Анна Сергеевна, как многие хозяйки, не любила заниматься кухонными делами.
Приготовляя обед, она даже сердилась, что все получается так вкусно и хорошо, что восхищенные соседки приходят из нижней итеэровской квартиры за советом: сколько лить водки в паштет и каков рецепт рубленой селедки с сырым яблоком.
Вечером она жаловалась мужу:
– Все очень печально: в девятнадцать лет я декламировала Верлена, в двадцать училась и мечтала сделаться Роденом, а сегодня я кухарка, домашняя хозяйка. Почему это, Андрюша?
Андрей Вениаминович, зевая, отвечал:
– Сознаюсь, Анютка, лично я эти произведения из муки и масла ценю повыше тех глиняных страшилищ.
Тогда она, волнуясь, говорила, что дальше так жить невозможно.
И когда она начинала ходить по комнате, то одергивая скатерть, то перекладывая книги на столе, Андрей Вениаминович переставал зевать – он знал, после перекладывания книг Анна Сергеевна заплачет, трогательно взмахнет руками и вдруг скажет очень тихо:
– Андрюша, я уйду от тебя, так будет лучше.
От этих слов ему делалось душно, ночью, несмотря на усталость, он почти не спал и, вглядываясь в лицо жены, спрашивал:
– Ты не уйдешь от меня, ведь я погибну, понимаешь ты – погибну, брошусь под молот в кузнечном цехе. Скажи, ты все еще думаешь об этом? Пойми, ведь кроме тебя я никого не имею. А? Ведь это любовь, понимаешь, Аня, большая, страшная любовь, а ты говоришь о кухарке. Аня? Что ты молчишь, Аня?
Утром он успокаивался, смеялся над своим ночным страхом, целовал ей руки и убежденно говорил:
– Ты не знаешь жизни, Аня. Работа – это служба, понимаешь ты. Это однообразно, это десятки неприятностей, страх не справиться. Э, да о чем я говорю! С каким наслаждением я бы сегодня не пошел на работу, а побродил с тобой по городу, пошел в музей… Ты не знаешь жизни, Аня.
Он уходил, и Анна Сергеевна, стоя у окна, смотрела, как Андрюша переходит улицу. Если в отдалении появлялся трамвай или автомобиль, она притопывала ногой и тихонько говорила мужу: «Скорей, скорей, скорей». С чувством нежности, любви и жалости она отходила от окна, убирала комнату, шла в распределитель, готовила обед; с этим чувством встречала его вечером, держала полотенце, пока он тер над умывальником ладони.
Через неделю или две, разглядывая в журнале фотографии молодых женщин в кожаных куртках и прочитав, что эти широкоплечие дамы совершают смелые, далекие полеты на планерах, прыгают с парашютом с громадных заоблачных высот, Анна Сергеевна снова начинала тосковать. И опять она трогательно и беспомощно взмахивала руками, тихо говорила:
– Андрюша, я уйду от тебя, так будет лучше.
Однажды, ранней весной, когда ветер бежал по городу, грохоча жестью крыш и вывесок, Анна Сергеевна принесла из чулана свои книги и, вздыхая, рассматривала подчеркнутые красным и синим карандашом строки. Она долго не могла найти своего диплома, он лежал в нижнем, «тарелочном» отделении буфета.
Кто был причиной плохой жизни? Муж? Она? Сейчас Анне Сергеевне это было безразлично. Она чувствовала, что пришло время совершить нечто важное и что это важное совершится сегодня. Но как совершится это нечто, она не знала…
Тяжелый мартовский снег залетал в открытые двери магазинов, парикмахерских, ложился на каменные ступени лестницы. Лбы трамваев белели, спина милиционера, стоявшего на углу, покрывалась снежной корой, а через несколько минут облака таяли, разрывались, и прохожие глядели на теплое весеннее небо; мрачные краски кирпичных стен теплели, сияющие водяные капли бежали по проводам. А затем облака снова затягивали голубую прорубь, и милиционер на углу поднимал капюшон.
Много раз Анна Сергеевна подходила к окну. Ее настроение не подчинялось радостям и печалям природы. Когда пошел снег и нельзя было прочесть вывесок на противоположной стороне улицы, ей вдруг сделалось весело. Она напевала, укладывая вещи. Когда выглянуло солнце и граненые флаконы на ночном столике вспыхнули зелеными и синими огоньками, Анна Сергеевна расплакалась, глядя на раскрытый чемодан, на холмик чулок и белья.
Андрей Вениаминович пришел с работы, как обычно, в шесть часов. Вероятно, сто раз она повторила вслух фразу, приготовленную к приходу мужа:
– Андрей, я сегодня уезжаю.
Однако Анна Сергеевна ничего не сказала. Андрей Вениаминович сразу увидел все – и ее заплаканное лицо, и чемодан, и беспорядок в неподметенной комнате.
– Аня, что ты наделала! – хрипло крикнул он.
Вечером они сидели, обнявшись; за окном по-прежнему выл ветер, снег лип к стеклам.
– Нужно принимать большие решения завтра же, нет – сегодня, – говорил Андрей Вениаминович, искоса поглядывая на темневший в углу чемодан.
И они решили снять с Анны Сергеевны ярмо кухонных забот, проще говоря – нанять кухарку.
Произошло странное совпадение – оно насмешило Андрея Вениаминовича и обрадовало Анну Сергеевну.
Утром они получили письмо от тетки Андрея Вениаминовича. Тетка писала, что теперь, когда Вера закончила медицинский и уезжает на село, а Коля женился, ей незачем дальше жить в Киеве, она продает мебель и переезжает к Соне в Ленинград. И вот тетя спрашивает, не купит ли у нее Андрюша шкаф, отделанный редким деревом – птичий глаз. Кроме того, тетя сообщала, что рассчитывает кухарку – женщину кристальной честности. «Очень жалко отпускать из нашей семьи такого человека», – писала она.
Анна Сергеевна прежде всего пошла на почту. Ей было хорошо: весна, новая жизнь, молодость – все улыбалось ей, и она тоже улыбалась жизни и весне.
– Ну вот, – сказал Андрей Вениаминович, – эту женщину нужно выписать. Пятьдесят рублей на дорогу окупятся в первые два-три месяца. Не нужно только ее развращать бесконтрольностью.
Андрей Вениаминович составил телеграмму тете и уехал на завод. Анна Сергеевна, убрав комнату, отправилась за покупками – ей хотелось в эти последние дни особенно вкусно кормить мужа.
Анна Сергеевна должна была перейти улицу и выбирала, озираясь, удобное место.
– Разрешите, я помогу переправе, – сказал молодой военный.
Она хотела рассердиться, но военный сделал смешное лицо и взял ее за руку.
– Клянусь вам, я не нахал, я рыцарь.
Придя на почту, Анна Сергеевна перечла телеграмму и там, где было написано «Привет Андрей», вписала: «Крепко целуем дорогую Аня Андрей».
– Четыре сорок, – сердито сказала девица. Анна Сергеевна потянулась к сумочке и обмерла: сумочка исчезла – сумочка с деньгами, с красивой пудреницей, на которой палехский мастер нарисовал извлечение русалки из воды! Сумочки не было ни на левой, ни на правой руке, ее не было под мышкой…
Анна Сергеевна подумала, что ее обокрал военный. Она взмахнула в отчаянии руками, и в плетеной кошелке что-то прыгнуло, как живая рыба. Да, переправляясь через ручей, она положила сумку в кошелку. И ей снова стало весело и легко.
В купе, кроме Марьи Шевчук, ехали две старушки и толстая женщина с ярко накрашенным ртом, а из мужчин – моряк и небритый молодой человек в серых брюках. Этот небритый был подозрителен Марье, и каждый раз, глядя на его потрепанные летние брюки, она трогала ногой стоявший под лавкой сундучок.
Когда поезд тронулся, женщина с накрашенными губами раскрыла фанерную коробку и разложила на столике еду. Небритый сердито покашлял и вытащил из кармана книгу.
Старухи заговорили о докторах.
– Он гремит по всему Одессу, – рассказывала одна про одесского доктора-чародея.
– Травой лечит? – спросил небритый.
– Да, травой. Он этой травой все чахотки вылечивает, а одышку в момент прямо.
– А от ослабления главной жилы он не лечит? – спросил небритый.
– Вот вы смеетесь, гражданин, – обиделась старушка, – а я вам говорю, к нему из военных санаториев ходят.
– Закатить бы его на пятерку для перековки медицинских знаний, – сказал небритый, перелистывая книгу.
Старушка вздохнула и, поглядев на моряка, сказала:
– Спит матросик, спит родимый, надо за его вещами присмотреть.
После этого старухи заговорили о том, как опасно спать в поезде. Услышав разговор о кражах, нахлынул народ с боковых мест и из соседних купе, все принялись рассказывать страшные случаи: как крючком, заброшенным в открытое окно, воры вытащили вместо чемодана старика бухгалтера; как парень перед сном защелкнулся на железную цепь, прикрепленную к его корзине, а утром пассажиры увидели, что парень с цепью лежали на полке нетронутыми, а корзины нет. Рассказывали про воров на костылях и про мазуриков-интеллигентов, носящих круглые очки. Все приняли участие в разговоре, одна только Марья сидела молча. Руки Марьи лежали на коленях, и она чувствовала тяжесть этих больших кистей с кривыми коричневыми пальцами; она не могла отмыть их перед отъездом ни мылом, ни керосином, ни крепким щелоком. На скуластом лице Марьи выступили бледно-розовые пятна, глаза блестели, – никто бы не сказал, что этой широкоплечей, крепкогрудой женщине сорок лет.
«Добра, паразитка», – думала она о красноротой женщине. Что бы та ни говорила, Марья насмешливо повторяла про себя: «Все брешет, паразитка».
А поезд шел вперед. Вдоль полотна железной дороги стояли голые рощи, черные тонкие деревья устало шевелили худыми ветвями, в уже оттаявших мутных болотцах покачивался коричневый, умерший камыш, и дальше до самого горизонта лежала ничем не прикрытая тяжесть земли.
Пассажиры принялись устраиваться на ночь, разговоры затихли. Толстая женщина постелила на нижней полке клетчатое одеяло, взбила большую, жидкую подушку.
– Ах, боже, зачем я согласилась поехать бесплацкартным! – бормотала она и толкнула Марью ногой. – Мне предстоит ужасная ночь.
