ловкость, и потому оба не раз испытывали чувство какой-то неполноценности. Хувенсио, правда, оспаривает представление о ребенке-поэте, который не играет, как другие, не ссорится, не затевает драк. Он четко говорит:
«Мы отнюдь не казались излишне серьезными, углубленными в себя. Наше детство протекало совершенно естественно. Мы постоянно что-то придумывали, чем-то загорались. Но никогда не одерживали верх в „кричалках“, в беге наперегонки. Нас обгоняли все кому не лень. И нам ничего не оставалось, как укрыться на нашей „территории“, в чудесном мире мечты, где мы всегда были первыми, а значит, бесспорными победителями».
Неруда видит свое детство точно таким же. Когда школьники устраивали битву желудями, он всегда в ней проигрывал. Застынет вдруг и следит изумленно за полетом прекрасного желудя — какая зеленая, глянцевая дуга! — пока это чудо красоты не попадет ему в голову. Кто не испытывал на себе резкий, как выстрел, удар желудя, представить не может, до чего это больно!
Казалось, что это только снится… Сон ребенка? Он не помнит, сколько ему было лет. Они с отцом едут в поезде, не грузовом, а пассажирском, ночном. Какое событие! Он вместе со взрослыми уплетает жареного цыпленка и свиной рулет. Отца узнают все железнодорожники, даже машинист и кондуктор. Маленький Неруда слышит их тихую беседу. Чуть заметно подрагивает на столике возникшая откуда-то бутылка вина. Мальчика спрашивают, куда он едет. Нет, вовсе не в Сантьяго… И не в Консепсьон. Он, по правде, не знал куда. Но у папы какое-то срочное дело. Мальчику очень нравится поезд, хотя в вагонах третьего класса нет бархата. Ни зеленого, ни красного, никакого вообще. Но причем тут бархат, когда так приятно вслушиваться в мерный перестук колес, в дремный отзвук деревянных шпал — трик-трак, трик-трак, — в то, как поезд говорит: «Эльесер Рикардо, Эльесер Рикардо, Эльесер Рикардо». Приятели отца курят крепкий табак. Вечереет. Мальчик следит, как в густеющих сумерках исчезают за окном деревья, поля. Когда ночь стирает все, что можно разглядеть снаружи, он начинает присматриваться к пассажирам в вагоне… Слепой человек затянул танго. Приятель отца подсвистывает ему. Неруду клонит в сон. «Это у тебя с непривычки», — говорит тот, что так хорошо насвистывал танго. «Нет, — гордо отвечает мальчик, — я привык к поездам». Отец одобрительно кивает: «Мой постоянный спутник. Истинный сын железнодорожника, оттого и растет молодцом». «Как жаль, что помялся воскресный костюм», — мелькнуло в голове Рикардо, но он не пай-мальчик, а настоящий путешественник. Надо побороть сон. Уткнувшись носом в окошко, он шумно выдыхает воздух и выводит на запотевшем стекле свои инициалы. Не зря раньше других выучился читать и писать. Снова дышит ртом прямо в стекло. Но тут голос отца: «Подъезжаем!»
Сразу расширились ноздри, повлажнели губы. Слишком разволновался? Да нет, просто не терпится скорее сойти с поезда. «А кто нас встречает?» «Никто», — говорит отец. Но сын пристально смотрит сквозь слабый свет фонарей на перрон. Неправда, их встречает старый знакомец — дождь. Здесь, в Сан-Росендо, льет как из ведра. На выстуженном неприглядном вокзале народу всего ничего. А ведь это настоящий железнодорожный узел, и отсюда уходят поезда в Сантьяго. Люди отогреваются в маленьком привокзальном ресторанчике, где продают сандвичи с утиным паштетом и другую дешевую еду; ее готовят тут же на глазах. Но отец ведет его в сторону от ресторана. Да и есть совсем не хочется. Снится ему или не снится, что ему хочется спать, что они уехали из дождя и снова приехали в дождь глубокой ночью? И теперь под непрерывным дождем идут и идут квартала два, а может, и больше… Ну и что тут такого? Ведь он всегда, всю жизнь ходит под сеевом воды! Ему кажется, что они шагают слишком долго, потому, наверно, что очень холодно, хочется спать, да и башмаки совсем мокрые. Наконец отец останавливается перед какой-то дверью. В робком свете маленькой лампочки едва проступает надпись, выведенная белыми буквами: «ПАНСИОН». Удивительно — отец вынимает из кармана ключ и уверенно, по-хозяйски открывает дверь, будто входит к себе домой. Тут же появляется высокая светлоглазая женщина в накинутой на плечи шали. Она моложе матери. Не сказав мальчику ни слова, просовывает руку под его рубашку и ахает: «Он весь вымок!» «Хоть выжимай», — бормочет отец, слегка кивнув высокой женщине. Она ласково проводит рукой по шее мальчика, по спине, по его мокрым волосам. «Пошли, я тебя переодену», — говорит незнакомая сеньора и берет его за руку. Она усаживает мальчика на стул, раздевает догола, заворачивает в простыню и уходит. Через минуту возвращается с ночной рубашкой. А он уперся: «Это для девочек!» Не хочет надевать рубашку. «Ну не будь глупеньким!» — ласково увещевает сеньора. Речь у нее четкая, она будто не выговаривает, а чеканит слова. «Надо же, — спохватывается мальчик, — сижу совсем голый, а думаю о том, как странно говорит эта женщина». А она меж тем силится надеть ему рубашку через голову. Труднее всего получается с рукавами. Все-таки настояла на своем, справилась, с силой вытащила его голову за уши. Он отбивался, как мог, но напрасно. А потом и вовсе затих, когда она сказала, что в этих рубашках спят все малыши и малышки. Почему она не говорит «девочки» и «мальчики»?
Потом женщина снова ведет его за руку в соседнюю комнату. Позади них отец. В комнате две кровати. На одной крепко спит совсем маленькая девочка. Она точно в такой же рубашке, какую напялила на него сеньора, так странно выговаривающая слова. У девочки огромные ресницы. На этой большой кровати она похожа на темноголовую птичку, спрятавшуюся в белой-белой клетке. Видно лишь ее лицо и край плечика. Девочка спит, закусив уголок простыни. Одна рука — поверх одеяла, все ноготки у девочки обкусаны. По оконному стеклу барабанит дождь. Кто-то требовательно стучит в дверь, и сеньора идет в прихожую. Теперь маленькому Неруде совсем не хочется спать. И куда подевалась сеньора? Пока ее нет, мальчик спрашивает отца: «Почему она говорит не так, как мы?» «Потому, что она — каталонка», — отвечает отец. «Каталонка? А что это такое?»
Женщина возвращается в просыревшую комнату и говорит: «Сегодня ты будешь спать здесь, вместе с твоей сестренкой. Ты ее люби!»
Он вопросительно смотрит на отца. Тот молча отводит взгляд. А на другой день они уже не вдвоем, а втроем с сестренкой уезжают в Темуко. Всю жизнь Неруда спрашивал себя: «Это был сон?»
Но ни разу не спросил об этом ни у отца, ни у любимой мами́ки, ни, само собой, у Лауриты…
В день своего шестидесятилетия Неруда рассказал нам, что на прошлой неделе у него в Сантьяго обедали три школьных товарища: Алехандро Серани, Висенте Сид и Альберто Арасена. Тремя мушкетерами их не назовешь, но они вместе росли на Юге, вместе учились в лицее в Темуко и вместе поступали в университет.
«Только благодаря светлой голове Серани, — признается поэт, — я и закончил лицей. Кто, как не он, решал за меня задачи по алгебре? А мне не удалось осилить даже таблицу умножения!» Странно ли это? Да нет… Абстрактное, логическое мышление совсем не вяжется с поэзией Неруды, земной, из живой плоти, столь далекой от мира цифр.
Встретив спустя полвека своих школьных приятелей, Неруда увидел, что́ делает с людьми всепобеждающее время и как по-разному выстраивает их биографии.
А впрочем, встреча прошла радостно, почти так же весело, как в далеком 1918 году, когда они в Темуко на свой страх и риск организовали футбольный клуб. Игроков в нем было раз-два и обчелся, и потому они его назвали «Клубочек».
Еще один его друг из Темуко, писатель Диего Муньос, рассказывает, что они с Пабло были в параллельных первых классах лицея. Диего жил в лицейском интернате и учился в первом «Б», а Неруда ходил в первый «А». Худющий, как спичка, Пабло был всегда сосредоточен, смотрел как-то прямо перед собой и позже всех вставал в строй, когда надо было идти в гимнастический зал. Диего Муньос уже тогда распознал поэта в этом узколицем мальчике, всегда углубленном в свои мысли. А может, прочитал в ту пору и его стихи?
Болезненного с виду поэта точно магнитом тянуло к приключениям. Вместе с приятелями он часами пропадал в Эскалерилье, где все желторотые юнцы города отстаивали свою честь кулаками. А еще они убегали к реке Каутин, воровали яблоки в школьном саду, отмахивали километры по железнодорожным шпалам, любили наведываться в окрестные деревни и знали наизусть каждый уголок на высоком холме Нъелоль. Там они с удовольствием выполняли домашние задания, собирали травы для гербария, ловили насекомых.
Неруда и его школьные товарищи, с которыми он гонял в футбол, подрастали на земле, где властвовали Дождь и Непролазная Грязь. Со временем эти подростки стали поэтами и литераторами одного поколения… Норберто Пинилья — вот кто еще меньше, чем Пабло, годился в спортсмены! — стал преподавателем испанского языка, работал в столичном Педагогическом институте и написал книгу о чилийской прозе и поэзии. Еще один его соученик, мальчик с длинным костистым лицом — Херардо Сегель, сын протестантского пастора, — тоже ударился в поэзию. Он получил диплом учителя, а позднее в Сантьяго написал стихи о реке Тольтен. Сегель одним из первых чилийских интеллигентов вступил в коммунистическую партию, а позднее стал членом Центрального Комитета. Он опубликовал несколько книг, в которых исследовал творчество хронистов былых времен, стремясь проследить истоки подлинной чилийской литературы. Одна из книг посвящена Эрсилье, другая — Пинеде-и-Баскуньяну{14}. Сегелю принадлежит и сборник стихов «Распахнутый горизонт». При диктатуре Гонсалеса Виделы его раздавил грузовик… А было время, когда три молодых всадника отправились в арауканскую деревню Пильянльебун.
Не раз отмечали, что Неруда рано приохотился к чтению, но с арифметикой был не в ладах. Возможно, это уже вошедшее в легенду утверждение несколько искажает правду. Чилийский писатель Гонсалес Вера уверял, что когда маленькому Неруде давали книгу, перевернутую вверх ногами, он читал ее очень бегло и в то же время с удивительной быстротой складывал любые числа, мало заботясь о правильном результате. Складывать, наверно, умел, но умножать нет. Рассказывают, что, когда Неруда, уже Исла-Негра, просматривал бумаги в очках, съезжавших на кончик носа, он нередко спрашивал с глубокой озабоченностью: «Лаурита, сколько будет пять на восемь?» Лаура Рейес глядела на него жалостливо, с укором, точно на самого незадачливого ученика Технической школы, где работала, и качала головой, не понимая, как можно столько раз спрашивать об одном и том же. «Господи, Пабло! Да сорок!» — со вздохом говорила она. История и впрямь забавная, но она свидетельствует о том, что Неруде, если он и не умел множить, да и вообще был лишен математических способностей, всегда кто-то спешил на выручку. Тогда еще не вошли в моду карманные калькуляторы. Будь они в ходу, как сейчас, поэт наверняка облегчил бы себе жизнь, купив калькулятор. Ведь с годами поэзия принесла ему не только славу, но и деньги, которые, хочешь не хочешь, надо считать.
Дядя Орландо Массон, тот легендарный персонаж, чье имя уже упоминалось в нашей книге, был не только первым живым поэтом, которого узнал Пабло, но и первым борцом за социальные права, которого он увидел воочию. Неруду все восхищало в этом человеке. Шутка ли — настоящий мятежник, бунтарь. Орландо Массон основал газету и на ее страницах вел борьбу за справедливость, обличал всякое зло. Он открыто называл имена всех бесчестных людей. В отместку враги подожгли здание, где печаталась газета, отстаивающая правду. Это был последний пожар, который Неруда увидел до отъезда из Темуко. Чаще всего пожары в городе случались не сами собой, а были делом рук поджигателей. Иногда какой-нибудь неудачливый хозяин поджигал свое заведение, лишь бы не платить долги. А порой таким образом вымещали свою злобу уязвленные богатеи. Пример тому — сгоревшее до тла помещение газеты «Маньяна», где находилась и типография. Пламя взметнулось в непроглядной ночной тьме, чтобы скрыть лицо коварного преступника. Душу юного Неруды глубоко ранила подлая месть. Он переживал гибель газеты «Маньяна» не только потому, что там напечатали его первую заметку и самые первые стихи, но и потому, что из ее типографии вышли в свет «Цветы Арауко» — поэтический сборник неистового Массона, самая первая книга стихов — причем откровенно бунтарских, — изданная на чилийском Юге.
Неруда с любовью вспоминал типографию, где впервые услышал едкий запах сурьмы и, как заправский наборщик, пачкал пальцы типографской краской.
Спустя годы Пабло встретил в Индии поэтов, которые напомнили ему дядю Орландо. Они читали свои длинные стихотворные монологи нараспев, как и он. Много позже, в Советском Союзе, Неруда увидел, что поэты могут быть талантливыми чтецами и актерами и в их манере декламировать органично сочетаются высокое мастерство и страстность.
У дяди Массона была чуткая, весьма пылкая аудитория. Когда на поэтическом вечере Орландо предстояло читать стихотворение «Нищий», его одежду для большего эффекта рвали в самых заметных местах. А если затем он собирался прочесть стихотворение «Поэт», тоже пользовавшееся огромным успехом, все тут же чинили, зашивали дыры. Правда кое-как, на скорую руку — во-первых, времени в обрез, а во-вторых, все скрывал широкий романтический плащ.
Дядя Орландо всячески поддерживал в своем племяннике тягу к поэзии, твердо веря, что из него выйдет толк. В тринадцать лет Нефтали относит в газету «Маньяна» свою статью, озаглавленную «Энтузиазм и упорство», которая по остроте мысли и накалу чувств вполне заслуживала места передовицы. Дядя опубликовал ее с гордостью. «Чтобы укрепить дух энтузиазма, надо осваивать опыт всего человечества, равно как и опыт великих людей, оставивших след в истории».
Похоже, никто, кроме Массона, не придавал никакого значения тому, что пишет задумчивый подросток. В домашнем кругу он по-прежнему — Нефтали Рикардо Эльесер Рейес. Но в городке к нему надолго прилепилось прозвище Спица, должно быть из-за его невероятной худобы. Он был похож на голодающего индуса, лицо почти зеленое, а взгляд — невидящий. Чаще всего близкие звали его — Нефтали. Из трех имен, которые он получил при крещении, выбрали только это, взятое из Священного писания.
Неруда сказал, что ему «не нравится Буффало Билл{15} — он убивает индейцев, но зато — это великолепный наездник!» Школьником поэт глотал сотни книг. То же самое будет с ним и на Востоке, где он изнывал от одиночества… В родном Темуко Неруда читает все подряд, перескакивая от приключенческих романов к Варгасу Виле{16}. В его чтении царит полный хаос. От смятенного скандинава Стриндберга{17} он бросается к Фелипе Триго{18}, которого в ту пору считали скабрезным. От насквозь рационального энциклопедиста Дидро — к странствующему по российским просторам Максиму Горькому, который поведал миру о босяках и о бесстрашных революционерах. Неруду глубоко волнуют злоключения Жана Вальжана, несчастья Козетты, любовные страдания Мариуса в «Отверженных». Тринадцатилетний романтик вздыхает над страницами Бернарден де Сен-Пьера{19}. Встреча с этими писателями была для него радостным потрясением. «Словно вдруг прорвался волшебный мешок, и зерна человеческой мудрости падали и падали в ночную тьму Темуко. Я читал, забывая о еде и о сне». Он глотал книги, как голодный страус. Пожирал без разбору все, что попадалось на глаза. Само собой, настал черед Сальгари{20} и Жюлю Верну, затем книгам в доме Орландо Массона и, разумеется, всей лицейской библиотеке. «Дон Кихота» он прочел в издании, которое ему подарил Хувенсио Валье. Поэт Эрнесто Торреальба, учитель французского языка, старался определить круг его чтения. Увлеченный русской литературой, он однажды принес Неруде несколько произведений Максима Горького. Эрнесто Торреальба предостерег Неруду, вернее, дал ему хороший совет: «Если ты твердо решил писать, не следуй красотам испанской словесности. Иначе останешься вечным учеником». Благодаря Торреальбе юный лицеист узнал Рембо и Бодлера. Ему нравилась французская и английская литература, и он с удовольствием переводил стихи с этих языков. Однажды Нефтали показал учителю свой перевод английского стихотворения. Тот бегло прочел и ничего не сказал — то ли задумался, то ли растерялся… Неруда на его глазах порвал исписанные листки. Тогда Торреальба принялся складывать все клочки бумаги. Но пока он пытался справиться с этой головоломной задачей, Неруда снова написал текст стихотворения… Ему изготовили в Темуко резиновую печатку, на которой вырезали имя — Нефтали Рейес. Этой печаткой он метил листы бумаги, куда переписывал стихи Верлена, Сюлли-Прюдома в оригинале или в собственном переводе. Неруда наизусть знал по-французски «Разбитую вазу» Поля Фора… Вот так он брал уроки у европейской поэзии. Так учился.
Одной из самых обаятельных, самых тонких женщин, с которыми мне выпало дружить, была Лаурита Родиг — убежденная революционерка, художница и скульптор. Как-то раз — я еще был совсем молодым — она захотела написать мой портрет и даже вылепить мой бюст. Я отнесся к этому недоверчиво, скептично, считая, что на полпути Лаурита все бросит. Но тем не менее радостно спешил после рабочего дня в ее мастерскую на улицу Монхитос; с такой великолепной собеседницей часы пролетали, как минуты. Она была близкой подругой Габриэлы Мистраль, жила вместе в ней и в Пунта-Аренасе, и в Темуко. Вдвоем они ездили в Мексику, и Габриэла посвятила ей свое знаменитое стихотворение «Мыслитель Родена», которое вошло в книгу «Отчаяние». «Подбородок тяжелой рукой подпирая, / вспоминает, что он только остова плоть, / обреченная плоть, пред судьбою нагая»[6].
В Мексике Лаура Родиг познакомилась с выдающимися художниками-муралистами{21}: Диего Риверой, Ороско и Сикейросом. Их творчество произвело на нее сильнейшее впечатление. Она вернулась на родину, твердо веря, что для ее современников необходима именно такая живопись, и вскоре сама расписала большую стену в столичном книжном магазине на улице Ла-Монеда. В этот магазин, по ее рассказам, приходили все крупные чилийские писатели — и старшего поколения, и молодые. Среди них выделялся тридцатилетний Неруда, он всегда был в центре внимания.
Наши беседы с Лауритой происходили много позже. Она делала наброски к моему портрету, а я расспрашивал ее о различных событиях, по большей части о том, что уже знал от других. Лаурита рассказывала с удивительным тактом, сдержанно, и ее благородная безупречная речь была чужда выспреннему многословию. В Темуко, где она жила вместе с Габриэлой Мистраль, ей, как секретарю поэтессы, кроме всего прочего, приходилось выполнять роль своеобразного «фильтра», чтобы сдерживать ежедневный поток визитеров и визитерш. После того как Габриэла Мистраль получила в Сантьяго литературную премию за книгу стихов «Сонеты смерти» — это был 1914 год — ее malgré-t-elle[7] возвели в сан Верховной жрицы, раздающей милости всем, кто мечтает о литературном поприще. Дом Габриэлы осаждали стада, вернее, стаи юных поэтов и поэтесс, им, должно быть, казалось, что Великая Учительница благословит их прикосновением волшебного жезла. Почти все они еще учились в лицеях, и Габриэла встречала их ласково, по-матерински: выслушивала, задавала вопросы, пробегала глазами стихи. Однажды пришел бледнолицый мальчик и спросил Лауриту, можно ли увидеть Габриэлу Мистраль. Она ответила, что ее нет дома. Нефтали прождал три часа, не проронив ни единого слова секретарше, молоденькой девушке лет двадцати, приветливой, но очень застенчивой. В общем, поэт со своей музой удалился в глубокой печали. Однако он не из тех, кто сразу сдается. На другой день, замирая от волнения, зажав в руке тонкую тетрадь, Нефтали снова постучал в дверь Габриэлы. «Да, она дома, — сказала Лаурита, — но к ней нельзя. У нее приступ мигрени». Бледный до желтизны подросток изо всех сил пытается скрыть огорчение. Девушка спрашивает участливо: «Молодой человек, скажите пожалуйста, какое у вас дело?» «Я принес стихи», — сбивчиво бормочет Неруда. Обычная история, думает Лаура, уже сотни раз я это видела. Однако не столько из вежливости, сколько из сочувствия к удрученному, поникшему мальчику она ласково говорит: «Оставьте стихи мне, если можно. А Габриэла их прочтет, когда выберет время». «Да, я могу оставить эту тетрадь, — отвечает Неруда, — но мне так нужно увидеться с ней. Я сам хочу услышать, что она скажет». «Хорошо, тогда наберитесь терпения и приходите часа через два-три. Быть может, она…»
В назначенное время лицеист Неруда снова стучит в дверь. И вот перед ним она, женщина, олицетворяющая поэзию. Он смущенно склоняется в низком поклоне. Габриэла, словно сойдя с незримого трона, заговаривает с ним мягко, сердечно. «Я даже переоделась, чтобы принять вас. Мне очень нездоровилось, но, едва я стала читать ваши стихи, боль утихла. Вы настоящий поэт. В этом я твердо убеждена». Чуть погодя, она добавляет: «Ни разу в жизни не говорила такого».
Их дружба никогда не распадалась.
Спустя десятилетия — Габриэлы Мистраль уже не было в живых — Неруда приехал в Антофагасту по приглашению Университета дель Норте. Маленькие школьницы встречали почетного гостя песнями.
Его друг, поэт из Антофагасты, Андрес Сабелья спросил девочку, которую Неруда погладил по голове: «Ты поешь в честь самого великого поэта Чили?» «Нет, — твердо проговорила школьница, — я пою для сеньора Неруды. А самая великая у нас — Габриэла Мистраль». Неруда рассмеялся, потрепал малышку по волосам, обернулся к Андресу Сабелье и шепнул: «Я непременно расскажу ей об этом в долине Иосафата{22}… Вот уж она порадуется!»
Он заполнял тетрадь за тетрадью, переписывая в них каллиграфическим почерком свои стихи, и уже сотрудничал в столичном журнале «Корре-вуэла», который покупали нарасхват. Это был популярный журнал, где публиковались свежие новости и развлекательные статейки. Постоянный раздел журнала «Чилийская муза» стал истинным прибежищем для многих провинциальных поэтов Чили. В этом журнале к Неруде сразу отнеслись благосклонно — и напечатали семнадцать его стихотворений… Начинающий поэт вовсе не намерен писать только для себя. Он усердно посылает свои творения в самые разные места. И чуть ли не с детства охотно принимает участие в литературных конкурсах. Его стихи появляются то в одном, то в другом студенческом журнале страны. В городе Вальдивия это журнал «Культураль», в Вальпараисо — «Сьемпре», в Чильяне — «Ратос илюстрадос», который самоотверженно издают ученики Мужского лицея города Чильян.
Но о чем пишет наш поэт? Что думает о поэзии? Что читает в те годы?
Хосе Сантос Гонсалес Вера, вспоминая в своей книге «Когда я был подростком» о первой встрече с Нерудой в Темуко, пишет, что у того была в руках книга Жана Трава «Умирающее общество и анархия». Этот худой, как спичка, поэт утверждал, что мир, в котором он живет, плохо устроен, его надо изменить и начать все с огромного «НЕТ». В шестнадцать лет Неруда считал себя анархистом и настолько увлекся книгой Жана Грава, что перевел ее на испанский язык. Вскоре ярко обнаруживается очень важная черта его натуры: он приходит к выводу, что его поэзия никогда не отвернется от реального мира.
С юных лет Неруда одержим мечтой о братстве, о людском единении. Мальчишкой он принимает самое горячее участие в организации футбольного клуба, не смущаясь, что в клубе будет так мало игроков. А позже берется со всем пылом за создание в Темуко общества поэтов — Литературного атенея и, ни много ни мало, становится его президентом. Этот немыслимо худой президент в каком-то темном облачении, с трудом преодолевая «устрашающее косноязычие» (Неруда считал, что в его краях это общий порок), путаясь в словах, просит Габриэлу Мистраль, которая в 1920 году стала директрисой Женского лицея в Темуко, принять звание почетного члена Литературного атенея… Молодой человек застенчив, он каким-то чудом решился заговорить с этой сеньорой в строгом длинном платье. Она прибыла из заснеженного Пунта-Аренаса уже в ярком ореоле поэтической славы… Но вдруг он обнаруживает, что знаменитая поэтесса удивительно похожа на его погибшего друга, стрелочника Монхе, лишь без шрамов на лице. Да, эта рослая женщина — плоть от плоти чилийского народа. Она проникнется расположением к Неруде, и ее зеленоватые глаза будут смотреть на него приветливо. Габриэла расскажет молодому поэту о Толстом, о Достоевском, о Чехове… Благодаря ей он прочтет книги великих русских писателей и они навсегда оставят в его душе глубокий след.
Русские классики не только открывают ему совершенно новую литературу, они учат, как надо писать, как видеть жизнь своих современников. Они учат прислушиваться к самому тихому зову, ко всем голосам. И вот в стихах четырнадцатилетнего Неруды уже звучит гражданская тема. А в пятнадцать лет он распространяет среди лицеистов Темуко столичный журнал «Кларидад» — издание революционно настроенной молодежи тех лет — и становится его постоянным корреспондентом. Молодой поэт не мог остаться в стороне от тех настроений, чувств и взглядов, которые присущи не только его поколению, но и тем, что придут позднее. Все они получат боевое крещение в упорной борьбе студентов за свои идеалы. Вот почему Неруда пишет для журнала «Кларидад» (где опубликованы его стихи, получившие в столице большой отклик) самые острые политические статьи и картелес — зажигательные воззвания, что печатаются из номера в номер на первой странице.
Когда вспыхнула первая мировая война, маленький Неруда пристрастился к газетам — ему уже хотелось знать, что происходит в мире. Лицей сразу распался на два лагеря: «союзников» и «немцев». Глубокая трещина разделила городок, где столько переселенцев из Германии, Франции, Англии и других стран. Немало молодых людей отправились в Европу — сражаться за родные земли своих родителей.
Мальчику в ту пору всего десять лет, и он, пожалуй, «сражается» лишь с настырным дождем, проникающим во все комнаты его дома. Но вообще-то поэт с самого начала относится к дождю как к своему соучастнику, соавтору. Да, они всегда пишут вдвоем! Однажды Неруда сказал: «Я мог писать лишь под шум дождя, который летал над крышами домов». Ему очень нужен приглушенный звук дождевых капель, падающих через прохудившуюся крышу. Это — фортепьянная музыка его детства, влажная, совсем простая…
Каждый раз маленький Нефтали вздрагивал от надрывного гудка, который извещал о прибытии отцовского поезда в Темуко. Как много вокруг самых разных звуков! А он все мечтает о настоящем пианино. Ему страшно хотелось, чтобы оно вдруг возникло в их доме. И вовсе не для виду, не для того, чтобы другие говорили с почтением: «У них есть пианино», а чтобы слушать и слушать любимый вальс «Над волнами», который его тетушки играли под неустанный стук дождя. Но чуда не случилось — никто не привез им ни «Stanway», ни самого плохонького инструмента. Зато в свой урочный час на незримом пианино начинали играть капли дождя. Эта привычная музыка звучала долгими месяцами. Со временем мальчику открылось, что дождь, ударяя по великому скопищу посудин — а они были расставлены в самых разных местах, — умел извлекать из каждой свою неповторимую мелодию. Нет, в этих звуках не было однообразия. Тихая, «фоновая» музыка дождя была рядом с поэтом, когда он писал свои первые стихи, а потом она следовала за ним повсюду, пропитывая влагой всю его поэзию, подчиняя ее своему ритму.
Один из исследователей творчества Неруды утверждает, будто поэт в своих первых стихах проклинает дождь и вечную слякоть, в которой, как в зыбучем болоте, утопали улицы Темуко. И если Эса ди Кейрош{23}, поэт скептичный, разочарованный во всем, сказал однажды, что в его родной Португалии доброго слова заслуживает только южный экспресс — «он непременно довезет до Парижа», то, мол, Неруде был дорог Темуко лишь потому, что там жила Она, девушка, в которую он был влюблен…
Думается, вернее всего сказать, что Неруда испытывал к стихии дождя сложное чувство любви и ненависти. Другой ученый, говоря о стойкой неприязни Неруды к дождю, рисует для убедительности целую картину: в проеме дверей стоит сгорбившийся подросток и с мрачной яростью смотрит на густую завесу дождя… Так, наверное, бывало. Однако дождь все время вторгается в поэзию Неруды, он — ее неизменный спутник, и без него нельзя постичь детства поэта, вылепленного из влажной глины.
Записан ли поэтический талант в генетическом коде? Если да, то все равно это тайна за семью печатями. Отец Неруды, как мы знаем, откровенно презирал поэтов. Он так и не смирился с тем, что его сын занялся поэзией. Ему мечталось, чтобы тот получил серьезную профессию. Он не терпел никакой богемы, не выносил паяцев, даже печальных, его злили все чудаки и ленивцы. Скорее всего, он не хотел и того, чтобы сын стал железнодорожником. Зачем, если нет к тому никакого интереса? Был бы дантистом, инженером, адвокатом, учителем — другой разговор. А поэтом — ни за что! Разве это достойное дело? Отцу представлялось в мыслях, как кто-нибудь из товарищей, скажем, машинист или кочегар, говорит со смешком: «Познакомьтесь, это папаша поэта». Позорище! Сколько раз он отчитывал сына за то, что тот занимается невесть чем — где-то прячется и пишет стихи. Отец презрительно говорил — «дурацкие вирши». И наказывал его нещадно. По этой причине, собственно, и возник несколько позже псевдоним — Пабло Неруда. Псевдоним понадобился главным образом затем, чтоб отец ничего не знал, не мучился стыдом за беспутного сына.
Возможно, Неруда унаследовал особую впечатлительность и страсть к чтению от своей матери? Мы располагаем некоторыми сведениями о Росе Нефтали Басоальто, но точно ничего не подтверждено. В общем, с генетическим кодом все весьма непросто.
Лауру, родную сестру поэта, мало интересовала поэзия да и литература в целом. Но Пабло — ее родной брат, и она его беззаветно любила, как, впрочем, и младшего брата — Родольфо. Это была истинно сестринская любовь, незамутненная преклонением перед славой. У Лауриты — маленькой, хрупкой с виду женщины с ястребиным носом — дьявольски независимый нрав: ей чужда лесть и она умеет выпустить острые коготки, если старший брат чем-то ее заденет; она спокойно говорит ему в лицо даже малоприятную правду. Он родной брат — и все тут! Какое ей дело до его славы, до всех почестей на свете? Она любит обоих братьев и, уповая на силу кровного родства, всячески пытается их сблизить, хотя они давным-давно отошли друг от друга. Из-за чего? Будто сама жизнь зачем-то вырыла меж ними глубокий ров и повела их разными путями. Но Лаурите одинаково дороги оба брата, что старший, что младший… Так испокон веку велось в их роду.
Братья встречались очень редко. И все же Пабло по-своему любил Родольфо. В нем он видел истинного представителя семейного клана Рейесов: все та же череда самых разных профессий, постоянное невезенье в делах… Но зато какая любовь к прекрасному полу! Этой семейной чертой Пабло всегда гордился. После всех провалившихся начинаний Родольфо наконец утих и стал муниципальным служащим. Однако через несколько лет, выйдя на пенсию, он все-таки открыл магазинчик в Ла-Гранха. Приезжая в этот район Сантьяго по своим депутатским делам, я всегда навещал его. Пабло с восхищением рассказывал мне о бесчисленных женах брата. «Под стать знаменитому Родольфо Валентино{24}», — как-то заметил я. «Да нет, наш, пожалуй, поскромнее», — возразил Пабло, приподняв одну бровь. Себялюбивый, мнительный Родольфо, хоть умри, не хотел ни в чем уступать старшему брату.
Впервые я познакомился с ним однажды утром в «Лос Гиндосе», в доме у Пабло. Поэт сдержанно представил мне человека, внешне спокойного, с приятными чертами лица чисто испанского типа.
«Мой брат, Родольфо», — сказал он. Почувствовав, что шумное проявление радости здесь ни к месту, я пожал руку и, бросив привычное «очень приятно», почти тут же оставил их вдвоем. Братья о чем-то поговорили, стоя в саду, и Родольфо удалился.
Спустя какое-то время Лаурита с сияющим видом, приложив палец к уголку рта, точно речь пойдет о важной государственной тайне, поведала мне, что в «Лос Гиндосе» собираются отметить день рождения Родольфо. Она, как главная зачинщица этого праздника, радовалась больше всех. Еще бы! У братьев вроде налаживаются отношения!
Ни до этого, ни после я уже никогда не видел, чтобы поэт так тщательно, так любовно, вникая во все мелочи, готовился к празднику. От Лауриты я узнал, что гости соберутся не вечером, а, по желанию Родольфо, прямо к обеду… Большой стол вынесен из дома и поставлен возле деревьев, словно в какой-то пьесе Чехова. Мне рассказывали, что Неруда с детства обожал пить воду из бокалов цветного стекла. Вот и теперь на столе красуются великолепные мексиканские бокалы — синие, темно-красные, густо-зеленые, правда, для вина, а не для воды. Их расставил сам хозяин. Он и фарфор выбрал по своему вкусу, и обошел весь сад, срезая к столу только что распустившиеся цветы… Против каждого прибора Неруда кладет нежные розы и анютины глазки, чтобы они лучше оттеняли холодный металл ножей. День по-настоящему весенний, благодатный. Он и должен быть благодатным, потому что станет днем памятной, знаменательной встречи. Все начнется ровно в час. Гости — в основном это друзья Неруды — заметно взволнованны. Они ждут не дождутся того момента, когда сумеют отпраздновать «великое воссоединение» братьев. Часы бьют один раз. Проходит несколько долгих минут. Виновник торжества явно задерживается. Но мы еще готовы считать, что он, как некоторые теперешние чилийцы, опаздывает намеренно, «для фасону». Половина второго — Родольфо нет и нет. Лицо бедной Лауриты каменеет. В расширенных глазах — тревога. Кто-то из гостей уходит в сад, беседует о том о сем, чтобы убить время, вернее, не томиться ожиданием. Два часа ровно. Неруда все еще в хлопотах. Он — хозяин дома и обязан как можно радушнее встретить брата! В три часа поэт сдается, хотя не говорит ни слова о своем поражении. Он хлопает в ладоши и зовет гостей к столу, чтобы отпраздновать день рождения Родольфо, так и не почтившего их своим присутствием. Неруде наверняка не по себе. Подумать — такая странная выходка! Но он не показывает виду и лишь бросает, пожав плечами: «Ох уж этот братец!..» Сестра подскакивает как ужаленная и кричит пронзительным голосом: «Что значит — братец! Да он всегда был умнее тебя. А в детстве ты вообще плохо соображал!»
Дальше все шло, как положено. Мексиканские бокалы осушались с удивительной быстротой. Поэт разговаривал легко и оживленно. Лишь Лаурита не могла скрыть своего отчаяния.
Я не однажды рассказывал, что мне посчастливилось обнаружить в двух объемистых распечатанных пакетах, которые лежали на длинном столе поэта в Исла-Негра. Дело было зимой, в воскресный час сиесты, когда кругом все затихло. Меня как толкнуло заглянуть в эти пухлые конверты. Оказалось — школьные тетради Лауриты для контрольных работ. Но на обратной стороне каждой странички — стихи, переписанные совсем другой рукой. Знакомый почерк поэта… Как мало он изменился за сорок с лишним лет! Это стихи мальчика, подростка. Сам Неруда говорит, что его первое стихотворение — несколько неумело срифмованных слов. На одной из страниц тетрадки — непременный для поэтов «Ноктюрн». Неруда опубликовал его, когда ему не было и четырнадцати лет. Видно, что стихи написаны еще неопытной рукой.
В газете своего дяди Орландо Массона, которую раскупал «народ грубый и вольный», Нефтали Рейес печатает стихи, рифмуя «любовь» — «кровь», «пламень» — «камень», «разлука» — «мука». Это еще не настоящая поэзия, но в ней есть нечто дерзкое для слуха такого будничного деловитого городка, как Темуко.
Стихи, опубликованные в столичном журнале «Корре-вуэла» от 20 октября и 25 декабря 1918 года, а затем от 5 и 12 февраля 1919 года, тоже не шедевры, но они предварили рождение поэта, и в этом их несомненная ценность.
В предисловии к своей книге «Житель и его надежды» Неруда утверждает, что у него в те времена было драматическое восприятие жизни.
В пятнадцать лет поэт напишет свободным стихом «Простые минуты». И кто-то будет ломать голову — читал или не читал он в ту пору уругвайского поэта Карлоса Сабата Эркасти. Позже Неруда снова обращается к рифме.
Его очень радует первая литературная награда за стихотворение «Идеал единства». И не важно, что это всего лишь третья премия на скромнейших поэтических состязаниях в Каукенесе, неподалеку от родного Парраля. Члены жюри — Анибаль Хара, Доминго Мельфи и Альберто Мендес Браво. Первые двое станут со временем известными журналистами. Мельфи, с его аналитическим умом, займется еще и историей Чили.
Следом за первой литературной наградой пойдут и другие — одна за одной, но пока еще негромкие, скромные. А в 1920 году Неруда завоюет первую премию на Весенних поэтических состязаниях в Темуко.
Не раз отмечалось, и вполне справедливо, что нерудовская поэзия в своей основе автобиографична. Об этом говорит одно из его самых ранних стихотворений — «Моя студенческая жизнь». Поэт сидит с рассеянным видом на занятиях, ему слышатся женские голоса, а в голове бродят бунтарские мысли. Он еще в преддверии, в предчувствиях… Стихотворение «Плач опечаленных» — о собственных переживаниях. И одна из постоянных тем — «Ты вечером мне приснилась…» Поэт уже сознает, что сама его жизнь может стать предметом поэзии. Он с детства любил писать стихи ко дню рождения — себе, своим близким, друзьям. В стихотворении «Мои ощущения» он напишет: «Шестнадцать лет тому назад / родился я в том городке, / белесом, запыленном и далеком, / и ничего о нем еще не знаю». Это одно из первых упоминаний о Паррале в его поэзии. В Неруде рано проявилось стремление утвердить себя как личность. «О, как мне памятно, что в десять лет / я прочертил свою дорогу, наперекор всем бедам, / готовым одолеть меня, / пока я буду пробираться тропою долгой». А о чем он мечтал в ту пору? Полюбить женщину и написать книгу. Неруда не без иронии признается, что потерпел полное поражение. «Нет, я не победил, / коль вместо книги — рукопись, да черновая, / и не одну-единственную полюбил, / а пять иль даже шесть».
В школьных тетрадях Лауриты есть названия задуманных поэтом книг: «Чужие острова» и «Бесплодная тоска». Они так и не увидели света, но некоторые стихи из них вошли в «Собранье сумерек и закатов» — первый поэтический сборник Неруды, изданный в августе 1923 года.
1920 год в Чили знаменателен не только бурными политическими волнениями, которые возникли из-за избрания на пост президента блистательного демагога — Артуро Алессандри Пальмы{25}. Это не только год боевого крещения университетских студентов-бунтарей, в чьих рядах уже поэт из Темуко. В октябре этого года рождается имя нашего поэта — Пабло Неруда. Темукский лицеист должен был во что бы то ни стало избавиться от родительского надзора, неотступного и сурового; Хосе дель Кармен, кондуктор грузового поезда, откровенно ненавидел поэзию и предвзято, с непомерной строгостью следил за учебой сына. Поэт находит выход: он больше ничего не опубликует под своим именем — Нефтали Рейес. И его новое стихотворение, которое называется «Загубленная любовь», подписано уже новым псевдонимом — Пабло Неруда. «То буйной, то стихающей волной / мое желанье устремляется к любимой, / и под ее глубоким взглядом в ознобе бьется, / словно роща, насквозь пронизанная ветром».
Молодой поэт пока еще живет в Темуко, но его двоюродный брат Рудесиндо Ортега, студент столичного университета, увозит его стихи в Сантьяго и вскоре пишет оттуда, что часть из них будет напечатана в журнале «Кларидад». Теперь Неруде не терпится обрести признание, хотя бы под псевдонимом.
Рауль Сильва Кастро подготовил подборку нерудовских стихов и написал к ним небольшое предисловие, поставив вместо собственного имени имя героя романа Пио Барохи{26} «Путь к совершенству» — Фернандо Осорио.
«Из Темуко явилась к нам, — писал он, — поэзия, за которой грядущее, поэзия, проникнутая едва ли не вселенской печалью. Вскоре мы увидим ее творца в нашем городе».
В единоборстве с отцом Неруда отстаивает свое поэтическое призвание, пытаясь прорваться сквозь все поставленные ему запреты, и его мятежный голос звучит в стихотворении «Лицей», которое сохранилось в тетрадке Лауриты.
«Как тяжко мне в убогой клетке жить, / где молодость моя погибла безвозвратно… / А впрочем, стоит ли тужить? / …ведь завтра-послезавтра я буду лекаришкой в пенсне и сюртуке, / иль адвокатом, иль буржуем сытым, / и, значит, к новолунью ясному пути мои закрыты… / Нет, к черту все, мечты отдам на слом, / коли поэт дантистом должен стать / и непременно получить диплом!»
И в следующем стихотворении, в самом его названии — «Руководство к мятежу» — тот же воинствующий дух. «Стать деревом крылатым… расправить крылья и взметнуться ввысь».
Неруда писал стихи не только в школьных тетрадях сестры, но и на бланках газеты «Маньяна», той самой, что принадлежала его дяде Орландо Массону… С тех пор под всеми его стихами неизменно появлялось имя Пабло Неруда.
У Лауриты Рейес Кандиа есть тетрадь с рукописью задуманной поэтом книги «Гелиос». С детства поэту нравилось делать рисунки к своим стихам. Нередко он сам делал наброски к обложкам собственных книг.
Я не соглашусь с теми, кто считает, что «Крестьянские руки», опубликованные в темукском журнале «Южная сельва» в 1920 году, — это стихотворение, в котором у Неруды впервые лишь контурно намечена социальная тема. Полагаю, что она выражена вполне четко.
Поэта, уже пишущего социальные стихи, властно притягивает и тема любви, своевольной, ускользающей… «Вот ты в руках моих, любовь, / но я не знаю, почему приходишь и почему вдруг исчезаешь».
В стихотворении, названном «Наслаждение», поэт с обнаженной откровенностью пишет обо всем, что испытал молодой мужчина, познавший женщину: «Раскрылась плоть твоя глубокой бороздой, / чтобы принять мой высший дар… / В тебя погружено все естество мое… / и, содрогаясь, тонет, тонет, тонет, / как огненное солнце в час закатный».
Неруда никогда не говорил с особым воодушевлением о своей прозе. Но многое писал прозой, причем с начала и до конца жизни. Смотря в глаза смерти, он диктовал последние страницы своих воспоминаний «Признаюсь: я жил». Он пишет прозу как журналист, как автор политических воззваний и как огромный художник слова.
Творческую траекторию Неруды можно проследить до конца, лишь глубоко постигнув главное: движение по восходящей линии определено не только поэзией, но и прозой.
Весь пафос ранней нерудовской прозы направлен против провинциализма, против его духовной тусклости. Пятнадцатилетний юноша прочитывает Асорина{27} как бы наоборот. Ему не по душе бесцветные провинциальные городишки: они наводят тоску. Его коробит пошлое сочинительство, словесная мишура, безликие метафоры, затертые, как самые расхожие монеты. Он высмеивает «цветочки-листочки», «алые, как кровь, розы», «тайны непроходимой сельвы», «бессмертную славу героической расы».
Он не терпит этих людей «из общества», «особ благородных кровей», что вечерами церемонно прохаживаются по главной площади. Неруда награждает их самыми нелестными эпитетами: пустоголовые, невежественные, кичливые, пошлые… В его глазах истинно благородный человек тот, кто трудится, кто пишет, мыслит, кто сохраняет собственное достоинство, даже если нет ничего, кроме одиночества и мечты… Обо всем этом он говорит в своей статье, острой, язвительной, но с мелодраматическим оттенком. На то есть причины. Статья вызвана обстоятельствами его собственной жизни. Неруда возмущен, что люди из «хороших домов» не желают с ним знаться, коль скоро он — сын кондуктора грузового поезда, сын человека, который в прошлом был простым рабочим. Бросая вызов высокомерному обществу, он открыто объявляет себя поэтом и одевается дерзко, непривычно: на нем всегда широкий черный плащ-накидка… Поэт влюблен в девушку… «из хорошего дома». Но ее семья отвергает его, потому что он голодранец — рото. Но этого мало! Ему припечатали унизительное прозвище — Хоте[8]. Назвали бы Вороном, как в стихотворении Эдгара По, — другое дело. А Хоте для любых ушей — настоящее оскорбление. Нет, у него хватит пороху защититься, он не из трусливых… В новой статье Неруда возвращается к той же теме: «Мы все: я, он и ты, молодой и сильный человек, читающий сейчас эти строки, — должны ненавидеть бездушных, эгоистичных людей, которым нет дела до чужих страданий. Они подло прячутся под свои мрачные зонтики, меж тем как осенняя ярость взрывается ливнем…» Поэт откровенно говорит, что «пылающий костер лона и высшее блаженство» — это самое естественное и чудесное в жизни. И потому ему омерзителен лицемерный святоша и любострастный филистер, который спешит на русский балет лишь затем, чтобы похотливо разглядывать ножки балерин.
Неруде пятнадцать-шестнадцать лет, и он во всеуслышание провозглашает себя бунтарем, ниспровергателем. В «Глоссах к городу», в главе «Служащий», поэт выступает за необходимость классовой борьбы.
«Мы,
— пишет Неруда, —
называем все это своими словами: „эксплуатация“, „власть капитала“, „насилие“. А в газетах, которые ты, читатель, торопливо проглядываешь в трамвае, это называется „правопорядком“, „патриотизмом“, „справедливостью“ и т. д. Напрасно ты думаешь, что у тебя не достанет сил на борьбу. Мы рядом с тобой, и мы уже не одиноки. Мы — равные во всем. Нас терзают, эксплуатируют, но мы не бездействуем, мы — бунтуем».
Да, в этого поэта, слагающего стихи о любви, с юных лет вселился бес политики, шипят его враги, и что еще страшнее — революционной борьбы.
Временами в его поэзию вторгается анархистский дух. Неруда говорит об «эксплуатируемых на всех заводах мира», высмеивает тех, кто восхищается «патриотами, готовыми к войне», и призывает к каждодневному, непрерывному бунту против всех и вся.
Неруда — автор одного из воззваний (в основном их пишут для журнала «Кларидад» университетские студенты анархо-синдикалистских взглядов), где он приветствует Октябрьскую революцию, возвестившую начало новой эры. В мемуарах Неруда пишет, что по приезде в Сантьяго он сразу примкнул к тогдашнему студенческому движению. Свои статьи поэт подписывает разными псевдонимами. Порой его имя — Лоренсо Ривас. А прокламацию «Отверженные» он подписал — Сашка, именем героя романа Леонида Андреева «Сашка Жегулев»{28}.
Начинающий прозаик Неруда выступает с пламенными призывами к свержению старых устоев. С первой статьи этот журналист, выражающий взгляды передовых студентов, обнаруживает удивительную хватку в политической полемике.
Неруда все еще живет в Темуко. Он — в шестом, последнем классе лицея. Его волнует то, что происходит в стране.
В ту пору молодые прогрессивные политики, спасаясь от преследований и полицейских репрессий, уезжают в самые отдаленные провинции Чили. Вот почему в Темуко попадает писатель и умеренный анархист Гонсалес Вера, человек мягкий, добросердечный. Он оказывается в южном городке в июле 1920 года, вскоре после того, как в Сантьяго был совершен разбойничий налет на помещение Федерации студентов. Гонсалес Вера давно заинтересовался темукским юношей, который публиковал в журнале «Кларидад» стихи и острую зажигательную прозу. Прямо с вокзала писатель направился в лицей и стал дожидаться Неруду… И вот перед ним молодой поэт — в его глазах горят две темные точечки, а лицо узкое, будто лезвие ножа. Приезжему писателю подумалось в первую минуту, что юноша очень слаб здоровьем, но почти сразу ему ясно, что он крепок духом. Неруда говорил мало, и, приглядываясь к нему, Гонсалес Вера заметил, какая у него теплая и грустная улыбка.
Позже, во время прогулок, они, оживленно беседуя, незаметно доходили до соседней деревушки Лас-Kacac.
Впоследствии Гонсалес Вера стал работать репортером в одной из газет города Вальдивия, а со своим остролицым другом-поэтом он встретился вновь на одной из бесед-тертулий, которые устраивал журнал «Кларидад» в Федерации студентов.
После нападения на Федерацию студентов надо было многое менять. Об этом разгромном налете говорили на всех собраниях и студенческих митингах. Жарким огнем пылали сердца молодых людей, и Неруда стал их поэтом, ведущим поэтом поколения двадцатых годов. Ревностные читатели энциклопедистов, Прудона, энтузиасты Октябрьской революции и убежденные противники войны, они постепенно обнаруживали, что в их стране, протянувшейся узкой полоской на самом краю света, нет ни справедливости, ни уважения к простым труженикам, к их человеческому достоинству. Это было время бесконечных дебатов, бурных собраний, где с одинаковым пылом обсуждались проблемы политики и литературы. Ими владела жажда открытия новой культуры, новых истин, и дискуссии шли по много часов кряду, затягиваясь порой до рассвета. Жаркие споры нередко переходили в ожесточенные полемические схватки. На этих студенческих встречах ораторы обычно не могли правильно разъяснить истинное положение дел, прибегая к романтическим туманным аргументам и доводам…
Когда шестнадцатилетний Пабло Неруда приехал в Сантьяго, он незамедлительно отправился в Федерацию студентов. Его поразило, потрясло все, что он там увидел. Какими удивительными ораторами были Хуан Гандульфо — ему Пабло посвятил свою первую книгу, «Собранье сумерек и закатов», — Педро Леон Угальде, Сантьяго Ла-барка, Эухенио Гонсалес Рохас, Гонсалес Вера, Рубен Асокар…
В Федерацию студентов приходили и Оскар Шнаке, Даниэль Швейцер, поэт Меса Фуэнтес. Все вели богемную жизнь: курили дешевый табак, играли до изнеможения на бильярде, пили «молоко с керосином» — так у них именовалось скверное кислое вино. Словом, едва сводили концы с концами, оставляя в залог у «богатой тетки» — тогдашнее прозвище ломбарда — то часы, то одежду. Ели в долг, где попало — в жалких харчевнях или в заведениях с дурной славой.
Как-то разговорившись с Нерудой о том времени, я спросил его, почему он посвятил «Собранье сумерек и закатов» Хуану Гандульфо. Пабло пожал плечами. «Он был настоящим борцом. Огонь, а не человек. Я не встречал более острого памфлетиста. Проживи он дольше, может, шагнул бы вперед в своем политическом развитии. А впрочем, как знать». Хуан Гандульфо, умевший, как никто, зажечь аудиторию, погиб в автомобильной катастрофе по пути к Винья-дель-Мар 27 декабря 1931 года. Ему было всего тридцать шесть лет. Весть о его трагической смерти пришла к Пабло на Восток. Студенческий лидер поколения двадцатых годов — поистине харизматическая{29} личность — простился с жизнью на холме Сапата в двухстах метрах от шоссе Касабланка.
Двадцатый год, двадцать первый и двадцать второй — словом, период университетской жизни Неруды прошел под знаком кризиса, который парализовал работу на селитряных рудниках, резко увеличил число безработных и обострил недовольство трудового люда. Все это с особой остротой воспринимали студенты Чилийского университета. Слово «политика» им не нравилось. Вместо него они избрали термин «социальный вопрос» и применяли его где только можно, к месту и не к месту, во всех дискуссиях и спорах о положении рабочего класса. Чилийские правители считали рабочих безгласным быдлом и безнаказанно чинили над ними всяческий произвол… Поэтами студенческого поколения двадцатых годов были Гомес Рохас и Пабло Неруда. А политическим вожаком — Хуан Гандульфо. Так называемые благонравные, добропорядочные люди видели в нем опасного врага всего праведного, всего, что должно почитаться: правопорядка, патриотизма, частной собственности, религии, морали. Для них он был антихрист, изменник, купленный за перуанское золото. Таким всегда кажется, что те, кто выступает против власти, обличая ее в беззаконии, продаются за золото врагам. Когда военный министр Ладислао Эррасурис понял, что вот-вот взорвется кипящий котел кризиса, он мгновенно придумал «casus belli»[9] на перуанско-боливийской границе, перебросил армию на Север и провел мобилизацию нескольких воинских контингентов. Хуан Гандульфо сказал о его действиях: «Ложь!» И за это единственное слово Гандульфо упрятали в тюрьму на несколько месяцев. Неруда, как мы уже знаем, писал для журнала «Кларидад» острые политические передовицы — картелес, но чаще всего их автором был Хуан Гандульфо; он выбрал себе псевдоним Хуан Герра{30}. Его стиль, несмотря на привычную для тех времен риторическую пышность, отличался особой живостью и остротой. «Молодые — вперед! Настал наш час. Нельзя его упустить. Почва подготовлена!» — писал он в четырнадцатом номере журнала «Кларидад»… Хуан Гандульфо был низенького роста, хрупкого сложения. И старше Неруды на девять лет, что в молодости — существенная разница. Писатель Мануэль Рохас, в ту пору простой рабочий, был связан с бунтарским поколением студентов. Позже он вспоминал, что самая главная черта характера Гандульфо — исключительная смелость.
Не каждый стал настоящим трибуном. Но все как один разделяли идеи, вызванные к жизни Движением за университетскую реформу в Кордове{31} в 1918 году. Вот девиз аргентинских студентов: «Вместе с рабочими рука к руке, сердце к сердцу претворим в жизнь дело социальной справедливости!» Власти назвали все это «подрывной и антипатриотической деятельностью». Молодые студенты Чили, не убоявшись угроз, совершили и другие «преступления»: основали Народный университет имени Ластаррия, а Студенческий центр Педагогического факультета открыл первую вечернюю школу. В июне 1920 года они «совсем осмелели». Студенческий съезд в ходе обсуждения «социального вопроса» и «международных ориентаций» объявил во всеуслышание, что «интересы отдельной личности, семьи и всей страны должны быть подчинены высшим идеалам справедливости и всечеловеческого братства». Это уже не лезло ни в какие ворота! Один почтенный сенатор повысил голос и потребовал, чтобы сочинители и сторонники подобной крамолы «старились и умирали в тюрьмах».
На страну обрушился шквал событий. Казалось, вот-вот даст трещину, рухнет здание, возведенное чилийской знатью, которая, как могла, поддерживала шумный водевиль «Война дона Ладислао», и на фоне этого затянувшегося спектакля разворачивала предвыборные маневры, с тем чтобы не допустить победы на президентских выборах кандидата от Либерального альянса — Артуро Аллессандри. Консерваторы предъявили ему обвинение в том, что он «подкуплен золотом», причем — вот новость, так новость! — золотом Перу и одновременно золотом Москвы. Аллессандри, к слову сказать, показал впоследствии свое подлинное лицо ловкого демагога… Президент Хуан Луис Санфуэнтес вместе с военным министром Ладислао Эррасурисом подписали приказ о всеобщей мобилизации. И вот 18 июля 1920 года Федерация студентов устроила чрезвычайное собрание, на котором открыто говорилось о том, насколько опасны для чилийского народа военные приготовления правительства. На другой день на улице Аумада перед домом номер 17, где находилась федерация, собралась толпа разъяренных молодчиков, чилийских «белогвардейцев», которые выкрикивали, размахивая оружием: «Да здравствует война!», «Все на Лиму!» Они набросились на Хуана Гандульфо и Сантьяго Лабарку и, оттолкнув их, ворвались в типографию «Нумен», где крушили все подряд и уничтожили рукопись романа Хосе Гонсалеса Веры «Дом бедноты». Хулио Валиенте — один из совладельцев типографии — был брошен в тюрьму для особо опасных преступников и просидел там шесть месяцев. Столичные газеты не опубликовали ни строчки обо всем, что произошло, но Федерация студентов отпечатала листовки с протестом. Студенты и рабочие раздавали их прохожим прямо на улицах. Многие из смельчаков были избиты полицейскими и взяты под арест.
21 июля во втором часу пополудни реакционеры совершили налет на Клуб университетских студентов. Бандиты порезвились на славу: выбросили из окон мебель и сожгли все, что им попалось на глаза.
А чилийской поэзии пришлось уплатить кровавую дань, почти так же, как через шестнадцать лет в Испании, когда казнили Лорку. Полицейские схватили студенческого вожака и поэта Хосе Доминго Гомеса Рохаса и упрятали в ту самую тюрьму, где сидел Хосе Валиенте. Поэта пытали с такой изощренной жестокостью, что он лишился рассудка. 25 сентября Гомес Рохас умер, вернее, был зверски убит в сумасшедшем доме «Оратес», куда его перевели из тюрьмы. Гомеса Рохаса, поэта редкого темперамента, загубили в самом начале его творческого расцвета.
Дон Мигель де Унамуно{32} в знак протеста и солидарности с передовой чилийской молодежью направил из Саламанки в Сантьяго послание. Оно написано 26 июля 1920 года, но и поныне не потеряло своей актуальности и политической остроты.
«Порядок! Порядок! — возглашают держатели акций патриотизма, точно такие же фарисеи, как те, что повелели распять Христа, обвинив его в измене родине. Ловкие акционеры патриотизма твердят об авторитете власти, дабы скрыть, что эта самая власть обязана служить справедливому устройству жизни — основе основ любого цивилизованного общества. Что у вас, то и у нас. Именно в Чили, в этой благородной и щедрой стране, где смешалась кровь Вальдивии{33} и Кауполикана (и немало баскской крови), олигархическая псевдоаристократия, что всегда прячет свои богатства у самого алтаря или под крышей казармы, породила черную легенду о вас, о чилийцах, черную легенду об империалистической стране прусского образца, которая ради наживы увязла по горло в гуано и селитре.
…Алчные акционеры патриотизма. Им ли говорить о любви к родине! Для них родина — это выгодное коммерческое дело, и держатели акций — они, и только они! А у тех, кто не имеет земли, по сути, нет и родины. Те, кому суждено ходить по темным штольням, прорытым под землей, никогда не видят солнца, которое должно светить всем. Вас, я знаю, обвиняют в том, что вы подкуплены перуанским золотом. Что ж, пущен в ход избитый прием! Они не способны на иную уловку, на иную хитрость. Акционеры патриотизма твердо верят, что все делается за деньги. Они не умеют мыслить иначе. Деньги — их единственное Божество.
Они превратили патриотизм в профессию. И стали профессионалами трескучего патриотизма, главными подстрекателями разбойничьего налета на типографию. Я просмотрел список участников этого разбоя. Там числится и „гонщик-sportsman“… Не знаю, как у вас, но по мне эти „аристократы-sportsmen“ — чистые бездельники, как правило, с двумя, а то и без единой извилины в мозгу. Я обнаружил, что в списке учинивших разгром много студентов. Но разве это настоящие студенты, что стремятся к знаниям? Это — школяры лжепатриотизма и шовинизма!
Я знаком с этими жалкими студентами, выкормышами олигархической плутократии и акционеров патриотизма. Я их вижу насквозь. Это они вступают в ряды „добровольных полицейских“, а со временем станут „добровольными палачами“, и, защищая устои правопорядка, изничтожат справедливость, во имя которой и должен существовать этот правопорядок. Настал час самых больших испытаний! Последний мучительный час рождения Нового, рождения поистине всеобщей, всечеловеческой борьбы за торжество справедливости на земле. Империалисты-плутократы и милитаристы пытаются удержаться на своих последних рубежах. Им ничего не осталось, как громить типографии. Они люто ненавидят интеллигенцию. В ризницах, в казармах, там, где хранятся хоругви и знамена, слово „интеллигент“ цедят сквозь зубы с откровенным презрением. Это — презрение, за которым прячется зависть и гнев бессилия.
Главное развлечение этих вельмож, этих акционеров патриотизма, а по сути, махровых жуликов — картежная игра и рулетка. Здесь, в Европе, по крайней мере в Испании, по-прежнему царит все тот же произвол. Повсюду разгул, азартные игры, гнуснейшая порнография, темные махинации, всюду угодливое прислужничество властям…
Через просторы океана, где погребено столько надежд, но еще больше надежд зародилось, я протягиваю вам мою горячую, трепетную руку…»
Умер поэт, да здравствует поэт… Гомес Рохас обладал драматическим, вернее, трагическим талантом. Он — поэт молодых, анархически настроенных романтиков. Его смерть была для них тяжелым ударом. Неужели молодежь навсегда лишилась голоса, который воспевал ее с такой страстностью? Неужели потеряла поэта, что дышал полной грудью, находил простые и вместе с тем великие слова и открывал подлинную красоту, чуждую пышной красивости?
Но каждый народ, каждое поколение, испытывая потребность сказать о своих чувствах и переживаниях, выдвигает личность, способную выполнить эту высокую миссию. Так вышло и в Чили, где очень скоро люди увидели, что явился новый поэт, который говорит от имени всех.
На литературном конкурсе, организованном при участии Федерации студентов, премию получил Неруда. Жюри обнародовало свое решение 14 октября 1921 года, а на следующий день в журнале «Кларидад» появилось стихотворение, которое выучили наизусть тысячи молодых людей. Стихотворение называется «Праздничная песнь».
Пылью клонятся хлеба налитые,
грозная дрожь пробегает по недрам,
и выступают в строю молодые,
как паруса, окрыленные ветром[10].
В автобиографическом пятикнижии Неруды — «Мемориал Исла-Негра» — есть стихотворение под названием «1921», где говорится об этом событии: «Октябрь… Праздничная песнь… Весны награда, / Пьеро, неведомый, мою поэзию на волю отпускает, / и та к безумству устремилась. / А я, худой, как черной шпаги острие, / иду еще угрюмый, одинокий / средь чуждых масок и цветущего жасмина / и рассекаю грустью южных ветров / толпу под звон бубенчиков и взлеты серпантина».
Молодежь обрела своего поэта. Мощный водопад его стихов с небывалой до той поры очевидностью убедит всех, что в стране есть поэт, который встанет вровень с Габриэлой Мистраль, той самой женщиной, что приносила ему в Темуко мудрые книги.
Где бы Неруда ни появлялся, его неизменно просили прочесть «Праздничную песню». То же самое будет позже с его стихотворением «Farewell»[11]. Но ему не по душе повторять старые стихи, он читал только новые.
Наши перипатетические беседы с Нерудой всегда были в чем-то схожи с той памятной поездкой в его родной дом — неизбежно возникало что-то отдаленное во времени, которое мы открывали как бы заново. Вспоминались люди, дома, убогие пансионы, площади. Мы говорили обо всем, о самом разном. О литературе, но чаще — о политике… Я никогда не предполагал писать биографию Неруды. Однако при знакомстве с обширной литературой, посвященной жизни или различным сторонам творчества поэта, у меня всегда появлялись какие-то соображения, вопросы.
Бывало так: мы идем, беседуем, и он неожиданно прерывает меня: «Посмотри, вон какой дом на нашей улице Падура». — «Позволь, но эта улица Конная». — «Прежде она называлась Падура. Мне больше нравится старое название. Я здесь жил в двадцать втором году». И тут я сразу спохватываюсь: в это время он, наверно, работал над книгой «Собранье сумерек и закатов».
Неруда тогда вел жизнь забулдыги, босяка, вроде тех, что описаны в ранних рассказах Горького. Длинный одноэтажный дом — конвентильо. В комнату Неруды, где дверь выходит на улицу, часто наведывались друзья. Все богатство этой комнаты — складная железная кровать, грубошерстное индейское покрывало и низенький подсвечник на круглой подставке. Одинокая свеча зажигалась только для поэзии, беседы велись в полутьме. Правда, им тогда было восемнадцать-девятнадцать, не более. Они без особого труда засыпали на голом кирпичном полу. Орландо Ойярсун, неисправимый мечтатель, задумал стать коммерсантом, чтобы вызволить друзей из нищеты, из унылых стен с облупившейся побелкой. Его мечты разбогатеть, стать капиталистом не разделял никто в кругу Неруды. Да и сам Орландо, при всех своих фантазиях, мог спокойно спать, прикрывшись страницами пухлой газеты «Меркурио». Дом, где обитал Неруда, находился неподалеку от площади Мануэля Родригеса, в старой части Сантьяго, отстроенной в XIX веке. Здесь, где многое принадлежало прошлому, была своя тихая прелесть. Но нередко ночной покой сотрясали крики разгулявшейся студенческой братии.
Неруда говорил, что почти всегда забывал номера своих прежних домов, телефонов, но один адрес запомнился ему навечно: Марури, дом номер 513. Дом «Закатов на Марури»… Мне тоже пришлось жить на этой самой улице, когда я, приехав из провинции, поступил на юридический факультет Чилийского университета. Марури — улица бедноты и нищих студентов. И хоть я попал туда на десять лет позже Неруды, улица совершенно не изменилась. Она идет параллельно проспекту Независимости, на северной стороне реки Мапочо. По соседству был район с дурной славой, назывался он в ту пору Лас-Орнильяс — царство публичных домов и бандитских притонов. Я долго задавался вопросом: как могла возникнуть именно здесь проникновенная поэтическая книга «Собранье сумерек и закатов»? Это же одно из самых антипоэтических мест, какое можно себе представить! Но поэту дано творить поэзию везде! И вот на улочке Марури постепенно рождался «Вечер над кровлями»: «Вечер над плиткою кровель / глуше и глуше… / Кто мне его посылает стайкой пичужьей?»[12] А потом взлетела «Осенняя бабочка». Сколько людей прочитало это стихотворение со сцены и читают его поныне! «Взлетает бабочка и чертит / круг огнецветный и последний»[13]. Раздумывая над тайной слова «saudade»[14], Неруда угадывает его сокровенную суть у португальского поэта Эсы ди Кейроша и пишет: «Кто постигнет значенье этого слова, / что, сверкнув белизной, ускользает, как рыбка?»
На улице Марури был захудалый студенческий пансион, где жили впроголодь, считая каждый грош. Неприглядная улица насквозь пропахла газом, рухлядью, пропыленным кирпичом и дрянным кофе. Запах этого кофе поэт ощутил сразу, едва сошел с ночного поезда, который привез его в столицу, где он хотел поступить в университет. Стоял март 1921 года. Впоследствии поэт вспомнит об этой улице с ее унылыми домами, где обитали незнакомые люди и полчища клопов. Осенью и зимой, когда с деревьев облетала последняя листва и они стояли голые, сиротливые, печальные, все вокруг становилось еще более неприбранным, серым, безотрадным.
