– Как работает новый химик? – спросил главный инженер Патрикеев.
– Не знаю, – сказал Кругляк и закрыл один глаз. – Пока знакомится с лабораторией и ходит по производству.
– Да, плохой ли, хороший – уволить его нельзя, – сказал Патрикеев и, усмехаясь, рассказал Кругляку, что новый химик какой-то особенный политэмигрант и что сам секретарь райкома вчера приезжал говорить о нем к директору. – Это на их языке называется «создать условия», – сказал он.
– Ну, положим! – проговорил Кругляк. – Я у себя в лаборатории не буду создавать условий. Если он не сможет работать, пусть секретарь райкома приезжает еще раз и переведет его в техпроп, к толстой мадамочке, – там чисто санаторная обстановка.
Они заговорили о производстве. Главный инженер усмехался и пожимал плечами: в конце концов, ему все надоело, он устал от этой работы, у него нет больше ни нервов, ни сил.
– Вы подумайте, – говорил он, – управляющий трестом знает только одно: «Мы смогли построить Магнитогорск, а вы не можете наладить выпуск приличного карандаша». Чтобы сделать карандаш, нам нужны японский воск, древесина, виргинский можжевельник, германские анилины, метил-виолет. Ведь это импорт! Только полный профан не может этого понять.
– Э, – сказал Кругляк, – разве можно закрывать производство? – И он рассмеялся от этой смешной мысли. – Виргинский можжевельник мы заменили сибирским кедром. Когда нам сказали, что нет вагонов, чтобы везти кедр, мы заменили кедр липой, а липу ольхой, а ольху сосновыми досками. Сегодня один чудак предложил заменить древесину прессованным торфом. Заменить торфом, в чем дело?
– А чем вы замените цейлонский графит, который у нас на исходе?
Зазвонил телефон. Кругляк взял трубку.
– Да, да, вы угадали. Это я, – сказал он и покосился на главного инженера. – Почему на улице? – с ужасом произнес он. – Почему неприлично к холостому? Но это нелогично, Людмила Степановна, ведь вы обещали. Что? Хорошо, приходите с подругой. Тогда я позову приятеля… Он начальник цеха на «Шарике». Что? Ну конечно, не такой, как я, но в общем хороший парень. Будет, будет патефон, – грустно сказал он. – Что? Хорошо, хорошо, без водки. Будем пить наливку. Видите: со мной как с воском, а вы боялись. Значит, в девять? Очень хорошо! Ну, пока! – И он положил трубку.
– Что, будет сегодня дело? – спросил Патрикеев и, уныло погладив лысину, пробормотал: – Хоть бы в этом году получить отпуск, поехать бы в Сочи.
– Знаете, – сказал Кругляк, – меня уже тошнит от холостой любви. – Потом, сверкнув карими горячими глазами и пронзив воздух большим пальцем, он проговорил: – Цейлонский графит на исходе. А, Степан Николаевич? Разве можно остановить производство карандашей в стране, которая начала учиться писать?
И они снова заговорили о том, что дощечка сырая, что кудиновская глина никуда не годится, а часовярская ничуть не хуже германской шипаховской и что Бутырский завод готовит плохую краску, но что глянц-лак и грунт-лак завода «Победа рабочих» совсем неплохи. Фабер и даже сам Хартмут не отказались бы от них. Потом в комнату ворвался клеевар и крикнул: «Расклейка!» Патрикеев вытер пот, а Кругляк выругался, и они побежали в цех.
Никто не знал настоящей фамилии нового химика, но глядя на его кофейное лицо, синеватые толстые губы, – такие губы бывают у мальчишек, вылезающих из воды после четырехчасового купания, – на черные глаза, ворочавшиеся за громадными стеклами очков, – как существа, живущие своей отдельной и особенной жизнью, – казалось, что имя у него красивое и странное.
Директор фабрики Квочин, человек в сапогах и ситцевой рубахе, красноглазый от недосыпания, хотел обставить встречу красиво и торжественно.
Ему казалось, что сотрудники лаборатории должны произнести речи, по-братски обнять зарубежного товарища, и поэтому нового химика при первом его приходе в лабораторию сопровождали, кроме Квочина, секретарь ячейки и председательница фабкома. Но Кругляк сразу же все испортил.
Он похлопал индуса по спине, потом пощупал его брюки, подмигнул лаборанткам и сказал:
– Вот это коверкот, чистой воды инснаб! Вот бы, товарищ Митницкая, вам такой костюм!
И все невольно рассмеялись, и новый химик улыбнулся, показав отливающие влажной синевой зубы.
Кругляк начал деловито допрашивать, какое у него образование и где он работал.
Новый химик, оказывается, окончил в Англии двухгодичные химические курсы при каком-то колледже.
– Вроде техникума, – объяснил себе вслух Кругляк. Где он работал как химик? О, не много! В Англии он занимался лаковыми красками, а в Германии работал по гидролизу древесины, недолго, около шести месяцев. И еще у себя на родине он полтора года пробыл на графитовых рудниках.
– По эксплуатации или как химик по контролю? – с восторгом спросил Кругляк.
Новый химик снова улыбнулся и замотал головой.
– О, нет, совсем другой! – сказал он.
– Ну, а как вас зовут? – вдруг спросил Кругляк.
И индус, улыбнувшись в третий раз, точно осторожно ступая в темноте, старательно выговорил свое новое имя:
– Николлай… Николлай… Николаевич.
– Ну вот, Николай Николаевич, – сказал Кругляк, – будем работать вместе. В чем дело? Я вас напущу на этот самый графит, почему бы дам не поработать на производстве в советских условиях? – Он удивился и снова повторил: – Конечно, вы поработаете в советских условиях. – Он повернулся к толстухе Алферовой, председателю фабкома, и сказал: – Товарищ Алферова, как жизнь? Я что-то не видел у себя в лаборатории этих пресловутых практикантов из графитного цеха. Где же борьба за знаменитый техминимум?
После этого он произнес речь.
– Ого, карандаш! – говорил Кругляк. – Это вроде метро, экзамен на аттестат зрелости. Карандашных фабрик меньше, чем метрополитенов, если хотите знать. А хорошие карандаши делает только Хартмут в Чехословакии. Вы думаете – Фабер? Ничего подобного! Но подождите, подождите! Вы еще увидите: мы сдадим на аттестат зрелости, экстерном, за четыре года. А не за сто двадцать, как Германия.
В общем, из торжественной встречи ничего не получилось.
Новый химик был высок и худ, и хотя он хорошо одевался и носил разрисованный галстук, при каждом его движении как будто становились видны из-под платья сухие, легкие ноги, вздыбленная ребрами грудь и худые темно-коричневые руки. И ходил он по цехам, точно раздвигая высокую траву, странной походкой, похожей на медленный, полный значения танец. К нему привыкли быстро, он вошел в жизнь фабрики так же просто и легко, как и всякий другой человек.
Пробер приносил со склада коробочки графита, новый химик брал навески на аналитических весах и сжигал графит в муфельной печи, потом он снова брал белые фарфоровые тигли своими темными пальцами и взвешивал золу. На клочке бумаги он высчитывал процент зольности и вносил цифры в лабораторный журнал.
Подбегал Кругляк и, заглядывая через его плечо, говорил:
– Цейлонского графита больше не дадут, скоро кончится счастье.
Красивый юноша, мастер графитного цеха, Кореньков, прежде чем загрузить графит в шаровые мельницы, приходил в лабораторию за анализом, и пока новый химик списывал цифры на бланк, Кореньков смотрел на его темное лицо и руки, казавшиеся совсем черными по сравнению с белой сорочкой.