Она снова застонала, выпрямила ноги, и Марье пришлось отодвинуться на край скамейки. Через несколько минут лежавшая затихла, а затем спокойно и негромко захрапела. Страшная злоба охватила Марью, она пошла в коридор и стала у окна.
Марью волновала громадность этих вечерних полей, темные избы, ветрянки, овражки, рощицы… Вот пробирается старичок с пустой торбой за плечами, такой равнодушный, что даже не повернул головы в сторону поезда. Глядя на эти быстро мелькавшие сквозь дым картины, легко, почти мгновенно исчезающие, Марья перестала сердиться на толстую женщину, перестала тревожно думать о Москве.
Ей вспомнился муж. Он был худой, кашлял, а она большая, сильная. На вечерках ни один парень не мог ущипнуть ее, пальцы скользили, точно тело ее было из чугуна. И этот вызывавший в ней тошноту человек, лентяй и хвастун, был хозяином ее жизни.
Однажды он замахнулся на нее колуном, Марья рванула за топорище и, мельком взглянув в лицо мужа, увидела его растерянные глаза, и чувство покорности вдруг рухнуло. Она ударила его по лицу, он упал, пополз, увертываясь от ударов. Прибежавшая соседка закричала:
– Марийко, скаженна, ты ж его убьешь!
Несколько дней он все молчал, смотрел на жену «як змей», а потом ночью привел каких-то военных, – она не помнит, при гетмане это было или при банде, – и они ее высекли шомполами, она долго после этого могла спать только на животе. А через четыре месяца она родила глухонемого Михейку. Муж ушел с бандой. Через год земляк, бывший в Миннице кучером, приехал в село и рассказал, что Мыкыта умер от чахотки. Родственники мужа решили, что в чахотку его вогнала Марья, и ей не стало житья в деревне – все называли ее паскудой и злодиячкой.
Она ожесточилась, стала злой и вспыльчивой; бабы боялись ее: у колодца, на мельнице ей всегда уступали дорогу, этой широкоплечей женщине, умевшей одинаково ловко и быстро орудовать иглой, лопатой и топором. У нее остался Михейка. Он был лучше всех детей, худенький хлопчик с веселыми глазами. Он не слышал, когда она говорила: «Дытына ты моя ридна, горенько ты мое!» Но он все понимал и плакал вместе с ней, когда она пела старинную грустную песню:
Ой, верба, верба, где ты зросла -
Що твое лыстячко вода знесла.
Она повезла сына в город, и доктор взялся его лечить. Марья, оставив мальчика в больнице, вернулась в село. Через несколько дней она заболела сыпняком. Лежала она одна, разговаривая с печкой и отбиваясь от бандитов, они день и ночь ломали ей кости, вязали руки…
Когда Марья, пошатываясь от слабости, пришла в городскую больницу, ей сказали, что сына отослали в детский дом; там подтвердили: действительно, был глухонемой мальчик, но его направили на эвакопункт.
Марья ходила в совнархоз, земотдел, милицию, но следов сына не отыскала. Она вернулась в деревню, продала соседям горшки, ухваты, ведра и уехала в Киев, нанялась в кухарки.
Старуха хозяйка была довольна работницей, – Марья не ходила в клуб, отказывалась посещать собрания, не брала выходных дней. По вечерам она сидела перед остывшей, покрытой газетой плитой и дремала.
Что ждало ее в Москве?
Она думала: имеет ли хозяйка маленьких детей, дадут ли складную кровать или придется спать на полу…
Марья вернулась в вагон – все происходило по закону ее жизни: люди сладко спали, только она должна была сидеть на краешке скамьи, вставать, смотреть в окно, снова садиться, для нее не хватило места.
Долго тянулась бессонная ночь в жестком, переполненном людьми вагоне.
Вокруг большого стола по вечерам собирались жильцы, их жены, матери и дети.
Здесь, в этой огромной кухне коммунальной квартиры, обсуждали жизнь пролетарского государства. Здесь Дмитриевна три года тому назад темным старушечьим пальцем показывала на горку мерзлой картошки и лоскутья тощего пайкового мяса, и десять человек в суровом молчании слушали ее речь. Здесь обсуждали постановление правительства о борьбе с прогулами. Здесь спорили о закрытых распределителях и выпивали по случаю отмены хлебных карточек.
Вот в эту кухню втащила Марья свой деревянный сундук.
– Здравствуйте вам, – сказала она и поклонилась.
– Здравствуйте, – ответили три молодых.
– Здравствуй, голубушка, – пропели старухи.
Все пять женщин, молодые и старые, переглянулись, усмехнулись, подмигнули друг другу, рассмеялись, застучали ложками и ножами, враз заговорили между собой, точно Марьи не было рядом с ними и точно им не хотелось узнать, замужняя ли, вдова, со стиркой белья, есть ли дети, какое жалованье, имеет ли московский паспорт, каковы ее взгляды на жизнь, отношение к мужчинам, можно ли с ней ладить в общем хозяйстве.
Но самым интересным было поглядеть на отношения домашней работницы с Анной Сергеевной. Да, на эти комичные и дикие отношения, сохранившиеся только на одном крошечном участке жизни огромной страны.
Пока Марья распутывала платок, связанный узлом на спине, в кухню вошла Анна Сергеевна, смущенная и приветливая.
– Идемте в комнату, голубушка, вам нужно помыться, выпить чаю, отдохнуть, – сказала она и увела Марью.
Оставшиеся на кухне женщины снова переглянулись, захохотали и в один голос спросили у говорившей басом старухи:
– А, Ильинишна, чего скажешь?
Ильинишна оглядела их веселыми серыми глазами, тряхнула головой и сказала уже не басом, а совершенно обычным женским голосом:
– Чего я скажу? Ничего я не скажу.
Анна Сергеевна усадила Марью за стол, налила ей чаю, и Марья, прикрывая рот рукой, покашливала, оглядывая комнату.
– Как вы ехали? – спросила Анна Сергеевна. – Спали в дороге?
– Ничего доехала, спасибо, – ответила Марья и вдруг, спохватившись, принялась развязывать узелок платка, передала Анне Сергеевне столбик монеток, завернутый в мягкую рублевую бумажку. – Це сдача от билета, – сказала она.
Анна Сергеевна машинально начала пересчитывать монеты, ведь Андрей Вениаминович вечером объяснял ей, как нужно вести себя с работницей. «Главное, сверяй ежедневно счета, – говорил он. – Меня тоже на работе проверяют, и я проверяю других. И еще имей в виду: если недостает нескольких копеек – это не так страшно, она могла забыть какую-нибудь петрушку, но если окажется хоть копейка лишняя – значит, дело плохо: ворует!»
– Четыре рубля тридцать, – сказала Марья.
– Да, да, знаю, это я просто так, – сказала Анна Сергеевна и рассыпала монеты по столу, показывая свое равнодушие к деньгам.
И действительно, она не любила денег.
«Тебе бы быть женой писателя или танцора из мюзик-холла, – говорят, они зарабатывают по три тысячи в месяц», – сердился Андрей Вениаминович, рассматривая какой-нибудь пестрый горшочек для цветов или каменного пеликана, купленного женой на Петровке.
Потом Анна Сергеевна читала сопроводительное письмо, привезенное Марьей. Тетушка называла Марью золотым человеком, требующим, однако, умелого обращения. Иногда на нее находит какой-то «бзик», она молчит. Тетушка рекомендовала в такие периоды ее не трогать.
Читая это место письма, Анна Сергеевна испуганно поглядывала на Марью, – тетушка, точно цирковой дрессировщик, давала советы, как обращаться с аллигатором или свирепым медведем.
А Марья пила чай и ела хлеб с маслом, стараясь бесшумно глотать, отчего глотала особенно громко.
Когда поезд въехал в громадный, остекленный туннель Киевского вокзала и в полутьме мимо окон забегали носильщики и гулко кричащие, размахивающие руками люди, Москва показалась Марье враждебной, насмешливой; акающий выговор москвичей резал слух. Ей хотелось поскорей уйти от треска трамваев, спрятаться в какой-нибудь темный чуланчик возле кухни и смотреть оттуда на мир с привычным чувством обиды и недоброй насмешки. Ведь жила она в Киеве, ни разу не побывав на Крещатике и на Фундуклеевской, не зная даже, что Киев стоит на Днепре; она лишь ходила на базар, где у знакомых баб покупала продукты. Эти бабы да молочница, приходившая через день, были ее связью с миром.
– Ну вот, – деловито сказала Анна Сергеевна, – вам тетя, вероятно, говорила: семья у нас небольшая – муж и я. Мы оба служим, то есть я на днях начинаю. Готовить вы, конечно, умеете.
И она изложила свою хозяйственную программу: не сильно крахмалить белье, хозяин не любит луку, но склонен к баранине с чесноком, духовка вполне хороша, в ней можно печь не только ватрушки, но и хлеб. В закрытый распределитель нужно ездить трамваем, но в последнее время к нему приходится прибегать все реже, с хлебом теперь легко, нет карточек, никаких очередей.
Анна Сергеевна рассказывала обо всем Марье и переживала разные чувства. Вот она снимала с себя груз кухонных забот. Но все эти дела она сваливала на плечи женщины с мрачными черными глазами. Анне Сергеевне казалось, что Марья рассмеется и скажет: «Ну нет, милая моя, это вы бросьте».
И еще одно чувство было у Анны Сергеевны: ей делалось грустно при расставании с миром, в котором она прожила последние годы. Ведь это были годы любви и радости. А теперь все эти постывшие ей и все же милые занятия перейдут к чужой женщине.
– Вы устали с дороги, отдохните немного, а я пойду позвоню по телефону, – сказала Анна Сергеевна.
Вернувшись, Анна Сергеевна застала Марью за уборкой комнаты. Посуда уже была вымыта, стулья стояли на местах, пепел и табачная пыль стерты с письменного стола.
Марья подмела комнату и, собрав сор на фанерную дощечку, вопросительно посмотрела на хозяйку.
– Мусорное ведро на кухне, возле отлива, – сказала Анна Сергеевна.
Пока Марья ходила на кухню, Анна Сергеевна, вдруг охваченная радостью, запела:
Мы молодая гвардия рабочих и крестьян…
Дмитриевна, старуха хитрая и неискренняя, говорила с Марьей каким-то особенно нежным голосом, улыбаясь, но на второй же день заявила всем соседям, что Марья «холуйская душа и темный мужик». Мужчины, глядя на Марью, говорили: «Да, вот это да», а Крюков, молодой мастер, почетный человек в своем цехе, холостяк и франт, входя на кухню, страшно пялил на Марью глаза и начинал так оглушительно кашлять, хватаясь руками за грудь, что женщины смеялись и говорили:
– Наш Алеша ни одной не пропустит.
