Клетки светятся. Они посылают друг другу лучи, незаметные лучи, но необходимые для жизни.
Клетки общаются, посылая друг другу лучи. Светила общаются, посылая друг другу лучи. И люди общаются, посылая друг другу лучи. Незаметные.
Но необходимые для жизни.
Козел горячился:
— Тоже придумали! Слыхано ли дело — не пускать козла в огород?
Баран был холоден.
— Забор поставили, — горячился Козел. — Высокий забор, а посредине ворота…
— Что? — оживился Баран. — Новые ворота?
— Не знаю, какие они там — новые или старые.
— Вы что же — не рассмотрели?
— Отстаньте, — холодно бросил Козел. — Какое это может иметь значение?
— Ну как же не может? Ну как же не может иметь? — горячился Баран. — Ну как же это не может иметь значения?
Козел был холоден.
— Если не ворота, — горячился Баран, — тогда зачем все? И зачем тогда городить огород?
— Да, да, зачем? — загорелся Козел. — Я то же самое спрашиваю.
— Я не знаю, — пожал плечами Баран.
— Нет уж, скажите, — горячился Козел. — Вы мне ответьте: зачем городить огород!
Баран был холоден.
— Вот так — нагородят, — горячился Козел, — не пролезешь ни в какие ворота.
— Ворота?..
Баран горячился — Козел был холоден.
Козел горячился — Баран был холоден.
И до чего же приятно — встретиться вот так, поговорить о том, что волнует обоих…
Когда волки были сыты и овцы целы, возникла проблема: как накормить овец?
Лисичка Фенек живет посреди пустыни, куда вести доходят с большим опозданием, но она всегда бывает в курсе последних событий и обо всем узнает не позже, а раньше других. Потому что лисичка Фенек слышит не хуже, а лучше других, потому что уши у нее не меньше, а больше других, хотя сама она по сравнению с ними маленькая.
Очень большие уши, что тут и говорить, и выросли они оттого, что лисичка Фенек всегда прислушивалась к последним событиям. Да и как не прислушиваться, если с одной стороны волки, а с другой — тигры, а с третьей — кашалоты и крокодилы, и все друг друга едят — вот какие сейчас в мире события!
Где-то в тундре появился Кодьяк, такой громадный медведь, что неизвестно, как его земля держит. И он ходит по земле, и лисичка Фенек слышит его шаги, и ей кажется, что они приближаются. Хотя, конечно, от тундры до Африки шагать и шагать, но если так все время шагать, то можно в конце концов дойти и до Африки.
Лисичка Фенек прячется в свое огромное ухо, а другое оставляет для маскировки, чтобы сбить с толку врага. Это очень хитрый маневр, потому что у лисички Фенек два уха совсем одинаковые, и поди догадайся, в котором она сидит.
Но сидит она недолго: ведь когда одно ухо занято, слышишь только половину новостей. Вот, например, новость: на острове Комодо объявился дракон, о котором раньше слышали только в сказках. Хорошо, что у нас здесь не остров Комодо, если б у нас здесь был остров Комодо, даже страшно подумать, что б с нами было. Даже страшно подумать, думает лисичка Фенек и поскорее прячется в свое ухо.
Потом она сидит и дальше слушает новости. Одну страшнее другой.
Кит Полосатик разбойничает в океане, и если, например, нырнуть сейчас в океан, то непременно попадешь в пасть киту Полосатику. Лисичка Фенек не умеет нырять, и вообще она никогда не видела океана, но если б она увидела и нырнула, ей бы плохо пришлось.
Очень плохо, раздумывает она, отсиживаясь в своем ухе.
Хитрое ухо! На вид и не скажешь, что в нем что-то есть, кроме новостей, а на самом деле в нем лисичка Фенек. Маленькая лисичка, живущая посреди пустыни, далеко от всех рискованных мест. Умная лисичка, следящая за всеми событиями. Хитрая лисичка!..
Все началось с того, что Суслик сказал:
— Славный ты парень, Мишка!
Медведь смутился:
— Ну вот еще! Нашел о чем говорить!
За обедом Медведь сказал жене:
— Ох, этот Суслик! Такой чудак… Ты, говорит, Мишка, славный парень…
Вечером пришли гости. Посидели, поболтали.
— Ты про Суслика скажи, — подтолкнула мужа Медведица.
— Ох, этот Суслик! — застеснялся Медведь. — Придумает же такое… Ты, говорит, Мишка, славный парень.
— Так и сказал, — подтвердила Медведица.
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, — разговорился Медведь, — а он уже: славный ты, дескать, парень…
Потом было утро, потом был день, а вечером гости Медведя сидели в гостях у Суслика.
— Медведь какой-то стал не такой, — жаловался Суслик. — Встречаю его сегодня, и что же? Вы бы видели, как он на меня посмотрел. Дескать, он выше, а я ниже…
Гости переглянулись.
— Я и рта не успел раскрыть, а он уже посмотрел, — жаловался Суслик. И подумать только: еще вчера был такой славный парень, а сегодня… С чего бы это?
И опять было утро, и опять был день, а вечером гости Суслика сидели в гостях у Суслика.
Медведь не принимал гостей.
В новогоднюю ночь старый Волк особенно остро почувствовал свое одиночество. Увязая в снегу, продираясь сквозь цепкие елки, он брел по лесу и размышлял о жизни.
Да, ему никогда не везло. Самые лучшие куски у него выхватывали из-под носа другие. Волчица — и та оставила его, потому что он мало приносил зайцев.
Эти зайцы, сколько из-за них неприятностей! У кого их много — перед теми все на задних лапах стоят, а у кого мало… Да, в волчьем мире зайцы решают все.
Елки, елки… «Елки-палки, — думал Волк, — когда же все это кончится? Никуда не денешься от этих елок, хоть из лесу беги!»
И вдруг… Волк присел на хвост, протер глаза: неужели правда? Под елкой сидит самый настоящий, самый живой заяц. Он сидит, задрав голову, и смотрит куда-то вверх, и глаза его горят так, словно ему там невесть что показывают.
«Интересно, что он там увидел? — подумал Волк. — Дай-ка и я погляжу». И он поднял глаза на елку.
Сколько елок видел он на своем веку, но такой ему видеть не приходилось. Она вся искрилась снежинками, переливалась лунным светом, и казалось, что ее специально убрали к празднику, хотя на най не было ни одной елочной игрушки.
— Елки-палки! — сказал Волк и замер с открытым ртом.
Бывает же на свете такое чудо! Посмотришь на него — и чувствуешь, как у тебя внутри что-то переворачивается — не в желудке, нет, а повыше. И уже ничего не хочется — только сидеть и смотреть.
Так и сидели они рядышком — Заяц и Волк — под новогодней елкой, и смотрели на нее, и внутри у них что-то переворачивалось.
И Заяц впервые подумал, что есть на свете кое-что посильнее волков, а Волк подумал, что, елки-палки, честно говоря, ведь не в зайцах счастье…
Случилось так, что в один день родились в лесу Мышонок и Медвежонок. Пока матери стирали пеленки, отцы выпили на радостях и пошли добывать для своих детей счастье.
А счастьем в ту пору в лесу маги ведали. Они получали его по накладной и отпускали в порядке очереди. Всем распоряжался главный маг, которого звали завмагом.
Увидел завмаг отца Мишку:
— А, Михаил Иванович, почетный гражданин леса! За чем пожаловали?
— За счастьем.
— Сию минутку! Нарезать или целым куском?
— Тут у меня еще приятель есть, — говорит отец Мишка. — Ему тоже надо бы счастья.
Стали искать приятеля, да как его найдешь? Затерялся отец Мышка где-то в хвосте очереди. Делать нечего — взвалил на плечи Мишка счастье и домой поспешил — как бы старуха плохого не подумала.
А отец Мышка отыскался, когда его очередь подошла.
— Тебе чего? — спрашивает завмаг.
— Мне бы счастья, для сына.
— Нету счастья, все вышло! — говорит завмаг, а сам прячет что-то под прилавок.
Так и вернулся отец Мышка домой ни с чем.
— Ох беда, — заплакала жена. — нет для нашего сына счастья!
— Ничего, мать, сказал отец Мышка. — Главное, что есть сын. Вырастет, сам добудет.
Когда счастья нет, долго тянется время. У отца Мишки — другое дело: не успел оглянуться — сын подрос. А отец Мышка маялся, маялся, и когда сынок на ноги стал, старого Мышки уже на и свете не было— Ну, мать, — говорит сын Мышка. — Собирай меня, пойду в свет добывать счастье!
— А чего тебя собирать? В доме пусто, как стоишь, так и иди. Не пропадешь, ты у меня не маленький!
Попрощался сын Мышка с домашними и пошел.
— Эй, Мышка, и я с тобой! — В берлоге переполох.
— Не пущу! — ревет Медведица. — Там сыро, холодно, ты простудишься…
Лег сын Мишка на спину, лапами сучит:
— А я хочу! Хочу!
Тут уж дело серьезное — как бы не заболел ребенок. Стали Мишку в дорогу снаряжать. Уложили счастье — и его, и мамино, и все, какое было в берлоге. Еле взвалил на себя сын Мишка.
— Ты уж, Мышка, присматривай за ним, — просит Медведица. — Видишь, какой он у нас…
Пошли.
Ковыляет Мишка со своим счастьем, а Мышка бежит налегке. Дорога трудная, неровная, того и гляди лапку подвернешь. И ночевать под открытым небом… Мышке-то не привыкать, а Мишке обидно: у него все-таки счастье!
— Хорошее у тебя счастье, — говорит Мышка. — Ты бы его подстелил, все же не на сырой земле ночевать!
— Ну вот еще! — буркнул Мишка. — Легко тебе чужим распоряжаться!
Долго шли. Мышка — на что молодец! — и тот притомился. А тут еще овраг на пути — длинный, глубокий.
Жмется Мишка, не решается, видно, боится счастье потерять. А Мышке терять нечего: раз, два — и перебежал на ту сторону.
— Ну чего ты там?
Стыдно Мишке признаться, что он за свое счастье держится, он и говорит:
— Ты, Мышка, дальше иди, а мне чего-то не хочется. Я, наверно, домой пойду.
Потащился Мишка домой. Долго тащился. Сколько дорог, не знаешь, по какой идти, в какой лес сворачивать. Пошел не по той дороге, свернул не в тот лес и заблудился.
Сидит он в чужом лесу, а время идет. Вот уже и зима наступила. Надо бы берлогу вырыть, да как ее выроешь? Даже не знаешь, откуда начинать — сверху или снизу?
Падает снег, трещит мороз, а Мишка сидит, трясется над своим счастьем.
Трясся, трясся, потом перестал. Лежит, не дышит.
Вот тут он лежит, а вот тут — его счастье. Со стороны можно подумать, что Мишка умер от счастья, но на самом деле это не так. Не от счастья он умер — от холода.
А Мышка долго еще по свету ходил. Правда, счастья так и не нашел, но зато нашел кое-что другое… И стал сам отцом Мышкой, потому что у него родился сын, вот ведь какая радость!