Но поэт видит то, что другие видеть не могут, он по-особому воспринимает мир. Вот почему ему открылось чудо, которое не сумел открыть никто — ни до него, ни после. Этой скромной улочке являлись замечательные по красоте закаты… Ясновидящий предчувствует явление Пресвятой девы или Всевышнего. А Неруда, быть может единственный из всех, кто жил на этой неприметной улочке, восторгался полыхающим заревом, мгновенной сменой причудливых красок, игрой закатного света, который проникал в его комнату и угасал в краткие мгновенья. А может, свет — субстанция, основа основ не только для импрессионистской живописи, но и для поэзии? Или поэту казалось, что феерическое действо устраивал незримый факир?
Вспоминая студенческий пансион на улице Марури, Неруда говорит, что там он «написал куда больше стихов, чем раньше, хотя жил бедно и, понятно, ел куда меньше». Да… так можно и впрямь уверовать, что голодные, бедствующие поэты пишут больше и лучше!
Когда мне позднее довелось жить на улице Марури, каждое утро, в восемь часов, я провожал взглядом очень красивую студентку в сером берете, которая садилась в «гондолу». Она училась на историческом факультете Педагогического института, а со временем вышла замуж за Сальвадора Альенде… Мы с ловкостью акробатов влезали в обшарпанные автобусы и кое-как добирались до проспекта Испании. На этой остановке из дверей переполненного автобуса высыпали все студенты. Надо же! Кто назвал разбитые колымаги — «гондолами»? Вот она, сила поэтического воображения!
Где уж Сантьяго до Венеции, а проспекту Аламеда до знаменитого Большого канала? Но поэт Неруда прославил утаенное от всех очарованье «закатов на Марури», как Байрон столетием назад — красоту площади Риальто…
Позднее Неруда переехал в квартал, расположенный между Педагогическим институтом и Центральным вокзалом, на улицу Гарсиа Рейеса. В нижнем этаже дома номер 25 была фруктовая лавочка доньи Дельмиры, нашей доброй приятельницы. А наверху пока еще неразлучные Неруда и Томас Лаго работали над переводом романа «Негр с „Нарцисса“» — Джозеф Конрад{34} был их тогдашним кумиром. Однако корабль, который начали строить два друга, так и не был спущен на воду.
Неруда и его приятели бились в такой нужде, что однажды утром, чуть ли не на рассвете, поэт взорвался и стал поносить последними словами — в духе Франсуа Вийона — злосчастную жизнь, все мытарства и невзгоды, а более всего — горький удел поэтов, которым только и остается выть воем. К разъяренному Неруде тотчас присоединился Томас Лаго… Но тут, заглушая неистовые крики друзей, заорал Орландо, усердный читатель биржевых сводок в газете «Меркурио», все еще мечтавший о карьере финансиста. «Ребята! — воскликнул он торжественно. — Не падайте духом! Все изменится к лучшему. Меня чутье не подведет…» Приятели мало верили в чутье этого неисправимого прожектера. Но Орландо не сдавался. Он пытал будущее по картам и по столбику цифр в биржевых ведомостях.
В одном из писем к сестре поэт говорит: «Я еще не расстался с этой привычкой — есть каждый день». Он мог тешить себя шуточками сколько угодно, а жить, в общем-то, было не на что.
Он и его приятели чаще всего думали и говорили о двух вещах: о поэзии, и о том, как поесть досыта.
Поэт приехал в Сантьяго совсем молодым, с радужными надеждами на будущее, но вскоре совсем отощал от недоедания… Ему не пришлось прочитать свое стихотворение «Праздничная песнь», получившее премию на литературном конкурсе в 1921 году. Вместо него это сделал Роберто Меса Фуэнтес, который почти всегда одерживал победы на всевозможных литературных состязаниях и повсюду чувствовал себя хозяином… Прежний псевдоним поэта, как вы помните, был Сашка Жегулев. А на этом конкурсе члены жюри, открывшие конверт победителя, с удивлением обнаружили новое, незнакомое имя и фамилию — Пабло Неруда. Поэта сотни раз спрашивали, почему он выбрал такую фамилию. Этим вопросом его буквально затерзали. Пабло вспоминает, что известный чешский писатель и прекрасный журналист Эгон Эрвин Киш сгорал от любопытства: ему, видимо, как чеху, было непонятно, откуда взялась эта чешская фамилия, и он без устали пытал Неруду в любой стране, в любом городе, где им доводилось встречаться — в Испании во время Гражданской войны, в Мексике, куда Эрвин Киш эмигрировал, спасаясь от нацистского террора, и, наконец, в Праге, после ее освобождения. Там чешский писатель привел поэта к дому Яна Неруды на Ма́лую Стра́ну и взмолился: «Ну объясни, наконец! Я уже состарился, а все пристаю к тебе с этим „почему“!..» Ничего таинственного тут нет. Просто Неруда, как, кстати, и пражанин Кафка, не на шутку испугавшись угроз отца, — поэту было всего четырнадцать лет — решил изменить свое имя, выбрать новое nom de plume[15].
В молодости боялся отца и пражанин Кафка, однако его отец был мясником, а у Неруды — как-никак служащим железной дороги. Но он знал: его сын Нефтали не справляется с математикой из-за проклятых стихов. Да и вообще, Хосе дель Кармен лютой ненавистью ненавидел поэтов и верил свято, что от них нет никакого проку. И надо же — такой удар судьбы! Его сын оказался среди этой шантрапы! Уж лучше бы отсидел в тюрьме! Хосе дель Кармен мечтал увидеть своего сына в кругу уважаемых людей, занимающихся нужным делом. Как всякий человек из средних слоев да еще самого скромного достатка, он хотел, чтобы Нефтали пробился наверх, занял определенное положение в обществе. У него не было ни денег, ни земли, и ему думалось, что единственный путь выбиться в люди — закончить университет и получить дельную, хорошую профессию. Вот почему он даже сжигал книги сына и его тетради, исписанные стихами… Ну а сын, убоявшись гнева отца, понял: надо затаиться, скрыть, что он по-прежнему занимается «постыдным делом». И однажды поэт решил, что пошлет новые стихи в журнал так, чтобы его настоящее имя — Нефтали Рейес — не появилось в печати, а то, не дай бог, снова рассвирепеет, придет в бешенство родитель. И вот тут-то на страницах одного журнала ему случилось прочитать рассказ чешского писателя Яна Неруды. Фамилия Неруда показалась ему очень звучной, а имя Пабло нравилось давно. Поэт, правда, считал, что лишь на время выбрал себе такой псевдоним. Но за долгие годы настолько к нему привык, что из его сознания, а может и подсознания, навсегда исчезло прежнее, настоящее имя.
Словом, через тридцать пять лет после той истории имя Пабло Неруды было узаконено официальным актом — оно появилось в метрическом свидетельстве поэта, вместо навсегда исчезнувшего Нефтали Рейеса…
Бедные студенты, что понаехали из провинции, всеми правдами и неправдами отыскивали в Сантьяго какую-нибудь позабытую тетку или других родственников, державших пансион. Недорогие студенческие пансионы славились двумя свойствами: там прескверно кормили и не было спасенья от блох. Вспоминая те времена, Неруда говорил, что его товарищи по университету, которые пристроились в эти пансионы, были на грани полного истощения и лишь чудом не умирали с голоду.
Неруде хотелось, чтобы его будущая профессия — раз уж ее нужно получить — хоть как-то соприкасалась с любимой поэзией. Потому он и поступил на отделение французского языка. В Латинской Америке тех времен французский язык еще не был окончательно вытеснен английским и к тому же считалось, что именно этот язык приобщает к святыням культуры. Шутка ли — читать в оригинале Бодлера, Рембо, Аполлинера, Малларме! Осваивая французский язык, Неруда с жадностью глотал книги этих авторов. Он проучился на отделении французского языка все четыре положенных года, но так и не получил диплома. Причина? Его, как он говорил, целиком захватила бурная политическая жизнь университета. А литературная жизнь? Молодые безумцы ночами напролет говорили о своих открытиях в мире поэзии, упоенно читали стихи новых для них поэтов, гуляли-веселились. Мир распахивался перед ними. И поэту было всего девятнадцать лет.
Университетские годы были решающими, ключевыми для всей остальной жизни. Когда мне пришлось покинуть родину, я перед отъездом сжег много книг и важных бумаг. Но у меня по сей день хранится машинописный текст выступления Неруды с его подписью, где он говорит о политике и о своей студенческой юности. Думаю, этот текст достоин особого внимания (замечу, что он напечатан на бумаге со знаменитым нерудовским экслибрисом-рыбкой) и потому приводится здесь полностью.
«Исла-Негра.
Апрель 1973 года.
В один из дней 1923 года возле парадной двери старинного здания Педагогического института появился тогдашний президент республики — дон Артуро Алессандри Пальма. Мы, студенты, сбившись в небольшие группы, смотрели на него молча, с любопытством. Никто из нас не поклонился ему, не поздоровался почтительно, как подобает. По правде, мы не считали его нашим благожелателем. Леон — престарелый „лев“ из Тарапаки — тряхнул в гневе остатками львиной гривы и, погрозив нам массивной тростью, обозвал нас невежами. Мы — ни слова в ответ. И он зашагал прочь, негодующе размахивая тростью.
С тех пор прошло полвека, и вот теперь товарищ Президент пришел к вам, чтобы торжественно открыть новый учебный год, чтобы понять сердцем, к чему стремятся, чем живут и дышат студенты и их наставники.
Да, ныне наш Президент, наши студенты и вся наша жизнь — все стало иным.
И тем не менее я с теплым чувством вспоминаю старый университет, где познал дружбу, любовь, где постиг всю значимость борьбы за интересы народа. Для меня это были годы ученичества, когда складывалось мое понимание жизни и отношение к ней. В стенах университета, в наших бедных студенческих пристанищах родились мои первые книги. „Собранье сумерек и закатов“ вышло в 1923 году, а книге „Двадцать стихотворений о любви“ стукнет пятьдесят лет в новом, 1974 году.
Поэзия, безудержная пытливость ко всему, наплыв новых мыслей и чувств после прочитанной книги, хмельной восторг от встречи с теми, чьи мечты совпадали с нашими мечтами… Улица Эчауррена, улица Республики, проспект Испании, где на каждом шагу студенческие пансионы. Поэты Сифуэнтес Сепульведа, Ромео Мурга, Эусебио Ибар, Виктор Барберис, навсегда ушедшие из жизни, но не из поэзии… Беспокойные улочки, где вечерами внезапный порыв ветра приносил густой, волнующий аромат сирени и голубой жимолости. И любовь — то нежная, то страстная, то мимолетная… Все это тогда определяло мою жизнь.
Серьезные вопросы всегда решались в доме Федерации студентов на улице Агустинас. По пути туда, у входа в здание Федерации рабочих — оно было по соседству с нашей федерацией — я не раз Замечал человека без пиджака, в рубашке и темном жилете. Это был главный рабочий вожак — дон Луис Эмилио Рекабаррен{35}…
Пусть эти воспоминания прозвучат моим приветственным словом на открытии нового учебного года, 1973-го, которое вы празднуете сегодня.
И если ныне все так переменилось, если мы под руководством президента Альенде совершаем революционные преобразования — а успех этого дела зависит от активности народа и передовой университетской интеллигенции, — то я убежден, что те далекие годы были предвестием, предтечей того, чего мы уже достигли и чего достигнем в недалеком будущем — и прежде всего понимания высокой гражданской ответственности, упорства в борьбе, твердой веры в неприложность нашего долга и в благотворную роль культуры, которая сегодня щедро открывает величайшие перспективы перед нашей страной.
Братский привет проректору Руису и почетному профессору Сальвадору Альенде, а также всем вам — моим старым и новым друзьям.
Значимость приведенных строк несомненна. Поэт на последнем году жизни снова встречается со студенческой молодежью. Перед нами панорама того времени, где друг другу противостоят Артуро Алессандри Пальма, лидер буржуазии, и Луис Эмилио Рекабаррен — самый яркий вожак чилийских рабочих в XX веке. Современность в ее политическом и общественном ракурсе представлена Сальвадором Альенде, теперь этот человек принадлежит не только своему времени, но и вечности.
Слова Неруды — живые яркие воспоминания о его студенческой жизни, об улицах, прилегающих к старому Педагогическому институту, о пансионах, окутанных полутьмой, о поэтах его поколения. Неруда говорит о своей любви и о накале политической борьбы… В двух шагах от Федерации студентов находилась Федерация рабочих. Это соседство имеет глубоко символический смысл в контексте чилийской истории нашего века.
Неруда почти каждый вечер приходил на улицу Агустинас в Федерацию студентов и работал, разумеется ad honores[16], в ее журнале «Кларидад». На это здание и был совершен налет в 1920 году. В нашей стране сплошь и рядом разрушали, громили, поджигали здания прогрессивных организаций. Вспомним, как в Темуко мгновенно сгорела типография, где издавалась газета Орландо Массона — дяди поэта. Но среди печально известных погромов в чилийской истории — не говоря уже о кровавой расправе с рабочими в Икике в 1907 году — два следует выделить особо: из памяти народа никогда не изгладится поджог Федерации рабочих в Пунта-Аренасе, когда в огне погибли десятки овчаров Патагонии, и нападение на Федерацию студентов 21 июля 1920 года. Даты этих злодейских актов близки по времени. Они вполне сопрягаются с тогдашним политическим режимом, с волной регресса, и как бы предвосхищают тот страшный разгул военного террора, который затопит Чили в море крови. Не пройдет и полгода после памятной встречи поэта со студентами, как это случится.
Неруда утверждал, что «дружба — прекрасный континент для поэта». «Я высоко, как и подобает чилийским южанам, ценю дружбу. Сам я никогда не расставался с друзьями. Их отнимала у меня только смерть». Смерть действительно похитила у него многих друзей. Их имена по его просьбе вырезали резцом на деревянных потолочных балках, украшавших бар «Альберто Рохас Хименес» в его доме в Исла-Негра. При мне однажды эти имена, беззвучно шевеля губами, читал Камило Хосе Села{36}. Неруда решил, что не найти лучшего места для верной памяти об умерших друзьях, чем этот бар, с бутылками цветного стекла, с чилийской водкой писко, с заморскими винами; те, кто пока еще живы, сядут за круглые столики, выпьют, заведут разговоры, а в какой-то миг, бросив взгляд наверх, увидят имена, высеченные на тугой древесине, и вспомнят об ушедших навсегда.
Но не одна смерть отбирала у него друзей. Порой и сложные жизненные обстоятельства. Иногда дружеские узы рвались очень круто. После его развода со второй женой, Делией дель Карриль, разгорелись настоящие страсти. Круг Неруды разделился на два лагеря, многие из его давних и близких друзей стали ему врагами. Совсем незадолго до этих событий он рассказывал: «Я снова гуляю с Томасом Лаго по улицам Сантьяго, мы и теперь не ведем разговоров о литературе. Словом, все как тридцать четыре года назад. Тогда мы вдвоем с ним издали книгу „Кольца“, и страницы Томаса — настоящая, глубокая поэзия». Но вот с Томасом Лаго все порвано. В нерудовском «клане» идет настоящая гражданская война, вспыхнувшая из-за разрыва между поэтом и Делией.
Однако у Неруды, как у настоящего южанина, навсегда сохранилось святое отношение к дружбе. Много позже я познакомился с адвокатом, членом демократической партии Алехандро Серани. Неруда как-то сказал: «Не будь Саши, мне бы в жизни не кончить лицея». Так он называл Алехандро, своего школьного друга. В лицее они вместе переводили английских поэтов. Ненавистная математика, как известно, страшила лицеиста Неруду. Алехандро решил помочь поэту. Они выбирали для занятий красивые места на берегу реки Каутин. Серани не хотел нарушать лицейские правила: сорок пять минут — урок, пятнадцать минут — переменка. А Нефтали требовал, чтобы все было наоборот. Саша упорствовал: иначе нельзя продвинуться в алгебре и геометрии. Оба едва выдерживали эти проклятые сорок пять минут. Взгляд Неруды то и дело ускользал к реке, к берегам, к пышной зелени и цветам. Зато в перерыве они устраивали состязания. Выберут самые плоские и гладкие камешки и пускают их по поверхности воды, стараясь, чтобы те не тонули, а задевая воду, отскакивали как можно дальше, оставляя после себя маленькие фонтанчики…
Эта дружба не остывала. В предпоследний год учебы Нефтали был избран президентом Лицейского атенея, а Саша — секретарем. Позднее Алехандро стал президентом Ассоциации студентов, а Неруда — ее секретарем… Настоящей китайской стеной, почти непреодолимым барьером грозили обернуться для Неруды выпускные экзамены. Провалиться — навсегда будет закрыта дорога в университет. Ведь Неруду подстерегал экзамен по математике — страшный и беспощадный дракон, от которого не спастись. Саша помогал поэту изо всех сил, и к тому же надеялся, что на известные поблажки Неруде пойдет сам ректор лицея — Марко Аурелио Летельер; наверно, ректору подсказало чутье, что его питомец, неспособный разобраться в самых простейших теоремах и уравнениях, светится изнутри особым светом, который озарит не цифры — бог с ними! — а слова.
В своей первой столичной квартире на проспекте Испании поэт жил вместе с другом Алехандро. Жилье вполне приличное, но дорогое. К тому же у квартирной хозяйки был нюх полицейского сыщика. Она следила за их приятелями, и особо — за приятельницами. Повсюду совала свой нос, знала, когда кто пришел, когда ушел. Раздосадованный Пабло переехал в дешевый доходный дом — в Чили они называются конвентильо, — там никому ни до кого нет дела. Его позвали к себе Рубен Асокар и Томас Лаго. Но чего только не бывает — и вот случилось, что в Сантьяго на операцию к столичному хирургу приехал дон Хосе дель Кармен Рейес. Делать нечего — пришлось разыграть маленькую комедию: добряк Саша переехал в убогую комнату конвентильо, а поэт вновь перебрался в ту вполне пристойную квартиру на проспекте Испании, где и пробыл все дни, пока отец не уехал домой в Темуко.
Число друзей заметно росло. Неруда сблизился с университетскими товарищами, писателями, художниками. Излюбленными местами дружеских встреч стали таверны, бары: «Геркулес», «Эль Хоте», «Венеция», а вскоре вполне респектабельные немецкие клубы на улице Эсмеральды и на улице Сан-Пабло, не говоря уже о «Постоялом дворе коррехидора». Шумной компанией они заявлялись в кабаре доньи Инес, чуть позже это кабаре стало называться «Цеппелин». В ту пору сдружились поэты Альберто Рохас Хименес, Анхель Кручага, Росамель дель Валье, Херардо Сегель, Омеро Арсе, Рубен Асокар. Художники Армандо Лира, Хулио Ортис де Сарате, Исаис Кабесон, Исраэль Роа, Пасчин, карикатурист Виктор Бианчи, который спустя двадцать лет помог Неруде пересечь Кордильеры и спастись от преследований диктатора Гонсалеса Виделы. Среди участников бесед-тертулий был близкий приятель Неруды Орландо Ойярсун и неисправимые любители богемной жизни — журналист Антонио Рокко дель Кампо и Ренато Монестьер. Они с упоением пели песни на языках, которые знали, и на языках, из которых не знали ни слова. Под звон бокалов, под звуки нестройного хора являлась поэзия. Кто-то вдруг вытащит книжку и вдохновенно заговорит об ее авторе. На этих встречах в Чили впервые были названы имена Марселя Пруста и Джеймса Джойса. Много позже, когда очередной литературовед допытывался у Неруды о литературных влияниях, поэт ответил: «Об одном из них почти нигде не упоминается, а меж тем для меня очень существенным было влияние Марселя Пруста». В пору студенческой молодости Неруда перевел на испанский язык некоторые стихотворения Джойса.
Неруда никогда не изменял мужской дружбе, мужскому товариществу. На улице Марури и на улице Гарсиа Рейеса он жил вместе с Томасом Лаго. Но в обхождении оба друга были подчеркнуто учтивы, они, к примеру, всегда были между собой на «вы». Сколько раз нам доводилось слышать: «Вы знаете, Пабло…», «Вы бы, Томас…» Это обращение на «вы» в Чили весьма любопытно. В недалеком прошлом супруги говорили друг другу только «вы». Некоторые супружеские пары следуют былому правилу и поныне… И дети тоже никогда не говорили «ты» своим родителям. Теперь этот обычай исчез безвозвратно.
Диего Муньос рассказывает, что в молодости ему поручили расписать стены будущего кабаре «Цеппелин». Плата за труд, оговоренная в контракте, была весьма странной, точнее сказать — «сногсшибательной»: пять тысяч песо чистыми деньгами и пять тысяч песо напитками по их стоимости. В общем, художник и его дружки-помощники могли выпить в счет заработка двадцать пять тысяч бутылок пива или чего-нибудь спиртного, на сумму, указанную в договоре. Долгие месяцы вся честная компания не знала забот по части горячительного. Диего Муньос говорил, что донья Инес, хозяйка кабаре, питала к ним особое расположение и называла их «верным патрулем». Она даже кормила в долг своих любимцев… На сцене кабаре пела молодая одноглазая женщина, прикрывавшая прядью волос половину лица. Друзья, как правило, пили самый дешевый кларет. Порой везло на щедрого гостя, который заказывал для всех вино. Случались и танцы, но Неруда не танцевал.
Однажды в полдень в переполненном холле центрального здания Чилийского университета, где и всегда тьма народу, ко мне подошел Рохас Хименес. Толпящиеся студенты — негде яблоку упасть — собрались в поездку за город и, разумеется, готовились совершить возлияние Бахусу. Рохас Хименес попросил у меня взаймы денег, чтобы внести свою долю. «К сожаленью, — сказал я, — ни гроша». Мне тоже хотелось поехать, но увы! А он захотел — и поехал! Какие сомнения! Он готов был сорваться с места в любой момент, особенно если знал, что где-то взмоет ввысь радость, точно пробка из бутылки шампанского. Он был тонким, искусным поэтом. Долгие годы я напрасно пытаюсь вспомнить маленький шедевр Рохаса Хименеса. На свой страх и риск цитирую здесь его начало, наверняка неточно: «Слова твои скромны. Но как мне не любить твои слова! Ведь в них так много твоего, что им совсем не надобен глубокий смысл, они и без того меня блаженством наполняют». В конце стихотворения он говорит, что слова порхают-кружат вокруг него, точно бабочки над лампой… Он и сам порхал бабочкой в жизни и сгубил себя постоянным, неистовым горением, безудержной тягой к вину. В определенном смысле Рохас Хименес принадлежал к трагическому поколению. По своей судьбе он схож с братом Орландо Ойярсуна — Алиро Ойярсуном, автором «Желтого корабля».
Самым богемным из всех, кого я знал в тридцатые годы, был Альберто Рохас Хименес. Это — чудодей безумств, бредовых выдумок и бумажных птиц. Он написал прекрасные стихи, где всеми красками сиял необыкновенный талант. Богема разрушила этот талант, а потом сгубила и его самого. Стоило ему прийти на студенческий вечер во Дворец изящных искусств, его, я помню, непременно просили что-то сказать, выкинуть что-нибудь этакое, ошарашивающее, или вспомнить о днях в Париже или о своем друге Неруде. Он вскакивал на стол, соглашался, но с одним условием — извольте бутылку вина.
Рохас Хименес совсем не похож на Пабло. Он был беспечным гулякой, истинным язычником, гедонистом, обожавшим хмельное вино, эпикурейцем во все дни и душой богемы во все ночи до рассветного часа. У него было то, чего недоставало остальным, — чувство театра, уменье превратить все вокруг себя в веселый спектакль, удивительный дар общения и целое море обаяния. Он был своим в любой таверне. Меланхолический Неруда тех лет видел в нем как бы оборотную сторону самого себя. Дьявольская веселость Рохаса Хименеса, несомненно, притягивала его и одновременно страшила. Перечитывая поэзию Неруды той поры — «Собранье сумерек и закатов», «Двадцать стихотворений о любви», «Восторженный пращник», — мы встречаем человека, склонного к грусти, но при этом его неотвратимо манит вакханальная безудержность. Быть может, из Темуко он привез эту вошедшую в плоть и кровь привычку: разделить с кем выпадет случай бутылку вина и самую скромную трапезу? Оттого и стал Рохас Хименес его Великим Искусителем, он склонял Неруду ко всем блаженствам рая и ада, призывал безбоязненно зажигать зеленый свет всем земным радостям. Орландо Ойярсун долго задавался вопросом: неужели Рохас Хименес оказал на Неруду такое сильное влияние, что тот взял и оставил Педагогический институт, чтобы посвятить себя литературе? Возможно, это влияние и сыграло свою роль, но вряд ли только этим можно объяснить поступок Неруды.
В эту разудалую компанию входил еще и художник Паскин, его настоящее имя и фамилия — Абелярдо Бустаманте. Вот кто бредил Парижем! Однажды по счастливой случайности — чего только жизнь не устроит! — ему свалился на голову билет первого класса на английский пароход, идущий рейсом в Лондон. Из самых благородных чувств Пасчин предложил Орландо Ойярсуну сменить билет на два билета третьего класса и вдвоем отправиться в Европу. Орландо Ойярсун с великой радостью согласился. И тут к нему примчался Рохас Хименес. Пустив в ход все свои чары, он стал вымаливать этот билет и приводил миллион доводов, чтобы разжалобить сердце Орландо. Добряк Орландо сдался… Все дружно отправились в Вальпараисо — и с ними Неруда — провожать двух приятелей, которые поплывут в Европу. Соило Эскобар стал их Вергилием и посвятил всю компанию в тайны ночной жизни порта Вальпараисо. Им бы не видать ночлега, но на счастье, их приютил журналист Новоа — они спали у него на голых матрасах, прикрывшись ворохом газет. Утром вся братия явилась в Морское агентство — сменить один билет на два. Невозмутимый английский чиновник смешался, услышав такую странную, даже безрассудную просьбу. И поняв, что ему не унять отчаявшихся безумцев, призвал на помощь портовое начальство… Рохас Хименес, окинув быстрым и цепким взглядом просторный кабинет на втором этаже с окнами на площадь Сотомайора, сделал интенданту весьма красноречивое заявление: «Если вы ответите отказом, я не вернусь живым в Сантьяго и клятвенно обещаю выброситься прямо из этого окна». В половине второго пополудни оба путешественника прощально махали платками с палубы парохода.
Рохас Хименес был невысокого роста, «красавчик», как называл его Неруда, и в профиль напоминал Родольфо Валентино. В те годы «латинский роковой любовник» стал легендой, эталоном мужской красоты. Женщины буквально не давали проходу Рохасу Хименесу, но он не выказывал к ним особого интереса.
У Рохаса Хименеса есть замечательные стихи, к примеру «Письмо-океан». В этом путешествии, которое Рохасу Хименесу подарил художник Паскин, а точнее — в порыве великодушия преподнес мягкосердечный Орландо, родилась тоненькая, искрящаяся остроумием книга «Чилийцы в Париже». Должно быть, в Европе Рохас Хименес научился делать бумажных птиц, скорее всего перенял это искусство у Мигеля Унамуно. Просиживая ночи в своих излюбленных барах, он мастерил этих птиц и запускал ими поразительно метко в кого-нибудь из приятелей. Бывало, вконец истратившись, он попадал в тюрьму, а оттуда рассылал украшенные затейливыми рисунками письма, требуя-умоляя денег, помощи, свободы.
Однажды в «Постоялом дворе коррехидора» Рохас Хименес не смог расплатиться за ужин. Оставив в залог пальто и свитер, он вышел на улицу под проливной дождь в самый разгар зимы. И конечно, схватил воспаление легких… Хрупкий организм не выдержал болезни. Через несколько дней — это было в доме сестры в квартале Кинто Нормаль — на ночное бдение у его гроба собрались друзья. А утром, перед самым выносом гроба, в дом вошел незнакомый человек и, приблизившись к покойнику, пристальным взглядом уперся в его лицо. Через минуту-другую он вдруг взял и с ловкостью циркового акробата перепрыгнул через гроб и тут же, не сказав ни слова, удалился{37}. Все были ошарашены. Может, он сделал это на спор? А может, по чьему-то наущенью? Похороны были странными с самого начала и до конца. На Сантьяго обрушился невиданный ливень. Провожавшие еле-еле перешли вброд реку Мапочо, которая грозила выйти из берегов. Висенте Уйдобро, бледный, как бумага, шагал под зонтиком, с которого текла в три ручья вода. На обратном пути кое-кто из друзей зашел в таверну «Забудь печаль». О смерти Рохаса Хименеса написали Пабло в Испанию, где он был консулом.
Неруда прочел письмо в Барселоне и отправился в собор Санта-Мария дель Мар. Там он зажег свечи на помин души умершего друга. А в Чили послал простой почтой стихотворение «Альберто Рохас Хименес пролетает».
Этот религиозный обряд во спасение заблудшей души великого грешника, которого ожидали самые страшные муки в глубинах ада, говорит о том, что поэт словно бы верил, что его друзья обретут прощение после смерти. Мария де ла Лус Урибе — она работала с Нерудой в 1964 году — слышала от него этот рассказ о свечах, зажженных в соборе Санта-Мария дель Мар. Ее брат, Армандо Урибе, чрезвычайно строгий к себе поэт, человек глубокого ума, просвещенный католик, не возжигал свечей, но очень долго был рядом с Нерудой и не расставался с его поэзией на чужбине.
В голодные дни, когда хоть зубы клади на полку, время тянется дольше, чем Чили на географической карте. Узнав, что сын бросил учебу, Хосе дель Кармен пришел в неистовство и лишил его всякой денежной поддержки. Мами́ка тайком посылала немного денег — что могла — через Лауру. Поэт ласково называл в письмах сестру «кроликом», «крольком», «кролей», «кролюшей», «Лаурой-кролюшей» и писал ей: «Я в том возрасте, когда надо есть каждый день». Но скудные почтовые переводы истаивали в один миг. Сегодня что-то перепадало из еды, завтра — нет. Неруда и его приятели походили на героев произведений Кеведо и Сервантеса — студентов-пикаро. Полуживые от голода, они заявлялись в первоклассный ресторан на улице Сан-Антонио, который по чисто креольскому легкомыслию назывался «Китайцы из Токио». Улучив момент, когда рядом — никого, хватали со стола хлеб и, макая его в оливковое масло, в соль, в чесночный соус, заглатывали наспех, не прожевывая. По милости судьбы молодой официант вечно куда-то отлучался, так что несколько дней подряд они лихо проворачивали эту операцию. Но однажды он незаметно подошел к их столику и, коверкая слова на китайский манер — он был китайцем, — проговорил: «Вас обслуживать запрещено». — «Это почему?» — «Вы съели все масло». Приятели не знали, что и придумать, чтобы не сводило кишки…
Однажды Пабло, подняв бровь, заявил друзьям, что, мол, без его финансовой смекалки они бы давно пропали. «Если б не эта голова — он ткнул в свою голову пальцем, — вы бы с голоду перемерли. Я один все устраиваю, думаю за всех, а к примеру от вас, Томас, помощи — почти никакой…» Самолюбивый Томас вскипел: «Тоже мне голова! Курам на смех. Вас только и хватает, чтобы гонять меня к Рудесиндо Ортеге — может, расщедрится на пять песо… Или вон пошлете Орландо продать затрепанные книги. Тут ума не надо!»
Изголодавшиеся поэты легко сходились со всяким сбродом. Их нередко принимали за нищих, да они, собственно, и были попрошайками. Лишь милосердные ночные подружки не брали с них денег… В общем, самые что ни на есть бездомные бродяги, бездельники, пропащие головы. Каждый божий день приятели должны были исхитриться и найти какую-то лазейку, чтобы без гроша в кармане раздобыть еду. По сути, они воплощали в себе давно известный и реальный в нашей истории тип молодого человека, в котором слились воедино студент и герой плутовского романа — пикаро, причем чаще всего это происходило от безвыходного положения, у них самих не было склонностей ни к плутовству, ни к попрошайничеству. Дон Кихот говорил, что нет более трудной победы, чем победа над самим собой. Однако преодолевать каждодневный лютый голод, должно быть, еще трудней? Ласарильо с Тормеса{38} и Гусман де Альфараче{39} поистине стали их собратьями, товарищами по несчастью…
И вот тут в жизнь наших друзей вторгается человек на десять лет старше, с властным, крутым характером. Он успел накопить немалый опыт в нелегком искусстве изворачиваться, жить без гроша за душой. Нисколько не интересуясь мнением своих новых знакомых, поправ все правила демократии, он объявил себя их вожаком. Его имя — Пабло де Рока, и он тоже поэт. Он издал книгу огромного формата, которая вызвала шумные споры и была беспощадно осмеяна критикой. Антиномия «поэзия — деньги» долгие годы составляла содержание его жизни. Пабло де Рока с пафосом относился к своей постоянной бедности, а когда ему везло, напивался и наедался до отвала. Каждое утро де Рока придумывал очередную хитрость, уловку, чтоб не лечь спать голодным. Он ходил по домам, предлагал свои книги. Клал все силы, чтобы продать плуги или что-нибудь еще для земледельцев. Разъезжая по провинциям, он ловил на удочку тщеславия распухших в непомерном богатстве помещиков и подсовывал им картины якобы знаменитых художников — короче, не гнушался и подлогом. То ли герой, то ли антигерой, он в ежедневной борьбе за существование стал настоящим авантюристом. Ему удавалось выйти сухим из самых разных передряг. В тридцать лет он водит дружбу с двадцатилетними поэтами. Их сближает поэзия, нужда, яростное желание продержаться, устоять. Этот широкоплечий человек с густыми бакенбардами, которым мог бы позавидовать, скажем, статист из оперы «Кармен» (у него было лицо испанского конкистадора), ходил враскачку, точно медведь или орангутанг. Говорил требовательным, непреклонным голосом, и юноши по его приказу куда-то шли, просили взаймы денег, продавали книги, а то и обстряпывали какое-нибудь рискованное дельце. Многое в их жизни уже на грани человеческой порядочности и никак не совместимо с любовью к литературе, с пониманием чистосердечия, дружбы, солидарности. Эти молодые люди незаметно для себя стали некой сплоченной группой, в их поступках и в их сочинениях есть явный вызов буржуазной морали. Они бедны, но ума им не занимать… Все свои рискованные похождения друзья совершают в пределах Сантьяго. Что ни день, то беготня, они шныряют по улицам и закоулкам, им надо угодничать перед каждым, лишь бы не урчало от голода в животе. Удача — редкий случай. Куда чаще им отказывают, стыдят. Пабло и его товарищей мучает совесть. Попрошайничать, ползать на брюхе за кусок хлеба перед кем попало — разве не позорище? Как можно уважать самого себя? Где чувство собственного достоинства? Да, они пытались относиться ко всему проще, без предрассудков, но им уже невмоготу. Это не жизнь, от нее разит тухлятиной. У молодых людей растет желание порвать этот позорный союз, отречься от главаря. Но страшно! Он ими вертит как хочет. От его громового голоса, от его угроз у них мурашки по коже. Но все-таки они решают избавиться от рабства, восстать против диктатора… Всегдашнее место встречи с Пабло де Рока — ресторан «Геркулес». Ражий детина появляется в свой обычный час. А они приходят с пустыми руками. У всех виноватые лица. Вот-вот посыплется ругань. Заговорщики готовы дать ему отпор. Он требует от них отчета за день, а они не раздобыли ни единого сентаво. Он разражается грязной бранью. Юноши цепенеют, молчат. Как отважиться? Как поднять на него голос? Чего стоят все их планы-договоры? От досады, от злости на самих себя они вдруг набираются храбрости и с криками бегут за ним… в туалетную комнату. Вот там, среди едких стойких запахов, они вступают в открытый бой со своим врагом. Томас Лаго первым начинает атаку. За ним — Диего Муньос. Бунтари берут на прицел растерявшегося деспота. Он орет как оглашенный, но деваться ему некуда. Со всех сторон на него летят тугие струи, пахнет отнюдь не порохом, а мочой. К бунту присоединяются остальные. Неруда что-то кричит. Он навсегда запомнил восстание в «Геркулесе». Шли годы, и Неруда стал рассказывать об этом с веселой усмешкой, хотя не забывал подчеркнуть, что они той ночью совершили ратный подвиг, отстаивая свою свободу.
Пабло де Рока — вожак голодного племени, человек резких крайностей и необузданных страстей — весьма сложная фигура в чилийской литературе. Он мечтал сделать своими учениками тех, кто был под его властью, стать главой поэтической школы. Его собственная поэзия — бесформенная лавина, нечто клокочущее, кипящее, напористое, еретическое, барочное. Насмешники подсчитывали, сколько килограмм в его увесистой огромной книге, которую он назвал «Стоны». Она и впрямь ошарашивала, но не только размером и весом. В ее бурлящей хаотичности было свое величие. Эта книга передает всю боль отчаявшегося человека. Де Року не назовешь последовательным участником революционного движения. Но к его чести, он никогда не был отступником. Этот человек был чужд аскетизма и любил жизнь чувственной любовью. Но она обрекала его на печальные и тягостные испытания. Пабло де Рока, которого природа не обделила юмором, шельмовал жизнь на все лады. Он швырял черный юмор полными горстями в лицо жизни, столь суровой и беспощадной. Да и где ему быть благодушным, умиротворенным, если не на что прокормить хрупкую здоровьем жену и целый выводок детей, а они появлялись на свет один за другим! Де Рока не выносил угодливых, подчеркнуто учтивых людей, но сам волей-неволей обхаживал каждого, кто готов был купить его сочинения или очередную подделку под картину знаменитого мастера. Скрепя сердце, он кланялся каждому заимодавцу.
Жизнь его была неустроенной, бурной. Она хлестала поэта по щекам, и он давал ей сдачу при первой возможности. Поливал ее грязью в своих книгах и при этом любил ее необоримой любовью.
Злополучный наставник нищих поэтов до конца своих дней не простил им бунта в ресторане «Геркулес» и постоянно обрушивался на них с яростными нападками. Он писал не только статьи, но и книги, полные злобной язвительности по отношению к Неруде. «Неруда и Я» — это нечто выходящее за пределы литературного соперничества. В этой книге обнажено необузданное, вернее, разнузданное честолюбие автора, который возомнил себя новым пророком.
Временами Пабло де Рока пишет жизнеутверждающие стихи, выступает как сатирик, способный разглядеть комическое… Но в основе своей — он большой трагический поэт. Настолько трагический, что покончил с собой, когда решил, что ему нет места на земле.
Надо сказать, что Пабло де Рока не отрицал ценности человеческого бытия и не следовал идеям Маэзе Кабра{40}. Он пришел в жизнь не затем, чтобы стать главарем некоего братства мошенников, поэт оказался жертвой собственных иллюзий, уверовав, что в том неправедном мире, где он жил, можно любить одну поэзию, а деньги дозволено добывать и нечистыми способами, следуя примеру пресловутых пикаро или занимаясь всякими махинациями, которые, к слову сказать, ему не удавались и приносили жалкие гроши. Иногда он изображал из себя этакого громилу, дебошира, не сознавая, что времена этих героев давно миновали. Жизнь приучила его ловчить, пускать в глаза пыль, но по своей сути он не был прощелыгой, ни тем более равнодушным негодяем. Этот поэт бесновался, не зная края, когда желудок сводило от голода. Порой в своем негодовании он выглядел внушительно, иногда — жалко, а нередко его запальчивость казалась вздорной, безрассудной.
Он стал самым закоренелым и неотступным врагом Неруды… Этот поэт кеведовского склада{41} чуть что кидался в драку и тешил свою разгневанную душу отборной бранью. Часто в приступе ярости он совершал мрачные, карикатурно нелепые поступки. Однако этот оголтелый ругатель мечтал о «глубинной» революции, и, надеясь, что она избавит его от беспросветного отчаяния, крушил все подряд. А потом искренне страдал от оскорблений — мнимых и истинных. Неруду он всегда изображал своим злым гением, лютым зверем и целился в самое сердце его поэзии. Но не понимал, не хотел понять, что сердце нерудовской поэзии одето в прочную броню.
В мемуарах Неруды и прежде всего в его поэзии немало строк посвящено любви, любовным переживаниям. Эти строки выхватывают на миг, освещают, как огни рампы, то обширную, то заповедную территорию, то полускрытую полоску или уголок, давно запрятанный в чащобе интимной жизни поэта.
В раннем детстве он испытывал смутное волнение, испуг, когда две девчушки что-то рассматривали, расстегивая его одежду. А много позже он — молодой парень — прикорнул в стогу свежей соломы, когда над сжатым полем сгустились сумерки. В ночной темноте к нему бесшумно проскользнула женщина и легла рядом… Пронизывающее до самой глуби блаженство… Тишина. Незнакомка исчезла в непроглядной тьме. А он так и не узнал — кто же подарил ему эту сладостную радость… Неодолимый зов плоти молниеносным ударом настигал поэта, и он всегда, неизменно шел ему навстречу.
Бывают любовные связи — бурные и недолгие. Бывает любовь, что с первых минут кажется единственной, решающей судьбу. Бывает и та великая любовь, что порой оборачивается великой ненавистью.
Неверный муж, успокаивая ревнивую жену, говорит: «Милая, не волнуйся. Ты для меня — прекрасная соборная церковь, а все остальное — так, церквушки».
У Неруды было великое множество «церквушек» и несколько «соборов». Некоторые «соборы», погруженные в бурные волны его поэзии, лишь теперь всплывают на поверхность.
Были еще и аэролиты, которые робко прочертили небо юного поэта. Звездочкой блеснуло имя Бланка… На сей раз поэт поначалу выступил в роли благородного Сирано де Бержерака{42}. А Роксаной стала Бланка Уилсон, дочь темукского кузнеца. Приятель Неруды влюбился в нее без памяти. Но по робости не мог признаться в этом — не находил слов. И не было под рукой письмовника для влюбленных, чтобы списать красивые слова. Зато был друг, и все знали, что он — поэт. Значит, ему не составит труда сочинить самое прочувствованное любовное послание! Неруда был поистине самоотверженным другом и к тому же обожал совать нос в сердечные тайны своих приятелей. В каждое письмо поэт вкладывал весь пыл своей души, мало заботясь о том, что не он поставит под ним подпись. Неруда с готовностью выручал своего незадачливого друга. Но шло время, и он уже чувствовал, что это его собственные признания в любви к Бланке. А девушка совершенно растерялась. Может, ей подсказывало чутье, что здесь какой-то подвох, а может, не верила, что ее обожатель способен на такие письма.
Неруда вспоминает, что однажды Бланка подошла к нему и спросила, не он ли автор этих писем.
«У меня не хватило духу отречься от своих творений, и, сильно смутившись, я признался во всем. Тогда девушка протянула мне айву, которую я, конечно, не съел, а хранил дома, как драгоценное сокровище… И вот, вытеснив из сердца девушки своего приятеля, я по-прежнему писал ей любовные послания и в ответ неизменно получал айву».
Мальчиком он часто влюблялся. Порой его избранницы даже не подозревали об этом. Долгие-долгие годы поэт хранил в душе память о платонической любви к девушке из семьи немецких переселенцев. Уже в зрелом возрасте он выразил пережитое в детстве чувство с каким-то проникновенным целомудрием:
К сестре пришла она в гости,
и, когда я открыл ей двери,
к нам солнце вошло, вошли звезды,
вошли две пшеничные косички,
вошли два бездонных глаза[17].
Героиня его детской влюбленности не могла и предположить, что ее прославят в стихах и удостоят таких высоких почестей. Неруда назвал посвященное ей стихотворение «Где теперь Гильермина?». А в просторном зале дома в Исла-Негра он поставил корабельный ростр — вырезанную из дерева женскую фигуру, и дал ей имя девушки, в которую был влюблен.
Сколько труда и сил положили усердные журналисты, чтобы выяснить, дознаться, кто эта неведомая Гильермина… После долгих стараний им, наконец, удалось ее отыскать. И вот перед ними смущенная пожилая женщина, вдова, у которой двое взрослых детей, внуки. Она не может скрыть изумления, узнав, что ей посвящены стихи. В ее чистосердечных, бесхитростных словах как бы вырисовываются картины далекого прошлого: «Да мало ли на свете Гильермин? Я всего несколько раз видела его у нашего дома, и мы словом не перемолвились». А под конец добавляет с милой непосредственностью: «Вот так в наше время ухаживали за девушками…»
Платонические увлечения поэта длились недолго. Его сердце тянется теперь не к весенним бутонам, а к спелой красоте. Он влюбляется в прекрасную вдову — Амалию Альвисио Эскалону, дочь американца и чилийки. После смерти мужа Амалия осталась одна с двумя детьми. По рассказам тех, кто ее знал, это была женщина редкой красоты — притягательной, чувственной. У Неруды, похоже, памятливое сердце. Лаура, его сестра, что жила в Темуко, получала от Пабло письма из Сантьяго, с острова Явы, из Коломбо, Рангуна, из Буэнос-Айреса. В этих письмах он непременно спрашивал о вдове, о прекрасной вдове из семьи богатых коммерсантов, которая оказалась совершенно недосягаемой для него. Судя по всему, она так и не ответила взаимностью настойчивому и восторженному поклоннику в длинном темном плаще, какие носили железнодорожники, и в стародавней шляпе с широкими полями. Поэт смолоду не был однолюбом, и тому наберется немало доказательств. Этот меланхолический юноша стрелял глазами во все стороны и щедро расточал многозначительные улыбки.
Только ли двум возлюбленным посвящены «Двадцать стихотворений о любви»? Многие свято верят, что вполне достаточно двух — Альбертины и Терусы. Но прошли годы, и поэт, опьяненный сладостными воспоминаниями, вдруг раскрывает карты:
«Весь Пуэрто-Сааведра полнился запахом моря и жимолости. За каждым домом виднелся сад с беседкой, и благоуханье цветущих вьюнков разливалось в безмолвном одиночестве прозрачных дней. Там меня внезапно пленили черные глаза Марии Пароди. Мы обменивались записочками, сложенными в несколько раз, и они незаметно исчезали в зажатой ладошке. Позже я посвятил ей Двенадцатое стихотворение из книги „Двадцать стихотворений о любви“. На всех страницах этой книги есть приметы Пуэрто-Сааведры — сосны, пристани и чайки, что бесконечно кружатся над водой…
…Теперь-то я понимаю, что рассказывал всякую ерунду. Те книги, те кровли, те черные глаза — все это, должно быть, давно унес с собой ветер».
Позже возникает прекрасная троица — Мария Луиса Бомбаль и две ее сестры-близняшки. Они приезжали в Темуко на летние каникулы и приводили в смятение благонравных жителей своими дерзкими выходками. Все три были очень недурны собою, ходили с длинными распущенными волосами или вызывающе коротко стриженные à la garçonne[18]. Одевались по столичной моде, нередко щеголяли в парижских туалетах. Им до смерти нравилось выдавать себя за иностранок, а то и просто за полоумных. Впрочем, они и вытворяли бог знает что… С Пабло эти барышни познакомились в Сантьяго. Каждый раз по приезде в Темуко три сестры первым делом спешили к дому поэта и барабанили в дверь. Обычно им открывала донья Тринидад. При виде этих девиц с сомнительной репутацией достойная женщина пугалась и торопливым шепотом говорила: «Его нет…» Ей хотелось уберечь своего Пабло от дьявольского искуса.
Сестры разражались громким хохотом и уходили — чаще всего на главную площадь Темуко. А там резвились без удержу, привлекая внимание тихих провинциалов. Ели мороженое, танцевали чарльстон, во весь голос читали стихи, в общем, не унимались до тех пор, пока не приходил Пабло; он, скорее всего, был неравнодушен к одной из сестер — Лорето… Через много лет Пабло с Матильдой решили навестить ее в Винья-дель-Мар. У Лорето была опухоль мозга. Пабло один вошел в комнату, где лежала больная. Ему хотелось немного развеселить несчастную Лорето, вспомнить об их проделках в Темуко. Он вышел от нее совершенно убитый. А вскоре Лорето умерла.
Самой большой любовью поэта, пока он жил в Темуко, была, без сомнения, Теруса. Этим именем он называет ее в «Мемориале Исла-Негра». В его памяти она осталась навсегда радостной, сияющей… Он восторгался ею: «Какая прелесть!» Было в ней что-то особое, притягательное, что обычно открывается взору влюбленного. Хотя в данном случае это открылось всем: в 1920 году девушка была выбрана королевой красоты на весенних празднествах в Темуко. Стихи Неруды в честь победительницы конкурса были удостоены премии. Значит, их сблизила поэзия! Теруса стала его музой: благодаря ей бурлило, кипело его поэтическое вдохновение, выплескивался поток образов, метафор… а иногда рождалась и проза, посвященная любви.
«Знай, женщина, теперь я, не любя, люблю тебя… Твоя любовь прошла сквозь все мои пределы, она глубже моих глубин. К моим губам поднесли бокал со сладостным, колдовским вином — вином любви», — говорит он Терусе в «той спасительной ладье».
Юношеская любовь в те времена, когда еще не забывали о поясе целомудрия. До нынешней сексуальной революции — целая вечность. Девушке не дозволено терять невинность, да и какой ужасный грех — прижить ребенка! Молодой Пабло говорит об этом иносказательно в своем прозаическом произведении «Перелистать страницу». «Необоримое желанье огромной волной вздымается над нашей жизнью. И гаснет, как волна. Как все это трагично! Сердцу моему, увы, не проникнуть пчелой в цветок раскрытый, и не отыскать своего гнезда перелетной птице. И мои губы не прижмутся к звонкому рожку, не зазвучит пастушья песнь».
Поэт называет себя Паоло. Что это? Тяга к таинственному или необходимость уйти в подполье, укрыть любовь от чужих глаз? Итальянское имя Паоло станет впоследствии испанским Пабло. Причем под влиянием… Д’Аннунцио.
«А уходя, я написал на влажном песке наши имена. Вот такими крупными буквами, смотри: ПАОЛО и ТЕРЕСА». А дальше Неруда добавляет: «Буквы, что остались на песке у моря, красивее этих».
Имя Паоло возникнет под влиянием трагической истории двух молодых людей, сокрушенных исступленной страстью… Мне однажды довелось исходить вдоль и поперек Римини — знаменитые подмостки роковой любовной бури. Этот город-порт, но уже времен Муссолини, появится в «Амаркорде»; там, в этом городе, по воле волшебного ока Федерико Феллини{43} оживут фантастические картины-сновиденья его детства.
Феллини, как и наш поэт, сумел показать, с каким мучительным отчаянием, с какой безудержной силой и неизъяснимым ликованием пробуждаются от дремы эротические чувства у подростка… Но Неруда в те далекие годы тяготел к классической литературе, к ее персонажам. В стихотворении «Ivresse»[19] он — Паоло, она — Франческа.
Во мне сегодня пляшет страсть Паоло
И замирает сердце, опьяневшее от радостной мечты,
Сегодня — вольный, одинокий средь лепестков
цветущей вечно маргаритки, — познал я счастье.
О женщина — плоть и мечта! — приди и зачаруй меня.
Пусть на мою тропу прольются твои солнечные чаши
и пусть в ладье моей трепещут твои груди,
безумные от молодости пьяной.
Два этих литературных персонажа помогают молодому поэту перенестись в другое временное измерение, передать пыл любовных чувств. В ту пору его влекло к книжным сюжетам. Он пытался подражать им в собственной жизни, жаждал пережить такую же сильную любовь, как его трагические герои. Но дело не в одной экзальтации, вызванной литературным произведением. Главное тут — зов плоти, неугасимый жар крови, что течет в жилах поэта, а не огонь, заимствованный из чужих строк. Да и невозможно уподобить его отношения с Терусой тем страданиям, через которые прошли Паоло и Франческа в XIII веке! Наш поэт и его подруга скорее уж сверстники Ромео и Джульеты, но мало что общего у будничного, мокнущего под дождем Темуко с залитой солнцем Вероной. Неруда возносит свои чувства на небывалую высоту, но они отнюдь не слепок с шекспировских страстей.
Поэт усмотрел свое сходство с Паоло Малатестой, влюбленным в свояченицу Франческу де Полентини, вовсе не на страницах «Божественной комедии», где эта молодая пара обречена на адские муки за преступную любовь, а в «Гимне крови и сладострастию» Габриэля Д’Аннунцио{44}. Этот поэт, дерзко обнажавший все самое сокровенное, настолько поразил воображение молодой Габриэлы Мистраль, что она сделала его имя своим псевдонимом. И добавила к этому имени фамилию провансальского поэта Фредерика Мистраля. На какое-то время этот великий шарлатан Д’Аннунцио захватил и Неруду.
Целая армия людей — критики, академики, университетские профессора, как весьма сведущие, так и несведущие, дилетанты, экзегеты, картографы поэзии, структуралисты, импрессионисты, «водолазы», спускающиеся на самое дно неразгаданных тайн, новые Шампольоны, упорно расшифровывающие письмена на своих розеттских камнях, составители подробных «навигационных карт» и «аэрофотограметрических планов» — кладут все силы, чтобы разобраться досконально, миллиметр за миллиметром, во всех загадках атласа поэзии и языка Неруды.
Самые дотошные, настойчивые, те, что вторглись в заповедные глубины и обшарили все закоулки, достигли определенных результатов. И хотя многое, что является подосновой, подтекстом нерудовской поэзии, по сей день — область неведомого, мы уже располагаем несомненно ценными находками, которые не только открыли нам имена и лики тех женщин, что стали музами поэта, но и помогли узнать, кому из них посвящено то или иное стихотворение.
Много стихотворений в книге «Двадцать стихотворений о любви» адресованы Терусе. Третье: «На устах у любви твой голос влажнеет, крошится / в час, когда вечер гулкий катится в пустоту!»[20]. Четвертое: «Распадается ворох лиственных поцелуев / у входа в обитель ветра летним ненастным днем»[21]. Седьмое: «Склонившись над вечерами, я грустные сети забросил / в твои зрачки-океаны, в глухую их глубину»[22]. Восьмое: «Звенишь пчелою белой, от меда охмелев, / в моей душе — и вьешься в тягучих струях дыма»[23]. Одиннадцатое: «Ты жаждой меня спалила. И значит, пора пришла / новым путем пойти, улыбок твоих избегая»[24]. Двенадцатое: «И разлукой горбишь горизонт, / вечная волна в кочевье сонном»[25]. Четырнадцатое: «Хочу сотворить с тобою то, что весна сотворяет / с дикой вишней в лесу»[26]. Семнадцатое: «Думаю, хороню фонари в глухомани. / А ты — ответь мне: кто ты?»[27].
Фамилия девушки вовсе не Васкес Леон, как принято считать, и не Леон Васкес… Теруса проводила лето со своими родителями в Пуэрто-Сааведре, где широкий морской берег всегда окутан «тишиной одиночества и грусти». Рейесы тоже приезжали туда в летние месяцы и жили обычно в доме, который занимала семья Пачеко. Поэт изобретал для своей возлюбленной самые разные имена. (Он всю жизнь был удивительным выдумщиком имен и прозвищ.) Она — Теруса, Марисоль… Обратите внимание на имя Марисоль — море и солнце! Молодой человек, склонный к печальным раздумьям, видел в этой притягательной девушке воплощение всего, что противоположно его натуре. Она — «веселое тело», «темнокрылая нежная бабочка, / совершенная, как налитые колосья, как солнце, / как алые маки и чистый родник».
Но заметьте: другую любовь своей юности он назовет не «Марисоль», а «Марисомбра» — море и сумрак. Во всех придуманных именах был глубокий смысл.
Терусе посвящены стихи, что вошли в «Собранье сумерек и закатов», в «Восторженного пращника», в «Двадцать стихотворений о любви», а также и те, что долгое время оставались неопубликованными. К ней поэт обращается в своей знаменитой «Песни отчаяния».
«Она легла моей тропою на земле… / в час поцелуев / мы были виноградной гроздью и жадным ртом… / Пусть о любви моей безмерной ей бог расскажет». В честь Терусы написана «История безумного принца» — стихотворение, оставшееся незаконченным: «И от любви, не встретившей любви ответной, / принц впал в безумство». В «Альбоме для Терусы. 1923 год» есть два стихотворения: «Речной порт» и «Едва задумаюсь, что умереть должна и ты…».
Едва задумаюсь, что умереть должна и ты —
на миг с тобой расстаться не могу:
повелевает сердце быть возле тебя!
Ну почему должна ты умереть? Неужто ты умрешь?
Глаза твои закроют, руки сложат,
как матери моей в гробу сложили,
и в путь отправишься, в неведомую глубь,
которая неведома и мне, познавшему твою любовь.
Неруду нередко одолевают мысли о матери, о ее ранней смерти, и он невольно переносит их на Терусу. Быть может, безмерная, безоглядная страсть сумеет обмануть, побороть смерть? «Тобой овладеть я жажду, / чтоб ты во мне длилась вовеки… / вспыхни огнем разметным, / вырви меня из тьмы». Это к Терусе взывает поэт в стихотворении «Любовь моя, не умирай, не уходи». К ней обращены его слова в «Южном береге» и в «Двадцати стихотворениях о любви». Неруда не разлучается со своей возлюбленной в «Восторженном пращнике». Его преследуют ночные виденья и необоримое желанье: «Это — как наважденье, / когда она в сердце вонзает / взор своих глаз, / трауром омраченных»[28]. Поэт вырезает ее имя на стволах деревьев, он становится вольным, неудержимым ветром… Она должна одарить его всем. А он — желать ее, взять ее, укрыться в ней… «Наполнись мной, / испей меня, желай меня, испепели меня, / не отдавай меня, сокрой меня!» «Я тебе — что парусу ветры, ты — зерно в моей борозде», — говорит Неруда в «Гимне Мужчине и Женщине».
В день своего пятидесятилетия Неруда сказал собравшейся публике, которая слушала его, затаив дыханье:
«Я обещал вам пояснить подробно каждое свое стихотворение о любви. Но забыл, что прошло столько лет. Нет, ничего не стерлось в моей памяти… Но рассудите сами, что́ дадут вам имена, если я назову их? Что добавится к моим словам о черных косах на закате или о расширенных горячих глазах под дождем, если я скажу, в какой это было час, месяц? Поверьте! У меня нет ни одного неискреннего слова о любви. Я бы не мог написать ни единой строки, поступившись правдой».
В «Двадцати стихотворениях о любви» воспеты две возлюбленные Неруды, оставившие глубокий след в его сердце. Одна — любовь его юности, прошедшей в провинции. Другая — любовь, которую он встретил в лабиринтах столицы. Девушка из Темуко. И девушка из Сантьяго.
Порой он называет девушку из Темуко привычным для влюбленных словом «куколка». Но в Терусе — звонкое пенье рек. Ее талия соткана из тумана. Ее образ гармонично вписан в морской пейзаж: «О сосновые дали, шум опадающих волн…». В Четвертом стихотворении перед нами «раннее утро, набухшее бурей, в самый разгар лета». У Неруды несколько иное представление об Утраченном времени, нежели у Пруста:
Мы потеряли закатный сумрак: никто
не увидел наших сплетенных пальцев,
когда над землей густела синяя полутьма.
Возлюбленная поэта неотделима от южной природы Чили, от моря, от предчувствия скорой разлуки:
Как сосна и мачта на ветру,
ты напевом достигаешь дали.
Твоя стать от них и грусть от них.
Ты — как боль прощанья на причале[29].
Теруса невольно оказалась причастной к литературному скандалу, который разгорелся из-за Шестнадцатого стихотворения. Я расскажу об этом позже, поскольку волей случая связан с этой историей.
Девушка из Темуко — смуглая, быстрая, гибкая. Она — полная противоположность поэту, всегда задумчивому, медлительному. Но он стремится всей душой к этой девушке, играющей с солнцем, хотя ему по нраву сумерки. Поэта мучает мысль, как они несхожи друг с другом.
Девочка, смуглый ветер, ничто меня не сближает
с тобой, — все отдаляет, как тяжкие облака.
Слепая юность пчелы в теле твоем смешалась
с опьяненьем волны и упругостью колоска[30].
Терусе посвящено и знаменитое Двадцатое стихотворение, которое стало hit parade[31] сотен и сотен чтецов-декламаторов:
Я волен сегодня ночью стихи доверить печали.
Могу написать к примеру, вызвездило небосвод,
и дрожат голубые в дальней дали планеты[32].
А заключительные строки — прощальные — стали уже классикой:
Я разлюбил, все верно. Но я и люблю, наверно.
Так коротка любовь, так долог путь в забытье.
Ведь я обнимал ее точно такой же ночью.
Не согласится никак душа с потерей своей.
Хоть эта боль и последняя, которой она меня ранит.
И эти строки последние из тех, что пишу я ей[33].
Живя в Сантьяго, поэт не забывает Терусу. Она вдохновила его на знаменитую «Песню отчаяния», которую знают наизусть, декламируют везде и всюду. В пятьдесят лет Неруда написал:
«Пристани в моей „Песни отчаяния“ — это старые пристани Карауэ и Нижнего Имперьяля. Обломанные доски обветшалого настила похожи на страшные культи, о которые бьется, плещет вода сильной реки… Я лежал на узкой палубе пароходика, что курсирует между Карауэ и Пуэрто-Сааведрой. Сердце мое сжималось от любви, от воспоминаний… С другого конца палубы неслись звуки аккордеона. Нет, аккордеон не литературная выдумка, я ничего не приукрашиваю… Впервые я услышал его прочувствованный голос на реке Имперьяль…»
Неруда пишет Терусе из Сантьяго с 1922 года по 1924-й. Его письма, словно короткие вспышки света, озаряют не только радостное начало их любви, но и то, что заботило, печалило возлюбленных. «Помнишь, как вечерами, в „биографо“, мы неотрывно смотрели друг на друга? Я еще не сказал тебе ни единого слова, но был счастлив, как никто!» Милые далекие времена, когда чилийцы называли кинотеатры — «биографо»… Через несколько дней — новое письмо: «Уже осень. А ты прекрасна и радостна, как та весна, когда я научился тебя любить».
На другой год Неруда часто пишет о приступах тоски. «Как сладостно и чудесно получать из далекой дали письма от тебя, моя дорогая, и снова любить жизнь, снова испытывать радость!» — восклицает поэт, которому чудится, что он брошен в темный колодец одиночества. Два дня подряд льет дождь в Сантьяго, и Неруда тоскует по вечным дождям в Темуко. «Люби меня, моя маленькая!» Он чуть ли не с гордостью говорит о своем мрачном настроении: «Ты — царица Весны, а я — царь Осени и Зимы. Мое царство несравненно больше твоего». Поэт посылает Терусе свою фотографию, где виден любимый уголок его комнаты.
«Уже совсем поздно. Я только что пришел. Я бы отдал все на свете, чтобы быть с тобой в эту звездную ночь! Что ты поделываешь? Я работаю. Послать тебе мою фотографию или нет? Она очень неудачная. Ты мне напишешь? Ты меня не разлюбишь? До завтра. Целую. Один раз, два, три, четыре и еще, и еще…»
Поэт делает для нее забавные рисунки. На одном — бегун мартышка по имени Пепе. Ему приказано доставить Терусе много-много ласки. Пепе повинуется поэту во всем. Неруда — ревнив. Он пишет, что Пепе превосходный танцор.
«По воскресеньям в International Tennis Club он без труда заткнет за пояс любого красавчика, который рвется танцевать с тобой „шимми“, чтоб поскорее заключить тебя в объятья».
Влюбленных разделяет не только расстояние, но и неравное положение в обществе. Двадцатилетний поэт спрашивает свою любимую: «Скажи, ты хоть раз подумала обо всем, что так терзает мое сердце? И хоть на минуту, беззаботная сеньорита, ты озаботилась, взгрустнула о покинутом тобой друге, который тебя безумно любит?»
Беззаботная сеньорита! В другом письме — оно написано в 1924 году — он говорит: «Какая даль легла между нами! Правда? Или мне только кажется?»
Одно из последних писем пронизано безысходностью, как Двадцатое стихотворение и «Песня отчаянья»: «Нет, я больше не могу тебе писать. Печаль сжимает мое сердце. Неужели все кончено? Моя андалусочка, скажи, что нет, нет, нет!»
«Андалусочка» (Неруда называет ее так, потому что однажды она пришла в андалусском наряде), видимо, не говорит «нет» и не говорит «да», должно быть, готова сказать «нет», но боится прямого ответа. Вскоре мы поймем — почему… В стихотворении «Любовь моя — Теруса. I», которым открывается поэтический цикл «Луна в лабиринте», поэт задается вопросом:
Так где ж покоится
та давняя любовь?
Она теперь —
могила птицы, иль капля
кварца черного,
или обломок
дерева, источенный дождем?
А следом еще и еще вопросы, в которых все явственнее звучат нотки отчаяния. Что станет с телом, которое светилось, как Луна, с ладонями, вобравшими прозрачность? С широко раскрытыми глазами, где затвердевала ночная тьма? Поэт спрашивает, как умирает любовь, где девушка, владевшая его мечтами: «Куда ты умирать уходишь, скажи, любовь? / К стогам далеким, к навсегда увядшим розам?» Сколько печали, нежности в этих поисках былого чувства, которое нарушило одиночество юного поэта! Осыпалась, увяла так расточительно цветущая огромная фиалка. Но не забыть бессчетных поцелуев, что поднимались по волшебной коже… Теруса — черная искра, первой болью пронзившая сердце, лиловая птица первой бездны. И не в спальне свершалось таинство любви, а среди ветвей душистого миндаля, под обжигающей цветочной пыльцой, в густых зарослях дрока, в заповедных владеньях мха… Должно быть, все так и было, как об этом шепчет в стихах поэт.
Теруса — воплощенная краса его родных краев. Она явилась из чащоб сельвы, из царства корней, где вспыхивает мята, где падают обвальной гривой папоротники, где вечно увлажнен лобок земли. Любовь Терусы вдохнула новую жизнь в юного Неруду. Для него это чувство — вихрь, срывавший листья, которые ложились на истомленную жаждой кожу… Мне очень редко доводилось читать стихи, исполненные такой верностью к ушедшей любви. «Теруса, неизбывная, даже теперь, в забвеньи».
Они виделись в Темуко, а с наступлением летних каникул — в Пуэрто-Сааведре. Возможно, девушке случилось кого-то встретить в Сантьяго. Поэт вдруг заметил, что она к нему охладела. Он молит ее снова посидеть с ним рядом на траве. «Мне кажется, что весь твой облик изменился… / Ну где глаза твои? / Зачем, прищурившись, ты на меня глядишь, / коль знаешь — я все тот же! / Где обитает тело золотистое твое? / И почему навстречу рук не раскрываешь? / Что стало с их свечением жасминным?»
Он умоляет ее вернуть прошлое. Но нет! Напрасно! Он уговаривает девушку быть такой, как прежде, среди цветущих кустов жимолости, у «янтарного кресла» в разливе лунном. Но нет! Поэт заклинает Терусу вновь стать такой же лучистой, как на фотографии, и так же неотрывно смотреть ему в глаза, пока он — влюбленный юноша — не обретет себя, не станет прежним, каким казался ей, когда она его любила.