Верочка, невестка Дмитриевны, не любившая своей свекрови, сказала мужу:
– Привязалась к этой кухарке. Я уже вижу, так ее и сверлит. Вот увидишь, доведет до скандала.
И тихий Гриша, желтоглазый парень, – о нем почти каждый день писали в заводской газете, и портрет его висел в главной конторе, – с тоской поглядывая на жену, сказал:
– Ну вас всех к монаху, не мешай ты мне!
Он учился на первом курсе вечернего втуза и постоянно сидел за книгой.
Хорошо отнеслись к Марье Ильинишна и ее старик. Его, несмотря на сорокалетний слесарский стаж, все называли «Саша Платонов».
Ильинишна пользовалась в квартире большим уважением. Она работала наладчицей на фабрике и была большим знатоком в сложных и запутанных делах наладки многообразных станков.
Ильинишна чувствовала себя хозяйкой на фабрике, дома, в магазине, в трамвае, уверенной в своей силе и полезности. Саша Платонов, женившись на ней, удивился и не поверил себе, что есть на свете такие люди, как его жена, и жил с ней вот уже тридцать пять лет, все продолжая удивляться, недоверчиво и восхищенно покачивая головой.
– Трудящаяся женщина, – сказала Ильинишна о Марье.
– Да, – сказала Платонов, – видать, приличная женщина.
В квартире жила еще семья Александры Петровны, работавшей в заводском парткоме. У Александры Петровны были две дочери от первого брака, рослые молчаливые комсомолки, а со вторым мужем она имела худенького пятилетнего мальчика Вову. Муж Александры Петровны, всегда небритый, курчавый молодой человек, ссылаясь на ночную редакционную работу, часто возвращался домой под утро, и все знали, что она не спит и мучается ревностью.
– Да, отсталый слой, – сказала Александра Петровна о Марье. А муж ее, Иосиф Абрамович, выйдя утром мыться в кухню, удивленно спросил у Марьи:
– Откуда ты, прелестное дитя?
Марья, стараясь ни на кого не глядеть, односложно отвечала на все вопросы и работала так усердно, что Анна Сергеевна сказала мужу:
– Ты знаешь, за те несколько дней, что она здесь, соседки изменили ко мне отношение. Я для них раньше была как бы своей, а теперь они глядят на меня как на эксплуататора.
– Да, неприятно, – согласился Андрей Вениаминович, – я уже просил, чтобы нас перевели в итеэровский корпус, обменяли с кем-нибудь.
– Это все пройдет, когда я начну работать, – сказала Анна Сергеевна. – Их злит, что я не работаю, детей нет, а держу прислугу.
– Вот поэтому я хочу перебраться в итеэровский дом, – сказал Андрей Вениаминович. – Мне этот контроль совершенно не нужен.
А Марья исступленно чистила и терла все, начиная от сапог хозяина и кончая ручками дверей и ступеньками парадной лестницы.
Марья думала, что жившие в квартире – по большей части люди вредные. Она довольно точно определила их отношение к себе. «Хай вона згорить, стара зараза», – думала Марья про Дмитриевну; ее невестку Веру, строившую из себя королевну, Марья называла очень обидным словом, его даже написать неудобно. Александру Петровну Марья назвала про себя «якась дрынза»; слово «дрынза» происходило от брынзы, ненавистного Марье сыра, которым ее часто кормила киевская хозяйка. Кашляющего франта Крюкова Марья определила как «лядачего курваля», и даже к черноокому Вове она отнеслась неодобрительно и прозвала его «малпеня» .
Обезьянка.
Но больше всего Марье не нравилась Ильинишна. Ильинишна не строила из себя барыни, не скрывала своих темных, с исковерканными пальцами рук, но Марья видела, как хозяин стукнул каблуками желтых ботинок, здороваясь с Ильинишной, и та сказала ему: «А, здоров, здоров!» Марья видела ее спокойствие, властность, уверенность и не могла понять, почему такая «старая затрухана ведьма» чувствует, себя хозяйкой.
Убедившись, что москвичи не лучше украинцев, Марья почувствовала удовлетворение. Она сердилась, встречая людей бесспорного добродушия, – такие люди вызывали беспокойство, наводили тоску. Вот таким человеком был продавец из мясной лавки. Его розовые щеки поросли рыжим пухом, и казалось, что кто-то по ошибке прикрепил эту ребячью голову к громадному туловищу с могучими, ловкими ручищами.
На второй день после приезда Марья пошла в мясную.
– Цю костку я не возьму, – сказала Марья и бросила мясо на прилавок; она всегда сурово блюла хозяйский интерес.
– А какого вам? – грозно спросил парень и занес топор, точно собираясь отрубить Марье голову.
– Без костки, – ответила Марья, мужественно глядя на топор.
– Гриб, гражданочка, бывает без костей, – сказал парень, и женщины у прилавка хихикнули.
А парень гоготнул таким веселым смехом, что Марья почувствовала: вот-вот и она улыбнется.
Потом он дал Марье отличный кусок мяса и, отвечая уже другой покупательнице, смеясь, сказал:
– Это не жилы, мамаша, это мускулы.
Он показал, как телята занимаются физкультурой, и все, даже старухи, засмеялись.
Когда Марья возвращалась домой, сидевший на углу чистильщик ботинок с головой, обмотанной бабьим платком, зашевелился, издал воркующий звук, протянул к ней руки:
– Давай я тебе ботинки почищу.
Марья плюнула в его сторону и сказала:
– Штоб тоби повылазило, турецкая морда.
Она сразу решила, что продавец мяса и чистильщик стоят друг друга: оба они бабники.
Анна Сергеевна отправилась в нижнюю квартиру звонить по телефону. На днях она звонила своей гимназической подруге Шуре Храбрецовой, и та сказала, что встретила на Петровке «всю жизнь не угадаешь кого» – их старого приятеля Петю Кондрашова.
– Какого Петю, неужели саратовского? – обрадовалась Анна Сергеевна.
– Ну да, господи, а какого же? Изменился ужасно, но я сразу же узнала, и если бы ты видела его лицо, когда я сказала, что ты уже пятый год замужем! Он теперь занимает крупный пост, очень крупный! Я записала, конечно, номер его телефона…
Анна Сергеевна сразу поняла, что Петя Кондратов и есть нужный ей человек. В тот же день она позвонила ему, и женский голос ответил, что товарищ Кондратов уехал на два дня в Ленинград. Через три дня тот же голос сказал: товарища Кондрашова вызвали в Нарком-тяж. После третьего звонка секретарша узнала голос Анны Сергеевны и ответила насмешливо:
– Товарищ Кондрашов сейчас на правлении.
«Эта дура, очевидно, предполагает, что у нас роман, – подумала Анна Сергеевна и решила: – Позвоню еще раз, нет – два раза и, если не дозвонюсь, буду устраиваться через Ваню Харитонова или Бобку Орлова».
Наконец Анне Сергеевне повезло. Она позвонила Кондрашову, номер телефона она уже помнила и звонила держа перед собой бумажку, но не глядя на нее. Анна Сергеевна ожидала услышать скверный голос секретарши и растерялась, когда вдруг раздалось низкое, мужское:
– Да-а?
– Могу ли я товарища Кондрашова? – запинаясь, спросила она.
– Я вас слушаю, – сказал голос.
– Это говорит Бородаева, Анна Сергеевна.
– Кто? – сердито спросил голос.
Анна Сергеевна растерялась и, чувствуя, что не может сказать двух слов, что сейчас повесит трубку, поняв вдруг, как она одичала за годы сладкого житья с Андрюшей, плачущим голосом крикнула:
– Ну, господи, гимназистка Аня Оболенская!
И тотчас ей ответил голос, который она сразу же узнала:
– Аничка, вы? Неужели вы? – и после короткой паузы: – Если бы вы только знали, как я рад! – Потом вдруг послышался первый, раздраженный голос: – Я занят. Двери, пожалуйста, закройте, – и второй голос сказал: – Извините, Аня, это тут случайно секретарша заболела, но, знаете, сознаюсь, я немного растерялся. Скажите ваш адрес, я приеду.
Он по нескольку раз переспрашивал название улицы, номер дома, квартиры, и она терпеливо повторяла:
– Квартира сто семьдесят четыре, семьдесят четыре, четыре, четыре, ну вот так, – и у нее уже создалось чувство превосходства над ним, точно он был непонятливый ребенок.
Кондратов сказал:
– Я боюсь адрес перепутать и не найти вас, вы себе не представляете даже, как я хочу вас видеть.
– Жду вас, – сказала Анна Сергеевна, повесила трубку, рассмеялась, поблагодарила соседку и побежала наверх, быстро перебирая ногами и глядя на блестящие носки своих новых торгсиновских туфель.
Все складывалось как нельзя лучше, все шло отлично.
Да, этот мрачный юноша ходил к ее покойному брату, а на нее не обращал внимания, папа относился к нему неодобрительно. Неожиданно он озадачил Анну Сергеевну, сказав, что ходит к ним не ради разговоров с братом.
– Вы влюблены в меня? – спросила она, улыбаясь.
– Да, – ответил он.
Вскоре он ушел в Красную Армию. Анна Сергеевна рассказывала Андрюше про гимназиста, пошедшего из-за несчастной любви на войну и погибшего в сражении. Ей нравилось вспоминать о Кондрашове, это было романтично, немножко грустно.
Кондрашов должен был приехать, и Анна Сергеевна, ожидая его, спрятала в шкаф галстук Андрюши, задвинула под кровать мягкие мужские туфли-шлепанцы.
«Господи, – успокоила она себя, – я просто привожу в порядок комнату, никакой тут измены Андрюше нет».
Анна Сергеевна приводила в порядок комнату, а когда раздался звонок, она вдруг почувствовала, как у нее горят щеки и уши.
Они поздоровались и пока говорили про то, сразу ли удалось найти Кондрашову квартиру, не попал ли он в соседний подъезд, глаза их смотрели взволнованно и напряженно.