Ну понятно, как каждый отец, пошел отец Мышка к завмагу за счастьем. Для себя бы не стал, но для сына — сами понимаете. И в очереди постоял, и просил, и вымаливал. Но опять, как и Мышка-дедушка, вернулся домой с пустыми руками.
— Ох беда, — плачет жена. — Нет для нашего сына счастья!
— Ничего, мать. Главное, что есть сын. Я прожил без счастья, и он проживет!
«Я прожил без счастья…» — сказал отец Мышка и улыбнулся счастливо.
Было тихо. Было темно. В темноте — сквозь окно — светились желтые зрачки звезд.
В тишине — за окном — притаились какие-то шорохи.
Мышка сказала:
— Когда я вырасту большая, я обязательно стану кошкой…
Слух о мустангах обошел весь мир и дошел до Шакала, который, помимо всего, питался также и слухами.
Мустанг… Красивое, стройное животное. Одна голова, одно туловище, четыре ноги…
Шакал посмотрелся в лужу. Ну конечно, не может быть никакого сомнения!
— Кого ты там увидел? — полюбопытствовала Гиена.
— Мустанга, кого ж еще!
Гиена посмотрела на свое отражение.
— Четыре ноги, одно туловище, одна голова, — объяснил Шакал. — Красивое, стройное животное.
— Все правильно, — сказала Гиена. — Но почему ты смотришь в лужу? Разве ты не можешь просто смотреть на меня?
Вот это да! Значит, и она тоже…
— И ты тоже? — спросил Шакал.
— Почему тоже? А кто еще?
Два мустанга стояли над лужей и выясняли свою принадлежность к этому благородному племени.
— Мы очень быстро бегаем, — сообщил Шакал. — Иногда обгоняем курьерский поезд.
— А чем мы питаемся? — коснулась Гиена главного вопроса.
— Мы питаемся травкой, — сказал Шакал. — Ну и вообще… растительностью.
— Ах, как хочется растительности! — вздохнула Гиена.
И они стали щипать траву.
Трава была как трава — совершенно невкусная. Шакал мусолил ее и смотрел на Гиену. У Гиены была голова, четыре ноги и большое мясистое туловище.
— Не понимаю, что со мной, — сказал Шакал. — Когда я смотрю на тебя, у меня появляется аппетит, а когда смотрю на траву, он сразу куда-то пропадает.
Гиена смотрела на Шакала. У Шакала была голова, туловище и целых четыре ноги.
— А скажи, пожалуйста, — сказала Гиена, — мустанги, они не питаются мустангами?
Если бы я был горностаем, я расхаживал бы, как король, и все удивлялись бы, откуда у меня моя шуба, и все спрашивали бы: «Скажите, где вы купили эту шубу, кто вам ее подарил, кто вам ее прислал, у вас, наверно, богатые родственники?» А я бы ходил в горностаевой шубе, в шубе из чистого горностая, потому что я был бы сам горностаем, и я отвечал бы: «Нет, я нигде не купил эту шубу, и никто мне ее не подарил, и никто не прислал, я хожу в горностаевой шубе, потому что, вы же видите, я сам горностай». Но они бы мне, конечно, не верили, ведь горностая встретишь на каждый день, и они бы просили: «Ах, пожалуйста, дайте нам поносить эту шубу!» А я бы отказывал, я бы всем категорически отказывал: и зайцу, и суслику, и волку… И волку? Нет, пожалуй, волку я бы не смог отказать, волку очень трудно отказать, он наверняка снял бы с меня мою шубу…
Если бы я был волком, я бы снимал шубу с каждого горностая, и с куницы, и даже с зайца, хотя у зайца шуба очень плохого качества, она все время линяет, и ее едва хватает на один сезон. Но я все равно снимал бы с него шубу, потому что ведь я был бы волк, а волк может себе это позволить, волк может себе позволить абсолютно все, кроме удовольствия залезть на дерево. Волки не лазят по деревьям, хотя, конечно, им очень хотелось бы, они бы не отказались но где им, куда! По деревьям лазят обезьяны, а волки бегают по земле, и им ни за что не залезть на дерево!
Если бы я был обезьяной, я бы никогда не спускался на землю, я бы прыгал по веткам и кричал, и визжал и швырял бы сверху бананы, стараясь попасть кому-нибудь в голову. И другие обезьяны тоже визжали бы и швырялись, и мы бы соревновались, кто громче завизжит и кто скорей попадет, и радовались бы что никто не может достать нас на дереве. Разве что жирафа, потому что она сама, как дерево, потому что у нее шея такая длинная, что по ней можно лезть и лезть и все равно до конца не долезешь.
Если бы я был жирафой, я бы ни перед кем не склонял голову, я смотрел бы на всех сверху вниз, такая б у меня была длинная шея. И мне ничего не стоило бы заглянуть через забор, и я видел бы, что там внутри, а там обязательно что-то должно быть внутри, потому что заборы существуют не зря — но, конечно, не для тех, у кого такая длинная шея. И никто до меня не мог бы дотянуться, потому что для этого нужно было бы прыгнуть очень высоко, а это не каждый сумеет.
Если бы я был леопардом, я бы, конечно, сумел. Я бы прыгнул этой жирафе на шею и в одну секунду откусил бы ей голову. А потом прыгнул бы на дерево и откусил бы головы всем обезьянам, а заодно и волку, чтоб не отнимал чужих шуб, а заодно и горностаю, чтоб не кичился своей шубой. Если б я был леопардом, мне не был бы страшен никто — разумеется, кроме льва, потому что лев каждому страшен. Когда встречаешь льва, хочется стать маленьким и незаметным, хочется зарыться в землю, как крот.
Если бы я был кротом, я бы каждый день зарывался в землю. Я бы рылся там, под землей, и меня бы совсем не интересовало, что происходит здесь, на белом свете. И кто у кого отнял шубу, и кто кому откусил голову, все это было бы мне ни к чему, я бы рылся в земле, рылся да рылся — и только иногда высовывал голову, чтоб посмотреть, как там растет трава и как ее щиплют бараны. Бараны ходят по полю и щиплют траву, и греют спину на солнышке, и они могут ни о чем не думать, хотя, конечно, и они думают, иногда они так задумаются!..
Если б я был бараном!.. Но я ведь и есть баран…
Дядя у Желтопузика — с одной стороны — работает крокодилом.
Племянник у Желтопузика — с другой стороны — работает головастиком. А Желтопузик как раз посредине, и он, естественно, нигде не работает.
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
Пора уже справлять юбилей.
На юбилей, как обычно, сходятся гости. С одной стороны — естественно, дядя, и, естественно, племянник — с другой стороны.
— Дорогой наш! — говорят они толстым голосом и повторяют совсем уже тоненьким: — Наш дорогой!
Мы так спешили, — говорят они толстым голосом, — мы так торопились, — говорят они тонким голосом, — мы так рады, так рады, так рады, наш дорогой!
Желтопузик смущается. Он так смущается, что его можно назвать: сначала Розовопузиком, потом — Краснопузиком и наконец—Бордовопузиком. Он слушает эти разные голоса — и смущается, и снова слушает, постепенно превращаясь из Бордовопузика в Краснопузика, из Краснопузика в Розовопузика, а из Розовопузика… ну конечно, в кого же еще? В дорогого нашего Желтопузика!
Гости располагаются. С одной стороны — дядя, который работает крокодилом, с другой стороны — племянник, который работает головастиком, а посредине — он, Желтопузик, который нигде не работает.
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
И теперь справляет свой юбилей.
Обычные разговоры. Что слышно? Что нового? Говорят, Бегемота перевели в зоопарк. А Леопард? У них, слышали, что-то там было с Верблюдом? Интересно, чем это все кончилось?
— У меня новость, — говорит племянник, который работает головастиком. — Кажется, меня скоро переведут в лягушки.
— В лягушки? Ха-ха-ха!
Это смеется дядя, который работает крокодилом.
— Не понимаю, что здесь смешного. Просто я хорошо работал головастиком, и теперь хотят отметить мой рост.
— Рост? И это вы называете — рост? Нет, дорогой, я предпочитаю плохо работать крокодилом, чем хорошо — головастиком.
— А я, дорогой, предпочитаю наоборот. Желтопузику не приходится занимать гостей. Ему приходится только слушать.
— Когда хорошо поработаешь, как-то на душе веселей. Да и вообще жить интересней.
— Интересней?
Дядя, который работает крокодилом, наклоняется к племяннику, который работает головастиком:
— Не обижайтесь, дорогой: у вас слишком мелкие интересы.
— И вовсе не мелкие. Вы думаете, головастиком — это просто, да?
— А что особенного?
— Прежде всего голову надо иметь! Битый час — и все о работе.
вшибаетесь, мой дорогой, — нет, дорогой, это вы ошибаетесь, — жаль, что вы никогда не были крокодилом, — а мне искренне жаль, что вы никогда не были головастиком.
Дядя — с одной стороны, племянник — с другой стороны, а там, совсем в стороне, главный родственник — Желтопузик. Он слушает эти разные голоса и превращается из Желтопузика в Розовопузика, из Розовопу-зика в Краснопузика, из Краснопузика в Бордовопузи-ка. Потому что — ну сами скажите! — кто же здесь в конце концов дорогой? Дядя, который работает крокодилом, племянник, который работает головастиком, или он, Желтопузик, который нигде не работает?
Год не работает.
Два не работает.
Три не работает.
Кто же здесь справляет свой юбилей?
Поэты любят воспевать глаза, но ни один из них не воспел глаза хамелеона…
Огромные и выпуклые, как две луны, которые светят одновременно в двух полушариях, глаза хамелеона не повторяют друг друга, как прочие луны и глаза, а каждый имеет свое, самостоятельное значение.
Один глаз как бы говорит (грубо так, по всей вероятности, басом):
— Ну, попадись ты мне! Только попадись! Ты у меня своих не узнаешь!
А другой глаз (по всей вероятности, шепотом):
— Не узнавайте меня, пожалуйста! Я всего лишь хамелеон, ваш хамелеон! Искренне ваш хамелеон! Слава богу, кажется, не узнаете…
Один глаз — властный и даже нахальный, а другой — робкий, застенчивый. Один на рожон лезет, другой старается держаться в тени…
Потому что один смотрит на тех, в ком видит добычу хамелеон, а другой — на тех, кто видит в хамелеоне добычу.
Муравьиный Лев ничего общего не имеет с муравьем, а уж со львом он и подавно не имеет ничего общего. И разве он виноват, что его личинка набрасывается на муравьев, словно лев?
Ох уж эти личинки! И с ними плохо, и без них тоже нельзя. Но пока они разовьются, пока вырастут — прямо беда. Потом иди доказывай, что ты ничего общего не имеешь со львом, и ничего общего не имеешь с муравьем, и даже со своей личинкой не имеешь ничего общего.
В этот день старик Дикобраз проснулся раньше обычного и, протерев глаза, обнаружил, что ночевал с открытой клеткой.