– Как там у вас в Индии, очень жарко? – однажды спросил Кореньков.
– О нет! Совсем хорошо, – поспешно ответил новый химик.
Девушки– лаборантки тихонько обсуждали, красивый ли он.
Худенькая Кратова считала, что он страшный. Оля Колесниченко, первая красавица на фабрике, на которую приходили каждый день молча смотреть молодые инженеры Анохин и Левин и которой Кругляк ежедневно со вздохом и угрозой говорил: «Ох, товарищ Колесниченко, если б вы только не были лаборанткой в моей лаборатории!» – находила, что нового химика губят синие губы. «Я бы, кажется, умерла», – говорила она подругам. Кузнецова и Мензина были согласны с ней. И только старшая лаборантка, толстая Митницкая, носившая пенсне, считала, что индус замечательно красивый и интересный. Она даже рассердилась на Колесниченко и назвала ее мещанкой.
Лаборанты и рабочие, работавшие на экспериментальной установке, курили толстые папиросы индуса, говорили ему «ты» и сразу решили, что он хороший и совершенно «свой» рабочий парень.
Кругляк подбегал к нему, стремительно говорил:
– Ну как? Все хорошо? Вы не думайте, что я вас буду долго держать на контроле. Скоро займемся настоящим делом, – и снова убегал.
Ему хотелось поговорить с индусом, расспросить, есть ли в Индии трамваи, хорошие ли там женщины, много ли там заводов и как они работают, пьют ли там водку, не думают ли англичане построить карандашную фабрику на базе цейлонского графита, можно ли использовать слонов для внутризаводского транспорта. Все эти вопросы мелькали у него, когда он подходил к новому химику, но он не успевал их задать. Он вмешивался в работу цехов, занимался переоборудованием станков, хотя это к химии не имело ни малейшего отношения, искал отечественные заменители для исчезнувших с рынка импортных красителей; читал лекции, шептался с мастерами, бегал к директору, звонил по телефону в трест и наркомат. На каждом заводе-поставщике у него были свои парни-инженеры, с которыми он вместе кончал институт, вместе выпивал и шатался вечерами по Тверскому бульвару. Все они теперь работали начальниками цехов, заведующими лабораториями, техническими директорами, все веселые, молодые ребята, любившие Кругляка так же, как и он их любил. Поэтому, когда коммерческий отдел не мог чего-нибудь достать, «добывалы» шли в лабораторию и просили Бориса Абрамовича позвонить на проклятый «Клейтук», который не дает желатина, несмотря на письма из треста и наркомата.
Да, ничего удивительного не было в том, что Кругляк не успевал поговорить с новым химиком.
Один человек в лаборатории относился к новому химику с особенным чувством – уборщица Нюра. Это была маленькая сероглазая женщина, тихая и измученная. Жена непутевого человека, от которого она родила трех детей, Нюра содержала на свое крошечное жалованье не только детей и старуху-мать, но и мужа. Муж Нюры, широкогрудый парень, носивший под пиджаком выцветшую фиолетовую майку, интересовался в жизни только футболом: два раза он зайцем ездил в Харьков смотреть матчи, и, хотя возвращался из этих поездок с видом человека, перенесшего сыпной тиф, снова собирался поехать в Одессу. Он обладал большим добродушием и всегда смеялся, когда старуха-теща просила бога отправить зятя в Соловки.
Кругляк знал семейные обстоятельства Нюры, знал, отчего ей постоянно хочется спать и почему у нее такое желтое лицо. Он ей выхлопотал прибавку, заявив, что Нюра квалифицированная мойщица химической посуды, и когда нормировщик усомнился в такой квалификации, Кругляк, сделав страшные глаза, сказал:
– Если бы вы нанялись ко мне сегодня мыть точную химическую посуду, я бы вас завтра же выгнал. Вы что, шутите со мной? Может быть, по-вашему, инженер-химик – это тоже не квалификация?
Нюра приходила в лабораторию, подметала пол, вытирала тряпкой столы, зажигала примус под перегонным кубом и садилась на ящике за вешалкой читать книгу; она прочла за год много десятков замечательных книг, сидя на этом ящике и покуривая махорочные папиросы. И Кругляк – этот маленький, сердитый динамо-мотор, заставляющий четко, быстро и неустанно работать всех сотрудников лаборатории, – никогда не трогал Нюру. Иногда, пробегая мимо ее ящика, он шепотом говорил ей:
– В палатке, за конторой, привезли картошку, можете сбегать до гудка, пока очереди нет.
Трудно сказать, почему Нюре так нравился новый химик, но девицы-лаборантки, замечавшие решительно все и знавшие, когда Патрикеев ссорился с женой и сколько галстуков у начальника карандашного цеха Тараянца, и определявшие даже, был ли Кругляк на ночной пирушке, по его особенной придирчивости и деятельности на следующее утро, сразу же заметили: Нюра вытирала стол нового химика три раза в день, она принесла ему из конторы пепельницу, в то время как сам Кругляк клал окурки в треснувшую фарфоровую чашку; она постелила ему в ящики стола не газету, как остальным, а голубую толстую бумагу, за которой ходила в упаковочный цех; и, наконец, все видели – Нюра держала книгу на коленях и не читала, а, полуоткрыв рот, смотрела, как работает индус.
Однажды он слышал, как Нюра жаловалась Митницкой, что ей не дали на складе халата, и сердито говорила:
– Что ж я, свое последнее платье должна испортить?
Через несколько дней новый химик подошел к Нюре и протянул сверток. В свертке был джемпер.
– Возьмите надеть, товарищ, – сказал он.
Нюра сделалась красной («Ну, такой красной, такой красной, как децинормальный пермананганат», – говорила Кратова) и, спрятав руки за спину, замотала головой.
«Нюра», «Товарищ Орлова», «Ну вот, какая, право!» – закричали девицы. На шум выбежал из своего кабинета Кругляк, он закричал, чтобы все немедленно брались за работу, потом сразу же предложил заплатить за джемпер, с тем чтобы Нюра выплачивала долг частями, но Нюра ничего не хотела. Она сказала:
– Ни даром, ни за деньги не возьму, вот убейте меня.
Кругляк ушел, так как зазвонил телефон, а новый химик виновато улыбался. Джемпер купила Оля Колесниченко.
Это был хороший джемпер, яркий, как тропический цветок: красный, зеленый и голубой. И когда после выходного дня Оля Колесниченко явилась на фабрику в новом джемпере, Анохин и Левин приходили в лабораторию три раза по всяким пустым делам, пока Кругляк не сказал им:
– Ребята! Ни я, ни вы! И лучше уходите, потому что дело кончится стенной газетой, – и вытолкал их вон.
После этой истории Нюра несколько дней не смотрела на нового химика, а сидела в моечной и терла пемзой безнадежно заржавевшие банки из-под каустика. Среди девиц по этому поводу было много смешных разговоров.
После гудка в лаборатории остались три человека, остальные стремглав бежали домой. Митницкая спешила к ребенку. Колесниченко должна была пообедать, переодеться и снова поехать в город на вечерние курсы по стенографии, а жила она за Москвой, в Лосиноостровском. Это было нелегко – четыре раза в день ездить поездом.
Хромой Петров и худенькая Кратова учились на курсах иностранных языков. Рабочие с экспериментальной установки – голубоглазый грузин Рамонов и рябой татарин Гизатулин – спешили на рабфак. Второй Петров (о нем говорили: «Тот, который заикается») ездил ежедневно бриться на Серпуховскую площадь. Там, в парикмахерской, работала мастером девушка, в которую он был влюблен. На бритье уходила почти треть жалованья. Петров вел себя в парикмахерской как иностранный турист, но зато дела шли хорошо; девушка-мастер была уже с ним в кино, и они собирались в выходной день поехать за город, к тетке Петрова.