Потом они заговорили про воду, которая утекла, и стали считать, сколько этой воды утекло. Кондрашов спросил, где работает муж Анны Сергеевны, и, рассказывая, она следила за его глазами и, казалось, понимала все, что он думал. Вот он соображал, спит ли кто-нибудь из них на диване, потом он пересчитал подушки на кровати – их было три, – потом он рассматривал вышивку на стене – беседа волка с Красной Шапочкой – и соображал, для кого Анна Сергеевна вышивала ее. Затем он посмотрел на коврик возле кровати и на платье Анны Сергеевны, очевидно представив себе, как ее ноги нащупывают ночные туфли. Он рассматривал корешки книг и усмехнулся, увидев, что муж высоко не залетает – это были по большей части элементарные пособия по экономическим и статистическим наукам; да, он рассказывал спокойным и неторопливым голосом, добродушно улыбнулся, сказав, что теперь, когда он послан на хозяйственную работу, к нему беспрерывно звонят откуда-то узнающие его телефон знакомые и родственники. Он говорил, а она слушала и следила за тем, как он решал вопрос о ее жизни и отношениях с мужем. Он покашлял и сказал:
– Да, а я так и не женился.
Эти слова не имели никакой связи с тем, что говорилось, но они вытекали из тех мыслей, которые были у него.
– Пора, пора, – сказала она, смеясь, – посмотрите, сколько у вас седых волос.
– Да, пора, – серьезно сказал он, а Анна Сергеевна, сама не зная зачем, глядела на него с грустным и взволнованным выражением.
Он начал ее расспрашивать, как она прожила эти годы, училась ли, где работала. Было стыдно сознаться этому человеку, что она долгие годы жила в пустой суете. И Анна Сергеевна не сказала правды.
– Да, в разных местах работала, – сказала она и зевнула, словно одно воспоминанье об этой работе наводило скуку, – училась в вузе, работала на заводе лаборанткой, потом, увы, была секретарем одного директора, снова работала на заводе.
– А сейчас вы не работаете? – спросил Кондрашов.
– Сейчас нет, – рассмеялась она, – я даже хотела сходить в редакцию «Огонька», пусть поместят мою фотографию и подпишут: «Единственная безработная в СССР».
– А вы хотите получить работу? – спросил он.
Анна Сергеевна быстро взглянула на Кондрашова и поняла, что если она заведет разговор о службе, то Кондрашов, выйдя от нее, подумает: «Вот еще одна знакомая, отыскавшая номер моего телефона». Должно быть, ей по-настоящему захотелось иных отношений с этим человеком, ибо в течение нескольких секунд она успела все сообразить, решить, сделать беспечное лицо и ответить:
– Работу? Нет, сейчас я об этом не думаю.
И он обрадовался, что его подозрение не оправдалось. Ведь десятки людей ежедневно говорили с ним: они звонили по телефону, писали письма, приезжали из дальних уральских городов, где были заводы и объединения. Все это было важно и нужно, но никто из приходивших не интересовался Петей Кондрашовым, а вот товарищ Кондрашов, председатель объединения, был предметом жгучего интереса для сотен людей.
Обо всем этом, прощаясь, Кондрашов сказал Анне Сергеевне, и она порадовалась своей женской чуткости. Они условились снова встретиться в ближайшие дни. Он крепко, как мужчине, пожал ей руку, вздохнул и ушел.
Анна Сергеевна стояла у окна и видела, как большой автомобиль с собакой на радиаторе загудел и поехал к заставе.
Анна Сергеевна вынула из шкафа галстуки и разгладила их.
– Андрюшечка, – убежденно сказала она и закрыла глаза.
«В конце концов, можно будет поговорить с Бобкой Орловым, – подумала она, – завтра же сделаю это».
Потом пришла Марья, у нее на лице было насмешливое, надменное выражение, так, по крайней мере, казалось Анне Сергеевне: «Ага, так вот для чего тебе понадобилась домработница».
Вечером Анна Сергеевна рассказывала мужу про посещение Кондрашова.
Андрей Вениаминович отнесся к воскрешению убитого весьма равнодушно, но вдруг оживился и пробормотал:
– Позволь, позволь, Кондрашов, ты говоришь? Ну, конечно, это из объединения.
После этого он сказал:
– Ого-го, с такой птицей очень не вредно иметь личное знакомство!
Анна Сергеевна подумала: «Как он знает людей!» – и начала объяснять, какой необычайный человек Кондрашов и почему она его ни о чем не просила и впредь постарается не просить.
Андрей Вениаминович внимательно посмотрел на жену, а когда она, смутившись, но стараясь быть искренней, заговорила об одиночестве Кондрашова, Андрей Вениаминович начал стучать ногой, усмехнулся и сказал:
– Своеобразно начинается твоя трудовая жизнь, очень своеобразно.
Скандал начался из-за пустяка. На кухню заглянула Анна Сергеевна и сказала Марье:
– Нужно торопиться с обедом, у нас сегодня гости.
– Ишь, подумаешь, мадам, – пробормотала Дмитриевна, стоявшая возле отлива.
Потом Дмитриевна подошла к плите и увидела, что ее чугун сдвинут с большого огня, а на его месте стоит алюминиевая бородаевская кастрюля. В гневе она закричала:
– Ты что это командуешь, кто тебе разрешил?
Марья, не глядя на Дмитриевну, помешивала деревянной ложкой в кастрюле.
– Не отвечаешь? – закричала Дмитриевна. – Да я на вас плевать хотела, на тебя и на твою Бородаиху.
На шум прибежала из комнаты Вера.
– Что вы орете, мама? – спросила она у свекрови. – Вы ребенка разбудите. Просто выдержать нельзя. Хоть бы скорей мой отпуск кончился!
Но, узнав, из-за чего кричала Дмитриевна, Вера обрушилась на Марью.
– Да ты знаешь, – кричала она, – мой Стрелков лучший ударник на заводе! Ему обедать не нужно? А? Ты как думаешь? Да ты знаешь, что за Григория Стрелкова наш директор десять Бородаевых отдаст.
– Пад-ума-ешь, инженер, – выговаривала Дмитриевна, – это ты ему ботинки чистишь да пальто выбиваешь. Да наш Гриша побольше твоего инженера зарабатывает.
– Подлиза буржуазная! – говорила Вера.– Ты разве знаешь, что такое производство?
Они обе наперебой ругали Марью. Кроме них, на кухне никого не было, остальной народ работал. Только маленький Вова стоял у двери и, полуоткрыв большой рот, смотрел на ругавшихся женщин.
Марья молчала, но когда Дмитриевна хотела сдвинуть алюминиевую кастрюлю с большого огня, Марья ударила Дмитриевну кулаком.
– Батюшки! – ахнула Дмитриевна, и сразу на кухне началась такая перепалка, что Вова удрал в комнату и запер дверь на крючок, а Анна Сергеевна крепко закрыла уши руками и вслух говорила:
– Господи, что за ужас!
Вечером Дмитриевна с лицом человека, избегнувшего смерти, шепотом рассказывала:
– Четвертый год живем, никто худого слова не сказал, а чуть эта холуйка приехала – скандал за скандалом.
– Да это безобразие, – горячилась Александра Петровна, – за такие вещи нужно беспощадно проучить, в нашем новом доме и вдруг… – И она объяснила Дмитриевне, что Марья находится во власти темной психологии.
Вера убеждала мужа пойти за комендантом, а он смотрел в книгу и отвечал:
– Да ну вас, никуда я не пойду. Обошлось – и ладно.
Вова рассказывал сестрам, жестикулируя и округляя
большие глаза:
– Они задрались, а я как испугался, заперся и думаю – никого не впущу, а самолет под кровать спрятал.
Сестры переглядывались и качали головами, а старшая, Клава, та, что рисовала по вечерам масляными красками и никогда не улыбалась, сказала:
– Ты, Вова, не обращай на эту дуру внимания.
– Да, не обращай, – сердито сказал Вова, – вам хорошо на заводе, а я так переволновался…
Все осудили Марью и очень удивились, когда пришедшая позже других Ильинишна, выслушав историю, спросила Дмитриевну:
– А морду она тебе набила? Нет? Жалко!
– Да коснись она, я б ей…
Вдруг Крюков поднял палец и зашипел: из комнаты Бородаевых слышались громкие голоса.
– Нервничает, переутомился, – сказал кто-то, и все захохотали.
Действительно, Андрей Вениаминович разнервничался.
– Что ты хочешь от меня, наконец! – говорил он. – Из-за этого дикого существа я себя чувствую дома, словно какой-то американский плантатор, рабовладелец! Зачем мне это? А? Нужно считаться с тем, что мы живем в рабочем доме. Для чего мне это? Изволите ли видеть, начинается новая жизнь Анны Сергеевны! – И он стукнул кулаком по столу так, что вилки и ложки враз подпрыгнули. – Какой-то бедлам! – крикнул он. – Я эту Марью сам выгоню к черту. Мне мое спокойствие дороже. – Потом он вдруг заговорил шепотом: – Новая жизнь, новая жизнь, до чего все это глупо! Какая-то Марья, скандалы, драки. Теперь я сижу после дня адской работы и не могу пообедать, жду, пока изволит прибыть товарищ Кондрашов. Вот это и есть новая жизнь?
– Ты сам просил тебя познакомить с Кондрашовым, поэтому я его пригласила к обеду, – тихо сказала Анна Сергеевна.
– Ты права, – насмешливо сказал Андрей Вениаминович, – но ответь мне, пожалуйста, на один вопрос: ты-то хотя бы довольна? Ты удовлетворена вот этой самой новой жизнью, великолепной творческой деятельностью, которой так добивалась?
– Андрюша, при чем тут новая жизнь? – с подчеркнутой кротостью сказала Анна Сергеевна. – Ты ведь знаешь, мне до сих пор не удалось устроиться на работу.
При других обстоятельствах Анна Сергеевна давно бы рассердилась на мужа, но сейчас она чувствовала себя виноватой перед ним. Против воли она уже в сотый раз глядела в окно и вздрагивала при каждом гудке автомобиля. Анну Сергеевну удивляло, что муж не видит ее волнения.
А его эта кротость жены, умевшей невинным голоском говорить невыносимые колкости при ссорах, раззадоривала все больше и больше.
– Довольно, – наконец сказал он, – хватит с нас новой жизни. Сегодня же объяви Марье: я ее увольняю. Две недели, полагающиеся по закону, придется потерпеть… – Он на мгновение задумался и сказал: – Третьего, четвертого, да – пятого апреля она отсюда уйдет.
Анна Сергеевна сказала:
– Хорошо, Андрюша, пятого апреля она уйдет.