— Ох ты, боже ты мой! — всполошился старик Дикобраз. — Эдак чего доброго украдут…
Говоря так, старик Дикобраз имел в виду, конечно, себя, потому что, кроме него, ничего доброго в клетке не было.
— Какая неосмотрительность! — сказал старик Дикобраз и подошел, чтобы закрыть клетку, но в это время его осенила мысль, одна из тех, которые в последнее время все чаще приходили ему в голову.
«А что если пойти погулять? — подумал старик Дикобраз. — Прогуляться туда-сюда, так сказать, отдохнуть диким образом?»
И, вместо того, чтобы закрыть дверь клетки, он распахнул ее еще шире.
Там, снаружи, была свобода, о которой так приятно думать, когда сидишь здесь, внутри. Дикобраз пригладил щетину, имевшую у него привычку торчать, и с удовольствием шагнул изнутри наружу.
В зоопарке сегодня был день отдыха, но звери все равно показывали себя, словно и не замечали отсутствия публики. Одни делали это небрежно, с достоинством, другие, напротив, бегали, суетились, чтобы успеть каждому попасть на глаза.
У клетки африканского Слона Дикобраз на минуту задержался. Дело в том, что Слон как раз выставил наружу свой хобот, и Дикобраз не мог его не пожать, поскольку питал давнюю симпатию к Африке. В этом не было ничего фамильярного: он просто пожал протянутый хобот, сказав при этом несколько слов, приличествующих моменту. Но Слон почему-то обиделся, спрятал свой хобот и выставил вместо него хвост. Тут уж старик Дикобраз не мог удержаться от смеха, потому что хвост африканского Слона оказался намного короче хобота. И старик Дикобраз смеялся долго, до неприличия, — и, уж конечно, не стал пожимать Слону хвост, несмотря на свои давние симпатии к Африке.
Потом он стоял перед клеткой Белого Медведя. Медведь был до того белый, что отсюда, со стороны, походил на большую тетрадь в клетку, так что на нем даже можно было решить какую-нибудь задачу, но старик Дикобраз был в задачах не силен, да и вообще был не настолько силен, чтобы связываться с Белым Медведем. Но он все же от души посмеялся, представив себе, как на этом Медведе пишут задачу или какую-нибудь резолюцию. Резолюцию нужно писать в углу, а где у Медведя угол? И опять старик Дикобраз смеялся долго и от души.
Все-таки веселое это дело — отдыхать вот так, диким образом!
Старый друг Водосвинка, с которым они прежде были соседями, обрадовался гостю и попытался распахнуть дверь, но она была заперта с другой стороны.
— Извини, — сказал старый друг Водосвинка. — Сторож унес ключи… А ты здесь какими судьбами?
— Да вот, решил побродить. Когда все время сидишь, это, говорят, вредно для здоровья.
— Вредно, — вздохнул толстый Водосвинка.
— Может, вместе пойдем? — предложил старик Дикобраз, предвкушая ответ старого друга Водосвинки.
— Я бы с удовольствием, — простодушно откликнулся тот. — Да сторож ключи унес… Такое безвыходное положение…
Водосвинка растерянно почесал за ухом, словно надеясь там отыскать ключи, но, так ничего и не найдя, вздохнул и просунул голову сквозь решетку.
— Жаль, что мне нельзя выйти, — сказала эта голова, хотя в сложившейся ситуации только она и имела такую возможность.
— Жаль, — сказал старик Дикобраз и засмеялся, потому что ему совсем не было жаль, ему было даже немножко приятно, что у Водосвинки, по сравнению с ним, все складывается не лучшим, а худшим образом.
— Почему ты смеешься? — подозрительно спросил Водосвинка.
— Да так… Вспомнил этот анекдот про Моржа. Ты знаешь анекдот про Моржа?
Водосвинка знал анекдот про Моржа, и поэтому он тоже начал смеяться. Так стояли они, подталкивая друг друга сквозь прутья клетки, и смеялись Водосвинка над глупым Моржом, а Дикобраз — над глупым Водосвинкой.
— Ну, я пошел, — сказал старик Дикобраз. И не удержался, чтобы не спросить: — Значит, ты остаешься?
— Остаюсь, — вздохнул Водосвинка. — Сторож ключи унес.
Тапир, странное животное, нечто среднее между лошадью и свиньей, спросил у Дикобраза что-то по поводу ипподрома.
— Интересно, кто сегодня первый пришел, — сказал он, укладывая поудобнее свое грузное тело. — Я всегда слежу за тем, кто пришел первым.
— И вы тоже бегаете? — в свою очередь поинтересовался старик Дикобраз.
— Бегаю ли я! — воскликнул Тапир и посмотрел на Дикобраза так, как смотрит профессор на студента-двоечника. — Бегаю ли я! Нет, мой дорогой, я отнюдь не бегаю, отнюдь! Но это нисколько не мешает мне быть в курсе того, как бегают другие. Вы поняли мою мысль?
— Нет, — сказал старик Дикобраз. — Ничего я не понял.
— Ну как же! — досадливо поморщился Тапир. — Для того, чтобы узнать вкус борща, не обязательно в нем вариться. Для того, чтоб понимать скачки, не обязательно самому скакать очертя голову. Улавливаете?
— Нет, не улавливаю, — сказал старик Дикобраз и засмеялся.
— Ну как бы вам популярнее объяснить? — волновался Тапир. — Как бы вам изложить подоходчивей?
Он задумался, склонив голову, которая, пока он думал, опускалась у него все ниже и ниже, затем коснулась пола и замерла. Глубокая задумчивость обычно переходила у Тапира в глубокий сон.
Потом был Носорог, страшный зверь, с которым даже жутко болтать, разве что через решетку. Пользуясь этой решеткой, Дикобраз все же с ним поболтал, но не извлек из этого удовольствия, потому что страшный зверь Носорог был начисто лишен чувства юмора.
— Послушайте, что это у вас на носу? — спросил его старик Дикобраз.
— Рог, — сказал Носорог.
— А я думал, что это тросточка.
— Нет, это рог, — сказал Носорог.
— А может быть, это хвост? — спросил Дикобраз, вспомнив историю со Слоном. — Может, вы стоите наоборот и с вами нужно с другой стороны разговаривать?
— Нет, это рог, — сказал Носорог.
Ничего интересного. Правда, Дикобраз посмеялся, но не от души, а только так, в порядке разъяснения.
— Смеетесь? — спросил Носорог. — Тут у нас Леопард растерзал Быка. Я тоже очень смеялся.
Клетка клеткой, но мало ли что…
— Нет, я не смеюсь, — сказал Дикобраз и попрощался с Носорогом.
День кончился, пора было возвращаться домой. Старик Дикобраз шел по аллее, в темноте натыкаясь на клетки лисиц и пантер, которые ворчали, выражая свое недовольство. По ошибке он чуть было не попал в клетку Льва, но она, к счастью, оказалась запертой.
«Хорошо, что они сидят в клетках, — подумал старик Дикобраз. — Иначе хоть не выходи из дому!»
Дома, уже засыпая, он вдруг вспомнил этот дурацкий анекдот про Моржа и опять посмеялся над простаком Водосвинкой. Потом вспомнил, что Леопард растерзал Быка, встал и поплотнее закрыл дверь своей клетки.
И снова долго смеялся.
Киви-киви выглядит так, будто у него крылья в карманах, поэтому у него такой независимый вид. И он ходит с этим видом, словно бы говоря: «Вот погодите, сейчас я выну крылья из карманов, тогда посмотрите!»
А на самом деле у Киви-киви попросту нет крыльев. Был бы он зайцем или бобром, в этом не было бы Ничего удивительного, но он птица, ему положено их иметь, поэтому всем кажется, что у него крылья в карманах.
Еще в школе, когда он выходил отвечать, учитель всякий раз делал ему замечание:
— Как ты стоишь? Ну-ка вынь крылья из карманов!
Но он не вынимал, он не мог вынуть, ему нечего было вынуть, и ему всякий раз снижали отметку по поведению.
Потом он вырос и встретил Горлицу, и они часто гуляли вдвоем по полянке, пропадая в высокой траве. Киви-киви хорошо бегал, у него были сильные ноги, и он всегда догонял Горлицу, а она его догнать не могла. И так они гуляли и бегали по полянке, и Горлица предлагала ему полететь, а он отвечал:
— Что-то не хочется.
Но он обманывал, ему очень хотелось, ему так хотелось полететь с Горлицей, но он обманывал, потому что у него не было крыльев.
И однажды Горлица улетела с кем-то другим. А он все ходил с независимым видом, будто это его не тревожило, будто — подумаешь, велика беда, скатертью дорога!
Потом Киви-киви поступил на работу. Он стал почтальоном и должен был доставлять срочные письма, но он доставлял их с большим опозданием, потому что всюду ходил пешком. И когда ему делали замечание, он обманывал, что была буря, что на него налетели коршуны и пришлось задержаться, чтобы их разогнать.
И у него отобрали все срочные письма и сказали, чтобы он поискал себе другую работу. А он сказал:
— Подумаешь, велика беда, я и сам хотел уходить, эта работа мне вовсе не нравится!
Потом он работал на метеорологической станции. Для того, чтоб определить погоду, нужно подняться очень высоко, но он не поднимался, он не мог подняться, и, когда его спрашивали о погоде, он обманывал, что будет дождь, или что будет солнце — тоже обманывал. И все возмущались, все говорили, что это безобразие, что этому нет названия, что эту станцию давно пора разогнать.
Но станцию не разогнали, а выгнали только его — Киви-киви.
И все равно он ходил с независимым видом, показывая всем, что, подумаешь, как-нибудь проживем, обойдемся — подумаешь!
И еще он работал в разных местах, но нигде не задерживался, и его называли летуном за то, что он так часто меняет работу.
А он все обманывал, обманывал и обманывал, он все обманывал и ходил с независимым видом. Целый день он ходил с независимым видом, а вечером залезал в свою норку и ворочался с боку на бок и долго не мог уснуть. И он тер об землю эти места, где у него должны были вырасти крылья, и вспоминал небо, каким оно было после дождя… И он думал, что небо это — подумаешь, и Горлица эта — подумаешь, и вообще это все — подумаешь!
Потому что себя он не мог обмануть.
Горбатый бык Зебу увидел во сне странное двугорбое существо и проснулся от страха и зависти. И он пошел к верблюду Дромадеру, большому специалисту по этим делам, и рассказал ему свой сон.
Верблюд Дромадер возвышался посреди степи наподобие горной вершины, и горб его был неподвижен, в то время как голова раскачивалась взад и вперед, так, словно верблюд Дромадер соглашался со своим собеседником, хотя на самом деле он не соглашался, он не мог согласиться, потому что два горба на одной спине — согласитесь, где ж это видано?
Это было видано во сне быка Зебу.
— Бык Зебу, — сказал верблюд Дромадер, — вечно ты видишь во сне то, чего никто не видит в действительности.