Фотографии, упомянутые Нерудой в его стихах, сослужили свою службу. Вот передо мной снимок, сделанный фотографом на главной площади Темуко. По времени он соответствует бурному роману Неруды с Терусой. На снимке девушка сидит рядом с матерью и своим отчимом. У нее и впрямь каскад черных как смоль волос и большие завораживающие глаза. В ней есть что-то порывистое, танцующее, словно из души ее плещет безмятежная радость.
Да, поэту казалось, будто от Терусы исходят животворящие токи. Ее удивительная красота — словно вдохновение среди грохота поездов, что несутся сквозь зиму. Она — единственное пристанище его восторгов на пустынной карте Одиночества. Его первая большая любовь.
Шестьдесят лет отделяет нас от той пылкой любви. Срок более чем достаточный, чтоб лишить юридической силы запреты — рассказывать, говорить… Время открывает любой архив. Почти все главные действующие лица ушли из жизни. Новое поколение родичей Терусы превратило эту любовь в неотъемлемую часть своей фамильной хроники. И пока росла слава, росла популярность поэта, история этой любви становилась все более красочной, зримой, и наконец печать безмолвия была сломлена. О любви тети Тересы заговорили дальние и близкие родственники, заговорили со всей непринужденностью, с гордостью и даже порицая в какой-то мере социальные предрассудки былой поры.
1971 год. Чилийское посольство в Париже. Неруда с какой-то особой улыбкой на чуть дрогнувшем лице — будто пробежали отсветы воспоминаний о далекой сердечной тайне — представил мне человека лет сорока приятной наружности. Я знал, что это наш видный экономист из Центрального банка, что он приехал в составе экономической делегации, посланной президентом Сальвадором Альенде в Парижский клуб{45} для пересмотра вопроса о внешней задолженности Чили. Неруда как посол возглавлял эту делегацию. Поэту оставалось лишь посмеиваться над собой, памятуя о своих сложных отношениях с цифрами. Он, понятно, не разбирался в финансовых премудростях. Однако политическая сторона этого дела была ему совершенно ясна.
Итак, среди чилийских экспертов, что умело вели свой корабль, минуя все подводные камни и рифы, сложенные из астрономических цифр, оказался человек, которого Неруда представил мне весьма кратко — племянник Тересы Васкес. Тот улыбнулся, видимо удивленный, что Неруда в столь официальной обстановке отметил лишь его родство с Тересой… Из немногого, о чем он со мной поделился, я понял, что любовь Тересы и Неруды стала семейной гордостью, и никто из родных теперь не считал нужным об этом умалчивать.
Спустя время появилась более словоохотливая племянница. 15 августа 1982 года она поместила в приложении «Буэн Доминго» письмо, в котором было много новых подробностей о первой любви Пабло Неруды.
Теперь о том, о чем попутно уже говорилось… Поэт, сменивший свое имя и фамилию на Пабло Неруда, оформил это официальным актом лишь в зрелом возрасте. Новая фамилия возникла и у Тересы, его возлюбленной номер один (по хронологическому принципу). Она — не Тереса Васкес, а Тереса Леон Беттиенс. Нет, это вовсе не литературный псевдоним. Просто ее мать вышла замуж во второй раз и захотела, чтобы ее дети получили фамилию ее нового мужа. Семья Тересы принадлежала, скажем так, к высшему обществу Темуко. Полудикий маленький городок, о котором пишет Неруда, вспоминая годы своего детства, скоропалительно утратил все свои демократические черты.
В городке-лагере на всех парах шло классовое расслоение. Семья Рейес оказалась в низах, стало быть, без права доступа в «благородное общество». Семья Леон попала наверх — в высшие слои. Племянница Тересы — Роса Леон Миллер (она опубликовала свою статью, уже будучи заместителем директора французской школы в районе Сан-Мигель, в Сантьяго) убедительно показала, какую фатальную роль сыграли социальные предрассудки в отношениях Пабло и Тересы.
«Моя тетя много раз мне рассказывала, почему все кончилось разрывом. Да и в моей семье нередко возникали разговоры на эту тему. Причина ясна: родители Тересы открыто воспротивились ее дружбе с молодым человеком из безвестной семьи. Родные поэта не были приняты в их кругу, да и он сам — тоже. Словом, девушке запретили с ним встречаться. Вдобавок ко всему его прозвали Хоте — за темный длинный плащ и широкополую шляпу…»
Хоте, как мы уже знаем, — оскорбительное прозвище, его, как правило, давали железнодорожникам, поэтам, художникам… Некоторые вольнодумцы награждали этим унизительным прозвищем священников… Словом, темукское общество не желало знаться с Нерудой: ведь он поэт и к тому же человек без средств. Открытая неприязнь, выказанная молодому поэту, безусловно, повлияла и на Тересу. Но так или иначе в ее сердце навсегда осталась эта первая любовь, перед которой оказалось бессильным «вероломство безграничного забвенья». Пабло стал неотъемлемой частью жизни Тересы, и она, несомненно, страдала от порушенной любви. От любви, что озарила ярким сияньем «весь мир и сизое детство» поэта и навечно сохранилась в его памяти. Может, ее боль — запоздалое раскаяние, и оно пришло к ней, когда стала восходить звезда нерудовской славы? Как знать… Однако, что ни говори, Тереса бережно хранила каждую записку, письмо, рисунок — словом, все, что возвращало ее во времена, наполненные ароматом цветущих апельсиновых рощ. Она часами листала страницы пухлых альбомов со множеством фотографий и писем, подписанных самыми разными псевдонимами, и в ее огромных глазах, столько раз воспетых поэтом, всплывала печаль. Юный Неруда скрывался под псевдонимом не только от собственного отца, но и от родственников любимой девушки, которые глумились над безродными кавалерами, над презренными «хоте». Племянница Тересы хорошо помнит один альбом, обтянутый светлой кожей, с листами плотного картона — желтого, розового и светло-зеленого цветов. В самом низу одного из листов были те памятные слова, обведенные квадратной рамкой, которые поэт когда-то вычертил на морском берегу в Пуэрто-Сааведре: «А уходя, я написал на влажном песке наши имена — ПАОЛО и ТЕРЕСА».
Но вряд ли Тереса была тихой овечкой, безропотно повиновавшейся законам своей касты! Сохранилась фотография, где девушка стоит в костюме индианки мапуче. Если бы в андалусском — другое дело. Андалусское, цыганское было уже дозволено и воспринималось как некая экзотика в духе Мериме. А вот подражать индейцам — это не просто «полная безвкусица», это уже проступок, нарушающий законы белой расы. Появиться в наряде индианки, надеть на лоб индейские украшения — все равно что перейти в стан извечного врага. Словом, это дерзкая выходка… Да, любовь с поэтом — явный вызов всему темукскому обществу. Решиться на такую любовь и не скрывать ее — куда труднее и опаснее, чем надеть смелый маскарадный костюм…
Душу темукской красавицы, скорее всего, долго жгла незаживающая рана любви, вспыхнувшей в краю, где «вода бежит и бежит из-под дрожащих ресниц неба», любви, которую Неруда сделал достоянием мировой литературы. Ну как по-другому объяснить, почему эта очаровательная, жизнерадостная женщина, окруженная толпой поклонников, оставалась незамужней многие годы?
Лишь четверть века спустя она обвенчалась с человеком на двадцать лет моложе ее! Он был шофером и прекрасно разбирался в пишущих машинках. Ее победительная красота не угасла и в сорок пять лет — Тереса оставалась все такой же прелестной. Она умерла чуть раньше Неруды, в 1972 году, в доме своей племянницы в Сантьяго, на улице Сан-Николас.
«Луна в лабиринте» как бы продолжает традицию ронсаровских сонетов о прекрасной Елене (ностальгия по утраченной красоте), но, хотя Неруда еще более драматичен, это все же не элегические стихи об ушедшей возлюбленной или, скажем, о том, что ее обезобразило всесокрушительное время. Это песнь о порушенной любви, о страждущем неостывшем пепле, который жжет сердце. Страстная любовь не захоронена на кладбище чувств, она — в могиле птицы, в осколке черного кварца, в маленьком обломке дерева, источенного дождем. И такой любви не страшно вступить в единоборство со Временем.
Сорок лет подряд я присматривался к ней и так и эдак, задавая себе один и тот же нелепый вопрос, хотя ответ уже давно содержится в словах: «разум сердца не уразуметь». Да и вообще, оценивать вкусы поэта — занятие малодостойное.
В жизни Неруды настало время Марисомбры — его любви в Сантьяго. Время Альбертины Росы Асокар. Я познакомился с Альбертиной, когда все уже было позади… Неруда вернулся с Востока и привез оттуда свою первую жену — Марию Антониэту Ахенаар. Альбертина встречалась с молодоженами в разных домах Сантьяго и была, как и прежде, молчаливой, отрешенной от всего. Ее задумчивые дремные глаза лишь изредка веселели. Но она, думаю, умела и смотреть и видеть. В долгий период царствования Мураши — все еще блистательной Делии дель Карриль — Альбертина была ее верной и на редкость неразговорчивой подругой. Она оказалась в числе «приближенных» Делии, «при ее дворе». И подумать! Никто словом не обмолвился ни в тридцатые, ни в сороковые годы о долгом любовном романе, который был в прошлом у Альбертины с хозяином дома! Удивительно: в той обстановке, когда говорилось откровенно обо всем и обо всех, а уж о сердечных делах — тем более… В общем, я, вошедший в этот дружеский круг несколько позже других, длительное время, как наивный дурачок, думать не думал, что именно Альбертина, женщина, способная молчать часами, когда-то воспламенила сердце Неруды; что ей — кто мог подозревать! — посвящены те самые стихотворения из книги «Двадцать стихотворений о любви», которые я знал наизусть; что Альбертина, которая тихим голосом, подчеркнуто любезным, нередко говорила со мной о каких-то самых обыденных вещах, была музой Неруды, вдохновила его на такие прекрасные стихи.
Это потом нагрянули всякого рода знатоки, взломщики запертых спален, шпионы, агенты — любители любовных ретроспектив… В общем, я с большим опозданием узнал, что Альбертина, моя молчаливая приятельница, порой соседка по столу, — та самая девушка в сером берете из знаменитого стихотворения, что по памяти читали тысячи и тысячи людей, включая меня, отдаленно не предполагая, ни кто она, ни как ее зовут.
Альбертина была старше Пабло всего на год. А когда они, студенты отделения французского языка Педагогического института, встретились впервые, ни ему, ни ей еще не было и двадцати.
Итак, узнав обо всем, я стал смотреть на Альбертину другими глазами. Выходит — она! Поначалу мне это показалось невероятным, но потом я многое понял и оценил по достоинству. Глядя на Альбертину — признаюсь! — я старался представить, что успело с ней сделать время, наш самый беспощадный враг… В те давние годы Неруду мучило то, что его страсть нередко оставалась неразделенной… Да еще этот проклятый социальный барьер между ним и Марисоль. Для девушки из Темуко любовь, видимо, была еще и сложной, прихотливой игрой: волна накатывает и тут же стремительно отступает. Любовь с девушкой из Сантьяго тоже оказалась нелегкой, но она дарила ощущение полноты жизни… Да, к чему сомнения! Передо мной она — та самая девушка, нежная целительница Альбертина. Я и сейчас могу прочесть наизусть строки о ней:
Женское тело, белые дюны, белые бедра,
в своей податливости ты как пашня весной.
Тело мое, как пахарь грубый, в тебя зарылось,
и сын на свет выносится из глуби земной[34].
Лицо Альбертины светилось, «как угасающий закат». Неруда, стало быть, любил не только «закаты на Марури»… В доме Пабло идет общая оживленная беседа. Поэт вроде бы намеренно не смотрит в сторону Альбертины, он словно «повернулся спиной к прошлому». А она — повторюсь, — как всегда, обменивается со мной двумя-тремя фразами и умолкает. Да… Неруда при всем его безудержном воображении, безусловно, строгий реалист. Теперь, зная, что к чему, я сравниваю стихи, посвященные Альбертине, с ней самой. С той, что была «моделью художника». «Подруга моя, ты застыла, молчанье храня… отрешенная». Все сходится.
Один из самых прекрасных гимнов молчанию — это, несомненно, прославленное Пятнадцатое стихотворение — «Люблю, когда ты молчишь…»:
Поскольку все вещи в мире полны моею душою, —
ты брезжишь из всех вещей, душою моей полна,
бабочка полусна, ты с душою моею схожа,
схожа со словом «грусть», бабочка полусна[35].
Прекрасный психологический портрет — он отражает глубинную суть его возлюбленной. В стихотворении сначала говорит сам поэт. Но потом он передает слова своей любимой: «Мои слова удаляются, / уже слова мои стали твоими»[36].
У нее белые руки, нежные, как виноградная кисть… Поэт помечает «огненными крестами… белую карту» ее тела. Он рассказывает своей подруге про лебедя, придумывает разные истории, чтоб развеять ее грусть. Она — пуглива, но страстно отдается его ласкам, и он хочет восславить ее, «петь, пылать, лететь… как набат, творимый рукой безумца…»[37].
Альбертина приходит в дом Неруды вместе со своим братом — Рубеном. На нерудовских тертулиях, как правило, много гостей, и среди них выделяется Анхель Кручага — всеобщий любимец. Он старше других и всегда ровен, приветлив со всеми. Анхель Кручага — поэт, но его голос слышен лишь тогда, когда рекой течет вино. Нередко он читает стихи, сложенные в честь кого-нибудь из друзей. У него особая манера чтения: голова низко опущена, близорукие глаза прикрыты… и будто из его глубин вырывается клокочущая лава поэзии — пантеистической, религиозной, мирской. Анхель Кручага — крупный чилийский поэт; одно время он писал стихи мистического характера, видимо потому, что, влюбляясь в женщин, он каждый раз творил из них недоступных богинь. Я не раз слышал от Висенте Уйдобро (он одного поколения с Анхелем Кручагой Санта-Мария), что Анхелито — так он его называл — испытывал мистическую любовь к тогдашней своей жене — горделивой Мануэлите Порталес. Прошло время, и он полюбил вполне земной любовью женщину, которую в былые годы любил Неруда. Спустя год-другой Анхель Кручага женился на Альбертине. Странно, но и Марисомбра и Марисоль вышли замуж через много лет после того, как оборвались их любовные отношения с Нерудой. Что за этим стоит? Что заставило обеих женщин так медлить, тянуть время, прежде чем сделать решительный шаг? Неугасшее чувство? Живая рана? Надежды? Неруда, похоже, был рад, что эти две женщины, уже далеко не первой молодости, устроили наконец свою жизнь. Когда наш поэт получил Национальную литературную премию, он отдал часть денежной суммы Анхелю Кручаге.
Анхель Кручага происходил из обедневшей аристократической семьи, где все были ревностными католиками. Обычно малоимущие люди «благородного происхождения» уповают на служебную карьеру. Анхель Кручага довольно долго, но безуспешно занимал разные административные должности, не имевшие ничего общего с его поэтическим призванием. Позже ему все-таки удалось совместить чиновную службу со своими творческими интересами. Он стал директором Дома культуры в городе Нуньоа. Лицом Анхель напоминал доброго епископа, и ему — неисправимому романтику — надлежало родиться веком раньше. Его первый поэтический сборник, «Сложенные руки», по сути — элегическая лирика. Она навеяна смятением и тоской по любимой девушке, которая умерла. К тому же Анхель Кручага — натура стоическая — находил красоту в человеческом страдании. Поэта притягивало и все демоническое, но в следующей книге он обращается к страдающему праведнику Иову: «Святой среди гноища, / святой обезображенный и грозный, / твои стенанья сложены из камня, / они восходят к Вечному, как башня, / которую раскачивает ужас». У Анхеля Кручаги есть стихотворение, которое как бы предрешило его судьбу: «Всевышний, ослепи меня! / Пусть не увижу я земных просторов, / но во владеньях темных моей души / пребудешь — Ты». Бог покарал его, как Иова. Анхель Кручага заболевает тяжелым ретинитом. Из-за диабета болезнь усугубилась, и он стал терять зрение. Поэтические книги Кручаги «Золотые мечты», «Незримый город», «Брошенный костер» — творения поэта, погруженного в свой внутренний мир. В ноябре 1927 года Неруда посылает в Чили из Мадраса статью, где, создавая образ поэта Кручаги, говорит о сумрачных рыбах, о поющих рыбах с бархатным нутром… Неруде думается, что такую рыбину, приплывшую из вод всемирного потопа, проглотил Анхель Кручага… В феврале 1931 года Неруда отправляет с острова Явы, из Батавии — это уже после разрыва с Альбертиной, но еще до начала ее романа с Анхелем, — небольшую статью «Введение в поэтику Анхеля Кручаги», которая потом предварила новую книгу поэта, «Порыв души». Это две страницы проникновенной поэтической прозы, созвучной по духу первым книгам знаменитого цикла «Местожительство — Земля». Неруда начинает статью с утверждения, от которого с годами откажется: «Тот, кто, изрыгая проклятья, подобен разъяренному изгою, кто, поддаваясь чувству, исходит слезами, тот не останется за порогом дома, где обитают музы поэзии. Но двери этого дома навсегда закрыты для того, кто радостно и безмятежно смеется». Нет, сиятельные музы не всегда схожи с дамами, что украшают себя траурными лентами. Позднее в стихах Неруды мы услышим безудержный смех. «Книга сумасбродств» — яркое свидетельство того, что музы распахивают двери своего дома и тем, кто умеет заразительно смеяться. Но та давняя статья, поистине созданная в минуты озаренья, отразила глубинную суть поэзии Анхеля Кручаги: «Героини Анхеля, пока еще живые или уснувшие навеки, обладают титанической готовностью к смерти, их бытие столь безгрешно и чисто, они так истово прижимают к груди сложенные ладони, так верно означены их контуры в сумеречном свете за бесконечным повтором витражей, так томительно замедлен их переход к бестелесности, что они кажутся водорослями, влажными и недвижными цветками под водой».
Есть в тексте предвестие: жизни поэтов будут сплетены. Послание Неруды, похожее на зашифрованный текст, заканчивается совсем таинственной фразой, смысл которой прояснят некоторые события в неблизком будущем. «Погружаясь в мир его поэзии, где повсюду мистические знаки, я ощущаю чьи-то легкие, но долгие прикосновения, я слышу их приближенье. Я — в их власти!»
Это легкие и долгие прикосновения Альбертины… Анхель Кручага и Альбертина были совсем разными, и все же что-то их прочно связывало. Анхель Кручага, как говорил Неруда, был «внеземной и подлунный». Но далеко не всегда! Он общался с кометами, со стихией, жадно вдыхал запахи небес, однако не мог жить без земли. И землю, «траченное временем убранство комнат, густые ковры, желтоватые розы, старые конверты с адресами» ему неизменно дарила Альбертина, «женственно теплая»… Она была сладостной и желанной как для своего возлюбленного, так потом и для своего мужа. Волей судьбы Альбертину полюбили два поэта. Но она сама на всю жизнь осталась удивительно сдержанной и скрытной. Лишь коварству удалось нарушить ее долгое молчание.
В 1975 году Серхио Фернандес Ларраин опубликовал в Испании книгу, где собраны письма Неруды, которые он посылал Альбертине в пору их любви. После выхода книги разразилась целая буря. И не только потому, что к сокровенной тайне, к событиям, которые полвека никто не предавал огласке, прокрались по черной лестнице, но и потому, что сделал это человек, которому вообще не следовало даже дотрагиваться до этих писем. Разве не он, Фернандес Ларраин, опубликовал в 1954 году нечто неудобоваримое и весьма сходное с докладом тайной полиции, в котором Неруда был назван опаснейшим агентом тех, кто опутывает «дьявольской паутиной гибельного коммунизма весь мир»?
Пабло Неруда никогда не был тихой овечкой. И на выпады презренных врагов отвечал впрямую, без дипломатических недомолвок. Ларраин получил от него сполна. 12 октября 1954 года на первой странице газеты «Сигло» появилась обличительная статья Пабло под заголовком: «Сеньору Фернандесу Ларраину не изменить ход истории».
Совершенно иной стиль в сравнении с теми страницами, что посвящены Анхелю Кручаге Санта-Мария. На сей раз проза Неруды — ясная, простая, функциональная, бьющая в цель. Приведем для примера несколько убедительных абзацев:
«Судя по опубликованным отрывкам, речь идет о непомерно длинном и унылом романе. Полная безвкусица в монархическом и фашистском духе, который так близок Фернандесу Ларраину.
Не велика беда, если б все ограничилось лишь его пристрастием к определенным сюжетикам. Но эта насквозь лживая стряпня льет воду на мельницу тех, кто с помощью угроз и клеветы ведет настоящую войну против демократических свобод в Чили, против достоинства всех нас, чилийцев.
Американским монополиям удалось на какой-то срок проглотить Гватемалу. Кровавой акции предшествовала оголтелая антикоммунистическая кампания. Фернандесы ларраины Центральной Америки поначалу использовали в качестве оружия газетные полосы, а уж потом вели стрельбу с самолетов, обагряя кровью лик нашей Америки.
Они остановили выбор на Ларраине, зная наперед, что он распишет все как надо и про катакомбы, и про мрачное средневековье. А еще, видимо, и потому, что у него в прошлом был достойный предшественник.
Вспомним, что в отечественной истории есть один предательский документ, подписанный 9 февраля 1817 года кучкой отступников, торговавших нашей родиной. В этом документе говорится: „Мы признаем единовластным монархом и владетелем Фердинандо VII, в послушании коему обрели благоденствие… и изъявляем готовность, не щадя живота своего, поместий и прочего имущества, защищать законные права короля“. Мало того! Они просили „карать со всею строгостью и справедливостью гордыню и дерзость инсургентов вражеского лагеря“.
„Вражеским лагерем“ они назвали отцов нашей родины: О’Хиггинса{46}, братьев Каррера{47}, Мануэля Родригеса{48}, Камило Энрикеса{49}, Хуана Эганью{50}, которые бесстрашно вынесли и каторгу, и переход через грозные Кордильеры, и тяжкие годы изгнанья в Мендосе.
Имя одного из предателей — маркиз де Ларраин.
Через сто тридцать пять лет еще один Ларраин, правда не маркиз, а обычный Фернандес, требует тюрем, островов-концлагерей, колючей проволоки и кнута для наших патриотов. Стоит ли удивляться?
Сеньор Фернандес Ларраин, ярый сторонник Гитлера, прилежный ученик каудильо Франко, благоговеет теперь перед маленьким временщиком и шакалом по имени Кастильо Армас{51}. Вполне понятно, почему он так ополчился против Чилийского университета и его ректора, против университетских организаций, против поэтических центров, против простых чилийцев, учителей, рабочих — словом, против всех, кто хочет, чтобы в нашей стране было больше свобод, больше уважения к человеку и меньше голодных и оборванных…»
Есть еще одно отягощающее обстоятельство: Фернандес Ларраин воспользовался этими письмами весьма беспардонно… Сама Альбертина все с тем же невозмутимым на первый взгляд выражением лица рассказывает, как все случилось. В свои восемьдесят лет она выглядит женщиной крепкого здоровья (а когда-то Неруда, судя по его письмам, так волновался из-за ее бесконечных болезней). Альбертина хранила письма поэта более пятидесяти лет. Вернее, похоронила их, спрятала от чужого глаза, и прежде всего от собственного мужа. Какая нужна ловкость, уменье, сообразительность, чтобы найти столь надежный тайник, который никто не смог обнаружить годы и годы! Альбертина сумела понять, что значат письма Неруды, и не уничтожила их. А это дорогого стоит! Ведь многие спешат избавиться от бумаг, которые могут подставить их под удар, повредить репутации. Альбертина — честь ей и хвала — хранила письма, как святыню. Выходит, за ее молчанием скрывался истинный талант, особое чувство такта, позволившее так долго хранить свою тайну.
Когда вспыхнуло affaire[38] в связи с письмами, опубликованными Фернандесом Ларраином, и Альбертина обратилась в суд, ее тотчас осадили толпы журналистов… Она отвечала на все вопросы спокойным тоном. Лицо Альбертины, по-прежнему замкнутое, бесстрастное, иссеченное глубокими морщинами, удивительно похоже теперь, в старости, на лицо брата Рубена. «Лицо мужчины»…
«У нас был небольшой участок земли — „Ла Рейна“, там мы и жили с Анхелем. Но после его смерти я не смогла там жить».
Ей назначили маленькую пенсию и совсем скромное пособие как вдове лауреата Национальной литературной премии. Переехав в Сантьяго, Альбертина, разумеется, перевезла туда и свое имущество. Племянник ее мужа Фернандо де Ластра, наведываясь к ней, всякий раз старался чем-нибудь поживиться. «Ты бы продала эти книги! К чему они тебе?» Он шнырял по дому, заглядывая во все углы. Точно высматривал, вынюхивал что-то такое, о чем предпочитал помалкивать. Несколько книг племянник купил у Альбертины… И вот однажды — эврика! — он наткнулся на ту самую шкатулку, где она хранила письма Неруды. Племянник сетовал, ахал, дескать, шкатулка совсем никуда, вся растрескалась от времени! В общем, он тут же предложил Альбертине привести письма в порядок и найти для них какую-нибудь новую надежную коробку, куда не проникнет ни моль, ни прочая нечисть. Племянник ушел, сунув под мышку драгоценную находку. Вскоре он заглянул к Альбертине, похвастался, что разложил письма по датам, составил хороший каталог. И снова исчез со своим сокровищем. Больше он на глаза не показывался… Как раз в ту пору Альбертина начала работать в цветочном магазине, что держала Делия Солимано — белокурая красавица, сестра Мануэля, хорошего приятеля Неруды, который называл его Cacciatore[39]. Мануэль и Делия родились в Лигурии и еще детьми уехали из Италии в Эквадор, а потом перебрались в Чили. Мануэль занимался куплей-продажей автомобилей и однажды подыскал автомобиль для Пабло… В первый раз Делия вышла замуж за коммерсанта итальянского происхождения. Он открыл бар с прохладительными напитками на улице Агустинас. Делия сидела в этом баре за кассой. Висенте Уйдобро — это был 1933 год — таскал меня туда чуть не каждый вечер и тратил там свои скудные деньги, чтобы, подойдя к кассе, в тысячный раз сказать Делии, что она — первая красавица Сантьяго. Делия выслушивала это с полным равнодушием и, не поднимая головы, быстро пересчитывала деньги. От первого мужа у нее была дочь. Со временем она с ним разошлась, вышла замуж за Томаса Лаго и открыла цветочный магазин… В один из дней, когда Альбертина отбирала для покупателей букеты роз и гвоздик, в магазин зашел ее хороший знакомый и чуть ли не с порога задал ей вопрос: «У тебя, говорят, есть письма Пабло Неруды?» «Да», — смешавшись, сказала Альбертина. И тут же в тревоге позвонила Фернандо, чтобы узнать в чем дело. «Ни в чем, — ответил он. — Просто я их показал своему шефу». После телефонного разговора племянник как в воду канул. Зато в цветочный магазин пожаловал Серхио Фернандес Ларраин и в самых любезных выражениях обратился с Альбертине с просьбой переговорить с ним об одном важном деле. Она, полагая, что это коснется Анхеля, пригласила Ларраина к себе домой. К ее великому изумлению, он прибыл с письмами Неруды. Альбертина не могла взять в толк, как они к нему попали. «Ваш племянник обменял их со мной на канделябры», — разъяснил ей гость. «Он не стал ни о чем договариваться, — рассказывает Альбертина, — просто поставил меня в известность, что опубликует их и напишет к ним хорошее предисловие». Напористый Ларраин приходил к ней еще два или три раза и добился ее разрешения на публикацию писем. Позже, в связи с десятилетием со дня смерти Неруды, журналистка Моника Гусман взяла у Альбертины интервью, которое опубликовано в мадридской газете «А-Бэ-Сэ» от 23 сентября 1983 года. На вопрос, получила ли она какой-то процент от гонорара за книгу, старая женщина ответила: «Он подарил мне книгу, вот и все».
Спустя восемь или десять месяцев после выхода книги Альбертина с помощью двух адвокатов возбудила судебное дело против Серхио Ларраина. Решением суда его заставили вернуть письма владелице… но они уже были опубликованы.
Почему Альбертина разрешила опубликовать эти письма? Быть может, не захотела унести в могилу свою тайну? А может, на старости лет поддалась соблазну — пусть ее запомнят двадцатилетней девушкой в сером берете, вдохновившей великого поэта на любовные стихи, пусть имя ее всегда будет окутано романтическим ореолом?!
Фернандес Ларраин — ярый политический враг Неруды, богатый помещик из Мелипильи, принял непосредственное участие в «Ариостасо» — безуспешном мятеже против Народного фронта, который вспыхнул 25 августа 1939 года. Возглавил мятеж генерал Ариосто Эррера. Спустя три года после событий в Африке{52} он возмечтал стать чилийским Франко и свергнуть конституционное правительство президента Педро Аггире Серды, одного из лидеров радикальной партии. Фернандес Ларраин питал слабость ко всем каудильо на свете. Он исхитрился стать членом всех антикоммунистических лиг, куда его допустили. Этот воитель показал и свое обличье, и свою прыть, будучи депутатом парламента, а потом сенатором от консервативной партии. Позже исполнилась его голубая мечта: он успел стать послом в Испании при жизни Франко. Смерть каудильо была им оплакана такими горючими слезами, будто мир потерял одного из самых великих людей XX века.
Но при всем том как же Ларраин осмелился, преступив закон, нарушив моральные нормы, завладеть чужими письмами и, мало того, опубликовать их, зная, что не миновать громкого скандала? Ведь что ни говори, а это — письма идейного противника, которого он, Ларраин, в свое время пытался опорочить, оклеветать. Ему ли не помнить, что Неруда в резкой, атакующей статье изобличил его нравственное и политическое банкротство?
Тут, очевидно, следует принять в расчет не одно, а несколько соображений, способных прояснить все психологические мотивы, весь сложный механизм страстей, интересов, притязаний Ларраина как человека, готового совершить столь противоречивые с виду поступки.
Может, в нем живет неодолимая тяга именно к тем, кто в его глазах — изверг, исчадие ада? Есть определенный тип людей, которых всегда влечет к тому, кого они ненавидят прилюдно, в открытую. Некая магнетическая сила заставляет такого человеконенавистника погружаться в самые глубины жизни того, кому он же приписывает все смертные грехи.
Быть может, таким изощренным, вернее, извращенным способом он отдает должное своему недругу, который владеет тем, чего у него, при всех деньгах, нет и не будет! А ему неймется заполучить это сокровище.
Именно — неймется. Ведь маленький феодал из Мелипильи дорого бы заплатил, лишь бы его считали писателем, творческой личностью, интеллектуалом! Бесталанный Ларраин льнет к чужим талантам. А чтобы найти к ним ход, он готов на подкуп, а то и на обман. Ну что его связывает, к примеру, с такой яркой фигурой XX века в Испании, как Мигель де Унамуно? Однако Ларраин добывает письма автора «Агонии христианства» и публикует их ни больше ни меньше как со своим предисловием. Дело сделано! В руках у него входной билет в мир литературы, а то, что он проник туда в чужом облачении — ему наплевать…
В 1975 году Фернандес Ларраин издает в Испании отдельной книгой письма Пабло Неруды к Альбертине Росе, а в 1978-м в Сантьяго издательство «Андрес Бельо» выпускает в свет «Любовные письма Габриэлы Мистраль к Альфредо Видела Пинеде и тридцать восемь писем к поэту Мануэлю Магальянесу Моуре». Кто станет отрицать ценность этих писем? А письма к Магальянесу — неожиданно открытая золотоносная жила! — переворачивает наше представление о мире чувств Габриэлы.
Этим письмам, которые стали козырем в руках заурядного компилятора и сделали его членом Чилийской академии словесности, нет цены. Самая звонкая монета — ничто в сравнении с их литературной и исторической значимостью. Это богатейший материал, богатейший источник для понимания сокровенного мира тех, кто их писал. Они дают совершенно новые штрихи к портрету, корректируют сложившийся в нашем представлении образ.
Альбертина в конечном счете продала письма Неруды. Вызволив свое сокровище из цепких рук Фернандеса Ларраина, она спрятала его в подвале Внешнеторгового банка Испании, в Сантьяго, а потом согласилась продать президенту банка — тот приехал на совещание Генерального правления акционеров—115 писем, 17 стихотворений, написанных рукой поэта, и несколько фотографий.
Письма Неруды к Альбертине Росе — уникальное, бесценное дополнение к его литературному творчеству раннего периода. Они неотделимы от нерудовской поэзии, от «Собранья сумерек и закатов», от «Восторженного пращника», от «Двадцати стихотворений о любви». В них, как в интимном дневнике, воссоздан мир переживаний поэта, отражены все его душевные волнения, терзания, все проблемы, помыслы, планы. И помимо всего, они рисуют картину того времени, той жизни…
Любовь Пабло и Альбертины зародилась в старинном здании Педагогического факультета, которое стояло на перекрестке проспекта Аламеда и улицы Кумминга. Вместе они слушали одни и те же лекции, вместе гуляли по коридору в перерывах между занятиями. И Пабло и Альбертина — из чилийской провинции, оба — южане. Он жил в Каутине, она — в Арауко, в Лота-Альто, поблизости от угольных рудников, что вдохновили Бальдомеро Лильо на знаменитую книгу рассказов «Под землей». Альбертина тоже выросла на земле индейцев мапуче, в краю бесконечных дождей. Но в ее семье все учительствовали… Что-то в лице Альбертины и еще заметнее в лице ее родного брата Рубена выдавало индейскую кровь…
Лекции, занятия — утром и вечером. Литература, грамматика французского языка, латынь, психология… Однако, на беду молодых влюбленных, через год в Университете города Консепсьон открывается отделение французского языка. По воле отца Альбертина едет учиться в Консепсьон — это совсем недалеко от Лота-Альто, от ее дома. Поэт тяжко переживает разлуку.
Каким остался в памяти Альбертины ее возлюбленный шестьдесят лет спустя после их романа? «Пабло был на год моложе меня. Стихи читал врастяжку, каким-то полусонным голосом. Он был худой и молчаливый. Всегда провожал меня до пансиона, где мы жили с братом».
Сколько времени они были вместе? «Думаю — год, а может, чуть больше. На каникулы мы ездили в одном поезде, а в Сан-Росендо расставались. Я доезжала до Консепсьона, а он — до Темуко. Тогда каникулы были в сентябре, целый месяц, а потом — в декабре».
Альбертина проучилась на Педагогическом факультете два года, а поэт — до конца, все четыре. От Сантьяго до города Консепсьон — пятьсот километров. Для Пабло это огромное расстояние, и потому в его письмах столько тоски. А казалось ли Альбертине, что он так далеко от нее? Она отвечала не сразу, или скупо, кое-как, или вовсе не отвечала…
Альбертина была целиком во власти семейных уз и чувства долга. Ее отец Амбросио Асокар Пенья и мать Хуана Сото Родригес — учителя. Значит, и она станет учительницей. В одном из писем Неруда упрекает Альбертину за сухость ее эпистолярного стиля и говорит, что у нее самый настоящий «комплекс учительницы». Со школой были связаны три брата и обе сестры Альбертины. Старшего брата звали Виктором, за ним идет Рубен, автор поэтических книг «Дверь» и «Люди острова». Аугусто, самый младший, умер совсем молодым. Старшая сестра — Этельвина, средняя — Аделина. Альбертина — самая последняя. Все три женских имени с окончанием на «а».
Однажды воскресным вечером, много лет спустя, я пришел к Рубену и застал там трех его сестер, уже старых женщин. Однако, глядя на них и на Рубена, я понял, что они еще бодры, хоть куда…
Учебный год в чилийских университетах начинается в марте. В конце февраля, на исходе лета, молодые провинциалы, мечтавшие поступить в столичный университет, садились в вагоны третьего класса, и колеса поезда, летящего по рельсам, перерезали «пуповину», которая связывала их с семьей, с беззаботным отрочеством. Я, к примеру, испытал именно такое чувство…
Считается, что стрелы амура поразили Пабло и Альбертину 18 апреля 1921 года. Откуда, собственно, взялась эта дата? Разве coup de foudre[40] означена в космическом календаре или подчиняется математическому закону небесных тел? Точные даты любви принадлежат, видимо, легендам a posteriori[41], всяческим домыслам, которые со временем будут окружать поэта.
Давайте обратимся лучше к самим письмам, хотя многие из них не имеют ни числа, ни месяца, ни указания, откуда они отправлены.
В официальном документе Внешнеторгового банка Испании числятся сто пятнадцать писем, Фернандес Ларраин опубликовал сто одиннадцать. Неруда писал Альбертине из всех мест, где ему довелось побывать в ту пору. Из Темуко, из Пуэрто-Сааведры, из Сантьяго, из Вальпараисо, Анкуда, Коломбо и т. д. Переписка не оборвалась, даже когда они перестали видеться. Первое письмо послано в 1921 году. Последнее — спустя одиннадцать лет, 11 июня 1932 года. Почти все письма написаны от руки. Лишь в редком случае отпечатаны на машинке. Письмо от 11 апреля 1925 года написано на машинке поэта Аугусто Винтера. Во многих письмах есть рисунки Неруды, даже автопортреты, планы домов, эскизы комнат, которые он снимал. Поэту нравится цветная бумага. Он попеременно пишет красными, черными, синими, кирпично-красными чернилами и лишь в зрелости отдаст предпочтение зеленым. Ему бы макать перо в яркую радугу!
Судя по письмам, у юного Неруды есть тяга к самонаблюдению. Он хочет понять себя и отнюдь не склонен восторгаться собою. В дни каникул поэт шлет письмо за письмом, не дожидаясь ответа от любимой.
С годами у Неруды смешалось в памяти, какие стихи он посвятил девушке из Темуко, а какие — девушке из Сантьяго. В пятьдесят лет Пабло утверждал, что Марисоль посвящены Третье, Четвертое, Шестое, Восьмое, Девятое, Десятое, Двенадцатое, Шестнадцатое, Девятнадцатое, Двадцатое стихотворения в книге «Двадцать стихотворений о любви», а Марисомбре — поистине соломоново решение! — остальные десять. Поначалу он отдает «серый берет» темукской Марисоль, а позднее, в письмах, надевает его на головку Марисомбры. Эмир Родригес Монегаль в своей книге о Пабло Неруде — «Неподвижный странник» — подробно говорит о «периоде беретов». А вдруг обе девушки носили серые береты? Либо поэт сотворил из двух героинь — одну?
Но, как уже отмечалось, Пятнадцатое стихотворение, бесспорно, адресовано Альбертине. Впервые поэт опубликовал его в ноябре 1923 года в журнале «Вендимиа» (город Серена) под заголовком «Поэзия твоего молчанья». У этого стихотворения есть еще один вариант, но поэт впоследствии от него отказался:
Молчи, любимая, тебя не потревожу:
чтоб ты была моей, молчание — твоим.
А в детстве ты молчала, расскажи?
И так же складывала руки на груди?
Что ж, если не дождусь ответа,
спрошу у брата твоего — поэта.
В январе 1924 года Неруда публикует это же стихотворение, правда, несколько измененное, в столичном журнале «Зиг-Заг»… Думается, что Второе стихотворение, «Свет тебя пеленает в смертное пламя», написано позже других, и оно заменило то, что было опубликовано в первом издании книги. Совсем иная структура стиха, но героиня все та же — Марисомбра. «Подруга моя, ты застыла, молчанье храня…» В Пятом стихотворении поэт как бы говорит вместо своей безмолвной подруги: «Мои слова удаляются, / уже слова мои стали твоими»[42].
Седьмое стихотворение — о неизъяснимой тайне ее взгляда; поэт угадывает в нем надвигающуюся беду: «А ты отвечаешь туманом, / моя даль и подруга, / из глаз твоих выплывают обмеревшие берега»[43].
Тринадцатое стихотворение продолжает тему Первого: это новая песнь во славу женского тела. У поэта ликующий голос, но стихотворение заключают пронзительные строки: «Стоит мне заглянуть в дерзкий студеный омут, / и закрывается сердце, словно цветок ночной»[44].
«С тех пор как я полюбил, ты ни с кем не сравнима!»[45] — восклицает поэт в Четырнадцатом стихотворении.
Совершенно земная, реальная женщина, выросшая в лесном краю, предстает в воображении поэта единственной, неповторимой, той, что каждый день «играет светом целой вселенной».
«А ты ответь мне: кто ты?»[46] — спрашивает он в Семнадцатом стихотворении. Альбертина по-прежнему — вечная, непостижимая загадка. «Мне мило то, чего нет. А ты — как в далеком сне»[47], — печально звучат слова поэта в Восемнадцатом стихотворении.
Почти все эти стихи были написаны в бедных студенческих пансионах, где-то меж улицей Брасиль и Центральным вокзалом, и лишь немногие — в другой части Сантьяго, поблизости от вокзала Мапочо. Они созданы самой любовью, жаром неугасающей страсти.
«Двадцать стихотворений о любви» стали настольной книгой у всех влюбленных Латинской Америки. Она служила безотказно и, скажем, безвозбранно всем, кто мечтал красиво объясниться в сердечных чувствах. Стихи Неруды, даже не упоминая его имени, использовали как верное средство, чтобы увлечь, обольстить, добиться взаимности… Поэт радовался от души, считая, что его поэтический труд вполне оправдан.
Когда Альбертину спросили, какие из посвященных ей стихов самые лучшие, она ответила скупо и уклончиво: «„Молчание“ — самое известное стихотворение. Неруда посвятил мне много стихов, но какие именно — уже не помню. Прошло столько лет…»
Неруда любил ее всю и за все. Так, как Мужчина должен любить Женщину. И эта любовь дала ему вдохновенье, энергию, заряд для великого броска в поэзию… Поэт стремится выразить словом весь мир, и к тому же он молод, полон мужской силы. Ему предстоит связать, сплавить воедино стихию молодости и поэтический дар, чтоб его поэзия, где кипит безудержная страсть, достигла небесных светил: «Это она раскрутила пращу, посылая отчаянно камни в ночь, в которой кишат и блуждают холодные звезды»[48]. В этой строке отражен весь душевный настрой «Восторженного пращника» — книги, опубликованной в январе 1933 года, хотя поэт закончил ее на десять лет раньше. Как бы оправдывая свое творенье юных лет, Неруда говорит, что оно «лишь свидетельство его пылающей молодости». И в самой глуби многих строк проглядывает образ Альбертины.
Поэт вынашивал план создать многотомный поэтический цикл, в котором будет развиваться основная тема. Так впоследствии будут написаны все три книги цикла «Местожительство — Земля». Неруда уже придумал названия для всех томов «Пращника»: «Восторженный пращник», за ним — «Возлюбленная пращника», «Город пращника», «Звуки горна в лесу»… Одно время он собирался назвать первый том «Восторженный стрелец». Поэт говорил, что это будет «большая, масштабная поэзия», и все же «она не охватит того, что способна вместить». Альбертина — приливная волна, наважденье. Она пронзает его «траурно-скорбными глазами». Он ощущает тепло ее «ослепительно белого трепетного тела». Это Альбертина вырывает из его груди крик: «Любовь моя, не умирай, не уходи!»[49]. Первый вариант этого стихотворения с теми же начальными строками был написан на двух бланках Федерации студентов. Позднее оно войдет в книгу «Восторженный пращник», но уже со значительными поправками. Первый рукописный вариант получат обе девушки — и Альбертина, и Тереса. Дело в том, что какое-то время в сердце поэта жила любовь и к Тересе, и к Альбертине. Но его отношения с Альбертиной были более глубокими, завершенными. Все сбывается в этих встречах мужчины и женщины… «Восторженный пращник» — поистине свидетельство неукротимой страсти. В какие-то мгновенья поэт верит, что он — любим. «Ты здесь, ты есть, и я тебя люблю! / Тебя зову — и ты мне отвечаешь».
Юноша, обуреваемый чувством, хочет слиться в своей любви со всей вселенной, стать частью самой природы и вместе с возлюбленной «пламенеть закатом в полнеба».
Вслед за «Собраньем сумерек и закатов» было написано много стихов. Неруда сказал, что большая часть из них затерялась навсегда. В книге «Восторженный пращник» всего двенадцать стихотворений: 1. «Камни вылетают из моей пращи»; 2. «Это — как наважденье»; 3. «Ты вся из легкой, нежной пены»; 4. «Чувствую — твоя нежность к коже моей приникает»; 5. «Любовь моя, не умирай, не уходи!»; 6. «Не ставь моим рукам преграды»; 7. «Душа моя, любимая — исток моей неудержимой страсти»; 8. «Наполнись мной!»; 9. «Мужчина и Женщина»; 10. «Моя рабыня, страшись меня. Люби меня, моя рабыня!»; 11. «По тебе я ночами изнываю от жажды»; 12. «Все так, любимая, все так, сестра». Из двенадцати стихотворений Альбертина сохранила лишь семь, написанных рукой поэта. Нет слов, как жаль потерянных стихотворений! Неруда говорил, что писал их на одном дыхании. Его пьянило вино из звездных чаш.
«Я был влюблен, и к моему пращнику рекой, потоком устремлялись любовные стихи».
Позднее Пабло расскажет, что «Двадцать стихотворений о любви» — «это его роман в Сантьяго, там, где университет, где тянутся студенческие улочки». Это его «сладостно разделенная любовь, пронизанная ароматом цветущей жимолости». Несколько раньше поэт говорил, что книгу помогла ему написать «река Имперьяль, ее широкое устье, куда заходит океанская волна, и привычные пейзажи детства». Ему, естественно, помогла и любовь, хотя она вовсе не всегда была «сладостно разделенной». Из самых его недр рвалось наружу стремление воплотить в стихах свою страсть, красоту родной земли, где набирала силу его поэзия. Он любил, потому что любил и потому что хотел выразить свою любовь в поэтическом слове. Он познает жизнь, любовные муки, он будет наслаждаться страстью, как земной человек, как мужчина из плоти и крови. Но тотчас воссоздаст это в слове, переплавит в поэзию, ибо он рожден поэтом. Он чувствует — и тут же, немедля, пишет о своих чувствах. Никакой временной дистанции!
Одно за другим идет след в след. Бумага успевает вобрать в себя тепло ложа любви… Поэт пришел в мир, чтобы сказать не только о себе, но и о других. И он не будет ничего откладывать до поры до времени. Движение от жизни к поэтической строке — постоянно, непрерывно, и потому эта строка отражает малейшее изменение в его бытии, в его плоти, в его душе.
В нескольких книгах поэта будет трепетно жить его любовь к Альбертине.
Каждая новая книга Неруды не схожа с предыдущей и с теми, что последуют за ней. Это в полной мере относится к каждому тому «Местожительства». Неруда — поэт, который порывает с собой, прежним, от книги к книге. Между произведением «Порыв стать бесконечным» и тремя предыдущими книгами — «Собранье сумерек и закатов», «Двадцать стихотворений о любви» и «Восторженный пращник» — проходит главный водораздел его поэзии. Творчество Неруды на раннем этапе еще отдает дань подновленному модернизму и европейской поэзии кануна эстетической революции. Поэт считал, что «Порыв стать бесконечным» волей судьбы оказалась самой непонятной из его книг и потому попала на обочину… Мне довелось слушать выступление Неруды — это был день его шестидесятилетия — в Национальной библиотеке. И он сказал, что именно эта книга — ядро всей его поэзии. Она занимает важнейшее место в его творчестве, хотя и обойдена вниманием читателей и критики. Дальше Неруда объясняет — почему. Работая над книгой «Порыв стать бесконечным» (поэт крайне редко употреблял слово «работа» применительно к поэзии, к поэтическому творчеству, хотя всегда считал это трудной работой; но ему нравилось почему-то выдавать себя за этакого бездельника, ленивца), он постигал то, чему раньше не уделял особого внимания. «Именно в этой маленькой книге, где, как ни в одной другой, столько личного, сокровенного, взвешено, продумано до конца все — и слог, и ясность и тайна».
Еще раньше, в 1961 году, в стенах Чилийского университета — Неруду сделали почетным членом факультета философии и словесности — поэт вспоминал те далекие времена, когда под влиянием Стефана Малларме и Гийома Аполлинера он решил покончить с грамматикой, с ее нормами и правилами и лихо убрал из своих книг все знаки препинания и заглавные буквы. «Наверно, где-то можно набрести, — сказал Неруда, — на старое издание „Порыва стать бесконечным“ без единой запятой и точки».
«Порыв» — это мост, охваченный пламенем, где не только сгорают прописные буквы, точки, запятые, но и рушатся под яростным огнем те литературные концепции и структуры, что прежде определяли его творческий метод, рушатся, падают, чтобы расчистить путь к новому этапу — к этапу «Местожительства».
Поэзия меняется. Но у музы прежнее имя — Альбертина. В одном из писем к ней поэт просит подробно, не спеша рассказать, что она успела сделать, что делает, о чем думает, не болеет ли. Он пишет Альбертине во вторник утром, и ему слышатся ее шаги. В это письмо он вкладывает стихотворение, которое впоследствии войдет в книгу «Порыв стать бесконечным».
«Со мной лишь ты, моя влюбленная сеньора, / тебе одной пьянящим звоном колокольцев / дано украсить песню без названья».
Это стихотворение — «Песнь во имя твоей судьбы» — будет впервые напечатано в журнале «Динамо» в 1925 году.
Альбертина молчит, не отвечает на посвященные ей стихи. То ли сердится, то ли робеет… Для кого же пишет поэт? Для любимой? Для самого себя? Для всех? Пиши Неруда для одной любимой, ему бы не дождаться желанного отклика. Он это прекрасно понимает. Но так хочется услышать от Альбертины хоть слово о его стихах, о жизни, о нем самом! Пусть муза прочтет эти стихи… Да, он знает наперед, что они не взволнуют ее и вряд ли она удостоит его даже скупым ответом. И тем не менее посылает ей письмо, где говорит:
«…я все-таки переписал набело стихотворение из моей новой книги, что вот-вот выйдет в свет. Скажи, тебя интересует хоть немного то, что я пишу о тебе? Твое странное равнодушие к моим стихам разжигает во мне любопытство».
Если «Порыв стать бесконечным» — перекресток на пути Неруды, то «Местожительство — Земля» — счастливое прибытие в совсем другие пределы. Но в промежутке будет острый кризис роста, когда, словно от сокрушительных подземных ударов, сгинет все на той территории прозы, где поселились «Житель и его надежды» и «Кольца».
Маленькая книга «Житель и его надежды», быть может сгоряча названная романом или повестью{53}, была опубликована в 1926 году. В коротком, но проникновенном предисловии к ней двадцатидвухлетний Неруда говорит о себе: «У меня драматическое и даже романтическое мироощущение. Мне нет дела до того, что не отзывается в моем сердце волнением… Как настоящий гражданин и вполне благонамеренный человек, я протестую против всех законов, правительств и всех существующих институтов. Мне отвратительны буржуа и по душе жизнь людей беспокойных, испытывающих чувство неудовлетворенности, и не столь важно — художники они или бандиты». Перед нами автопортрет молодого поэта в поворотный час его жизни… Вот еще одна примечательная черта Неруды тех лет: его «всегда влечет к великим идеям». Но он не может одолеть сомнений, душевных колебаний и пока не знает, как наиболее верно выразить самого себя. Книга «Двадцать стихотворений о любви» принесла ему радостное ощущение одержанной победы. Но его радость сочетается с неприкрытой насмешкой: «Такое чувство незнакомо беспечальным и бесталанным глупцам, которые подвизаются на литературном поприще». Книга «Житель и его надежды» — рассказ и одновременно поэзия. Поэт признается, что ему не по нраву просто повествовать о каких-то вещах. Героиня книги Ирена совсем не похожа на Альбертину. Она — «светловолосая, пышнотелая говорунья». Ей не терпится поскорее услышать истории своего приятеля, удивительного рассказчика. Он и ее муж — конокрады. Рассказчику очень нравится конокрад Диего Копер: гордец и собой не дорожит… Полиция упрятала Диего в тюрьму за угон лошадей. Приятель пышнотелой Ирены тоже попадает в тюрьму. Но вскоре его выпускают на волю… Он встречает свою подругу в ее доме, смотрит ей в глаза и грызет яблоко… Ему хочется рассказать Ирене о себе, о своем детстве, об одиночестве в лицейские годы… Ночью светловолосую Ирену убивает ее муж, Флоренсио Ривас… Он вместе с безымянным рассказчиком скачет галопом по берегу моря. И вот рассказчик видит свою Ирену — она лежит бездыханная на кровати, «точно морская ослепительно белая рыбина, которую бросили в ночную пену».
«О горе мне, горе человеку, что окружен одними призраками!» В конце книги четко вырисовывается образ меланхолического Неруды той поры: «Я уткнулся в окно, и от великой печали замутились стекла. Что это? Где я был? А теперь вдруг стою здесь, не шелохнувшись. И от стен этого безмолвного дома, будто из огромной морской раковины, исходит терпкий запах моря».
Наступает час, когда одиночество наполняется призраками. В ночной тьме мерцает точечный огонек — тусклый, беззащитный, и «заря с глазами, полными слез, восстает из воды».
Неруда называл себя поэтом. Но не стоит задаваться вопросом — почему он обращался к прозе. Не стоит и сожалеть об этом. Прозаик по ошибке, поневоле, по собственной воле… — так часто шутил Неруда. Чтобы там ни говорилось, «Житель и его надежды» убеждают нас в том, что поэту по плечу все литературные жанры. Как-то беседуя при мне с одним одаренным молодым писателем, Неруда сказал: «Ты можешь писать все — стихи, рассказы, романы, статьи, но сумей определить главное, то, что тебе ближе».
Несходство прозы «Жителя и его надежд» с прозой книги «Кольца» очевидно, хотя оба произведения опубликованы почти одновременно в 1926 году. Первое — рассказ, созданный поэтом. Второе — поэтическая проза. «Осень вьюнков» дышит поэзией. Поэзия — даже в самом расположении строк. Так же написана «Река Имперьяль на юге»: «…таинственная воля, неотступное множество моря, яростная свора на привязи у планеты. Есть в тебе то, что темнее Ночи, глубже Времени». В этой книге поэт мысленно обращает свой взор к Югу Чили, к пристаням Карауэ, к весне в августе, ко всему, что всплывает в воспоминаниях о «Провинции Детства»:
«…С высокого романтического балкона ты, мой край, раскрываешься передо мной прекрасным веером… О грозная зима в час, когда накатывает огромная волна, и мы с матерью дрожим при каждом налете тугого ветра. С неба низвергаются потоки воды. О этот расточительный дождь, неприкаянный, не ведающий, что делать со своими богатствами! Воют, рыдают поезда, заблудившиеся в лесу. Трещит дощатый дом, страшась кромешной тьмы. Ветер, точно разъяренный конь, выбивает окна, валит наземь изгородь… А я, влюбленный, беру за руку большеглазую сеньориту и веду ее долгими тропами под закатным солнцем в раннее незабвенное утро… Провинция Детства, ускользавшая в тайные часы, о которых никто не знал! Край одиночества, распростертый на мокром, еще не просохшем от недавнего дождя деревянном настиле. Пусть судьба дарует мне милость, пусть сделает тебя моим пристанищем на пути возврата».
И всегда дождь. «Дождь — закадычный друг всех мечтателей, друг потерявших надежду, верный товарищ всех, кто тихо сидит у окна, всех, кому недостало сил».
В некоторых главах, к примеру в «Грусти» или в «Возлюбленной офицера», слышится далекий аромат русской и скандинавской литератур тех времен.
Неруда начал писать «Местожительство — Земля» в 1925–1927 годах, еще до первой поездки за границу. Это была суровая полоса его жизни. В странах Востока он продолжает работу над книгой. Там долгими, нескончаемыми днями поэт с тоской вспоминает Альбертину. 18 сентября 1929 года он сообщает ей в письме: «Моя новая книга скоро выйдет в Испании, в ней многое о тебе». Неруда посылает в этом письме первое четверостишие из «Мадригала, написанного зимой»:
В самой бездне бездонного моря
по бесконечным перечням ночи
скачет, словно конь, через время
твое немое, немое имя[50].
Немое, немое имя! Рафаэль Альберти не раз вспоминал о книге «Местожительство — Земля», которую он с друзьями хотел опубликовать в Испании, но потом все сорвалось. Впервые книга была выпущена в свет в Сантьяго 10 апреля 1933 года издательством «Насименто». Ее тираж был всего сто нумерованных экземпляров с подписью автора.
С Цейлона поэт посылает Альбертине стихотворение «Долгий плач». К тоске и усталости, ко всему безотрадному, что скопилось у Неруды в душе за последние годы юности, добавляется новое, гнетущее чувство оторванности от всего на свете. Он не может сладить с этим чувством на чужой земле Азии, еще не сбросившей цепи колониализма.
Неруда начинает переписываться с Альбертиной в семнадцать лет. В двадцать шесть лет он пошлет ей последнее письмо с Востока, с Явы. А по возвращении в Чили напишет этой женщине еще несколько писем.
В этих письмах заключена сокровенная история любви, которую не назовешь счастливой: в ней сошлись два настолько разных темперамента, два настолько несхожих человека, что даже любое ответное движение, равно как и молчание, неминуемо заставляло страдать того, кто отдался чувству всем своим существом. Письма к Альбертине — ключ к пониманию душевных свойств молодого Неруды. В каждом письме слышится биение его сердца. Эти письма — богатая и подробная летопись его бытия, его молодости.
В первом письме — оно послано из Пуэрто-Сааведры — есть автопортрет Неруды в полный рост. Вот он — молодой поэт! Стоит на морском берегу, без плаща, в шляпе с заломленными полями, в костюме, узколицый, глаза устремлены вдаль, руки в карманах. Неруда рассказывает своей подруге о маленьком событии: «Я украл котенка, совершенно очаровательного. Непременно привезу его в Сантьяго!»
Как герой из стихотворения Малларме, наш поэт тоже перечел все книги и давно разглядел все звезды южного неба, переговорил со всеми знакомыми. Он уже наизусть знает этот «унылый и пожухлый» городок. «Нестерпимо унылый», потому что рядом нет Альбертины. Их разделяет полтысячи километров. Отношения с родными совсем разладились.
«Все мои планы — писать, заниматься, о чем-то подумать спокойно — роковым образом срываются. Мне плохо в этом городе, плохо в собственном доме, плохо — везде. Сегодня в полдень меня охватило нестерпимое желание уехать в Сантьяго и там добровольно запереться в своей каморке… В понедельник брошу все и поеду в лес, отмахаю верхом километров восемь».
Ему неприютно, и он тоскует по Альбертине. Второе письмо написано летом, скорее всего — в январе. Неруда не занимается, отложил все на февраль… Но его согревает надежда:
«В марте я увижу медовые глаза моей девочки, моей бессовестной малышки, которая за одиннадцать дней соизволила написать мне всего десять строчек и, похоже, вообще позабыла мой адрес».
В третьем письме Неруда рассказывает о своей поездке в ночном поезде. Оно интересно и тем, что в нем есть беглая зарисовка жизни того времени. Многие ездили тогда «зайцем» (в Чили безбилетников называют «павлинами») и спасались от контролеров в самых невероятных местах. «В полночь меня запихнули под нижнюю полку. Я там пролежал пять часов и промерз до костей». Заметьте, что это ко всему еще и вагон третьего класса… Поэт мечтает вместе с Альбертиной греться у затухающего огня камина. «О, если б со мной были твои прекрасные грустные глаза, твое молчание, что мне так мило, твой рот, который ждет моих поцелуев!» Сколько раз сказал Неруда в стихах той поры об этих глазах, о молчанье и жаждущих устах! Неруда, как истинный творец, играет словом, наделяет его новым смыслом.
«Мне теперь очень нравится слово „яблонька“… Вот будет у меня дочь, и я назову ее Яблонькой. Если она будет и твоей дочерью, то вырастет долговязой и совсем бледной, без тени румянца, как те продолговатые желтые яблоки, которые оборачивают папиросной бумагой и хранят в домах всю зиму».
Вернувшись в Сантьяго, поэт снимает комнату по прежнему адресу — улица Мануэля Родригеса, дом номер 758. Отсюда он пишет Альбертине, что больше всего его мучит безысходная нужда.
«Каждый божий день я ломаю голову над тем, где раздобыть денег на еду. Я уже настрадался сполна, и порой хочется покончить с жизнью от тоски и беспросветности».
Летом он уезжает из Сантьяго — на природу, в маленькое местечко Мирамар, неподалеку от Темуко. В письме к Альбертине он описывает тамошние красоты: высокие хлеба, закаты солнца, черную смородину, пахучую мяту, девственную гору, где бродит лишь пума. По вечерам он лежит под высоким темно-зеленым пеумо{54}, и все его мысли — об Альбертине. Это письмо он пишет на красивой бумаге с разводами. А вот чернила раздобыл с превеликим трудом… Поэт забросил все учебники и в восторге от своего охотничьего ружья. А еще ему хотелось стать спортсменом, чемпионом по прыжкам. Он извел понапрасну все патроны и так и не подстрелил ни одного орла. Эти птицы облюбовали самые высокие дубы. По утрам поэт объявляет войну всем птицам сельвы.
В письмах Неруды то и дело появляется имя брата Альбертины. Рубен Асокар «разгуливает по этим письмам совершенно свободно, как по собственному дому». Поэт посылает с Рубеном одиннадцатое письмо, где самым решительным образом указывает Альбертине, что ей надо сделать: «…ты приедешь с Рубеном, добейся этого „разумом или силой“{55}. Раз у тебя так плохо со здоровьем, тебе надо уехать немедленно. Гори все огнем, но ты сядешь в поезд! Сегодня у меня был тяжелый разговор с Рубеном. Я его ругал за малодушие. Я ему намеренно сказал, что не могу открыть, почему тебе непременно надо приехать. Пусть сам решится на что-то». Строки написаны человеком властным, упорным. И не нужно быть графологом, чтобы это сразу разглядеть и понять. Указания даны твердым, уверенным тоном: «…тебе надо уехать немедленно… Гори все огнем, но ты сядешь в поезд…» Неруда не из числа слабохарактерных. У него прирожденное умение главенствовать, повелевать, особый дар организатора. Он мог легко расшевелить людей, нацелить их на какие-то поступки, дела… Эти свойства его натуры со временем стали той «пружиной», что способствовала его литературному росту. С виду несобранный, неорганизованный, Неруда обладал редким талантом сопрягать собственные усилия с усилиями других в осуществлении какой-либо цели. У него постоянно созревали планы, не только относящиеся к литературе, но и к личным или общественным делам. И вот при всех этих качествах, что помогли ему добиться стольких успехов на жизненном пути, он натолкнулся на сопротивление, вернее, на пассивность Альбертины. Она точно пропускала мимо ушей его наставления, не соглашалась с доводами «разума и силы» и вовсе не желала, чтоб в ее жизни что-то «горело огнем». В упорном молчании Альбертины, в ее твердом намерении делать лишь то, что она полагает целесообразным, было что-то непоколебимое, бесчувственное, твердокаменное.
А наш поэт — полная ей противоположность! Он, пожалуй, пишет Альбертине каждодневно. Шлет газету, где напечатано его стихотворение о «Той, что исчезла».
«Это ты исчезла… Хороша! За десять дней — одно-единственное письмо. По вечерам я лежу на мокрой траве и вспоминаю тебя в сером берете… Я поссорился со всеми бывшими „пассиями“ и остался совсем один. Какое было бы счастье видеть тебя здесь, рядом… Завтра запущу в твою честь четырехцветного змея — пусть взмоет в небо и долетит до Лота-Альто. Тогда, моя любимая, ты получишь длинное-предлинное послание. Это случится в одну из ночей, в тот час, когда Южный крест заглянет ко мне в окно. Завтра я пошлю тебе томик Чехова. Он тебя развлечет».
В одном из писем Неруда вдруг называет ее Арабельей. Он придумывает ей сотни имен. В жизни я больше не встречал человека, который умел бы так искусно придумывать и переиначивать разные имена. Должно быть, эта привычка, эта, я бы сказал, «мания» без конца изобретать новые прозвища, фамилии, клички, имена идет у него от необычайно яркого воображения. А может, еще и от того, что он вырос в мире, который только-только приобщился к европейской цивилизации. В этом, пока не названном, мире надо было окрестить людей, горы, реки, вещи, надо было дать им имена.
А вот самое раннее воспоминание Неруды о своем детстве… Неруда видит, как он, совсем маленький, сидит на одеяле, расстеленном прямо на траве, а неподалеку полыхает в огне их дом. Соответствует ли это воспоминание реальным событиям? Может, это плод фантазии? Или что-то смутное запомнилось из рассказов взрослых? В деревянном Темуко чуть что, днем ли, ночью — начинались страшные пожары.
И в июле 1923 года все вроде повторяется: «Прошлой ночью, — пишет поэт, — напротив нашего дома вспыхнул пожар. Нас чудом не спалило. Столбы огня — высокие, красивые, — бочки с водой, мамин плач. А я смотрел на все с безучастием. Потом пошел дождь…» Обыденность яростного завывающего пожара, обыденность беспрестанного неистового дождя.
«Льет и льет. Меня все время тянет ко сну. Я уселся у огня в глубокое старое кресло, точно моя бабушка, и думаю, что в аду так же хлещет дождь, как в нашем глухом городишке».
Поэт посылает Альбертине стихи и фотографию Полы Негри{56} и снова корит ее за то, что она совсем забросила своего Поля. В следующем письме он называет подругу Неточной, именем героини повести Достоевского «Неточка Незванова».
Ему семнадцать-восемнадцать лет. Он извелся от сомнений, от душевной смуты. Жизнь в Темуко, вдали от Альбертины, становится невыносимой.
«Какими горькими были все эти дни, моя маленькая Альбертина. То ли нервы разошлись, то ли кругом — сплошная мерзость, но мне невероятно одиноко. Меня замучила бессонница. Ночи тянутся до бесконечности. Мне тошно, зябко. Этой ночью я прочитал два романа, длинных до ужаса. На рассвете я все еще метался в постели, будто тяжелобольной. Здесь мне не дают спать по утрам. В собственном доме меня окружают тупые бездушные люди. Какое одиночество! Господи! Зачем мама родила меня здесь! Возле меня не люди, а какие-то камни. Я так устал, что нет сил подняться в вагон поезда и уехать прочь. И прошло-то всего четыре дня… По-моему, я плачусь, как немощная женщина? Не правда ли, сеньорита Альбертина?»
Поэту тяжко на душе: женщина, которой он пишет, — не отвечает, отмалчивается. Он страдает, понимая причину.
«Кто ты? И кто я? Тебе нет дела до того, чем я занят, что может причинить мне боль! Что я значу для тебя? Должно быть — ничего! Но ты запрятала эту правду в глубь своей души. Я тебе — чужой, просто человек, который рядом с тобой движется, что-то говорит, уходит, приходит…»
Страсть не делает его слепым. Он любит Альбертину всем сердцем, но как бы искоса наблюдает за ней и не поддается обманчивым надеждам.
А может, Неруда так медлил с окончательным разрывом и воспевал свою любимую в стихах не только потому, что она занимала все его помыслы? Может, им владело неизъяснимое желание обратить в стихи все, что он чувствует? Что из того, что его муза причиняет ему боль и нередко холодна и равнодушна, как камень? Он высечет из этого камня голубые искры! Сотворит поэзию. Но у него невольно вырывается крик отчаяния. И он, горько усмехаясь, бросает письмо в почтовый ящик… «с надеждой, что оно затеряется. Впрочем, с ним будет то же самое, даже если ты его и получишь. Дозволь поцеловать тебя».