Потом в комнату вошла злополучная Марья – Анна
Сергеевна посылала ее в магазин за кахетинским вином. Андрей Вениаминович фыркнул, застучал ногой.
Пожалуй, Марья, единственная из всех обитателей квартиры, была спокойна после происшествия. Имела ли она большой опыт кухонных боев, обладала ли крепкими нервами, но так же спокойно и быстро, как обычно, она занималась стряпней, молчаливая и деловитая.
– Марья, откройте дверь, к нам приехали, – сказала Анна Сергеевна.
Марья пошла к двери, и, увидя ее, шмыгнул в кухню Вова, прижимая к животу деревянный автобус.
– Дома Анна Сергеевна? – спросил Кондрашов.
Широко улыбаясь, вышел к нему навстречу Андрей
Вениаминович и немного громче, чем следовало, сказал:
– А-а, товарищ Кондрашов, прошу, прошу.
Он сразу же забыл о ссоре с женой и, коснувшись ладонью ее спины, шепнул:
– Аннушка!
Анна Сергеевна жалобно вздохнула, – она чувствовала, что вот-вот расплачется, до того ей было жалко Андрюшу теперь за его хорошее настроение, так же как пятнадцать минут назад она жалела мужа за его сварливость.
– Марья, будьте любезны принести из ванной водку, – сказал Андрей Вениаминович и добавил: – Не терплю теплой водки.
– Да, теплая водка… – сказал Кондрашов, глядя на Анну Сергеевну.
«Господи, – подумала Анна Сергеевна, – мрачен, смущен, сколько в нем непосредственности».
– Вам кахетинского? – спросил Андрей Вениаминович. – Приятное, пятый номер.
– Нет, нет, – всполошился Кондрашов, – я вина не люблю.
Они выпили по рюмке, наспех закусили и тотчас выпили по второй, а после третьей Кондрашов перестал закусывать сыром и потянулся через стол к зернистой икре.
– Вот это я одобряю, – обрадовался Андрей Вениаминович, – признаться, меня удивило, что вы предпочитаете сыр икре и балыку.
– Дойду и до балыка, – сказал Кондрашов, улыбаясь каким-то мыслям. Он не ел с утра и легко захмелел. Темное чувство к мужу Анны Сергеевны исчезло, все сделалось простым и приятным. А оттого, что здесь рядом сидела она и их связывала невысказанная, а поэтому особенно нежная близость, Кондрашову стало совсем хорошо, и даже в груди появилось какое-то сладкое жжение.
К концу обеда Андрей Вениаминович принялся философствовать.
Он разделял свои мысли на несколько категорий. У него были мысли для всех, мысли для старого товарища, были мысли, которыми можно делиться с родителями и с женой, и, наконец, мысли для себя.
Сейчас Андрей Вениаминович делился с Кондрашовым мыслями для родителей и жены, хотя Кондрашову можно было сообщать лишь мысли для всех. Это нарушение правил произошло оттого, что Андрей Вениаминович выпил водки.
– Вот, – говорил он, – на автомобильном заводе имени товарища Сталина я наблюдаю конвейер, да что конвейер – весь завод, станки и прочая. Конвейер, лента, люди у ленты. По ленте движется автомобиль, его собирают, наливают горючее, садится шофер, и машина катит куда-нибудь в Каракумы. А вот люди остаются у конвейера. Один семь часов обтачивает какой-нибудь ведущий вал, другой надевает колесо, третий прикрепляет фары. Вот сегодня фары, завтра фары и через год фары.
Анна Сергеевна, много раз слышавшая это рассуждение, зевнула и внимательно поглядела на мужа. Она уже не испытывала жалости к нему, а сердилась за недавний скандал и беспокоилась, чувствуя раздражение, овладевшее Кондрашовым.
– Да, – продолжал Андрей Вениаминович, – машина сходит с конвейера… Конвейер! Он тянется от Одессы до Владивостока, с него сходят Магнитогорски и Кузнецки, самолеты, турбины, а мы у этого конвейера делаем однообразные движения – одни руками, другие мыслью. И вот я спрашиваю вас: когда же начнем жить мы, дающие жить машине? А? Да-а, – протяжно проговорил он и, поглядев на сумрачное лицо Кондрашова, вдруг подумал: «Какого черта я разболтался!»
Он считал, что обладает спокойствием и выдержкой, и вот неожиданно поведал чужому человеку свои мысли.
Лицо Кондрашова показалось Андрею Вениаминовичу насмешливым и злорадным.
Он не удивился, когда Кондратов поднялся. «Ну, теперь я сжег свои корабли…» – подумал он.
– Да, язык мой – враг мой, – сказал Андрей Вениаминович после ухода гостя. – Зачем я произнес перед этим типусом монолог? И почему ты меня не сдержала вовремя? – Им снова овладело раздражение, желание обвинять и поучать. Он осмотрел остатки закусок и сказал: – Рублей сорок нам это удовольствие обошлось!
Они принялись считать, сколько стоил сегодняшний обед: было истрачено шестьдесят два рубля. После этого Андрей Вениаминович с особенным жаром заговорил о вздорных затеях жены, о необходимости считаться с ним, тянущим тяжелый воз.
Анну Сергеевну покинуло покорное настроение, она тихо проговорила:
– Послушай, выдержанный и волевой Бородаев, ты мне надоел.
В это время вошла Марья убирать со стола, и Анна Сергеевна сказала:
– Марья, Андрей Вениаминович хочет с вами поговорить.
Андрей Вениаминович снова потерял свою выдержку и сказал:
– О чем говорить? Что ты выдумываешь? Ни о чем я с ней не хочу говорить. – Потом, повернувшись к Марье, сердито проговорил: – Уберите скорей со стола этот свинюшник, я хочу отдохнуть наконец.
Марья понесла тарелки на кухню, и Анна Сергеевна, охваченная внезапной злостью, закричала:
– Ах, тебе не о чем с ней говорить? Ведь ты ее решил выгнать. Я сама скажу ей от твоего имени.
И она пошла вслед за Марьей, хлопнув изо всех сил дверью.
Вечером Марья разбирала свой сундук. Она вынимала вещи и клала их на внутренней стороне крышки, обклеенной выцветшими картинками из учебника геологии, изображавшими чудовищ далеких геологических эпох.
Странный сундук был у Марьи! На три четверти его заполняли ненужные вещи: деревенские спидницы, суконное платье такого доброго сукна, что, пролежав несколько десятилетий, оно нимало не испортилось, стеклянные бусы, кораллы, черный платок, расшитый зелеными и красными цветами, широкие розовые и голубые ленты, земляничное мыло в пожелтевшей и покрытой пятнами упаковке, жестяная коробка из-под монпансье, осколок зеркала, обернутый марлей.
Все эти вещи не служили Марье, никогда она не накидывала на плечи цветного платка, не смотрелась в зеркальце и не надевала «намысто». Это были дорогие памятники детства и юности, вехи жизни, память о батьке, матери, сестре.
Теперь она взялась перекладывать вещи, желая почувствовать ушедших близких, разрушить свое одиночество. И, вспоминая сегодняшний день, хозяйку, уволившую ее перед дверью в ванную комнату, Марья с особенной нежностью гладила кусок тяжелого, всегда холодного холста, всматривалась в черно-красный узор расшитых бабкой сорочек.
Потом Марья рассматривала синие штанишки со шлейками и вздыхала, думая о сыне.
Она долго не спала, машинально прислушиваясь к тому, что происходило в квартире. Вот погас свет в комнате у Платоновых, вернулись молчаливые дочери Александры Петровны, пришел Крюков, он долго мылся в ванной, фыркал и сопел. После этого прошлепал из кухни Гриша Стрелков, там он обычно читал и курил, чтобы не мешать ребенку. Марья легла на свою раскладушку, закрыла плечи и голову ватной кофтой.
В коридоре было тихо. Все жильцы спали, только Иосиф Абрамович еще не возвращался, и Александра Петровна ворочалась в постели, не могла уснуть.
Она всмотрелась в бледный циферблат будильника. Два часа!
– Ох, Шура, Шура! – сердито сказала она себе.
Вот, чувствовала она, сейчас начнется мучение, тяжелые, недостойные мысли пойдут одна за другой – ей сорок лет, а его только в прошлом году перевели в кандидаты. От печальных мыслей у Александры Петровны пересохло в горле, и она пошла в кухню напиться.
Из дальнего угла коридора послышались какие-то странные звуки. Александра Петровна зажгла свет и увидела вздрагивающую спину Марьи.
Марья медленно подняла голову, и, взглянув на ее глаза, Александра Петровна забыла все свои тяжелые мысли. Она обняла Марью за плечи и по-бабьи, нараспев, сказала:
– Чего ревешь, ну чего ревешь?
Александра Петровна поняла положение: плачущая в коридоре женщина, запертые двери комнат…
Она принялась расспрашивать Марью, и та, всхлипывая, тяжело ворочая русские слова, рассказала, что ее уволили.
– Чего ж плакать, – сказала Александра Петровна, – плюнь на них, да и все.
– Та хиба оттого… – сказала Марья.
– А чего?
– Та… – и Марья обвела рукой вокруг шеи.
– Ах, дура, дура, – говорила Александра Петровна и погладила Марью по волосам. И от этого ласкового прикосновения Марья заплакала во весь голос.
Тогда в коридор вышла старуха Платонова.
– Так, а я что говорила, довели-таки женщину до слез, – сказала она и, сев на раскладушку, громко и сердито принялась утешать Марью.
Потом открылась еще одна дверь, и вышел Крюков.
– Вот это да, – сказал он. – А я проснулся и думаю, кто это овации устраивает среди ночи?
Марья не плакала больше.
– Куда ей ехать! – говорила Ильинишна. – Плевать мы с ней хотели на всех хозяек, мы сами хозяйки. Останется в Москве, и баста, а пока устроится, можно и у нас в комнате ночевать.
– Трудно на работу, что ли, устроиться? – говорил Крюков. – Да к нам в завод, куда хочешь, хоть завтра, – в шасси, в мотор, в коробку скоростей, всюду рабочие нужны.
Смысл их слов неясно доходил до сознания Марьи, но они не спали ради нее, старались ее успокоить – все это было для нее так необычайно. Она, Марья, оказалась предметом дружеских забот, люди спорили, где ей лучше работать, говорили о ее судьбе. Смятение охватило ее. Не произошло ли тут ошибки? Может быть, она обманула их, они приняли ее за другого человека и, заметив обман, разойдутся по комнатам, равнодушные и сердитые. Да, впервые в жизни встретилась она с чувством рабочего товарищества, рожденным большим, сложным и тяжелым трудом, с чувством, коему в наше время суждено определять отношения людей.