Что правда, то правда. В прошлый раз бык Зебу увидел во сне странное существо — корову. Будто стояла эта корова, не спеша пережевывала траву и говорила:
— Бык Зебу, какой ты странный, бык Зебу. Разве бывают на свете такие быки?
Бык Зебу проснулся тогда расстроенный, потому что ему показалось, что, может быть, его и вправду не бывает на свете. Но верблюд Дромадер его успокоил, что этой коровы самой не бывает на свете, а раз коровы не бывает на свете, то бык Зебу есть на свете наверняка.
А еще однажды он видел странную птицу, воробья. Не павлина, не страуса, а воробья. И ему тоже никто не хотел верить.
Бык Зебу стоял, печально опустив голову, и его собственный горб был как холмик у подножья горы. И эта гора сказала, покосившись на холмик:
— Два горба… По-моему, это слишком.
— У него было два, — тихонько вздохнул бык Зебу. — Я еще специально сосчитал, вышло два.
— Чудеса! — сказал верблюд Дромадер. И замолчал. Он умел вот так что-то сказать — и замолчать надолго.
— Так что ты скажешь про эти горбы? — напомнил бык Зебу. — Их было два, я хорошо посчитал.
Маленький холмик стоял у подножья горы в ожидании.
— Меньше надо фантазировать, — сказал верблюд Дромадер. — И вообще меньше спать.
«Ему, конечно, сверху видней», — подумал бык Зебу и тихонько зевнул. Не потому, что ему были скучны рассуждения Дромадера, а просто ему захотелось уснуть, чтобы еще раз сосчитать эти горбы, а быть может, быть может, увидеть во сне странное существо — корову.
Сон укрепляет. Сон полезен организму.
Есть такие организмы, которые, проспав миллионы лет, просыпаются и чувствуют себя бодро и превосходно выглядят.
Ну просто отлично выглядят!
Замечательно выглядят — под микроскопом.
У Морского Конька на животе сумка. И когда у него спрашивают:
— Вы кондуктор? Или, может быть, почтальон? Морской Конек отвечает с гордостью:
— Я — отец! В этой сумке — мое потомство! Очень странно. Дети — это забота матери, и уж, во всяком случае, не отцу носиться с какими-то сумками, даже если они набиты его потомством.
— Может быть, вас оставила жена? — спрашивают у Морского Конька. — Может быть, вы, извините за напоминание, овдовели?
— Нет, я не овдовел, — отвечает Морской Конек, — и жена меня не оставила. Но я же вам сказал: я — отец!
И тут уже никто ничего не может понять. Отец! Ну и что, что отец? Разве у отца нет своих дел? Почему бы Коньку, например, не поиграть в шахматы? Ведь посмотреть на него — он так и просится на доску.
Просится, конечно, просится, и с удовольствием бы поиграл, — но поймите же, он отец, настоящий, самый настоящий отец! А раз так — какие тут могут быть шахматы?
Орлу нужно небо. Киту нужно море. Козлу нужны горы. А Тушканчику нужна норка. Отдельная норка. Остальное его мало интересует.
Правду сказать, на все остальное у Тушканчика просто нет времени. У него в его норке — дел, дел, неизвестно, когда их переделаешь.
С осени до весны — зимняя спячка. С весны до осени — летняя спячка. А там начинается осень — и снова зимняя спячка до весны.
Ну, конечно, в перерывах между спячками побегаешь за продуктами, запасешься — надо же как-то жить. Но тут уже торопись, не зевай — как бы не проспать спячку. А так чтобы просто побегать, как говорится, пожить для себя — на это у Тушканчика никогда не хватает времени. Было бы время…
— Эх, было бы время! — вздыхает Тушканчик. — Можно бы столько сделать, горы перевернуть! С зимы до весны — зимняя спячка. С весны до лета — весенняя спячка. А там — летняя спячка, осенняя спячка…
Планы большие, но когда это все успеть?
Времени нет, ни минуты свободного времени!
Мушка верит в мушку, мошка верит в мошку. А мышка верит в мышку — и совершенно не верит в кошку.
Я специально пришел пораньше, когда на берегу еще никого не было. Я сидел в высокой траве и смотрел на море, которое у нас называли речкой, но у речки должен быть еще один берег, а я не видел другого берега. Может быть, я просто плохо видел.
Я сидел и смотрел на море. Потом подошел Геккон.
— Отдыхаем? — спросил Геккон.
— Отдыхаем, — ответил я.
— Море сегодня спокойное, — сказал Геккон.
— Только течение быстрое, того я гляди все утечет. — Море у нас текло слева направо.
— Не утечет, — сказал Геккон, — можешь не волноваться. — И тут он меня проглотил.
— Сегодня хорошее утро, — сказал я. — Интересно, какой будет день?
Я почувствовал, что он растянулся на траве, и тоже растянулся. Так мы лежали и разговаривали — о том, о сем, ни о чем существенном.
— Отдыхаем? — я узнал голос Оцелота. Он иногда приходил на берег, но старался держаться поближе к лесу, подальше от воды.
— Отдыхаем, — ответили мы с Гекконом.
— Море сегодня спокойное, — сказал Геккон.
— Река, — коротко бросил Оцелот. Он, вероятно, видел другой берег.
— Течение только быстрое, — сказал я. — Того и гляди утечет.
— Не утечет, — сказал Геккон. — Море не утечет.
— Река, — опять возразил Оцелот и проглотил Геккона.
Вернее, он проглотил нас с Гекконом, потому что Геккон еще раньше проглотил меня.
— Утро сегодня хорошее, — сказал я.
— Да, — сказал Геккон. — Утро просто на редкость.
Оцелот лежал на траве, его пригревало солнышко, и мы с Гекконом грелись в этом тепле.
— Отдыхаем? — это был голос Каймана.
— А? Да, да… — мы почувствовали, как вскочил Оцелот.
— Море сегодня спокойное, — сказал Геккон.
— Только течение быстрое, — сказал я, — того и гляди утечет.
— Море не утечет, — сказал Геккон.
— Река, — стоял на своем Оцелот.
— Конечно, река, — подтвердил Кайман и проглотил Оцелота.
А так как раньше Оцелот проглотил Геккона, а еще раньше Геккон проглотил меня, то получилось, что Кайман проглотил нас троих. И мы все четверо растянулись на солнышке.
— Утро сегодня хорошее, — сказал я.
— Какое там утро! — буркнул Кайман. — День в самом разгаре. Такая жара… Пойти, что ли, искупаться?..
И тут мы все переполошились. Мы привыкли отдыхать на берегу, но лезть в это море или реку — или как там оно называется — нет уж, извините! Хорошо Кайману, ему не привыкать, для него, крокодила, вода — одно удовольствие. А как быть Оцелоту, сухопутной кошке, как быть Геккону, сухопутной ящерице, и, главное, как быть мне, сухопутному муравью?
— Спасите! Тонем! — крикнули мы и полезли в воду — все четверо.
Древесная лягушка может стать совсем золотой — посадите ее только на золото. А посадите ее на кучу мусора — и она станет такой же бесцветной и грязной, как сор.
— Все зависит от среды, — объясняет древесная лягушка. — Хотите, чтоб я вам была золотой? Если вы хотите, чтоб я вам была золотой, посадите меня на золото!
«Счастье — это палка о двух концах: один в руке, другой на загривке», — говорит крот Слепыш, и в этих словах немалая доля истины. В самый разгар блаженства непременно тебя что-нибудь стукнет по голове.
У Полчка разгар блаженства начался уже давно, но самый разгар наступил только сегодня, когда белка Векша не просто ему кивнула и не просто спросила, как дела, а когда она уселась рядом с ним, чтобы подробно обо всем побеседовать.
Кому приходилось хоть раз беседовать с белкой Векшей, тот понимает, что это такое. К этому можно готовиться всю жизнь, а потом еще всю жизнь вспоминать, но для этого нужно иметь две жизни, а когда имеешь одну и тебе все же удается побеседовать с белкой Векшей, можешь считать, что тебе повезло. Потому что белка Векша умеет так посмотреть, что даже медведь Бурый теряет способность шутить и говорит только: «Черт меня подери!» — а больше ничего не может добавить.
Медведь Бурый — большой шутник. Все помнят, как он завалил камнем норку Байбака, а потом сидел на этом камне и плакал, и говорил всем, что здесь похоронен его лучший друг Байбак, и все тоже плакали, что Байбак уже мертвый, а на самом деле он не был мертвый, а только камнем заваленный. Вот какую шутку отмочил тогда медведь Бурый.
А Полчка он называет не иначе, как Полчок с кулачок. На кого другого Полчок бы обиделся, но у Бурого такой кулачок, что просто не стоит обижаться. Да и кому-кому, а не Полчку сейчас обижаться.
Вот он, маленький Полчок, толстенький, кругленький Полчок с кулачок, сидит и разговаривает с белкой Векшей. Бурый бы растерялся, Бурый только раскрыл бы пасть и рявкнул: «Черт меня подери!» — а Полчок вот сидит, разговаривает.
— А как у вас с орехами? — спрашивает Полчок.
— У меня нормально, — отвечает белка Векша я при этом так поворачивает голову, что Полчку стоит больших усилий не потерять нить разговора.
— С орехами нынче тяжело, — продолжает он тянуть свою нить. — Неурожай на них, что ли?
Белка Векша плохо разбирается в урожаях. Она недавно забралась на самую верхушку дерева, и оттуда ей открылся такой вид! Лес — как зеленый ковер, а потом поле — как желтый ковер, а потом озеро — как синий ковер…
Все это, должно быть, очень красиво, но Полчок боится потерять нить разговора, поэтому он говорит:
— У меня орехи еще с прошлого года. В прошлом году на них был урожай, а нынче на них нет урожая.
Они сидят на ветке рядом, и Полчку приходится сильно косить глаза, чтобы удержать в поле зрения белку Векшу. Потому что шея у него не поворачивается, и так всегда бывает после урожайного года.
«От счастья поправляются, а это уже несчастье», — говорит крот Слепыш, и Полчок с ним согласен.
— А как вы храните свои орехи? — спрашивает он у белки Векши.
Она опять вспоминает свою вершину, с которой можно увидеть все эти ковры, а Полчок скашивает на нее глаза и заранее обдумывает, что он скажет ей в свою очередь.
— Эй, Полчок с кулачок! — окликает его снизу медведь Бурый и добавляет: — Черт меня подери! — Это он заметил белку Векшу.
Медведь Бурый — большой шутник, и Полчок привык на него не сердиться. Но сейчас его шутки совсем ни к чему. Полчок вытягивается на ветке, чтобы как можно меньше походить на этот злосчастный кулачок, и говорит белке Векше, игнорируя оскорбительные слова:
— Ходят здесь… Только зря топчут орехи…
— Ах ты, Полчок с кулачок! — шутит медведь, отводя от белки глаза, чтобы сохранить чувство юмора. — Что это ты вытянулся, словно сучок проглотил? Полчок с кулачок проглотил сучок! — кричит медведь и смеется, радуясь шутке.