В лаборатории остались три человека: Кругляк, новый химик и Нюра.
Кругляк сидел в своем кабинете, заваленный карандашными стержнями, и, выпятив нижнюю губу, испытывал их на излом, цвет черты, на истираемость и раскрошивание.
Он составлял таблицы, стараясь вывести закономерность, связывающую рецептуру с качеством стержней.
Но стержни ломались при ничтожных нагрузках, цвет черты у них был бледно-серый, крошились они прямо-таки ужасно.
Работницы цеха упаковки помирали от смеха, слушая, как за стеной Кругляк, вслух соображая что-то, жаловался и ругался. Потом, сорвавшись с места, он побежал в цех и, стоя у двери лаборатории, крикнул:
– Когда будете уходить, проверьте хорошенько краны, выключите муфели, а ключ не сдавайте в будку – я еще вернусь в лабораторию, положите его в краскотерку.
Он пошел в графитный цех, где происходил обжиг стержней, и вместе с мастером обжига ходил вокруг печи, регулируя подачу нефти в форсунки, скорость движения тиглей, следя за термопарой.
– Ну что, – с тревогой говорил Кругляк, – и после этого обжига опять напьешься?
У мастера был заведен обычай: после каждого неудачного обжига напиваться и пьяным приходить к фабрике. Он сидел на скамеечке перед контрольной будкой и жаловался сторожам на печь.
Вот и теперь. Они хотели получить графит чертежного карандаша. Кругляк составлял рецептуру с такой придирчивой точностью, точно расфасовывал лекарства в аптеке, но после обжига уже во второй раз вместо чертежных стержней 2Н и 3Н получились стержни, годные только для школьного и конторского карандаша.
– Знаешь, мастер, – говорил Кругляк, щупая глину, которой были обмазаны тигли, – если и на этот раз не получится, напьюсь вместе с тобой. – Ему сделалось смешно, и он рассмеялся. – Со мной это случается часто и без неудачного обжига, но теперь я напьюсь и приду вместе с тобой плакать в контрольную будку.
А уборщица Нюра в это время сидела на своем ящике и читала. Ей не хотелось идти домой. В лаборатории после гудка было тихо, – через громадные окна входило столько света, что рабочий зал был точно налит какой-то очень светлой и легкой водой, бутыли с цветными растворами светились на рабочих столах. Нюра читала толстую книгу из фабричной библиотеки, перелистывала замусоленные сотнями молодых и старых рук страницы, пестрые от графита, красок и масла. Как она печалилась, когда умирал красавец-офицер Болконский! Бедная девушка Наташа, сколько беды и горя пережила она на этом свете! Ей тоже не легко жилось, уборщице Орловой, и она горевала и радовалась над книгой правды, лучшей из книг.
А потом она поглядела на химика.
Нюра видела, как он открывал шкафы, в которых была собрана коллекция образцов сырья, вынимал коробки и банки. Ей хотелось подойти к нему и сказать что-нибудь хорошее. Может быть, ему плохо живется, кто стирает ему, чинят ли ему белье и штопают ли носки? Она со вздохом посмотрела на ходики и начала собираться: выключила муфель, закрыла краны. Потом, уже надев кофту, она потушила примус, гревший перегонный куб, и примус хлопал синими крылышками пламени и так жалобно свистел, точно ему не хотелось кончать свою работу.
– Николай Николаевич, ключ на полке, за бутылью, – сказала Нюра,
Индус остался один.
Он рассматривал образцы сырья, щупал их, взвешивал на руке, глядел на них, то приближая, то отдаляя глаза от банок, коробок и ящиков.
Сколько замечательных, чистых красок! Цветовая лавина, катящаяся по земле, не составляла и половины того, что сделали химики.
В этих нескольких сотнях коробочек, умещавшихся на трех полках, был весь мир красок: восходы и закаты солнца, луна, поднимающаяся из-за темных гор, море, арктические льды, леса жарких стран. Ему нравилось рассматривать все эти анилины и лаки – черные, фиолетовые, гремяще-красные, нежно-лимонные и оранжевые.
И названия их нравились ему: бриллиант-грюн, метил-виолет, родамин, фенол-фталеин эозин.
Эти сложные названия ему было почему-то легче произносить, чем обычные английские, и особенно французские, слова.
– Родамин, родамин… – несколько раз повторил он.
Потом новый химик перешел к другому шкафу. Какое удовольствие смотреть и нюхать, щупать, гладить все это!
Вот привезенные из Средней Азии дощечки арчи, темные листочки шеллака, копал, комья демаровой смолы, похожая на жемчуг аравийская камедь, трагант.
Ему не хотелось выходить на улицу, где шарканье тысяч обутых ног, противный треск трамваев, кряхтение грузовиков сливались в густой шум, такой же тяжелый, серый и пыльный, как асфальт мостовой и стены домов.
Он посмотрел на часы, – нужно собираться. Он ведь хотел поехать на Кузнецкий мост купить английские и французские газеты, потом надо было пообедать, написать письмо, и затем он решил свои вечера посвящать занятиям по философии, каждый день не меньше трех часов. Вот уже неделю как он составил программу, достал книги и все же ничего не делает – забрел в какой-то сад, два раза был в кинематографе, позавчера ходил в оперный театр на большой площади. Впрочем, в театре он был в субботу. Он уже начал путать дни недели. Да, это было шестого числа. Вот! Сегодня – десятое. Как раз десятого он начнет. И новый химик закрыл шкаф.
Он подошел к своему столу, чтобы сложить бумаги и поставить тигли в эксикатор. Но бумаги на его столе были аккуратно сложены, поверх них лежала тяжелая стеклянная линейка, которой графили лабораторный журнал. И прокаленные тигли стояли в эксикаторе.
Новый химик гортанно крикнул, оскалился, рассмеялся, погрозил кому-то кулаком и пошел к двери.
Лаборатория осталась пустой, было совсем тихо, и только в вытяжном шкафу потрескивал остывающий муфель. Да, в лаборатории стало пусто, и некому было подойти к окну посмотреть, как пришел вечер.
Солнце коснулось края земли, глянуло на город снизу вверх, и вдруг на окнах всех домов заиграли, натянулись фиолетовые и оранжевые пленки мыльных пузырей, а по кирпичной стене фабрики потек густой сок раздавленных вишен; белая пыль висела в воздухе, а там, над шоссе, пыль была оранжевой, – казалось, что это лежит громадный золотой столб, полупрозрачный и легкий, в котором стоят деревья и движутся, как водяные пауки, автомобили.
А когда над улицами нависли прогибающиеся гирлянды фонарей, в лабораторию вернулся Кругляк. Он был весь мокрый от пота, и лицо его было грязно.
Кругляк зевал, чесал голову. Ему очень хотелось спать. Вдруг спохватившись, он поднял телефонную трубку.
– Это ты, Людмилочка? – спросил он.– Да, да, я. На второй мы опоздали, а третий кончается в половине первого. Может быть, ты просто зайдешь ко мне. Совсем не поздно. Только десятый час. Жалко, что хороший вечер? Вот потому, что он хороший, ты приходи. Ну, чтобы не было душно, я открою форточку. Мало ли что, я тебе почитаю вслух химическую энциклопедию. Нет, кроме шуток. Я – с работы, задержала всякая ерунда. Значит, я тебя жду. Ну-ну, пока! Значит, жду.