Невеселый, залитый асфальтом двор, строго прямоугольные, точно в тысячу раз увеличенные спичечные и папиросные коробки, цехи, конторы и склады.
Три измерения – длина, ширина и высота. Пространство, сложенное из квадратных и кубических метров.
Где неясные линии холмов, обрыв над рекой, лезущие из земли корни сосен?
Как противоположен этот мир асфальта и металла пестрому хаосу солнечных восходов и закатов, шуму деревьев, плеску воды, крику и пению птиц!
Хотя Марья, пройдя через контрольную будку мимо человека в черной шинели, не размышляла о простой геометрии заводского двора, этот мир строгих линий и однообразных цветов сразу же захватил ее, и она шла вдоль бесконечно длинной стены механо-сборочного цеха той особенной, напряженной походкой, которой всегда ходят рабочие по заводскому двору.
Вчера она оформляла свое поступление на завод; стиснув зубы и приняв такое выражение лица, точно ее убивают, фотографировалась в моментальной фотографии; получала временный пропуск и подписывалась на какой-то бумаге столь большими буквами, что строгая барышня сказала ей:
– Вы помельче пишите, а то знаете… – И, разведя руками, барышня показала Марье, каких размеров будет ее подпись.
Вечером Марью охватил страх, он рос всю ночь, к утру у нее дрожали руки, тошнота подкатывала к горлу. Было страшно думать, как она войдет в цех, он ей представлялся огромной кухней, где несколько сот человек, подняв ложки, шумовки, секачи, испытующие станут следить за каждым ее движением, и, конечно, через минуту они загогочут жеребячьими и гусиными голосами: ведь Марья ничего не умеет делать. И, кроме страха за свой позор, в ней был страх, что люди, чье неожиданное внимание обратилось к ней, разочаруются и отвернутся от нее. Ведь Крюков поговорил с начальником сборки мотора, Александра Петровна дала ей рекомендацию.
Марья вошла в цех, и столбняк объял ее – это было страшней самой огромной кухни. Все двигалось в этом громадном цехе, бесчисленные колеса, колесики, ремни, серый металл поршней, струи молочно-белой воды, стружки – все вертелось, плясало и прыгало; пол дрожал под ногами, дрожали громадные белые фонари; казалось, что мутный воздух дрожал и плясал, охваченный этим общим безумием движения. А под потолком, опутанные цепью, плыли какие-то черные чугунные туши; потом Марья узнала, что это собранные моторы переправляются на главный конвейер.
В цеховой конторе похожий на аптекаря человек с черными кудрями вокруг очень белой лысины ухмыльнулся и сказал ей:
– А, товарищ Шевчук, мне вчера про вас три раза говорили, прямо как член правительства в цех пришли.
– Может, уборщицей или где в бухвете. Я бачила тут столову, – сказала Марья, – посуду мыть или еще что.
И мытье посуды показалось Марье милым и любезным делом, единственным делом ее жизни.
Лысый человек с любопытством посмотрел на Марью.
– Цех питания? – спросил он.
– Та нет же, – сказала Марья и просительно улыбнулась, – я прислуга.
– Вот что, – обрадовался лысый, – автомобилей, значит, не делали?
– Нет, – виновато сказала Марья и поняла, что уйдет ни с чем с завода. – Товарищ председатель… – сказала она, но в это мгновение вошел человек в замасленной блузе и сердито закричал:
– А баббита-то нет! Баббита-то!
– Баббита-то, – повторил лысый и рассмеялся смешному звучанию слов. Потом он сказал: – Вот баббит, – и начал писать записку.
Пока он писал, вбежал в контору еще один человек, за ним второй, а тотчас еще двое. Все они окружили лысого и заговорили, размахивая руками и горячась.
– Сергей Иванович, – сказал маленький человек с большим мясистым носом, – Козлов не вышел по болезни, Мокеев вчера в отпуск пошел. Я скользящего поставил на коленчатые валы, а кого на шплинтовку поставить? Самому мне, что ли, становиться?
Он сказал эти слова тихо, подчеркивая задумчивой неторопливостью своего голоса сложность положения.
Но лысый Сергей Иванович спокойно усмехнулся, он, видимо, никогда не терялся, этот уверенный в себе хозяин производства.
– На шплинтовку кого? – спросил он и тотчас же ответил: – Вот Шевчук пойдет.
И он посмотрел на Марью равнодушными и спокойными глазами, точно она много лет работала в цехе и нет ничего особенного в том, что он посылает ее на эту неведомую и страшную шплинтовку.
И Марья пошла.
К Сергею Ивановичу уже подходили новые люди, и он, должно быть, сразу забыл о Марье.
– Селезнев, пойди сюда на минутку! – вдруг крикнул он, и маленький человек вернулся к столу.
Сергей Иванович сказал ему несколько слов, и они оба рассмеялись, оглянулись на Марью.
– Ладно, ладно, я понимаю, – сказал Селезнев.
Марья шла за ним по узкому пролету между станками, и Селезнев кричал ей:
– Операция пустяшная, самая простая на всей сборке, – овладеешь, можешь не сомневаться.
Через несколько минут они подошли к длинной узкой дорожке, у которой стояли парни и девушки. По этой дорожке ползли те большие чугунные кабаны, которые там, в конце пути, уже обросшие щетиной рычагов, ручек, проводов, охваченные цепью, плыли под потолком цеха, – Марья сразу же их узнала.
– Ну вот, – объяснил Марье Селезнев, – это малый конвейер, сборка мотора, одним словом. Вон там блок поступает на рольганг, а вот в том конце мотор сходит с конвейера и идет на испытания. Понятно?
– Понимаю, – сказала Марья, хотя не поняла ни слова.
Она оглянулась по сторонам – справа, откуда подплывали моторы, стоял огненно-рыжий веснушчатый парень – он, с зверским видом подхватив какую-то болтавшуюся на проводе алюминиевую бутылку, нажимал ею на мотор; при этом раздавался такой треск, словно стрелял пулемет.
Слева – там, куда мотор уплывал, – стояла девушка в беретике, из-под которого лезла на лоб челка, – таких девиц Марья очень не любила и, встречая их на улице, произносила рычащее, грубое слово.
Девушка, с изумительной быстротой работая тонкими, ловкими пальцами, привинчивала к мотору блестящую медную трубу.
Никогда Марья не думала, что девушки с челками работают на заводах.
А дальше – вправо и влево по бесконечной дорожке – стояли люди и работали.
– Ну вот, операция здесь пустая, – сказал Селезнев, – шплинтовка болтов коренных подшипников. Понятно?
– Да, – сказала Марья и совсем растерялась.
Но когда Селезнев, взяв в руки маленький ломик, показал ей, как нужно поворачивать коленчатый вал, как вставляются медные шплинты в головки болтов и как ударом молотка они закрепляются, Марья вдруг поняла, что нет ничего сверхъестественного в этой работе. Селезнев некоторое время работал и, поглядывая на Марью, спрашивал:
– Понятно?
Марья кивала головой, а Селезнев говорил:
– Ну вот, все в порядке. – А затем он снова поворачивал к ней голову и спрашивал: – Понятно?
Потом Селезнев передал инструменты Марье.
Первые движения ее были неуверенны и торопливы, шплинты не лезли в отверстия, дрожащие пальцы неверно направляли молоток. Но Марья чувствовала, что работа пойдет, что работа должна пойти, что здесь, сейчас она врывается в новую область жизни, и она напрягала все силы, чтобы снова не закрылась распахнувшаяся перед ней дверь. И работа пошла. Никогда Марья не испытывала такого чувства, как сейчас. Мотор подплывал к Марье от рыжего парня, она делала свою часть работы, и мотор – по роликам – уходил от нее к девице с челкой, а от девицы переходил к двум парням в полосатых матросских рубахах, от парней – к косоглазому и широкоскулому дяденьке («китай», – определила Марья) и плыл все дальше, мимо парней и девушек; и каждый из них вкладывал свою долю труда в этот плывший по железной реке мотор. Рыжий парень не говорил с Марьей, но они поглядывали друг на друга всякий раз, когда мотор переходил от него к ней. И девица с челкой переглядывалась с Марьей, ожидая прихода мотора. Это была общая работа. И Марья не удивилась, когда девушка подошла к ней и помогла повернуть заевший коленчатый вал.
– Запарились? – спросила девушка.
– Да нет, – сказала Марья и хотела сказать, как она рада, что пошла на завод, как боялась ночью, что не сумеет работать; она ведь ничего не умеет, и как все хорошо сложилось, и какие хорошие люди встретились ей, она в жизни не думала, что есть такие люди на свете.
Но она ничего этого не сказала, потому что приплыл новый мотор и нужно было работать.
Через несколько минут подошел к ней рыжий парень, посмотрел, как она работает, и мрачно сказал:
– Дай-ка, – и показал ей, как удобней поворачивать коленчатый вал.
Перед обедом вдруг пришла Александра Петровна, и они очень обрадовались друг другу.
Марья, продолжая работать, разговаривала с Александрой Петровной и никак не могла объяснить, чем она так довольна.
Этот день прошел быстро, Марья даже растерялась, когда наступил конец работы. Но потом, вспоминая его, она удивлялась, как много событий и переживаний испытала она за семь часов. Рыжий парень учил ее мыть руки машинным маслом; девушка одолжила ей рубль на обед, потому что Марья оставила кошелек в раздевалке; в столовой, где она сидела за столом и заказывала по карточке обед, соседи ей горячо советовали брать «суп гороховый», а никак не «щи свежие»; а главное – работа, эта тяжелая работа, от которой у нее болели руки в предплечье, удивительная общая работа сотен и тысяч людей, в которой Марья участвовала первый раз в своей жизни.
Вечером все собрались на кухне, расспрашивали Марью о ее первом заводском дне.
Марья говорила, и весь народ покатывался со смеху, слушая ее рассказ. Она заметила десятки смешных мелочей и, рассказывая, сама задавала вопросы, всплескивая руками, удивлялась, недоумевала.
– Ну вот, ей-богу, как побачила я цего, ну як его… – говорила она.
– Блок? – подсказывал Крюков.
– Та ни, який там блок.
– Рольганги? – спросил Гриша.
– Та боже ж мий, ну лысый такой, кучерявый…
– Сергей Иванович… заведующий сборкой… Царев… – хором подсказали все и захохотали.