Полчок начинает понемножку выходить из себя: сначала из него выходит сопение, потом бормотание и наконец вполне членораздельные слова:
— Как дам орехом по голове! Будешь знать…
— Орехом? — смеется медведь. — Ах ты… черт меня подери! — это он не удержался и опять посмотрел на белку Векшу.
И тут белка Векша, которая так приятно беседовала с Полчком, поняла, что из них двоих только она может произвести на медведя впечатление. И она повернула голову, как она это умела, и посмотрела гак, как умела только она.
Впечатление было такое, что медведь зашатался и с трудом устоял на ногах.
— Что, испугался? — обрадовался Полчок. — Вот я сейчас достану орех! — И он полез куда-то к себе за орехом.
Медведь Бурый хотел что-то еще сказать, но тут белка опять на него посмотрела. И он зажмурил глаза и побрел прочь, бормоча про себя: «Черт меня подери!..» — такое белка произвела на него впечатление.
— Если бы он не ушел, я бы, честное слово, запустил в него орехом, — сказал Полчок, когда медведь Бурый скрылся из глаз.
И опять они сидели и разговаривали, и все было так хорошо…
Но вспомните, что сказал крот Слепыш…
Белка Векша смотрела на счастливого Полчка, но почему-то виделся ей медведь Бурый. Он стоял у нее в глазах и шатался, и жмурился, и было жалко его, такого большого, и было приятно производить на него впечатление…
— Больше он к нам не сунется, — успокоил ее Полчок.
Нас было трое: куница Илька, жук Кузька и енот Полоскун. Из всех троих я не был ни могучим енотом, ни прекрасной куницей — я был жуком Кузькой, и этим все сказано.
Они меня не замечали. Случилось так, что я сидел в траве рядом с ними, нас было трое, и сидели мы в тесном кругу, и все-таки они меня не замечали. Или только делали вид?
— Илька, — говорил енот Полоскун, — я опять боюсь, что ты простудишься. Может, тебе что-нибудь подстелить? — и он делал такой жест, будто хотел снять свою великолепную шкуру.
Мне очень нравилась его шкура. Была б у меня такая шкура, я бы надевал ее только по праздникам, а не таскал не снимая, как енот Полоскун. И у меня замирало сердце, когда он готов был постелить эту шкуру прямо на землю. Но Илька говорила:
— Не нужно, Полоскун, мне вовсе не холодно.
И она принималась дергать волоски из своего великолепного хвоста. «Любит, не любит», детская игра, а мы тут, кажется, все взрослые. Был бы у меня такой хвост, я берег бы в нем каждую волосинку и пересчитывал бы по вечерам, потому что волосы иногда выпадают. «Любит, не любит»… Интересно, кого она загадала? Может быть, енота Полоскуна? Но енота зачем загадывать, тут все и так ясно. Вот он здесь сидит и моет для Ильки фрукты, и угощает ее фруктами, и любит ее, конечно, любит, и совсем незачем об этом гадать.
Куница Илька тем временем оставила хвост и принялась за свою красивую мордочку. Она вечно возилась со своей внешностью, и это можно понять: с такой внешностью я бы тоже возился.
— Я сегодня видела Гризли, — сказала Илька и потрепала себя по щеке. Он мне подарил шишку.
«Любит, не любит…» Может быть, это Гризли? Огромный медведь, такой, как три енота, не говоря уже об Ильке, а тем более обо мне. Мы все трое боялись медведя Гризли.
— Ты слышишь, Полоскун? Мне Гризли подарил шишку.
Настроение у енота сразу испортилось. Он сгорбился, опустил нос и даже перестал мыть фрукты.
— У меня нет шишки, — сказал енот Полоскун, и голос его звучал виновато. — Гризли — конечно, он может подарить тебе целый лес, потому что он — Гризли.
— Целый лес? Ты думаешь, он подарит мне целый лес? — спросила Илька и потрепала себя по спине.
Полоскун промолчал. Он с тоской смотрел на немытые фрукты.
— Ты обиделся? Нет, не говори, я вижу, что ты обиделся. — Куница Илька опять принялась за свой хвост. — Если хочешь знать, мне не нужен никакой Гризли, я не променяю на него даже нашего Кузьку, если ты хочешь знать…
«Любит, не любит…» Может, она имела в виду меня? Я представил себя рядом с этим медведем. Медведь Гризли и жук Кузька — даже представить смешно. А собственно, что тут смешного? Если она не хочет променять, то и смеяться нечего…
Если она имеет в виду меня, то тут дело совершенно ясное, и ей незачем обрывать свой хвост, тем более, что теперь и я имею к нему отношение. Я решил ей так и сказать, но меня опередил Полоскун.
— Илька, — сказал енот Полоскун, — ты не променяешь на Гризли Кузьку, а меня? Меня ты на него променяешь?
Куница Илька посмотрела на енота и отвела глаза. Это был очень быстрый взгляд, но все же она успела заметить, как волнуется Полоскун, ожидая ответа. И куница Илька отвернулась от него и опять занялась своей внешностью.
— Нет, — сказала она, — тебя я не променяю.
Тут уже не выдержал я:
— Постойте, как же это? И его, и меня?
— А, это ты, Кузька, — сказал енот Полоскун и осторожно провел по траве лапой, потому что он, видите ли, боялся меня раздавить. — Что это ты вечно крутишься здесь? У тебя, как видно, много свободного времени?
— Да, это я, — сказал я, — и времени у меня хватает, и я буду крутиться здесь до тех пор, пока Илька не скажет, кого она из нас на кого променяет.
— Илька, — сказал енот Полоскун, и я увидел, что он снова волнуется. Илька, ты видишь, Кузька хочет знать…
Куница Илька оставила в покое свой хвост. Казалось, она совсем забыла о своей внешности.
— Кузька хочет знать? — сказала она и потрепала енота по голове. И хотя сказала она обо мне, енот почему-то страшно обрадовался. Он присел на свои четыре лапы и твердил одно:
— Илька… Илька… Илька…
Как будто на него напала икотка.
— Кузька хороший, — сказала Илька и потрепала енота. — Кузьку я ни на кого не променяю, — сказала она и опять потрепала енота.
И енот обрадовался, и я обрадовался и уже ничего не мог тут понять…
Любит? Не любит?
Может показаться странным и даже загадочным, как это ленивец Ай, никогда не покидавший дерева, вдруг приобрел такую известность. Но он все-таки ее приобрел, и за всю жизнь это было его единственное приобретение. Потому что ленивец Ай никогда ничего не имел и ничем не дорожил, кроме покоя.
Но покоем он дорожил.
Когда барсук Сурильо объявил всем войну, а затем начал военные действия, один ленивец Ай не покинул своего дерева. Он смотрел, как удирают лама Викунья и свинка Пекари, как они пускаются наутек и улепетывают без оглядки, но ему даже не пришло в голову позаботиться о себе. И не потому, что ленивец Ай не боялся барсука Сурильо — попробуйте не бояться Сурильо, который всем объявляет войну и затевает военные действия, — но ленивец Ай не побежал по примеру ламы Викуньи и свинки Пекари потому, что не любил, да и не умел бегать.
Тем временем прибыл броненосец Татупойу, который, по хитрому замыслу барсука Сурильо, воплощал в себе одновременно живую силу и технику. Броненосец Татупойу затормозил у самого дерева и стал бряцать об него своим панцирем, поднимая такой шум, какой бывает только на войне.
— Эй ты, Ай! — кричал при этом броненосец Татупойу. — Тебя что, война не касается? Ты почему не спасаешься бегством?
Бегством! Ленивец Ай знал, что если он сейчас побежит, то это будет выглядеть довольно смешно, и броненосец первый же станет над ним смеяться.
— А зачем бежать? — сказал он, переводя разговор в область абстрактной философии. — От беды все равно не сбежишь, а за счастьем все равно не угонишься.
В ответ на это броненосец дал задний ход, чтобы его было как следует видно с дерева, и опять пошел на приступ, так страшно бряцая панцирем, что ленивец Ай побежал бы непременно, если б не боялся показаться смешным.
Объявив всем войну, барсук Сурильо никак не рассчитывал на такое серьезное сопротивление. В военных действиях должны участвовать две стороны, а если одна из них отсиживается на дереве… Как видно, ленивец Ай решил взвалить на барсука Сурильо всю тяжесть войны…
— Ладно, пускай сидит, — сказал он броненосцу Татупойу. — Но передай ему, что я его все равно победил.
— Он тебя все равно победил, — сказал ленивцу броненосец Татупойу.
Ленивец Ай не стал возражать против этого.
— Если дерево остается деревом, а земля землей и если все остается по-прежнему, то не все ли равно, кто кого победил?
Так сказал ленивец Ай, и слова его разнеслись по лесу, потому что мысль, заключенная в них, вносила ясность в создавшееся положение.
И свинка Пекари, которая все еще бежала, с трудом поспевая за ламой Викуньей, вдруг остановилась и воскликнула:
— Но если все остается по-прежнему?!
— То не все ли равно, кто кого победил! — подхватила лама Викунья, и они побежали обратно.
Барсук Сурильо с удовольствием обнаружил в себе победителя, но деревья оставались деревьями, а земля землей — и он никак не мог доискаться, в чем же, собственно, состояла его победа? И он снова и снова гонял по лесу свою живую силу и технику, чтобы еще раз напомнить всем, что он победил.
— Вы знаете, кто победил? Вы все знаете, кто победил? — допытывался броненосец Татупойу.
Ноги у антилопы Бейзы длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Шея у нее длинная и тонкая, как у Безоарова козла. Рога у нее длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Поэтому, конечно, Безоаров козел полюбит антилопу Бейзу.
У свиньи Бабирусы почему-то рога на носу. Такая неприятность, вместо того, чтобы вырасти на голове, рога у свиньи Бабирусы выросли на носу, и их никто не называет рогами. Их даже не называют бивнями — как у слона, а называют клыками — боже, какой позор! — просто клыками, как у волка.
Так-то вообще у свиньи Бабирусы все в норме. И приятная полнота, и короткая, совсем коротенькая щетина… Но клыки, эти клыки! В последнее время ее даже стали спрашивать:
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
Ну вот, пожалуйста. Оказывается, у Мамонта точно так же загибались клыки, только их у него называли бивнями.
— Нет, — говорит свинья Бабируса, — я не знаю никаких мамонтов, у меня нет покойных родственников, я сама по себе.
Ну почему, почему она не может быть интересна сама по себе? Почему от нее все отворачиваются, лишь только узнают, что она не родственница покойного Мамонта?
У антилопы Бейзы никто не спрашивает о родственниках, ею интересуются лишь потому, что она — антилопа Бейза. Бейза! До чего неприятное имя! То ли дело — Безоаров козел… Свинья Бабируса называла б его Безоаром.
— Мой Безоар, как ты спал?
— Превосходно, моя Бабируса.
К сожалению, все это только мечты, и никогда, никогда свинья Бабируса не узнает, как спал Безоаров козел.