Он встал, потянулся так, что скрипнул весь, как дверь, и сказал, обращаясь к портрету Менделеева:
– Честное слово, все было бы хорошо, но провожать ее домой в половине третьего ночи, когда нет денег на такси и когда в восемь часов нужно быть на фабрике, – это такое удовольствие!… – И он махнул рукой.
В четыре часа дня в кабинете директора состоялось техническое совещание. Первым на повестке стоял вопрос: «Положение с графитом». Итеэры входили в кабинет и рассаживались на принесенные из канцелярии стулья. Они приходили через бухгалтерию и плановый отдел в своих грязных спецовках и снисходительно поглядывали на франтовски одетых экономистов и плановиков. Анохин и Левин, собравшиеся ехать на пляж, шепотом уговаривали главного механика и заведующего механической мастерской старика Бобрышева уступить им стулья возле двери, чтобы можно было незаметно уйти.
– Пересядьте на диван, вам же будет удобно, – с мольбой говорил Левин.
Но упрямый латыш, главный механик, которого прозвали Нониус, спокойно отвечал:
– Мне тут хорошо, не беспокойтесь.
А Бобрышев, делавший всегда только то, что делал главный механик, молча улыбался всем своим ярко-розовым лицом и тряс седой головой.
– Да брось их! – сердито сказал Анохин. – Ты не видишь: они думают, что едут в трамвае. – И, усаживаясь на диван, он пробормотал: – Недаром у нас каждый день по два станка становятся в ремонт.
Пришел Патрикеев. Его окружили, и он начал рассказывать, что наркомат отказал в лицензии на цейлонский графит и предложил перейти на отечественное сырье. Он хлопал по спине мастеров графитного цеха, наклоняясь то к одному, то к другому, обнимал их за плечи, заглядывал в глаза и спрашивал:
– А, милый, как вы на это смотрите?
– Видеть не могу, как он подлизывается к мастерам! – сказал Левин.
– Он их боится, как огня, – ответил Анохин.
Потом пришли Квочин и секретарь ячейки. Патрикеев подошел к ним. Они втроем сели за стол и начали разговаривать между собой.
Все собравшиеся старались расслышать, о чем говорят за столом; может быть, Патрикеев как раз в эту минуту шепчет Квочину: «Невозможно! Сегодня по его вине опять запороли сто гросс „Тип-Топа!“ А Квочин зевает, согласно и равнодушно кивает головой: „Конечно, выговор в приказе!“ – и секретарь добавляет: „Строгий при этом, да еще с предупреждением“. Но все расслышали, как секретарь Кожин сказал:
– Хотя бы дождь пошел.
– Что ж, начнем, что ли? – спросил Квочин и, обведя глазами сидящих, кивнул главному механику и постучал пальцем.
– Кругляка еще нет, – сказал Кореньков, мастер по размолу графита.
– Тридцать человек не будут ждать одного Кругляка, – сердито сказал Патрикеев.
В это время вошел Кругляк.
– Положение с графитом, – сказал он и показал Квочину повестку технического совещания, – очень хорошее положение, а вот положение без графита, товарищ Квочин, это похуже, – и, разведя руками, он усмехнулся, и все рассмеялись.
– Кого в секретари? – спросил Квочин.
– Левина! – мрачно крикнул главный механик.
– Левина, Левина! – поддержал улыбающийся Бобрышев, и все загудели:
– Левина!
Левин подошел к столу, с ненавистью и тоской глядя на главного механика. Анохин помахал ему рукой, точно надолго прощался с ним.
Заговорил Патрикеев. Он говорил очень много и быстро, но ничего нельзя было понять из его слов. Главное – не было понятно, чего он хочет. Не то выходило, что через месяц фабрика остановится, не то он приветствовал новое постановление и предлагал завтра же переходить на советский графит, не то получалось, что вопрос должен решить Институт прикладной минералогии и что на исследовательскую работу понадобится по крайней мере шесть месяцев.
– На языке крупных специалистов это называется «гнать зайца дальше», – шепнул Левин сидевшему рядом с ним Кругляку.
– Боязнь ответственности, – точно ставя медицинский диагноз, ответил Кругляк и шепнул про себя: «Хитрая муха!»
Патрикеев вдруг замолчал, и во внезапно наступившей тишине прозвучали слова:
– Отличный хлебный квас, в буфете только и спасаюсь.
Это в углу заведующий деревообделочным цехом, толстяк Гусеев, беседовал с помощником директора по рабочему снабжению. Все оглянулись на них, Гусев вытянул шею и изобразил на лице такую напряженную внимательность, точно это не он двадцать секунд назад на глазах у всех разговаривал про хлебный квас.
Выступил заведующий графитным цехом.
– Нужно пробовать, – говорил он и, поглядывая на Патрикеева, спрашивал: – Но вот вопрос: что пробовать и как пробовать?
– Вот это я у тебя и спрашиваю, – сказал Квочин, – ты ведь заведуешь цехом, а не я.
Потом выступали мастера.
– Мы уже пробовали, – говорил толстоносый низенький Горяченко. – Пробовали еще при Карнаце, вот качество какое от этого будет получаться, – и, понизив голос, точно беседуя с приятелями в пивной, он продолжал: – Вы ведь знаете, как теперь спрашивают с нас за качество, это ужас прямо!
– Да, надо раньше в институт, – говорил белолицый Капустинский,
Потом говорил директор.
– А нельзя ли через наркома в Совнаркоме РСФСР снова возбудить ходатайство о лицензиях? – вдруг спросил директора Патрикеев.
– Ну, товарищ Кругляк, давай, что ли, замены по твоей части, – сказал Квочин.
– Пожалуйста! – сказал Кругляк и пожал плечами. – Послушайте, ребята! – вдруг проговорил он, точно просил всех сознаться в чем-то. – Ведь вы просто не хотите ответственности. В чем дело? Ботогольский сибирский графит – кристаллический графит, с доброкачественной золой, чего вы боитесь? Нет, в самом деле, объясните мне, чего вы боитесь? И вы боитесь! – вдруг рассердившись, сказал он Патрикееву. – Факт, факт! Вы грустите, как скрипач на еврейской свадьбе, общее веселье вас не касается. Главный инженер валит на завцехом, завцехом на мастеров, потом все – на институт. При чем тут Совнарком? Гоняете зайца, в общем. В чем дело? Пусть он побегает.
Он обозвал мастеров «шаманами», ругал заведующего графитным цехом и главного инженера.
Слушая его, Патрикеев всегда удивлялся и недоумевал: почему он, Патрикеев, называет управляющего трестом по имени-отчеству и, говоря с ним, волнуется, почему секретарь ячейки для него, Патрикеева, личность таинственная и даже страшная: говоря с секретарем, Патрикеев почему-то менял против воли голос, говорил каким-то дурацким говором, вставлял в речь ругательства «для народности» и, кончая разговор, внутренне произносил: «Уф!», а вот Кругляк называл всех, без разбору, по фамилиям, однажды сказал управляющему трестом такое словечко, что Патрикеев обомлел, секретарь ячейки ходил в лабораторию каждый день, и Патрикеев видел, что они разговаривали так, точно Кругляк не был беспартийным инженером, а бог весть сколько времени состоял в партии. Сперва Патрикеев думал, что у Кругляка есть крепкая рука в союзном наркомате, но это не подтвердилось. И он никак не мог понять, отчего Кругляк не ищет подпочвенных связей, которые, по мнению Патрикеева, единственные могли помочь инженеру в работе. «Опираться на своих людей», «симпатия управляющего», «круговая порука», «не ссориться с нужным человеком», «не подводить своих», «не рисковать» – вот в чем залог успешной работы. А Кругляк со всеми ругался и не искал «подпочвенных» связей.