– Ну да, заведующий сборкой, глаза хитрющие такие. Посмотрев на меня: «Вы ахтомобили умейте делать?» Тьфу, шоб ты сказився, та я их в жизни не делала, так у меня сердце замлило. «Пропало, думаю, все». А вин сыдыть, такий соби важный, надутый и глаза хитрющие… А потом прийшов цей маленький, ну нос у него колбасой, и тоже бачу – хитрый, як мышь.
– Селезнев, мастер? – смеялись слушатели.
Потом каждый принялся вспоминать свой первый заводской день. И оказалось, что все помнят этот день; даже старик Платонов рассказал со всеми подробностями, что сказал ему мастер, как подшутил над ним токарь и как инженер, пришедший в цех с черным зонтиком, спросил у него: «Сколько тебе лет, паренек?»
Обычно молчаливый Гриша Стрелков рассказал, как он в деревне представлял себе город и все удивлялся, зачем его, плотника, вербуют на металлический завод.
– Такой я был чудак, – говорил он, – ворота, думаю, железные, двор тоже вымощен железными плитами, стены все из железа, и мучило меня сомнение, вот как Марью сегодня, – приду я туда, деревенский плотник, и поднимут меня на смех: «Здесь железный завод, деревянным людям тут делать нечего».
Он усмехнулся от воспоминания, погладил рукой толстую книгу «Справочник по холодной обработке металлов» и негромко сказал:
– Сам удивляюсь! Неужели я таким волосатиком десять лет тому назад был?
Дмитриевна и Вера – им обеим всегда казалось, что люди недостаточно восхищаются Гришей, – в один голос сказали:
– Наш Гриша инженером будет…
Потом все настроились на философский лад и решили в складчину купить пива.
В течение вечера дважды еще ходили за пивом. И в этот вечер Марья рассказала историю своей жизни.
Теперь, слушая ее, мужчины покачивали головами, а женщины вздыхали.
А она говорила громко, почти кричала, сбиваясь, путая слова, мотая головой, говорила жадно, точно человек, долго живший в чужой стране и вдруг встретивший земляков. Ночью, когда все легли, Марья спросила:
– Ильинишна, вы спите?
– Сплю, – ответила Ильинишна.
– Вот я думаю, – задумчиво сказала Марья, – чого це медь такая мягкая: ударишь по ней молотком, и вона плющыться и плющыться.
Бутылка, которой орудовал рыжий, называлась гайковерт. Рыжий устанавливал коленчатый вал и закреплял коренные подшипники. Рыжий сам объяснил это Марье.
Девушка с челкой привинчивала маслопровод. Парень в полосатой матроске устанавливал картер маховика. Парень, носивший желтую, казавшуюся очень жаркой фуфайку, вставлял выхлопные и впускные клапаны и подбирал поршни.
Чем больше Марья узнавала о работе людей, стоявших у малого конвейера, тем меньше она понимала всю эту сложность и запутанность. Какое отношение имеют медные, разветвленные трубки, прокладки, клапаны, поршни к хрипло орущим грузовикам, катящимся по асфальту заводского двора? Эти светло-зеленые машины, кажущиеся еще влажными и липкими, точно вылупившиеся из яйца, восхищали и удивляли ее – ведь она была причастна к тайне их рождения.
К концу первого дня своей работы на заводе Марья решила, что поняла всю премудрость, – просто нужно вгонять медные шплинты в продырявленные головки болтов; через неделю она растерялась – завод был огромен и совершенно непонятен.
– Слышь, Шевчук, – сказал рыжий, – после работы собрание будет, ты домой не уходи…
– Про што собрание?
– Про что, про что, – сердито переспросил рыжий, – про кофе с молоком… Посидишь – услышишь…
Он относился к Марье сурово, был немногословен, и это нравилось ей.
Собрание происходило в красном уголке. Рыжий, севший на скамью рядом с Марьей, шепотом говорил:
– Начальник мотора, технолог из коробки скоростей, начальник коленчатого вала, а вон тот – начальник всего цеха.
«Старый, невидный», – подумала Марья, разглядывая пожилого длиннолицего человека. Потом пришел человек громадного роста, одетый в защитный костюм.
– Заведующий производством завода, – сказал рыжий.
Собрание началось.
Сперва начальник цеха делал сообщение. Говорил он плохо, заикался, помогал себе руками, мотал головой. Но, видно, сила его была не в гладкой речи: сидевшие аплодировали, смеялись, кричали «правильно», а некоторые сердито махали руками и пожимали плечами с таким видом, точно на них возводят напраслину.
– Этот человек производство знает, – убежденно сказал рыжий, – он еще у Рябушкинского работал слесарем.
После начальника цеха выступил заведующий производством. Говорил он громким, рокочущим голосом, протягивая свою огромную ручищу в сторону зала, и спрашивал:
– Петя, это ты задержал ремонт станков?
Петя из зала отвечал:
– Кузница задержала, а не я…
А заведующий производством уже снова обращался к другому:
– Степан Григорьевич, ты помнишь, как мы вместе с тобой в цехе вкалывали?
– Ну, помню, – недовольным голосом отвечал из зала старик.
– Так я тебе прямо, по-рабочему скажу – это ты запорол кулачковые валы…
Потом он принялся ругать лысого начальника сборки. Марья даже закряхтела, до того ей стало жалко Сергея Ивановича.
– Что же, товарищ Царев, – говорил заведующий производством, – испытательная станция возвращает два экспортных мотора как брак – поршни заедают, а ты мне пишешь служебную записку: нет тряпья для протирки цилиндров… Тряпья нет? – оглушительно и грозно спросил он. – Нет такого объяснения. Ты должен из дому принести это тряпье, у жены возьми рубашку и ею протирай цилиндры…
Марья поглядела на Сергея Ивановича. Он сидел, сгорбившись, и спокойно глядел на заведующего производством.
– У меня жена одна, – усмехнулся он, – а моторов я выпускаю сто двадцать штук в день, нашего семейного белья на полсмены едва ли хватит…
Все зашумели, зааплодировали. Марья стыдилась хлопать в ладоши и потому только шумно вздохнула от удовольствия. Ей не понравился заведующий производством.
Потом начались прения.
Разговор шел о программе, о сырье, об организации подачи деталей на сборку, о плохом качестве резцов, о расширении завода, о подготовке к выпуску легковых машин.
Марья видела: народ ругался. Какой только ругани и каких только ссор Марья не слышала за свою жизнь! Кухонные стычки, базарные сражения, тяжелые деревенские бои, когда люди с мутными от злобы глазами наступали друг на друга, осипшими голосами кричали о человеческой подлости, обвиняли друг друга в обмане, трусости, воровстве…
Здесь тоже ругались люди, но предметом ругани была не мерка картошки или кружка молока и не тридцатикопеечная сдача. Здесь, – удивительное дело, – начиная ругаться, каждый говорил: «товарищи». И Марью поражали эти люди, их горячий спор о заводе, их дружба и ругань, общее им всем желание.
Попросил слова рыжий парень. Он говорил, и все поглядывали на него. Марье казалось, что смотрят на нее, и она испугалась.
А рыжий вдруг заговорил о ней. Марья багрово покраснела, наклонила голову.
– Вот она, эта Шевчук, – говорил рыжий, – впервые на производстве. Поставили ее на шплинтовку – и ладно, сколько она на этой шплинтовке стоять будет, зачем она шплинтует, что за работа, ей никто не объясняет…
– Ну, это ты брось! – крикнул кто-то.
– У нас при заводе вуз, курсы мастеров. Это разговор лишний.
– Нет, не лишний, – сказал сердито рыжий.
Так и не выяснилось – лишний ли это был разговор, но на следующий день к Марье во время работы подошел Сергей Иванович и сказал:
– Как дела, товарищ Шевчук?
– Да вот работаю…
Начальник сборки сказал ей:
– Мы вас на шплинтовке долго держать не будем, – у нас постоит рабочий на шплинтовке, переведем на вторую операцию, за год по всему конвейеру пройдете… чтоб не скучать. – Он усмехнулся и продолжал: – Пройдете по конвейеру – в скользящие переведем, потом – на курсы наладчиков. Поедете без оглядки… – И он указал рукой в сторону, где моторы шли к главному конвейеру.
С завода Марья возвращалась пешком.
– Давай почистим!… – крикнул ей издали чистильщик. Он каждый раз зазывал ее и смеялся, скаля зубы, видя ее смущение.
Чистильщик удивился – Марья подошла к нему и поставила ногу на ящик, поставила так уверенно и тяжело, что ящик заскрипел.
Она стояла, оглядываясь по сторонам, а чистильщик поднимал голову, морщил лоб и смотрел на нее снизу смеющимися огненными глазами, а руки его ловко и быстро работали щетками; ботинок сверкал, заходящее солнце отражалось на нем. Никогда Марья не доводила хозяйских ботинок до такого сияния.
Сколько свободного времени! Эта свобода была так же необычайна, как и новая ее работа.
Базар, лавки, обед, стирка, уборка, неожиданные поручения, чистка кастрюль, стояние в очереди за «Вечерней Москвой» для хозяина… Этого уже она никак не могла, понять, – обслуживая хозяйку, она была занята с раннего утра до ночи, а работая на огромном заводе, она имела полдня свободных.
Она прошла мимо своего дома, – хотелось идти все дальше и дальше, этот шумный весенний город казался таинственным и прекрасным. Эта улица – куда она вела?
Вдруг решившись, с чувством веселья и ужаса, она вошла в ярко освещенную дамскую парикмахерскую. Полный пожилой мужчина, похожий на доктора, в белом халате, усадив ее в кресло, таинственно спросил:
– Что будем делать, мадам?
Марья обмерла от смущения и тихо сказала:
– Постричь голову…
Работая, он беседовал с Марьей.
– С автозавода? – спрашивал он. – У меня много клиентов оттуда… Дочка там работает…
Марья, глядя исподлобья в зеркало, видела, как падают обрезанные косицы черных волос, – ей делалось смешно и грустно, страшно и весело.
Когда Ильинишна поглядела на Марью, ее разобрал такой смех, что она только вскрикивала.
– Ну и ну, – с трудом выговорила она, – вот это я понимаю!
Дмитриевна перекрестилась, а Вера деловито спросила:
– Это ты где, на углу или в дамской?
– В дамской, – виновато ответила Марья.
Она смутилась и не знала, чем объяснить свое легкомысленное поведение. Выручил ее приход Александры Петровны.