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
Кто знает — может, и родственница. Но разве это что-то изменит? Разве от этого исчезнут ее клыки и на голове вырастут рога — такие, как у антилопы Бейзы? И разве от этого к ней придет ее Безоар?
Безоар… Странное, загадочное имя. Такое имя можно услышать только во сне, где и видишь, и слышишь все по-другому. И там, во сне, среди каких-то лесов, среди каких-то степей вдруг услышишь ты «Безоар!», чтоб потом, проснувшись, без конца повторять это имя.
Безоар! Безоар!
— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?
— Да, представьте себе. Я его ближайший потомок.
В чем дело? Почему все засуетились вокруг? И рогатые, и безрогие сбились в одно стадо, а в центре этого стада — она, свинья Бабируса. К ней подходит Муфлон. Он говорит:
— От имени всех баранов разрешите вас поздравить, а также передать привет и самые добрые пожелания.
Бык передает привет от быков, Осел — от ослов, Верблюд — от верблюдов. Кто-то преподносит букет с великолепными, крупными желудями. Кто-то разрыхляет землю, чтоб Бабирусе было удобней сидеть.
Все интересуются Мамонтом. Как он жил, как он был, как он выглядел. Да, конечно, у него были клыки. Ну и все остальное, как у свиньи Бабирусы.
— Подумать только! — говорит Муфлон.
И все остальные говорят:
— Подумать только!
Все интересуются Мамонтом. Говорят, что он был больше слона, это правда? А что он ел, а чем он вообще интересовался?
— Покойный Мамонт был моим предком, — напоминает свинья Бабируса.
И тут от стада отделяется козел Безоар. Да, представьте себе, козел Безоар выходит из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу. Он подходит к свинье Бабирусе и смотрит на нее — если б вы видели, какими глазами!
А свинья Бабируса смотрит на него. Боже мой, какие у него ноги, и какая шея, и какие рога! И вообще — какой он, козел Безоар!
И свинья Бабируса говорит:
— Покойный Мамонт был моим предком.
Потом они вдвоем выходят из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу, и идут вдвоем, и свинья Бабируса высоко поднимает свои клыки, точно такие клыки, как были у ее предка Мамонта.
И все вокруг — совсем, как во сне: и степи, и леса. И тихий голос зовет:
— Безоар!
Это голос свиньи Бабирусы.
Они идут рядом, он и она, и она смотрит только на него, а он — только на нее — если б вы видели, какими глазами! И уже ничего не слышно — ни шелеста листьев, ни птиц…
— Как ты спал, мой Безоар?
— Превосходно, моя дорогая!
— Счастливая любовь, — сказала бабочка Ванесса, — все-таки бывает на свете счастливая любовь!
Лягушка Квакша вытянула свою короткую шею и с завистью покосилась на змею Анаконду, которая вся состояла из одной шеи и потому могла слушать в свое удовольствие.
— Это было еще в те времена, когда смельчак Ихневмон охотился на крокодилов. Крокодилы были огромные, но Ихневмон их убивал, потому что он был храбр и любил красавицу Циветту. И в честь Циветты он убивал крокодилов, в этом проявлялась его любовь.
Бабочка Ванесса тихонько вздохнула, и лягушка Квакша тихонько вздохнула, и змея Анаконда тихонько вздохнула. И Ванесса продолжила свой рассказ.
— Однажды, когда Ихневмон убил какого-то там крокодила и уже повернулся, чтобы идти дальше, oн вдруг услышал у себя под ногами плач. Ихневмон наклонился и увидел в траве плачущую ящерицу Скаптейру.
— Бедная ящерица! — сказала лягушка Квакша и опять покосилась на змею Анаконду.
Ихневмон наклонился к ней и стал расспрашивать, не потеряла ли она чего-нибудь, потому что траве легко что-нибудь потерять. «Потеряла, — сквозь слезы ответила ящерица Скаптейра. — Я потеряла моего крокодила… Ты сам его убил, и ты еще спрашиваешь…» — «Это был твой крокодил? — удивился Ихневмон. — Разве крокодилы бывают чьи-нибудь?» — «Это был мой крокодил, — сказала ящерица Скаптейра. — Ты же видишь, мы с ним похожи, только я маленькая и на суше, а он большой и в воде». — «А почему бы тебе не найти кого-нибудь маленького на суше?» — «Я не хочу маленького на суше, мой крокодил был большой, и он не боялся воды, — сказала ящерица. — Быть может, за это я его полюбила».
— Как это верно, — сказала змея Анаконда. Она, большая, вот так полюбила Зяблика — за то, что он был маленький и летал.
— Смельчак Ихневмон стоял над ящерицей Скаптейрой, и ему хотелось как-то загладить свою вину. И он сказал, что если ящерице непременно нужно любить крокодила, то он ей покажет такое место, где крокодилами хоть пруд пруди. Но ящерица ответила, что ей не нужен другой крокодил, что она любила именно этого. И тут уже Ихневмон ничего не мог понять, потому что этот крокодил не отличался от других, а уж он-то, Ихневмон, повидал на своем веку крокодилов!
«Послушай, ящерица, — сказал Ихневмон, — мне очень жаль, что так получилось. Я бы и сам заменил тебе крокодила, но ты же видишь, я совсем не большой и живу не в воде, а на суше. И кроме того, я люблю Циветту. Ты не сердись на меня, ящерица, но я действительно очень люблю Циветту и ничего с собой не могу поделать, ты уж меня прости».
И вот здесь начинается самое интересное. Оказалось, что смельчак Ихневмон, по которому тоскует прекрасная Циветта, ящерице Скаптейре совсем ни к чему, что если б даже он захотел заменить ей крокодила, она бы, ящерица, этого не захотела. Оказалось, что смельчак Ихневмон может убить крокодила, но заменить крокодила он не в состоянии.
Ну что ж, тут, пожалуй, ему бы и уйти, он все сказал, остальное от него не зависело, но ему было жаль эту ящерицу, и, чтоб ее утешить, он готов был заменить ей крокодила… Он помнил о Циветте, он знал, что его ждет Циветта, но не мог двинуться с места, потому что перед ним сидела эта некрасивая, плачущая, отвергнувшая его ящерица Скаптейра, и ему хотелось заменить ей крокодила. Ах, как ему хотелось заменить ей крокодила!
— Мало ли что кому хочется, — сказала змея Анаконда, которой никто не мог заменить ее Зяблика.
— Бедная Циветта! — сказала лягушка Квакша.
— В том-то и дело, что не бедная, — сказала бабочка Ванесса. — В том-то и дело, что Ихневмон вернулся к прекрасной Циветте, и с тех пор у них счастливая любовь. Ихневмон не охотится на крокодилов, он живет со своей Циветтой и никуда от нее не отлучается. Потому что знает: стоит ему отлучиться, и ему снова захочется заменить крокодила какой-нибудь ящерице. Ведь на свете так много ящериц и так мало крокодилов…
— К сожалению, это так, — сказала змея Анаконда.
А лягушка Квакша сказала:
— Бедный Ихневмон!
Король Сельдей не царствовал и не правил. У него не было ничего, что отличает настоящего короля: ни острых зубов, ни могучих челюстей, у него была только корона, по что такое корона по нынешним временам? И тем не менее он был Король, и об этом было записано во и книгах, и все сельди в мире принадлежали ему, хотя сами они об этом не догадывались. И он жил без парадов и почестей, и носил свою корону как обыкновенный картуз, и запросто общался со всякой мелкой рыбешкой.
Мелкая рыбешка Креветка, которая была даже и не рыбешка по причине своей слишком явной ракообразности, доставляла новости Королю Сельдей.
— Еще одну селедку поймали, — сообщала она, п Король приходил в отчаянье, и вода вокруг становилась такая соленая, что даже посторонние рыбы не могли удержаться от слез.
— Не понимаю я тебя, — говорила мелкая рыбеш ка Креветка, которая была даже и не рыбешка, и поэтому где ей было что-то понять. — Не понимаю, как мом но переживать из-за одной, всего лишь одной селедки!
А Король Сельдей переживал, и ругал себя, и корил, потому что, если где-то что-то случится с селедкой. Кто в этом повинен? Король Сельдей.
Тогда она была птицей… У нее были сильные крылья, которые отрывали ее от земли и уносили высоко в небо. Там, в небе, все было совсем не так. Если на земле было пасмурно, то там светило солнце, потому что тучи оставались внизу. Тучи совсем нетрудно оставить внизу, но для этого нужно иметь крылья.
У нее были хорошие крылья, но мог ли Опоссум это понять? И когда она говорила ему о небе, он, толстенький, пушистый Опоссум, лениво сворачивался клубком и щурил глаза, пряча в них насмешку и недоверие.
— А если дождь? — спрашивал Опоссум. — Если ливень, гроза, гром и молния?
— Пойми ты, чудак, — волновалась Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Там ничего этого нет. Если подняться достаточно высоко, все останется внизу — и дождь, и гроза, и молния.
— И гром? — уточнял дотошный Опоссум. При этом он хвостом цеплялся за ветку и повисал так, что мысли его приливали к голове.
— Да, конечно, и гром. И буря, и наводнение.
Мешкопес, больше известный как сумчатый волк, с интересом принюхался к разговору.
— Допустим, — сказал Мешкопес. — Допустим, что все это так. Но если там ничего нет, как же быть с проблемой питания?
— Ах, я не о том, — досадовала Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Я говорю о свободе…
Опоссум довольно искусно умел висеть на хвосте, и при этом лапы его были совершенно свободны.
— О свободе? — блаженно прищурился он и подвигал всеми свободными лапами. — Мы все говорим о свободе.
— Между прочим, свобода питания есть одно из проявлений свободы личности, — сказал Мешкопес, с удовольствием принюхиваясь к этой замечательной фразе. А Кенгуру добавил по этому поводу:
— Только не нужно злоупотреблять. Если дать себе в этом свободу, не возьмешь и самой пустячной дистанции.
— Кстати, как вам понравилось последнее состязание по прыжкам? — сверху вниз осведомился Опоссум, болтаясь на ветке вниз головой.
— Слабовато, — откликнулся Кенгуру. — Наши были не в форме, а тут еще погода подкачала…
— Нет, но все же было несколько дельных прыжков!
О небе сразу как-то забыли. Опоссум и Кенгуру спорили о прыжках, Мешкопес, презиравший спорт за то, что он отвлекал умы от центральной проблемы питания, пытался перетянуть разговор в область насущных проблем. А Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, отчаянно подыскивала слова, в которых ее главная мысль прозвучала бы наиболее убедительно.
— Вы просто не пробовали, — сказала она. — Если б вы хоть раз попробовали полететь, вы бы поняли, что это такое.
Внезапно Кенгуру заинтересовался этой идеей. Это был чисто спортивный интерес, поскольку он ограничивался использованием крыльев в спорте, точнее — в прыжках на большие дистанции.
— Тебе хорошо рассуждать, — сказал Кенгуру. — А как быть тем, у кого нет крыльев?
— А вы б полетели?
— Конечно, — сказал Кенгуру.