Видно было, что мастера-графитчики сердито переглядывались (Патрикеев знал, что мастера могут подложить большую свинью в работе), а Кругляк, совершенно не учитывая положения, говорил:
– Ну хорошо! Гоните зайца ко мне. Можете записать: внедрение советского графита поручается Кругляку. В чем дело? Только пусть коммерческий директор завтра посылает агента на Урал купить не две тонны, как здесь говорили, а сто тонн графита. Вся ответственность на меня, можете записать! – И он решительно распахнул пиджак.
– А чем вы будете отвечать, своим четырехсотрублевым жалованьем? – раздраженно спросил Патрикеев.
– Своей честью советского инженера! Это мало, по-вашему, а? – в ярости заорал Кругляк и вскочил: казалось, вот-вот он полезет драться.
Все это было так интересно, что Левин перестал думать о неудавшейся поездке на пляж и оглянулся на Анохина. «Видал, брат, наших молодых!» – хотел он глазами сказать приятелю. Но Анохина на диване не было. Он ухитрился незаметно улизнуть.
Вторым на повестке стоял вопрос о текущем ремонте станков, и Левин сделал такое сообщение, что главный механик начал кашлять, точно у него был коклюш.
В последние дни было так жарко, что незнакомые между собой люди в учреждениях или трамваях переглядывались и говорили друг другу:
– Ну, знаете…
– Нечто совершенно сверхъестественное…
Солнце не грело, а прямо давило, мяло людей. Краска на крышах текла, и маляры не могли работать босиком; железные стульчики трамвайных стрелочниц уходили ножками в асфальт, как в глину.
Людям было жарко днем и ночью; они обливались потом, когда ели мороженое и пили холодный квас. Все только и говорили про отпуск, море, Клязьму, деревню, реку.
Но особенно трудно было работать в душных фабричных цехах: лаки и растворители испарялись, наполняя воздух сладким, противным запахом, мощные вентиляторы, казалось, дышали, как живые существа, не неся прохладу, а обдавая лица рабочих сухим, горячим дыханием.
В лаборатории эфир и метиловый спирт вскипали, точно их грели газовые горелки, и некоторые органические препараты, обычно твердые и кристаллические, превращались в тесто.
Только новый химик совершенно не чувствовал жары. Он ходил в суконном костюме, таком же темном, как его лицо, носил воротничок, галстук, руки его были сухими, как прокаленный песок, он делал свое дело легко и просто, не говорил о поездке на реку.
Во время обеденного перерыва к нему подошел Кругляк.
– Николай Николаевич, – сказал он, – после работы зайдите ко мне, начнем с вами на пару одно замечательное дело. – Он осторожно свел пальцем пот со лба, тряхнул рукой и, посмотрев на пол, сказал: – Если дальше так пойдет, до чего же это дойдет?
Он был очень доволен, – только что из цеха приходил мастер и принес Кругляку несколько десятков пропитанных жиром стержней. Смеясь, мотая головой, издавая носом, горлом и губами десятки звуков, он смотрел, как Кругляк сравнивал стержни с хартмутовскими образцами.
– Вышло, вышло! – радостно и удивленно говорил мастер.
Наклонившись к Кругляку, он шепотом, точно предостерегал его, сказал:
– Товарищ Кругляк! Вы знаете всю подлость нашего производства.
И Кругляк, смутившись, спросил:
– Что, жарко?
– Мне не жарко, – ответил мастер.
И они принялись вновь рассматривать стержни чертежного карандаша, воинственно потрясая ими, точно дротиками.
Вскоре мастер ушел в цех, а Кругляк, крепко сжимая стержни, прошелся по лаборатории, говоря лаборантам и рабочим:
– Ну, ребята, чертим! Ставлю в получку два литра.
Он прошел мимо Оли Колесниченко: она сидела за аналитическими весами, вся розовая и потная от жары, и была так хороша в своем синем сарафане, что Кругляк даже не произнес своей обычной фразы, а только вытаращил на нее глаза и махнул рукой.
Потом он спросил у Нюры:
– Ну, как футболист?
– В Одессу вчера уехал, – сказала Нюра, и они оба рассмеялись.
– Пойду к главинжу, пусть скушает компот, – сказал вслух Кругляк. – Мы не сумеем выпускать чертежный карандаш? Конечно, конечно, разве мы что-нибудь умеем! – и, потрясая дротиками, он пошел в контору.
После работы индус зашел в кабинет Кругляка.
– Слушайте, Николай Николаевич, – сказал Кругляк, – вы уже две недели работаете, а я вас еще ни о чем не спросил. Скажите, где вы жили в последнее время?
– Южный Китай, – ответил новый химик.
– А, интересно! – крикнул Кругляк. – Вы здесь очень скучаете, наверно?
Новый химик кивнул головой: да, он скучает. И так как ему нравится этот молодой, веселый инженер, который никого не боялся и не жалел себя в работе, индус, ломая фразы и выворачивая наизнанку слова, начал рассказывать Кругляку разные вещи. Он рассказал ему про свою родину и про страшный остров, куда англичане ссылают революционеров. Это совсем маленький островок: там нет тюрьмы, люди бродят по болоту, отравленному лихорадкой. Раз в год, на Рождество, солдаты, живущие в казарме на высоком берегу, сгоняют оставшихся в живых к коменданту, к он им выдает килограмм сахару и пачку чаю. Потом их опять гонят в болота до следующего Рождества. Это очень трудная жизнь. Коменданты сменяются на острове раз в два года, и за каждый год они получают пять лет отпуска в Великобританию, на полном колониальном жалованье. На этом острове жили два товарища нового химика, его друзья. Да, он скучает, ему хочется быть с ними.
Он говорил громко, гортанным голосом, кривил рот, глаза его стали широкими и совершенно черными. Он вдруг поставил каблуки на сиденье стула и как-то очень ловко и быстро сложил ноги, выставив вперед колени. Казалось, что проповедник, сидя на циновке, обращается к народу, потрясая сухим, деревянным кулачком.
Потом они некоторое время молчали.
– Послушайте, – тихо сказал Кругляк, – послушайте! Я хочу вам сказать одну вещь. – Индус слушал, вытянув шею. – Теперь, когда обжиг налажен, – продолжал Кругляк, – давайте запустим вместе работу по внедрению сибирского графита.
Индус молчал. Кругляк оживился, задвигался на стуле.
– В самом деле, вы только подумайте: это красота! Он залегает в Восточной Сибири. Явно кристаллический. Как вы смотрите на это дело? Мы быстро составим рецептурку, провернем через цех и поднесем нашему оппортунисту на практике гросс карандашей из советского графита. А? Ведь это будет мировой номер! – Он перегнулся чрез стол и дернул индуса за рукав. – А? Николай Николаевич! – весело крикнул он. – Вы знаете, что мы сделали за полтора года? Прошли от Киева до Варшавы, уверяю вас. Когда я пришел на фабрику, – вы мне, конечно, не поверите, – глину привозили из Германии! Факт! Если чего не хватает, главный инженер пишет директору рапорт: «Через десять дней останавливается производство» – и сидит, страшно доволен: отогнал от себя зайца! Достали – хорошо! Не достали – тоже хорошо! Виргинский можжевельник? А ольха, липа вас не устраивает, а? Вот, пожалуйста, попробуйте, товарищи, рецептурка – химические карандаши на ленинградском метил-виолете. Пишут? Слава богу! Потом мы взялись за всю эту экзотику. Южноамериканские смолы и камеди? Это была работа! Мастера кричали, как новорожденные, день и ночь, технорук копал под лабораторию целый радиус метро. В конце концов Охтенский завод дает прекрасные искусственные смолы. Теперь мы внедрим сибирский графит, а? Зачем нам цейлонский?