Эта любовь со всеми ее перипетиями будет длиться долгие годы.
Времена «Собранья сумерек и закатов»… Неруда пишет стихи ко дню рождения сестры; в них он горюет, что беден, что ему нечего ей подарить. Но и о своей бедности он говорит языком поэзии: «В какой дали все, чем владею я, / порой мне кажется далекой-предалекой — моя душа!» У него нет денег на подарки, однако он отпразднует годовщину любви к Альбертине — 18 апреля, — и она получит в подарок новое имя — Неточка. Это полюбившееся ему имя будет появляться в письмах очень часто. Неруде необходимо пятьсот песо, чтобы Альбертина приехала к нему в Сантьяго. Он готов расшибиться, чтоб достать эти деньги на билет и на пансион…
Ему все очевиднее, что Неточку мало интересуют его стихи, но он не может не говорить о них. В конце января поэт делится с ней радостью:
«Я доволен, потому что вчера и позавчера писал с подъемом, на одном дыхании, и подумать, сколько времени меня одолевала лень… Теперь буду писать как одержимый. Впрочем, тебя это мало трогает».
Да… хоть поэт и подарил своей подруге имя Неточка, она, судя по всему, равнодушна к русской литературе, и не только к русской — к любой.
«…Ты настоящий лодырь, и никогда не читала „Сашку Жегулева“. Это о жизни одного бандита, очень похожего на меня. В общем, о „фулюгане“».
Однажды солнечным утром мы с поэтом бродили по старым кварталам его молодости и на улице Эчауррен остановились перед домом номер 330. Как-то раз поэт в письме к Альбертине нарисовал этот дом с вывесками «Прачечная» и «Кондитерская». Он писал ей тогда, что ему нравится комната светлая и веселая, но он по-прежнему грустит и все чаще думает об отъезде за границу… Письма очень разные. Вчера письмо было горьким, печальным. А сегодня искрится радостью.
«На твое прекрасное письмо сиреневого цвета я отвечу письмом, которое напишу чернилами цвета крыльев попугайчика… Ты готовишься к экзаменам? Я вовсю правлю рукопись новой книги „Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния“. В ней много всего о тебе, моя далекая девочка».
В одном письме — укоры, даже какие-то угрозы. В другом он смиряется, отступает.
«По-моему, в Консепсьоне вполне можно учиться. Попробую остаться там — с тобой. Хотя, ты знаешь, в провинции мне тяжко. Если в этом году мы не сумеем быть вместе, едва ли когда-нибудь потом, во все остальные годы нашей жизни, нас сведет судьба… Если опять все сорвется, мы с Рубеном приедем в этом году, но чуть попозже».
Неруду постепенно затягивает богемная жизнь. Однажды в три часа ночи он попадает в здание газеты «Меркурио». На большом столе для материалов по торговой рекламе он находит бумагу, чернила и ручку и тут же строчит очередное письмо Альбертине. Он признается ей, что зашел в редакцию спьяну и что у них попойки чуть ли не каждый вечер.
Неруда, влюбленный в жизнь, не мог, казалось бы, и помыслить о самоубийстве. И все же в годы бурной, чадной молодости его вдруг ожгла эта мысль, но, слава богу, он сумел отнестись к ней с должной иронией.
«Вчера у меня было настроение хуже, чем у покойника. Весь день жутко хотелось покончить с жизнью. Но стоит ли? Вдруг и это не поможет!.. Сестра так и крутится возле меня, ей до смерти любопытно, о чем я пишу. Вот взяла и открыла флакон с тальком, зачем-то завела разговор о лесных голубях, а потом вдруг сказала, что терпеть не может вина, ушла в другую комнату…»
Неруда решил уехать из Чили, но у него нет четкого представления — куда, в какую страну. Наконец, он предлагает Альбертине отправиться в Мексику, где в ту пору был ее брат Рубен.
«Вот скоро в Мексике завершится Революция{57}, и мы с тобой, конечно, уедем туда. Там никто не будет препятствовать нашей любви, даже если нас ожидает бедность».
Потом возникает план перебраться в Германию, плыть туда на пароходе «Адриана», но ничего из этого не выйдет… Влюбленный поэт называет Альбертину как ему придет в голову: «моя сопливая дурнушка», «моя маленькая каналья».
В одном из писем Неруда обронит несколько слов о человеке, который станет его врагом:
«Я, честное слово, рад, что тебе не понравился Пабло де Рока, мне он тоже неприятен… Я, учти, донельзя ревнив. Бесстыдница! Твой стол о трех ножках нашептал мне, что ты любила трех мужчин. О себе я догадываюсь, кто второй — предполагаю, но хотелось бы знать, как зовут третьего, кто он?»
Нам известно, что писал Неруда своей подруге, а что было в ее письмах, мы совершенно не знаем. Вот почему некоторые строки нерудовских писем остаются неясными, загадочными. Что, к примеру, стоит за этими словами:
«Я отнюдь не законченный эгоист, моя родная, и умею отличить добро от зла. Я прекрасно понимаю, что принес тебе не только радости, но и огорчения. И все же пойми, что по большей части я это делал намеренно, думал — пусть тебе будет больно, и тогда ты не бросишь меня, не сможешь этого сделать, а значит, будешь для меня еще более дорогой и желанной».
Почему возникли эти строки? Загадка…
Письма Неруды — это монолог. И неясности в отдельных местах неизбежны.
Его преследуют мысли об экзаменах. «Я почти не занимался. На меня нашла смертельная слабость, все кругом постыло», — пишет Неруда в письме от 17 марта. И тотчас его настроение меняется: «Я так рад, что в будущем году придет конец невыносимой разлуке».
Однако радость быстро улетучивается. Вот уже поэт подозревает, что у его «любимой девочки» — черствое сердце. «Что может быть страшнее в человеке?» Он готов биться головой о стенку от тоски и отчаяния. «Хитрюга, лягушонок, змеюка, мохнатая гусеничка» (сколько нежности вкладывает Неруда в эти слова!). Есть письмо, из которого можно понять, что Альбертина заболела, что она чем-то поранилась.
Поэта по-прежнему тянет к веселым вечеринкам.
«Вчера ночью я вернулся домой совершенно пьяный и написал тебе письмо. Сейчас утро, и мне неохота открывать конверт, хотя я совсем забыл, о чем писал. Когда получишь это письмо, расскажи, что в нем было».
Бури, размолвки следуют одна за другой. Пабло пишет Альбертине странное новогоднее письмо:
«…Я вырву тебя из своего сердца, позабуду навсегда (хотя это тебе совершенно безразлично). Ты, как выяснилось, плохой друг, а я, к моей великой печали, обманывался, верил, что ты добра и умна. И вот мой вердикт: пусть наступающий Новый год принесет тебе радость, если у тебя ее все еще нет!»
В скором времени все меняется. Поэт торопит Альбертину, просит, не откладывая, сходить на почту за его письмами — они посланы на имя Альбертины Неруды. Потом он ее забросает письмами на имя Неточки Неруды. Но «дождевой червячок» молчит и молчит.
Пабло молит ее в письме из Вальпараисо приехать к нему немедля — он ей расскажет на ушко такие удивительные вещи, о которых никто на свете не знает. Это можно услышать только сейчас, больше — никогда. В другом письме поэт обещает Альбертине, что вечером на берегу моря он напишет ее имя на песке. А порой, видимо для большего эффекта, прибегает к фантазии. Пишет, к примеру, что вот, мол, в десять утра ни с того ни с сего… ослеп. А какими забавными прозвищами награждает он Альбертину:
«Моя мохнатая гусеничка, любимая игрушечка, мое сердце, золотая песчинка, Арабелья, Азалия, пчелка, морская ракушка, родная кикимора, ну зачем ты ссоришься со мной? Почему твои письма меньше крохотной мошки?»
Из Темуко поэт пишет шестьдесят пятое письмо (все письма были пронумерованы много позже, после долгой и серьезной работы исследователей) на бланке газеты «Маньяна», где сообщает, что дает уроки двум ученикам, чтобы заработать немного денег. Он снова жалуется на отчаянную бедность… Его огорчают коротенькие письма Альбертины. Что значит «я себя плохо чувствую»? Она должна тотчас написать самым подробным образом, что у нее с ногой, какое применяют лечение, какие делают уколы — внутримышечные или внутривенные?.. Он в восторге от новой фотографии Альбертины. И какой замечательный зонтик над ее прелестной головкой!
«Я, признаюсь, не сразу узнал твою ножку, она чуть пополнела… и меня так и потянуло к тебе… Не вздумай работать, особенно стоя. Лежи спокойно, не вставай, даже если твоей бабушке стукнет в голову приготовить жаркое для сеньоры Аманды и всех домашних».
Неожиданно поэт получает от Альбертины письмо, которому очень радуется. А затем новые упреки — Альбертина опять молчит, не пишет. Он растерян, угнетен.
«Ну как будто я говорю с тобой, а ты в это время думаешь о чем-то своем, или я пытаюсь докричаться до тебя через стенку и не слышу твоего голоса. Я ведь тоже самолюбив, и все это очень горько».
В новом письме промелькнуло название книги — должно быть, она пользовалась популярностью в Чили в те годы, — которая, по мысли Неруды, должна заинтересовать его несловоохотливую подругу: «У тебя уже есть „Жан Кристоф“? Выбери время, прочитай, а потом поделись со мной впечатлением».
В понедельник, летом, пятого числа (месяц неизвестен), Неруда пишет из Темуко, что они вдвоем с завидным упорством мастерят прекрасное ожерелье — нанизывают на него беды и несчастья.
«Не будь нашей взаимной нежности, на этом ожерелье с успехом мог бы повеситься кто-то из нас…»
Отношения с домашними совсем испортились.
«Я безвылазно сижу в своей комнате наверху и не спускаюсь к столу. В семье говорят, что я дикарь и что у меня жуткий характер. Но разве это так?.. То и дело меня сравнивают с кузиной Карлоттой, молодой вдовой. Эта на редкость мрачная особа чурается всех людей. Но, признаться, стоит мне попасть в наш городишко, на меня находит страшная тоска и скукотища».
В конце письма тон шутливый:
«Может, доктора вообще махнули на тебя рукой? Смотри, не худей. Ешь побольше, смейся, гуляй. Обзавелась ли ты кавалером? Учти, это — необходимо. Вот у меня нет никого, и поэтому я худющий, как осетр. Ты что-нибудь читаешь? Что тебе прислать? Книгу или жука?»
«Вчера в поле я видел необыкновенную радугу. Скоро уеду в одно местечко по соседству и займусь рукописью своей книги. Ты готовишься к экзаменам? Готовься. Не ленись. И напиши мне сегодня. Слышишь?»
Экзамены не выходят у него из головы: «…по правде, — признается поэт, — я плоховато разбираюсь в политической экономии».
В те годы, обычно в самый разгар лета, по провинции неслась волнующая весть: «Венгры приехали!» Это означало, что где-то возле городка, под открытым небом расположился цыганский табор. Неруду привлекали цыгане — с ними весело, занятно. Он вовсю заигрывает с молоденькими цыганками, просит их погадать по руке. Его, безусловно, ждет счастливая дальняя дорога и встреча с женщиной. Это, конечно, ты, пишет поэт Альбертине и рассказывает о своей дружбе с цыганками. Молодая цыганка сунула ему вдруг в руку амулет и велела, не глядя, спрятать в правом кармане. Оказалось — какой-то непонятный желтый корешок. И на самом деле чудотворный!
«Теперь я с ним ни за что не расстанусь: представляешь, именно вчера мне пришел денежный перевод, который я ждал бог знает сколько времени!»
Но «мохнатую гусеничку», похоже, занимают лишь две вещи: собственные болезни и бесконечные слухи о поэте.
Опечаленный Неруда обращается к ней с длинным риторическим вопросом:
«Значит, ты не ешь, сидишь дома, ни с кем не разговариваешь, не ссоришься, ничего не читаешь, тебя совсем не лечат, ты не ходишь в кино, не бываешь в гостях, не заглядываешь на почту, не куришь, не завела новой подружки, не получила письма от своего поклонника (у которого мотоцикл), не узнала ни одной новой сплетни обо мне, не читаешь газет? Неужели это так, моя таинственная девочка?»
А может, приезжая в Темуко, поэт встречается с Марисоль? Временами он в хорошем настроении… В ясные дни с берега виден остров Моча. Из воды выныривают темные головы дельфинов и скорбные морды тюленей. В следующем письме Пабло вдруг заявляет, что вообще не пойдет на экзамены. На него снова напала тоска, но ему кажется, что у Рубена еще более нескладная судьба. «Ему везет как утопленнику». Неруда досадует, что «Рубен — слабовольный и нерешительный человек». Ну хоть бы помог им с Альбертиной, раз в его семье «все настроены против их любви».
В письме от 9 января — обратный адрес: Сантьяго, улица Амунатеги, 733; Неруда как бы вскользь, мимоходом сообщает Альбертине о выходе своей новой книги: «Завтра я тебе ее отправлю. Интересно — дойдет она или нет?» Совершенно небрежно, между делом! А ведь речь идет о книге «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния»! Письмо от 6 февраля отправлено уже из Темуко. Поэт сокрушается, что долго не было марок и он не мог послать Альбертине ни одного из своих писем. В тех строках, где Неруда говорит о «злополучных странствиях де Роки и Рубена Асокара, которым пришлось заложить собственные сапоги», жизнь той поры предстает перед нами в ином ракурсе… Как-то при мне рассказывали, что Пабло де Рока оставил в залог… Рубена в одном из пансионов Темуко. У них не хватило денег, чтобы расплатиться с хозяйкой.
Деньги! Всесильные деньги! Как, где их раздобыть? Эта мысль тиранила Неруду, сидела гвоздем. Он все время в поисках хоть какого-нибудь заработка. Пабло уже вполне известный поэт, однако, чтобы издать свою первую книгу, он влез в долги и заложил часы — подарок отца! Об авторских правах тогда и не мечтали… Неруда умоляет Альбертину откровенно поговорить с братом: «Кровь из носу — пусть достанет денег!» Поэт принял решение — он всю жизнь что-то затевал, строил планы, — что они втроем уедут за границу. Все это пока несбыточные мечты. Химера!.. Однако поэт упорен. Придет время, и он своего добьется.
Своенравная Альбертина держится слишком независимо, похоже, ее мало трогают упреки поэта. В письме Пабло вспоминает один случай: у них с Альбертиной было назначено свидание, а капризница удрала на студенческий праздник: «…ты, „совершенно больная“, брошенная своим старым другом, веселишься, вся в лентах серпантина, со своими новыми приятелями из пансиона…» Он уговаривает Альбертину уехать с ним на Юг Чили, обещает ей рассказать о своей жизни «все до последней мелочи, каждый шажок…» в первую ночь, когда «они заснут под звездами Анкуда».
Из письма следует, что у него резко испортились отношения с родными:
«Совсем недавно уехала и сестра, и все мои. Я с ними почти не виделся за это время и даже не пришел их провожать. Словом, сама понимаешь — разрыв полный. К великому счастью, мама успела купить мне новый костюм. Если б не ее доброта, ты бы увидела страшного оборванца! А костюм просто замечательный, полосатый, как зебра».
Дальше Неруда признается, что все вечера у них «шумное веселье»… Придя домой после веселой вечеринки, захмелевший поэт забрался в ботинках на кровать и в приливе нежности страстно поцеловал портрет «далекой молчуньи».
Письма Неруды интересны и важны для понимания его творчества на раннем этапе. В шутливых фразах Пабло об умении творить чудеса уже есть нотки того самого «магического реализма», который со временем заявит о себе во весь голос на земле Латинской Америки.
«Прошло уже двадцать дней, и представь — вот где чудо! — мой поцелуй навсегда приклеился к твоему застекленному портрету».
В маленькой комнатушке поэта не одна, а несколько фотографий Альбертины. Без них он «не мыслит жизни». Сам Неруда посылает подруге рисунки своей комнаты — он называет их моментальными снимками. Каждый предмет на рисунке шутки ради имеет пояснение: «Вот это кровать и твоя фотография…» Умывальник с графином. В зеркале силуэт Неруды. Чуть правее — цыганский талисман. Одежная щетка. «Это чернильница без чернил. Израсходовал все». Курительная трубка. Деревянная лошадка. Большая дверь под шторой.
И снова жалобы, жалобы…
«Ну что ж, может, и к лучшему, что ты решила забыть меня. Значит, ты мне не друг, вот и все!.. Это очень печально, куда печальнее, чем ты думаешь… Да, я действительно написал тебе на Новый год, что у нас все кончено. Но с какой болью я писал это! По правде говоря, только ты и даешь мне силы жить в такое недоброе для меня время… Ну как мне, при моем невезении, взять и отказаться от любви, забыть то, что так дорого моему сердцу? Но поверь, я вовсе не хочу, чтобы ты страдала от моей бедности, от всех моих бредовых дел!»
А вот одно из немногих писем, отпечатанных на машинке. «Я стукаю на машинке, возомнив, что уже освоил это дело… Оказывается, так куда легче солгать. Это машинка доктора Аугусто Винтера. Я пишу на ней все вечера, отвечаю на письма… Надо же, вместо слова „отвечаю“ у меня — „овечаю“! И сразу сделалось грустно». В начале письма все тот же упрек: «Альбертина, какая ты недобрая! Совсем не пишешь!» Неруда шлет ей в письмах и свои стихи… Он надеется, что его «взбодрят загородные прогулки», пускает лошадь в галоп по холмам. Набивает карманы лесными орехами, срывает алые копиуэ, больдо, веточки мирты. С морем у него никак не складывается дружба. Да и, по правде, у Тихого океана слишком суровый нрав. «Ничего не рассказывай морю, — пишет он Альбертине. — Это мой враг. Я его вовсю ругаю, когда купаюсь, плаваю, а оно, злобное, так и норовит меня утопить, исхлестать…»
В эти дни он работает над книгой стихов «Порыв стать бесконечным» и готовится к поездке в Чилоэ. Ему хочется повидать Рубена, который устроился школьным учителем в городе Анкуд. Неруда думает попасть туда в конце ноября. Иногда от Альбертины приходят и ласковые письма. Поэт требует, чтобы она все бросила и переехала к нему.
«Зачем ты губишь себя в этой отвратительной школе? Я хочу, чтоб ты была всегда молодой и красивой, какой я тебя полюбил. Пойми, ведь от тебя зависит мое счастье».
Но чтобы мечты сбылись, позарез нужны хоть какие-то деньги… Поэт пишет Альбертине, что надумал подзаработать в кино. Из письма мы узнаем, что он отдал в печать новую книгу, что будет руководить журналом «Кабальо де Бастос». По ночам поэт не спит. Днем порой не встает с постели. В восемь вечера, лежа в постели, он пишет письма своей возлюбленной. Наконец получает от издателя немного денег и тратит их в мгновение ока. Теперь у него есть стол. «Только из-за того, что не было стола, я не мог тебе писать…» Альбертина, видимо, удивилась в каком-то из писем, что к нему не приходят ее послания. Неруда отвечает не без колкости: «Как правило, приходят все письма, а в первую очередь те, что посылают». Поэт на все лады расхваливает комнату, которая ждет и ждет Альбертину: «…новые диванные подушки, плетеный коврик из желтой тоторы[51], на нем так удобно сидеть…» Настоящая живая черепаха по кличке Лука. Он с ней ведет разговоры допоздна. Она такая же «словоохотливая собеседница», как и его дорогая Альбертина. Черепахе нравится серебряная бумажка из-под сигарет… Из-за той собачки, которую нарисовала ему в письме Альбертина, ревнивая до смерти черепаха со зла изгрызла книгу о скульпторе Тотиле Альберто Шнейдере. Неруда просит Альбертину известить их общего друга Иоландо Пино, который учится в Германии, о том, что скоро выйдут в свет его книги «Порыв стать бесконечным», «Колода карт» и «Собранье сумерек и закатов». И пусть Иоландо пришлет поскорее свои стихи и стихи любимых им немецких поэтов для журнала «Кабальо де Бастос», который выйдет дней через десять. В конце письма Неруда нежно целует Альбертину, а черепаха сердито фыркает…
22 февраля 1926 года Неруда сообщает Альбертине, что собрался в Анкуд. Последняя новость: к «макаке» Рубену два дня назад прикатил Пабло де Рока.
«Оба остановились в захудалой гостинице, я только что оттуда».
Следующее письмо — настоящий взрыв негодования. Неруда потрясен: ему возвратили его письма, невостребованные да еще и вскрытые. Таковы новые правила почтового ведомства; в Чили властвует военная диктатура, и немудрено, что письма распечатывают.
«Тебе, видимо, все равно, что тайны наших сердец откроются совершенно чужим людям. Ну и ну! Теперь я готов думать все, что угодно, о твоей персоне. Такая же участь, скорее всего, постигла мои письма из Темуко, из Осорно, из Пуэрто-Монта. Да, Альбертина, время бежит, и ты уже не та».
А через несколько дней — совершенно иной тон. Радостное письмо, в котором Неруда говорит, что ему вдруг повезло: его направляют во Францию для совершенствования — вот смеху! — французского языка. В Министерстве народного образования уже подписан приказ. Одна загвоздка — дадут ли билет. Неруда просит у Альбертины фотографию, но непременно в профиль. Вот такую — и поэт для ясности рисует собственный силуэт.
Это были времена, когда поэты — студенты Педагогического факультета — устраивали вечера в главном здании Чилийского университета. На этих вечерах чаще всего читали свои стихи Пабло Неруда, Хулио Бенавидес и Виктор Барберис. Позже Виктор Барберис стал моим учителем французского языка в городе Курико и первый открыл мне стихи автора тоненькой книжки «Собранье сумерек и закатов», стихи Неруды — своего товарища по университету, где они оба страстно увлекались литературой… На поэтических вечерах выступал еще и Ромео Мурга, высокий простоватый на вид парень. Вскоре он умер от чахотки.
Молодой поэт Неруда был, что называется, нарасхват. Восторженные девицы целыми делегациями приходили в дом номер 330 по улице Эчауррен и упрашивали поэта выступить в их школах. Не раз они заставали его лежащим на пружинном матраце с самодельными ножками, возле которого стоял ящик из-под сахара — он служил ночным столиком. Поэт великодушно соглашался на просьбы своих поклонниц. Одна из них, Лаура Арруэ, училась в школе номер 1 и жила при ней всю неделю. Молодой Неруда зачастил к Лауре в гости по воскресеньям. Чтобы добраться до ее дома в Пеньяфлоре, он в восемь утра садился в поезд, а в Мальоко пересаживался в дилижанс, запряженный четверкой лошадей… В 1924 году Неруда подарил Лауре Арруэ свою только что вышедшую книгу «Двадцать стихотворений о любви». И при этом дал совет: «Спрячь книгу подальше от своих тетушек, под матрац, а то они ее затаскают и порвут». Перед отъездом на Восток поэт оставил Лауре на хранение рукопись «Порыва стать бесконечным».
Пролетели годы, и Лаура Арруэ стала женой чиновника почтового ведомства — Омеро Арсе, сухонького смуглолицего человека в очках, из-за которых благожелательно смотрели большие темные глаза. Выйдя на пенсию, Арсе стал секретарем Неруды и не расставался с поэтом до самой его смерти. Двадцать лет он печатал на машинке рукописи поэта…
Неруда посвятил ему стихотворение, которое назвал «Арсе». Оно вошло в «Мемориал Исла-Негра».
Благодарю тебя, Омеро, что ты жил
так, будто жизнь моя была твоею.
Благодарю за дружбы чистоту,
за деньги, щедро данные тобой,
когда, как нищий, не имел я хлеба.
За руки, поддержавшие меня,
когда безвольно опускал я руки.
Благодарю, что сил ты не жалел,
в путь провожал поэзию мою
своею теплотой, сердечной, неустанной[52].
У Неруды все больше и больше поклонниц, но он грустит. Ему все яснее, что богемная жизнь — не выход из положения, а тупик. Пора отринуть от себя это сумбурное царство ночи, где над всем властвует вино, где в клубах табачного дыма пляшут охваченные страстью Мужчина и Женщина, где не стихают горячечные споры и стелется коварный шепоток. Неруде опостылели эти «взрывы зеленого хохота», мимолетные встречи с платными красотками, что заполняют бары в ночные часы. Юный поэт, сидящий за столиком, среди батареи бутылок, устремлен к иному; его уже не привлекают «безоглядно дерзские беседы». Нет, он не станет таким, как его закадычный друг Рохас Хименес: «…безумец исступленный, он поднимал / в одной руке бокал с плывущим дымом, / в другой — свою блуждающую нежность, / и вот однажды ушел он, спотыкаясь, / послушный воле злого хмеля / в далекий-предалекий край».
Когда к Неруде пришла весть о смерти Рохаса Хименеса, он уже твердо верил, что избежит такой страшной судьбы. Поэт говорит о своем безвременно погибшем друге: «Мимо цвета горького бутылок / и колец аниса и несчастья, / со слезами руки поднимая, / ты — пролетаешь»[53].
Пабло знает, что ему не должно повторить путь и другого близкого друга — Хоакина Сифуэнтеса Сепульведы, который совершил убийство из-за любви к женщине. Неруда вспоминает Хоакина — статный, бледнолицый, всем обликом схожий с героями Войны за независимость. «Лицо вожака… поистине „гусар смерти“!»
Неруде необходимо покинуть Чили. Та жизнь, которую он ведет, — верная гибель. Он понимает, что его друзья просто роют себе могилу, они — самоубийцы… Едва поэт окажется за пределами Чили, он напишет скорбные элегии о своих погибших друзьях. Стихотворение «Уход Хоакина» вошло в первую книгу «Местожительство — Земля». «Теперь я постоянно вижу: / он камнем падает в пучину смерти, / а дальше — гул, / то дни его прервало Время».
Неруда должен бежать от всего, что сгубило Хоакина, — от ночного разгула, от собственного нездоровья, от своей «непокорной души», презревшей даже инстинкт самосохранения.
И все-таки Хитрый Крот его восхищает. Он — король ночных кабаков, истинный маэстро непотребной хулы, он пестует своих учеников, точно «апостол хмельного веселья». Мужчина, по его понятиям, рождается на свет, чтобы знать толк в вине, наслаждаться женщиной и крушить все устои порядка. Было в нем что-то от стихийного доморощенного анархиста. Он не желал проводить грань между собой и преступным людом. Хитрый Крот проповедовал грозное всеохватное братство. Он был бардом площадной брани, преемником всех ругателей, каких знала история. Он негодовал, буйствовал, и молнией сверкал не только его нож, но и острое словцо. Этот полуграмотный человек был наделен той мудростью, которая хоть и рождается в самых недрах человеческого естества, но служит лишь отрицанию, себялюбию, насилию и никуда не ведет…
Несмотря ни на что, в Неруде взяла верх воля к созиданию. Нет, его жизнь не пропадет зря, он этого не допустит. Ни голод, ни бурные ночи — ничто не Истребит в нем желания творить. А это требует самодисциплины. У Неруды было такое чувство, будто поэзия выплескивается из него сама собой. Он сознавал, что владеет могучим поэтическим даром, к которому нельзя относиться с небрежением. Неруда понимал сердцем, что ему предначертано воплотить в стихах скрытую в нем творческую силу. Поэт знал, что сама земля оделила его этим тайным сокровищем, которое надо ценить, беречь от пагубы.
Отношения с Альбертиной становились мучительно трудными. Роман в Темуко истаял, отошел в прошлое. Поэта влекли теперь новые женщины… У него были друзья, он интересовался и жизнью столичного «света». И все же чувствовал себя одиноким, затерянным в толпе, на улицах, по которым так часто бродил, тщетно силясь подавить голод. Поэт много и жадно читал. Но более всего на свете он хотел писать стихи, добывать «из недр души редчайший минерал, / чтоб сотворить строку, достойную прочтенья, / чтоб на устах рождалась песнь воды прозрачной».
Когда Неруда писал стихи, его охватывало чувство, будто он заново начинает жизнь. Странное это занятие — от него никуда не укрыться, и оно переполняет душу радостью. Нет, Неруда не намерен отступать. И он не отступит. Он сбудется, состоится вопреки всему.
Непокорная Альбертина заставляет поэта страдать. Но, слава богу, ему важнее всего поэтическое творчество, судьба его книг. Однако где найти издателя, такого, который бы в него поверил?
Им станет Карлос Георг Насименто. Пройдут годы, и его забросают вопросами о первом знакомстве с Пабло Нерудой.
«В ту пору,
— вспоминает Насименто, —
я, признаться, был еще новичком на издательском поприще. Как-то раз ко мне пришел Эдуардо Барриос — у меня вышел его роман „Брат Осел“ — и сказал: „К вам обратится вполне скромный и очень сдержанный молодой человек. Пабло Неруда — его литературный псевдоним. Он станет большим поэтом. Наступит час, когда о нем заговорят везде и всюду. Отнеситесь к нему со вниманием“. Я так и сделал. Что-то было в нем, чего не выразишь словами… Худющий, бледный как смерть, еле цедит слова. Но его достоинство, спокойная уверенность покорили меня настолько, что я даже не заметил, в какую минуту дал согласие напечатать его книгу, как он просил: большим форматом, квадратную, что крайне невыгодно — без всякой пользы пропадает много бумаги. Словом, сами видите, худющий, почти бессловесный, а своего добился».
С ранней молодости поэт не воспринимал свою литературную деятельность как нечто замкнутое, ограниченное строгими рамками. Литература — это дом с длинной анфиладой комнат, и каждая комната, куда он беспрепятственно входит, становится его творческой мастерской, где ему легко и вдохновенно работается. Поэту нет и двадцати, а на его счету множество прекрасных рецензий, лучше сказать — литературно-критических статей. Одна из них называется «Романтическая история Саши Погодина{58}, рассказанная Леонидом Андреевым». Он, как сказано, взял себе псевдонимом имя Сашка, увлекшись русским писателем. В его заметках, рецензиях, статьях есть и радостное изумление, и страстность первооткрывателя, чьи широко распахнутые глаза пристально вглядываются в литературную панораму. Неруда анализирует творчество Карлоса Сабата Эркасти{59} и, вчитываясь в строки «Стихотворений человека», в «Книги Сердца, Воли, Времени и Моря», на какое-то время попадает под его влияние. Нашего поэта приводит в восторг новый поэтический сборник Габриэлы Мистраль «Отчаяние». В августе 1921 года в 15-м номере журнала «Хувентуд» он публикует статью, где высоко оценивает стихи Мануэля Рохаса и дает самый похвальный отзыв о книге Хоакина Сифуэнтеса Сепульведы «Башня». Словом, в каждом номере журнала «Кларидад» появляется сразу несколько рецензий Неруды на новые книги. В девяносто пятом номере «Кларидад» он пишет сразу о четырех новых поэтических книгах. Это — «Дверь» Рубена Асокара и «Хмельной корабль» Сальвадора Рейеса, «Умиротворение» Фернандо Мирты и «Свист паяца» Мануэля Чавеса. Немного позже Неруда будет с восхищением говорить о поэзии своего земляка Херардо Сегаля. А в 1924 году появятся его статьи об Алиро Ойярсуне и Томасе Лаго.
Поэту еще неполных двадцать два года, а у него лишь в одном журнале «Кларидад» — сто восемь публикаций. И одновременно он активно сотрудничает в литературных приложениях к газетам «Меркурио» и «Насьон» и во многих журналах: в «Зиг-Заг», «Атенеа», «Хувентуд», «Эдукасьон», «Динамо», «Али-Баба», «Реновасьон», «Панорама», «Абанико» (город Кильота), «Химера» (Анкуд).
Еще одна комната, еще одна творческая мастерская, куда часто наведывается Неруда, твердо верящий в закон сообщающихся сосудов, — художественный перевод. Поэт считает, что на испанский язык следует перевести произведения всех великих мастеров мировой литературы. В мае 1923 года он горячо поздравляет Торреса Риосеко, чилийского литературоведа, живущего в США, который перевел на испанский язык стихи Уолта Уитмена. Этот поэт не переставал восхищать Неруду всю жизнь. Позже он переводит отрывки из «Заметок Мальте Лауридса Бритте», принадлежащих перу Райнера Марии Рильке, который произвел на него огромное впечатление. Эти отрывки напечатаны в 1926 году в октябрьских и ноябрьских номерах журнала «Кларидад». В этом же году Неруда работает над переводом рассказов Марселя Швоба «Спящий город» и «Земной пожар».
Он отбирает материал для журнала «Кларидад» и охотно пишет предисловия к книгам. Всю свою жизнь Неруда любил писать предисловия. В 1924 году в издательстве «Насименто» выходит «Избранное» Анатоля Франса со вступительной статьей Пабло Неруды.
Словом, этот человек — хоть ему и хотелось прослыть ленивцем — смолоду был настоящим тружеником.
Неруда видит свое призвание в писательском труде. Ему необходимо писать, создавать новые книги, новые стихи. Но он понимает, что при такой жизни, когда каждый день нужно думать о куске хлеба, он не многого добьется как поэт, что бы там ни проповедовалось во всех романтических и идиллических теориях. Неруда убежден, что мало печься только о самом себе, необходимо озаботиться и драматической судьбой всех чилийских писателей, которые страдают от бедности, от того, что их не хотят понимать, что к ним подозрительно, с неприязнью относятся власть имущие. Писатель, по мысли Неруды, должен обладать чувством гражданской ответственности и профессиональной солидарности. В нем самом эти чувства были развиты очень сильно. Есть немало публикаций, свидетельствующих о гражданских позициях раннего Неруды. 8 октября 1921 года он выступил со статьей под заголовком «Об интеллектуальной жизни в Чили», где подверг суровой критике одного писателя, который не пожелал встать на защиту университетского преподавателя Карлоса Викуньи Фуэнтеса, смещенного с должности за свои политические убеждения.
Неруде была чужда зависть к успеху собратьев по перу. В отличие от многих писателей, он всегда был готов к искреннему участию, к деятельной помощи и не скупился на похвалу. Но его острый глаз подмечал любую погрешность, любой промах. В сентябре 1921 года Неруда поместил в журнале «Хувентуд» обращение «К поэтам Чили», где призывал своих коллег к борьбе за освобождение Хоакина Сифуэнтеса Сепульведы, заключенного в городскую тюрьму города Тальки: «…Друзья! По приговору суда его держат в тюремной камере, он лишен солнца, воздуха и света за преступление, которого не совершал. А если б и совершил, на нем нет вины, ибо он — Поэт». Семнадцатилетний Неруда наивно пытается обойти закон, твердо веря, что поэт вообще не должен привлекаться к судебной ответственности…
Неруда всячески поощрял труд писателей, поэтов. Он высказал немало хвалебных слов и о тех, кто впоследствии без зазрения совести чернил его имя.
В том же номере журнала «Хувентуд» Неруда вовсю хвалит «Стоны» — том огромного формата Пабло де Роки, того осатанелого Вараввы{60}, который со временем откроет по нему беглый огонь и не поленится написать книгу, где на каждой странице будет поливать его грязью. В июне 1924 года Неруда опубликует статью «В защиту Висенте Уйдобро», а тот через десять лет станет поносить его на всех перекрестках…
Когда Неруда вернулся из Испании, у нас состоялся долгий разговор. Он сказал тогда — я это хорошо помню, — что необходимо покончить с эгоцентризмом тех писателей, которые тщатся утвердить свой авторитет, уничтожая всех соперников. По их милости в чилийской литературе царит закон джунглей. Литературная жизнь не должна походить на борьбу динозавров с глиптодонтами или жирафов с канарейками. Литературная жизнь не может превращаться в собачью свару или в скачки с препятствиями. Долой литературное ячество! Долой агрессивных монополистов поэзии! Коль скоро все люди имеют право жить на земле, значит, и мы, поэты, должны стремиться к мирному сосуществованию. Последуем лучше примеру слонов! Они — такие огромные, а им всем хватает места в лесу. Пабло призывал поэтов к дружбе, к солидарности, но кто-то потом съязвил, что он заделался «слонофилом».
В ответ Неруда с самым серьезным видом принялся развивать свою мысль.
«Писатель, загнанный в угол жестоким обществом той эпохи, где царствует дух наживы, писатель, которого не хотят услышать, нередко устремляется на рыночную площадь и там, чтобы привлечь внимание к своему товару, бьет на эффект, запускает голубей под восторженные вопли толпы… Но однажды на исходе безмолвной ночи, перед кроваво-красной утренней зарей, его поверг в отчаяние одинокий лучик света. И он решил сорвать гнетущую тишину… „Я — первый!“ — воскликнул этот себялюбец. „Я — единственный!“ — кричал и кричал он, исходя восторгом. И остался совсем один. Людям надоело слушать его крики».
На смену ранней молодости, бурной и греховной, пришла пора прислушаться к голосу рассудка. Перед глазами Неруды страшными призраками встают погибшие друзья: Альберто Рохас Хименес и Хоакин Сифуэнтес — Хитрый Крот… Совсем иной характер у Рубена Асокара. Он тоже весельчак, острослов и может вдруг сыграть на тарелке, воображая, что это гитара. Но у него есть чувство ответственности за свою судьбу. В 1922 году Рубен успешно сдал выпускные экзамены и получил диплом преподавателя испанского языка и философии.
Вскоре он добился назначения в Лицей города Анкуд, на острове Чилоэ. И позвал с собой Неруду. «На острова! — мы сказали…»{61} В марте 1923 года Рубен уехал в Мексику по вызову Хосе Васконселоса{62}, который незадолго до этого подписал контракт о работе с Габриэлой Мистраль… Перед самым отъездом Рубена, само собой, устраивается шумная вечеринка на улице Генерала Макенны, в таверне, где всегда пахло жареным мясом. Денег, разумеется, не хватило, чтобы расплатиться за все, что ели и пили. Пришлось оставить в залог жилеты… В мае 1925 года Рубен Асокар вернулся в Чили. Но с приключениями. В порту Кальяо перуанская полиция взяла его под арест, заподозрив в связях с «левыми крамольниками». Три недели он просидел в самой мрачной тюрьме Лимы — жители столицы прозвали ее «Паноптикум». В Вальпараисо Рубен прибыл на японском пароходе «Сею Мару». Сердобольные пассажиры, те, что узнали о его нелепом аресте, собрали ему солидную сумму денег. В Сантьяго разбогатевший Рубен попал около двенадцати ночи. Прямо с вокзала Мапочо он направился в бар «Венеция», который стоит на улице Бандера. Рубену до смерти хотелось увидеть своих друзей. Но не повезло — никого не застал. Тогда он направился в бар «Эль Хоте». Тоже впустую. Он обошел все знакомые бары и рестораны в бесплодных поисках. Как ни печально, но его план отпраздновать свое возвращение в кругу друзей явно провалился. Рухнули надежды на горячий прием… Огорченный Рубен плелся по улице Бандера. И вдруг у церкви видит: прямо на него идет… Неруда. Обрадованные встрече, оба двинулись в свой любимый бар «Венеция». Это была прекрасная встреча настоящих друзей после двухлетней разлуки. Из бара они вдвоем зашагали в Лесной парк — хотелось найти на счастье четырехлистный клевер. А в девять утра направились в Педагогический институт…
Неруда, несмотря на неслыханную популярность книги «Двадцать стихотворений о любви», по-прежнему беден, он еле-еле перебивается. На душе тяжко — не помогает ни громкий успех, ни дифирамбы критики. Его приводит в уныние мысль о том, что жизнь растрачивается попусту. Ему совершенно ясно: или он все круто изменит, или — верная гибель. Поэт сознает, что один этап его жизни завершен и пора одуматься, стать серьезнее во всех отношениях… Не все ладится и в сердечных делах. А что до творчества, то и тут Неруду раздирают сомнения. Новая книга пользуется шумным успехом, это бесспорно. И все же он чувствует, что еще не обрел себя.
И вот в разгар всех этих переживаний поэт соглашается уехать вместе с Рубеном в Анкуд. По пути на остров они останавливаются в Консепсьоне. Рубен решил воспользоваться случаем и повидать своих, а Пабло — встретиться с Альбертиной. В Консепсьоне в это время был и Хоакин Сифуэнтес Сепульведа, автор поэтического сборника «Башня». Он закатил друзьям такой обед, будто один из них — Гаргантюа, а другой — Пантагрюэль… Неруда решил побывать в Темуко. Там произошло шумное объяснение с отцом. «Почему ты бросил университет?» Отца возмущает искренний ответ Пабло. Что это за профессия — писать стихи? Нет, такое в голове не укладывается!
Неруда приезжает в Анкуд вслед за Рубеном. Оба живут в гостинице «Нилсон». Полная перемена декораций! Из нищих они, точно по мановению руки, превращаются в крезов. Еда отменная, сколько хочешь! Они не забывают о голодной братии в Сантьяго и время от времени шлют им целые мешки марисков. «…Не скупясь, во все стороны света, / друзьям посылали мы устриц». В Анкуде поэт писал книгу «Житель и его надежды» и превратился в безупречного секретаря Рубена — он усердно правил контрольные работы учеников лицея, проверял домашние задания… А ближе к ночи оба друга выходили на Гербовую площадь Анкуда и с двух противоположных концов громкими голосами выкрикивали стихи. Один — за бакалавра, другой — за капитана:
Капитан дон Габриэль де ла Луна
И бакалавр дон Габриэль де ла Флор
бесстрашно бились вместе
ночью лунной
за блеск прелестных глаз,
за нежный взор…[54]
Алиса, смуглая девушка с большими глазами, по уши влюбилась в Пабло… В один из дней поэт сказал, задумчиво глядя на Рубена: «Вот бы здесь сшить брюки последнего фасона — „Оксфорд“ и заявиться в них в Сантьяго». Поскольку на острове Чилоэ никто еще не знал об этом крике моды, Неруде пришлось нарисовать брюки для портного: широкие, как у моряков, отвороты — вот что самое главное…
Перед отъездом Неруда устроил прощальный вечер, и к нему в гостиницу пожаловало ни много ни мало — человек сто пятьдесят. Весь цвет города. И вот на глазах de tout-Ancud[55] произошла история, которая свидетельствует о том, что и поэтам порой изменяет чутье. Иной раз и они не замечают счастливого для них расположения созвездий. Один из приглашенных, по фамилии Охеда, — он занимался парикмахерским делом и заодно распространял билеты городской лотереи — настойчиво уговаривал Рубена купить последний оставшийся билет. Зная уступчивый характер своего друга, Пабло делал ему всяческие знаки, мол, не бросай впустую деньги. Но Охеда не отступался, он подошел к Рубену снова, и в третий раз, и в четвертый. Когда Рубен полез было за бумажником, Неруда остановил его, сумел отговорить от напрасной траты денег. Дело кончилось тем, что этот билет купили два их приятеля.
На другой день в восемь утра Неруда сел на пароходик «Кауполикан», который доставил его на материк. В полдень Рубен получил от друга телеграмму из Пуэрто-Монта. В ней говорилось, что на тот последний билет, который Охеда сбыл лишь к полуночи, выпал главный выигрыш — целое состояние, которое обеспечит счастливчиков (если они — с головой) на всю жизнь. Неруда сдобрил текст такими бранными словечками в свой адрес, что диву даешься, как это вытерпел благопристойный телеграф. С той поры друзья на протяжении сорока лет вспоминали об этой истории в любом разговоре. Каждый раз они упоенно фантазировали, как бы повернулась их жизнь, купи Рубен счастливый билет против воли Неруды. Оба, забывая обо всем, предавались игре воображения, строили догадки, придумывали все новые и новые варианты… И сыпались вопросы. Вся наша жизнь пошла бы по-другому? Мы изменили бы самим себе? Из нас получились бы настоящие миллионеры? Ты представляешь себя самодовольным буржуа? Неужели бы мы выставили за дверь поэзию? И не было конца самым неожиданным предположениям по поводу того выигрыша, который им не достался. Но друзья, люди жизнерадостные, отнюдь не сокрушались об упущенных возможностях, наоборот — считали, что им повезло. Еще бы нет! Страшно, даже противно думать, что бы с ними стало, приобрети они этот билет. Они были совершенно убеждены в собственной правоте еще и потому, что хорошо знали о печальной участи тех двух «счастливчиков», которые купили лотерейный билет на прощальном вечере Неруды в гостинице «Нилсон». Один в скором времени наложил на себя руки, а другой разорился дотла, вкладывая деньги в различные предприятия, заведомо обреченные на провал, и в конце концов попал в долговую яму. А всему виной, убежденно говорили друзья, этот злосчастный выигрыш!
В прежние годы Неруда, случалось, испытывал глубокое удовлетворение от литературного труда. В двадцать лет он опубликовал книгу, и его захлестнула радость от ощущения творческой удачи. Правда, ненадолго. Говоря об этой книге, поэт утверждал, что ему удалось вернуть высокий смысл забытому слову «искренность».
«Искренность… Пожалуй, все мое творчество определяется этим словом, таким скромным, вышедшим из моды. Его отвергла, затоптала пышно разряженная свита, что покорно следует по пятам горделивой Эстетики и бросает на нее вожделенные взоры».
Неруда публикует в газете «Насьон» статью «Экзегеза{63} и одиночество», где поясняет ополчившимся на него учителям и чинушам, что он без труда мог бы стать преуспевающим учеником на отделении французского языка, но дерзнул избрать поприще литературы, чтобы в словах засиял свет. Он посвятил этому высокому делу, где человек всегда одинок, ровно половину своей жизни, и первые десять лет ушли на мучительные поиски самого себя. В результате этих поисков родились «Двадцать стихотворений о любви». Книга написана с болью в сердце. В ее песнях заключена его собственная жизнь, его любовные муки. Поэт безо всякого хвастовства говорит, что эта книга — творческая победа. Он одержал победу благодаря искренности и вере в поэзию. Неруда не станет хвастать своей собранностью — чего нет, того нет. Зато назовет себя «вдумчивым наблюдателем», но таким, который пишет лишь о том, что волнует его по-настоящему… День ото дня радостное чувство угасает. Неруда готов сжечь все корабли, разрушить все мосты. Ни одна книга не должна быть повторением пройденного. Он порвет со своей прежней поэзией. Он устремится на поиски новых континентов и на земле, и в мире поэзии.
Все, решительно все, побуждало его покинуть Чили.
Завершалась определенная пора его жизни. Ему, он понимает, нужно бежать от самого себя, уплыть за три моря, очутиться вдали от всего пережитого. Вот тут на горизонте Неруды возникает еще один друг его юности — Альваро Инохоса, который просто бредил путешествиями. В 1924 году он вернулся из Соединенных Штатов, но уже мечтал податься куда-нибудь еще. Альваро и познакомил нашего поэта со своей сестрой — Сильвией Тауэр. Двадцатилетний Неруда показался Сильвии болезненно бледным, до странности невозмутимым, чуть ли не равнодушным ко всему на свете, и на редкость молчаливым. Однажды при ней поэт обронил: «Кто это придумал, что люди должны разговаривать?» Сильвия была весьма романтичной особой и тоже не слишком словоохотливой. Заметив, что поэт очень мало ест, она простодушно решила, что он ведет аскетический образ жизни. Ей и в голову не приходило, что у Неруды нет денег ни на еду, ни на что вообще.
Семья Альваро Инохосы безвыездно жила в Вальпараисо, на улице Деформес. В период между 1925 и 1927 годами Неруда довольно часто посещал их дом. Его властно тянуло к морю. Они с Альваро заглядывали на все рынки Вальпараисо, обходили все его пристани, лазили по холмам и отважно знакомились с ночной жизнью порта. Перед первым приездом Пабло к Альваро тот, шутки ради, наказал всем домашним ни в коем случае не вступать в беседу с молодым поэтом. Для него, мол, это — нож острый. А Пабло чуть не сразу завел долгий, часа на два, разговор с хозяйкой дома — матерью Альваро. Сильвия, сгорая от любопытства, еле дождалась удобного момента, чтобы узнать, о чем они беседовали. «Да о делах, о коммерции… Очаровательный молодой человек!» Она ничего не выдумала. В те времена оба приятеля без конца строили самые невероятные «прожекты», которые должны были вырвать их из беспросветной нужды и сделать… Рокфеллерами, ну хотя бы в скромных масштабах Латинской Америки. Как только у них будет верный доход, они сумеют посвятить себя одной поэзии.
В июне 1927 года Пабло и Альваро выйдут из дома, пройдут по улице Деформес, доедут на поезде до станции, где пересядут на другой поезд и прибудут в Буэнос-Айрес. А потом поплывут на пароходе «Баден» в Европу, чтобы оттуда добраться до Рангуна… Какое-то время после их отъезда в дом Инохосы приходили письма и телеграммы от разных девушек; они с тревогой допытывались, куда подевался Пабло. Поэт почти никого не известил о том, что уезжает в Азию. Вскрывала письма и телеграммы Сильвия, но отвечала «лишь из жалости» только на те, что трогали ее сердце.
Альваро пробыл на Востоке очень недолго и вернулся в Соединенные Штаты. Там в 1938 году я и познакомился с ним и с его женой — американской балериной. Едва увидев его, я тотчас вспомнил те удивительные истории, которые рассказывал о нем Неруда. Поэт утверждал, что ему не случалось встречать более самоуверенного и дерзкого донжуана, чем Альваро. Я спрашивал Неруду, как, собственно, вел себя этот донжуан. Да просто не терял времени даром. Перед отъездом в Бирму они с Пабло много гуляли по парижским улицам. Как только Альваро замечал женщину в своем вкусе, он подбегал к ней и на чудовищном французском языке предлагал… заняться любовью. В девяносто девяти случаях он терпел неудачу, порой получал и пощечину, но «сотая» по его статистике, не подлежащей проверке, соглашалась. Я встретился с Альваро через десять лет после всех его похождений. Теперь этот остроносый человек с густыми лохматыми бровями, из-под которых смотрели светлые, блеклые глаза, прочно «стоял на якоре» в небольшой нью-йоркской квартире. Этому «вольному стрелку» лишь изредка, с большим трудом удавалось пристроить рассказ в каком-нибудь журнале. На жизнь Альваро зарабатывал уроками испанского языка.
Я несколько растерянно разглядывал друга Неруды, силясь обнаружить в нем черты этакого Казановы. Но ничто в его облике не говорило о его амурных похождениях в Европе и Азии. В глаза мне бросилась какая-то настороженная сдержанность, будто за ней что-то пряталось, скрывалось.
Когда Неруда вернулся в Чили из Испании, я пришел к нему в дом на проспекте Викунья Макенны и взял интервью, которое через несколько дней было опубликовано в «Новостях недели». В то время этим еженедельником руководил добрый друг поэта — благороднейший Луис Энрике Делано. Квартира, где временно остановились Неруда и Делия дель Карриль, принадлежала все той же Сильвии Тауэр. Когда-то из ее дома в Вальпараисо он отправился на Восток.
В 1958 году после тридцатилетней разлуки Пабло встретился с Альваро в Сантьяго у художника Немесио Антуньеса. Они кинулись друг другу в объятия и несколько минут не могли произнести ни слова.
В том же году Сильвия Тауэр познакомила Неруду с пуэрториканцем Антонио Сантаэльей; тот разъезжал по странам Латинской Америки, призывая всячески поддерживать борцов за свободу его родины. После встречи с ним Пабло решил написать книгу стихов в защиту независимости Пуэрто-Рико, он даже думал назвать эту книгу «Бедный порт». Первые стихи книги стали как бы прологом, предтечей его знаменитой «Песни о подвиге». В кратком предисловии к «Песне о подвиге», впервые опубликованной в Гаване в 1960 году, Неруда пишет:
«Сначала я задумал книгу о Пуэрто-Рико, о страдальческой судьбе этой страны-колонии, о борьбе, которую ведут сегодня ее самоотверженные патриоты. Но после знаменательных событий на Кубе эта книга разрослась и объяла все пространство Карибского региона».
Альваро Инохоса перепробовал тысячу разных профессий, но потом, спрятавшись под странным хитроумным псевдонимом, который скорее был бы к лицу какому-нибудь персонажу Александра Дюма, стал торговать картинами. Этому новоявленному маршану удалось таким образом вернуться в Париж. Он хотел остаться до конца дней в городе своих мечтаний, безумств и любовных побед — в Париже 1927 года. Однако возникла одна маленькая загвоздка — прошло более сорока лет. Париж стал старше, но сохранил молодость. Альваро был моложе Парижа, но успел состариться. И потому сделал скоропалительный вывод: Париж уже совсем не тот, здесь все пришло в упадок. И, рассердившись, уехал…
Наконец-то поэт добивается назначения почетным консулом… в Рангун. Позже он будет консулом в Коломбо (в те годы — Цейлон), потом в Батавии (остров Ява) и в Сингапуре (Малайзия).
Из всех этих мест он продолжал писать Альбертине. Однако сохранились лишь письма, отправленные с Цейлона. 17 декабря 1929 года Неруда шлет письмо своей «маленькой Неточке». Все как бы повторяется сначала: «Я не хотел тебе писать, пока ты не ответишь на мои прежние письма. Но сейчас — глубокая ночь, страшная духота и сна — никакого». И здесь, как в его комнатушке на улице Эчауррен, ночной столик украшает фотография Альбертины. Поэт всегда питал слабость к изделиям из ценных пород дерева и вставил фотографию в рамку из тамаринда. Глаза Альбертины смотрят на него днем и ночью. Выходит, зря он думал, что никогда не встретится с ними… В письме сквозит определенная настойчивость. Неруда знает о планах Альбертины и требует одного: приехать к нему.
«Ведь это последняя возможность соединить наши жизни! Я так устал от одиночества, что возьму и женюсь на другой, если ты не приедешь! По-твоему, это дикая нелепость, дурь? Нет, дорогая, дико будет, если ты откажешься от меня. Знаешь, я ведь теперь „сеньор консул“ и на виду в здешнем обществе. Мамаши смотрят на меня выжидающе (заметь: у многих премиленькие дочки). Но пойми, послушай! Кроме тебя, я никого никогда не любил».
После окончания университета в городе Консепсьон Альбертина стала работать в экспериментальной школе. Однажды ее вызвал к себе директор и предложил поехать в Брюссель для освоения аудиовизуального метода обучения иностранным языкам, который разработал профессор Декроли. В скором времени Альбертина уехала в Бельгию. Туда и приходили письма от Неруды. Наш влюбленный консул разъясняет своей подруге все: и каким пароходом приехать, и в какое агентство обратиться.
«Обратись в агентство Брэнч Сервис, у него есть отделения в Париже и в Марселе, и приобрети там билет. Он стоит тысячу чилийских песо… Каждый день, каждый час я задаю себе один и тот же вопрос — приедет? О Чили я совершенно ничего не знаю, представляешь?»
На другой день Неруда шлет письмо авиапочтой: «Ни один самолет в мире не привезет столько поцелуев сразу». Поэт настроен решительно. Преступно губить их счастье, откладывать, медлить, придумывать какие-то препятствия. Он ни за что не позволит ей вернуться в Сантьяго. Она должна сделать все, чтобы быть с ним. Хорошо бы ей использовать обратный билет в Чили, обменять его в том же агентстве. Разве он склоняет ее на что-то дурное? Ему понятны ее опасения, но как только они поженятся, он обо всем напишет Рикардо Молине, ректору Чилийского университета в Консепсьоне и непременно оплатит ее билет в Чили, да и все расходы до последнего сентаво. Но при всем том Неруда осмотрителен. Альбертина — если она согласна — должна сделать все разом, немедля. И никому ни слова о нем, это может помешать его продвижению по службе… Он верит, надеется, что любимая приедет к нему и они наконец поженятся. Он велит ей «слушаться его тысячу и один раз». Но Альбертина упорствует…
Послав Альбертине стихотворение из книги «Местожительство — Земля», Неруда спрашивает: «Ты, наверно, поняла, что стихи по-прежнему о тебе?» Чуть ниже: «Почти все». А в конце письма с полной уверенностью: «Но лучшие из них посвящены тебе!»
Поэт, раздираемый сомнениями, приходит к местному факиру.
«Он сказал, что может угадать имя той женщины, которую я люблю и которая любит меня. И представляешь, взял и написал это имя!»
Однажды было послано сразу несколько писем. Письмо от 19 декабря — два уже отправлены — значительно отличается от всех предыдущих.
«Пишу тебе потому, что меня терзает одна мысль. Вдруг ты по моей вине нарушишь какие-то свои обязательства. Прости меня за то, что я опять тревожу тебя. В общем, я с радостью, поверь, предоставляю тебе полную свободу. Поступай по своему усмотрению, как считаешь нужным. Ни за какие блага я не хотел бы, чтоб ты приехала ко мне против своей воли. Грешно принуждать тебя. Я не могу „войти в твое положение“ и, перечитав письмо в сотый раз, понял, что тебе, видимо, хочется уехать в Чили. Ну что ж, говоря откровенно, здесь, так или иначе, ты разделила бы со мной невзгоды и лишения, которые выпали мне в большей мере, чем другим. Живи, как знаешь».
Из писем Неруды с Востока даже по отдельным фразам можно представить, как он страдал от одиночества. Целыми днями не с кем перемолвиться словом. Разве что со слугой. Не на кого излить досаду, злость. «Ты же знаешь, характер у меня не самый лучший…» Настоящий взрыв последует, когда ему вернут заказное письмо из Бельгии со штампом: Parti sans laisser adresse[56]. «Где человечность? Где хоть какое-то чувство ответственности? Сеньорита даже не удосужилась написать ответ!» Неруда вне себя от гнева, от обиды. Тон его письма категоричен. «Как можно порушить все планы, извести понапрасну столько времени! Все должно решиться сейчас, немедленно или никогда!»
Когда Альбертина вернулась в Консепсьон, к ней пришло прощальное письмо поэта. Тон этого письма необычен:
«Я хотел, чтоб ты стала моей женой, в память о нашей любви… И пожалуйста, уничтожь все мои письма, все, что я тебе посылал. И верни мои фотографии. Им незачем попадать в руки твоих новых приятелей в Консепсьоне (я наслышан порядком!). А главное, вышли почтой фотографию, которую я дважды отправлял на твой брюссельский адрес заказными письмами. Ту, где я в бенгальском наряде. Мне она срочно нужна. Верни ее как можно скорей. Окажи мне эту великую последнюю милость.
Прощай навсегда, Альбертина. Забудь меня и верь, что я желал тебе только счастья!»
Это и в самом деле разрыв. Однако поэт напишет Альбертине еще несколько раз по возвращении в Сантьяго, в 1932 году. В одном из писем — они написаны на бланках Министерства иностранных дел, где Неруда тогда работал, — он известит Альбертину о том, что ей уже успели рассказать.
«Должно быть, ты знаешь, что в декабре 1931 года я женился. Тебе не захотелось избавить меня от страшного одиночества, которое день ото дня становилось невыносимее. Ты поймешь, если вникнешь душой в то, что такое долгие годы на далекой чужбине».
В следующих строках — как бы желание вернуться к прошлому: Неруда говорит, что чувство к ней не поблекло, не угасло.
«Мне хочется поцеловать тебя в лоб, погладить твои руки, которые я так любил, рассказать, что в моем сердце все еще живет нежное дружеское чувство к тебе».
Третья строка свидетельствует о его осторожности:
«Не показывай никому это письмо. И пусть никто не знает, что ты мне пишешь».
А в четвертой строке — вопрос, скорее просьба:
«Может, ты сумеешь приехать в Сантьяго, хоть на денек?»
15 мая 1932 года Неруда снова пишет письмо на официальном бланке Министерства иностранных дел. Он хочет понять, в чем причина их разрыва.
«Я не стану причинять тебе боль, но, по-моему, ты совершила роковую ошибку. В телеграммах и в письмах я говорил, что женюсь на тебе, как только ты приедешь в Коломбо. У меня уже было официальное разрешение оформить брак с тобой, Альбертина, мне даже выписали денежное пособие… А теперь моя сестра вдруг говорит, будто я звал тебя к себе, не собираясь узаконить наши отношения, и ты, мол, потому и отказалась. Зачем такая неправда? Мне и без того невыносимо горько, что ты так и не поняла меня, а тут еще и эта напраслина. Ужасно!.. Ну да ладно… Забудем то зло, что причинили друг другу, и останемся друзьями, пусть все-таки в нас живет надежда».
Есть и последнее письмо, от 11 июля 1932 года. Оно послано Альбертине из Сантьяго. В сердце поэта полная сумятица. Как часто люди не понимают, что возврата к прошлому — нет!..
«Я думаю о тебе постоянно… но ты такая же неблагодарная, как и прежде. До сих пор не пойму, что с тобой было в Европе, не в силах понять, почему ты не приехала ко мне».
Спустя полвека Альбертина вспоминает обо всем без тени волнения, пожалуй, даже нехотя:
«Пабло писал мне из Рангуна. Звал к себе, чтоб мы там поженились. А я уехала в Париж. Рождество мы провели с подругой в Лондоне. Некоторые письма Пабло я получила с большим опозданием, а другие вернулись к нему, и он страшно рассердился».
Возвратившись в Консепсьон, Альбертина стала преподавать французский язык по методу профессора Декроли. Письма в Консепсьон Пабло отправлял на университетский адрес.
«Однажды наш директор, строгий моралист, правда лишь на словах, вскрыл письмо Неруды и выговорил мне за его содержание. Ну а я с возмущением сказала ему, что он не имел права читать чужое письмо. В общем, хлопнув дверью, я ушла из университета. И вскоре уехала к Рубену, он уже был женат, и у него в доме познакомилась с Анхелем Кручагой».
В 1983 году один из журналистов спросил Альбертину, хотела ли она стать женой Неруды. В ее ответе, как всегда, сквозило что-то затаенное, недосказанное. «Да. Я его очень любила, но тогда были другие времена. Я не могла…» Почему все-таки не могла?
В 1935 году Альбертина вышла замуж за Анхеля Кручагу. Почти через пятьдесят лет ее просят рассказать что-нибудь о муже, и она медленно роняет слова: «Он был на десять лет старше меня… Они совсем разные с Пабло… Анхель долго не женился. Он очень деликатный человек. Они совсем разные с Пабло (это Альбертина повторяет несколько раз). Анхель был очень выдержанным, спокойным…» Его отец был из басков — высокий, красивый, глаза голубые и густые длинные усы.
Неруда придумывал для Альбертины разные имена и прозвища, но больше всего ей нравилось имя Неточка.
Живя в Азии, поэт переписывался с Анхелем Кручагой, посылал ему письма с острова Суматры, из Батавии. Любопытная деталь: именно к Анхелю обратился Пабло с просьбой в письме из Батавии от 26 января 1931 года:
«Я женился. Будь другом, помести эту фотографию моей жены в журнале „Зиг-Заг“, на видном месте. А мой негатив в редакции есть. Мне хочется порадовать ее, сам понимаешь. Она уже многое про тебя знает. Считай, что ты в нашем доме — свой человек. Потом пришли мне два экземпляра журнала. Смотри не забудь, а то нарушишь покой моего семейного очага!»
Через двадцать дней Пабло шлет ему новое письмо, где спрашивает, отправил ли он фотографию в «Зиг-Заг», и напоминает еще раз о двух экземплярах журнала с их портретами. И другая просьба — выслать экземпляр журнала «Атенеа», где опубликовано стихотворение «Ночная коллекция».
Анхель Кручага и Альбертина Асокар сочетались браком, когда Неруда был далеко от родины. Он их поздравил. Впоследствии супруги вошли в круг людей, близких Неруде, и поддерживали с ним теплые отношения многие годы, пока открыто не появилась Матильда; она внесла полный разлад в «содружество» прежних возлюбленных и подруг Неруды, которые вполне спокойно пребывали у трона старой королевы, но сразу ополчились против победного вторжения молодой пришелицы, «чужачки». А незадолго до этих событий, 6 июля 1944 года, Неруда послал Анхелю Кручаге изумрудную бабочку и сонет из Мичиокана, а может, из своего дома «Лос Гиндос»… «Приклей эти легкие крылышки / себе на спину, / чтоб парить над весенними крышами / и видеть всегда Альбертину…»[57]
Пройдут годы, и Неруда вспомнит об Альбертине-Росауре в «Мемориале Исла-Негра»: «Любовь, как топь, ты затянула нас, / и мы упали, пронзенные блаженством острым… / О страсть двух тел, сплетенных / без слов, в священной клейкой влаге…»
Это потрясение, эта любовь навсегда вошла в жизнь поэта, и память о ней не тускнела. «Там порванные простыни остались…» Поэту видится, как Росауру уводит вода, время, как его город уносит река. Неруда называет в стихах точную дату этой любви — цифру за цифрой — «один, девять, два, три — 1923 год». И все эти цифры падают в воду. Росаура давно забыла далекие дни «на улице Сасьё иль на уютной площади / Падура, в пьянящем аромате роз / той комнатки, что приютила нас».
Это любовь бедных студентов… Окно, «оно на дворик крохотный глядело, / весь кошками бездомными пропахший». А они вдвоем — нагие, на постели жесткой «убогого предместья», не спят, «готовясь к таинству любви».
Прошло столько лет, и вот Неруда обращается к ней с горечью, с упреком: «И может, лишь тогда в тебе пылал огонь, / и может, лишь тогда была сама собою. / Мы вместе целый мир зажгли и вместе погасили, / ты в полутьме осталась / я — с дороги жизни не сошел».
Вглядываясь в прошлое, раздумывая над своими отношениями с Росаурой, поэт говорит: «Для нас существовала в мире лишь одна любовь», но добавляет, что и тогда в Альбертине была какая-то закрытость… «В том городе, где все замарано / обманом и продажною любовью, / не знала ты — куда шаги направить».
Обнажив всю глубинную суть великого противостояния Мужчины и Женщины, молодые любовники высекали неистовый огонь страсти. Этот огонь стихал долго, не вдруг, и оставил в их сердцах глубокие шрамы ожогов…
В далекое прошлое ушел тот памятный октябрьский вечер 1921 года, когда в Городском театре Темуко состоялось буффонно-торжественное действо, где обрела шумную славу «Праздничная песнь», которую сложил влюбчивый, до невероятия худющий поэт с заунывным голосом. Этот голос много лет спустя старательно исправляла исполнительница вагнеровских партий Бланка Хаусер, знавшая самые эффективные методы фониатрии{64}…
Однажды в разговоре Неруда мне признался, что никогда не мог устоять перед любовью женщины, перед ее зовущими глазами, особенно если она ему нравилась. Что ж, разве это противоречит понятию о мужской чести? Мужчина, если он настоящий мужчина, непременно должен откликнуться на зов женщины.
В жизни поэта не раз была большая любовь, бывали и сильные увлечения, но никогда он не опускался до любовных интрижек. Таков Неруда — с юности, со студенческих лет в Сантьяго, где городской шум прорезывали звонки трамваев, где, куда ни кинь взгляд — прекрасные молодые девушки. В каждой из своих подруг поэт видел воплощение самой весны, благоухающую «ветвь цветущей жимолости на любовном ложе». «Одна-единственная пламенная встреча…» Он придавал непреходящее значение и этим мимолетным встречам. «Моя поэзия, ты вызревала в одиночестве, / ты зарождалась в неистовом горении двух тел, / когда светила обнаженная луна / и торжествующе звучали все стихи земли».