— Еще бы! — ухмыльнулся Опоссум.
— Не исключена возможность, — подтвердил Мешкопес.
И Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, а была настоящей птицей, поверила им. Она распластала крылья и стала выдергивать из них перо за пером.
— Это тебе, Кенгуру. Это тебе, Опоссум. Это тебе, Мешкопес.
Она раздала свои перья, и сама осталась без ничего. Первым это заметил Опоссум.
— Вы посмотрите на нее! — взвизгнул он и покатился от смеха с дерева. И все посмотрели и тоже покатились от смеха.
Потому что птица, у которой выдраны перья, — не правда ли? — довольно смешное зрелище.
— А когда же вы полетите? — спросила Ехидна, которая и теперь еще не была Ехидной.
И сразу все вспомнили о своих перьях.
Опоссум вставил себе перо в нос и полюбовался на себя в ближайшую лужу. Второе перо он заложил за ухо. Потом подумал и поменял эти перья местами.
Кенгуру прыгал, размахивая перьями, но результаты были неутешительными — еще хуже, чем тогда, когда погода подкачала. А Мешкопес жевал перья и думал, что вряд ли они разрешат проблему питания.
— Тьфу! — сказал Мешкопес и выплюнул невкусные перья.
И все окружили ее, смешную, общипанную Ехидну, которая все еще не была Ехидной, и стали над ней потешаться.
— Ну! — говорили они. — Чего ты сидишь? Лети в свое небо!
А она не могла полететь, потому что у нее больше не было крыльев.
Тогда Кенгуру поддел ее ногой и подбросил вверх, чтобы она полетела. И все сразу стали ее подбрасывать, а она все падала и падала назад, потому что у нее больше не было крыльев.
— Да она же сама не умеет летать! — крикнул Опоссум. — Сама не умеет, а еще учит других!
Небо и земля мелькали в ее глазах, смешиваясь в сплошную серую массу. И она подумала, что, может быть, действительно неба нет, а есть только дождь и слякоть, и эти ноги, которые пинают и швыряют ее? И, может, прав Опоссум, и прав Кенгуру, и прав Мешкопес со своей проблемой питания?
Вот тогда, в этот самый момент, Ехидна стала превращаться в Ехидну. Она забилась в темную норку и старалась никому не показываться на глаза. Она научилась принюхиваться ко всему, как Мешкопес, и в случае чего сворачиваться клубком, как Опоссум.
И вместо крыльев у нее появились колючки, острые колючки, совершенно бесполезные в небе, но порой очень нужные здесь, на земле.
Ты пришла, каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, ты подошла к самому берегу, и вокруг тебя распространялось сияние, словно вокруг медузы Кассиопеи. И гусь Фламинго, поднявший ногу, чтоб уходить, так и замер с поднятой ногой, потому что теперь он не мог никуда уйти, потому что тот, кто раз увидел тебя, был прикован к тебе навеки.
Каракатица Сепиола, бесподобная каракатица Сепиола, ты вспыхивала и загоралась, ты переливалась удивительными цветами, и море переливалось вокруг-тебя. И не было в то время ни солнца, ни звезд, на тысячи миль светилась ты одна, заменяя собой солнце и звезды. И гусь Фламинго стоял на одной ноге, а вторая нога его была ни к чему, потому что он не мог уйти от тебя, гусь Фламинго.
Но ты не замечала его, он стоял в темноте, не решаясь войти в круг твоего сияния. Но вот он не выдержал и вздохнул.
— Кто здесь? — Ты широко раскрыла свои и без того огромные (и, конечно, прекрасные) глаза, ты вобрала в них всю ночь, но не увидела ничего, кроме ночи.
— Я вас не вижу, — сказала ты.
Гусь Фламинго не решался выйти на свет, он боялся, что, увидев его, ты уйдешь, и вокруг снова станет темно, как было до твоего прихода.
— Не нужно меня видеть, — сказал гусь Фламинго.
Ты попыталась представить его по голосу. Быть может, он похож на Краба? Или на Рака-Отшельника? Скорей всего на Отшельника, раз он не хочет показываться на глаза. А может, он и есть Рак-Отшельник?
— Я вас узнала, — сказала ты. — У вас десять ног и усы, которые волочатся по земле. Что, угадала?
Нет, ты не угадала. У Фламинго было не десять, а всего две ноги, да и то одной он почти не пользовался. И усов у него не было — нет, ты ошиблась, приняв его за Рака-Отшельника.
— К сожалению, вы ошибаетесь. У меня, к сожалению, всего две ноги и усов тоже нет. Не выросли.
Ты была озадачена. Среди твоих знакомых были десятиногие, восьминогие, были и вовсе безногие, но двуногих не было среди твоих знакомых. И ты сказала, почти приказывая:
— Я хочу вас увидеть!
Ему ничего не оставалось, и он подошел.
Он появился как солнце, когда оно выплывает из-за горизонта, ярко-розовое, в белом оперении облаков. Его шея была похожа на шею лебедя, а его красивые ноги были стройны и сильны, и их, двух, хватило бы на двести ног какого-нибудь Рака-Отшельника. А вместо усов у него был клюв, тоже очень большой и красивый. И весь он, Фламинго, был как огромный коралл, каких никогда не бывало на свете.
Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, твои глаза стали такими большими, что ими можно было увидеть весь мир, но мир показался тебе ничтожным и маленьким по сравнению с гусем Фламинго. И ты смотрела на него, не отрываясь, и чем больше смотрела, тем больше теряла в себе уверенность, а вместе с нею — сияние, которое бывает лишь у тех, кто верит в себя. И так вы остались в темноте.
Гусь Фламинго исчез, ты его больше не видела, и тебе казалось, что он ушел, потому что зачем ему, красавцу, какая-то каракатица? Но он был рядом и, не видя тебя, думал, что ты ушла, потому что зачем тебе, красавице, какой-то Фламинго?
Так уж бывает, что, когда вокруг темно, очень трудно увидеть друг друга. А вокруг было темно, и море, еще недавно переливавшееся твоими цветами, ослепло; и ветер, летевший на твой огонек, ослеп; и все вокруг тебя ослепло и, беспомощно тычась в темноту, кричало и звало на все голоса:
— Где ты, где ты, наша Сепиола?
Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, ты ведь знаешь, как ты прекрасна. Вспомни об этом, и ты снова засветишься, и Фламинго появится перед тобой, большой и яркий, как солнце. И ты увидишь его, а он увидит тебя, и вам будет так светло и радостно вместе…
Потому что, как бы ни был красив твой гусь, что его красота без твоего сияния, Сепиола?
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?
И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.
Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.
Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»
Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.
И, конечно, это был Белогрив.
Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.
— Холодно? — спросил Белогрив.
— Нет, — она сказала и закрыла глаза.
— Устала? — спросил Белогрив.
— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.
И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.
— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.
Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.
Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.
— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.
— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.
— Но ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?
Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.
Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.
— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.
И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.
Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.
— Ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…
Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!
Все-таки когда-то я был тарпаном!
Мелкий грызун Шиншилла был, безусловно, прав, говоря, что заяц Агути парит в небесах, витает в облаках, что он обитает в воздушных замках. Заяц Агути действительно обитал в этих замках. Он проводил в них все время, за исключением тех немногих часов, которые требуются, чтобы пощипать траву, сбежать от охотника, а также побеседовать с мелким грызуном Шиншиллой.
Замок Агути стоял на горе, вернее, над горой, посреди голубого облака. Некоторые считают, что голубой цвет — это слишком старо и сентиментально, что сейчас больше в моде серые облака, но заяц Агути выбрал именно это облако, потому что был и сам чуточку сентиментален, за что мелкий грызун Шиншилла всячески его порицал.
Замок Агути был самым настоящим, хотя и воздушным замком, со всеми этими ходами и переходами, а также главным входом, у которого сидели огромные львы, разумеется, не каменные, а живые. Они были привязаны к зайцу, как собаки (чего нельзя сказать о собаках, преследовавших его на земле), но охраняли львы не зайца Агути, они охраняли прекрасную Корзель.
— Либо корову, либо газель, — возражал по этому поводу Шиншилла, мелкий грызун. — Ты, Агути, всегда все перекручиваешь.
Бедный Шиншилла, он умел мыслить только логически, у него все было или — или, третьего не дано. И он не в состоянии был понять, что тому, кто живет в воздушных замках, дано третье, и это третье — Корзель, а совсем не газель и, уж конечно, не корова.
Красавица Корзель была пленница этого страшного Бегелопа, который украл ее у родителей, чтобы добиться ее любви. Но она не могла его полюбить, потому что у него был слишком толстый живот и слишком тонкие ноги. И, кроме того, он так страшно разевал свою пасть, что нет, конечно, Корзель не могла полюбить Бегелопа.
— Либо бегемота, либо антилопу, — возражал мелкий грызун Шиншилла, верный принципу, что третьего не дано.
Еще как дано! Еще как было дано, когда Бегелоп явился среди ночи, схватил красавицу Корзель и утащил ее в свою берлогу! В этой берлоге он сообщил ей о своей любви и потребовал немедленной взаимности, но она не знала, что такое любовь, а он не мог ей этого объяснить, потому что у него была слишком большая пасть и слишком тонкие ноги.
— Это же так просто, — растолковывал ей Бегелоп. — Ты берешь и любишь меня, а я беру и люблю тебя, и значит, оба мы любим друг друга.
Но она не понимала, что значит — любить.
— Ну как тебе сказать? — пытался сказать Бегелоп. — Это когда посмотришь — и сразу почувствуешь. Посмотри на меня. Ну? Чувствуешь?
Но она ничего не чувствовала.
Тогда Бегелоп позвал своего приятеля Уткорога.
— Либо утконоса, либо носорога, — вставил Шиншилла.
Нет, он позвал именно Уткорога и попросил, чтобы тот объяснил подоходчивей, что такое любовь.
— Любовь… — сказал Уткорог и почесал себя рогом под мышкой. Любовь… — сказал он и почесал себя еще где-то. — Любовь…
Больше он ничего не сказал. Он только говорил «любовь» и чесался в разных местах, но в этом не было ничего вразумительного.
Красавица Корзель смотрела на Уткорога и не могла понять, что такое любовь, потому что он слишком много чесался и у него был этот дурацкий рог, и он не мог сказать больше одного слова.
Тогда Бегелоп позвал Ягудила.
— Либо ягуара, либо крокодила.
Тогда Бегелоп позвал Ягудила, и тот приполз, длинный такой и пятнистый, как выкрашенное бревно, и лежал, как бревно, пока Бегелоп объяснял ему, что от него требуется, и только широко раскрывал свою пасть, словно соревнуясь в этом с Бегелопом. И когда Ягудил наконец все усвоил, он так посмотрел на Корзель, что она испугалась и, уж конечно, не могла понять, что такое любовь.
И вот тогда, только тогда Бегелоп позвал зайца Агути. И заяц Агути пришел, и шерсть его блестела, как золото, а глаза сияли, как звезды.
Заяц Агути посмотрел на красавицу Корзель и сразу забыл все, что знал прежде, и вспомнил то, чего не знал никогда.