Он поднялся и побежал вдоль стены своего кабинета, тыча пальцами в схемы технологического процесса.
– Подождите, осенью мы выгоним аравийскую камедь. Знаете, какая имеется мысль? Заменить ее просто пшеничной мукой. – И Кругляк расхохотался.
Потом он подошел к новому химику вплотную и, заглянув ему в глаза, сказал:
– Вы сами видите наш карандаш, это не сахар, но пусть, как говорили мои предки, я не дождусь видеть своих детей в социалистическом раю, если через три года советский карандаш не будет смеяться над немецким. – Он наклонился и горячим шепотом сказал в ухо индусу: – Слушайте, я ведь вижу: вы самый замечательный парень! Давайте поднимать это дело вместе.
О чем думал новый химик? Он поставил ноги на пол, он серьезно кивнул головой.
Кругляк снял с гвоздя полотенце, вытер лицо, и полотенце потемнело от влаги, точно он вытирался после умывания.
– Знаете что? – сказал он. – Давайте поедем в Парк культуры, доедем до Бородинского моста, сядем на речной трамвай, получится очень здорово. Правда, я условился встретиться в семь часов с одной Людмилочкой, но революция от этого не пострадает. Я ей завтра позвоню, что меня вызвали в Наркомлегпром.
Когда они вышли из проходной будки, Кругляк взял нового химика под руку.
Прохожие оглядывались на них, и Кругляку это нравилось. Он, смеясь, говорил:
– Люди думают, что вы так загорели на Воробьевке. – Он предложил пообедать в парке и начал жаловаться на свой аппетит. – Мне всегда хочется кушать, – говорил он. – Утром я не завтракаю, а вечером не ужинаю, – лень возиться, холостяк! Приходится съедать три обеда на фабрике-кухне. Митницкая и Колесниченко обедают дома, я пользуюсь их карточками. Три супа, три вторых, три киселя – можно жить. – Он толкнул своего спутника в бок и сказал: – Смотрите, смотрите, что за фигура! Вот это ноги! Прямо на сельскохозяйственную выставку. – Потом он стал высчитывать свой бюджет: – Три обеда обходятся восемь рублей в день, вот вам уже двести сорок; папиросы – тридцать; бритье – пятнадцать, я дома не люблю; папаше – он живет у старшей сестры – шестьдесят. Сколько? Уже триста сорок пять. А получаю я четыреста семьдесят пять. Заем, союз, – на мою молодость остается рублей восемьдесят. Ну, конечно, премии. Примерно три месячных жалованья в год. Но все это расходится неизвестно куда. Вот второй год хочу себе сшить настоящий костюм, и ничего не получается.
Подходя к Бородинскому мосту, они увидели толпу, собравшуюся у края тротуара. Оказалось, что заблудилась девочка. Перед ней на корточках сидел милиционер и, стараясь говорить женским голосом, спрашивал, как фамилия ее мамы.
– Ой, не могу видеть, когда дети плачут! – сказал Кругляк.
Какая– то девушка в белом платье, поднимаясь на цыпочки, старалась заглянуть через плечи стоявших.
– Что случилось? – спрашивала она. – Молодой, старый? Трамваем переехало?
– П-а-п-а-л-а-м! – крикнул Кругляк и махнул рукой.
– Нет, серьезно: что случилось? – спросила девушка.
– Ничего особенного! Я хочу с вами познакомиться, – сказал он и расхохотался.
Девушка тоже рассмеялась, покачала головой и ушла.
– Типичная валдайская девственница, – сказал Кругляк, и они пошли к пристани садиться на речной трамвай.
Они ехали на катере мимо окутанного дымом завода, проехали мимо домиков Потылихи, и только когда вода сделалась темной от отражавшихся в ней высоких деревьев на Ленинских горах, стало немного прохладней и почувствовалась сырость воды и свежесть воздуха,
– Дыши, дыши! – говорил себе Кругляк. – Делай га, га! – Он радовался, вертелся, подбегал к борту. – А мне казалось, что лучшего места, чем наша фабрика, нет на свете, – говорил он.
Новому химику тоже понравилась местность, мимо которой они проезжали. Ему нравилась многоликость этого города, этот хаос маленьких домишек, садиков, нелепых переулков, из которого проступали площади и широкие проспекты новой столицы. Город лежал как глыба камня, которая постепенно освобождала скрытую в ней статую. И теперь, глядя на рабочих, строивших каменную набережную, он думал, что вся эта огромная страна высвобождает из-под строительных лесов свою величественную, мускулистую фигуру.
И еще, глядя на реку, он думал о других берегах, низких и болотистых, в которых бежала желтая и горячая, как живое существо, вода.
Выйдя на берег, они стали в очередь за морсом. Кругляк, смеясь и хлопая Николая Николаевича по плечу, выпил подряд пять стаканов. Стоявшие за ним начали сердиться, и какой-то военный, державший под руку девицу с таким серьезным видом, точно девица была отлита из стекла, крикнул:
– Послушайте, вы что хотите – мировой рекорд устанавливать? Люди пить хотят.
– Je ne comprends pas, – сказал Кругляк. – Я американский турист, – и все стоявшие возле будки рассмеялись.
Кругляк нашел, что парк с прошлого года стал чем-то хуже, а Николаю Николаевичу все очень понравилось, правда – не было американских гор.
Индуса, однако, смущало, что Кругляк все время заговаривал с незнакомыми женщинами. С одной малорослой девушкой в очень длинном голубом платье и в белом берете, стоявшем над челкой под углом в сорок пять градусов, он даже ходил под руку и, прощаясь, записал ей на бумажку номер телефона и подарил карандаш с красной головкой.
Когда они выходили из парка, Кругляк торжественно поклялся, что больше не будет ездить на фабрику в выходные дни и что восемнадцатого утром приедет в парк прыгать с парашютной вышки.
– Я бы сейчас тоже мог прыгнуть, – сказал он, – но после трех обедов это опасно. Первый прыжок нужно делать натощак.
Наутро начались работы по замене цейлонского графита. Нюра пошла с бумажками к заведующим цехами, техноруку, коммерческому директору. Рамонов тащил в цех глину и нужную аппаратуру. Кругляк, опередив главбуха, выпросил у Квочина легковую машину, и Петров, «тот, который заикается», поехал в Институт прикладной минералогии за графитом.
Главбух кричал, что не привезет денег и фабрика останется без зарплаты, а Кругляк, с интересом поглядывая на него, говорил по телефону:
– Это ты, Сокольский? Да, да – Кругляк. Я только что послал к вам лаборанта. Вот, вот! Карандашей? Я послал, он передаст. Конечно, и два чертежных. Куда? На Игарку? Здорово! Зайди под выходной, обещал Крюков зайти, я его встретил в Наркомтяже. Ничего, женился, где-то в Горьком. Ну-ну, приходи, со своей закуской только. Так смотри же, не меньше чем пятьдесят кило. – Он повесил трубку и сказал главбуху: – Слушайте: единственный человек на фабрике, с которым я боюсь ссориться,– это вы. Но что делать?
И пока главбух собирался ему ответить, он ушел в цех.