В эпистолярном наследии Неруды есть двадцать восемь писем, которые он написал в самые разные годы. Они были опубликованы мадридским издательством Центра ибероамериканского сотрудничества — «Культура испаника» — в 1978 году. Уго Монтес написал к ним глубокое, содержательное предисловие. Лаурита, как мы уже знаем, была женщиной простой, непритязательной, но в чем-то весьма сложной. Она, эта хранительница рода Рейесов, с удивительным умением поддерживала отношения со всеми родственниками — близкими и дальними. В самом надежном месте, точно сокровище, берегла Лаурита все до одной бумаги старшего брата, начиная с его школьных лет. Лишь благодаря ей уцелели и дошли до нас многие тексты раннего Неруды. Лаурита, как уже упоминалось, говорила все напрямик и порой довольно резко. Люди или нравились ей, или не нравились. Никаких половинчатых оценок. Она считала, что Пабло унаследовал кое-что от своего деда Хосе Анхеля: тот не писал стихов, зато любил их декламировать, читал не только Библию, но и знал на память длинное стихотворение Виктора Гюго «Молитва за всех» в переводе Андреса Бельо. А вот общительность, способность легко заводить друзей — это у Пабло от отца. Так утверждала Лаурита. Она помнит, что в детстве по утрам на плите долго кипел чайник и в дом заходили позавтракать железнодорожники, кто совсем рано, кто попозже. Старший брат любил Лауриту. Однажды, когда она, еще совсем девочка, разбила фарфоровую вазу и заплакала от страха, он взял вину на себя.
Ее мало трогала слава, она относилась с восхищением и к Пабло и к Родольфо. Оба были ей одинаково близки. Лаурита безмерно гордилась тем, что у младшего брата поставленный от природы тенор и что он любит оперу, особенно «Травиату», знает из нее почти все арии. Родольфо мечтал стать оперным певцом и поступить в Государственную консерваторию. Но отец посчитал это блажью и решительно воспротивился желанию Родольфо. Мало ему, что старший сын занимается стихоплетством! Только этого не хватало! Сразу два бездельника в одной семье…
Я привык считать, что Лаурита не была замужем. Как-то не приходилось видеть ее в обществе мужчин… «Она — вдова», — объяснил мне однажды Пабло. Лаура вышла замуж за своего дальнего родственника — Рамона Кандиа Кеведо, владевшего небольшим земельным участком в Паррале. Но в 1941 году Кандиа Кеведо скончался от разрыва сердца. Они были женаты меньше двух лет. А ее единственный сын умер младенцем. «Не ладится у нас с потомством», — грустно шепнул мне Пабло. В 1938 году Лаура переехала в Сантьяго. Она работала воспитательницей в Женском училище номер 2 и пробыла в этой должности двадцать четыре года. Выйдя на пенсию, Лаурита совершила поездку в Европу и целых три месяца жила в парижской квартире у Пабло. Поэт в то время был послом Чили во Франции. В Париже ей захотелось взглянуть, что такое ночная жизнь. И она решилась. А что тут страшного? Кто ее здесь знает?.. Вдвоем с подругой Марией Малуэндой строгая Лаурита отправилась в «Фоли-Бержер», а потом провела всю ночь в «Ла Куполь». Этого ей хватило сполна.
Лаурите хорошо запомнились годы детства в Темуко.
«Когда Пабло заболевал и его укладывали в постель, он просил, чтобы я не отходила от окна и рассказывала ему обо всем, что делается на улице, не пропуская ничего, никакого пустяка, никакой мелочи. Вот я и говорила: „…теперь куда-то спешит маленькая женщина из индейской деревни, ну та, что продает цветные пончо. А на другой стороне играют ребята. Их четверо“. Мне надоедало, я уставала от этого, а он — нет, давай рассказывай, что там и как. Словом, я торчала у окна, точно на страже. Рассказывала и рассказывала, без конца».
Не следует думать, что это воспоминание — малоинтересно. Пабло с детства жадно впитывал в себя все, ему хотелось знать обо всем, что происходит в жизни. Он копил впечатления, точно муравей, который делает запасы на зиму.
Неруда — человек далекий от показной учтивости — держался с сестрой на редкость обходительно. Я, пожалуй, не встречал двух близких людей, столь не похожих друг на друга по характеру, по духу. Лаура, безусловно, почитала все, что касалось жизни Пабло. Но порой не могла удержаться, чтобы не пробурчать что-то неодобрительное по поводу его неразборчивости в знакомствах. «Этот человек мне не нравится», — цедила она сквозь зубы и вовсе не считала нужным объяснять — почему. В глубине души она верила, что должна оберегать брата от всего, от любой напасти, быть ему вместо матери. Но знала, что это надо делать так, чтобы он ничего не замечал, и — главное — помнить о неоспоримых правах его законных жен, которые могли бы упрекнуть ее в излишней опеке над поэтом, в чрезмерных и ненужных волнениях из-за его пустяковых промашек или невинных причуд. Он же поэт!
Пабло называл ее ласково — Лаурита. Никогда не говорил ей — Лаура. В его письмах она — Кролик, Кроля, Кролюша, Кралечка. В общем, поэт переиначивал ее имя на разные лады, не считаясь с правилами грамматики и орфографии.
Когда Пабло уехал в Сантьяго, Лаура стала чем-то вроде неусыпного Аргуса{65}: она во все глаза следила за жизнью Темуко и без промедления сообщала брату о всех новостях. У них даже был свой условный язык. Поэт, спрашивая о ком-нибудь из общих знакомых, ставил лишь его инициалы. Порой ему не терпелось узнать о чем-то важном, и он торопил Лауру — сходи, посмотри, выясни… Для него она оставалась той прежней девочкой, что подолгу глядела из окна на улицу… Из писем поэта к сестре явствует, что ему совершенно не на что было жить в Сантьяго. Он отчаянно и безуспешно искал работу. «Рудесиндо Ортега по-прежнему ведет себя не самым лучшим образом… Но волноваться пока не стоит, я твердо верю, что мне все-таки заплатят. Запиши мой адрес: Сантьяго, улица Санто-Доминго, дом 736. Сеньору Рикардо Рейесу».
В одном из писем Пабло негодует: «Что за безмозглый народ эти портные! Требовать с меня расписку об уплате за работу! Я же не могу выложить сразу столько денег!» Нередко он жалуется сестре, как тяжки бесконечные переезды с квартиры на квартиру. В письме от 27 октября 1926 года Неруда сообщает своей «милой Кролюше»: «Со вчерашнего дня я лишился пансиона!» Новость невеселая, но поэт в том же письме спрашивает у сестры о женщине по имени Амалия, которой он не решился послать книгу (имеется в виду «Порыв стать бесконечным»), сомневаясь — понравится ли она. «…Но если ты настаиваешь, то пошлю. Слушай, вдруг А. все-таки приедет в Сантьяго? Ведь сам я вряд ли попаду на Юг. Хочется побыстрее удрать в Европу. Но будет обидно, очень обидно, если мы с ней так и не свидимся!»
Неруда жаждет уехать из Чили. Он пишет, что устал от бессмысленных сражений с отцом и потому уедет недели через три, не позже. Вся загвоздка в том, что, кроме билета, у него ничего нет. «В Женеве я, видимо, буду питаться одним дымом. Что бы такое придумать? А вдруг ты сумеешь раздобыть для меня немного денег?..»
Это письмо Пабло написал в середине декабря 1926 года; он еще жил в Сантьяго на улице Гарсиа Рейеса в доме номер 25.
А следующее письмо отправлено из аргентинского города Мендоса лишь через шесть месяцев — 15 июня 1927 года. Это прощальное письмо было послано с явным опозданием…
Передай отцу
(заметьте — нет ласкового слова „папа“)
и маме, что, к моему великому сожалению, я не смог их обнять перед отъездом, потому что мне дали билет на поезд, который уходил с минуты на минуту.
Я весь извелся, мне было очень тяжко на душе. Но верь: мы разлучаемся ненадолго. Я скоро вернусь и отдеру моего Кролика за длинные ушки.
Рикардо-Пабло впервые едет за границу — ему все любопытно, все интересно, он жадно ловит незнакомые запахи, с радостным возбуждением вглядывается в незнакомый ему мир. Ну точно вырвавшийся на волю молодой и веселый пес!..
Буэнос-Айрес. Июль 1927 года. Неруда поднимается на немецкий пароход «Баден». Поэту надо добраться до далекого-предалекого Рангуна. Путевые заметки, которые он будет регулярно посылать в чилийскую газету «Насьон», с полным правом можно назвать страничками лирического дневника. По этим заметкам видно, что Неруда — очеркист с искрой божьей, прирожденный мастер путевых репортажей. Его внимательному, зоркому взгляду открывается не только красота природы, но и потаенные уголки человеческой души. В поэте живет и талантливый писатель-юморист, который умеет заразительно смеяться и находить совершенно неожиданный угол зрения. К тому же он не прочь иронизировать и над самим собой.
Как огромен Атлантический океан! Да и Бразилии, похоже, нет конца и края… В порту Сантус на их пароход обрушиваются пряные свежие запахи кофе и апельсинов, резкие, пронзительные крики макак и королевских попугаев. Кажется, что в воздухе растворена сама душа Бразилии. Но вот он, великолепный завершающий мазок, от которого все заискрилось еще ярче… По трапу поднимается женщина с глазами в пол-лица. До чего пленительная креолка!.. Пароход медленно удаляется от бразильского берега. Новая приятельница Неруды — Маринеш — «говорит на сладостно-мелодичном португальском языке, в ее устах этот занятный язык обретает особое очарованье. Пятнадцать поклонников обступили неотразимую бразильянку плотным кольцом…»
Лиссабон. Мадрид. Париж.
Париж 1927 года. Час Монпарнаса… Все пять дней и пять ночей в «Ле Дом» и в «Ла Куполь» (как полвека спустя его сестра Лаурита). Парижские кафе, наводненные аргентинцами. Бешеный успех танго…
Еще остались звуки танго на полу,
и золото булавок колумбийской церкви,
оскал улыбок и очки японцев,
и уругвайские томаты…
а рядом труп костлявого чилийца.
Все вскоре выметут,
потоком мощным смоют.
Все кончится, исчезнет безвозвратно:
золой отменной станет для утопших,
которые, покачиваясь странно,
плывут в забвенье равнодушной Сены.
Марсель. Оттуда по Средиземному морю — в Порт-Саид. Африканские пальмы, узкие шумные улочки. Огромные базары. Пропахшие прелью маленькие рынки. Буйство алых и зеленых красок. В памяти неизбежно всплывает имя Пьера Лоти, которым тогда зачитывались, а теперь напрочь забыли. Перед глазами оживают страницы его романа «Разочарованные». Арабские женщины под чадрой. Как сверкают их темные глаза! Женщины вроде бы отрешены от всего, что происходит на улице.
«Они, похоже, согнулись под тяжестью сложенных о них литературных легенд».
Молодой Неруда отправился по неведомым дорогам мира с наивной верой, что повсюду будет встречать героев и героинь из прочитанных книг. Вот они в непридуманной жизни — курильщики наргиле… Лица у них озабоченные, замкнутые. Они наверняка даже не подозревают, каким ореолом таинственности их окружили европейские писатели, которые возвели в настоящий культ восточную экзотику… Неруда день ото дня все больше убеждается в том, что на этой земле солнце лишь красочно декорирует ошеломляющую нищету.
В Джибути солнце жарит немилосердно, и поэт вынужден писать свои репортажи для газеты «Насьон» левой рукой, а правой — защищаться от обжигающих солнечных лучей… В заливе сомалийские мальчишки ловко выныривают с монетками в зубах… Неруде кажется, что он уже бывал в этом порту. Ведь именно здесь, в Африке, сломалась жизнь Артюра Рембо… Неожиданно поэт попадает на улицу танцовщиц, где его ждет сценка, достойная страниц романа «Саламбо». Но наш двадцатитрехлетний поэт еще не обременен печалью Флобера, решившего воскресить времена Карфагена. Секунда, другая — и Пабло уже возлежит на ковре, любуясь двумя обнаженными танцовщицами. Их плавные, замедленные движения совершенно бесшумны, лишь слегка колышутся на земле слабые тени. Внезапно зазвенела музыка браслетов. Пабло неожиданно для себя обращается по-испански к одной из танцовщиц. Он говорит с таким азартом, так пылко, что маленькая танцовщица вдруг бросается к нему на шею. Подумать — она поняла все, что он сказал! Вот какая сила у испанского языка!
Пароход плывет, погруженный в сон. Скоро они будут на Суматре. Друг Неруды Альваро Рафаэль Инохоса «спит без снов». А бодрствуя, «спит и видит белошвеек Голландии, учительниц Шарлевиля, Эрику Полу из Дрездена…». Храпят китайцы, аннамиты, итальянские моряки, негры Мартиники. Корреспондент газеты «Насьон» боится спугнуть их сон… Он отметает пустые мечты о фонографе, о звоне маленьких колокольчиков, о Монмартре. Сейчас куда разумнее мечтать о встрече с молчаливой женщиной, с Лулу, а лучше с Лаурой… «Голос ее по губам лишь услышишь или увидишь во сне».
Полусонный корабль, как и положено по расписанию, причаливает к безмолвному, словно вымершему Коломбо. Глубокая ночь, священная тишина, ни песен, ни пьяных криков. К утру город оживает… Неруда взял рикшу, и тот бойко затрусил по улице, чем-то удивительно напоминая бегущего страуса. Неожиданно поэт встретил торговца листьями бетеля и ахнул, увидев, что он на одно лицо с Омеро Арсе. Да… путешествуя по свету, мы вдруг обнаруживаем, что у совершенно незнакомых людей бывают очень знакомые нам лица…
В Сингапуре поэт сошел на пристань — он плыл в третьем классе — без гроша в кармане. На что купить билет до Рангуна? Неруда отправился к чилийскому консулу и попросил у него денег в долг. Но тот преспокойно отказал поэту. «Тогда я ему пригрозил, что прочту в Сингапуре платную лекцию о Чили, — вспоминает Пабло, слегка улыбаясь. — Однако консул, испугавшись конкуренции, сразу выдал мне нужную сумму». Вот так Неруда добрался пароходом до Бирмы.
Новое пристанище Неруды… Молодой консул попадает в мир влажных вязких запахов и москитных сеток. Без этих москитных сеток жизнь здесь просто немыслима. Поскорее бы лечь в постель. Вода в умывальнике теплая. Вокруг со свистом летают тучи огромных москитов и прочей нечисти… Так начинается новая пора жизни Неруды. Пора бесприютного одиночества и глубокой тоски.
Я побывал однажды в Бирме. И лишь там мне открылось, что первая книга поэтического цикла «Местожительство — Земля», которую многие считают усложненной, трудной, написана реалистом до мозга костей… Неруда, который так мечтал покинуть Чили, по сути, оказался в дыре, в темном колодце. И все же не утонул в его водах — ему достало жизненных сил спастись…
В Чили поэт долго и безуспешно ходил в Министерство иностранных дел, надеясь получить назначение на какую-нибудь дипломатическую должность. И вот в один из дней его покровитель назвал незнакомые города, рассеянные по миру, где тогда были вакансии на место консула. Взволнованный Неруда сумел удержать в памяти лишь одно название — Рангун… Он стал почетным консулом в Рангуне и с самого первого дня проклинал свою судьбу. Раз в четыре месяца из Калькутты приходил корабль с парафином и ящиками чая для Чили. Два дня консул ставил печати и подписи на бумагах и декларациях об отправке чая и свечного парафина. А потом снова четыре месяца вынужденного безделья. Ни один бирманец не выражал желания поехать в Чили. Ни один чилиец не ступил на бирманскую землю. Поэт, вспоминая об этом времени, говорит, что маялся, не зная, куда себя деть, и большей частью созерцал храмы и базары.
Он сразу заметил одну примечательную особенность: это страна, где правят женщины, изысканные дамы из местной аристократии. Как ловко и красиво они заворачиваются в саронги броских расцветок, где преобладает яркое золото. Или в синие ткани с белыми разводами…
Некоторые бирманские дамы курили огромные сигары. Женщины были везде и всюду. Английские колонизаторы дали им право голоса, когда британские суфражистки еще вели за это борьбу на улицах Лондона и взрывались гневом на Трафальгарской площади. Это была нищая страна, послушная власти светло-желтого золота, золотого сиянья Главной пагоды, ее золотых крыльев. Это золото давало право чтить три волоска Будды, что хранятся в сосуде, похожем на амфору, доверху наполненном рубинами и изумрудами. Человек, попавший в Рангун из края, где все затянуто мутно-серой пеленой холодного дождя, застывает в изумлении при виде живой оранжевой реки, которая катит свои воды по улицам, — это буддийские монахи выходят из храма, а навстречу им спешат люди с едой.
Вот оно — поразительное пиршество красок Рангуна! Точно кадры цветного фильма… Прокаленный зноем город расстилается позади отеля для белых, позади золотой пагоды, уходит вниз, к улице прокаженных, точно сбегает откуда-то сверху, из джунглей, и течет по грязной дороге, покрытой засохшими плевками жеваного бетеля. И как много здесь уличных танцовщиц! Возле самых вод Мартабана наш консул встречает мимолетных подруг… «О женщина, что мне любовь подарит — любая: / чернокожая иль серебристая, / греховная иль чистая, / оранжевая, страстная, небесно-голубая…»
Неруда нередко провожал взглядом карету любви, которая медленно проезжала мимо него по какой-нибудь окраинной улочке города. Бирманский ослик, впряженный в эту красочную двухколесную повозку, лениво ступал посреди дороги. Он вез куртизанку с раскосыми глазами и высокой прической. Щеголяя яркими бусами в несколько рядов и дешевыми браслетами, она сидела, как бы в обрамлении раздернутых занавесок, и предлагала прохожим сладостное путешествие. Молодые или старые мужчины в белых одеждах и с непременными черными зонтиками в руке договаривались обо всем на ходу. Когда какой-нибудь распаленный фланер подымался в этот «экипаж страсти», занавески мгновенно задергивались, скрывая от постороннего взгляда все, что там происходило. Двуколка катилась и катилась по улицам, а время отмерялось философским шагом длинноухого ослика с влажными глазами, способного понять все на свете… Наш поэт не раз устремлялся в пламя этого любовного ложа на колесах…
Неруда часто посещал бирманские храмы. Поэта отталкивали боги, свернувшиеся змеей, точно Кецалькоатль{66}. Казалось, что они улыбаются самой вечности и нашептывают человеку, что превыше всего — Великое Ничто.
Самая лучезарная и самая скорбная страница жизни Неруды в Бирме — Джози Блисс. Мне довелось прочитать стихотворение «Танго вдовца» в одном чилийском журнале, до выхода в свет первой книги «Местожительства». Я как-то сказал, что это — одно из самых щемящих, горестных танго, какие я знал. Его слова звучат поистине еретически для слуха профессиональных сочинителей танго… Позже я не раз спрашивал Неруду о Джози Блисс, об этой молодой бирманке, что взяла себе английское имя, но наедине с поэтом сбрасывала и европейские одежды, и свой саксонский псевдоним, становясь той, кем была на самом деле… Это она появлялась ночью вся в белом с острым длинным ножом в руке, готовая из ревности убить поэта, спящего под москитной сеткой. Кончилось тем, что он тайком удрал от гневливой красавицы из Рангуна… Но едва пароход отчалил от берегов Бирмы и, бороздя воды Бенгальского залива, поплыл к Цейлону, поэт принялся писать «Танго вдовца».
На Цейлоне он тосковал по Джози Блисс.
«О, я бы с радостью отдал весь хор моих теней поющих, / отдал бы я удары шпаг, уже ненужных, что все еще звучат в душе, / чтоб вновь услышать, как звенит твоя тугая струйка в уснувшем доме, / как льется, будто мед прозрачный, / мед трепетный, искристый, теплый…»
Что означает для Неруды одиночество? Что означало это для мужчины, всегда окруженного женщинами, всегда стремящегося быть с ними? Поэт чувствовал себя отторгнутым от мира, отрешенным от самой жизни. Ему казалось, что он — на обочине, всем — посторонний.
Страны Востока, где жил Неруда, тогда еще не высвободились от колониального гнета Англии и Голландии. Поэт всем нутром презирал хозяев из высокомерных метрополий. Ему хотелось ближе соприкоснуться с национально-освободительным движением, но это оказалось трудным делом. Он так и остался чужаком на этой земле.
Чтобы осмыслить причины, породившие у Неруды чувство безысходного одиночества на Востоке, надо окунуться в воды его первой книги «Местожительства» и перечитать со вниманием письма, которые он писал аргентинскому другу прозаику Эктору Эанди. Эти письма — ценнейший документальный материал, позволяющий вникнуть во все, что вызвало тяжелое душевное состояние поэта. «Я должен вам признаться, — пишет он Эктору Эанди из Меркары, порта в Бенгальском заливе, 16 декабря 1928 года, — что сбежал из Бирмы, и, надеюсь, навсегда. Сейчас держу путь на далекий-предалекий от вас остров Цейлон. Здесь это не расстояние. Меня ждет все та же географическая широта, тот же невыносимо тяжкий климат, та же участь. Часа через два, не больше, пароход придет в Коломбо. Два месяца перед этим я прожил в Калькутте… Ну что ж, приготовимся к новым ужасам этих забытых богом колоний, выпьем порцию whisky and soda[58] или chot a pegg[59] за вас, мой добрый Эанди… Кругом пьют, жуткое пекло, лихорадка. Спившихся и больных — без счету. В соседней комнате слышен горячечный бред. Видели б вы глаза этого несчастного молодого грека! Три года подряд в Ассаме… Каждые пять минут он хочет кинуться в море! Les femmes soignent ces horribles maladies de retour des pays chauds»[60].
Нечто похожее мог бы написать и Артюр Рембо, «святой грешник», которому поклонялся Неруда.
Неруда изголодался по латиноамериканским газетам, журналам… Его мучит какая-то болезненная сонливость и нестерпимый зной. «Больше не пишу ничего — ни писем, ни стихов. В душе — тяжелый дым». Он чувствует, как постепенно впадает в оцепенение, замыкается на самом себе. Ему невмоготу без вечного живительного кипения человеческих страстей, без борьбы. Здесь, на Востоке, он не слышит величавого звучания жизни, «хора торжественных и бескорыстных голосов». Неруда не приемлет окружающую его действительность, где правит вера, зовущая к инертной, бездеятельной созерцательности. Он не видит той высшей цели, которая настраивала бы на активное действие. Его ужасает безропотное покорство людей чужестранным хозяевам.
Спустя четыре месяца Неруда пишет из Рангуна еще одно письмо аргентинскому другу. На сей раз поэт осуждает себя за малодушие, он готов одолеть свое отчаяние. Но на это потребуется много сил. Первая книга «Местожительства» показывает всю глубину его тоски… Неруда вступает в противоборство с самим собой. Он бесконечно благодарит Эктора Эанди за ободряющие слова, за его «выше голову!», но все же пытается объяснить ему причины своего душевного разлада. Письмо от 11 мая 1928 года настолько искреннее, пронзительное, что его нельзя читать без боли.
«Я так хочу выйти из поистине мерзкого душевного состояния, чтобы достойно ответить Вам на Ваше благородное, мужественное письмо, которое перечитывал без конца с огромным удовольствием… С каждым годом мне все труднее и мучительнее писать. Я то отвергаю, то вовсе хороню те вещи, которыми в прошлом очень дорожил. Мой ум занимают теперь какие-то ничтожные дела и скудные мысли. И все это — следствие тех настроений, от которых я, пожалуй, уже освобождаюсь, но убийственно медленно.
Размышляя над Вашим дружеским и сердечным письмом, я увидел себя со стороны жалким и совершенно никчемным. Часто и подолгу я чувствую себя опустошенным, не способным что-либо выразить, прояснить в самом себе. Неистовая тяга к поэзии, что и сегодня жива во мне, ведет меня все более крутой, малодоступной дорогой, и потому литературный труд все чаще доставляет мне не радость, а муки. Я потерял былую веру в свои силы, во вдохновение и чувствую, что мои старания бесплодны. Поймите, я говорю не о сомнениях и не о сумбуре в мыслях. Нет, я веду речь о том, что мои побуждения, мои помыслы все еще не облечены в плоть. Мои книги — лишь ворох несбывшихся порывов, желаний. Вы, Эктор, относитесь ко мне с таким участием, таким пониманием, что, проникая за пределы литературной плоти моих творений, приблизились ко мне самому и затронули все самое сокровенное в моей душе. Обнимаю Вас, Эанди, и благодарю от всего сердца».
Заметим, что все это происходит с Нерудой еще и потому, что слишком велики его требования, притязания к самому себе. Он ставит перед собой сложнейшую задачу: выразить все, что его окружает, с предельной художественной полнотой. И более того, ему необходимо, чтобы его поэзия отражала самые донные глубины личности, вернее — самое человечное и человеческое. В свои двадцать четыре года он превращает эту «ужасающую жизнь», застойную, полную одиночества, в некий трамплин для творческого взлета и начинает писать так, как, пожалуй, до него не писал ни один европейский поэт. Новое произведение Неруды взрастет на гумусе всего, что было разрушено всевластием, которому покорствовала безответная нищета.
Этот молодой иноземец, этот консул без твердого жалованья почувствует, что ему судьбой начертано отразить в поэтическом слове плывущий, неосязаемый мир Востока. И «отразить» в данном случае вовсе не означает — объяснить, принять. Восток часто кажется Неруде человечно-бесчеловечным. Он не падает ниц перед восточными святынями и мудрыми гуру, а ведь в те времена Запад преисполнился благоговением к восточным учителям жизни. Вспомним, что делалось, когда Джидду Кришнамурти{67} совершал свою поездку по странам Европы и Америки! Я слушал его выступление в Сантьяго, в театре Кауполикан… Залы, где он выступал, всегда были переполнены. Многие шли из простого любопытства, многие, чтобы заполнить душевную пустоту. Ждали — а вдруг он изречет Слово Истины? Навстречу Востоку неслись потоки литературной экзальтации…
Неруда живет в самом чреве Азии и может судить о ней с той же основательностью, что и Хосе Марти{68} о Соединенных Штатах.
«Мне странно,
— пишет Неруда, —
что наши писатели, приверженцы экзотики, так пылко и восторженно говорят о тропических восточных землях. А по сути, пышные панегирики и аллегорические словоизлияния здесь совершенно неуместны. Колониальные владения на Востоке в первую очередь требуют глубокого непрерывного познания, пристального взгляда и серьезного изучения.
Полыхающий зной, слепящее буйство природы сделали человека малой малостью. В противоположность Западу человек здесь единое, нерасторжимое целое с флорой и фауной, скромная частица всего сущего. Великие культурные ценности, созданные в переходный брахманический период, не повредили корней человеческого бытия и не отняли у него вечного цветенья, в отличие от христианской религии. Индийские учения устремляются ввысь, словно большие монументальные стены, эти учения как бы отстранены от трагической стороны бытия, но зато полностью приобщают к тайне окружающего мира».
Однако не только против отстраненности от человеческих судеб восстает наш «житель Земли». Всем своим существом он противится тем принципам, которые обрекают человека на полное покорство всему и вся и не допускают мысли о том, что можно сломать жестокие рамки кастовой системы. Неруда не приемлет такого фатализма.
«Да, время здесь способно лишь творить идолов. Все былое, отошедшее в глубь времен, обожествляется. Преходящее и вечное — два антагонистических понятия. Все изначальное, первозданное подвластно стихии, переменам, разрушениям. А вечная жизнь — непреходяща, ибо в ней нет ни начала, ни конца. Погибая и все-таки не погибая, всякое живое существо вновь приходит к своему созидательному истоку. „Как капля морской воды, что возвращается в море“, — учит изречение из „Катхи{69} упанишад“. Быть сопричастным божественному, возвращаться к этой несокрушимой силе созидания… Разве не в этом мы видим семя, ядро фатальной непроясненности самой доктрины?»
Нет, томящийся в одиночестве поэт знает, что ему не раскрылись и никогда не раскроются тайны Востока. Знает, что многое просто неподвластно его пониманию. Он не обладает даром ясновидца, оракула. Он не умеет пророчить, предрешать, как Сивиллы{70}. Здесь, в этих краях, сфинкс хранит свои секреты за семью печатями… Но в одном Неруда уверен: ему чужда эта цивилизация, это мироощущение. Он не может насиловать себя, принимать то, что несовместно с его отношением к жизни. Местожительство человека на Земле не должно быть тем пространством, тем ареалом, где заранее предопределено смирение, где человек изначально обречен на смирение, на полный отказ от всякой активности.
«Я вовсе не спешу писать об Индии, Бирме и Цейлоне: мне темны, неясны многие причинные связи, мотивы. И по-прежнему необъяснимы многие явления. Кажется, все здесь в руинах, все неумолимо рушится, а между тем все явленное, зримое скреплено навеки какими-то тайными животворящими нитями».
Перед Нерудой встает суровая альтернатива. Либо он погибнет в этой удушливой атмосфере, либо сумеет превратить собственную слабость в источник творческой энергии. Поэт решается на трудную борьбу, веря, что сумеет одолеть себя. И ему удается обратить в материал для своей поэзии все, что его гнетет, все, что, казалось бы, несет ему гибель. Полем брани станет новая книга его стихов.
«Я уже почти составил,
— признается Пабло своему другу Эанди, —
целую книгу стихов „Местожительство — Земля“, и вы сами увидите, как безоглядно, ничего не страшась, я отступаю от привычной мне поэтической манеры и настойчиво стремлюсь добиться внутреннего единства и силы».
Книга отразила все его переживания, все, что было вокруг него. И, по сути, спасла поэта. Этой книгой он заплатил за право жить на земле.
Специалисты легко обнаружат стилистическое сходство поэзии Неруды и его писем тех времен.
В этих письмах Неруда постоянно взывает о помощи. Ему необходима духовная пища. Он должен знать, чем живет латиноамериканская литература. Хоть бы один глоток далекого родного воздуха!
И поэт горячо благодарит Эктора Эанди за присланный роман «Дон Сегундо Сомбра»{71}, только-только опубликованный в Буэнос-Айресе.
«Я прочитал роман залпом,
— пишет Неруда, —
мне почудилось, будто я перенесся в Чили и, лежа на лугу, среди цветущего клевера, слушаю рассказы своего деда или голоса своих родных. В романе есть что-то очень величественное и одновременно что-то очень естественное, трогательное до слез. Не так ли? Он источает терпкие запахи вольных просторов, табунов лошадей, человеческих жизней. И все в нем чередуется естественно. Во всем есть цельность, согласие…»
Вскоре Неруда бежит от Джози Блисс, от коварной Злюки. Но через какое-то время после побега его охватывает острая тоска. «Я с радостью отдам теснящий душу мрак, / чтоб ты вернулась. Меня страшат всех месяцев названья, / и слово грозное „зима“ звучит угрюмой барабанной дробью».
5 октября 1928 года Неруда посылает Эктору письмо из Веллаватты, сразу по приезде на Цейлон. Он говорит другу, что окончательно пришел в себя и обрел спокойствие… «А вообще-то, какое может быть спокойствие, когда — о боже! — нет конца проблемам!» Неруда взывает к богу, но на сей раз речь идет о делах чисто материального свойства.
«Консулы моего ранга — так называемые почетные консулы,
— пишет Неруда, —
получают нищенское жалованье… Я совершенно издергался из-за вечной нехватки денег. И сейчас у меня полно трудностей. Мне платят всего сто шестьдесят шесть американских долларов в месяц — жалкая сумма. Столько получает мальчик на побегушках в третьеразрядной лавке. И самое скверное, что мое жалованье полностью зависит от денежных поступлений в консульство. Если, скажем, в какой-то месяц нет никаких торговых операций, я остаюсь без денег. Как это противно и унизительно, мой друг! В Бирме пять месяцев подряд мне не выдавали ни гроша. К тому же я вынужден платить из собственного кармана за все: за аренду консульского помещения, за мебель, марки… Хуже — некуда. Но в довершение всего выяснилось, что мне не положено ничего на транспортные расходы. Если бы я не сообщил вам о своих планах, то теперь ломал бы голову: как в такой спешке добраться до нового места без единой монеты.
Спасибо, огромное спасибо, Эанди! И не взыщите, что я без конца донимаю вас ничтожными мелочами. Но именно они — свидетельство моих каждодневных мук. Быть может, при твердом жалованье, то есть получай я деньги в конце каждого месяца, мне было б решительно все равно, в каком уголке земли, в холоде или в жаре продолжать свое существование.
До сих пор я не испытывал чувства ответственности за жизнь — пусть свою собственную, пусть чужую — и считал, что главное в жизни — движение. А вот теперь мне до боли хочется осесть, пустить корни, жить не суетясь или умереть в покое. Еще я настроен жениться, причем прямо завтра. И думаю переехать в большой город. Вот, собственно, все мои теперешние желания. Кто знает, осуществятся они или нет?»
Неруда так же рвется покинуть Азию, как в свое время рвался покинуть Чили. Нет, это не эскейпизм! Не в характере поэта бежать от мира. Он всегда был жизнелюбив. Но пока к этой жизни его более всего привязывают женщины. Он, правда, еще не обрел настоящей возлюбленной, единственной Женщины, однако его уже тяготит нескончаемая череда подружек — местных, мулаток, англичанок…
А впрочем, главная страсть Неруды — поэзия, литературное творчество. Ему уже не так быстро и легко, как прежде, даются стихи. Он словно наталкивается на какую-то преграду внутри самого себя. А может быть, эта преграда возникает вовне его.
Поэт озабочен, встревожен. Порой кажется, что именно поэзия поможет ему высвободиться из вечных материальных пут. Так утомительно, мерзко постоянно думать о деньгах… Но они нужны позарез, чтобы расстаться наконец в Востоком. В 1931 году Неруда принимает окончательное решение уехать в Европу. Однако где взять средства? Его заветная мечта — опубликовать новую книгу в Мадриде, а вовсе не в Буэнос-Айресе. «Аргентина все-таки провинция», — пишет Неруда своему аргентинскому другу.
Неруда смолоду мечтал завоевать Мадрид, где говорят на его родном языке. Он мыслил, что тогда его поэзия получит признание в главных центрах испаноязычной культуры. Заметьте, что по возвращении Неруды с Востока на карте его консульской службы красными флажками будут отмечены три главных испаноязычных города: сначала Буэнос-Айрес, за ним — Мадрид и Мехико.
Но вернемся назад… Молодой поэт, изнуренный восточным зноем, ломает голову в мыслях о своем будущем. На каждом шагу новые трудности. Он написал в Испанию. Но что за напасть! Прошли все сроки — поэт отсчитывал по календарю, — и никакого ответа. Нет, отступать нельзя! Он отбросит в сторону ненужную скромность и сам скажет добрые слова о своем детище. И все же, как бы хотелось услышать добрые слова от других.
«Тем не менее, я полагаю,
— пишет он Эктору Эанди, —
что смогу там (в Мадриде) добиться ощутимых результатов, какой-то искорки признания. Этого мне будет предостаточно. Эти стихи я писал почти пять лет. Пока что, как видите, набралось всего девятнадцать стихотворений. Но главное, мне удалось обрести собственный стиль. На мой взгляд, каждая строка пронизана моим „я“, из нее как бы цедится, сочится моя душа».
Лишь в крайнем случае Неруда решит опубликовать стихи в Чили. А пока незачем расписываться в собственном поражении. Незачем идти по легкому пути… Но не стоит пренебрегать и возможностью опубликоваться на родине… Если книгу не издадут в других странах, у него в Сантьяго есть верный издатель. Разве он не говорил, что возьмет все — и плохое и хорошее, да еще и заплатит. Хотя в Чили авторские права — одно название. Есть и еще соображение в пользу выхода книги в Чили. Новая книга — если ее опубликуют в Сантьяго — может быть особо отмечена в его послужном списке. И более того — она поспособствует решению властей вызволить его из этой дыры и перевести в какую-нибудь страну, где легче дышать.
Он, как и Габриэла Мистраль (но, пожалуй, не так обостренно и болезненно), ощущает, что в Чили найдется немало людей, которые ждут любого случая, чтобы проехаться на его счет, чем-то ему напакостить.
«Вы же помните, Эанди, мое стихотворение „Мы вместе“. Едва его опубликовали в Чили, газеты напечатали несколько жалких злопыхательских заметок, где как о чем-то бесспорном говорилось о моей „полной бездарности“ и о прочих вещах в том же духе».
Первые стихотворения книги «Местожительство — Земля» поистине застали врасплох многих поклонников его первых книг — «Собранье сумерек и закатов» и «Двадцать стихотворений о любви». Изумленные читатели загрустили по утраченной ясной мелодике в нерудовской любовной теме, по мягким, нежным, ностальгическим созвучиям постмодернистской поэзии. Им пришлось встретиться с тьмой бездны. Их глаза не могли сразу привыкнуть к непроглядному мраку. И вот нашлись наивные души, которые скоропалительно решили: Неруда исчерпал себя. Они не сумели понять, что это уже двадцатипятилетний, а не двадцатилетний Неруда и что он, живя в Рангуне или в Коломбо, не мог писать как прежде.
Поэт попал в иной мир, который изменил его мироощущение. Глубокие перемены в его жизни, в творческом процессе, совершенно новая действительность — все это сказалось на его поэзии. Да и стремление Неруды к созданию всеобъемлющей, всеохватной поэзии, попытки прорубить к ней путь в «Восторженном пращнике» — поэт считал их неудавшимися, бесплодными — побудили его обратиться к новым поэтическим формам. Неруда задумал совершить в испаноязычной поэзии подлинную революцию, ибо считал эту поэзию уже обессиленной, лишенной могучего дыхания жизни. «… Вы же видите, — пишет он Эктору Эанди, — как обеднела, оскудела наша поэзия. Поэты утратили страстность и с наслаждением предаются чисто интеллектуальным упражнениям, будто поэзия — некий вид спорта. Да и здесь они весьма посредственные спортсмены. Им далеко до мастерства. Кто, на мой взгляд, по-настоящему одаренный поэт, так это Лугонес, столь плохо понятый критиками. Его поэзия, по-моему, всегда поэтична, то есть это истинная поэзия, хотя она и барочная, и анахроничная». В этих строках — ключ к пониманию поэтического кредо Пабло Неруды, в них выражена концепция той поэзии, которая «ближе к крови сердца, чем к чернилам». Это сказал о Неруде его друг Федерико Гарена Лорка. Ту же мысль высказала и Габриэла Мистраль, восхищаясь высочайшим смыслом нерудовской поэзии.
В следующем письме к Эанди (от 21 ноября 1928 года) Неруда еще более определенно развивает свою концепцию поэзии. Поэт не вправе уподоблять поэзию гимнастическим упражнениям, «…его предначертание — постичь жизнь и провидеть ее развитие…». Неруда приемлет лишь ту поэзию, что органически связана с человеком и его миром. Поэт не должен блаженно витать в облаках, он обязан взять на себя бремя всечеловеческих чаяний и страстей.
Переписка Неруды с аргентинским прозаиком представляет необычайную ценность. В этой переписке, как на фотографиях, запечатлены самые сокровенные мысли поэта тех времен, его взгляды и творческие устремления. Письма открывают нам миропонимание поэта и человека, не отвернувшегося от жизни, а нерасторжимо связанного со средой, с обществом, с природой, со всем сущим. Неруда дает весьма критическую оценку поэзии, вышедшей на первый план, поэзии, с которой он поминутно сталкивается:
«Мышление поэтов уже давно оторвано от всех человеческих связей. В их поэтическом посыле, в их строках нет ни сердечного тепла, ни дружеского участия, они отошли от мира… А разве утешить человека, научить его мечтать — не самая главная задача поэзии? Быть может, я рассуждаю, как благонравная девица, что ж, в данном случае она была бы права — поэзия должна принять на свои плечи груз всего сущего, всех страстей и вещей. Вот почему я и хочу творить поэтическую поэзию. От моего особого интереса к науке, от моего восхищения автомобилями и от моего восторга перед экзотической природой почти ничего не остается, когда ближе к ночи я сажусь за письменный стол и передо мной чистый лист бумаги. В такие минуты существую лишь я со своими сокровенными переживаниями, радостями и терзаниями…»
Неруда одержим мечтой издать свои стихи в Мадриде. Он тщательно перепечатывает книгу «Местожительство — Земля» и посылает рукопись Рафаэлю Альберти, с которым подружился по переписке. Однако у Неруды нет никакой уверенности, что дело увенчается успехом… И действительно, это первое «Местожительство» так и не вышло в те годы в Испании… Но Пабло Неруда счастлив, что работа над книгой завершена. Подобное чувство испытывает мать, когда на свет появляется ее дитя. Ведь писатель тоже вынашивает свою книгу, и, прежде чем поставить в ней последнюю точку, он познает родовые муки… Но на смену ощущению счастья приходит глухая тревога. Пабло Неруда сомневается в своей книге, не знает, удалась ли она, как к ней отнестись. Лишь в одном он уверен: это честная, правдивая книга. Ему ли не знать, сколько в ней душевной искренности! Но разве художественная ценность книги зависит от одной честности и высоких нравственных критериев автора? Неруду многое тревожит в «Местожительстве». Быть может, она слишком «нутряная»? И слишком густой черный цвет? И нет в ней контрастности? Быть может, она слишком мрачная? И монотонная? Однако Неруда находит этому оправдание. Если «Местожительство» пронизано чувством безысходности, уныния, то главной причиной тому — его отчаянное неприятие миропорядка. Развивая свою мысль, Неруда приходит к весьма субъективному и рискованному выводу: «Литературные произведения давних времен отличались монотонностью, но это не умаляет их достоинств».
Он не получает из Испании известий о судьбе книги. Напряженное ожидание мучит его. Ему решительно не с кем говорить на родном языке. Он пользуется испанским языком лишь в письмах или разговаривая сам с собой. Не год и не два Неруда ведет эти долгие беседы без собеседника. Поэт не раз подчеркивал, что родился в тех краях, «где говорят мало и плохо». «Я вырос, — пишет Неруда из Коломбо 24 апреля 1929 года, — совершенно неспособным к словесному общению». Все неопределенно — и его будущность, и его слова. Вынужденный внутренний монолог поэта слишком затянулся. Когда возникает желание поговорить с самим собой, он не находит верных слов и выражений. Это его пугает, приводит в отчаяние. «Все мои фразы просто банальны, в них нет ничего моего». Поэта терзает сонная тишина, бездельно текущее время, и от тоски он пьет «мерзкое тропическое виски». Ему одиноко! Слуга Ратнаик каждые пять минут наполняет его стакан. Неруда чувствует себя изгнанником, человеком на краю смерти… По сути, он оказался в той атмосфере, которая воссоздана в романах Грэма Грина. Однако в письмах Неруда чаще говорит о Джозефе Конраде и спрашивает аргентинского друга, помнит ли тот книги Конрада об изгнанниках, которым неоткуда ждать спасения. «Сколько романов создали бы вы, Эанди, если б воспользовались этими словами и сумели бы прочувствовать их здесь, в этой части нашей планеты. Быть может…» Что ж, Эанди не напишет этих романов — он в далекой дали, на другом континенте. А Пабло Неруда расскажет Обо всем языком поэзии, потому что судьба, наградив его поэтическим даром, забросила в этот край нещадного зноя. И напишет так, а не иначе, потому что он истерзан одиночеством. От этого нестерпимого одиночества он подбирает на улице бездомных собак, чтобы поговорить хоть с ними. А они, неблагодарные, убегают прочь. И все же Неруда верит, что жизнестойкий характер не позволит ему превратиться в одного из литературных героев Джозефа Конрада… «Я нахожу, что у жизни есть немало достоинств», — напишет он вопреки всему. Нет, Неруда и не помышляет отказываться от жизни. И эта жизнь при всем ее однообразии обернется поэзией. Ведь основа основ его поэтического творчества, его литературной философии — сама жизнь. В одном из писем к Неруде Эктор Эанди упоминает о Хорхе Луисе Борхесе{72}. Пабло Неруда в своем ответе аргентинскому другу пишет, в чем различие их творческих позиций. Борхес, как утверждает наш поэт, всецело поглощен проблемами культуры, которые далеки от того, что связано с человеком, с человечностью… Сейчас мы, пожалуй бы, сказали, что они лишь несколько отдалены от человека.
С юношеской дерзостью, с безоглядным запалом, с безбоязненной определенностью, твердостью Неруда, которому еще нет и двадцати пяти лет, говорит о своих вкусах, о своих убеждениях и предубеждениях. Говорит, что ему по сердцу и что не по сердцу.
«Я люблю настоящее вино, любовь, страдания и книги, утешающие нас в нашем неизбежном одиночестве. А к культуре, толкующей о смысле вещей, я отношусь с некоторой долей презрения, потому что предпочитаю неопосредованное познание, чисто физический процесс восприятия, абсорбции мира».
Экзегеты, энтомологи от литературы, разнообразные «веды», проникающие в тайны познания, — все это кажется молодому поэту сложными и даже пустопорожними спекуляциями ума. Его зрение столь своеобычно, что ему недалеко до дальтоника. Глаза поэта острее видят плоть, капли пота, солнце. Его мало волнуют умозрительные вещи, он устал от ученых словес.
В книге «Местожительство — Земля» ощущается близость к древней восточной поэзии. Мне самому довелось видеть в Индии, как поэты часами декламируют свои стихи под аккомпанемент музыкальных инструментов. Заклинающие звуки длинных, изогнутых, точно змеи, рожков, глухие удары барабанов ритмизируют эту бескрайнюю поэзию и делают ее похожей на священные возглашения, на торжественную литургию. Наши западные литературоведы не усматривают влияния Востока на поэзию «Местожительства». Но Неруда с этим бы не согласился. Вот что он написал своему другу Эанди:
«„Местожительство — Земля“ — это сонмище, лавина поэтических строк, осознанно монотонных, почти обрядовых… В них есть тайна и печаль, как в произведениях древних поэтов».
Творчество Пабло Неруды прерывается долгими паузами. Но молчание поэта не беспричинно. Неруду раздирают сомнения. Он сомневается в себе самом, в своей поэзии, да и вообще в целесообразности литературного творчества. Ему кажется, что он лишний человек, ненужный… Неруда считает, что все вещи сами по себе получили свое выражение, и коль скоро он не может быть неотъемлемой частью этих вещей, то ему и не удастся проникнуть в их суть. На поэта накатываются волны душевного разлада, кризиса после завершения книги «Местожительство». Он хочет избавиться от дум об этой книге, но его по-прежнему тревожит ее судьба.
Где же ее будут печатать?
И в то же время Неруда пока не находит ответа на мучительные вопросы о смысле и правомочности его будущих книг и не в силах подавить в себе чувство вины. Ему хочется вырваться из клетки той литературы, главная цель которой — обретение новых форм. «Это „накожная“ проблема, — говорит поэт, — в ней нет особого смысла». Неужели на него нападет эта страшная болезнь — поиск формы ради формы? Неужели в него проникнет этот необоримый вирус? Нет, подобный недуг привел бы Неруду к творческому бесплодию. Ему грозила бы гибель.
После завершения первой книги «Местожительство — Земля» Неруда какое-то время находится в подавленном состоянии, он чувствует упадок сил. Ничто не побуждает поэта взяться за перо. И вовсе не потому, что все вокруг кажется ему бессодержательным, неинтересным. Просто незачем писать о вещах, ибо их глубокий внутренний смысл уже выражен в их существовании.
У Неруды пропало всякое желание писать. Зато с каким удовольствием он читает, слушает музыку, купается в море… Поэт читает целыми днями и говорит, что это единственная отрада в его жизни. В основном это английские книги. Его новый приятель Лайонель Вендт каждый месяц чуть ли не мешками посылает ему книжные новинки, вышедшие в Англии, большей частью — детективы. Вскоре Неруда начинает проявлять особый интерес к Т. С. Элиоту и Д. Г. Лоуренсу — двум наиболее популярным английским писателям в те годы. А еще наш поэт, почти не отрываясь, прочел «Семь столпов мудрости» Лоуренса Аравийского{73}.
Загадочным, непроницаемым оказался для Неруды мир Востока, и он ищет прибежища в английской литературе. Начитавшись Стивенсона и Диккенса, поэт чуть ли не наизусть знает названия многих улиц и таверн Лондона. Английская литература, несомненно, оказала влияние на нерудовскую поэзию тех лет.
Неруда — человек удивительно подвижный, мобильный, и в его поэзии происходят глубокие перемены. Тем не менее поэт, у которого каждая книга не похожа на предыдущую, поэт, чье творчество никогда не останавливалось в своем развитии, прав, утверждая, что все его произведения — единое целое, что он пишет одну-единственную книгу, и эта книга растет, разрастается… Тот, кто внимательно прочел произведения Неруды, без труда обнаружит, что у поэта повторяются ведущие, главные для него темы, но каждый раз они обретают новую поэтическую форму. И тут нет ничего удивительного, ничего выходящего из ряда вон. Вспомним одного из его учителей, поэта с белоснежной бородой… Разве «Листья травы» не были каждый раз новым, расширенным изданием книги, которую Уолт Уитмен писал всю жизнь! Быть может, поэты такого склада творят свою Книгу Книг? Неруда стремится, следуя примеру Библии, назвать все, что узнал и увидел, объять словами как можно более широкое пространство мира. Он чувствует себя первооткрывателем, которому выпало судьбой назвать все заново. Видимо, поэтому у Неруды возникает ощущение, будто он каждый раз создает новые вариации на свои прежние стихи.
И все же мы можем увидеть определенные разрывы, расцепы, глубокие различия в поэтическом видении Неруды, в его манере говорить о вещах, о своих переживаниях, о чувствах. Книга «Местожительство — Земля» резко отличается от всего созданного им прежде. Тяга к новому, к преображению была у Неруды еще до отъезда на Восток. У «Местожительства» — чилийские корни, чилийские истоки. В середине 1925 года в Сантьяго было опубликовано первое стихотворение из «Местожительства» — «Мертвый галоп». Это стихотворение написано в период, когда поэт переживал кризис роста, когда он обретал иное, более острое зрение и его глаза не только схватывали все то, что лежит на поверхности, они уже проникали в глубь воды, земли, человеческой души.
Между 1924 и 1927 годами Неруда пишет в Сантьяго стихотворение «Бессильный рассвет»: «День всех несчастных, день мглистый, тусклый встает, / пронизывая мир дыханьем стылым и пряча в серый цвет могущество свое…» Для поэта наступают горькие, ненастные времена, полные душевной смуты, бесконечных сомнений и «неприкрытой бедности». День соткан из блеклых нитей; в отличие от утренних зорь на Востоке, свет «не льется колокольным звоном, он похож на слезы», он напоминает реденькое полотно, которым в самый раз «больному раны перевязывать или на прощание взмахнуть, / когда все — за чертой, все невозвратно». И прощается поэт с самим собой. Он готовится к долгой разлуке с родной землей. Ему предстоит «создать дистанцию, одолеть ее, проглотить…». В Чили написан и «Саднящий день». Зашифрованные темные строки становятся понятны, когда мы узнаем, как тяжко живется Неруде: «Слуга земной и смертный, одетый в голод…»
На Востоке поэт еще долго не может избавиться от тоски по Чили. Покинутая родина смотрит на него из всех углов его жилья. Ему до боли жаль всего того, что он оставил. В стихотворении «Призрак» из далекой дали является Альбертина.
Из прошлого передо мной встаешь,
горячая и бледноликая студентка.
Лишь от тебя я ожидаю утешенья
в мои неотвратимо тягостные дни.
Я жду из тех краев,
где запахи земли совсем иные
и вечера в слезах приходят,
а слезы — лепестки багровых маков.
Альбертина не дает ему покоя и в «Долгом плаче». В ночных снах Неруду преследует все то, что он любил на чилийской земле. В стихотворении «Ночная коллекция» — «…ветер в шелесте листвы, опавшей с дней ушедших, паровоза свист…». Поэт видит, слышит «сны друзей и сны любимых женщин / …сны друзей, что задремали, привалившись к бочкам, / что под силу лишь Гераклу».
И вновь тоска по далекой женщине. Вот строки из стихотворения «Мы вместе»: «Здесь, на чужбине, мой рот впивается в гроздь виноградную желанной плоти». Это она — «Тирания», «Жестокосердная дама». Неруду терзает ее «холодное забвенье» и «равнодушие, которое страшнее, чем клинок». «Анхелика-Адоника» скорее всего посвящено Марисоль, его любви в Темуко. «Сегодня я лежу с тобою рядом, моя подруга чистейшей белизны, / и ты как океан, что прибивается ко мне волною белой».
Еще в Чили поэт написал и другие стихотворения, которые он не включил ни в одну из книг «Местожительства». Но в них уже заметно новое видение природы. На первый взгляд в этих стихотворениях есть какая-то рассредоточенность, однако прорисовано углубленное, всеобъемлющее восприятие жизни. Стихотворение «Союз» могло быть создано в любом краю земли. Оно передает всю смятенность духа, что борется с надрывным чувством медленного увядания, опустошенности «в лучах последних солнца, похожих на тускнеющий металл». Молодой человек, уставший от жизненных невзгод, от неустроенности, полон решимости ринуться в мир поэзии, как его «Скакун сновидений»: «Из сердца своего я изгоняю владыку Ада… И наугад брожу во тьме, / пути не разбирая, / охваченный неясною мечтой». В стихотворении «Единение» Неруда говорит: «Творю я немо, бессловесно, / и над собой кружу, как ворон, / что кружит в трауре над мертвечиной».
Неуемное стремление Неруды передать языком поэзии, языком аллегорий все муки одиночества усиливаются, когда он попадает на Восток. Здесь он встретился с иным миром. С ужасающими контрастами.
В Рангуне наш поэт не раз слышал от одного из своих новых знакомых с изысканными манерами, что отель «Стренд» — самое шикарное место во всей Британской империи. Но Неруде претила навязчивая вычурная красота и старомодная помпезность «Стренда», где британские господа с подчеркнутой учтивостью улыбаются бирманским аристократам. Поэт относился с глубоким презрением к тем бирманцам, которые млели от счастья, что в 1886 году их страна стала частью империи, ее глухой провинцией, послушной власти королевы Виктории — далекой, суровой и недосягаемой. Но впрочем, бирманцы — отнюдь не пуритане, они пьют шотландское виски в любое время дня и ночи, живут в непозволительной роскоши и соперничают друг с другом, устраивая пышные приемы и пиры. Таким способом они поднимаются на высшие ступеньки общества. А если о подобном приеме хоть что-то напишут в лондонской газете, то это — предел мечтаний. Высшее счастье!
Однако стоит поэту выйти на улицу, он сразу видит, какая глубокая пропасть между этим кричащим богатством и ошеломляющей покорной нищетой. Покорной, потому что ей неведомо, что она — великое зло и несправедливость. Неруде объяснили, что слово «рангун» означает в переводе «конец войны». А ему кажется, что война между бедными и богатыми здесь еще и не начиналась. Поэт бродит по улицам, останавливается возле пагоды Швегадон, сплошь покрытой золотыми чешуйками. А неподалеку от пагоды прямо на улицах люди умирают от голода. В Бирме почти так же много монастырей, как и в Тибете. Монахи и молодые послушники бесшумно скользят по улице, словно лодки по водам Иравади… Наступила пора дождей. Река взбухла, вот-вот разольется.
По вечерам чилийскому консулу нравится приходить туда, где показывают свое искусство танцовщицы. Он неотрывно следит за каждым поворотом шеи, за вкрадчивыми движениями головы, за тем, как танцовщицы поводят глазами, как извиваются их тела, бедра. Напрасно поэт пытается сосчитать все позы, все движения танца. Ему никогда не насчитать те две тысячи движений, о которых сложены легенды. Ночной город разительно отличается от дневного. Днем повсюду встречаешь бритоголовых босых монахов в красных, огнисто-коричневых и пронзительно-желтых одеяниях. Женщины ступают осторожно, с опаской. Они похожи на жираф: их непомерно высокие шеи схвачены обручами, которые нельзя снимать до конца жизни. Бродячие торговцы наперебой предлагают Неруде статуэтки индуистских божеств. Рядом с Нерудой вышагивает Джози Блисс, и в ее прекрасных волосах — цветы благоухающего жасмина…
Нищета здесь священна, извечна. И рядом красуются пять тысяч пагод и храмов.
Неруда решил побывать в мертвом городе Пагане. Река Иравади поглотила треть территории этого города — столицы Бирмы между XI и XIII веками. Потом он едет в Мандалай, ему хочется увидеть собственными глазами святыню искусства и литературы. Но с виду Мандалай почти не отличается от Рангуна. Все те же бесчисленные пагоды и храмы. На холме императорский дворец. А вокруг рикши, повозки с осликами, люди, протягивающие руку за подаянием. Это и есть тот мир, где Неруда создает большую часть первой книги «Местожительство — Земля». И в ее звучанье не могло быть шумного разноголосья.
Эта древняя незнакомая земля, где обосновался поэт, незримо проникает во все зазоры и щели его творения. Она приносит ветер Поры Дождей, зеленый майский муссон. Этот ветер дует ему в лицо — лицо чужестранца со смятенной душой. «Как отыскать покой, как полюбить надежду?» — спрашивает он себя. Среди хаоса теней и сновидений, среди томительных, лихорадочных ночей поэт вслушивается во все живое и неживое. Он станет «треснувшим зеркалом», «охрипшим колоколом», и все же сумеет сказать о том, что происходит вокруг, сумеет расслышать, уловить «хор голосов всего, что ждет и ждет ответа».
Это его «Ars poetica» в те годы жизни и творчества.
В одной из поездок на Восток — это было в декабре 1976 года — мы смогли удостовериться в истинном реализме азиатских «Местожительств» Неруды. Нас просто потрясла та почти математическая точность, с которой он воспроизвел все краски, звуки, дух этой восточной земли, как зорко схватил и подметил каждую деталь в своих стихотворениях.
Пересекая Индию на пути от Хайдарабада до Какинады, мы любовались розово-голубым рассветом, а потом те же краски видели на тихой глади Бенгальского залива. Когда мы приземлились в Рангуне, у нас захватило дух при виде живой змеи, которая извивалась неподалеку от самолета. Эта земля «вобрала в себя все краски мира, точно змея» — так сказал Неруда в стихотворении, созданном в Бирме полвека назад. И вот настал наш черед увидеть буйство красок, услышать запахи и звуки «Местожительства». Мы не застали пору муссонов, в которой Неруда жил «со скорбью вдовца, ненавидя, кляня каждый день наступивший». Вот слова поэта, относящиеся к тем далеким временам: «Среди племен магометанских торгашей, среди людей, так возлюбивших кобру и корову / я прохожу чужим, ненужным всему и вся…» К северу расположен легендарный Мандалай… «И рядом с берегом моим, / с родными звуками, слетевшими издалека, / моя бирманская супруга — дочь королей».
Эта земля с буйной тропической природой — подмостки, откуда звучит знаменитое «Танго вдовца»: «Возле пальмы кокосовой ты откопаешь свой нож, / там я его схоронил, / страшась, что меня ты погубишь…» Река совсем рядом. Джози Блисс была погребена в водах Иравади «под звуки цепей и медных флейт». Вглядываясь впервые в лица простых людей, в лица красавиц, как бы прикасаясь к тайнам Востока, мы все больше убеждались в том, что Неруда был всегда неразрывно связан с реальностью, он осмыслял законы жизни, чувствовал стихию, видел сокрытую правду и зримую материю, ощущал подлинное дыханье вещей и всего живого… А мимо нас гордо плыли женщины в огнисто-лиловых нарядах или в алом муслине… Да, Неруда сердцем чувствовал эту восточную землю, понял суть огромного и разноликого континента, чьи очертания мы лишь смутно различали в монотонных ударах барабанов и в пепельных одеяниях танцовщиц. Наша поездка заставила нас убедиться в подлинности, в веризме{74} нерудовского «Местожительства».
Проза, вошедшая в первую книгу «Местожительство Земля», — еще одна яркая ипостась поэзии Неруды. Поэт изумленно всматривается в мир, будто попал туда с далекой звезды, и ни на минуту не забывает, что здесь он пришелец, чужак. Он тоскует по оставшейся на родине прохладе. Но ему нет и тридцати, и он не перестает восхищаться девушками с огромными глазами, с тугими, не тронутыми временем бедрами. В прическах девушек «молнией вспыхивает желтый цветок».
Нарастает чувство тревоги: поэту кажется, что за ним постоянно следят все, начиная с женщины, обезумевшей от любви, — Джози Блисс, которая стережет каждый его шаг, каждый его сон.
«Одинокий кабальеро» — будто обрывки многосерийного фильма, со множеством сюжетных линий, персонажей. И каждая сюжетная линия могла бы получить самостоятельное развитие. Тут и молодые педерасты, и расточительно ласковые девушки, и уставшие от одиночества вдовы, и женщины, зачавшие тридцать часов назад. Тут и охрипшие коты, и влюбленные в униформе, и супружеские пары — толстые, тощие, веселые, унылые… И пчелы, пахнущие кровью, и шелест шелковых чулок, и женские груди со сверкающими зрачками сосков, и запретная любовь, и закатные часы обольстителя… Все это — стихийные видения «Одинокого кабальеро».
Этот одинокий кабальеро в стихотворении «Ритуал моих ног» пытается постичь секреты своего тела, поэтически осмыслить его структуру и понять, что за его пределом, за «ногами» скрыто многое — «имена всего, что рядом и в далекой дали».
Среди всей свистопляски впечатлений, предчувствий поэт то падает, то поднимается. Порой ему чудится, что он обнесен плотной стеной гибельной безысходности. И все же в стихотворении «Стать тенью», которая завершает первую книгу «Местожительства», Неруда дерзновенно утверждает: «Так пусть же длятся вечно существованье мое и кончина. / Да обяжет стальная сила меня к послушанью, / лишь бы судороги новых смертей и рождений / не проникли в потаенную глубь, которая мне суждена»[61].
Неруда вернулся на Восток через тридцать лет. Я получил от него письмо из Рангуна на бланке столь нелюбимого им отеля «Стренд». Гербовый знак этого нелепого здания — лев, повернувшийся спиной. Письмо Пабло Неруды датировано 4 июля 1957 года.
«Дорогой Вол! После Коломбо мы и неразлучные Амаду отправимся в Китай. А пока что сидим здесь, в Рангуне, в ожидании чемоданов, потерявшихся в Мадрасе. Рангун — жестокий город, как я мог здесь жить?! (чудо ушедшей la jeunesse[62]) — превратил нас в истинных неврастеников. Мы попали в самую пору дождей, которые настырно поливают и поливают всю здешнюю мерзость…»
Да, у Неруды не изменилось отношение к этому городу.
Поэт читает жадно, взахлеб. Он похож на изголодавшегося коня, который долго бродил по голой земле. А еще он переводит Джойса. Неруду не привлекают формальные изыски. Ему по душе рассказы полнокровные, с живой плотью, рассказы, которые дышат… фронтальные, динамичные, пусть даже при этом в них меньше внешнего блеска. А еще совсем недавно он признавал полновластие формы!
9 июня 1930 года Неруда «навсегда» расстается с Цейлоном. У поэта щемит сердце — здесь он оставляет часть своей души. Он уже сказал «прощай» и своему дому у самого моря, и своим собакам и кошкам, с которыми беседовал поздними вечерами, доверяя им свои тайны. Он попрощался и со своим другом Эндрю. В том письме, где Неруда сообщает о переводе на должность консула в Сингапуре, снова появляются строки, полные тревоги: ему по-прежнему ничего не известно о судьбе рукописи «Местожительства», которую он отправил в Мадрид в октябре 1929 года.
Что же происходит с этой книгой? Неруда дважды посылал рукопись в Испанию — и никакого ответа. Он и ведать не ведает, что уже нет издательства «Эдитора ибероамерикана», где эту книгу думали опубликовать. Неруда шлет срочные заказные письма. Одно за другим. И полное молчание. Однако в столице Испании уже кое-что сделано. Хосе Бергамин пишет о поэзии Неруды в своем предисловии к «Трильсе» Сесара Вальехо — классическому произведению латиноамериканской поэзии XX века. В испанских журналах появляются статьи о чилийском поэте Пабло Неруде. Мадрид не оказался благоприятным местом для издания рукописи «Местожительства», и ее переправляют в Париж, где некая сеньорита Альвеар собирается опубликовать стихи из этой книги в журнале «Иман». Она собирается послать поэту чек в качестве аванса (немаловажное событие!) и позже — издательский гонорар. Неруда и понятия не имеет ни о журнале, ни о сеньорите. У него нет никакой уверенности и в том, что книга выйдет в Буэнос-Айресе. «От всего этого я готов пить виски три месяца подряд. Книгу мою, скорее всего, опубликует господь бог. Я чувствую, что она состарится и пожухнет, так и не увидев свет».
Но это неверие в самого себя, в целесообразность, значимость литературы скоро пройдет.
«…Оставить литературу! Какая глупость…
— пишет Неруда своему другу Эанди уже из Батавии 5 сентября 1931 года. —
Думаешь, что уже все, что с этим покончено, но нет, что-то внутри собирается капля по капле. Да я бы просто погиб, если б перестал писать…»
Эти взволнованные письма к другу Эанди настолько непохожи на письма к сестре Лауре, что кажется, будто их писали разные люди. Однако их пишет один и тот же человек из одних и тех же мест. Но разным адресатам. Неруда обладал удивительной способностью чувствовать человека и говорить с ним на близком ему языке. Он знал, что может довериться Эанди, может поведать ему о своих сложных переживаниях, о своих сомнениях по поводу литературы, поэзии, о сомнениях в самом себе. Неруда чувствовал, что аргентинский друг Эанди поймет его как надо. Этим и обусловлены стиль и содержание писем к Эктору Эанди. В то же время поэт хотел, чтоб и родные понимали, что его волнует. Вот почему письма к ним донельзя простые, безыскусные и по большей части информативные. Неруда о чем-то спрашивает родных или рассказывает им о новостях и событиях собственной жизни. Ему хочется, чтобы его домашние не тревожились о нем понапрасну, знали, где он и как налажена его жизнь. И все же, несмотря на несколько банальный характер этих писем, мы можем и в них почерпнуть сведения о настроениях поэта, о его поездках, о разных событиях, о боязни заболеть в чужом краю, о тамошней удушливой атмосфере, о его страстном желании перебраться в Европу. Даже в письмах к родным явственно проступает ощущение Неруды, что он на Востоке изгой, изгнанник, что он прочно связан со своим домом в Темуко. Поэт ждет помощи из Чили, просит, чтобы его чилийские друзья что-нибудь предприняли, и тогда он сможет оставить опостылевший ему Восток и жить в какой-нибудь стране, где более легкий климат.
Письмо к Лаурите от 28 октября 1927 года написано на бланке со штампом Чилийского консульства в Бирме. Поэт шлет приветы брату Родольфо, его жене Тересе и их сыну Раулильо. «Расскажи мне о тех, кто еще интересуется моей персоной». А вот и конкретный вопрос: вышла ли замуж Амалия, вдова Альвисо де Шпрингфель? И сообщение, что лично он, Рикардо Нефтали, не собирается жениться.
Письмо от 22 февраля 1928 года поэт посылает из Шанхая, где разворачиваются политические события, которые Андре Мальро положил в основу своего романа «Условия человеческого существования»{75}. Неруда на целый месяц покинул Рангун и ездил по другим странам Азии.