– Хвалят тебя на заводе, разговор идет о тебе, Марья, – сказала она, – на цеховом бюро про тебя целые анекдоты рассказывали…
– Яки анекдоты? – быстро спросила Марья.
– Сменщик твой: как ты инструмент ему чистишь, в ящик газеты постелила. – Она рассмеялась и сказала, обращаясь к Ильинишне: – Она знаешь что делает: ролики на конвейере тряпкой обтирает.
А вечером Крюков неожиданно сказал Марье:
– Может быть, в клуб пойдешь?
Женщины переглянулись, рассмеялись и хором сказали:
– Наш Алеша ни одной не пропустит…
– Нет, правда, – серьезно сказал Крюков, – картина хорошая: «Под крышами Парижа», почему бы не посмотреть человеку? Я два раза собирался, а она сегодня последний раз идет.
Первая получка Марьи пришлась под выходной день, и само собой вышло, что день этот решено было отметить вечеринкой и выпивкой. Водку взялся принести Крюков, спотыкач и наливку обещала купить Александра Петровна, а закуски покупала сама Марья. Странное чувство было у нее, когда в магазине «Гастроном» она стояла у прилавка. Сперва она все старалась запомнить, сколько денег она платила за разные покупки, но неожиданно подумала, что отчитываться ей теперь не перед кем, и ей сделалось смешно и весело.
– С ума ты, что ли, сошла? – сказала Ильинишна, когда Марья, придя домой, принялась разворачивать покупки.
– А мы что, не люди? – спросила Марья.
– Ой, баба, смотри! – грозно сказала Ильинишна, и они обе рассмеялись.
Марье в этот вечер хотелось позвать в гости весь свет: и своих новых заводских знакомых, и начальника сборки Сергея Ивановича, и веселого продавца из мясной лавки, и чистильщика сапог, сидевшего на углу.
И когда в кухню пришла Анна Сергеевна, Марья улыбнулась ей, говоря своей улыбкой: «Хоть мы и поругались, да уж бог с тобой».
Анна Сергеевна готовила салат из холодного мяса, картошки и сметаны, и все оглядывалась – ей хотелось заговорить.
Вдруг она повернулась к Марье и сказала:
– А я вот снова начала обеды варить.
– Та я бачу, – сказала Марья.
– Вы на меня не сердитесь, Марья? – спросила Анна Сергеевна.
– Та нет же, чего сердиться? – удивилась Марья и вложила в селедочную пасть пышную петрушечную ветвь. Потом она сказала: – Может, вам деньги нужны, то я могу из той получки отдать.
– Какие деньги?
– Та те, за мой билет платили.
– Какие глупости! Ничего вы не должны.
– Нет, должна, – упрямо сказала Марья и покачала головой. – Я у ту получку отдам, – говорила Марья, с особым удовольствием произнося новое для нее слово.
– В ту получку, что через две недели? – спросила Анна Сергеевна и, наклонившись к Марье, тихо сказала: – Через две недели, Марья, меня тут, верно, уже не будет. Знаете, я ведь решила разойтись с Андреем Вениаминовичем.
Марья поняла, что Анна Сергеевна выходит замуж за человека, приезжавшего на автомобиле.
Марья пошла в комнату, а Анна Сергеевна осталась на кухне. Хватит ли у нее силы уйти от Андрюши? Как-то он проживет один – вдруг он заболеет, кто станет ходить за ним? У него ведь болят глаза, в один прекрасный день он может ослепнуть. Ужас! И все же у нее найдется решимость и сила уйти от него. Когда Кондрашова нет несколько дней – она плачет, а когда он приходит – ей снова хочется плакать от счастья. И как это Андрюша ничего не замечает? Он слишком уверен в ней, и эта спокойная уверенность ее раздражает. Точно сельский хозяин, у которого в хлеве под замком стоит корова.
Потом Анна Сергеевна стала думать о Марье. Ведь эта кухарка зажила теперь жизнью, о которой мечтала Анна Сергеевна. Почему это у простых людей все выходит так просто и легко? Ведь Марья не мечтала, не страдала, а взяла и начала работать. Жизнь сама толкает ее вперед, а Анна Сергеевна должна бороться, мучиться, сомневаться, терпеть поражения. Может быть, через год или два о Марье напишут в газете, она полетит на самолете, фотография ее будет в журнале… И пока Анна Сергеевна думала о всех этих вещах, ею был изготовлен салат, нарезано тонкими ломтиками жареное мясо, заварен чай.
Бойкие ходики над столом показывали восемь часов, а Андрей Вениаминович все еще не приходил. Но Анна Сергеевна еще не успела по-настоящему взволноваться, как по-знакомому зашаркали ноги на лестнице и хлопнула входная дверь.
Анна Сергеевна поставила на поднос блюдо с салатом, суповую миску и пошла в комнату.
Андрей Вениаминович обычно, приходя с работы, снимал пальто в передней и, не заходя в комнату, шел в ванную мыться. Поэтому Анна Сергеевна удивилась, когда увидела, что Андрей Вениаминович, не сняв пальто и шляпы, держа в руках большой портфель, сидит в кресле.
Она посмотрела на его лицо, ярко, по-сумасшедшему блестевшие глаза и испугалась. Наверное, он узнал про ее отношения с Кондрашовым. Нет, не может быть, никто не мог ему сказать этого.
– Что с тобой, Андрюша, что-нибудь случилось? – спросила она.
– Что со мной, – переспросил он беспечным голосом и взмахнул портфелем. – Что случилось, ты спрашиваешь? А ничего особенного, просто по доносу твоего друга и поклонника Кондрашова меня уволили со службы.
Сказав это, он снова сел в кресло.
– Что ты говоришь? – тихо произнесла она и тоже села, держа в руках поднос.
– Да, да, вот это, именно это, – быстро заговорил он. – Уже давно было известно, что, по приказу Наркомата, у нас в плановом отделе будет проведено двенадцатипроцентное сокращение, и для всех было ясно, для всех решительно, если будут сокращать экономистов, то меня оставят, а Серебряного сократят. И вдруг сегодня к концу дня приказ. Я ничего не понял, растерялся. Казанский уехал в Гутап, и я пошел прямо к помдиректора по труду. Я ничего не понимал, мне в голову не приходило ничего, но когда он начал мямлить и говорить, что он против меня ничего не имеет, но вот когда рассматривали и решали – меня или Серебряного, то будто высказывались, что я боюсь цехов и слишком хладнокровный, не то прохладный, не то холодный работник. Вот тут я сразу понял, в чем дело, чьих рук эта махинация. Знаешь, Аня, я всего жду от людей, но этого я никак не ожидал. Человек бывал в моем доме, пользовался моим гостеприимством, а когда я подумал, что ты, ты – я ведь все вижу – находишь его идеалом, увлекаешься им, мне захотелось броситься под молот в кузнечном цехе.
– Ах, да оставь ты этот молот несчастный! – сказала Анна Сергеевна и, поставив поднос на стол, прошлась по комнате. – Ну, хорошо, – сказала она и сощурила глаза, – я сейчас все выясню.
– Аня, это ужасно, и самое ужасное, – тихо сказал он, – самое ужасное, что ты… – он вдруг всхлипнул и, закрыв лицо руками, пробормотал: – Что ты… что ты… Я ведь вижу, я чувствую…
– Это ужасно, ужасно, – сказала Анна Сергеевна и побежала к двери.
Волнуясь, она спустилась на нижний этаж, в квартиру, откуда обычно звонила по телефону.
Кондратов был еще на работе.
– Аня, вы? – удивленно сказал он. Он всегда удивлялся, слыша ее голос.
Она сразу же рассказала ему о случившемся.
– По моей вине? Сокращение? Да вы с ума сошли! – сказал он, и она поняла, что он говорит правду.
– Петр Алексеевич, Петя, – быстро сказала она, – я вас очень прошу, восстановите его, ведь вам это легко сделать, вы понимаете, это для меня, я не смогу жить с таким сознанием, оставить его в таком положении. Вы слышите?
– Да, да, слышу, Аня, – ответил он и на мгновение замолчал, и в эту минуту молчания она, приложив руку к груди и сдерживая биение сердца, поняла: вот от его ответа зависит все дальнейшее. – Но знаете, я не могу этого сделать… – сказал он и поправился, – то есть могу, но не хочу, в общем, это безразлично, не могу или не хочу, но я этого не сделаю, и вы знаете почему.
Она до боли сжала пальцами трубку и, чувствуя ужас, уже зная заранее, что произойдет, она сказала:
– Петр Алексеевич, подумайте, если вы не сделаете этого, – она запнулась на мгновение, испугавшись банальной фразы, но, не найдя других слов, проговорила: – Между нами все будет кончено.
Он ответил не сразу, в трубке что-то потрескивало, и Анне Сергеевне казалось, что Кондратов мучительно колеблется, не зная, как поступить.
– Аня, как вам не стыдно! – сказал он. – Разве можно…
Но ее точно бес толкнул, – кусая губы, она перебила его:
– Да или нет?
– Нет, – сказал Кондратов и подумал, как страшно будет ему сегодня возвращаться домой.
Боясь, что сейчас расплачется, Анна Сергеевна крикнула:
– Прощайте, прощайте! – и повесила трубку.
Поднимаясь по лестнице, она вслух бормотала:
– Какой ужас, Андрюша, какой ужас, если бы ты знал, какой это ужас…
Андрей Вениаминович сидел по-прежнему в пальто и шляпе, воротник пальто был поднят, точно в комнате дул холодный ветер, и она вдруг расплакалась, обняла его и, целуя его губы, лоб, щеки, исступленно твердила:
– Андрюша, счастье мое, жизнь моя, ты мой муж, моя любовь, прости ты меня.
Он прижимал ее к себе и, целуя ее мокрые, плачущие глаза, говорил:
– Аничка, ты вернулась ко мне, мне больше ничего не нужно, только ты, только ты одна нужна мне на всей земле.
Потом они сидели рядом на диване, она гладила его волосы, слушала, как он говорил ей:
– Из заводской квартиры нас попросят, Аничка, мы уедем подальше, в тихий город, по вечерам будем ходить на Волгу, в лес.
Он замолчал, вглядываясь в ее лицо, и вдруг поморщился: из соседней комнаты доносился чей-то голос.
Это Марья пела украинскую песню, пела резким, громким голосом, пела впервые за двадцать лет своей замужней и кухарочьей жизни.