– Нет свободной шаровой мельницы? – говорил он мастеру. – А это что? Нуждается в ремонте? Каком? Ну, это пустяки!
И он пошел к главному механику.
– На полчаса слесаря, – убеждал Кругляк механика, – что, в плановом порядке? Хорошее дело, ждать две недели! Тут работы на двадцать минут. – И, зная упрямство Нониуса, Кругляк сказал: – Я слыхал, вы уходите в отпуск? Ну, знаете, будь я директором, я бы вас не отпустил.
– Почему? – подозрительно спросил главный механик.
– Кроме шуток! Ведь ваш отдел – сердце фабрики, а вы – мозг своего отдела, – сказал Кругляк и прижал руки к груди.
И главный механик выписал наряд.
Новый химик перешел работать в цех.
Он любил составлять рецептуры в заваленном ящиками и мешками цеховом складе сырья. Здесь воздух был душный и теплый. Чего только не было на этом складе и чем только не пахнул здесь воздух! Парафин, воск, саломас, глина, тальк, метил-виолет, сухие лаки, наполнители, милори, каолин. Но здесь уже не было нравившихся ему смол и камедей: все это было загнано Кругляком в коробочки с образцами.
Вся левая стена склада была заставлена маленькими пузатенькими бочонками с английскими надписями. Новый химик сразу узнал эти бочонки. Он видел, как их наполнили графитом, как их грузили на платформы, как громадный кран осторожно переносил их над зеленой, как трава, водой и опускал в трюм желтопузого парохода. И какое-то несказанное удовольствие испытывал он, сидя над открытым бочонком и пропуская меж пальцев тяжелую струю графитного порошка. Графит был теплый и такой мягкий, что, казалось, облизывал руку ласковым языком. Стоило его потереть меж пальцев, и пальцы становились стального цвета, блестели, как зеркало, делались скользкими и гладкими.
И в свободные от работы минуты он запускал руку по локоть в бочонок с графитом, перебирал его, пока пальцы не касались шершавого дерева. Зачем он это делал? Он и сам не знал.
Часто в цех приходил Кругляк и говорил:
– Ну как? – и, не дожидаясь ответа, сам отвечал: – Все в порядке, я уже видел. Скоро пустим шихту на фильтр-пресса. – Он волновался, подозрительно нюхая графит, сердито говорил: – Ой, помол, помол!
В выходной день он так и не поехал прыгать натощак с парашютной вышки, а просидел до вечера в лаборатории, составляя длинные письма тресту Уралграфиткорунд и заводу. Он просил улучшить размол графита, чтобы «по крайней мере восемьдесят процентов проходило через шелковое сито с десятью тысячами отверстий на квадратный сантиметр».
Действительно, сибирский графит был очень крупный, легко можно было рассмотреть отдельные листочки, из которых он состоял.
Патрикеев, щупая графит, пожимал плечами, делал круглые глаза и, переглядываясь с мастерами, смеялся так, точно у него во рту была деревянная коробочка, в которой прыгал камешек. На Кругляка он смотрел дружелюбно и снисходительно, покачивая головой и улыбаясь.
– Под вашу личную ответственность, милейший Борис Абрамович, – говорил он, – под вашу личную ответственность на нас двигается с Урала сто тонн этой прелести.
Кругляк велел остановить на десять минут шаровую мельницу и, опечатав отверстие барабана фабричной печатью, сказал новому химику:
– Днем он смеется, но откуда я знаю, что он делает ночью?
Работавшие в цехе чувствовали какое-то напряжение, глядя на размеренно вращающийся барабан с болтавшимися вокруг сургучной печати ленточками. А новый химик все больше времени проводил на складе; там он поставил себе маленький столик и занимался ситовым анализом различных образцов графита. На складе, кроме него, был только один человек: рабочий, весовщик Горшечкин, шестидесятилетний лобастый старик, с большой головой, большим носом, большим беззубым ртом, большими ушами. Горшечкин был самым веселым человеком на фабрике, говорил он только рифмами. Когда на склад входил рабочий и, вытирая пот, жаловался:
– Ох, Горшечкин, и жарко! – тот подмигивал и отвечал:
– А мне не жалко.
Когда девушка-работница, смеясь, сказала ему:
– Что ты, товарищ Горшечкин, в таких валенках ходишь? Некрасиво! – он ответил ей:
– Некрасиво, зато спасибо.
С новым химиком он говорил много и охотно, рассказывая ему массу всяких историй, и каждый раз, когда индус, уходя с фабрики, церемонно пожимая ему руку, четко выговаривал:
– Товарищ Горшечкин, прощайте! – Горшечкин, радостно, улыбаясь во всю ширь лица, отвечал:
– Не стращайте!
Иногда новый химик приходил в лабораторию, его встречали шумно, точно он приезжал издалека.
Особенно почему-то радовались оба Петрова. А Нюра начинала волноваться и снова мыть только что вымытые стаканы, колбы и воронки, от растерянности бросала в раковину недокуренную папиросу. И он привык, сам того не замечая, к фабрике, к желтолицему Квочину, к секретарю ячейки Кожину, каждый день шепотом, точно у больного, спрашивающего:
– Ну, как твои дела, товарищ Николай Николаевич?
Привык к лаборантам, к веселому старику Горшечкину, к Нюре Орловой, к Кругляку.
Он уже однажды повздорил с мастером Горяченко, не хотевшим пропускать пробу через мешалку, и пошел с ним к Патрикееву. Патрикеев начал было вертеться и шутить, но индус закричал резким, как у птицы, голосом, а глаза его стали вдруг так страшны, что Патрикееву показалось – вот-вот новый химик его хватит чем-нибудь тяжелым.
Иногда он сидел в курилке с рабочими и слушал, о чем они говорят; по глазам его было видно, что он вслушивается внимательно в каждое слово, не думая в это время ни о чем другом. И только когда в цеховом складе он подходил к бочонкам графита, с ним начинало твориться неладное. Горшечкин это давно уже заметил. Николай Николаевич задумывался, отвечал невпопад, а большей частью и вовсе не отвечал. И Горшечкин все думал: отчего это Николай Николаевич дуреет?
Шихту выгрузили из мельницы, и Кругляк вместе с индусом ревниво ходил вокруг нее, сердился, когда кто-нибудь подходил к ней слишком близко, точно в темном чане болтал ножками младенец.
В тот день, когда шихту пропустили через вальцы и мешалку и, наконец, торжественно загрузили в патрон масляного пресса, чтобы отжать нить графитного стержня, Кругляк ни разу не пошел на фабрику-кухню.
– Ну как? – задыхаясь, спросил он у работницы, клавшей нить на длинный лоток.
Старуха, работая быстрыми темными пальцами, поглядела на индуса, сидящего перед ней на корточках, на жадные глаза Кругляка и улыбнулась той улыбкой, которой могут улыбаться только старухи-работницы, – улыбкой, которую не следует описывать потому, что ничего не выйдет из такого описания.
– Хороший товар, крепкий! – негромко сказала она. Кругляк с размаху сел на пол и захохотал.
– Хороший товар! – только и мог повторить он несколько раз.
Они не ушли, пока последняя нить не была уложена на лоток, пока стержни не были раскатаны и поставлены вялиться на стеллажи.
Поздно вечером они все еще сидели в кабинете Кругляка, и Кругляк беспрерывно говорил:
– Вы думаете, я не дрейфил? Ого, еще как! Между нами говоря, когда зашипел пресс и пошла нить, я подумал: «Ей-богу, прыгать с парашютом не так уж страшно!»