Он побывал в Индии и в Индокитае. На земле Индокитая ему открылось многое. Он познакомился с талантливыми мастерами ремесел и познал удивительное чувство братства. Ему, затерянному в джунглях чужаку, устраивают настоящий праздник с песнями и танцами. Люди не знают его языка и не могут переброситься с ним ни одним словом, но праздник в его честь просто великолепен. Должно быть, там Неруда почувствовал сердцем, что все люди могут быть братьями. В ту ночь в чащобах вьетнамских джунглей поэт не ощущал никакого одиночества.
Неруда пишет сестре с борта парохода, на котором возвращается из Японии — очень красивой страны, где бы ему хотелось остаться навсегда. Он тревожится о своем здоровье — как бы не заболеть воспалением легких, как бы не простудиться… Холодина страшная. А кругом совершенно удивительные вещи, не то что в Рангуне, который надоел ему до смерти. «Там ты денно и нощно в раскаленной печи». «Жизнь в Рангуне — настоящая каторга, не для того я родился на свет божий, чтобы сидеть в таком аду». Поэта страшит малярия. Ему хочется закончить университет в Европе, и он надеется, что в один прекрасный день сумеет сложить чемоданы и уехать, даже если ему будет суждено умереть с голоду.
В каждом письме Неруда спрашивает о стариках, но отнюдь не надеется, что они ему напишут, особенно отец, с которым он уже давно не общается. Матери он пишет мало и скупо о самых обыденных вещах, но беспокойство за нее слышится в самом тоне писем. Их пишет хороший, заботливый сын.
«Передай моей святой маме, что я часто думаю о ней. Глаза у нее, по-моему, болят на нервной почве. Пусть принимает что-нибудь тонизирующее и поменьше вспоминает о своей болезни».
Внешне эти письма ничем не примечательны, малосодержательны. Высокая стена отделяет поэта от круга родных. Это два совершенно различных мира, связанных лишь по касательной; они решительно ни в чем не совпадают, не сближаются. Вот почему у писем такой обыденный, даже безликий характер, хотя, конечно, в них есть и теплота, и какое-то нарочитое балагурство, игра словами:
«Сейчас буду обедать, привет всем, желаю тебе счастья, моя хлопотунья… Ну ладно, думаю, что тебе достаточно этих немногих слов, потому что обо всем другом, что со мной здесь происходит, писать не стоит. Вряд ли ты поймешь и вряд ли тебе это интересно».
В письме от 12 декабря 1928 года Пабло Неруда сообщает, что переехал в Коломбо и, хотя жалованья не повысили, он с радостью согласился, потому что в Рангуне нестерпимо плохо. О Чили за все годы ему довелось прочитать лишь одну заметку. Газеты сообщили о землетрясении в городе Талька… По его письмам не скажешь, что он одинок. Поэт тянется к женщинам, а они — к нему.
«Все эти козочки норовят женить меня на себе, но я героически сопротивляюсь. Здешние барышни слишком умны, слишком много знают, а мне это — ни к чему. Если у меня начнутся какие-то сердечные дела, я тебя тут же извещу. Обними дорогих стариков и всех, кто меня помнит. И не забывай о своем брате.
Но однажды он написал длинное письмо «своей дорогой и любимой маме, сеньоре Тринидад К. де Рейес». Правда, в ответ на ее письмо. Он сообщил ей некоторые подробности о своей жизни, рассказал про нравы в Коломбо.
«Я снял бунгало, или шале, у самого моря и живу в нем совсем один. Помещение очень просторное… Здесь косо смотрят на белого человека, если он сам что-то делает для себя. До чего мне это противно! От постоянного пекла я чувствую еще большую слабость, чем в Чили. Если бы вы, дорогая мама, вдруг приехали ко мне, то услышали, как я с утра до ночи кричу моему слуге: принеси спички, сигареты, бумагу, лимонад… Все мои вещи он содержит в большом порядке. Брюки и рубашки всегда выглажены, все на своем месте…»
Неруда живет на окраине в Веллаватте, напоминающей ему незабвенный Пуэрто-Сааведра. Ранним утром — это единственные прохладные часы — он выходит на пляж в купальном костюме. Однажды в таком виде его сфотографировал приятель Зальцберг. Поэт стоит под пальмой, а на лице — выражение невероятной скуки. Иногда он пытается плавать. Бывают дни, когда «совершенно нечего делать, разве что спать и спать… Мне, конечно, не хватает в доме жены. Но похоже, что никто не хочет полюбить вашего некрасивого сына…» Неруда спрашивает про всех родственников. Про весь клан Рейесов. Как поживают его дяди с библейскими именами — Амос, Оссий, как Хосе Анхелито, кузен-священник, ангел чистоты и благонравия. Нередко в его письмах звучат иронические нотки. «По правде говоря, в его лице нет ничего от святого, а впрочем, я и не видел в лицо святых». Вдали от Чили родственные связи становятся крепче.
«Как там дон Мануэль Басоальто и тетя Роса? Скоро будет два года со дня моего отъезда из Чили, и кто знает, когда я смогу вернуться».
Из этой дали он шлет телеграммы и письма своему двоюродному брату — Рудесиндо Ортеге Массону и просит, чтобы тот вытащил его из ада как можно скорее. Он человек влиятельный, адвокат, и не забывает о поэте, которому до удивления не давалась математика. Рудесиндо — страшный модник, и его шутливо окрестили Франтесиндо.
Поэт много купается, плавает, играет с собаками и кошками. Он всю жизнь будет неразлучен с собаками. Ему очень одиноко.
Неруда отправляет домой письмо в несколько торжественном стиле. Оно написано на бланке Чилийского консульства в Сингапуре и Батавии. Сверху стоит голландская фамилия — Вельтвердн. Письмо от 15 декабря 1930 года. Это одно из немногих писем Неруды к отцу. На сей раз он действует по всем правилам и выполняет свой сыновний долг.
«…Должен сообщить Вам важную новость. Я женился. Мы сочетались браком в городе Батавии 6-го числа нынешнего месяца. Моя супруга по национальности голландка и происходит из именитой семьи, которая давно обосновалась на Яве. Я очень хотел сообщить вам о своем намерении жениться и ждать вашего согласия, вашего благословения, но из-за непредвиденных обстоятельств мы поженились раньше, чем предполагали. Хоть все так вышло, я думаю, что и Вы и мама, доведись вам увидеть ту, кто стала моей женой, гордились бы ею, как горжусь я, и полюбили бы ее, как я. Для меня она — само совершенство, и мы бесконечно счастливы… Отныне вы не должны горевать и беспокоиться о том, что ваш сын одинок и живет в такой дали от вас. Потому что мы с женой всегда будем вместе. Посылаю Вам и маме наши свадебные фотографии. Моя жена чуть выше меня ростом, светловолосая, с голубыми глазами. Поскольку я не говорю по-голландски, а она по-испански, мы изъясняемся на английском, который оба знаем прекрасно. Состояния у нее нет. Ее отец разорился после рискованных биржевых операций. В общем, мы оба бедны, но счастливы. У Марии прекрасный характер, и мы понимаем друг друга, как никто».
Одинокий консул, которому тогда исполнилось двадцать шесть лет, был довольно экзотической фигурой в Батавии. Для некоторых мамаш, которые спешили выдать дочек замуж, он по всем данным мог казаться очень хорошей партией. Ходили, правда, слухи, что консул пишет стихи. Ну и что в этом плохого? Он же не лунатик или кто-нибудь еще! На всех суаре видят, как консул любезничает с девушками на выданье. У него есть шарм, он не говорит глупостей. В общем, производит впечатление умного молодого человека с хорошим будущим… Неруда знакомится с Марией Антониэтой Ахенаар Вогельцанц в начале года. Рост у девушки — почти метр восемьдесят. Она хорошо сложена. Типичная голландка. Уставший от одиночества консул начинает думать, что именно она будет ему настоящей женой. Он потратил впустую столько усилий, чтобы к нему приехала Альбертина! Поэт сразу меняет, укорачивает имя молодой яванки европейского происхождения. Он называет ее — Марука. Неруде всегда нравилось самому назначать сроки событий. Вот он и решил, что ему непременно надо жениться в 1930 году и сделал это на исходе года — в декабре.
В письме, посланном из Батавии 28 июля 1931 года, Неруда размышляет о важных событиях в политической жизни Чили.
«Только вчера пришло известие об отставке Ибаньеса (26 июля), и я страшно обрадовался, что не надо сбрасывать этого Пако революционным путем, раз он убрался сам. И еще я счастлив, что мои друзья смогут вернуться в Чили (вот имена моих друзей, что живут в изгнании: Карлос Викунья Фуэнтес, Педро Леон Угальде, Энрике Марта Фигероа, сын дона Элиодоро Яньеса и многие другие)».
В семейной переписке Неруды очень мало строк, касающихся политики. Но мы видим, что поэт с радостью воспринимает известие о падении военной диктатуры, что он сочувствует тем, кто оказался на чужбине. Да и самого себя Неруда причисляет к изгнанникам. Никто из названных людей не был ему близким другом. Разве что Альваро — сын Элиодоро Яньеса, — который со временем станет писать сложные «темные» вещи под псевдонимом Хуан Эмар. Его отец, известный лидер либералов, основатель влиятельной в те годы газеты «Насьон», поручит ему вести литературное приложение к газете. Альваро и есть тот самый человек, который просил Неруду присылать с Востока статьи для газеты «Насьон». Эти статьи вошли в полное собрание сочинений Неруды…
Поэт с волнением следил за всем, что происходило на сессии Всеиндийского Конгресса, которая состоялась в Калькутте в декабре 1929 года. В предместье Калькутты собралось более двадцати тысяч индусов, чтобы увидеть и услышать Махатму Ганди и Джавахарлала Неру. Толпы индусов принесли в этот город свои мечты, чаяния и горести. Народ, который населял целый континент, не желал больше терпеть иноземное господство. Неруда сумел лишь издалека увидеть совершенно истощенного Ганди. Он, похоже, дремал на низком, едва возвышавшемся над землей ложе. Но минута-другая, и глаза Ганди загораются, он снова активный лидер людей, поднявшихся на борьбу со своим поработителем — самой большой империей в те времена. Еще тогда Неруда впервые задумался о том, как велики различия в политике тех стран, которые сегодня объединены общим названием — «третий мир». Это была пора относительной стабильности в Чили. Но вот разразился великий кризис сначала в Соединенных Штатах, а затем на всех континентах. Чили и другие страны Латинской Америки, где в основном правили военные, уже почувствовали мощь американских компаний, теснивших повсюду старого британского льва. Индия пока еще не окоротила гриву этого льва, но ее уже вовсю трепали бунтарские ветры. В политическом процессе латиноамериканских стран мистика не играла особой роли. И Неруда уже тогда считал это положительным явлением.
Экономический кризис, начавшийся после нью-йоркского биржевого краха в 1929 году, распространился по всему миру, опутанному финансовыми сетями. США. Неруда стал одной из жертв этого кризиса… Падение диктатуры Ибаньеса было обусловлено целым рядом причин, в том числе и тяжелым положением в экономике страны из-за крушения на Уолл-стрит. Правительство, сменившее диктатора Ибаньеса, пытаясь вести политику строгой экономии, объявило о закрытии консульств во многих странах. Министерство уведомило консула Рикардо Рейеса — который жалованье получал редко, или, как говорят чилийцы, «по случаю похорон епископа», — что у чилийского правительства нет средств для содержания консульства…
Неруда с женой возвращается на родину. «Я пишу тебе с борта голландского парохода», — сообщает поэт сестре Лауре. Он с Марукой плыл на пароходе «Питер Корнилизун Хофт».
На Цейлоне молодожены поднимутся на английское грузовое судно «Форэфрик», которое обогнет берега Южной Африки, пройдет через Магелланов пролив и причалит в Пуэрто-Монте. Плаванье будет длиться целых шестьдесят дней… Неруде нравились долгие морские путешествия. Они всегда были для него очень плодотворными — он много думал и писал.
Неруда, навсегда распростившийся с Цейлоном, встретился с ним во второй раз через двадцать шесть лет — в июне 1957 года. Он приехал на форум участников Движения в защиту мира. На улице прохожие бросали вслед Неруде любопытствующие взгляды. Что это за господин? Откуда он? А поэт попал в атмосферу далекого прошлого с персонажами, красками и запахами «Местожительства». Снова перед его глазами Веллаватта, где под кокосовыми пальмами прыгают вороны, где ему приветливо кивают головками алые цветы shoeflower[63]. За поэтом увязалась орава нищих ребятишек. Они сопровождают его до поезда, который медленно движется по узкоколейке, предупреждая прерывистыми свистками толпу, идущую к морю.
Неруда с опаской останавливается у железнодорожной колеи и показывает большой шрам на правой ноге. Здесь он когда-то споткнулся о рельсы, упал и от сильного удара потерял сознание. Как раз в те минуты приближался поезд. Если б не отчаянный вой Кутаки — так звали его собаку, — машинист не заметил бы его и не остановил бы поезд. В честь Кутаки, его спасительницы, Неруда называл этим именем собак, которых заводил в Чили и за границей. Много позже Неруда узнал, что на языке хинди «кутака» означает «я приношу еду собакам». Когда он жил в Коломбо, его первая Кутака ходила с ним повсюду. Она неизменно следовала за ним по утрам и вечерам к устью реки, где купались слоны. Быть может, ее одолевала зависть к этим странным гигантам, которые, точно из огромных шлангов, окатывали себя водой, набранной в хобот. Кутака всегда оповещала хозяина о появлении больших парусников. Ранним утром они казались совсем белыми. Парусники приплывали с островов (их двенадцать тысяч, и все они нанесены лишь на самые подробные морские карты), которые объединялись под общим названием: острова Мальдивского архипелага.
Поэта снова мучит вязкий зной, от которого он так страдал в молодости. На него вдруг нападает страшная усталость. Ноги не слушаются. И все же Пабло Неруда сворачивает на улочку номер 42 и доходит до дома с мраморной табличкой, где выведено печатными буквами: «Мухам. Алекс. С. Ламабадусурийя». Неруда стучит в дверь. Хозяин улыбается с порога: «Вы ошиблись». И указывает на соседний дом. Нет, не тот. Неруда стучит то в одну дверь, то в другую… «Никак не вспомню», — бормочет он. Та часть улицы, где дома повернуты к морю, очень изменилась. Прежде здесь было несколько хибарок и деревья. Вряд ли удастся отыскать прежний дом. Неруда силится вспомнить какую-нибудь деталь, подробность… Они бродят от дома к дому вместе со своим чилийским приятелем Хуаном Ленин Арайей. Вот еще один дом. На входной двери прибита дощечка с надписью: Корел Стренд. Их встречает смуглый человек в огромной белой шляпе с худющими голыми ногами. Он приглашает их войти. Садится в плетеное кресло и вдруг подскакивает с криком: «Рикардо Рейес! Чилийский консул!»
В те времена они вовсе не были добрыми соседями. Бойя Пиерс пытается восстановить годы. Когда это было? В 1928-м? В 1929-м? О да, я хорошо помню вашего слугу Брампи. С тех пор я о нем ничего не знаю. После вашего отъезда он куда-то пропал и мы больше его не видели.
Он не называет женщину, а она, несмотря на все эти прошедшие годы, встает неодолимым барьером между ними. Джози Блисс! Неруда мысленно представляет себе те далекие дни. Бойя Пиерс никогда не был ему другом. Он приютил у себя Злюку из «Танго вдовца». И Джози из этого самого дома забрасывала Неруду письмами и обрушивала на него проклятья. Она говорила, что отравит его, что ему не уйти живым. Поэт ничего не мог объяснить Пиерсу. Ведь это были глубоко личные дела — их не объяснишь. Понятно, что Бойя Пиерс стал на сторону Джози. Потом все кончилось. Молодой бирманке надоело преследовать поэта, и она уехала домой… Оба собеседника даже не заговаривают об этой женщине, но как бы чувствуют ее присутствие. Неруда обходит весь дом. Ему кажется, что она все еще прячется здесь, рыдает от бессильной ярости, громко негодует, пьет в одиночестве чай по вечерам и думает о нем… Поэт жалуется хозяину на страшную жару, и Джози, перестав бушевать, следит за ним молча…
На улице Неруда вдруг вспоминает здешние приметы погоды. Он узнал их от местных жителей четверть века назад. Вот-вот задуют муссоны — все вокруг загремит, засвищет, и хлынут дожди. А затем начнется буйство света; в этом слепящем свете Неруда учился переносить «одиночество погребенной души». Он говорил, что, быть может, это исступленное сиянье с неумолимой жестокостью высветило и его судьбу… Отчаявшийся, отторгнутый от самого себя, он все-таки пришел к решению: жить, и только жить! На этом острове Неруда незаметно для себя стал по-иному воспринимать жару, солнце. Чилийское солнце по возвращении на родину казалось ему мутным, тусклым. Что-то в нем было от мрака…
«Пошли быстрее,
— говорит поэт, а сам вдруг останавливается возле развалившейся, заброшенной хибары. —
Здесь жил рыбак с женой. Каждую субботу, точно выполняя какой-то странный ритуал или просто спьяну, рыбак обрушивался с кулаками на свою старую жену. Точно выплескивал скопившуюся за неделю злобу. Женщина в отчаянии бежала ко мне в консульство и просила „политического убежища“. Я оставлял беднягу у себя. На другой день рыбак являлся с повинной. Старая женщина уходила, рассыпаясь в благодарностях, а глаза ее сияли от радости: она возвращается домой вместе с мужем. Пусть у него крутой нрав, но зато он умеет раскаиваться. Старуха была единственным человеком на Цейлоне, которая обращалась в консульство за помощью. И я получил наконец возможность распространить на эту несчастную женщину право „экстерриториальности“, чтобы избавить ее от мужниных побоев. Судьба в конце концов избавила эту женщину от еженедельных страданий: рыбак погиб от укуса ядовитой змеи в лесу, где он рубил сухие ветки. Жена горькими слезами оплакивала его смерть…»
Наконец сыскался долгожданный cicerone[64]. Им стал писатель и адвокат С. П. Амарасинган. Он угостил приезжих джином и стал рассказывать о временах второй мировой войны, когда город был оккупирован. В то время из Веллаватты уехали все, кто мог. Но он остался.
«Дом, где вы жили, говорит писатель Неруде, был превращен в казарму. Я чуть ли не до нынешнего месяца хранил ваше письмо. Почерк у вас, помню, был очень крупный. Слов нет, как жаль, что порвал письмо… А еще, если не ошибаюсь, у вас была дрессированная мангуста».
(Пабло тотчас замечает, что не мог приходить к нему в дом с мангустой из-за собак, которые норовили ее покусать.)
Хозяин ведет гостей через раскаленную улицу в некое подобие дома, где когда-то жил поэт. Строение, казалось, вот-вот рухнет. Вокруг был брошенный заглохший сад, а рядом патио с двумя кокосовыми пальмами…
«Вот на этом дереве,
— показывает поэт, —
я вдруг увидел белку. А здесь находилась моя контора, где я составлял надоевшие мне до чертиков бумаги об отправке цейлонского чая в Чили. За это, собственно, я и получал жалованье. Досадно, что сегодня мы не пьем цейлонский чай. Он, по-моему, самый лучший в мире».
Обходя все уголки траченного временем дома, поэт вдруг неизвестно по какой ассоциации заговаривает об одном памятном случае из его тогдашней жизни. Голос Неруды звучит непривычно громко, будто он боится забыть об этом, будто хочет, чтобы его спутники услышали и запомнили все до последней мелочи.
«Однажды министерство известило нас о том, что с острова Пасхи сбежали политические преступники. Впервые за все время службы в консульстве я получил телеграмму подобного содержания. В телеграмме говорилось, что беглецы могут появиться на Цейлоне, потому что они удрали на баркасе. Я ждал их целыми днями, в надежде, что наконец-то смогу перемолвиться словом хоть с кем-то. Но они так и не появились».
Так и не появились… Кто знает, возможно, речь шла о коммунисте Сесаре Виларине, которого вместе с товарищами сослали на этот остров посреди Тихого океана? Сесар Виларин был отважным человеком, но несколько авантюрного склада. Он так рвался на свободу, что однажды вместе с друзьями уплыл с острова на маленьком суденышке и навсегда пропал в океанских просторах. А может быть, телеграмма была связана с романтическим побегом Карлоса Викуньи Фуэнтеса и других политических заключенных, которые были сосланы на остров в годы диктатуры Ибаньеса?
Во второй раз поэт приехал на Цейлон вместе с Матильдой. Неруде хотелось отыскать следы той женщины, что «была сожжена на костре», и встретиться со своим прежним домом. Ведь наш поэт очень привязывался к домам и, расставаясь с ними, чувствовал себя «вдовцом».
«Для меня потерять дом, обитель — все равно что овдоветь,
— писал Неруда. —
Обо всех своих домах я вспоминаю с нежностью. Я не смог бы пересчитать эти дома и ни в одном не сумел бы поселиться снова. Мне не нравится воскрешать умершее… Лишь раз в жизни я решил вернуться в дом, где когда-то жил. Это произошло на Цейлоне после многолетней разлуки».
Где же этот дом? Ну точно сквозь землю провалился! Неруда помнил лишь название окраинного района между Коломбо и Моунт-Лавинией. Нигде, ни в одном доме за всю жизнь у него не было столько времени, чтобы всматриваться в самого себя. По сути, целыми днями он задавал себе бесконечные вопросы. В часы вынужденного безделья поэт, изнывающий от липкого, тягучего зноя, пытался проникнуть в потаенные глубины человека, в собственные глубины. Он был непонятен и чужд сам себе. Из этого длительного процесса самоуглубления возникла маленькая книжка — «Местожительство — Земля», словарь, рожденный в муках, словарь поисков самого себя.
И еще один знаменательный факт. Неруда отыскал свой прежний дом буквально накануне того дня, когда его собирались снести. Его старая обитель назначила ему свидание через тридцать лет, и он, ни о чем не подозревая, «пришел туда в самый последний день ее жизни». Он оглядел маленькую гостиную, потом крохотную спальню, где у него в те годы местожительства на земле была раскладная кровать, — и перед его глазами встала тень слуги Брампи и тень мангусты Кирии. Вот так поэт простился с домом, который на следующий день был смят бульдозером… Неруда верил, что подобные совпадения останутся тайной, «пока будут существовать люди и дома».
В 1932 году чилийское правительство, как мы уже знаем, упразднило во многих странах консульские должности из-за глубокого кризиса, который, точно землетрясение в девять-десять баллов, обратил в руины всю национальную экономику… Пабло Неруда вернулся на родину пароходом через Магелланов пролив. В ту пору страну сотрясали необычайные события. На исходе 1931 года взбунтовались моряки военно-морского флота, а в середине 1932 года Чили стала социалистической республикой. Власть перешла (правда, она продержалась всего две недели) в руки Советов рабочих, крестьян и моряков. Советы заседали в главном здании Чилийского университета. Неруда с жадным вниманием следил за всем, что происходило в столице…
Лаурита вспоминает, что получила телеграмму от брата с большим опозданием… В один из дней, выглянув в окно, она вдруг увидела, что кто-то вытаскивает из машины чемоданы. Ба! Да это Пабло и его жена Марука! Отец встретил молодоженов весьма прохладно, и через неделю они покинули Темуко.
В Сантьяго Неруда работает сразу в двух местах. Он все еще находится в ведении Министерства иностранных дел, но какое-то время служит в Департаменте по делам культуры Министерства труда под началом Томаса Гатика Мартинеса — учтивого седоволосого человека, неплохого журналиста и большого любителя женской красоты. Он взял на службу многих признанных красавиц, но, помимо них, — и нашего поэта, и своих друзей молодости из литературного поколения двадцатых годов. У него трудился над составлением официальных бумаг Хоакин Эдвардс Бельо, один из крупнейших чилийских писателей XX века… Неруда живет в постоянном страхе остаться без работы: «Боюсь, что мою должность упразднят». Однако родные считают, что он человек с именем, влиятельный, и ему не составит труда подыскать хорошее место для брата Родольфо.
Поэт задумывается над прошлым, сравнивает его с настоящим. В далекой дали осталась Батавия, дом на улице Проболинго. Восток, откуда он только что вернулся, поразил его. «Это огромный злосчастный человеческий род, — пишет Неруда, — но моя душа не приняла ни его обрядов, ни его богов». Молодожены поселились в скромном пансионе, поблизости от Национального конгресса. Настроение у поэта невеселое, но он часто встречается со старыми друзьями и все охотнее проводит время в памятных с юных лет барах.
Да, Неруда вернулся другим. В какой-то момент он порывается воскресить свою тайную любовь, пишет Альбертине, снова просиживает допоздна в «Геркулесе», в «Эль Хоте», в «Немецком ресторане», однако годы, прожитые на Востоке, духовная зрелость, пришедшая к нему в иных географических широтах, определили его новое мироощущение, и оно противостоит всему, что он видит вокруг себя. Многое переменилось в жизни поэта, даже его отношения с женой. А ведь он совсем недавно рассказывал о ней с таким восторгом в письме к отцу! Любовь быстро угасает. Неруда чувствует, как отдаляется от Маруки. Он проводит время за разговорами в тавернах, в барах, возвращается домой с рассветом и нередко видит на балконе жену. Бог знает, с каких пор она ждет его…
Официальные круги столицы встретили Неруду с полным равнодушием. Никто не выказал особой радости по поводу его приезда. Быть может, подумалось ему, он появился на родной земле раньше времени? Может, снова отправиться в чужие края? Нет! Он не вправе прерывать работу над стихами. Ведь по возвращении в Чили он сразу приступает ко второй книге «Местожительства». Да и вообще, надо показать соотечественникам, что им сделано за пять лет, прожитых вдали от родины.
В литературных кругах к нему поначалу тоже отнеслись с выжидательной сдержанностью, но в один из дней был устроен его поэтический вечер в столичном театре «Мирафлорес». Этот вечер длился часа полтора.
Я, еще зеленый юнец, только-только приехал в Саньяго с мечтой учиться в университете. Для меня, страстно влюбленного в поэзию, Неруда был человеком-легендой. Я никогда не видел поэта и мечтал его увидеть. Мне, разумеется, в голову даже не приходило, что я могу с ним познакомиться, пожать ему руку, вступить с ним в разговор. Я бы не осмелился на такое. Пределом моих мечтаний было увидеть Неруду, услышать его в нашем стареньком театре, пусть с галерки при погасших огнях… Я пришел пораньше и, как-то робея, волнуясь, занял свое место на самой верхотуре, где сидит публика попроще. Раздвинулся занавес — на сцене огромные ярко разрисованные маски. Нечто вроде ширм или еще одного занавеса, странного, непривычного. Сразу повеяло чем-то нездешним, таинственным, казалось, что это декорации для какой-то оперы с восточным сюжетом. Внезапно из-за огромных масок — больше чем в рост человека — раздался голос, тягучий, носовой, жалобный. Будто кто-то вел жалобу на одной ноте: «Как ты чиста при свете солнца и во тьме ночной, / какая победительная сила в твоей безбрежной белизне, / в твоей груди упругой, словно теплый хлеб, / в венце твоих волос иссиня-черных, / возлюбленная сердца моего!»
Неруда читал стихотворения из первой книги «Местожительство — Земля». Читал все тем же заунывным, обреченным голосом, без всякого напора, без модуляций, с какой-то душевной нехотью, обессиленно, вяло, будто хотел усыпить своих слушателей. Но вскоре это ощущение рассеялось. Нет, голос оставался прежним, а между тем почудилось, что он, этот голос, приносит шум неспешного наката волн, дыханье далекого ветра. И не столько потому, что в звуках голоса была особая освежающая прозрачность, сколько потому, что те слова, те строфы как бы утоляли жажду, пьянили, обволакивали, порождали совершенно неведомую атмосферу, в которой просматривалось, проступало борение мятущегося духа, раскрывался внутренний мир поэта, где обитали призраки, где сгустилось все его одиночество, все выстраданное, все его странствия и сомнения. И этот новый мир, новый поэтический язык сделали меня иным, непохожим на того, кто лишь час назад пришел в театр «Мирафлорес» и робко сел в дальнем углу галерки… В тот вечер многие из нас впервые услышали, как читает свои стихи Пабло Неруда. В его голосе слышалось звучанье арауканского рожка — трутруки.
Ну, а когда же мы увидим лицо поэта? Почему он прячется за ширмами? Выйдет ли к публике под шумные аплодисменты или его встретит пугающее молчаливое равнодушие? Добрая половина собравшихся наверняка сбита с толку и не знает, то ли восхищаться, то ли пожимать плечами в растерянности, в недоумении.
Неруда так и не показался своим слушателям, а ведь многие мечтали его увидеть. В тот раз мое желание не сбылось…
Через много лет, 24 и 25 сентября 1982 года, в зале средневекового Дворца Патричи в городе Сиена был проведен круглый стол, посвященный творчеству Пабло Неруды. Собрались авторитетные литературоведы, крупные ученые. Француз из Университета в Пуатье — Ален Сикар выступил с докладом, после которого вспыхнула яростная дискуссия. Тема его доклада — «Лицо под маской. Автобиографичность и вымысел в поэзии Неруды». В разгар ученых споров я взял слово, чтобы рассказать о том далеком поэтическом вечере, который состоялся полвека назад в Сантьяго, в театре «Мирафлорес», где Неруда спрятался от людских глаз за огромными восточными масками… И в заключение сказал, что я на стороне Алена Сикара.
Нет, Пабло Неруда не был рожден для канцелярской работы! Хотя я видел, как он сидел, согнувшись над официальными бумагами с карандашом в руке. Весь 1932 год поэт нес ярмо однообразной и мучительной для него чиновничьей службы. И не будь у него двух должностей, ему бы не свести концы с концами. Четыреста песо в месяц в Библиотеке Министерства иностранных дел. Да их едва хватало на оплату захудалого пансиона на улице Санто-Доминго! Жалованье в Министерстве труда было чуть больше. Неруда чувствовал себя каторжником, приговоренным к галере. Мыслями он был весь в поэзии… В сумрачном зале «Постоялого двора коррехидора» Неруда проводит еще один поэтический вечер. В тот же год выходит в свет второе издание «Двадцати стихотворений о любви», лишь восемь лет спустя после первого издания. Пока еще поэт не получил настоящего признания у себя на родине. Много позже, когда Неруда из почти безвестного поэта стал знаменитостью, книга «Двадцать стихотворений о любви» преодолела «звуковой барьер». Ее общий тираж превысил миллион экземпляров. Кто-то назвал эту книгу «Песнь песней» испаноязычной поэзии. Да, творец «Песни песней» и творец «Двадцати стихотворений о любви» — поэты милостью божьей. Но наш Неруда не похож на царя Соломона.
В Библии сказано, что царь Соломон сложил три тысячи притч и одну тысячу пять песен. Что ж, наш поэт не отстал от мудрого царя. Царь Соломон описал все деревья, рассказал о ливанском кедре и даже об иссопе{76}, пробившемся к свету из каменной стены. Он поведал о зверях, о птицах, о змеях и рыбах. А Неруда посвятил целые книги птицам, разным яствам и грубой пище, «дому на песке», «бесплодной географии», «камням неба» и «огненному мечу». Посмертно изданная книга «Огненный меч» — новая версия библейской легенды о Мужчине и Женщине, которые пережили Вселенский потоп. Многомудрый и чувственный царь воздвиг храм и воспел женщину. Неруда всегда хотел быть настоящим зодчим и поэтом… Возлюбленная Соломона куда словоохотливее нерудовской Альбертины. Соломон вкладывает в ее уста прекрасные слова, рожденные истинной любовью.
«Доколе царь был за столом, нард мой издавал благовоние свое. Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает… как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских. Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мной — любовь… Голос возлюбленного моего! Вот он идет… Время пения настало. И голос горлицы слышен в стране нашей…»
Рубен Дарио{77} сказал однажды, что нельзя найти женщины, равной Суламифи, и воспеть ее так, как воспел ее царь Соломон: «Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями». Неруда воспевал Женщину до конца своих дней, всю жизнь. Ни одну из его возлюбленных не звали Суламифью, но каждая была ею… Нет, к чилийскому поэту не приходила царица Савская, но он признался нам, что однажды выбрал в жены дочь владыки царства Мандалай, и не суть важно, что это лишь плод поэтического воображения. Наш поэт, не в пример творцу «Песни песней», не был женат на дочери фараона, но каждую из своих подруг он делал царицей, хотя ни одна из них не была знатного рода, а многие родились в бедных семьях. Царь Соломон обрел всесветную славу, был многоопытен в искусстве любви. Правда, на этот счет Библия весьма противоречива. В одном месте сказано, что у царя Соломона было шестьдесят цариц, восемьдесят наложниц, а девиц — без числа. Но Суламифь — чистая, совершенная голубица — одна-единственная. В другом месте Священного писания говорится, что у него было ни много ни мало — шестьсот жен и триста наложниц… Неруда не мог без смеха слышать слово «наложница». Одна из знакомых поэта состояла в гражданском браке с чилийским коммерсантом Висенте Наранхо. Это был донельзя забавный человек из нерудовского окружения. Во время одного судебного разбирательства ее назвали сожительницей, а потом, видимо для пущего эффекта, — «наложницей». Когда она рассказывала об этом Неруде, она хохотала до слез. Это архаичное слово звучало нелепо, дико, восстав, казалось, из глубины веков, оно пыталось отстоять нравы, предрассудки седой древности, доказать, что в мире ничего не изменилось…
Когда Неруда писал свою «Песнь песней», он был ужасающе беден, а царь Соломон баснословно богат. Ежегодный доход царя равнялся 666 талантам. Талант Неруды был из золота высшей пробы, но при этом в его кармане не было ни одного сентаво. Многомудрый царь властвовал над всеми землями от Евфрата до земель филистимлян, его владения граничили с Египтом. Наш поэт царил лишь в своих мечтах.
Неруда теперь не голодает, обедает каждый день, но с деньгами по-прежнему туго, да и будущее весьма туманно.
Летом он уезжает на юг, в Пуэрто-Сааведру, и работает там над второй книгой «Местожительства». Поэт всматривается в море своего детства более зрелым, приметливым взглядом. Он пишет стихи, близкие «Песни отчаяния». Судя по строкам, что-то стронулось в душе поэта, что-то переменилось. Семейная жизнь уже в тягость, с Марукой ничего не ладится. По возвращении в Пуэрто-Сааведру поэт проникается тоской о том, что так полнило его сердце десять лет назад. Теперь это сердце «покрыто пылью».
«О, если б ты вдохнула жизнь в него, / оно б отозвалось глухим неясным гулом, / вагонным перестуком, давним сном у берега морского…». Былая любовь живет в нем, преследует, точно призрак. В Пуэрто-Сааведре поэт пишет «Южные воды», стихотворение, пронизанное мучительным чувством одиночества:
Эти земли безлюдны, и я говорил о них,
о землях, насквозь безлюдных,
где суша полна океана,
и где нет ничего — только след коня,
ничего — только ветер, совсем ничего —
только ливень, разверстый над морем,
ничего — только ливень, встающий над морем[65].
В Сантьяго, после летнего отдыха, отнюдь не безмятежного, Неруду ждет радостное событие: впервые выходит в свет его «Восторженный пращник». Эту книгу поэт не решался издавать целых десять лет. Теперь, за истечением срока давности, ему простятся «грехи молодости» — былые излишества чувственности и те откровенные влияния, о которых он скажет в вводном слове к «Восторженному пращнику».
Затем будет еще одна великая радость — первое издание «Местожительства». Неруда отчаянно боролся за судьбу этой книги еще в бытность консулом на далеких и горестных землях Востока. Мысль о публикации «Местожительства» буквально преследовала поэта. И свидетельство тому — письма к аргентинскому другу Эктору Эанди. Книгу так и не удалось издать ни в Испании, ни в Аргентине, несмотря на все старания и усилия испанского поэта Рафаэля Альберти и самого Неруды.
Эта книга вышла в Сантьяго. Ее издал Карлос Насименто, верный и, пожалуй, единственный издатель раннего Неруды… Т. С. Элиот называет апрель «жестокосердным месяцем» в своей поэме «Опустошенная земля», но здесь, в Чили, это благодатный месяц, отливающий осенним золотом. Для Неруды апрель стал счастливым месяцем, ведь из печати вышла книга, которая вызревала среди его безмерного одиночества в Чили, среди пронзительной тоски в британских и голландских колониях на далеком Востоке.
Для Чили тех времен, когда уровень издательского дела был весьма невысок, книга «Местожительство — Земля» выглядела просто роскошно… Вскоре Неруда снова поступил на дипломатическую службу в Министерство иностранных дел. 25 августа 1933 года он пишет отцу о своем назначении на консульскую должность в Аргентине. Впервые поэт обращается к нему с ласковыми словами: «Дорогой папа», из чего можно заключить, что родитель переменился к Пабло и готов поверить, что его беспутный сын, «ставший по глупости поэтом», сумеет заработать на хлеб и обойдется без отцовской помощи. Неруда уехал из Чили второпях, не успев проститься с отцом как подобает.
Министерство, утвердившее назначение Неруды, не выдало ему по всегдашней безалаберности денег на билеты. И вот тут его выручила Амалия, та самая несговорчивая и желанная вдова, за которой он ухаживал напропалую, упорно добиваясь ее расположения. Недоступная красавица одолжила ему тысячу песо на проезд.
В те годы Буэнос-Айрес — самый большой испаноязычный город — манил поэтов, мечтавших о признании. В Буэнос-Айресе Неруда быстро сводит знакомство со многими литераторами. Но так же быстро он приходит в уныние от настоящего потопа скучнейших деловых бумаг, за составлением которых проводит часто в консульстве все немногие месяцы, что ему довелось пробыть в Аргентине.
Правда, его жизнь скрашивает дружба с генеральным консулом Сократом Агирре, отцом темноволосой девочки по имени Маргарита. Эта девочка с живыми яркими глазами сдружилась с дядей Пабло, который обожал ходить ряженым в дни праздников. Судьба распорядилась так, что позднее Маргарита Агирре стала одним из лучших биографов Пабло Неруды.
Усталость от нудной канцелярской службы скажется с стихах, в настрое стихов, которые поэт напишет в аргентинской столице. «Случается, я устаю быть человеком». Поэт, с детства привыкший к зелени лесов, чувствует себя потерянным среди бесчисленных лавок, удушливых парикмахерских запахов, портняжных мастерских, «обвала товаров», среди лифтов и глаз «под стеклами очков». Он устает и от самого себя. От своих волос, от собственной тени. Вот бы устроить переполох, «прогуляться с острым зеленым ножом в руке». Он устал жить в сплошной тьме, словно «слепой корень». И зачем ему столько бед, одни беды? До чего надоело собственное лицо за тюремной решеткой! «Walking around» рассказывает о тяжелом душевном состоянии поэта. Все стихотворение «Безысходящее»[66] заставляет его проклинать собственную жизнь, рухнувшую в «глубокий бумажный провал», «во мрак конторского распорядка». Ему отвратительны «званья и официальные действа», мерзки «министерства, учреждения и штемпеля…»
Он переводит стихи из сборника Джеймса Джойса «Камерная музыка» и публикует их на страницах журнала «Ревиста интернасиональ де поэсиа» в Буэнос-Айресе в 1933 году.
Отношения с женой вот-вот оборвутся… В их доме какое-то время живет чилийская писательница Мария Луиса Бомбаль, та кокетливая сумасбродка, что дерзко озорничала на главной площади в Темуко. В Буэнос-Айресе она написала два романа: «Последний туман» и «Одетая в саван». В ту пору Неруда увлекся ее сестрой — Лорето… Мария Луиса Бомбаль испытала на своем веку немало горя. Всю жизнь Неруда тянулся к ней… как к писательнице. Это ее он назвал «любимой огненной пчелкой». Спустя полвека поэт встретился с ней в Соединенных Штатах. Она уже не вставала с постели, но по-прежнему пила, чтобы хоть как-то заглушить боль разочарований и обид.
Встреча безмерно удручила Неруду.
Марука Ахенаар молча, с неизбывной печалью в глазах следила за всем, что позволял себе Неруда. Она была ему верной женой, но он все больше отдалялся от нее. Женщины в один голос твердили: Марука ему не пара. Подруги поэта, снисходительно улыбаясь, звали ее «гренадершей».
Неруде всегда хотелось найти в женщине материнское тепло — ведь он остался сиротой в младенчестве. Мария Луиса Бомбаль отказалась от этой «чести»: «Не все из нас годятся ему в матери…»
Настоящим подарком судьбы стало для Неруды знакомство и дружба с Федерико Гарсиа Лоркой, который приехал в Буэнос-Айрес на премьеру своей трагедии «Кровавая свадьба». Неруде, как и всем, приносили огромную радость встречи с испанским поэтом. В то время с Гарсиа Лоркой сблизились Оливерио Хирондо{78} и Нора Ланг, Пабло Рохас с женой — белокурой Ампаро Мон, Рауль Гонсалес Туньон{79}. Пабло Неруда был непременным участником бесшабашных, а порой «святотатственных» увеселений, которые длились до рассветного часа. Они отвлекали его от тусклого прозябания в конторе и от семейного разлада.
Блистательный Федерико затмевал на вечеринках нашего поэта своим остроумием, жизнелюбием, смехом, пеньем, зажигательной пляской. Пабло сам, без тени обиды, отходил на второй план. Гарсиа Лорка нередко садился за рояль и, импровизируя, создавал музыкальные портреты своих друзей. Неруду он «играл» в замедленном темпе. Накануне отъезда в Испанию Лорка сказал: «Мне не хочется возвращаться. Я скоро умру. У меня какое-то странное предчувствие».
Пабло нигде не изменял своей привычке шумно отмечать день рождения. В Буэнос-Айресе среди его гостей были Рамон Гомес де ла Серна{80} и Артуро Капдевилья{81}. В тот знаменательный вечер друзья устроили праздничную прогулку по городу, за ними следовало пустое такси. Это была выдумка Федерико. На вопрос, зачем они взяли такси, он отвечал — «для фасону». Вот так вся развеселая компания добралась до ресторана «Рыбка» в районе Ла-Бока.
Через много лет, 19 октября 1956 года, Неруда, выступая перед студентами в конференц-зале Чилийского университета, сказал, что Федерико Гарсиа Лорка — самый счастливый человек, какого он знал в жизни. И вспомнил, что познакомился с ним в доме аргентинского писателя Рохаса Паса. По странному совпадению Рохас находился при смерти в те самые минуты, когда Пабло говорил о нем в Чилийском университете…
Задним числом Пабло признался, что едва не погубил Федерико, когда они были в гостях у одного из аргентинских миллионеров. В поместье этого латифундиста было все, что полагалось, — и рукотворное озеро, и высоченная башня. Неруда вместе с одной прельстительной красавицей в белом наряде поднялся на самый верх этой башни. Гарсиа Лорка весьма охотно играл роль «сводника». Опьяненный свежим ветром, что вольно гуляет по бескрайней пампе, Неруда смело ринулся в любовную атаку. Ночь была темная, почти беззвездная. Федерико почему-то решил, что настал самый подходящий момент кричать во весь голос: «Да здравствует Поэзия!», «Да здравствуют все противники Ортеги-и-Гасета{82}!» От избытка чувств испанский поэт начал громко звать на башню других гостей. Неруда рассердился на него, а тот, пустившись вниз по лестнице, упал и чуть не сломал ногу. «Я сказал ему: „Господи, что ты за дурень!“» А этот «дурень» был величайшим поэтом Испании, самым обаятельным из друзей Неруды. Их соединяла поэзия, что всегда служила верным мостом между Испанией и Америкой.
Оба поэта считали, что один из главных строителей поэтического моста, переброшенного через Атлантический океан, непростительно, незаслуженно забыт. Забыт человек, который написал эпическую «Песнь во славу Чили» и «Песнь Аргентине».
В 1933 году Пен-клуб Буэнос-Айреса устроил банкет в честь Неруды и Гарсиа Лорки. Когда Федерико сел в одном конце длинного стола, а Пабло Неруда — в другом, устроители банкета, да и все приглашенные, недоуменно переглянулись. Первым взял слово Неруда. Он встал и торжественно произнес: «Дамы…» А с противоположного угла подхватил Гарсиа Лорка: «И господа! Вы, должно быть, знаете, что в корриде есть прием, метко названный „al alimón“[67], когда быка дразнят сразу два тореро, прикрываясь одним плащом…» Вслед за Лоркой чилийский поэт объявил, что они с Федерико будут выступать вдвоем, как бы бросая вызов почтенной публике, и «призовут на трапезу того, кто давно сокрыт мраком самой огромной из смертей… Мы призовем того, кто когда-то был несравненным супругом Жизни и, расставшись с ней, навсегда овдовел… Мы будем повторять его имя, пока оно не восстанет во всем своем могуществе из неправедного забвенья».
Лорка говорит, что стоит лишь назвать это имя, как «вдребезги разобьются бакалы, взлетят над столом вилки… Назовем же имя поэта Америки и Испании! Это — Рубен…» «Дарио», — заканчивает фразу Неруда и обращается к собравшимся с вопросом: «Где у вас в Буэнос-Айресе площадь имени Рубена Дарио?» И Лорка: «Где памятник Рубену Дарио?» И снова Неруда: «Он так любил парки. Где же парк Рубена Дарио?» Затем вопрос Лорки: «Или хотя бы цветочный магазин, где в память о Рубене Дарио продавали бы только розы? Он покоится в „родной земле“ Никарагуа под ужасающим львом из мраморной крошки… Одним-единственным прилагательным этот поэт мог вызвать шум леса… С грустным ироническим сомнением он провел рукой по коринфской колонне, что простояла века». Лорка блистательно сказал о том, какое богатство принес Рубен Дарио своей родине:
«В Испании он, воистину испанский поэт, учил зрелых мастеров и школьников, учил с той удивительной душевной щедростью и всеохватной широтой, какой так недостает нынешним поэтам. Он был учителем Валье Инклана{83}, Хуана Рамона Хименеса{84}, братьев Мачадо{85}. Нива нашего благородного языка впитала живительную влагу и едкую соль его поэтической речи. Со времен Родриго Каро{86}, братьев Архенсола{87} и Хуана де Аргихо{88} испанский язык не знал такого празднества слов, такого дерзкого столкновения согласных, такого неистового сиянья, такой совершенной формы, как у Рубена Дарио. Он прошел по Испании, как по родной земле, и все ему было близким — от полотен Веласкеса, костров Гойи, грусти Кеведо{89} до пышущих румянцем крестьянок Мальорки».
А Неруда скажет, что, коль скоро нет памятника Рубену Дарио на земле, надо создать ему памятник нерукотворный «в воздухе, в горних просторах». И Лорка захочет возложить к его подножию «ветвь алых кораллов — кровь поэта… биение, трепет его нервов, точно сноп лучей, запечатленных на фотографии… его затуманенный, отрешенный взгляд, взгляд поэта, чье богатство — мириады слез. И все его изъяны… мучительное похмелье, завораживающий дурной вкус, бесстыдное многословие, что согревает человеческим теплом лавину его стихов…».
В 1982 году впервые была опубликована «Голубка внутри, или Стеклянная Рука. Вопросник в стихах, составленный в городе Буэнос-Айресе бакалавром доном Пабло Нерудой и иллюстрированный рукою дона Федерико Лорки». Дело в том, что это произведение долгие годы существовало в одном-единственном экземпляре. Он был подарен донье Саре Торни де Рохас Пас. Голубка, вышитая зелеными нитками, украшала переплет из мешковины. Уникальная книга сама по себе является библиографической редкостью, но главное — это творение двух великих поэтов; один написал стихи, а другой сделал рисунки. В этой книге нет ничего веселого, праздничного. Она открывается грозным пророческим стихотворением «Одна лишь смерть». В нем таится предчувствие близкой смерти поэта-художника. Не прошло и двух лет, как погиб Гарсиа Лорка. В книге угадана и смерть, настигшая второго поэта, который написал эти строки: «Я приплыву в тот порт, / где живет Она в мундире адмирала». Или — генерала? Предощущение смерти выразит тот, кто иллюстрировал книгу «Голубка…». На последней странице он сделает грозный рисунок и собственноручно напишет: «Отрубленные головы Федерико Гарсиа Лорки и Пабло Неруды — авторов этой стихотворной книги…»
Федерико возвращается в Испанию, а вскоре туда уедет и Пабло Неруда. 28 марта 1934 года он отправит из Буэнос-Айреса письмо сестре Лаурите:
«…Я не хотел писать тебе до срока, что меня посылают в Испанию, в Барселону. Похоже, я отправлюсь туда в ближайшее время. Как только узнаю о дне отъезда, тут же сообщу».
В мае 1934 года Неруда ступил на испанскую землю. Однако имя поэта приплыло туда на несколько лет раньше — «на борту его книги». Рафаэль Альберти с присущим ему артистизмом и обаянием рассказывает, как все было… Той зимней ночью, когда к Альберти попала рукопись, так восхитившая его, лил проливной дождь. Но давайте обозначим эту историю геометрической фигурой — треугольником, и назовем условно «угол» Рафаэля Альберти «третьим». Ну, а во главу угла, само собой, поставим Неруду, ведь он должен быть «первым», поскольку первый рассказал о книге своему аргентинскому другу Эктору Эанди в письмах — пусть Эанди будет «вторым», — и послал ему рукопись в Буэнос-Айрес. А Рафаэль Альберти — «третий», замыкает эту триаду.
Итак, в один из дней в подвальном баре отеля «Насиональ» эта рукопись легла на стол, заставленный пустыми бутылками! Лишь одну непочатую бутылку должны были торжественно распить в честь рукописи под названием «Местожительство — Земля». Поэта, автора этой рукописи, в Испании почти никто не знал. Рукопись принес секретарь чилийского посольства Альфредо Кондон (впоследствии он напишет статью о Неруде, и наш поэт отнесется к ней весьма благожелательно). Но тогда Альфредо лишь выполнял поручение, вернее, просьбу Карлоса Морлы Линча, министра-советника посольства и близкого друга Федерико Гарсиа Лорки. Сразу же после первого чтения «Местожительства» Альберти пришел в невероятное волнение. Его заворожили, околдовали эти стихи, совершенно непохожие на все, что писали в Испании. Он захотел немедленно узнать об их авторе как можно больше. Это консул Чили на Яве — сказали ему, он пишет не только стихи, пронизанные тоской и одиночеством, но и шлет во все стороны света письма с мольбой о помощи. Больше всего этот поэт тоскует по испанской речи. Месяцами ему не случается сказать ни слова на родном языке… Рафаэля Альберти взволновала не только книга «Местожительство», но и нелегкая участь ее автора, которого забросило на чужбину, в какую-то экзотическую даль, где он томился и чувствовал себя погребенным заживо. Рафаэль Альберти все более восторгался стихами Неруды и носил его рукопись с собой повсюду. Приходил с ней в кафе, в бары, на литературные беседы-тертулии и в упоении читал стихотворение за стихотворением.
Альберти одним из первых вошел в содружество поклонников молодого чилийца, который с какой-то далекой неведомой Явы взывал к сочувствию, к поддержке в надежде, что молодые поэты Испании откликнутся на его слова. Вот имена его первых испанских друзей: Артуро Серрано Плаха, Хосе Эррера Петере, Луис Фелипе Виванко… Они только-только ступили на поприще поэзии. Подобно Диогену, отправились они среди бела дня на поиски издателя стихов молодого чилийца. Но их усилия не увенчались успехом. Рафаэль Альберти обхаживал Педро Салинаса, переводчика Марселя Пруста, надеясь, что тот сумеет пристроить стихи Неруды в журнале «Ревиста де Оксиденте». В ту пору Рафаэлю нужен был влиятельный посредник, поскольку и он, как и его собрат Гарсия Лорка в Аргентине, позволил себе в Мадриде во всеуслышание оскорбительно отозваться о «верховном первосвященнике» журнала — философе Ортеге-и-Гасете. В конечном счете кое-что получилось: журнал опубликовал несколько стихотворений из книги Пабло Неруды… Рафаэль открыл новое литературное имя, которое не могло не привлечь внимания читателей. Время от времени испанский поэт писал письма своему далекому и страждущему другу. Ответные письма не обходились без просьб. Неруда, страшась и стыдясь грамматических и орфографических ошибок, молил как можно скорее прислать хороший словарь испанского языка.
В 1931 году Рафаэль Альберти решил попытать удачи в Париже. Он свел знакомство с одной молодой аргентинкой — это о ней Неруда весьма скептично писал Эктору Эанди, — которая пообещала издать «Местожительство — Земля». Звали ее Эльвира де Альвеар, и она, возможно, была особой влиятельной или с большими деньгами… Не кто иной, как ее секретарь, молодой кубинский писатель Алехо Карпентьер, послал по ее поручению телеграмму Неруде, где говорилось, что он получит аванс в пять тысяч франков. Телеграмма пришла, деньги — нет. Как известно, с парижским изданием «Местожительства» тоже ничего не вышло. После всех неудач с этой рукописью Альберти дал себе клятву: никогда не браться за издание чужих книг. «Я пообещал, а выполнить обещание не сумел».
Много лет спустя на моих глазах Неруда предпринимал все усилия, нажимал на все пружины, чтобы издать «Поэта на улице», книгу стихов своего confrère[68] — так он называл Рафаэля Альберти.
Я тоже был причастен к судьбе «Поэта на улице» в Латинской Америке… Неруда написал восторженное предисловие и выразил в нем всю свою благодарность испанскому поэту Рафаэлю Альберти, восхищаясь и его жизнью, и его стихами.
Однако в нашем стоячем болоте Неруда наталкивался на те же препятствия, что подстерегали Альберти двадцать лет назад, когда он обивал пороги, чтобы издать в Испании книгу стихотворений чилийского поэта, отторгнутого от мира, поэта, заброшенного судьбой на далекие острова Востока. Неруда сопоставил обе ситуации и, поразмыслив над ними, сделал вывод: даже те поэты, что вышли на улицу, не в силах одолеть твердолобых политиканов и хоть как-то влиять на издательский выбор.
После бесплодных попыток опубликовать «Местожительство — Земля» Альберти долгое время ничего не знал о своем далеком друге… Однажды какой-то человек взбежал по лестнице его дома в Мадриде и, чуть сбившись с дыхания, сказал: «Я — Пабло Неруда. Приехал и сразу — к тебе. Здравствуй. Жена стоит внизу. Не пугайся: она — великанша». Все это было утром 1933 года. Рафаэля несколько покоробили слова Неруды насчет жены, он принял их за неудачную шутку. Но увидев Маруку, поэт едва совладал с собой, чтобы не ахнуть от изумления: женщина и впрямь была непомерно высокой.
Вместе со своей женой Марией Тересой Леон Рафаэль подыскал жилье для Пабло и Маруки, тот самый «дом цветов», который в годы гражданской войны обратился в груды развалин.
Попав в Мадрид, я совершил паломничество к тому месту, где когда-то стоял «дом цветов». Там, видимо, уже не один год высилось безликое многоквартирное здание.
Рафаэль стал одним из первых политических наставников Неруды. Он вспоминал, что Пабло по приезде в Мадрид чистосердечно признался: «Я ничего не смыслю в политике. Мне близки по духу анархисты, потому что я лично могу делать лишь то, что хочу». Его журнал «Зеленый конь», где сотрудничали молодые и самые яркие поэты Испании, отстаивал принципы «нечистой поэзии», открытой всему, что рождает жизнь. Но проблем политических этот журнал не касался.
Херардо Диего, составитель антологии испанской поэзии первых трех десятилетий двадцатого века, познакомил читающую Латинскую Америку с блистательным «поколением 27 года». С Нерудой, как он сам говорил, у него были «весьма любопытные параллели и расхождения». Но при этом Херардо Диего безапелляционно утверждал, что прежде других оценил и осмыслил поэзию Неруды. Ничтоже сумняшеся, он говорит, что нерудовские стихи попали в Испанию, в Европу, проторенной дорожкой — через Францию. В октябре 1926 года в журнале «Фавораблес Пари поэма» — в свет вышли лишь два номера — был опубликован большой отрывок из книги Неруды «Порыв стать бесконечным». Должно быть, по иронии судьбы, по «капризу» истории литературы это произведение заметил и потом опубликовал в Испании один поэт, с которым у Неруды позднее были самые плохие отношения, настолько плохие, что Неруда не убоялся дать ему оскорбительное прозвище — Хуан Тарреа[69]. А дело было так: Хуан Ларреа случайно обнаружил в редакции кем-то брошенный или забытый журнал с фрагментом «Порыва стать бесконечным» и загорелся желанием опубликовать его в испанской печати. Он даже выслал Неруде один экземпляр журнала с его стихами. А наш поэт написал ему, что, строго говоря, это его первая публикация в Европе. По сути, Хуан Ларреа и его друг Сесар Вальехо{90} уже знали поэзию Неруды по книгам «Собранье сумерек и закатов» и «Двадцать стихотворений о любви». На их взгляд, обе книги были замечательные, но грешили излишней романтичностью, отвлеченностью. По их тогдашним воззрениям, это можно было считать серьезным изъяном.
Зато «Порыв стать бесконечным» вызвал у них особый интерес. Факт сам по себе весьма примечательный, поскольку Неруда неоднократно сокрушался, что эта книга незаслуженно осталась незамеченной критиками и читателями. Поэт считал, что именно «Порыв» являет собой поворот к новой эстетике.
В разных провинциях Испании возникло немало пылких, увлеченных нерудистов. Фернандо де ла Преа, объездивший всю Латинскую Америку и, разумеется, посетивший Чили, открыл в 1927 году книжную лавку. Он обратился к Херардо Диего с просьбой помочь представить Неруду испанским читателям.
Однажды Карлос Морла Линч{91} пригласил к себе в мадридский дом Херардо Диего и показал ему первое издание «Местожительства», ту самую книгу, которая была издана стараниями Карлоса Насименто. Книга была такого большого формата, что не вставала на книжную полку… В доме ждали и Федерико Гарсиа Лорку, но он почему-то не пришел, хотя и обещал. Лорка посетил Морлу Линча двумя-тремя днями позже. Игра чилийского пианиста Клаудио Аррау привела его в полный восторг. Об этом сказано в воспоминаниях Мануэля де Фальи{92}, а уж он лучше других знал, как глубоко понимал и любил музыку Гарсиа Лорка.
Херардо Диего познакомился с Нерудой вскоре после его приезда в Испанию. Именно в это время на Херардо Диего свалилось, точно с неба, путешествие на Филиппины. Неруда, как истинный знаток всего, что касается Востока, дал испанскому поэту немало дельных советов и вдобавок подарил ему свой белый летний костюм, в котором легче переносить жару. Правда, костюм пришлось ушить: Пабло к тому времени располнел — прибавил целых двадцать килограммов… Помимо всего, он снабдил Херардо Диего книгой о путешествии по прибрежным странам Индийского и Тихого океанов. И хотя книга была издана в XIX веке, поэт полагал, что она с успехом заменит ему путеводитель.
5 мая 1934 года Неруда переезжает в Барселону. Его привлекает чеканная, почти металлическая звонкость каталонского языка, острый живой ум тех, кто им владеет. Говоря по-испански, каталонцы как бы вырезают «профиль каждого слова» и наполняют незамутненной прозрачностью каждый звук. В короткое время Пабло сводит тесное знакомство с барселонскими писателями и поэтами. Это уже время жестоких репрессий в Астурии. «Черное двухлетие»{93}, которое густой свинцовой нависью протянулось над бурлящей Испанией…
Неруда сближается со многими левыми каталонцами. Среди его новых знакомых — социалисты, коммунисты. Есть и анархисты, в те времена они играли существенную роль в политической борьбе.
Неруду все больше и больше интересует каталонская поэзия.
Определенное время занимают у поэта консульские дела. Он сидит в консульстве, часто берет телефонную трубку — тогда забавные телефонные аппараты во множестве появились в Европе — и разговаривает с чилийским консулом в Мадриде. Поначалу идет официальный разговор, дела, бумаги, письма… Но потом он соскальзывает на другое — возникает оживленная дружеская беседа о разных новостях, общих знакомых, о только что прочитанных книгах. Ведь его собеседник не карьерный дипломат, а… Габриэла Мистраль. Нет, это не простая случайность. Их свела сама судьба. Чья-то незримая рука, что иной раз определяет самые конкретные вещи в нашей жизни, сделала так, что на «консульском небосводе Испании» в едином созвездии сошлись два великих поэта Чили. Оба они вполне добросовестно выполняют свои консульские обязанности, но частенько позволяют себе погрузиться совсем в иной мир, где их души созвучны, где один находит желанный отклик в другом. Зачарованные этим упавшим с неба благом, этой возможностью беседовать при встречах, по телефону, они увлеченно, горячо обсуждают все, что касается литературы, поэзии… Нет ничего мелочного, мелкого в отношениях двух великих людей, в их дружбе, которая как нельзя лучше подтверждает правильность рассуждений Неруды «о слонах в сельве». Оба поэта прекрасно уживаются в двух консульствах одной страны. Они часами ведут содержательные, серьезные беседы, им легко, хорошо друг с другом, потому что они живут в добром мире высокой дружбы. Истинное братство, духовное родство связывает двух поэтов.
Но безоблачное небо, точь-в-точь как это бывает в приключенческих фильмах, ни с того ни с сего затянулось тяжелыми тучами. И грянула гроза. Гром и молнии! Потоки злобной клеветы обрушились на Габриэлу Мистраль. Весь сыр-бор загорелся после того, как реакционная газета «Меркурио» обвинила Габриэлу Мистраль в нарушении консульского статуса. Мол, она, забывая о своем положении, позволяет себе недопустимые вольности. Что и говорить, Габриэла действительно бывала резкой, язвительной, и это использовали ее враги… Поначалу пополз шепоток, а затем заговорили во всеуслышание, что ее манера выпаливать правду в глаза нередко оскорбительна для страны, где она аккредитована. И вот решение чилийского правительства: Габриэле Мистраль следует незамедлительно покинуть Испанию… С той поры горькое разочарование навсегда угнездилось в ее сердце. Как же так? Выходит, несправедливость взяла верх? Выходит, никто не понял, как ей дорога и близка Испания? Никто не почувствовал, с какой искренностью, с какой любовью она говорит об Испании в «Обетах»? Вот как начинается книга Габриэлы Мистраль «Материи»: «Я просыпаюсь в ночном поезде „Барселона — Мадрид“ от возгласа, наполнившего меня радостью: „Мы едем по Кастилии!“».
Ее глаза вобрали в себя глубокую синеву и солнечный свет каталонского Средиземноморья, и ей нелегко свыкнуться с кастильской землей, где преобладает цвет пепла и цвет «меди старинных шлемов». Она говорила, что на этой земле не приживается тот, кто уступчив, кто сдерживает порывы своей души… Да, Габриэла всегда противилась расплывчатому, неопределенному, померкшему, что, по ее словам, не угодно ни дьяволу, ни богу. И ее прямота бывала ей не во благо. Ведь отчасти из-за нелегкого характера Габриэле пришлось покинуть Испанию, что называется, «выпрыгнуть из нее в окно».
А разве не она, Габриэла Мистраль, ликовала, уезжая в Авилу, где думала отыскать следы дорогой ее сердцу святой Тересы. Втайне от всех она мысленно вела беседы с испанской поэтессой, близкой ей и по темпераменту, и по слогу. А в какой восторг приводили Габриэлу маленькие селения Иберийского полуострова, как пленила ее Сеговия! Но Барселону она любила «с опаской»…
«Испаноамериканские вояжеры,
— говорила Габриэла Мистраль, —
великолепно чувствуют себя в Барселоне. Но это насквозь „городской город“ в том пугающем значении этих слов, какие применимы и к Нью-Йорку. Я выхожу на Рамблас с тоской по старинным городам и, завидя море в конце этой улицы, говорю себе: „Сегодня же, не откладывая, отправимся на Мальорку… Мои барселонские друзья дают мне совет: надо окинуть быстрым взглядом Мальорку и тут же уехать в Вальдемос… и там отдохнуть, насытить глаза синью Средиземного моря, чтобы их не опалило солнце Кастилии“».
Кастилия поражает воображение Габриэлы. И не столько ее иссушенные земли, сколько сухая сдержанность самих кастильцев. Решительно ничего общего с порывистой, чувственной Севильей! Габриэле вспоминается облысевший чилийский Север. В Кастилии она также тоскует по сочной зелени лугов, как в злосчастной Антофагасте. Но не следует усматривать в скорбной пустынности Кастилии некое символическое выражение кастильского духа, размышляет чилийская поэтесса, это было бы слишком поверхностно, упрощенно. «Латифундия, как таковая, — говорит она, — обрекает леса на гибель. Когда-то система латифундий существовала в Испании и потом пустила корни на Латиноамериканском континенте. Но наши земли несравненно богаче, щедрее, они сами восстанавливают собственные силы, и у нас еще не изничтожена красота природы, несмотря на всю пагубу, что творят землевладельцы».
О своем чувстве к Испании чилийская поэтесса говорит с какой-то робостью, застенчиво. Она испытывает к испанской земле скорее нежность, чем страстную любовь. И вот Габриэлу Мистраль, которая так проникновенно говорила, писала об Испании и любила в ней то, что называла «нашей родной Испанией», изгнали. Выпроводили оттуда, как говорится, «в одночасье».
Габриэла уезжает на консульскую службу в Лиссабон. А 3 февраля 1935 года Пабло Неруда перебирается в Мадрид. Там его сердечно встречает Луис Энрике Делано — чилийский писатель, человек редкой души, которого связывала тесная дружба с Габриэлой Мистраль. Неруде везло с друзьями, но в браке он был несчастлив, и Марука это тяжело переживала. Однако разлад в семейных отношениях не всегда ведет к полному разрыву. К тому же именно в это время в жизни супругов происходит радостное событие, которого Пабло желал всем сердцем. Это событие как бы вступает в спор с одним из самых популярных стихотворений поэта — «Farewell».
Из глубины тебя с моей печалью
в глаза нам смотрит наш ребенок.
И чтобы жизнь в нем не угасла,
одним узлом должны стянуться наши жизни.
Я не хочу того, любимая, пойми!
Пусть нас ничто не вяжет поневоле,
пускай не держит силой…
И вот шепнул «прощай» ребенок из-под сердца.
И я ему шепчу: «Прощай»!
Теперь все иначе. Хотя поэт уже не скажет своей жене «любимая», но о ребенке мечтает с прежней силой. И вот 18 августа 1934 года у него рождается дочь. Ликующий, охваченный хмельным восторгом, Неруда говорит об этом всюду и везде. Он заказывает красивые открытки и рассылает их во все концы света — пусть вместе с ним радуются его друзья, родные, знакомые. «Девочку назовут Мальва Марина, — пишет Пабло, — и тогда прекрасный цветок будет неразлучен со знаком моря, с моим знаком». Событие взволновало всех друзей поэта. На свет появилась долгожданная дочь — Мальва Марина Тринидад! Больше всех радуется Гарсиа Лорка. Он радуется и чему-то печалится, что-то таит в себе. У себя дома втайне от всех Гарсиа Лорка пишет стихотворение, о котором узнают лишь через пятьдесят лет. Это стихотворение называется «Строки к рождению Мальвы Марины Тринидад». Черно-белые строки печальны, потому что сама смерть караулила девочку, когда она появилась на свет, и качала ее колыбель. Девочка родилась раньше срока, и ее еле отходили. Федерико пишет стихи-заклинание, строки белой магии, чтобы они помогли спасенью тела и души новорожденной:
Мальва Марина, я творю заклятье:
ты плод любви, дельфин в пучине вод.