— Знаешь ли ты, как рождается луна? — спросил заяц Агути. — Она рождается, как серп, который не знал любви, потом она растет и становится похожей на сердце, которому не хватает его половины, а потом находит свою половину и становится полной, как два сердца, слившиеся в одно.
Заяц Агути был немножко сентиментален, и потому он так говорил.
— Знаешь ли ты, как вырастает цветок? — спросил заяц Агути. — Сначала он прозябает в земле, но потом пробивается к свету и видит небо над своей головой. И он вдруг понимает, что теперь ему не жить без неба, что теперь их будет двое, только двое на всей земле.
Бегелоп слушал зайца Агути и пытался запомнить его слова, чтобы потом сказать их Корзели.
— Знаешь ли ты, как возникает любовь? — тихонько повторял он вслед за зайцем Агути. — Она возникает внезапно, и никто не может сказать, откуда она взялась, как никто не может сказать, откуда луна в небе и цветы на земле. Но когда она приходит, без нее уже невозможно жить, как нельзя жить без луны и цветов, как нельзя жить без тебя, Корзель, потому что ты самая прекрасная…
Вот что сказал заяц Агути, и хотя это было сентиментально. Корзель опустила глаза и ей захотелось услышать еще что-нибудь в этом роде, потому что она поняла, что такое любовь.
— Наконец-то ты поняла! — радовался Бегелоп. — Теперь ты, заяц, можешь идти, больше ты нам не нужен.
— Нет, он нужен, — сказала красавица Корзель. — Он нужен, потому что только с ним я понимаю любовь, а без него мне снова будет ничего не понятно.
Услышав, что он нужен, заяц Агути почувствовал в себе такую силу, какой не чувствовал никогда.
— Да, Бегелоп, — сказал он, — я нужен, а ты не нужен. И можешь убираться отсюда и не попадаться мне на глаза.
И услышав, что он не нужен, Бегелоп почувствовал в себе такую слабость, какой никогда не чувствовал, и он встал и ушел из собственной берлоги.
Это было именно так, хотя Шиншилла, мелкий грызун, этому не поверил.
— Либо ты ушел, либо она ушла… Но чтоб ушел Бегемот… — так он по-своему назвал Бегелопа.
И когда Бегелоп ушел, заяц Агути взял Корзель и повел ее в свой замок. Он бросил к ее ногам все облака, и она ступала по ним, и ей было радостно, как бывает радостно, когда ступаешь по облакам. И заяц Агути шел рядом с ней, и это было самое лучшее, что можно придумать.
Там они с тех пор и живут, и их охраняют огромные львы, послушные и верные, как собаки. Они живут посреди голубого облака, и по ночам у них в замке зажигаются звезды — вот эти звезды, которые видны с земли.
А когда заяц Агути щиплет траву или спасается от охотников, он знает, что там, высоко, у него есть замок, где его ждет красавица Корзель.
— Либо корова, либо газель, — поправляет Шиншилла.
Мелкий грызун, что знает он о воздушных замках? Что знает он о цветах, которые выбиваются из подземелья, чтобы увидеть небо над своей головой?
АКТИНИИ, МОРСКИЕ АНЕМОНЫ, ослепительные букеты цветов. Они живут и тогда, когда не остается следа от тех, кому они были преподнесены. Путь ослепленных усыпан такими цветами.
БЕГАЮЩИЕ ПТИЦЫ. Среди них встречаются очень быстро бегающие птицы, развивающие скорость до ста километров в час. И это при солидной величине, самой большой среди всех представителей птичьего мира. Казалось бы, при такой величине можно позволить себе не спешить, вести спокойный и размеренный образ жизни. Но, когда не умеешь летать, приходится хорошенько побегать.
БЕСПОЗВОНОЧНЫМ трудно подняться во весь рост, но ведь это далеко не всегда и требуется.
БРАЧНЫЙ НАРЯД У животных бывает очень красив, и он действительно привлекает внимание. Но ненадолго. Потому что вскоре начинаются будни — и наряд уже не тот, и, уж конечно, не то внимание. Потому что нельзя всю жизнь прожить в брачном наряде.
ВИРУСЫ. Настоящая жизнь вирусов началась только с изобретением микроскопа, так как лишь теперь они получили возможность встречаться, общаться и подмечать недостатки своих коллег, вплоть до самых мельчайших черточек.
ВЫСШАЯ НЕРВНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ. И подколодную змею можно довести до того, что она запустит в тебя колодой.
ВЬЮЧНЫЕ. Тем, кто легок на подъем, достаются наибольшие тяжести.
ГОЛОВОНОГИЕ легко обходятся без всего остального: их кормят ноги, которые они используют вместо рук, и голова, которую они используют вместо желудка.
ГРЫЗУНЫ. Если бы грызунам резцы побольше да когти поострей, неужели они и тогда бы питались травкой?
ДОМАШНИЕ ЖИВОТНЫЕ. Вся суть в том, что кошку не тянет в лес, а барана не тянет в горы, а утку не тянет в небо. Все это заменяет им двор.
ДРАКОНЫ — это змеи, мечтавшие о крыльях и оставившие в легендах свои мечты.
ЕЖЕМУХИ — маленькие насекомые, скорее мухи, чем ежи. А ведь были они когда-то скорее ежи, чем мухи.
ЕСТЕСТВЕННЫЙ ОТБОР. Каждая личинка таит в себе очень большие планы на будущее: к примеру, стать рыбой, или птицей, или, допустим, слоном. Если бы все мечты осуществлялись, если бы настоящее так просто переходило в будущее, на земле давно бы не было насекомых.
ЖВАЧНЫЕ. Чуждые успехам цивилизации, они пережевывают одно и то же и, хотя приучены и к соломе и к воде, никак не дойдут до того, чтобы тянуть воду через соломинку.
ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ. И у рыбы бывают минуты тоски, когда ее вдруг мучительно потянет на сушу.
ЗЯБЛИКОВЫЕ. В каждом зяблике погибает орел. От сознания, что он не орел, а зяблик.
ИГЛОКОЖИЕ. В их когда-то мягкой и гладкой коже многие оставили свои иглы.
КРОКОДИЛЫ. Не страшно, когда молодо-зелено, вот когда старо и по-прежнему зелено-это по-настоящему страшно.
КРЫЛОНОГИЕ. Простые себе моллюски, живут в воде и служат пищей отнюдь не для разговоров. Потому что кто же в воде станет о них говорить, кто заметит — в воде, — что на ногах у них крылья?
КУЛИКИ. В жизни каждого кулика наступает такая пора, когда он уже не хвалит свое болото.
ЛАМА. В семействе верблюжьих только лама не имеет горба. В семействе верблюжьих тоже не без урода.
ЛОШАДИ. На дорогах истории лошади не ведут, а везут, поэтому они не могут заблудиться на дорогах истории.
МАМОНТЫ легко обгоняли черепах, но вот черепаха потихоньку приползла в наш XX век, а мамонты отстали на сотню тысячелетий. Уметь передвигаться в пространстве — еще не значит уметь передвигаться во времени. Чаще всего бывает наоборот.
МЯГКОТЕЛЫЕ не всегда безобидны. Спруты, например, вдвойне опасны как раз по причине своей мягкотелости.
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ. Ну, допустим, слон. Или лев. Но вот что имеет какой-нибудь жалкий, никому не заметный микроб? А ведь и он находит, что передать по наследству.
ОСТРОВА. Рожденные в океане, кораллы мечтали поселиться на суше, подальше от подводных течений и бурь. И они строили себе сушу, прекрасную, не похожую ни на какие другие, — строили такой, какой она представлялась, какой мечталась посреди океана, строили коралловые острова. Из века в век, из поколения в поколение, рождаясь и умирая в воде, строили они эту сушу, пристанище от подводных течений и бурь, — сушу, на которой никто не живет, потому что не могут жить на суше кораллы.
ПТИЦЫ И ЛЮДИ. Птицы поднимаются в небо, изо всех сил отмахиваясь от земли. Тем-то от птицы и отличается человек, что он не может ни от чего отмахнуться.
РАЗМНОЖЕНИЕ ДЕЛЕНИЕМ. И любовь к себе может быть плодотворной. У одноклеточных.
РЕГЕНЕРАЦИЯ. Если б ящерицы отрастали с другого конца, у Земли была бы совсем другая цивилизация.
СПЯЧКА. Особенно крепко спят суслики и сурки, потому что им снятся такие сны, какие никогда не снятся медведям. Медведи спешат проснуться, чтобы начать охоту на сусликов, а суслики только во сне могут охотиться на медведей.
ТИПЫ ЖИВОТНЫХ. Подавляющее большинство составляет тип, объединяющий насекомых и ракообразных, а тип, объединяющий птиц, рыб и даже людей, составляет ничтожное меньшинство. Впрочем, нет, не ничтожное, потому что ничтожно здесь все-таки большинство, несмотря на свое видимое превосходство.
УДАВЫ. В отличие от многих коварных змеи удавы не таят в себе яда, и если кого и заключают в объятия, то совершенно искренне, от души.
ФИЗИОЛОГИЯ. Живое умирает, а мертвое существует миллионы лет, потому что оно совсем не расходует времени.
ХВОСТ. В зверином мире хвост — очень важное приспособление. В случае чего можно распустить хвост. Не поможет — вильнуть хвостом. Не поможет — поджать хвост, и — поминай как звали…
ЦВЕТОЛЮБЫ. Жуки цветолюбы очень любят цветы, но что за цветы у них вырастают! Потому что какая же польза от неразумной любви? Один вред сельскому хозяйству.
ЧЕРЕПАХИ известны своей медлительностью. А куда им спешить? На пожар? Пожар погасят без них. На работу? Работа без них сделается. Все сделается, главное — не спешить. Пусть лошадь спешит, она живет тридцать лет. Пусть антилопа спешит, она живет и того меньше. А черепаха живет двести лет — куда ей, собственно, торопиться? Двести лет живет черепаха и потому не торопится. А может быть, она не торопится и потому живет двести лет?… Загадка природы, которую давно пора разгадать… Пора? Так уж и пора… Придет время — разгадают без черепахи.
ШКОЛА ЖИЗНИ. Когда идет облава на волков, первыми разбегаются зайцы.
ЩИТОНОСЦЫ. Чаще на щите, чем со щитом — таков удел всех щитоносцев.
ЭМБРИОЛОГИЯ. Ни одно яйцо не любит, когда его слишком высиживают.
ЮЖНАЯ ФАНТАЗИЯ. Полинезия — сказочная земля, все хищные мечтают о Полинезии. Потому что Полинезия — единственная земля, куда еще не ступала нога хищного зверя. Пока не ступала, хищные еще могут о ней мечтать. Пока они могут о чем-то мечтать, они еще не до конца хищные.
ЯВЛЕНИЕ АНАБИОЗА. Оживить мертвое намного трудней, чем умертвить живое. Видимо, между жизнью и смертью — туда и назад — совершенно разные расстояния.