Он смеялся, и индус, который тоже был рад удаче, улыбался широкой улыбкой.
– Слушайте, – сказал Кругляк, – давайте сегодня хорошенько выпьем. Пойдем в «Ку-ку», «Ливорно»? Вы думаете, это пустяки, все это? Ведь мы освобождаем страну от импортной зависимости.
Николай Николаевич согласился. Правда, он не пьет вина, только пиво.
– Ну, ничего! Вы будете пить пиво, а я возьму графинчик, – сказал Кругляк и, подумав, добавил: – А потом еще один графинчик. В этом «Ливорно» есть такая цыганка, что можно лопнуть. – Он задумался и сказал: – Она, вероятно, такая цыганка, как я цыган, но это дела не меняет.
В ресторане Кругляк вдруг почувствовал ненависть к Патрикееву.
– Мне надоел этот тормоз! – говорил он. – Что я, нанялся его уговаривать? – Он перегнулся через столик и заговорил шепотом: – Ты партийный парень, ну так слушай: Кожин смотрит на это дело так, как я смотрю. Кое-кто считает, что, если человек старый и имеет специальность, так он старый специалист. Ну, а секретарь считает, что он просто старый оппортунист в новой технике.
А к концу второго графина Кругляк вдруг открыл в себе способности певца. Он начал помогать хору. К ним подошел массивный человек в черном фраке, должно быть министр иностранных дел какого-то крупного государства, и пригрозил вывести певца на улицу.
Потом Кругляк ходил звонить по телефону и, вернувшись, сказал:
– Хотел позвать сюда одну знакомую девушку, но какой-то сосед ее начал мне читать мораль, что трудящихся не будят в половине третьего. Я ему говорю: «Не ленитесь, я по голосу слышу, что вы молодой человек», он мне говорит: «Приходите, парнишка, я вам обещаю открыть дверь». – Кругляк рассмеялся. – Я бы пошел, но, черт его знает, вдруг это какой-нибудь инструктор высшей физкультуры, который бросает левой рукой ядро на два километра. О чем говорить с таким человеком?
Они расстались на углу Рождественки и Кузнецкого моста. Кругляку вдруг так захотелось спать, что он шел по улице, то и дело закрывая глаза. Он шел совершенно прямо и, подойдя к своему дому, оглядел пустую серую улицу и хвастливо сказал:
– Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.
Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя,
открыл ему парадную дверь, Кругляк проговорил:
– Тебе, наверно, все равно, товарищ, но с четвертого квартала мы пишем советским графитом. – И он обнял швейцара.
А новый химик совсем не спал в эту ночь.
Он шагал по комнате и думал.
Работая в цехе вместе с Кругляком, глядя на работницу, улыбнувшуюся им, радуясь удаче опыта, он чувствовал много замечательных вещей. В каких только странах по обе стороны экватора он не жил за последние годы! Там все люди были для него иностранцами. Здесь была страна друзей. Он ходил по комнате и думал о другой стране, где живые краски ярче и прекрасней всех анилинов, о болотистом острове, зараженном лихорадкой. Да, если б это зависело от него, вот сейчас он вышел бы на улицу и пошел туда пешком.
Коммерческий директор фабрики Рябоконь сохранил все славные традиции боевого комбрига. И когда посторонний человек заходил в отдел снабжения, где гремел Рябоконь, окруженный могучими парнями, одетыми в хаки и носившими на голове кубанки и кожаные фуражки, человек робел; ему казалось, что он попал в штаб партизанского отряда, где не очень-то ценят свою и чужую жизнь.
Рябоконь считал Кругляка самым ученым человеком, повыше разных академиков и профессоров, и относился к нему с большим уважением. Этого хорошего отношения не нарушил даже один случай, происшедший не так давно.
Рябоконь как-то пришел в лабораторию и, вынув из желтого, в толстых ремнях, портфеля боржомную бутылку, грозно сказал Кругляку:
– Налей-ка чистого.
Кругляк похлопал Рябоконя по животу и сказал:
– Не выйдет, товарищ директор!
Рябоконь ушел ни с чем, но когда Кругляк явился в коммерческий отдел и рассказал, как срочно нужен графит, Рябоконь вдруг умилился, обнял Кругляка за плечи так, что тот охнул, и сказал:
– Сделаем. Холодный! – гаркнул он, и когда в кабинет вбежал бледнолицый, худой человек в кожаной куртке, Рябоконь сказал ему: – Завтра выезжаешь на Урал гнать графит.
– Есть, товарищ Рябоконь!
Дело у коммерческого директора было поставлено по-военному.
Графит с Урала действительно прибыл быстро. Он был упакован в двойные мешки, похожие на подушки. Полдня заняла переноска графита на склад и в цех. Мастера сердито поглядывали, как грузчики укладывали штабели мешков в цеховом складе. Старик Горяченко сердился и смотрел на новый графит с таким видом, точно к нему в квартиру вселялись какие-то беспокойные, суетливые люди. Кругляка вызвал Кожин и вместе с ним пошел к директору. Все трое, они стояли молча у окна и смотрели, как разгружали грузовики. Потом они одновременно переглянулись.
– Ну, товарищ Кругляк… – сказал Квочин.
Кожин рассмеялся:
– Да, делишки! – и, посмотрев на небо, добавил: – Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.
Кругляк молчал.
– Ну вот, товарищи! – вдруг промолвил он. – Имейте в виду, что наш новый химик провернул дело с графитом. – Он подмигнул Квочину и весело сказал: – Я тоже приложился к этому делу, товарищ директор, свое моральное удовлетворение я имею при себе, но если мне дадут премию, то я буду иметь зимнее пальто. Это тоже греет.
– Ну, товарищ Кругляк… – обиделся Квочин.
Новый химик пришел в цех, когда графит был уже уложен. Да, графита было привезено много, в цеховом складе негде было повернуться. Пузатенькие бочонки исчезли – не то их унесли куда-то, не то завалили сибирским графитом. Новый химик вышел в цех. Надо было уходить. Он предупредил в лаборатории, что уже, не возвращаясь, пойдет домой. Собственно говоря, он мог и не заходить в цех – ведь делать тут было нечего. Да, он хотел посмотреть, как уложили новый графит, ведь завтра предстояло начать анализ. И еще кое-что: у него вошло в привычку, перед тем как идти домой, смотреть на бочонки цейлонского графита. Он даже не ленился вновь отмывать руки и запускал в бочонок пальцы.
Вдруг хлопнула форточка, стукнуло окно, песок, точно спасаясь от дождя, отчаянно застучал по стеклам, и сразу же начался ливень. Грозы не было, но дождь был очень силен; он так грохотал по крыше, что заглушал скрежет станков; казалось, что они движутся совершенно бесшумно.
Индус подошел к окну. Он стоял и смотрел, как по стеклам скользила вода. Оттого ли, что на дворе было почти темно, от какой ли другой причины, лицо его казалось совсем черным.
– Николай Николаевич! – окликнул его знакомый голос.
Это была Нюра Орлова. Она вытащила из-под кофты сверток и сказала:
– Это плащ Бориса Абрамовича.
Новый химик отрицательно покачал головой.
Он шел в полумраке между фабричными цехами, перепрыгивая через лужи, добрался до проходной, и когда сторожа предложили ему переждать, он снова покачал головой и вышел на улицу.
Он шел своей легкой походкой. По мостовой в сторону заставы плыла желтая широкая река.
А Нюра стояла у окна и думала, что этот человек не захотел надеть плащ потому, что она его обидела, не взяв подарка, предложенного ей от чистого сердца.
1935