Америка кружится в смертном танце
и ранит, источая яд, мою голубку.
Но я рассею чары, сокрушу устои
той ночи, что ревет и воет среди скал.
Вспять поверну тоскливый жуткий ветер:
он губит далии и мрак сгущает.
Волшебник — Белый слон — в раздумье долгом:
что уготовано тебе — кинжал иль роза?[70]
Поэт умер раньше Мальвы Марины… Должно быть, Гарсиа Лорка надеялся, что его слова уберегут девочку от гибели, что он спасет ее, как добрый волшебник из сказки. Для него эта девочка была сразу и чилийкой, и испанкой, и яванкой.
Яванка, лунный луч, побег зеленый,
венок, приплывший по волнам из Чили,
Мальва Марина, ты — дитя Мадрида,
и не цветы, не яркие ракушки,
не ветвь в кристаллах соли подарю тебе,
а свет небес — любовь — вложу в уста твои[71].
Гарсия Лорка не смог спастись от смерти. И не смог спасти дочь Неруды. Эти стихи, появившиеся на свет лишь через полвека, не были известны Неруде. Да и никто, решительно никто не знал об их существовании, пока родные Федерико не привели в порядок его бумаги и не обнаружили это неизданное стихотворение.
Оно было опубликовано в мадридской газете «А-Бэ-Сэ» в день 80-летия со дня рождения Пабло Неруды — 12 июля 1984 года. Луис Энрике Делано незадолго до того, как вышел срок его долгого пребывания на чужбине, второй эмиграции — первую он разделил вместе с Нерудой, — говорил о найденном стихотворении, вспоминая Мальву Марину.
«В моей памяти она осталась бледненькой девочкой с темными волосами и темными глазами, как у Неруды. Переняла ли она от матери нордические черты лица? Если поразмыслить, то, пожалуй, у нее был материнский овал лица. Я помню, как она лежала в колыбели, помню ее в коляске. Марука возила девочку в парк, в Западный парк, что был неподалеку от „дома цветов“, — он чем-то напоминал графский особняк, — где жил Неруда с женой… Она не разговаривала, только внимательно смотрела своими большими, ласковыми и немного испуганными глазами. И пела! Мать была очень музыкальной и научила ее петь. Девочка обладала прекрасным слухом и, не фальшивя, повторяла мелодии многих песен».
Как я уже говорил, с первых минут рождения Мальвы Марины начались волнения.
Родители очень быстро заметили, что с девочкой что-то неладно. Какие-то странные и пугающие симптомы. Вот строки письма Неруды отцу дону Хосе дель Кармену. Надежда в них борется с отчаянием.
«Я не сразу сообщил тебе эту новость, поскольку все сложилось не очень хорошо. Считают, что девочка родилась недоношенной, и ее спасли чудом. Она совсем крошечная. Вес при рождении всего 2 кило 400. Но девочка очень миленькая, просто куколка, глаза синие, как у деда, нос, слава богу, Маруки, а рот — мой. Успокаиваться пока рано, я это прекрасно понимаю, но все же верю, что худшее позади. Я верю, что девочка будет поправляться и станет пухленькой…»
Пабло бодрится, однако врачи говорят суровую правду. Их грозный приговор прозвучит в поэтический строках Неруды. Его поэзия нередко автобиографична, и он, пусть иносказательно, не впрямую, говорит о страшном несчастье, которое ворвалось в его жизнь. Все в стихах как бы затемнено, зашифровано, и нужно знать код, чтобы понять, о чем ведет речь поэт. Но временами проступает обнаженная правда. Стихи из второй книги «Местожительство — Земля» — «Печаль в семье», «Материнство», «Болезни в моем доме», «Ода-плач» — поэтическая кристаллизация горя, что сразило семью…
Ползущий запах камфоры, разбитый стакан, покинутая всеми столовая. Поэт приходит с улицы «весь в грязи и смерти». Но страшнее всего безмолвная, «покинутая всеми столовая», и тот, кто садится за письменный стол, всегда печален. В доме горе, рыданья.
Он упрашивает потемневшую от горя мать «вонзить в его сердце десять ножей», молит «о ясном, просветленном дне», о «весне — теплой, без пепла».
Поэт так жаждал стать отцом! Радость била в нем через край, но теперь все затянуто мглой, «есть только плач, ничего, кроме плача, / есть только боль, ничего кроме боли… / Жестокие корни впиваются в детскую руку, / и кровь моей девочки к листьям уходит, омытым луной, / близкой планетой с оскалом звериным. / Это она ядом сочится и отравляет воды, / где тонут дети, когда наступает ночь, / и остается лишь смерть, / ничего, кроме смерти и плача».
«Болезнь в доме» — душераздирающее стихотворение: «Кого молить о милосердье к зернышку пшеницы?» Неруда просит помощи, защиты у всего, что ему дорого, свято:
Помогите мне, листья, — я вам поклонялся безмолвно,
помоги мне, тропа каменистая, стылые зимы,
буйство женских волос, влажных от моего пота,
южной луны сиянье в небе с листвою опавшей,
принесите мне утро надежды,
оживите былое биение сердца.
Я страдаю от капельки малой,
лепестком весь изранен хрупким.
Льется рекой безутешной кровь от укола булавки,
в росах прохладных тону — они погибают от мрака.
И улыбка ее, что гаснет, и беззащитные губы,
и пальцы, что роз не дождутся,
велят мне писать эти строки, этот плач,
ничего, кроме плача.
Это стихи о любви к дочери. Поэт казнит себя за бессилие, за то, что ей выпали такие страдания. «Лишь поцелуй, лишь всполох алого мака — / вот что могу принести вместе с любовью моей!» Он угадывает знак верной гибели, начертанный на лице девочки: «Как много смерти и звона погребального — в любви моей бессильной и в безутешных поцелуях…»
Явись моей душе в одеждах белых,
с букетом роз багряных, с дымчатою чашей,
явись с лошадкой, с яблоком огнистым.
Какая тьма в пустынном доме, и канделябр разбит,
и сломаны все стулья в преддверье стужи,
и мертвая голубка, и грозное знаменье.
У девочки была страшная болезнь — гидроцефалия. Для нее губителен даже слабый свет. Она лежала в комнате с зашторенными окнами, в полутьме. Мальва Марина была приговорена к полной неподвижности, к постели, к смерти. Ее не мог бы спасти ни один врач.
Несчастье не объединило супругов. Напротив, ускорило их разрыв. Все свое горе Неруда излил в поэзии, в стихах, исполненных огромной выразительной силы. Ничего не сказано в них впрямую, и тем не менее они прозрачны, ясны. После щемящей сердце «Оды-плача» поэт замолкает. Но это вовсе не означает, что боль исчезла, что все предано забвенью. Неруда, скорей всего, жил с этой болью до конца своих дней, хотя никогда больше не говорил о ней в стихах… Несчастье стало немым, безмолвным, но годы не изжили, а лишь утишили его.
Быть может, первый брак Неруды был роковой ошибкой? Он коснется этого, как бы мимоходом, в своих стихах. Но вот что странно: поэт сделал бессмертными самых разных женщин, и ничем не примечательных, и самых блистательных, он надел хрустальные башмачки многим золушкам и превратил каждую — в королеву, на протяжении всей жизни он возвращался памятью к своим прежним возлюбленным, но не посвятил ни одного любовного стихотворения своей первой жене. Удивительно, необъяснимо! Быть может, Неруда когда-то и написал стихи в честь Маруки, однако до нас не дошла ни одна строка. Много лет спустя, в пору своей поэтической осени, Неруда задает себе вопрос, вернее досадует, недоумевает:
Зачем я женился в Батавии?
Странник, бредущий без цели,
без денег, без крова, разутый,
ну, просто глупец — да и только!..
Как-то поздним вечером — это было в Риме, в мастерской испанского художника Хосе Ортеги, неподалеку от пьяцца дель Пополо, — на одной из дружеских встреч, которые чудодей Рафаэль Альберти умеет превращать в магические действа, я услышал от него то, что меня удивило, озадачило. «Я познакомился с Мурашей до Неруды», — сказал Альберти…
«Это произошло в Париже,
— продолжал он, —
в одном из самых богатых кварталов, где тогда жила Виктория Окампо, аргентинская писательница, меценатка и главный редактор журнала „Сур“. Я отправился к ней со стихами в кармане — она захотела их прочитать. Мне пришлось долго звонить, пока открыли дверь. Нет, меня встретил не слуга в ливрее, или, скажем, шофер, или садовник, кухарка. Передо мной стояла женщина зрелых лет, цветущая; в ее манере общения была та легкая непринужденность, которая покоряет всех и вся. И прежде всего — мужчин. Именно эта мысль пронеслась тогда в моей голове. Я спросил о Виктории Окампо. „Ее нет, — ответила она, и, наверно, увидев в моем лице растерянность, добавила с милой победительной улыбкой, — но есть я“. И пригласила в дом. Я подумал: такой женщине надо жить только в Испании. И сказал это вслух. „Сейчас у меня нет никаких денег“. — „Тем более, — наступал я, — в Испании жизнь намного дешевле, чем во Франции!“ Я уговаривал ее со всем пылом, настойчиво. „Там у вас будут прекрасные друзья“. И вот в скором времени она постучала в дверь моего дома в Мадриде. Почти сразу эта женщина с головой окунулась в жизнь республиканской интеллигенции».
Когда Габриэла Мистраль, опутанная сетью злобных интриг, отказалась от должности консула в Мадриде, ее заменил Неруда. Художники, писатели, артисты радушно приняли нового консула. Делия дель Карриль, новая приятельница Альберти, стала к тому времени заметной фигурой среди творческой интеллигенции Испании. Она познакомилась с Пабло в доме Карлоса Морлы Линча… Любовь вспыхнула с первого взгляда. В ту пору этой неотразимой женщине было уже пятьдесят. Ее яркая жизнь полнилась событиями. Я слышал от Делии историю о ее путешествии в Европу. В конце XIX века, когда она была еще девочкой, вся ее семья — отец, могущественный скотопромышленник, мать, близкая к артистическим и художественным кругам, и тринадцать детей — в середине зимы «наняла пароход», как тогда говорилось, и поплыла в Европу. Кадры, достойные фильма Феллини — «И корабль плывет…». Семейство Карриль отправилось в плаванье… с собственной коровой, которую держали в трюме. Нельзя же оставить детей без парного молока?! В Париже они поселились в огромном отеле, который вскоре превратился бог знает во что из-за проказ шумной оравы детей. Родителям пришлось поместить их в дорогой коллеж с пансионом.
Делия сохранила добрую память о французских монахинях, которые с невероятным терпением выдерживали все причуды своих аргентинских воспитанников… Но ее тянуло в родное поместье, в аргентинскую пампу. Девочкой она страстно любила лошадей, любила пускать их галопом, нестись во весь опор. Кони властвовали над пампой. Они — воплощение свободы, благородства. Они — преданные друзья, символ порыва, движения. Делия пристрастилась рисовать коней. По сути, она — художник с хорошей профессиональной подготовкой. Ученица Фернана Леже. Спустя годы Делия станет одним из лучших рисовальщиков лошадей в Латинской Америке. Кони детства — главная и постоянная тема ее творчества. Нередко она наделяет из человеческими чертами.
Еще до первой мировой войны Делия совсем юной выходит замуж за этакого хрестоматийного плейбоя в аргентинском варианте. Красивая молодая пара обожала экстравагантность. Они подались на Аляску в самый разгар «золотой лихорадки». Именно там им захотелось провести свой медовый месяц — пусть о них заговорит весь Буэнос-Айрес, пусть они будут единственными в своем роде.
Молодой муж оказался способным учеником Макиавелли и маркиза де Сада. Он с дьявольским мастерством изобретал духовные пытки для своей жены и всячески старался подавить ее волю, отвадить от нее всех друзей. Молодожены приобрели замок на Балеарских островах. Их жизнь проходила то там, то в Париже, в шумных и пышных приемах и не менее шумных скандалах. Делии казалось, что она на краю смерти. Ее мучила та самая «болезнь души», о которой мы читаем в романе Альфреда де Мюссе «Исповедь сына века». Однако ей не хватало сил порвать с мужем. Еще чуть-чуть, и она была бы сломлена. Но вот в Париж приезжает Рикардо Гуиральдес, муж ее сестры Аделины. Увидев все это, он взял бедную Делию за руку и твердо сказал: «Ты немедленно уедешь со мной в Аргентину». На родине, в семье, она постепенно приходит в себя. Но куда деваться от ненавистного безделья? У Делии был ангельский голос, и она брала уроки пения у самой Нинон Валин и у мадам Батори. Ее первый концерт сулил ей славу — собралось полно людей. Но как только Делия вышла на сцену, у нее пропал голос. Новая катастрофа. Тяжелая психическая травма. На ее бесчисленных праздниках и приемах в доме пели все, кому не лень, даже самые безголосые, но сама она никогда не присоединялась к поющим.
В Париж она вернулась, чтобы продолжить занятия живописью и снова войти в близкий ей по духу мир, где совершалась эстетическая революция. Пикассо, Хуан Грис, сюрреалисты и в первую очередь Луи Арагон. Тогда-то и состоялась та знаменательная встреча с Рафаэлем Альберти, который уговорил Делию уехать в Испанию и включиться в жизнь Республики. Знатная аргентинка вступила в коммунистическую партию. И с тех пор она активно работала в ее рядах, восхищая всех глубиной мысли и широким кругозором. Эти качества обретают особое значение, когда она становится духовной наставницей Неруды, который необычайно чутко откликался на все, что происходило, но не обладал еще политическими знаниями. Теперь он не только ученик Рафаэля Альберти, но и ученик Делии дель Карриль. Словом, дружба и любовь сыграли немаловажную роль в формировании его политического и социального мышления.
Делия делала переводы для партийной печати и одновременно училась в Академии Сан-Фернандо. В Испании она, пожалуй, преодолела ту давнюю застарелую травму — провал на публичном концерте, после которого никогда не пела на людях. Сама жизнь привела ее в Певческий союз рабочих. У Неруды не было никакого слуха, но певицы — и признанные, и непризнанные — покоряли его сердце. Всю жизнь он дружил с Бланкой Хаусер, которая как никто исполняла «Сон Эльзы» из оперы Вагнера «Лоэнгрин». Позже пришел черед Делии — навсегда смолкшей певицы. А затем появилась Матильда — до встречи с Пабло она зарабатывала пением на жизнь.
Делия успевала все сразу, была душой любого дела. И потому ее прозвали Мурашкой, Мурашей. Она ничуть не обижалась, напротив, это ей льстило. «Да, я похожа на муравья, потому что взваливаю на плечи ношу больше меня самой», — говорила эта удивительная женщина.
Однако Неруда любил называть ее «соседкой». Меткое прозвище… Делия великолепно разбиралась во всем, что было связано с политикой, искусством, с психологией человеческих отношений. Но в силу своего характера почти не занималась домашним хозяйством, которое требует и времени, и старания. Вернее, занималась как бог на душу положит.
Делию мало заботил мир кухни. Она царила за его пределами. Как и Пабло, она унаследовала от своего отца любовь к застольному веселью, приглашала домой всех и каждого, совершенно не думая, что приготовить к приходу гостей. Сколько раз Неруда лихорадочно шарил по пустым кастрюлям, посылал в последнюю минуту друзей в магазин или изобретал что-то на скорую руку, чтобы хоть как-то выйти из положения. В его глазах Делия была этакой прелестной соседкой, вроде бы забежала к нему на минутку — и вот целый день ведет с ним умные увлекательные разговоры о высоких материях, напрочь забыв о «мелочах жизни», о домашних хлопотах, о том, что она и есть хозяйка дома.
Революционный пыл, политический пафос, неустанная работа ума отличали Делию. Она непрестанно думала о великих вечных проблемах бытия, о спасении человечества. Быть может, именно эти свойства ее натуры, внутреннее горение, глубокий интеллект, устремленность к высшим духовным ценностям так заворожили, пленили Неруду… Делия разительно отличалась от всех его прежних женщин. Она обладала редким, чарующим обаянием, лучилась особым, всепроникающим светом. В ней было столько неотразимой прелести, что Пабло совершенно потерял голову.
За их бурным романом неотступно следили печальные глаза Маруки. Колкая, язвительная Делия умела задеть за живое и припечатала Маруке немало обидных прозвищ. Она влюбилась в Неруду сразу, не раздумывая. Женским чутьем угадала в нем поэта, которому надо помочь, чтобы он достиг иных высот. Делия отдалась своему чувству безоглядно, не терзаясь мыслью, что старше его… на двадцать лет. Быть может, порой она испытывала к поэту материнскую любовь, понимала, что ей нужно заняться воспитанием этого тридцатилетнего человека, который вырос в глухом захолустье на краю света, приобрел дурные привычки в чадных тавернах, мучился одиночеством на островах Юго-Восточной Азии и, не смущаясь, отпускал непристойности в светском обществе.
Никто другой не сумел бы так искусно, как она, «зачистить эту лесину», снять все лишнее. По счастью, именно ей выпало научить поэта светскости, отшлифовать и его манеры, и его речь, но самое главное — углубить в нем чувство ответственности не столько за свой поэтический дар — это жило в нем изначально, — сколько за судьбы людей, за судьбы человечества. Разумеется, педагогические старания Делии носили произвольный характер. Ею двигала ураганная сила любви, рвущаяся из ее естества. И она ринулась навстречу любви открыто, откровенно, без колебаний. Взяла и попросту поселилась у Неруды. Не обращая внимания на испуганные глаза поэта, она увлекала его в постель, мало смущаясь тем, что в доме создалась немыслимая обстановка, что все происходит на глазах ошеломленной и притихшей жены. Делия дерзко вторглась во владения Маруки, но, по сути, бедная Марука уже давно их лишилась.
Делия дель Карриль вступила в бой, пошла на приступ с такой решимостью, что вскоре брак был расторгнут. Пабло с Делией стали жить вместе, под одной крышей. Они поженились в Мексике в 1943 году. Однако брак их не был признан чилийским законом.
В глубине души Делия всегда видела себя покровительницей, ангелом-хранителем Неруды. Много лет спустя, уже после их разрыва, она не переставала говорить, что Пабло — настоящий ребенок, малое дитя.
«У него поправилось здоровье, — в сотый раз повторяла Делия. — И мне это стоило немало сил. Его мать умерла от туберкулеза, когда он был грудным младенцем… Младенцем он бился за жизнь в утробе больной матери…» Делии пришлось взять на себя заботу о тридцатилетием ребенке. Он обожал ряженых, веселые игры с друзьями. Точно дети, они рисовали на полу воображаемую линию и шли по ней, как ходят эквилибристы по проволоке, «рискуя жизнью». Какие только шутки и розыгрыши не придумывали на вечеринках! В одном из мадридских кафе Пабло переоделся официантом, приклеил себе усы с бородкой, надел фартук и, едва удерживая тарелки, вломился в банкетный зал, где сидели важные особы. Делия, конечно, пугалась, но хохотала до слез. Она никогда не участвовала в этих проказах, в этих игрищах, хотя они очень смешили ее. Она считала, что главное — вовремя остановить, утихомирить лихих шутников. При своем веселом нраве Делия была глубоким, серьезным человеком. А вот Пабло, тот вдруг резко менялся, становился просто невыносимым. Точно каменел. Ей приходилось «оттаивать» поэта, развеивать его хандру.
Как-то Делию, когда ей было уже девяносто пять лет, спросили, почему она остановила свое внимание на Пабло. Она ответила: «Нет, Пабло вовсе не привлек мое внимание больше других. Я просто почувствовала к нему нежность, почти жалость. У бедного Пабло была такая безотрадная, томительная жизнь…»
Скорее всего, он всегда был для нее ребенком. «Настоящий мальчишка, который только-только приехал из Темуко». Этот «мальчишка» приходил домой и садился писать стихи, точно самый прилежный ученик. Его учительница — Делия дель Карриль. Каждый раз он показывал ей, как выполнено «домашнее задание». Делия стала для него самым строгим цензором. Так говорил сам Пабло. И действительно, она делала очень верные и тонкие замечания. Но однажды Пабло предложил Делии взять и переписать его стихотворение по своему вкусу. Она возмутилась — что за бредовая идея!
Как-то раз Неруда увидел в витрине мадридского магазина игрушечный парусник и раскапризничался, точно малый ребенок. Стал требовать у Делии этот парусник в подарок. Купим, и все тут! — упрашивал он Делию. Вместе с ними был испанский поэт Леон Фелипе. Сообразив, в чем дело, он напустился на Пабло: «Что за ребячьи выходки!»
Порой Делия называла Неруду «arriéré mental». В таких случаях он изображал на лице полное непонимание, и она переводила с французского — «умственно отсталый». Эльза Триоле и Луи Арагон сердились на нее, негодовали. А впоследствии Луи сам, смеясь, подшучивая над Пабло, тоже называл его так. В слабостях Пабло к некоторым вещам, в его неизбывной тяге к морским раковинам, к бабочкам, к корабельным рострам, к старым шарманкам, к сношенным башмакам самых невероятных размеров Делия видела еще одно убедительное доказательство его наивности, детской чистоты. Это осталось в нем до конца жизни, но при всем том он, как никто, умел здраво и проницательно разбираться в людях и в самых сложных ситуациях.
Уже давно произошел разрыв между ними, когда Делию спросили, нравилась ли ей эта черта характера поэта. Она ответила: всем нравилось, что такой солидный человек, «такой дядя» дурачится, как малое дитя. Во всех мужчинах есть что-то детское…
Да, ей пришлось заняться воспитанием «большого ребенка». Чаще всего она беседовала с ним о политических проблемах и открывала ему глаза на многие вещи. «Делия — это окно, распахнутое навстречу свету Правды», — сказал однажды Пабло.
Но куда больше, чем деятельная Мураша, просвещали Неруду события, происходящие в Испании. Они укрепляли, формировали его политическое сознание, будили мысли…
История этих собак еще больше сблизила двух поэтов. Альберти помнит все до мельчайших подробностей. Однажды поздним вечером, когда Мадрид потонул в густом тумане, Пабло нашел на улице израненную собачонку. Он принес ее к себе. Но у него в доме не было террасы. А у Альберти — была. Пабло позвонил своему confrère. «Приноси», — согласился тот. «Она напоминала, — рассказывал Альберти, — серебристую хризантему». «Оставь ее у меня», — сказал он. «Как мы ее назовем?» — «Давай назовем — Ниебла[72]».
Ниебла прошла с Альберти всю войну и, по его словам, вела себя как храбрый солдат. Она узнала, что такое бомбежки. Во время одной из них в ее тело вонзился осколок стекла. Когда франкисты подошли к Мадриду, эту собачку вместе с семьей Альберти эвакуировали в Левант. А позже, когда Кастельон-де-ла-Плана оказался в окружении, свекровь Рафаэля не смогла оттуда выбраться. Рафаэль твердо верит, что Ниеблу, которая оставалась на попечении его свекрови, взяли в плен и расстреляли.
Оба поэта: истово любили собак. Спустя десять лет в Сантьяго наш поэт восторженно рассказывал Рафаэлю Альберти о Кабулько, огромном псе, которого он привез с вулканических берегов озера Эсмеральда. И о Чуфлае. У этой собаки, по словам Неруды, была странная причуда — она кусала всех англичан подряд. Позднее у него снова появилась собака по кличке Кутака, в память о той, что спасла его от верной гибели под колесами вагона. Они предавались воспоминаниям о своих собаках в тот день — 7 ноября 1936 года, — когда Пабло привез Рафаэлю Альберти в «Альянс интеллигенции» свое стихотворение «Песнь в честь матерей убитых ополченцев-милисиано». Альберти решил опубликовать его в журнале «Моно асуль». Испанский поэт говорил, что это самое проникновенное стихотворение о Гражданской войне в Испании.
А в ту встречу они оба, «сняв шляпы», вспоминали о своих четвероногих друзьях военной поры и мирных дней, «о верных друзьях времен чудесных, грозных…».
С первых дней Неруда чувствует себя в Испании как в собственном доме. Он неразлучен с испанскими молодыми поэтами. Сначала это Гарсиа Лорка и Альберти, а чуть позже и самый молодой — пастух овечьих отар Мигель Эрнандес. Но жизнь не прямая линия, прочерченная по линейке. Да и в литературе не все воды текут в одном направлении. В Испании бурных тридцатых годов набирает силу поколение поэтов-«отцеубийц», поэтов, готовых жестоко расправиться со своими предшественниками. Однако эта поэтическая молодежь, ополчившаяся против старшего поколения, выделяет особо некоторых «стариков» и готова считать их своими учителями. В полную силу творят великие старики: Мигель де Унамуно, Антонио Мачадо, Хуан Рамон Хименес. Позднее поднимутся во весь свой рост Хорхе Гильен, Херардо Диего, Педро Салинас, Федерико Гарсиа Лорка, Рафаэль Альберти, Висенте Алейсандре — столпы, твердыня самой новой поэзии. Их роднит острота мировосприятия, постоянное общение друг с другом, но это совсем разные поэты, и порой между ними вспыхивают серьезные нелегкие споры.
Неруда попадает в «родительский дом» испанского языка в переломное, смятенное время. На его глазах круто меняется политический календарь страны. Во многих поэтических кругах стрелки часов все еще не переведены. Зато в других — часы явно спешат.
Все отчетливее проступают приметы литературного обновления, расцвета поэзии. Эстетическая революция, что произошла в таком далеком и таком близком Париже, всколыхнула испанскую литературу, дала ей мощный импульс. И даже привела к расколу сюрреалистов. Тем не менее большинство испанских стихотворцев почитает строфу, усердно оберегает рифму, как прежде, стремится сохранить четкий ритм, упорядоченность. Словом, возделывает поэзию-сад.
«Местожительство — Земля» — верительные грамоты, с которыми Неруда высадился на Иберийский полуостров. Стихи этой книги подобны сумрачному накату прибоя, поэтическая мысль подчас прихотливо ускользает, с трудом поддается разгадке.
Пабло верит, знает наперед, что Испания, куда он приехал, непременно обогатит его духовно.
С поражением Республики завершается испанский период жизни нашего поэта. Позднее, в одном из выступлений — оно состоялось в театре «Митре», в Монтевидео, 24 марта 1939 года, — Неруда скажет, чему должны учиться латиноамериканцы у испанской литературы и чем он сам обязан Испании.
«Там я понял, что нашему латиноамериканскому романтизму, нашей вулканической структуре недостает того исходного гармонического единства, которое в Испании до этой страшной войны готово было раскрыть все свои возможности. На моих глазах тайна сближалась с точностью, классицизм со страстью, прошлое — с надеждой».
К испанской публике, к испанцам Неруду привел самый авторитетный, самый известный из поэтов — Федерико Гарсиа Лорка. Мало кто мог бы сделать это с такой душевной щедростью, как Лорка. Он представил Неруду студентам на поэтическом вечере в Мадридском университете
6 декабря 1934 года. И его слова оказались словами удивительного прозорливца. Лорка произнес их в честь Неруды, но, если вдуматься, они определяют суть всего лучшего, что есть в латиноамериканской поэзии и, более того, точно труба герольда, как бы возвещают, пророчат рождение нового латиноамериканского романа, который уже в пятидесятые годы завоюет испанских и европейских читателей.
«И вот я говорю, что вам предстоит услышать истинного поэта, того, кто шлифовал свои чувства и свой слух совсем в ином мире, который нам мало понятен. Этому поэту боль ближе рассудка, смерть ближе философии, а кровь собственного сердца ближе чернил. Его поэзия полна таинственными голосами, которые он, по счастью, еще не разгадал. Этот человек уже постиг, что поистине бессмертны и вечны ласточка и камыш, а не холодная щека каменной статуи. Далеко не у всех таких поэтов подлинный природный голос Америки. Многие вторят испанцам, у других отчетливо слышны чужестранные рулады, большей частью — французские. Но это не относится к великим поэтам. У больших, настоящих поэтов хрустит свет — слепящий, романтичный, жестокий, таинственный, льющийся через край. Свет самой Америки! Глыбы, громады, что вот-вот рухнут, сорвутся; поэтическая строка, висящая на паутинке, свитой пауком над самой пропастью, легкий оскал ягуара в улыбке, мощная волосатая рука, играющая кружевным платочком. Эти поэты вернули безоглядную дерзость, раскованность великому испанскому языку и приблизили его к родникам нашей классики. Эта поэзия, не стыдясь, крушит признанные образцы и каноны, она не боится выглядеть смешной и плачет в голос посреди улицы».
Еще в 1927 году Неруда несколько дней провел в Мадриде. По пути на Восток. Никому, похоже, не было до него дела. Зато спустя семь лет его ждал восторженный прием. Он сам рассказывал, что книга «Местожительство — Земля» быстро получила огромную известность. В Испании Неруда снова обрел веру в себя, в свой поэтический дар. Он убедился, что в его поэзии слышно биение жизни, потому что она сотворена человеком, который трудится без устали, проникая, пробиваясь в недра самого себя, точно чилийские шахтеры, что работают под толщами морского дна и выходят наверх, на вольный воздух с весомой и зримой добычей. Его поэзия была глубоко личной, как его печаль, его слезы.
В Испании Пабло видит, что постепенно на первый план выходит поколение молодых поэтов, которые, по его убеждению, ничуть не уступают поэтам «золотого века». Ему повезло: он попал на испанскую землю вовремя, в чрезвычайный час ее истории.
На глазах этого смятенного латиноамериканца рождалась Республика, рождалась в стране, которая три столетия властвовала почти на всем Латиноамериканском континенте… Нет, Неруду не встречала толпа, когда он сошел с поезда. На перроне мадридского вокзала стоял лишь один человек с букетом цветов — Федерико Гарсиа Лорка. Но это дорогого стоит!
Можно ли сравнить сердечность испанских поэтов, их готовность пойти навстречу с тем предвзятым холодком, с теми препятствиями, которые выматывали ему душу в Чили? Или с летаргической отчужденностью в Рангуне, Коломбо, на Яве? Пабло, не стесняясь, признается — он счастлив. И впрямь, испанские поэты приняли его с удивительным радушием. Едва вышел первый номер журнала «Зеленый конь» — его собственноручно набрал Мануэль Альтолягирре, — все единогласно решили, что руководить журналом должен Неруда. Испанцы проявили такое искреннее расположение к Пабло Неруде, что выпустили отдельным изданием, да еще с посвящением поэту, его «Три песни о материях» из второй книги «Местожительство — Земля». Поистине редкий пример бескорыстия, великодушия и солидарности в литературном мире!
Слова посвящения — чистосердечное и благородное признание поэтического таланта Неруды.
Под словами стоят подписи тех, кто навсегда вошел в историю испаноязычной поэзии. Вот как начинается это посвящение:
«Чилийцы прислали в Испанию огромного поэта — Пабло Неруду. Он наделен такой творческой мощью и так глубоко понимает свое поэтическое предназначение, он пишет с такой горячностью сердца, что созданная им поэзия, самобытная, проникновенная, умножит славу испанского языка. Мы, поэты и поклонники молодого и блистательного таланта Америки, публикуем эти строки — новый плод его творческого гения, — желая лишь показать, какая яркая личность этот поэт и каких высот он уже достиг. Мы, группа испанских поэтов, пользуемся счастливой возможностью еще раз сердечно приветствовать Пабло Неруду и с особым удовольствием выразить публично все свое восхищение его творчеством, которое стало новым, правдивым словом нашей Поэзии. Рафаэль Альберти, Мануэль Альтолягирре, Луис Сернуда, Херардо Диего, Леон Фелипе, Федерико Гарсиа Лорка, Хорхе Гильен, Педро Салинас, Мигель Эрнандес, Хосе А. Муньос Рохас, Леопольдо и Хуан Панеро, Луис Росалес, Артуро Серрано Плаха, Луис Фелипе Виванко».
По мнению многих, приезд Неруды в Испанию сыграл в литературной жизни страны не менее важную роль, чем приезд Рубена Дарио сорока годами раньше. Повлиял ли Пабло Неруда на испанскую поэзию? Да, бесспорно, но при этом он не сделал ее нерудовской поэзией, а лишь дал совершенно новый посыл, новое направление. Почти все испанские поэты стали его друзьями. А учеником, последователем — никто. Одному поэту он протянул в тяжелый момент руку помощи, как настоящий собрат по перу. Это был тридцатилетний Мигель Эрнандес. Неруду тронул, задел за душу молодой деревенский парень, с лицом, похожим на «только что выкопанную картофелину», который явился к нему и принес вольный запах слежавшегося навоза, тлеющего на горном склоне, запах цветения апельсиновых деревьев и «в губах пенье соловья».
Мигель Эрнандес приехал из Ориуэлы. Он был в числе тех, кто объединился вокруг Рамона Сихе, издававшего журнал неокатолического толка — «Гальо крисис». Неруда высказался со всей откровенностью по поводу этого журнала:
«Дорогой Мигель, к сожалению, я должен сказать, что мне не нравится „Гальо крисис“. От него, по-моему, идет слишком густой запах церкви. Все тонет в туманном ладане… Давай, дорогой пастушок, возьмемся лучше за настоящие дела и создадим другой журнал».
Вскоре Мигеля нельзя было узнать. Он рвет с журналом «Гальо крисис» и с его издателем — Сихе… Из письма Мигеля Эрнандеса к одному из приятелей видно, как глубоко он переживает горе нового друга, как сердечно привязался к нему. Испанский поэт доверительно пишет Хуану Герреро, отправляя ему издание «Трех песен» Неруды, что «у Пабло есть дочь. Ей всего десять месяцев, и она очень тяжело больна. Я буду вам бесконечно благодарен, если вы найдете хорошего детского врача…». Он хочет увезти Неруду к себе на родину, пусть тот увидит его родные места, Кабо-де-Палас… Хорошо бы узнать, сможет ли он пожить на острове Табарка или где-нибудь еще. Мигель Эрнандес уже знает, что Неруде по душе море, что там он сумеет вспомнить хоть на миг бескрайний простор океанских вод у Пуэрто-Сааведры.
Никто не испытал такого глубокого потрясения от «Местожительства», как этот молодой поэт, приехавший в столицу из глухой испанской деревни. Вот что он говорит в статье, помещенной в газете «Соль» от 2 января 1936 года:
«Я не могу не рассказать о том невероятном восторге, в который меня привели строки книги „Местожительство — Земля“. Я готов засыпать себе глаза песком, или прищемить пальцы дверью, или вскарабкаться на верхушку сосны — самой высокой и недоступной. Так я лучше сумел бы выразить неистовое шквальное восхищение, которое вызвал во мне этот поэт исполинской мощи. Я страшусь писать о его книге и вряд ли смогу передать словом все, что кипит во мне. Я пишу, но пишу со страхом».
Критика утверждает, что под влиянием Неруды и Алейсандре молодой поэт Мигель Эрнандес полностью отказался от классических форм и его стихи вольно и стремительно потекли по собственному руслу. Что же, если критика права, то это благодатное влияние: Мигель Эрнандес дал простор всему, что сдерживал, что рвалось наружу, и со временем стал великим поэтом Испании и всей испаноязычной поэзии Америки. Именно «Местожительство — Земля» — веское доказательство того, что метрика вовсе не главное условие для Поэзии…
Переполненный восхищением, Мигель Эрнандес слагает вдохновенную «Оду с вином и кровью в честь Пабло Неруды».
Политика все смелее вторгается в нечистую поэзию, все увереннее чувствует себя рядом с «лунным светом», с печалью, с «люблю тебя»… «Кто страшится дурного вкуса, у того кровь становится льдом», — вот нерудовская формула, предостерегающая от опасности, которая таится в холодном поэтическом мраморе.
«В доме поэзии ничто не живет долго, кроме того, что написано кровью сердца и проникает в другие сердца». Вспомните: «Кровь сердца ближе чернил…»
В те годы в Мадриде живет пламенный поэт Аргентины — Рауль Гонсалес Туньон, твердый, убежденный коммунист, которому не страшен «серый волк» политической борьбы. Ему послушна вся поэтическая клавиатура. Друзья собираются на шумные тертулии в «доме цветов» у Пабло Неруды или в пивной у Почтамта, и до рассвета не смолкают их горячие споры о роли поэзии в переломное время.
Вот что сказал Мигель Эрнандес в прологе к книге своих стихов «Ветер народа», которую он посвятил Висенте Алейсандре: «Пабло Неруда и ты подарили мне вечные образцы поэзии».
Мигель Эрнандес навсегда остался для Неруды певцом земли, дающей силы для политической борьбы. «В твоей поэзии / дыханье борозды, / порывы ветра, глина, / волнение хлебов, пески. / Поэзия твоя с кувшином левантийским схожа, / алмазом в ней сверкает серп и молот, / прорезывая мглу родной Испании…»
Неруда не раз говорил о том, какую великую роль сыграл Рафаэль Альберти в его жизни.
«Огромное влияние на становление моих политических и общественных взглядов оказала вся деятельность Рафаэля Альберти, который в те времена был известным поэтом и поборником революционных идей…»
А молодого Эрнандеса пестует уже Неруда, и тот начинает воспринимать мир иначе, что сразу сказывается на его поэзии, драматургии, публицистике. Однако характер, сущность поэзии Мигеля Эрнандеса, как до войны, так и после, определяются не литературными влияниями, а мощью его поразительного и самобытного таланта, его жизненной судьбой. Исторические обстоятельства делают Мигеля Эрнандеса, темпераментного и щедро одаренного человека, не просто народным поэтом, пишущим о войне, а воистину — великим поэтом Испании.
Его духовный наставник и еще недавний друг Рамон Сихе, чувствуя, что проигрывает битву за душу своего ученика, называет имена ненавистных ему врагов: «нерудизм (какой ужас, этот Пабло и сельва, этот безудержный ритуальный нарцисс со звериными промежностями, заросший густой шерстью в срамных местах…), алейсандризм, альбертизм».
У Неруды с Рафаэлем Альберти сложился прочный союз двух confrères, причем поначалу Альберти обладал более зрелым политическим и общественным видением, чем Пабло Неруда, только-только приехавший в Испанию.
К Лорке наш поэт относился как к родному брату. Да разве не Лорка, светоносно улыбаясь, первым распахнул перед Нерудой двери испанского дома, разве не он встретил его как дорогого гостя на солнечной испанской земле, где сам уже был прославленным и всеми любимым поэтом!
К Эрнандесу Неруда испытывал нежность, как к младшему брату, вернее, как к повзрослевшему сыну, который приносит «запах дождем омытого клевера, / запах теплой золы амаранта, / и навоза, дымящегося / по вечерам на склоне горы».
Неруду восхищала, зачаровывала поэзия Мигеля Эрнандеса, «собранная в золотой початок». Как собственное горе, переживал он арест Мигеля, его жизнь за тюремными решетками при Франко и его трагическую гибель. Неруда делал все, чтобы вырвать друга из неволи. Но ничего не получилось. Всю жизнь Неруда казнился тем, что ему не удалось спасти Мигеля Эрнандеса. И лишь вера в силу его поэзии, неподвластную времени, утешала его.
«Из самой земли говорил он, / из самой земли говорить будет вечно».
Кое-кто из испанцев считал, что Неруда попал в Испанию в качестве консула волей самого дьявола, вернее, сатаны. Да, да, этот чилиец — дьявол во плоти, и его главная цель — исковеркать, изничтожить испанскую поэзию как таковую. Само собой, что раньше других это открытие сделал несравненный рыцарь «чистой поэзии» Хуан Рамон Хименес.
Битва разгорелась не на жизнь, а на смерть. Искры летели во все стороны. И это столкновение было неотвратимым, неизбежным.
Столкнулись, сшиблись две противоположные, противоборствующие концепции. Концепции поэзии чистой и поэзии нечистой. Тишина, сосредоточенность как нечто извечное, закономерное — против страстности, против прорыва в новые пределы, в новые сопряжения с антилирическим миром обыденных вещей, против нагромождения всего и вся. Упорядоченность и равновесие, изощренная прозрачность стиха, с одной стороны, и утверждение стихии, душевной горячности, вселенского водопада и гомона рынка — с другой. Стремление к совершенной, безукоризненной форме у одних, нагромождение предметов и чувствований, груды каких-то непригодных вещей — у других.
Таким именно и увидел «Местожительство — Земля» испанский поэт Хуан Рамон Хименес. По его мнению, в «Двадцати стихотворениях о любви» куда больше уважения к поэзии. Быть может, потому, что в мелодике стихов этой книги ему захотелось обнаружить свое влияние. После смерти Хуана Рамона Хименеса среди его личных бумаг критик Рикардо Гульон обнаружил страничку с заметками к какой-то статье или конспект-памятку, где означены все его претензии к чилийскому поэту:
«Доводы против Неруды. Мое влияние в „20 стихотворениях о любви“. Мои стихи из „Лабиринта и лета“. Мои стихи из „Поэзии и красоты“. Его стихотворение. Тагор — Х. Р. Х. Тема. Не подписывать. Телефон. Его заметка в „Соль“. Банкет в честь Сернуды. Бергамин. Мой силуэт в „Испанцах“. Мой ответ. Вторая песнь любви к Сталинграду. Чилийский консул прославляет коммунистов».
Строго говоря, здесь не просто несогласие, размолвка двух людей. Хуан Рамон Хименес и прежде обрушивался с критикой на тех молодых поэтов, которые приняли с распростертыми объятиями Пабло Неруду.
Странная, необъяснимая история, происшедшая задолго до этого конфликта на другом континенте, за морями-океанами, стала спичкой, от которой вспыхнул большой пожар. Чилийский журнал «Про» обвинил Неруду в плагиате, увидев сходство Шестнадцатого стихотворения из «Двадцати стихотворений о любви» с Тридцатым стихотворением из «Садовника» Рабиндраната Тагора{94}, которое перевела на испанский язык Зенобия Кампруби, жена Хуана Рамона Хименеса.
Вдобавок ко всему, редакционная статья первого номера журнала «Зеленый конь» уязвила самолюбие Хуана Рамона Хименеса. Нет, никто не назвал его имени в этой статье, но Хименес совершенно уверен, что это камень в его огород. Это новое Евангелие, это новоиспеченное «Ars poetica», где допустимо все что попало — мешки угольщиков, следы ног, пальцев, пот, дым, запахи мочи и лилий, оживший, точно из плоти, костюм с жирными пятнами, творящий бесстыдство, разнузданное вожделение… Нет, не может быть и спору, статья направлена против него, против Хуана Рамона Хименеса. Он вне себя от ярости.
И не он один. «Литературный листок» в Барселоне публикует гневную статью с нападками на «Зеленого коня», странного обитателя американской фауны, могутного жеребца, который «скачет по испанской литературе, словно по огромному загону, разбрасывая по сторонам горячий и влажный навоз».
Хуан Рамон Хименес не намерен отмалчиваться. Он, как и прежде, публикует афоризмы в газете «Соль», в колонке, название которой говорит само за себя: «С подавляющим меньшинством». Там поэт и вознес свой голос, чтобы дать подобающий ответ в высоком стиле. Он разделил поэзию и поэтов на две категории: «Друзья и поэты, приверженцы бреда и точности. Зеленый конь может нестись с удивительным совершенством, а бриллиант может сверкать в самом неподходящем месте».
23 февраля 1936 года Хуан Рамон Хименес снова идет в атаку. Он публикует в газете «Соль» статью, в которой отстаивает принципы чистой поэзии как единственно органичной, всепроникающей, истинной и жизнеспособной. Только такая поэзия, по мысли Хименеса, имеет право на существование. Сторонников нечистой поэзии он называет «желторотыми поэтическими птенцами». Пока что Хуан Рамон Хименес непреклонен и категоричен. Он считает, что чистая поэзия как бы наделена чувством ответственности. Та ее половина, где правит сознание, разум, держит ответ за вторую половину, где властвует подсознание.
Литературная герилья с перекрестными ударами походила временами на боксерский матч.
На одной из своих лекций — это было в 1936–1937 годах, во время поездки по Кубе и Пуэрто-Рико, когда в Испании уже вспыхнула гражданская война, — Хуан Рамон Хименес снова садится на своего любимого конька. На сей раз под обстрелом творца андалусской элегии «Платеро и я» не один Неруда (хотя он и главная мишень), а еще и те испанские и латиноамериканские поэты, что дерзнули изменить «свое поэтическое русло».
Шквальный огонь обрушивается на Висенте Уйдобро и с особой яростью на Пабло Неруду. Оказывается, это он, Неруда, искалечил Эрреру-и-Рейсига, Сабата Эркасти, Парру де Риего. «Гибельная разрушительная зараза» не миновала тех, кого Хуан Рамон Хименес именует «испанскими уйдобристами» — Хуана Ларреа и Херардо Диего, и, само собой, сюрреалистов — ведь они самые настоящие нерудисты, хотя Неруда назван в этой инвективе «безъязыким странником». Пытаясь найти всему этому какое-то объяснение, Хуан Рамон Хименес говорит, что «текучая, расплывчатая, несфокусированная» экспрессия Неруды много понятнее в «безбородой» Америке, чем в Испании, «насчитывающей тысячелетия». Но потом он перевернет все с ног на голову. Нет, не Пабло Неруда оказывает воздействие на испанскую поэзию, а Испания на Неруду и Уйдобро, ибо такие поэты, как Морено Вилья, а позднее Лорка, Альберти, Алейсандре, прошли по тому же пути, но они в большей степени отличаются и собственным стилем, и собственным поэтическим мышлением. Все это сказано в лекции-докладе, недвусмысленно названном «Духовный кризис в современной испанской поэзии».
Тяжелая артиллерия бьет по разным целям. Хуан Рамон Хименес не щадит и тех, кого он именует «поэтами-профессорами»: Хорхе Гильена, Педро Салинаса, Херардо Диего и Дамасо Алонсо.
Ничего нового тут нет. Давние, застарелые распри. Любопытно читать на страницах «Затерянной рощи» (великолепные, но, к сожалению, незаконченные мемуары Рафаэля Альберти) о том, как постепенно распадались теплые дружеские отношения между этими поэтами. Дело дошло до откровенных раздоров. «Я узнал, что Альберти водит компанию с цыганами, с подозрительными бандерильеро[73], со всяким сбродом. В общем, сами понимаете: он — пропащий человек». Куда обиднее Хуан Рамон отзывается о драматургии Гарсиа Лорки. После премьеры «Марианы Пинеды», когда вся пресса в один голос заговорила о «молодом авторе с большим будущим», Хуан Рамон Хименес сокрушался: «Бедный Лорка. Он больше ни на что не годится!» «Кровавая свадьба», которую Хуан Рамон даже не удосужился посмотреть, не «больше чем заурядная сарсуэла[74]». Автор «Грустных напевов», допускавший существование только «чистой поэзии, одетой в невинность», которую он «любил, как родное дитя», вдруг увидел, к своему ужасу, что ее «оскверняют какие-то негодяи».
В 1939 году Хуан Рамон Хименес еще более резко и определенно высказывается о Неруде:
«Великий плохой поэт, поэт хаоса… он коряво перелагает самого себя, перепевает других… неумело использует то, что принадлежит ему, и то, что ему не принадлежит, путает зачастую оригинал с переводом… Это невероятно небрежный реалист с неумеренной романтической выспренностью».
Как видим, Хуан Рамон, поборник «чистой поэзии», пускает в ход «нечистые» обвинения. Добавим, что это не последний выпад испанского поэта против Неруды…
Итак, столкнулись две поэзии, две эстетические концепции, две личности. И, если на то пошло, два континента. Но даже самые проницательные умы не сразу осознали, сколь серьезно значение последнего аспекта. А ведь именно к нему восходят те изменения во взглядах на нерудовскую поэзию, что произошли со временем у Хуана Рамона Хименеса, тот сенсационный переворот, поворот, назовем его так, в его полемике с Нерудой, которая так долго лила воду на мельницу врагов чилийского поэта.
Автор «Далеких садов» пересматривает свои позиции в «Письме к Пабло Неруде», опубликованном 17 января 1942 года в пуэрто-риканском журнале «Реперторио американо». Вот этот необычайно ценный документ:
«Мое длительное пребывание в южных странах Америки помогло мне по-иному воспринять многое в Америке и в самой Испании.
(Я уже писал об этом в журнале „Универсидад де ла Гавана“).
В том числе и вашу поэзию. Теперь мне ясно, что вы, двигаясь ощупью, с безудержной щедростью выражаете истинное в испаноамериканской поэзии с ее всеохватной революцией, с ее постоянным переплетением жизни и смерти, которое существует на этом континенте. Грустно, что на большей части Испанской Америки получила распространение именно такая поэзия! Мне не дано понять ее сердцем, как вам, по вашим словам, не дано понять сердцем Европу. Но так или иначе она, эта поэзия, „есть!“. Хаотическое нагромождение всегда предшествует строгому порядку и определенной совершенности, законченности. Доисторическое — историческому. Бурлящая плотная тьма — силе ослепительного света. Вы — до отсчета времени, предшествующий, доисторический, кипящий, клокочущий, густой, непроглядный, мрачный. Прежде Испания была „моей лицевой стороной“, а Испанская Америка — „изнанкой“. Каждый раз, когда я оказывался посредине Атлантического океана, я как бы раздваивался. Нет, не скажу, что теперь не Испания, а Испанская Америка моя лицевая сторона. Просто появились у меня две „лицевые стороны“ и две „изнаночные“, совершенно иные, несопоставимые с прежними и друг с другом.
Так где, для кого и в чем есть истина? Прежде всего — поэтическая истина?
В моей книге „Модернизм“, над которой я уже начал работать, я хочу предложить свое рассмотрение этой серьезной проблемы…»
Итак, Хуан Рамон видит в Неруде, поэте Испанской Америки (что пребывает в периоде становления), подлинного выразителя ее доисторического, довременного бурления. И если прежде мир Американского континента был «изнанкой» Хуана Рамона, то теперь он признает право на существование «двух изнанок» сразу.
Хуан Рамон сказал это, потому что сумел почувствовать до конца, принять как правомочное, закономерное явление в контексте лавинной стихии континента все, что сделало Неруду поэтом теллурическим, если не «предшествующим генезису». Или уж поэтом, возникшим на третий день сотворения мира.
Чилийский поэт не оставил без внимания столь решительную перемену во взглядах на поэзию у Хуана Рамона Хименеса. Эта перемена обрадовала его. И он решил сказать об этом в письме, сказать как бы исподволь, не впрямую, но чтобы все прояснилось само по себе. Письмо Неруды, тяжело переживавшего гибель Мигеля Эрнандеса, пронизано печалью.
«Мехико, Д. Ф. 15 октября 1942 года.
Сеньору Хуану Рамону Хименесу.
Майами.
До сих пор я не имел возможности ответить на ваше открытое письмо из-за тысячи разных вещей, которые вклиниваются в мою повседневную работу. Но прежде чем приступить к обстоятельному ответу, хочу сказать, что Ваши слова, Ваша искренность глубоко взволновали меня. Я всегда восхищался Вашим творчеством, а теперь мое восхищение возросло.
Пишу Вам в связи с чрезвычайно прискорбным событием. Прилагаю копию частного письма из Чилийского посольства в Мадриде с сообщением о смерти нашего Мигеля Эрнандеса. К бесчисленным и жестоким убийствам прибавилось еще одно. Но никогда, пожалуй, мне не было так горько, так тяжко, как теперь. И для Вас, я знаю, это будет страшным ударом.
Я задумал выпустить книгу воспоминаний о Мигеле Эрнандесе и хотел, чтобы ее открывало Ваше предисловие. Чем подробнее и больше Вы напишете, тем это будет ценнее. Я тоже что-нибудь напишу и непременно попрошу Рафаэля Альберти принять участие в нашей книге.
Надеюсь в скором времени получить Ваше ответное письмо и буду ждать сообщения о Вашем решении.
Очень сожалею, что мое первое письмо принесет Вам такую печальную весть. Но теперь каждый день приносит нам переживания.
С сердечным приветом,
В письмо вложен текст сообщения о смерти Мигеля Эрнандеса, присланного Неруде.
Однажды мне захотелось осмотреть, хотя бы снаружи, этот устрашающий памятник — тюрьму в Оканье. И я совершил нечто вроде полуночного паломничества в память поэта из Ориуэлы. Мы сидели на той самой площади, где по воле одного из создателей классического театра возник образ Командора в далеком «золотом веке». Теперь эта площадь казалась огромной сценой, вернее, огромным театром, где каждый дом являл собой театральные подмостки иных времен, на которых разворачивались сюжеты.
От Лопе де Веги мы мысленно перенеслись к Мигелю Эрнандесу, который истинной любовью любил своих собратьев по перу из «золотого века», но всегда оставался сыном своего времени. Вспоминалось письмо, которое Неруда отправил Хуану Рамону Хименесу, в голове теснились думы о трагической судьбе поэта, замученного франкистами. О нем вспомнил чилийский поэт, его старший брат, который встретился с ним впервые летним днем в Мадриде. Когда Мигель Эрнандес рассказал Неруде, что для него нет большей радости, чем слушать, как прибывает молоко к вымени окотившейся козы, наш поэт увидел в его лице лик самой Испании. «Высеченный солнцем, пропаханный морщинами, как поле». Неруда больше всего ценил в Мигеле Эрнандесе эту органическую слитность традиционного и революционного.
Официальное извещение гласило, что после неоднократных перемещений из тюрьмы в тюрьму у Мигеля Эрнандеса началась в каземате Оканьи тифозная лихорадка. Он выжил, но страшно ослабел. Чилийское посольство — а Пабло постоянно нажимал на его сотрудников — неоднократно обращалось с просьбой к испанским властям о переводе поэта в тюремную больницу в Аликанте. И в конечном счете добилось. Там-то и свалила Мигеля Эрнандеса скоротечная чахотка. Два месяца сопротивлялся жестокой болезни его ослабевший организм. Однако сказались все испытания и тяготы гражданской войны. Поэт не вынес смертельного недуга. Он скончался в тюремной больнице 28 марта 1942 года. Настоятельная просьба о помещении Мигеля Эрнандеса в обычную, а не тюремную больницу была отклонена.
В своем письме к Хуану Рамону Хименесу чилийский поэт вспоминает, что именно Хуан Рамон горячо встретил появление Мигеля Эрнандеса на литературном поприще и назвал его «необычайным юношей из Ориуэлы». А Мигель Эрнандес искренне восхищался поэзией Хименеса, особенно его «Печальными песнями». После своих первых поэтических опытов он написал Хуану Рамону Хименесу письмо, в котором выразил все свое благоговение перед ним.
«Я такой же мечтатель, как и все, и поэтому надумал уехать в Мадрид. Оставлю своих коз — о звон колокольцев по вечерам! — и с горстью медяков, которые сумеют дать мне родители, сяду в поезд и за две недели доберусь до столицы.
Смогли бы Вы, великодушнейший, добрейший дон Хуан Рамон, принять меня в своем доме и прочесть то, что я Вам принесу? Смогли бы Вы написать мне несколько слов, если Вам что-то придется по вкусу? Окажите эту милость деревенскому пастуху и отчасти поэту, который будет Вам вечно благодарен».
В 1946 году, в статье, озаглавленной «Поэтический модернизм в Испании и Испанской Америке», Хуан Рамон Хименес говорит, что «Пабло Неруда — самый сильный испаноамериканский поэт после Рубена». Он находит, что его поэзия, пусть не близкая ему по духу, обладает огромной притягательностью и первозданной свежестью.
На лекции, прочитанной в Университете Пуэрто-Рико в 1953 году, Хуан Рамон Хименес называет Неруду среди самых крупных и значительных поэтов XX века. Рядом с его именем стоят имена Рубена Дарио, Унамуно, Лугонеса и пишущих на других языках: Йитса, Паунда, Элиота, Рильке, Унгаретти, Монтале.
Во «Всеобщей песни» Хуан Рамон Хименес видит глубокое осмысление индихенизма{95} и сравнивает Неруду с художником Диего Риверой. Хуан Рамон стоял на иных позициях, но в конечном счете он понял, что такая поэзия обладает всеми правами на самостоятельную жизнь.
Сама история этих взаимоотношений — яркое свидетельство того, что Пабло Неруда не столько вошел, сколько вторгся в испанские поэтические воды, рассек их своим «мощным килем». С его приходом в испанской поэзии означилась линия раздела, четче выявились различия в ее направлениях и философских основах.
Никто, кроме Пабло Неруды, не сумел проложить такую широкую борозду в испанской поэзии XX века!
Сразу с трех сторон «занялся» этот литературный спор в Чили… Неруда, Уйдобро и де Рока. Кто-то взял и подсунул яблоко раздора претендентам на Прекрасную Елену, в данном случае олицетворяющую чилийскую поэзию.
Бурная политическая жизнь страны стала питательной средой для этого жаркого спора. В первые месяцы моего пребывания в Сантьяго я был свидетелем тех событий, которые сотрясали всю страну на протяжении всего 1932 года. Меня, разумеется, тянуло в самую гущу событий. Я не из породы бездеятельных наблюдателей. Огромная приливная волна той романтичной и лихорадочной поры увлекла меня за собой. Я твердо верю, что Революция и есть Поэзия нашего мира, что Поэзия неотделима от Революции, и они не могут существовать друг без друга. Но сама поэзия должна быть революционной. Ей надлежит крушить все обветшалые устои, обращать в пепел старые соборы пышных словес и подвергать суровой проверке все, что прежде, закрыв глаза, мы принимали за Правду с большой буквы.
Габриэла Мистраль пронзила нас насквозь. Но нам уже чего-то недоставало в ее щемящем «Отчаянии». Мы знали наизусть все «Двадцать стихотворений о любви» и многое из «Собранья сумерек и закатов». Как раз в ту пору впервые выходит в свет «Восторженный пращник» — в нем слышится рычанье инстинкта, в нем до предела обнажена плотская страсть. Прекрасно! Удивительно!.. Ну, а что дальше? Мир меняется на глазах. Надо бороться за его полное преобразование!
И вот в этот самый момент на сцене появляется великий маг. Он приезжает из Европы. Разразившийся экономический кризис вынуждает его вернуться на родную землю. Он раскрывает свои чемоданы, и мы ахаем, цепенеем — оттуда вылетают аэропланы, крылатые кролики, небывалые, невиданные поэтические образы. Этот маг привез нам «креасьонизм», «Водяное зеркало», «Horizon carré»[75], «Tour Eiffel»[76], «Алали», «Экваториальное». Он плохо отзывается о Маринетти{96}, но в своем стихотворении «Шаг за шагом» повторяет его слова: «Ненавижу рутину, клише и риторику. Ненавижу подвалы музеев и мумии. Ненавижу литературные окаменелости». Висенте Уйдобро попал в Париж в 1916 году. Это год моего рождения…
Его поэзия совершает настоящий поворот в литературе. Надо «творить поэзию, как природа творит дерево». Висенте Уйдобро начинает писать стихи по-французски. Висенте Уйдобро играет в игры. Играет искусно, потрясающе. «Я придумал игру воды / на вершинах высоких деревьев, / и тебя сотворил самой красивой на свете, / и теперь ты розовеешь закатом по вечерам… / моей волей катятся воды, / что не были явью, / и возгласом громким я гору воздвиг».
Уйдобро намеревается стать создателем совершенно новой эстетики. Он вручает нам с дарственной надписью сборники своих стихотворений — «Automne régulier»[77] и «Tout à coup»[78]. Мы замираем в благоговении: вот она новая поэзия! А вовсе не у Пабло Неруды… Мы запоем читаем «Высоколенка», «Дрожь небес»… Уйдобро ведет с нами беседы о Мальдороре, о песнях, написанных Лотреамоном{97}. Влияние этого поэта четко просматривается в драматургическом произведении Уйдобро «Gilles de Retz»[79], опубликованном в 1932 году.
Уйдобро не знает меры, в нем рвется на волю что-то порочное. Он провозглашает себя адептом «сатанинской школы» и полномочным послом французской эстетической революции. Он мечтает о своей поэтической школе, о своих учениках, о последователях в Чили. Мы с Эдуардо Ангитой стали его первыми неофитами.
Все как-то сразу запуталось, усложнилось. Но нам более всего хотелось быть новаторами в поэзии. Разве это не главное для подлинных революционеров? Так и только так мыслил я в те времена. Ангита держался иных взглядов. Он никогда не отступал от религии, от веры…
Все вечера я просиживал в зале Общего фонда Национальной библиотеки. Проглатывал одну за другой книги, поступавшие из Франции. Туда приходил не менее страстный и увлеченный книгочей Эдуардо Молина Вентура. В этом человеке была какая-то таинственность, и ему выпадало совершать бесконечные открытия, то истинные, то мифические. А я, как пьяный, зачитывался поэзией. Однажды в строках Рабиндраната Тагора из «Садовника» я уловил звучание Шестнадцатого стихотворения из «Двадцати стихотворений о любви» Пабло Неруды. Сличил оба текста — почти одно и то же… Через много лет мексиканский поэт Эфраин Уэрта скажет: «Тысячу раз я замечал, к своему удивлению, что у меня неожиданно выходит парафраз. Однако, чтобы подражать итальянцам или древним римлянам, надо по крайней мере быть Гарсиласо де ла Вегой, а чтоб создать парафраз Тагора — Пабло Нерудой».
Тогда я поделился своими впечатлениями с одним приятелем-поэтом. А вскоре в журнале «Про», которым руководил Уйдобро, появилось нечто вроде обличительной статейки. И пошло-поехало… Все раздули до невероятия. Друзья Неруды пытались через печать доказать, что это никакой не плагиат, а парафраз. Некоторые из них писали, что еще перед первым изданием «Двадцати стихотворений о любви» они советовали Неруде дать сноску к Шестнадцатому стихотворению и объяснить, что это в подражание Рабиндранату Тагору.
Да и сам Неруда припоминает, как однажды после отчаянной ночной гулянки он шел в рассветный час по улице в Сантьяго вместе с Хоакином Сифуэнтесом Сепульведой и вдруг сказал: «Слушай, напомни мне одну вещь. Надо добавить примечание о парафразе Тагора», а Хоакин ему в ответ: «Не надо, Пабло, а то тебя обвинят в плагиате». «Тем лучше! Это станет сенсацией, и мою книгу расхватают, как горячие пирожки».
А позже, в 1937 году, в кратком послесловии к пятому изданию «Двадцати стихотворений о любви» — оно вышло в Сантьяго — Неруда пишет:
«Сейчас я больше всего думаю о Гражданской войне в Испании, и вот в пятый раз, как назло, не успел перечитать рукопись этой книги и внести в нее необходимые поправки. Теперь скажу лишь, что Шестнадцатое стихотворение — в основе своей парафраз стихотворения из „Садовника“. Об этом уже давным-давно всем известно. Ну, а мои ненавистники, которым трудно смириться с такой жизнестойкостью книги моих юношеских лет, прикинулись зачем-то беспамятными… Дорогим друзьям — большому писателю Диего Муньосу, блистательному Томасу Лаго, человеку редкого благородства Антонио Рокко дель Кампо и его прекрасному чуткому сердцу я посвящаю это издание книги, которая пробилась к свету из моих глубин, точно живое растение, или как неведомый, ничем еще не названный минерал…
«Садовник» Тагора был любимой стихотворной книгой Терусы и ради нее и сделал Пабло этот злополучный парафраз.
Подумать — одно-единственное стихотворение среди тысячи других, что создал поэт! Да все титаническое наследие Неруды — убедительное, сверхубедительное доказательство его бесспорной самобытности, оригинальности!
Но тем не менее нашумевшее affaire вспыхивало при самых разных обстоятельствах. И каждый раз Неруда чувствовал себя уязвленным.
В апреле 1935 года мы снова совершили досадную оплошность. Едва вышла из печати «Антология новой чилийской поэзии», как поднялась целая буря. Составителями этой Антологии были мы с Ангитой и, поддавшись соблазну, включили самих себя в число десяти отобранных поэтов. В Антологии, разумеется, были Габриэла Мистраль и Пабло Неруда, представленный последними, еще не изданными стихотворениями из второй книги «Местожительство — Земля». Достойное место занимал и Пабло де Рока. Но именно он поспешил заявить, что Антологию захватил, «колонизировал» Висенте Уйдобро. Какая-то крупица истины в этом обвинении, конечно, была.
«Что это такое? Смехотворная стряпня каких-то шутников?» — вопрошал негодующий Алоне в газете «Насьон». Ему хотелось предстать перед Нерудой этаким бомбардиром, готовым на все, чтобы разделаться с Антологией и с ее составителями. Он написал Неруде полное злорадства письмо на адрес Чилийского консульства в Мадриде. От Антологии не останется камня на камне, разве что презрительно усмехнутся при упоминании о ней… Да, Алоне решил стереть нас с лица земли и объявил нам настоящую войну. Само время подготовило для этой баталии подходящую почву. И нужен был железный кулак, чтобы утихомирить враждующие стороны.
Хенаро Прието, автор романа «Компаньон», язвительный журналист на хлебах архикатолического «Илюстрадо», угодный властям политик, депутат от правых сил (четырежды от консервативной партии), воистину своротил себе челюсть от натужного хохота над «оперой-буфф», то есть над Антологией, над ее составителями и заодно — над Пабло Нерудой.
В своей статье «Авангардистская поэзия» он уверенно заявляет: «Уже давно доказано, что думающие, серьезные люди не приемлют поэтов-авангардистов». Прието пускает камень в мой огород, рассуждая о моем «культеранизме»{98}. И для вящей убедительности вспоминает о том, что за туманное плетение словес и заумь был подвергнут критике и сам Кеведо. Мы, по мысли Прието, были новоиспеченными представителями этой заумной поэзии в ее современном варианте. Мне, правда, досталось поделом. Я в ту пору был большим поклонником авангардистского барда.
А чтобы побольнее уязвить Неруду, он придумал целую историю. Рассказал, что пригласил к себе трех врачей и задал им вопрос: «Почему стены больниц красят в синий цвет?» Те в один голос: «Может, от мух?» «Ошибаетесь, ради Гарсиа Лорки». И прочел вслух стихотворение Неруды, посвященное Федерико: «Потому что во имя твое в синий цвет красят больницы…»
Все эти перлы язвительности можно обнаружить в «Илюстрадо» от 30 ноября 1935 года. Спустя четыре дня в той же колонке появляется «авангардистское письмо», якобы присланное разгневанным читателем, неким Ониасом Пересом из Лоты. Разумеется, это письмо состряпал сам Хенаро Прието, который только и ждал, как бы посильнее ужалить Неруду, а заодно лягнуть Висенте Уйдобро.
Пабло де Рока, как и следовало ожидать, оказался куда более едким, чем другие.
Спустя два месяца он сочинил тетраптих. 10-го, 11-го, 12-го и 13 июня 1935 года в «Опиньон» появились его статьи, открывшие мощный поливной огонь против Антологии. Де Рока рубил головы направо-налево. Сначала колкий выпад в адрес составителей: «Эти антологии сослужат службу лишь безвестным юнцам: только так они вылезут на поверхность и сумеют продержаться на плаву, отталкивая в стороны всех остальных». Далее удар по Алоне: «А некий пещерный эрудит пляшет на проволоке». Затем камень в Хельфмана, тогдашнего владельца издательства «Зиг-Заг», где вышла наша Антология: «А некий торгаш, менее, чем более чилиец, более, чем менее скаред и невежда, наживается за счет писателей».
В своих «Маргиналиях», заметках на полях нашей Антологии, де Рока вопит, не жалея горла, что она — сплошной произвол. И самое возмутительное — в нее не вошли стихи Винетт де Рока. «В Антологии отсутствуют двенадцать поэтов!» И с озадачивающей искренностью добавляет: «…хотя некоторые из них мне омерзительны, и я их ни в грош не ставлю». Доходит черед и до Неруды: «Поэт буржуазного декаданса, поэт навозного духа и перебродивших дрожжей…» А вот как он разделывает Эдуардо Ангиту: «угодливый служка, пономарь Его Преосвященства» (главной мишенью был, конечно, Висенте Уйдобро). Удивительно — меня он не тронул, даже не упомянул моего имени. А вот для Анхеля Кручаги Санта-Мария приберег особые эпитеты и словечки: «И все это небесно-золотое желе, все его ангелочки и его пресвятая дева Мария…» Свою порцию получил и Росамель дель Валье: «Улитка с лицом подручного у брадобрея, акула, сочиняющая всякую белиберду на всех языках вперемешку и говорящая по-английски так, что это больше похоже на французский, чем на немецкий».
Само собой, главной мишенью оставался Висенте Уйдобро — «мелкотравчатый буржуа, métèque[80], связанный с империалистической Европой, с тем, что в ее искусстве уже отмирает, уже на последнем издыхании… и набито всякой бредятиной… Модерняга, который по возвращении из Европы пичкает нас рассказами о вещах, известных всем и каждому».
Уйдобро взвился, точно ужаленный, и тут же ответил оскорбителю в присущем ему стиле. Поначалу он держит футбольный мяч между ног: «Я ни с какого боку не причастен к этой книге… Куда больше усердствовал де Рока, мечтавший, чтоб в нее попали стихи его супруги».
Далее Висенте Уйдобро переходит к размышлениям психоаналитического характера, модным в те времена:
«Многие задаются вопросом: откуда такая агрессивность против всего на свете? Но все мы уже читали Фрейда и знаем, что за этими ехидными выпадами и злоречиями прячется комплекс неполноценности. Ему не по духу Антология, потому что там якобы ведущее место отведено моей особе. Мне, видите ли, дали пятьдесят шесть страниц, а он красуется только на тридцати. Какой же это костер, если может погаснуть при малейшем дуновении ветра?»
Борьба разгоралась все сильнее. Де Рока публикует ответное письмо, изливая в трех столбцах всю желчь и досаду на «литературного владетеля».
Уйдобро снова идет в атаку и тоже выстраивает свое войско на трех столбцах. На сей раз он одаривает противника каскадом «любезностей». К примеру:
«…профессиональный клеветник, оголтелый карабинер, марксист-ленинист-сталинист-гровист{99}, новоявленный революционер, громила из подворотни… Твое распрекрасное письмо весьма похоже на публичное покаяние. Ты выставил напоказ и свои обиды, и свои слабости… Ты ни на что не сумел ответить должным образом. Лишь все так же сотрясаешь воздух своими воплями… Я не раз уличал тебя в обмане. Ты лжешь и знаешь, что лжешь, обвиняя меня в подражательстве. Те поэты, которых ты называешь, появились, за исключением Аполлинера и Лотреамона, много позже меня, да и моя поэзия не имеет с ними ничего общего.
А в общем, ты мало что смыслишь в поэтах, о которых толкуешь столь несообразно… А твои детские стихи, написанные месяц тому назад, не стоят и разговору… Что до твоего „Иисуса Христа“, то, несмотря на все псевдореволюционные приправы, это стишок бесноватого святоши. Кстати, ты все время утверждаешь, что не читаешь меня, а сам то и дело ссылаешься на мои книги. Выходит, читаешь, да еще с усердием, впрочем, из этого вовсе не следует, что они доступны твоему пониманию… Заметно, что тебе не дает покоя мое происхождение из состоятельной семьи. Но в чем тут моя вина?.. Энгельс жил на доходы со своей ткацкой фабрики в Манчестере… У моих произведений, слава богу, есть куда более сведущие ценители, чем ты… у настоящих специалистов есть немало материалов, которые дадут им ответ на любой вопрос…»
Затем Уйдобро перечисляет самые разные книги и приводит текст дарственной надписи Макса Жакоба{100}: «Висенте Уйдобро, творцу и изобретателю новой поэзии».
«И пожалуйста, не рассказывай сказки, — заканчивает Уйдобро, — о том, как ты бьешься, чтоб заработать на пропитание. Это ровным счетом ничего не доказывает…»
В Сантьяго с интересом следили за этой затянувшейся словесной перепалкой. «Опиньон» уже обессилела, выдохлась. И тем не менее, к явному неудовольствию директора газеты Хуана Луиса Мари, через несколько дней в редакцию пришло новое огнеметное письмо, в котором де Рока возвестил о конце баталии.
«Больше я не стану тебя лупцевать,
— говорит боксер-тяжеловес. —
Мне просто противно, да и лень, Висентито. Ты вещаешь с таким пафосом и так яростно ревешь, что все твои дурацкие рассуждения рассыпаются трухой, и ты, забыв о достоинстве и всех приличиях, оказываешься голым, сучишь ногами, этакий откормленный, розовенький, несмышленый — как настоящий барский младенец. К тому же я не из трусливых, и мне не пристало пинать мокрую курицу, которая не перестает кудахтать и рассказывать, что снесла яйцо не где-нибудь, а в Европе… Да, Висентито, из всех твоих наскоков так и лезет нравственная убогость. Все они несостоятельны и обречены на провал».
Уйдобро отражает атаку спустя три дня новым набором пикантностей:
«Ты завершаешь спор, как и следовало ожидать, каким-то слюнявым бредом… Убираешься восвояси, не сказав ничего путного… Я потребовал от тебя убедительных доводов, доказательств, да и читатели тоже их ждали. Все порядочные и честные люди смеются над тобой. Жаль, что ты вдруг так испугался за свою драгоценную особу и проявил малодушие. Загнанный в угол, ты делаешь неуклюжие рывки, точно брюхатый тюлень, и пытаешься ускользнуть, увернуться от удара. Бедный Паблито, ты привык чуть что — визжать, чуть что — стряпать фальшивки. Ты надеялся по-прежнему безнаказанно заниматься своими делишками, надеялся, что никто не даст тебе по рукам, не спросит ответа. Пусть все это послужит тебе хорошим уроком на будущее. Да и пора избавить наше общество от такого ядовитого скорпиона. Ты настолько глуп, что даже в свои сорок два года не отдаешь себе отчета в своей беспросветной глупости. В этом ты действительно добился рекордных результатов. Можешь быть вполне доволен. Висенте Уйдобро».
Весь донельзя скандальный спор, право, не отличался глубиной мысли, но это красноречивый документ того времени, показывающий, каким воинствующим пылом обладали оба противника, отстаивая свои позиции. И тот и другой стоили много больше того, что они наговорили друг другу в ярости, в запале. И всему причиной их неимоверный, бесконтрольный «экзгибиционизм», их ущемленное «Я», их неуемная жажда быть в центре внимания, привлечь к себе интерес любыми средствами.
Неруда, находившийся в ту пору в Испании, не вмешивался публично в столь шумную драку. Кто-то позднее обнаружил напечатанные на машинке стихи без подписи, в которых припоминалась ожесточенная война между двумя испанскими поэтами «золотого века» — Лопе де Вегой и Гонгорой. А потом и Кеведо. У найденных стихов был иной стиль, но они были слишком ядовиты. Поэт, внимая здравому смыслу, счел за лучшее не печатать их и не признавать своего авторства.
Хотя Неруда и не участвовал активно в схватке чилийских поэтов, он никогда не оставался равнодушным к литературным герильям. И при этом держался следующего правила: любой выпад противника требует незамедлительного и достойного ответа. А литературные недруги Неруды рвались в бой.
Де Рока до конца жизни вел с ним войну, не выпуская из рук штандарта. Нет, не в характере Неруды подставлять смиренно другую щеку обидчику. Однако он не пожелал выступить в роли державы, которой объявлена война. Должно быть, потому, что в его руках была победа. Победа, завоеванная всем его творчеством, признанием критики и читателей, всемирной известностью, нарастающим потоком переводов его произведений на многие и многие языки мира. Да еще, видимо, Неруда противился в глубине души такой нелепой, бессмысленной трате сил. Ему был неприятен этот спектакль, это зрелище, где поэты разоблачались донага на глазах у всех и норовили искусать до крови друг друга в драке за первенство. Неруда убежденно верит в свою «теорию слонов». Поэты должны следовать примеру этих толстокожих гигантов с длинными клыками и хоботами, похожими на шланги. Он любовался этими удивительными животными в утренние часы на Цейлоне.
Разве могут поэты походить на диких зверей, которые загрызают друг друга насмерть из-за куска мяса? В конечном счете поэты пожирают собственное достоинство, более того — уничтожают самих себя. Да нет, Неруду ждали серьезные дела, новые книги, новые стихи. И еще… В Испании только-только поутихли литературные споры. Неруда находился в самом центре литературной жизни страны и этих споров, так что его мысли были тогда сосредоточены на всем, что происходило в Испании, в испанском обществе, где многое предвещало грядущий взрыв вулканической силы.
Недреманное око Рафаэля Альберти несколько критически следит за всеми зигзагами гражданского мышления Неруды. Испанский поэт без особого восторга отнесся к «Зеленому коню поэзии» — журналу, который возглавлял Неруда. Он отдавал предпочтение «Октубре», вокруг которого сгруппировались революционно настроенные писатели, творческая интеллигенция. События в Испании разворачивались стремительно, на улицах уже проливали человеческую кровь. Убивали испанских рабочих. Что ни день, выбирали новую жертву. Люди с риском для жизни продавали газеты левых. Не проходило недели без похорон очередных жертв фашизма, перешедшего в открытое наступление. Альберти понимал, что он делает очень нужное дело — издает журнал, название которого бросает вызов врагам свободы и справедливости. Октябрь — имя Революции, свершившейся в России. Напряженная обстановка требовала выбора, четкого определения гражданских позиций. Именно поэтому Рафаэлю Альберти не нравился журнал Неруды. В стране разгоралась борьба, а «Зеленый конь поэзии» не желал появляться на улице, не вез повозку с хлебом или оружием. Ни один всадник пока не пускал его рысью к верной цели. Чуткий сердцем Неруда не мог не заметить, что Альберти отдаляется от него. И в один из дней по просьбе Пабло они встретились возле «дома цветов».
— Дорогой confrère, в чем дело? Я вижу, ты ко мне переменился… холоден, подчеркнуто строг.
— Ничего подобного. Просто, я вижу, что ты держишься от всего в стороне. Ну, а мы действуем иначе.
— Но тебе ли не знать, что я — на дипломатической службе и не слишком разбираюсь в политике, да и к тому же она меня не интересует. Я, конечно, понимаю, что в Испании происходят важные вещи. И я на вашей стороне. Но разве при этом мой журнал не имеет права на существование?
— Почему же, имеет…
Неруда по-прежнему живет жизнью поэта, жизнью увлеченного переводчика поэзии. Ему нравится художественный перевод, и он отвоевывает у тьмы имена незаслуженно забытых великих мастеров слова. В мадридском журнале «Крус и Райя», которым руководит его товарищ Хосе Бергамин, появляются «Видения дочерей Альбиона» и «Странник в мыслях» Уильяма Блейка{101}. Этот поэт поистине околдовал Неруду. И он любил вспоминать, каким потрясением была для него встреча с книгой Блейка «Брак небес и ада». Чуть позже он открывает дорогу стихам Кеведо, поэта, которым восхищался всю жизнь. На страницах «Зеленого коня» появляются «Сонеты смерти» Кеведо. А потом — стихи Вильямедианы, человека, попавшего в сеть интриг королевского двора. О злоключениях Вильямедианы и его великой любви Неруда рассказывал мне не однажды. Тем временем в издательстве «Дель Арболь» — ему принадлежал журнал «Крус и Райя» — выходит вторая книга «Местожительство — Земля» (1925–1935). А в самом начале 1936 года в Мадриде публикуют сборник Неруды «Ранние стихи о любви», куда включены «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния».
Он неразлучен с Федерико Гарсиа Лоркой. Бывает в его доме или у их общего друга — Карлоса Морлы Линча. Какие блистательные вечера устраивали там два мага, два чудодея, два неиссякаемых фантазера — Федерико и чилийский композитор Акарио Котапос!..
Пабло бывал почти на всех спектаклях театра «Ла Баррака», которым руководил Гарсиа Лорка. Он видел в этом театре «Овечий источник». Костюмы и декорации к этому спектаклю делал Альберто Санчес — толедский пекарь, молчаливый и «прочный», точно камень, что послушен лишь резцу в руках мастера.
После падения Республики скульптор Альберто жил и работал в Советском Союзе, где, помимо славных дел, выполнил декорации к фильму Козинцева «Дон Кихот».
Всякий раз, приезжая в Советский Союз, Неруда непременно встречался с Альберто, который стал ему закадычным другом, и с его женой Кларитой… «Севильский озорник» Тирсо де Молины привел Неруду в полный восторг. Он даже ездил в Самору, чтобы увидеть этот спектакль, поставленный театром «Ла Баррака». На вокзале нашего поэта встречали Федерико Гарсиа Лорка, Рапун и Луис Сернуда. Блестящие постановки в театре «Ла Баррака» вызывали в памяти слова Мигеля де Унамуно: «Культура — это одно, а озарение — другое. Тут главное — озарение». В Испании ставят и «Кровавую свадьбу», и «Неродящую» («Йерму»), и новый, расширенный вариант «Чудесной башмачницы» — словом, все пьесы Лорки. «Ла Баррака» разъезжала по городам и селениям Испании. По возвращении в Мадрид вся труппа нередко прямо с дороги заворачивала к «дому цветов». Иногда приносили пакеты с едой… Гостей набиралось полным-полно. С плаката на стене, рекламирующего пластырь доктора Уинтера, следил за шумным, неиссякающим весельем бородатый человек с пронзительным взглядом. Кто-то незаметно засыпал в самый разгар веселья… Пробуждался от нестерпимой жажды. Случались и такие гости, что проводили у Неруды двое-трое суток подряд. Говорили, балагурили, спали, снова говорили…
Федерико любил вспоминать при Неруде об Аргентине и Уругвае, где он прожил в общей сложности восемь месяцев. Испанский поэт воспринял бескрайнюю пампу как нечто «самое печальное на свете, насквозь пронзенное безмолвием». Нередко разговор у них переходил на политику. Оба поэта тревожились о судьбе Испании, над которой сгущались зловещие тучи. Федерико верил своим предчувствиям и, точно цыганка, вещал: «Нас ожидает страшная беда».
31 марта 1934 года Муссолини принял на своей загородной вилле в Торлонии группу испанских генералов и крайне правых политических деятелей. Они подписали с ним Римский пакт, и Муссолини приказал выделить из итальянской казны первую денежную сумму на закупку оружия для подготовки восстания в испанской армии…
«В этом мире я всегда был и буду на стороне обездоленных, на стороне бедняков…» — говорил Лорка.
Обстановка в Испании накалялась. Франко и Годет уже перебросили из Африки марокканские военные части и Иностранный легион для подавления забастовки астурийских горняков. Кто-то бросил страшную фразу: «В Испании не знают счета убитым».
12 декабря 1935 года в Барселоне дается премьера пьесы «Донья Росита, девица, или Язык цветов» в постановке Маргариты Ксиргу{102}. И вот в этот момент Лорку вызывают повесткой в суд для объяснений по поводу публикации его «Романса об испанской жандармерии». Оказывается, один из усердных ревнителей благонравия, проживающий в Таррагоне, обвинил Лорку в «надругательстве над уважаемым органом правопорядка».
В журнал «Айуда», которым руководила Мария Тереса Леон, Лорка посылает телеграмму следующего содержания: «Горячо приветствую трудящихся Испании в день Первого мая, который еще теснее сплотил их в яростной борьбе за более справедливое общество». Друзья узнают, что он начал работать над новой вещью. А в интервью вечерней мадридской газете «Вос», опубликованном 7 апреля 1936 года, Лорка говорит: «В тот день, когда навсегда исчезнет голод, в мире произойдет такой взрыв духовной энергии, какого не знало человечество. Люди даже отдаленно не могут представить, какую радость принесет победа Великой Революции…»
11 июля Федерико ужинает в доме у Пабло Неруды. Среди гостей и Рафаэль Альберти, который смакует свое любимое блюдо — андалусское гаспачо… Но вдруг с недоброй вестью приходит Фульхенсио Диес Пастор, депутат социалистической партии от Эстремадуры — есть сведения, что мятеж начнется 15 июля.
Положение становится взрывоопасным. Муссолини вторгся в Эфиопию, а Гитлер готовится оккупировать Австрию. А меж тем в клубе «Анфистора» репетируют еще одну пьесу Лорки — «Когда пройдут пять лет».
Обстановка в стране становилась все более напряженной. Но среди испанцев были и такие, кто с нетерпением ждал, когда по радио Сеуты прозвучат слова сигнала: «Над всей Испанией безоблачное небо».
Федерико любил вдруг исчезнуть, никого не предупредив. Нередко он удирал таким образом даже от близких людей. Истает, точно дым, провалится сквозь землю, а потом вдруг предстанет перед друзьями. И лицо как у провинившегося ребенка.
Однажды после такой эскапады он пришел в бар на улице Де-ла-Луна, извлек из кармана ослепительно белый платок, расстелил его на полу и, преклонив колено перед Нерудой, стал спрашивать у него прощения. Лорка делал это с таким поразительным изяществом, с таким лукавством, какое увидишь только у цыган. Чтоб смягчить сердце Неруды, он показал ему рукопись новой книги — двадцать стихотворений под общим названием «Сонеты темной любви».
«Что же с ними стало? Какова их дальнейшая судьба? — не раз задавался вопросом Неруда. — Может, эти стихи тоже приговорили к расстрелу?»
Неруда условился с Федерико, что 18 июля они вместе пойдут на борьбу кетчистов. Устроителем этого зрелища был Бобби Делано. И вдруг выясняется, что Федерико уехал в Гранаду.
Фульхенсио Диес Пастор пытался отговорить Федерико от поездки в Гранаду. «Оставайся лучше здесь. Мадрид для тебя самое безопасное место». Но Лорка сказал в ответ, что один его знакомый крикнул ему вслед: «Убирайся отсюда, да поскорее!» Много позже выяснилось, что это был один из главарей «пятой колонны». В Гранаду Федерико приехал утром 17 июля. Радио Сеуты уже передало невинную на слух фразу: «Над всей Испанией безоблачное небо!» И следом вспыхнул мятеж. С оружием в руках выступил гарнизон Мелильи… Началась Гражданская война, в которой пало смертью более миллиона человек.
18 июля — День святого Федерико. Выходит, сама смерть пометила крестом Лорку, который написал однажды: «Как странно, что имя мое — Федерико».
В ночь на 17 июля в Гранаде разнеслась весть, что мятежники овладели городом Мелилья. Военный губернатор, генерал Кампино, получил правительственную телеграмму: «В Африке поднят военный мятеж. Раздайте оружие». Но в ответной телеграмме генерал заверил испанские власти, что у него в гарнизоне не будет ни одного мятежника. Однако в армии вовсю орудовала «пятая колонна». Народ ждал, что ему дадут в руки оружие. А в это время офицеры, переметнувшиеся на сторону заговорщиков, арестовали алькальда Гранады доктора Фернандеса Монтесиноса. Это было 20 июля.
И с 20 июля Лорка перестал выходить на улицу. Он заперся в усадьбе «Сан-Висенте» и решил работать над новой пьесой для театра — «Сны моей кузины Аурелии». Главным действующим лицом должен был стать мальчик по имени Федерико…
Внезапно с обыском нагрянули в соседнюю усадьбу, где жил его дядя Франсиско. Гарсиа Лорка был схвачен в доме своих друзей Росалесов. С ордером на арест явился Руис Алонсо. Прощаясь с Росалесами, поэт сказал: «До свидания! Похлопочите за меня!» Попросил прислать одеяла и светлый табак. Из всех, кто добивался с ним свидания, в тюрьму допустили лишь Мануэля де Фалью, и то слишком поздно. Композитор сказал тюремщикам: «Я пришел сюда как христианин и как честный художник». В ответ он услышал: «Все уже бесполезно… И мы просим ради вашей же безопасности, чтоб вы не вмешивались в это дело… А что касается Лорки, то его расстреляли сегодня ночью». Это была заведомая ложь!
В 1935 году Федерико в разговоре со своим другом Карлосом Морлой сказал:
«Я безумно боюсь смерти, и не того, что меня ждет за чертой — это мне безразлично. Нет, весь ужас в том, что в какой-то миг я почувствую, что „ухожу навсегда“, что прощаюсь с самим собой».
Странное совпадение — последние слова Пабло Неруды были: «Я ухожу, ухожу». Так рассказывает его сестра Лаура Рейес.
Гарсиа Лорка откровенно, без всякого стеснения говорил: «Я отношусь к себе с большой нежностью». Он всегда страшился крови. Неруда рассказывал при мне, что Лорка слепо и истово верил в дурные приметы, особенно цыганские.
Говорят, что к арестованному Лорке в грязную, отвратительную камеру приходил священник Энрике Паласиос — дальний родственник, знавший его с детства… Но пока это не строго достоверно.
Поздно вечером отобрали машину у одного молодого человека из именитой семьи Гранады. Из дверей Управления гражданского губернатора вывели Лорку и хромого человека — муниципального служащего. Они шли под конвоем двух фалангистов и двух стражников. Когда Лорку заставили сесть в машину, он решил, что их переводят в другую тюрьму. Машина довезла их до селения Виснар и остановилась на маленькой площади, а потом они поехали до Альфакара. Там охранники велели выйти хромому арестанту. А через минуту-другую Федерико услышал выстрелы.
Лорку казнили в Виснаре неподалеку от источника, который зовется Фуэнте-Гранде. Там поднимаются два каменистых холма, прорезанные глубоким оврагом. На склоне одного из холмов густо стояли сосны. Могилу вырыли в сосняке, возле одинокой, будто отставшей от своих подружек оливы.
Весть о смерти Гарсии Лорки дошла до Мадрида 9 сентября 1936 года. Неруда услышал об этом на улице. Продавцы газет выкрикивали: «В Гранаде расстрелян Гарсиа Лорка!» Газета «Соль» пребывала в сомнении. На первой странице появился заголовок «О предполагаемом убийстве Гарсиа Лорки». С полной уверенностью говорилось лишь о расстреле гранадского алькальда-социалиста, который был женат на старшей сестре поэта. На другой день в печати появился текст телеграммы английского писателя Герберта Уэллса, тогдашнего президента лондонского Пен-клуба. Он обратился непосредственно к гранадским властям и в самой вежливой форме заявил, что «ждет с огромным волнением известий о судьбе своего глубокоуважаемого коллеги Федерико Гарсиа Лорки и будет чрезвычайно признателен, если ему окажут любезность и ответят как можно скорее». «Любезность» была оказана писателю вот в таком виде: «Местонахождение дона Федерико Гарсиа Лорки мне не известно». И подпись: полковник Эспиноса. Скорее всего, полковник не только не ведал, где находится Гарсиа Лорка, но и не имел понятия, что он — выдающийся поэт.
Но со временем уже нельзя было скрыть убийство, совершенное бандой Рамона Руиса Алонсо. В ноябре 1937 года корреспондент газеты «Пренса» в Буэнос-Айресе — так сказано в «Полном собрании сочинений генералиссимуса», — обратился с вопросом к Франсиско Франко: «Были ли расстреляны знаменитые испанские писатели?» Последовал ответ генералиссимуса:
«За границей очень много говорили об одном писателе из Гранады, говорили много потому, что красные воспользовались этим именем для своих пропагандистских целей. Однако в самом начале революции в Гранаде действительно погиб этот писатель, погиб среди других бунтовщиков. Это закономерные случайности, неизбежные в ходе войны. Гранада в течение долгого времени находилась в полной изоляции, безрассудные действия республиканских властей, раздавших людям оружие, привели к яростным стычкам в этом городе, и в одной из них погиб этот поэт…»
Неруда решительно отвергал все домыслы о случайности этой смерти, о какой-либо вине республиканцев.
Для него Федерико Гарсиа Лорка был —
«…народным, как гитара, веселым, печальным, глубинным и ясным, как ребенок, как народ. Если бы решили упорно, шаг за шагом, искать по всем уголкам страны того, кто должен быть принесен в жертву как символ народного духа Испании, не нашли бы никого другого, ибо никто, как тот, на кого пал выбор, не олицетворяет с такой яркостью и такой глубиной живое народное начало. Те, кто выбрал его, не ошиблись, потому что, стреляя в него, они стреляли в сердце всей испанской нации. Его выбрали в качестве жертвы, чтобы сломить, замучить Испанию, уничтожить ее самые сочные и душистые запахи, прервать ее самое вольное дыханье, оборвать ее самый искренний смех. Две непримиримые Испании прошли испытание этой смертью. Зелено-черная Испания с устрашающим дьявольским копытом, Испания, упрятанная в подземелье, Испания проклятая, ядоносная, зловещая, распинающая, Испания страшных злодеяний, содеянных королями и церковью. И в противовес ей Испания, сиявшая жизнетворным достоинством и высокой духовностью, Испания великих озарений, органичной преемственности и удивительных открытий, Испания Федерико Гарсиа Лорки».
Страшное событие прояснило многое для Неруды. Оно изменило его мироощущение. И его поэзию. На поэзию Неруды упала тяжелая, горячая капля крови Гарсиа Лорки, отданного на закланье в редком лесочке Виснара. Эта капля крови до самых краев наполнила чашу, куда уже стекло столько капель крови прежних жертв политического разбоя. Гибель Лорки послужила толчком для эволюции и даже революции в поэтическом мышлении Неруды.
Он должен был выразить свои ощущения, свои переживания. И сделал это, как подобает поэту, в стихах. Сел за стол и написал стихотворение «Объяснение».
Вы спросите: где же сирень,
где метафизика, усыпанная маками,
где дождь, что выстукивал слова,
полные пауз и птиц?
Я вам расскажу, что со мною случилось.
Я жил в Мадриде, в квартале,
где много колоколен,
много башенных часов и деревьев.
Оттуда я видел
сухое лицо Кастилии:
океан из кожи.
Мой дом называли
«домом цветов».
Повсюду цвела герань.
Это был веселый дом
с собаками и детьми.
Помнишь, Рауль?
Помнишь, Рафаэль?
Федерико, ты под землей,
ты помнишь балкон?
Июнь метал цветы в твой рот.
А дальше Пабло говорит о причинах решительного поворота в своей поэтической судьбе:
В одно утро все загорелось.
Из-под земли вышел огонь,
он пожирал живых.
С тех пор — огонь,
с тех пор — порох,
с тех пор — кровь.
Разбойники с марокканцами
и самолетами,
разбойники с перстнями и герцогинями,
разбойники с монахами, благословлявшими
убийц,
пришли,
и по улицам кровь детей
текла просто, как кровь детей[81].
Вы спрашиваете, почему я не говорю
о мечтах,
о листьях,
о больших вулканах моей жизни?
Можно ли убедительнее, яснее объяснить, отчего произошли такие глубокие изменения в отношении к жизни и к поэзии у Пабло Неруды? По сути, с событий в Испании уже началась вторая мировая война! На испанскую землю вторглись не только марокканцы, но и гитлеровские нацисты и фашисты Муссолини.
Неруда и его собратья по перу, как истинные и честные писатели, задумывались над тем, что происходило в Испании, спорили — считать ли все это первой главой нового мирового побоища или его прологом.
Альберти вместе с другими писателями и деятелями искусства образовал Альянс антифашистской интеллигенции. Они заняли дворец сбежавшего маркиза Эредиа Спинолы и развернули там активную деятельность. Альянс стал издавать журнал «Моно Асуль», который солдаты-республиканцы читали вслух прямо в окопах. К тому времени уже бомбили Мадрид. Народ, не щадя жизни, взял приступом казарму «Ла Монтанья», где засели мадридские мятежники. Неруда был потрясен беспримерным героизмом испанцев.
Прошло не более десяти дней после этих событий, когда к Альберти пришел Неруда и сказал: «Дорогой conrère, я принес тебе стихотворение, мое первое стихотворение об этой войне. Но прошу тебя, не ставь мое имя. Пока еще я на дипломатической службе».
Мы в Сантьяго с изумлением читали то первое стихотворение, которое называлось «Песнь матерям погибших милисиано».
Они не пали смертью, они
стоят в пороховом дыму
и загораются, как шнур бикфордов.
Их тени светлые сомкнулись
на луговине цвета меди
броней — завесой ветра,
барьером ярости,
незримой грудью небосвода.
Бомба угодила в «дом цветов» и почти сравняла его с землей. Неруда стал жить поблизости от Чилийского посольства.
Перелом в творчестве Неруды произошел на первый взгляд неожиданно, как бы разом. Но это обманчивое впечатление. Перемены вызревали вовсе не в пустоте. Скачок не был внезапным. По сути, он знаменует собой высшую точку длительного аккумулятивного процесса. Через все обширное пространство жизни и творчества Пабло Неруды проходит четкая, хотя порой и прерывистая линия гражданственности. Еще в Темуко, подростком, он восстает против буржуазного правопорядка, против социального неустройства. Свидетельство тому — его первые шаги в публицистике и поэзии. Он, как настоящий представитель поэтического поколения 20-х годов, писал пламенные статьи-картелес для студенческого журнала «Кларидад». Знал смолоду, что его сердце там, где положено, — слева. Словом, все это выстраивалось в его мышлении издавна и обрело свою завершенность, когда ему исполнилось тридцать два года. Теперь он, как и его сердце, всегда будет на стороне левых.
В сознании поэта живет неизбывная боль за убитого друга Гарсиа Лорку, который был для него воплощением самой жизни и ее красоты, символом неиссякаемого творчества. Нет, не простая жажда мести руководила Нерудой. Все случившееся привело его к постижению трагической истины, к окончательному выводу: фашизм и духовность несовместимы. Стало быть, фашизм — это заклятый враг. Враг поэзии, искусства. Враг человека. Теперь Неруда будет сражаться «везде, где сможет», плечо к плечу с теми, кто готов побороть фашистов. Для Неруды это значит — в поэзии, в стихе. Он приступает к делу, и за каких-то несколько месяцев, словно медиум, словно по велению вершившейся на его глазах истории, создает книгу-катарсис, где органично отражен резкий скачок в его сознании, обусловленный событиями Гражданской войны и, конечно, убийством Гарсиа Лорки. Книга называется «Испания в сердце». Луи Арагон сказал, что эта книга — «грандиозный пролог к литературе нашего времени».
Позднее, в феврале 1937 года, на конференции в Париже Неруда языком прозы говорит о том, что сказано им в стихотворениях:
«Многие ждали от меня успокаивающих поэтических слов, далеких от земли и войны. Я — не политик и никогда не принимал участия в политических схватках, но мои слова насквозь пропитаны страстностью, к великой досаде тех, кто хотел видеть их нейтральными. Поймите и меня, и всех нас, поэтов Испанской Америки и Испании: мы никогда не забудем и не простим гибели того, кто, несомненно, выше всех нас, кто есть истинный гений нашего испанского языка… Мы не сможем забыть это преступление и не сможем простить его. Мы не забудем и не простим его никогда!»
Заметьте — Неруда подчеркивает: «Я не политик и никогда не принимал участия в политических схватках». От анархических воззрений в пору ранней юности у поэта еще осталось известное недоверие, предубеждение к слову «политика». Но весь приведенный выше абзац из выступления Неруды в Париже — яркое свидетельство тому, как человек под натиском самой жизни включается в политическую борьбу. Да и ему самому ясно, что, произнося эту речь, он самым активным образом участвует в «политической схватке». Приблизительно в те же дни Неруда сказал, что он «не коммунист и не социалист». Что ж, тут нет ни капли притворства. Однако Неруда далек и от тех, кто занимает позиции нейтрального наблюдателя! Отныне он убежденный антифашист. Эту характеристику поэт дает себе сам. Спустя годы, когда Неруда оглянется на прожитую жизнь, он скажет: «Считаю, что в Испании я действовал как коммунист». Те былые утверждения носят лишь внешне противоречивый характер.
В своем политическом развитии поэт никогда не топтался на месте, он поднимался на новые и новые ступени. Придет день, когда Неруда осознает, что в выборе его гражданских и политических позиций сыграло роль не только злодейское убийство Гарсиа Лорки, не только то, что произошло с одним человеком, пусть бесконечно дорогим его сердцу, но и то, что происходит с миллионами людей на Земле.
Поначалу были опубликованы лишь отдельные стихи из этой книги, которую предполагалось издать полностью в Мадриде с предисловием Рафаэля Альберти. Но план сорвался. Впервые книга увидела свет в Каталонии. По сути, она родилась на линии огня. В ее судьбе принимали участие солдаты Восточного фронта. Все сложности и перипетии, через которые прошла эта книга, достойны ее содержания, ее накала. Поэт Мануэль Альтольагирре рассказал в письме, написанном уже в 1941 году, как делали «Испанию в сердце», как печатали ее прямо под разрывами артиллерийских снарядов в 1938 году.
«Ее делали в монастыре Монтсеррат. У монахов по тем временам была лучшая типография в Каталонии… Мы узнали, что почти рядом с линией фронта, в Орпи, есть заброшенная бумажная фабрика, и решили пустить ее в ход… В тот день солдаты изготовляли бумагу для книги Пабло не только из сырья, выделенного нам комиссариатом. Они бросали в месиво рваную одежду, солдатские обмотки и даже трофеи — вражеское знамя и бурнус пленного марокканца. Книга была и набрана и напечатана солдатами-республиканцами».
По мнению Рафаэля Альберти, эта книга — самое яркое литературное произведение, рожденное Гражданской войной в Испании.
Поэт сумел передать весь драматизм событий подлинным языком искусства. «Испания в сердце» — книга, которой означен переход Неруды от поэзии интровертной, самоуглубленной, к поэзии гражданской.
Альберти отмечает и другую, не менее значительную книгу, которая написана под влиянием испанской трагедии. Это «Испания, да минует меня чаша сия» перуанского поэта Сесара Вальехо, которого Рафаэль Альберти считал человеком на редкость молчаливым и загадочным.
«Третье местожительство» — общее, как бы родовое название для пяти совершенно самостоятельных, несхожих между собой частей. Первая — «Задушенное небо», вторая — «Ярость и беды», третья — «Воссоединение под новыми знаменами». За ними следует «Испания в сердце» и «Песнь любви к Сталинграду». Словом, «Третье местожительство» — это прорыв, переход из мира в мир, из ситуации в ситуацию, из эпохи в эпоху. И совершает этот переход человек, движимый всем, что ему пришлось пережить, выстрадать и познать. Путешествие сквозь время и пространство длится с 1935 по 1945 год.
В первой части поэт «Зеленого коня» скачет по пустынным землям Азии, устремляясь к иным пределам. Его все еще гнетет чувство неприкаянности, никчемности. «И нет меня, / и я — напрасен, / и никого не знаю в этом мире». Одинокий человек, который готов и впредь быть одиноким: «Нет смысла звать меня, коль в том мое призванье, / нет смысла спрашивать об имени моем, / пусть я пребуду посреди моей луны безлюдной / в моем израненном пространстве».
Начинаются странствия по землям Европы. И его стихотворение «Брюссель» звучит в той же тональности: «Полуживой в ночи… навечно одинокий». Тот же настрой у стихотворения «Покинутый». Обе вещи написаны в канун разразившейся катастрофы.
В 1934 году, отталкиваясь от горькой строки боготворимого им поэта Франсиско Кеведо — «Есть в моем сердце и печаль, и ярость», — Неруда создает стихотворение огромной драматической силы — «Ярость и печаль», — которое становится как бы старшим братом «Восторженного пращника». Этим стихотворением Неруда венчает свою любовную лирику. В нем одним узлом стянуты любовь и ненависть.
Я вспоминаю часто день один,
тот день не мне дарован был, наверно.
День без начала, неизбывный,
он звался — четвергом.
Я, отданный на волю слепого случая,
вдруг встретил женщину.
Одежды сами спали с нас,
чтоб нам расцвесть иль отцвести мгновенно.
Зарылись мы друг в друга, и она
меня, точно крылом, закрыла.
Безжалостно разбить ее хотелось,
я, будто в колокол гудящий, ударял,
и ранил он меня глубоким стоном,
и свод его навстречу мне дрожал[83].
«Отбрасывая слоги страха, истомы нежной, / истраченные беспредельно», поэт уверенно идет к «Воссоединению под новыми знаменами». Идет долгим туннелем времени. И в дороге у него рождается мечта: «Выйти из путани волчьих следов, к следам человека. / Пусть шаги одинокого волка сольются с людскими шагами». Незачем услаждать себя собственной печалью! Хватит с него культа разнузданной боли! Он покончит со слезами — в них нет облегченья, ответа. Он не станет больше искать «прибежища в нише плача». На наших глазах в «Третьем местожительстве» вроде бы вдруг — причиной тому испанская трагедия — свершается ломка, скачок… Но на самом деле новые исторические условия раскрыли нам то, что всегда составляло сердцевинную сущность поэта.
«Испания в сердце. Гимн во славу народа, вступившего в бой. 1936–1937 гг.» — пронзительная жизненная правда и великолепная поэзия. Книга построена по канонам старинной эпической поэзии. Возглашение, проклятие, рассказ, толкование разных причинных связей, экзальтация картин прошлого, летопись военных событий, дантовский суд над генералом Франко и его муки в аду, «песнь над руинами», «после битвы». В этом произведении слышится дыхание великой эпопеи.
Неруда, утверждающий, что он «не политик», пишет стихотворение «Испания, бедная по вине богатых», где обличает тех, кто «оделил слезами, а не хлебом родину свою». С отвращением поэт говорит о «слизи омертвелых традиций». Он вершит суд, который непосредственно касается мира политики.
Неруду зачаровывает то строгая, то чувственная мелодика имен испанских селений, объятых пламенем войны. Почти все стихотворение «Какой была Испания» — подробный топонимический перечень испанских деревень. Нет в стихотворении ни одного эпитета — лишь названия. Но то, что у других могло бы превратиться в туристический путеводитель по испанским деревням или справочник по ономастике, у Неруды, обладающего безошибочным поэтическим чутьем, становится поразительным по своей художественности словесным портретом «внутренней географии Испании», в которой выражена ее душа, ее глубинная суть. Со всех склонов Пиренейского полуострова наплывают иберийские, романские, готские, еврейские, арабские звучанья. Они завораживают слух Неруды, и он сердцем угадывает в именах испанских деревень неумирающий посыл былых столетий.
Череда географических названий в стихотворении «Какой была Испания» — нечто вроде трехминутной передышки. Далее поэт снова возвращается к эпике. Ведь ему выпало стать свидетелем великого «Прибытия в Мадрид Интернациональной бригады»: «Сквозь ранний туман Мадрида — я видел глазами, сердцем, / как шли вы, лед разбивая, / бригада гранитная, нежная, / зрелая, светлая, крепкая…»
Сам Неруда не раз говорил о том, что сделало его иным, новым… Испания, испанская трагедия преобразовала в нем поэта и человека. Он, словно та легендарная саламандра, прошел невредимым сквозь огонь, но стал другим. В марте 1939 года во вступительном слове к изданию поэмы «Ярость и беды» Неруда еще раз говорит о том, как пришло к нему просветление, как свершился в нем окончательный переворот.
«Эта поэма написана в 1934 году. Сколько всего произошло с той поры! Испания, где я написал „Ярость и беды“, лежит в руинах. О, если б каплей Поэзии мы могли умалить гнев мира! Но нет. Этот гнев под силу одолеть лишь мужественному сердцу, готовому к борьбе».
Непримиримая борьба и решимость сердца — вот где разгадка той метаморфозы, которой означена новая книга Неруды «Испания в сердце». Неруда сказал, что изменился он сам и изменилась его поэзия. У нас, по сути, состоялась встреча с новым Нерудой.
Сеньор консул держится непозволительным образом. Он напрочь забыл о своей былой осмотрительности. Аурелио Нуньес Моргадо, посол Чили, потерял последнее терпение. Ничего удивительного тут нет. Посол — политик старой закалки. Он член фантасмагорической Радикал-социалистической партии, верный человек президента Артуро Алессандри Пальмы. Нуньес Моргадо сменил свою парламентскую деятельность на дипломатический пост и с особым старанием выполнял указания правительства, проводящего политику правого толка. Чилийское посольство в Испании стало самым настоящим убежищем для «пятой колонны». Посол, конечно, действовал не самостийно, а по указке Министерства иностранных дел. Чилийское правительство не скрывало своих симпатий к мятежникам; когда в Женеве на сессии Лиги Наций подтверждалось решение о частичном членстве Испанской республики, представитель Ла Монеды владелец газеты «Меркурио» Агустин Эдвардс Макклуре голосовал за ее исключение.
Вечерами в Чилийском консульстве работал Луис Энрике Делано. В утренние часы он ходил на лекции по литературе в Мадридский университет. Неруда и Делано, старые друзья и почти ровесники (Делано был моложе всего на три года), подолгу сидели в конторе над официальными бумагами и, разумеется, обсуждали драматические события в Испании. Оба тревожились за ее судьбу, оба не скрывали своих взглядов. Неруда к тому времени приобрел большую известность. Теперь его знали как поэта, воспевающего героическую борьбу испанского народа против фашизма. Да… Неруда перешел Рубикон.
Посол отправлял в Сантьяго тайные донесения о каждом шаге Неруды. Но это был излишний труд. Нашлись и те, кто в обычных телеграммах открытым текстом сообщали о неподобающем поведении консула, демонстративно нарушающего нейтралитет чилийского правительства, которое он представляет. В конечном счете Неруда был лишен звания консула по распоряжению Министерства иностранных дел. Фактически Неруду вышвырнули на улицу… За небольшой отрезок времени это был второй чилийский поэт, которого, как говорится, «за одну ночь» отстранили от консульской службы в Мадриде.
Город беспрерывно бомбили, но мадридцы мужественно отражали натиск врага… Что же, Пабло действительно оказался на улице, без заработка, но теперь его окружали настоящие, хорошие люди. В этом он не сомневался и потому не испытывал никакого страха. Все к лучшему! Теперь он будет бороться в открытую. Ему, в сущности, развязали руки. А на жизнь заработать он сумеет. Главное — отдавать все силы защите Испанской республики.
В 1936 году Неруда вместе с английской писательницей Нэнси Кюнард начинает выпускать журнал «Поэты мира защищают испанский народ». В каждом номере печатались стихи на английском, французском, испанском языках. Этот журнал продавали в Лондоне и Париже, а вырученные деньги шли на помощь Испанской республике. В журнале активно сотрудничали друзья Нэнси Кюнард — Тристан Тцара и Луи Арагон. На страницах журнала публиковали свои стихи Ленгстон Хьюз, Николас Гильен, Бриан Говард и другие широко известные поэты. Испаноязычную поэзию представили Пабло Неруда, Федерико Гарсиа Лорка, Рафаэль Альберти, Рауль Гонсалес Туньон и Висенте Алейсандре. Позднее Неруда по настоянию друзей переехал в Париж, где было легче организовать работу. А потом он отправился в Реанвиль, чтобы вместе с Нэнси наладить ритмичное издание журнала. В Париже было выпущено пять номеров… Антифашисты других стран мира решили использовать их опыт. Даже в Чили, в Сантьяго, сумели издать маленькую, но весьма представительную антологию стихов, посвященных борьбе героического испанского народа.
Нэнси Кюнард — поистине легендарная женщина. Меня с этой femme fatale[84] познакомил в Чили Пабло Неруда. Однажды он предложил мне пойти к ней в гости, в самый дорогой отель Сантьяго, где она поселилась по приезде из Испании, после падения Республики.
С Нэнси Кюнард, наследницы могущественного Лайна Кюнарда, писал образ Люссии Тантемаунт английский романист Олдос Хаксли. Его роман «Контрапункт» — своеобразная месть за долгую безответную любовь к этой женщине. Хаксли был одержим любовью к Нэнси и сделал ее «антигероиней» нескольких романов. Она — прототип сумасбродки из «Порочного круга». Коварная аристократка какое-то время играла в кошки-мышки с Олдосом Хаксли, но в конце концов отвернулась от него. Он — не в ее вкусе. Силясь избавиться от «злого духа», от несчастной любви, Хаксли изливает душу на страницах собственных романов. Она — антипод королевы Виктории. Писатель называет ее — Майра Вивеш. У нее глаза сиамской кошки. Все годы жизни она плывет по волнам или балансирует на острие навахи. В одном из романов Ивлина Во{103} роковая Нэнси предстает под именем Вирджинии Трой. Да, ничего не скажешь! Эта удивительная женщина прошла по белу свету и по литературным произведениям неким романтичным призраком. Теперь, пожалуй, не встретишь такой изысканнейшей женщины с колдовской притягательной силой, с полусонным, обессиленным голосом, который сводил с ума всех мужчин. Нэнси Кюнард восхищалась Джорджем Мередитом, а позже Марселем Прустом. Она пристрастилась к дурманному абсенту лишь потому, что его пили Бодлер и Оскар Уайльд. Какое-то время Нэнси увлекалась Бернардом Шоу. Потом переключилась на Д. Г. Лоуренса. Ее восхищали скульптурные творения Эпштейна, кубистская живопись, музыка Стравинского и русские балеты, показанные в Париже Дягилевым и Фокиным, и, конечно, американский джаз. Позже Нэнси Кюнард всерьез заинтересовалась сюрреализмом. Луи Арагон делает ее главной героиней романа «Бланш, или Забвенье». Он влюбился в Нэнси без памяти, но при этом хотел переломить ее характер. «В моей жизни была одна женщина необычайной красоты. Я прожил с ней несколько лет, но мы, как выяснилось, не были созданы друг для друга». Однажды в Венеции Луи Арагон пригрозил Нэнси, что покончит с собой. Она, не шевельнув бровью, велела сделать это немедля и небрежно бросила, что, мол, будет удивлена, если он все-таки решится «на такой подвиг». Арагон тут же отправился в отель и там принял огромную дозу снотворного… О своих терзаниях Арагон поведал в «Стихотворении, которое выкрикивают на руинах». Оно вошло в его книгу с неподходящим для него названием — «Великая радость».
Позднее Нэнси Кюнард опубликовала небольшую брошюру под заголовком «Чернокожий мужчина и миледи», в которой со всей откровенностью объявила: «У меня есть близкий друг, он — негр». В первую очередь ей хотелось досадить собственной матери, заносчивой аристократке. Потом Нэнси прибыла в Испанию в качестве репортера газеты «Ассошиэйтед нигро пресс». Вот тогда-то и состоялось ее знакомство с Нерудой. Ему в ту пору было тридцать два года, на восемь лет меньше, чем Нэнси…
Пабло решает освоить профессию наборщика. Он едет к Нэнси на Юг Франции — там у нее собственный дом, — чтобы вместе с ней набрать очередной номер журнала-антологии «Поэты мира защищают испанский народ». Поэт оказался неважным наборщиком. Он спутал литеры и превратил слово «парпадос»[85] в «дардапос». Вот почему Нэнси в письмах к Неруде из Лондона неизменно начинала с «Mon cher Dardapo»[86].
В январе 1940 года она приехала в Чили вместе с молодым испанским тореро, вернее, прибыла на пароходе после пятинедельного плавания. Въездную визу ей выхлопотал Неруда. В Сантьяго она взяла в любовники одного поэта — вечно пьяного, беззубого. По ночам он потчевал ее колотушками, и она, чтобы скрыть следы его художеств, ходила в огромных темных очках.
В Чили Нэнси Кюнард пробыла двадцать месяцев. Всю свою жизнь она оставалась верна себе. А 16 марта 1965 хода, вся ссохшаяся, настоящий призрак, умерла в барокамере в общей палате парижской больницы. Газета «Ивнинг стандард» сказала свое последнее прости «королеве двадцатых годов». Жорж Садуль{104} расцветил ее образ самыми яркими красками. «Она была не только эксцентричной фигурой двадцатых годов. Вокруг ее тени плывут и кружат blues и spirituales, звучат баллады республиканской Испании и откровенно бесстыдные песнопения современной французской поэзии».
А перед моими глазами возникает Нэнси в захудалой гостинице Сантьяго. Рядом с ней ее друг Пабло Неруда, с которым она в незабываемые дни с энтузиазмом трудилась над каждым выпуском периодического издания «Поэты мира защищают испанский народ». Она считала, что этот сборник — самое значительное из всех ее дел в жизни.
Настало время, когда Неруда, отстраненный от дипломатической службы, сумел проявить свой незаурядный организаторский дар. Вместе с перуанским поэтом Сесаром Вальехо он основывает в Париже «Испаноамериканскую группу в помощь Испании». К Неруде обращаются с просьбой французские писатели: сделать все возможное для того, чтобы в работе предстоящего конгресса, который состоится в Испании, приняли участие литераторы латиноамериканского континента. Неруда охотно берется за дело. Ему назначают скромное жалованье. Работа кропотливая, нелегкая. Надо продумать список имен, подготовить приглашения. Он, конечно, лучше многих разбирается в том, кто есть кто в латиноамериканской литературе. Но все же… Пришлось написать гору писем. Ведь в ту пору буквально все крупные художники слова были на стороне сражающейся Испании. Второй международный конгресс писателей начал свою работу в июле 1937 года. Он проходил в Мадриде и в Валенсии. Среди его многочисленных участников — Андре Мальро, Луи Арагон, Илья Эренбург, Уолдо Фрэнк, Эрнест Хемингуэй. Немало писателей приехало из Латинской Америки… Николас Гильен и Хуан Маринельо с Кубы, Октавио Пас из Мексики, Альберто Ромеро и Висенте Уйдобро из Чили.
Перед отъездом Висенте Уйдобро сказал, обращаясь к своим соотечественникам, что под наэлектризованным небосводом Испании взорвалась бомба. Целая орда предателей и отъявленных негодяев взялась за оружие, чтоб заступить дорогу побеждающей демократии, чтоб остановить закономерный ход исторического развития страны и воздвигнуть стену ружейного огня перед человеком, идущим к великой цели.
Слова чилийского поэта шли от самого сердца.
«Мы
, — сказал он, —
с огромным волнением следим за героической борьбой испанцев и испытываем чувство горечи, оттого что нас нет рядом с ними, когда они отстаивают светлое будущее всего человечества».
Пока Уйдобро был настроен оптимистически.
«Испанский народ нельзя сломить,
— утверждал он. —
Нельзя воспрепятствовать незримому ходу истории. Само время — за республиканскую Испанию. И, стало быть, оно — за нас!»
По желанию Уйдобро его слова были опубликованы в печати 12 октября 1937 года, «в годовщину великой эпопеи, чьи отзвуки прокатывались по просторам всех континентов и океанов». Заключительный абзац статьи звучит особенно торжественно и вместе с тем лирично.
«Как твой кровный сын, как сын земель, с которых ты сдернула покров тайны, я всем сердцем приветствую тебя, моя страдающая и высокая духом Испания, которая никогда не встанет на колени!»
Уйдобро отправился в Испанию, как только получил приглашение. Он знал, что снова увидит и Францию, Париж, встретится со своей второй родиной, вернее — с первой. Но, увы, все сложится не так, как ему мечталось.
Поэт, писавший стихи по-французски и по-испански, с горечью обнаружит, что в Париже он — «метек», «посторонний». И увидит, что в Испании всем правит война, которая, точно обезумевшая фурия, «пожирает все живое и на каждом перекрестке изрыгает мертвецов». Неужели над Испанией великого Сида — Испанией его Сида — висит страшное проклятье? Ведь отсюда ведет начало его род. Здесь его предку был дан высокий титул — когда-то Уйдобро только посмеивался над этим — маркиза Королевского дома. Разве не он, Висенте Уйдобро, воспел в стихах героя испанского эпоса? Так почему же никто не удосужился хотя бы упомянуть об этом?
Здесь, в Испании, Уйдобро почувствовал, что Франко берет верх… И совсем неожиданный удар: ему стало ясно, что другие писатели куда более известны в республиканской Испании, чем он. Что и говорить — конгресс уязвил болезненное самолюбие «отца новой поэзии». Так Уйдобро именовал самого себя. Его жизнь, его судьба, разумеется единственная в своем роде, неповторимая, никого не трогала. Стихийное распределение мест в «иерархическом ряду» писателей вызвало у него искреннее возмущение. Какой-то Мачадо, какие-то индийские гуру, какой-то Андре Мальро да еще Неруда — это уж явное непотребство! — оттеснили на задний план Артюра Рембо, Малларме, Аполлинера и его, его — Висенте Уйдобро! Совершенно неведомые ему поэты заняли их место, место истинных поэтов. На пьедестале — поэзия кулинарного искусства, а поэты Великих открытий пребывают в тени!
Как тут устоять? Как не пасть духом? Что ж, прежде он пророчил победу испанского народа. Ну а теперь, быть может, разумнее во всеуслышание сказать о его скором поражении? Висенте одолевают сомнения. Он не в силах быть откровенным даже с самим собой…
А как примириться с той славой, которую Неруда обрел в Испании и во Франции? Висенте Уйдобро считает, что здесь идет какая-то нечистая игра. Смешно подумать! Кто, как не он, Уйдобро, самый выдающийся, самый яркий представитель художественной мысли Латиноамериканского континента!
Вдобавок ко всему его преследуют какие-то нелепые неприятности. С ним постоянно что-то случается то в поезде по пути из Парижа в Мадрид, то на сессиях конгресса, то просто на улицах… Уйдобро вернулся домой в полном расстройстве. На все расспросы отвечал неопределенно, уклончиво. Избегал встреч. Хотя вначале сказал несколько проникновенных слов об испанской трагедии: «Сегодня в Испании вершится нечто великое, благородное, жестокое…»
Да, Висенте Уйдобро был низвергнут с прежних высот. Его плохо приняли в Европе. Ему не воздали должное как лучшему поэту Латиноамериканского континента. К чему и зачем он ехал на конгресс? — недоумевал я. Он не мог не поехать. Не мог стоять на приколе в таком «захолустье», как Чили, когда все великие и полувеликие, все «кто есть кто» мировой литературы двинулись в Испанию, точно тибетские мудрецы в Катманду{105}…
Низвергнутый маэстро пребывал в глубокой печали. Европа не увенчала его лаврами. Он приходит к выводу, что конгресс писателей был каким-то незаконным сборищем, что там образовался этакий микромир, где все были в сговоре против него. Всё заполонили какие-то выскочки с эфемерной славой, от которых шел дурной дух… Это была ходкая торговля фальшивым жемчугом. Никто так и не сумел оценить по достоинству истинного величия его поэзии. Словом, там, в Испании, на некоем замкнутом пространстве воцарились лицемерие, ложь. Глиняные боги были заодно с проститутками и проходимцами от литературы… Уйдобро предпочел улицу. Однако на улицах рвались бомбы и снаряды. Это небезопасно. День и ночь работало разгоряченное воображение Уйдобро, и в душе накапливалась горечь разочарования.
В Неруде он видит теперь нечто дьявольское. Выходит, автор танго («Танго вдовца») — та ласточка, что «делает погоду»! Эта мысль преследовала его, точно ночной кошмар. Подумать — легковесный стихоплет, зарвавшийся провинциал, вампир, сплошная вульгарность и вот…
Как-то пасмурным вечером в воскресенье мы присели с Эдуардо Ангитой за наш столик в кафе «Фуэнте Ирис». Я раскрыл вечернюю газету «Импарсиаль», по духу обскурантистскую, которая из номера в номер взывала к тому, чтобы распять на кресте всех левых чилийцев. Кроме нас, в кафе не было ни единой души… Я сказал Ангите: «Послушай-ка, что здесь говорится в статье „Испания в сердце Неруды“». И прочел ему несколько абзацев.
— Чья подпись?
— «Ревнитель справедливости».
— Кто ж это у нас?
— По стилю — Висенте, — ответил я удрученно.
Это был плохо замаскированный выпад против Неруды. Автор выступал с откровенных франкистских позиций и кипел яростью против республиканцев. «Благодарение богу, что та Испания, которую воспевает Неруда, вскоре уместится в его сердце. Она уменьшается в размерах с каждым часом, потому что ей наносит сокрушительные удары каудильо…» Все выдавало автора этого непотребного пасквиля, несмотря на явные попытки изменить привычный всем стиль. Кругом проступают плохо спрятанные следы его словесных оборотов, его стилистических красот… Этакая пересыпанная нафталином поэзия… Неруда, видите ли, сочинитель танго. А Лорка — обыкновенный куплетист.
Я не мог принять Уйдобро в его новом обличье и сжег все, что прежде почитал в этом поэте. Мне открылась горькая истина — Висенте Уйдобро верил только в самого себя.
По решению конгресса в Валенсии во многих странах были созданы Союзы антифашистской интеллигенции. Неруде поручили организовать такой союз у нас, в Чили… Поэт покидает один из самых дешевых отелей в Париже, где они жили с Делией.
Вместе с Раулем Гонсалесом Туньоном и его женой Ампаро они прибывают в Чили на французском грузовом судне. Вглядываясь с палубы в морскую даль, Неруда обдумывает положение дел. Конгресс творческой интеллигенции стал историческим событием, но Республика на грани гибели. Политическая обстановка обострилась везде и всюду. Национал-социализм вступает в пору расцвета. Нельзя медлить ни минуты…
Прогрессивные чилийцы приняли близко к сердцу драму Испании. Незадолго до приезда Неруды в стране был создан Народный фронт, куда вошли радикалы, социал-демократы, коммунисты и Конфедерация трудящихся Чили. На улицах то и дело вспыхивали столкновения с нацистами. Их главарем был Гонсалес фон Мареес. Напряжение нарастало. Каждый день с нетерпением ждали сводок из Испании… Неруду встретили на родине как соотечественника, который более других связан с борьбой испанского народа за демократические идеалы.
Первое публичное выступление поэта чем-то напоминало его знаменитую речь «al alimón», произнесенную вместе с Гарсиа Лоркой. Но голос несравненного Федерико умолк навсегда. Неруда клеймит преступников, загубивших поэта, и его страстное слово звучит предостережением для Чили, над которой нависла угроза фашизма.
Потом Неруда будет выступать в паре с аргентинским поэтом Раулем Гонсалесом Туньоном. Их голоса прозвучат согласным дуэтом в переполненном до отказа Муниципальном театре Сантьяго, где будут дрожать стены от оваций. Быть может, собравшиеся в этом театре впервые слышали такие яркие, трепещущие, живые слова. Оба оратора необычайно остро и впечатляюще рассказали о сложившейся обстановке в Испании. Да, это была магия Поэзии, магия Правды, донесенной до сердец слушателей двумя поэтами-репортерами, которые, по сути, приехали в Чили прямо с линии фронта. Казалось, что театр заполнился пороховым дымом, и все увидели, как льется кровь.
И те, кто произнес высокое слово, и те, кто его услышал, почувствовали сердцем, что судьба Испании — это судьба Чили. Почувствовали, что фашизм в любую минуту готов поднять голову и на чилийской земле.
В то памятное воскресное утро Неруда предстал перед потрясенной публикой как большой поэт, в чьих стихах заключена великая действенная сила и подлинная гражданственность. Неруда явил блистательную способность волновать сердца и будить мысли.
В знаменательный день 7 ноября 1937 года — двадцатилетней годовщины Октябрьской революции — Пабло Неруда огласил в актовом зале Чилийского университета решение о создании Союза творческой интеллигенции Чили. Тогда же его единогласно выбрали президентом этого союза. Союз творческой интеллигенции Чили, представляющий самое широкое и активное движение по пропаганде достижений культуры, вошел в историю нашей страны. Он объединил представителей всех видов искусств, всех отраслей знаний. Списки его членов показывали всю широту эстетических направлений, идеологий, политических воззрений. Но в этом союзе не было места фашистам и реакционерам. Среди сотен и сотен людей вдохновенно работали Альберто Ромеро, Хувенсио Валье, Анхель Санта-Мария Кручага, Антонио Кинтана, Умберто Диас Касануэва, Юдифь Вейнер, Франсиско Колоане, Карлос Викунья Фуэнтес, Роберто Альдунате, Акарио Котапос, Луис Давид Крус Окампо, Габриэль Амунатеги, Гильермо Лабарка, Рубен Асокар, Оскар Кастро, Херардо Сегель, Бернардо Лейгтон.
Союз творческой интеллигенции Чили избрал непроторенный путь. В первую очередь он решил использовать печатное слово, к которому в официальных кругах относились с привычным пренебрежением.
24 декабря 1937 года в Сантьяго на Аламеде открылась первая в истории страны книжная ярмарка. С годами такие ярмарки вошли в традицию. Но в конце концов эту традицию уничтожили тупоголовые невежественные правители нашей страны. Они свято верили, что книги — «порождение самого дьявола».
Союз творческой интеллигенции Чили развернул свою деятельность не только в столице. Его отделения возникли в Икике, в Антофагасте, Вальпараисо, Сан-Фелипе, Ранкагуа, Консепсьоне, Темуко и других городах. Неруда оказался поразительно активным, динамичным, не знающим устали президентом.
Поэт четко формулирует все требования литературного цеха и разворачивает широкую кампанию в защиту авторских прав. В его биографии наступает новый период. Он — в самом центре культурной жизни всей страны. Он — мотор движения солидарности с борющейся Испанией. Он принимает самое активное участие и в политической жизни, как один из самых крупных представителей Народного фронта. А в предвыборной кампании ведет пропаганду за кандидата этого фронта — Педро Агирре Серду.
Быть может, бурная общественная и политическая деятельность чуть приглушает в его памяти те бесчисленные картины смерти, которые он совсем недавно видел воочию… Неруда чувствует, насколько необходима для него эта встреча с Родиной. Чувствует, что ему повелевает долг включиться в организованную борьбу.
Как раз в это время на Пабло обрушиваются одна за одной смерти дорогих ему людей. Приходит весть, что в Париже скончался поэт, которого он поставил вровень с вершинами перуанских Анд. Еще недавно Неруда работал с этим поэтом рука об руку, защищая Испанскую республику. В «Оде Сесару Вальехо» поэт скажет о «лице гранитном в морщинах резких», которое схоже с «перуанской сьеррой, что иссечена сухими ветрами». Судьба не раз сводила и разводила обоих поэтов на перекрестках жизни. Неруда, точно облако, подхваченное ветром, на какое-то время попал в Париж. Это было в те годы, когда он бежал из Чили на Восток, навстречу своему наважденью, навстречу правде и обману. А Вальехо тогда надолго обосновался в Париже, в «замаранных приютах бедноты». Через много лет, когда их призвала к себе истекающая кровью Испания, они приехали почти в один и тот же час. Неруда не раз обращался к Вальехо со словами «мой любимейший брат». Однако нашелся «добрый самаритянин» от литературы, который всеми силами старался превратить их отношения в «схватку бойцовых петухов»… Узнав о смерти дорогого товарища, Неруда написал для журнала «Аурора де Чили» (орган Союза творческой интеллигенции Чили) статью под заголовком «Умер Сесар Вальехо». «Мой давний друг, старый испытанный рыцарь Надежды, неужели это правда?» Неруда говорит, что он был «всеми любимый», что страшно тосковал по своей перуанской земле. Судьба надолго поселила Сесара Вальехо во Франции, где он, как никто, чувствовал себя чужаком. Перуанский поэт воистину был плоть от плоти нашей Америки. Неруда увидел в нем что-то схожее с «глубоким рудником», с «лунным кратером»… Хуан Ларреа написал мне в те дни:
«Да, он заплатил непомерную дань своей неутоленной требовательности… Все, что происходило в Испании, было тем неустанным резцом, под которым вытачивались все грани его удивительного благородства. Ты был великим, Вальехо. Ты был великим и глубинным, точно каменный дворец, воздвигнутый в подземелье».
В тот же суровый и трудный год смерть пришла и в семью Пабло Неруды. 7 мая 1938 года после тяжелой болезни умирает его отец. Пабло едет на похороны. Стук колес, гудки паровоза — все напоминает ему о кондукторе поезда, груженного щебнем и галькой. Теперь земля Араукании навечно возьмет к себе дона Хосе дель Кармен Рейеса. Поэт провожает взглядом бревенчатые дома, напоминающие замки. Да, он снова в памятном царстве дождя и растений, чьи секреты раскрывал ему в детстве отец. Сколько было этих удивительных путешествий в ночном поезде! Но на сей раз — самое печальное. Пабло глядит на бедно одетых ребятишек, что шлепают по раскисшей глине, по лужам к неказистой школе, и ему кажется, будто он — снова лицеист, который спешит на занятия. Поэт выходит из вагона, как положено, в черном костюме. Его встречают братья отца… Неруда долго сидит возле усопшего. Сидит молча. С дальнего угла двора его зовут родные. Только что закололи ягненка, и теплая кровь льется в чашу. Пабло отпивает глоток.
Настает час похорон. И снова с пронзительной до боли ясностью, точно кто-то ударяет ножом, встают в памяти картины детства. Поэт пожелал, чтобы похороны были без религиозных обрядов. Но так или иначе, а в похоронах всегда есть что-то от религиозного действа. Неруда поселился у своего друга, доктора Мануэля Марины, который лечил его отца. Он писал там стихи — не день и не два. Не мог сразу уехать. Нет, Пабло не читал стихов над могилой отца, но они легли на бумагу, едва поэт пришел с кладбища.
Наконец Неруда возвращается в Сантьяго. А через несколько недель ему приходит еще одна страшная телеграмма. 18 августа 1938 года скончалась его мачеха, его дорогая мами́ка. Бедная женщина не сумела вынести разлуки с мужем. В глубоком трауре поэт снова отправляется в край бесконечных дождей. Он будет переносить останки отца в другое место. Пусть супруги спят вечным сном вместе, а не порознь.
«Мы с братом и приятелями отца,
— вспоминает Неруда, —
пошли на кладбище, вскрыли зацементированный склеп и вытащили гроб, весь в грибах, с веткой, на которой еще оставались черные, сгнившие цветы. От сырости гроб треснул, и когда мы сдвинули его, я оцепенел от ужаса: вода литрами, потоком хлынула из щелей, точно из плоти покойника…»
Что и говорить — жуткая картина. Но вполне объяснимая… Стихия воды, окружавшая Хосе дель Кармен Рейеса при жизни, не отступила от него и после его смерти. Неруда, конечно, был потрясен. Но ничего сверхъестественного не произошло. Его отец вернулся в свой привычный мир…
«Все очень просто: эта грозная вода — обыкновенный дождь, скопившийся, быть может, за день, за час. Зимний дождь чилийского Юга. Он просочился сквозь крыши, сквозь потолочные балки, сквозь все на свете, сквозь других мертвецов и проник в могилу отца… Да, это так. И тем не менее устрашающая вода, что внезапно хлынула из самого заповедного, самого недоступного убежища, подала мне вещий знак. И я понял, что с ее роковой неизбежностью навсегда связана моя жизнь, мой родной край и моя смерть».
Поэт всецело принадлежал Земле дождей. Он всегда встречался с дождем. Он будет с ним встречаться и в жизни и после смерти.
И еще — с солнцем! А это значит, что он никогда на забывал о радуге.