Человек лежал плашмя на койке в камере следственного изолятора КГБ. К нему в трехместный застенок никого не подселяли. Это психологическое «ноу-хау» предназначалось не очень матерым врагам. Пустые койки как бы намекали на возможное бесследное исчезновение без права переписки. Интеллектуалам было положено пугаться до икоты. Метод действовал. От одиночества и страха человек жалобно поскуливал в подушку. Протестующе, но тихо. Чтобы не привлекать внимания.
До знакомства с государственной безопасностью Роман Романович Лысинский был инженером. Он всю жизнь тяжело трудился в легкой промышленности. И с рождения до ареста ничего не имел против советской власти. Как, впрочем, и против любой другой. Поэтому факт водворения в тюрьму поверг его в шок. Для примерного труженика это было сродни высшей мере. Причем поводом для репрессий стала сущая мелочь. Просто однажды на гражданина Лысинского пало швейно-экономическое прозрение. Оно накрыло его вечером на кухне. Роман Романович схватился за перо и по пунктам расписал недостатки социализма в пошивочном цехе.
Изложение причин хренового качества, сплошного брака и убогих фасонов произведений отечественного ширпотреба уместилось на двух страницах. Оплодотворив антисоветским анализом ни в чем не повинную тетрадь в клеточку, экономический гений уснул. А вот люди в одинаковых серых костюмах не дремали. Профессионалы, сидящие в прокуренных кабинетах Большого дома на Литейном проспекте, интуитивно почувствовали неладное. За ночь густой запах антисоветчины достиг бдительных ноздрей. Записки инженера явно попахивали УМЫСЛОМ… По традиции, за Лысинским пришли на рассвете. Ровно в шесть двенадцать по Москве инженер из товарища стал гражданином.
На четвертый день заключения Роман Романович дозрел. К этому времени генералы обычно начинали рыдать, как дети. А майоры вообще писались в штаны… хуже младенцев, честное слово! Лысинский устоял. Возможно, потому что его еще не допрашивали. Более того, он стал диссидентом. То есть перестал любить марксизм-ленинизм. В глубине души. Молча. На уровне подсознания. Но все же… Он лежал и тайно обижался на государство. Наказания за это закон не предусматривал. Во всяком случае, Роман Романович на это надеялся.
К концу шестой минуты его антикоммунистической умственной деятельности заскрежетал засов. «Умеют работать!..» — потрясенно подумал Лысинский, понимая что на этот раз, скорее всего, расстреляют. Он вскочил с кровати и поспешно сел на табурет, чтобы не схлопотать дополнительную пулю за нарушение внутреннего распорядка в каземате.
Но в камеру вместо отряда беспощадных чекистов вошел один человек. Вернее даже, влетел от мощного толчка в спину. Дверь за ним тут же захлопнулась. На следственный изолятор рухнула могильная тишина. Роман Романович вздрогнул и остолбенело уставился на нового сокамерника. Постепенно и неотвратимо жуткая догадка заползла в его интеллигентную душу. Тощий тип, облаченный в телогрейку и кирзовые сапоги, явно был уголовником! Угрюмую небритую физиономию оттеняла красноватая полоса торчащей изо рта тряпки. «Худой-то какой… Наверняка убийца! — шевельнулась в парализованном страхом мозгу Романа Романовича тоскливая мысль. — А может, и людоед!»
Карл Ильич Теплов, очутившись в тюрьме, почувствовал себя нехорошо. Люди вокруг были немногословны. Это угнетало. Кляп мешал контакту с внешней средой. Интерьер тоже не располагал к оптимизму. От резкой смены родного дома на казенный дрожали колени. В уголовной среде Карл Ильич ранее не вращался. Но как настоящий художник живо представлял себе звериный оскал криминала. Предчувствия сжимали сразу все внутренние органы, вызывая урчание в животе и одышку.
Когда за спиной громыхнула дверь камеры, Теплов вздрогнул, как укушенный лошадью кавалерист. Страшная догадка пронзила его впалую грудь. Несмотря на полумрак, он отчетливо разглядел по-хозяйски восседающего на табурете полного мужчину в очках и с намечающейся плешью. Наглый мордатый тип, демонстративно одетый в цивильный костюм, явно был уголовником! Он плотоядно таращился на Карла Ильича, будто серийный маньяк на неопытную проститутку. Страх навалился на гражданина Теплова, накрыв с головой и предательски врезав под колени, так что те подогнулись. Сквозь пелену отчаяния прорезалась мысль: «Толстый-то какой… Наверняка убийца!»
Взгляды арестантов поползли навстречу друг другу. Застойный воздух камеры затрещал от почти электрического напряжения. С низкого потолка сокамерникам опасливо подмигнула зарешеченная лампочка. Два советских интеллигента таращили друг на друга глаза и боялись. Казалось, даже койки расползлись по углам, забившись под серые казенные одеяла. Карл Ильич испуганно шмыгнул носом. Роман Романович моргнул. Потом он вспомнил, что по тюремным законам за лишние слова отрезают язык, и твердо решил: «Надо молчать! Скажу что-нибудь — сразу прирежет!»
Теплов прислонился к холодной железной двери, стараясь не упасть. Чтобы не умереть от страха, ему нужно было хоть с кем-нибудь поговорить. Кандидатур оказалось немного. Только он сам и маньяк. Уголовника следовало срочно отвлечь от недобрых мыслей. «Надо разговаривать! — решил Карл Ильич. — Замолчу — сразу прирежет!» Он решительно вытащил изо рта пионерский галстук, успевший присохнуть к треснувшей губе, почти не ощутив боли.
Зловещий хруст материи прогремел как выстрел. Лысинский зажмурился, чтобы не завопить. Но звериный вой застрял в глотке, так и не вырвавшись наружу. Роман Романович хотел жить, поэтому молчал изо всех сил. Теплов занервничал. Он находился в камере больше минуты, а толстый убийца еще не проронил ни звука, пренебрегая появлением соседа. «Матерый!» — понял Карл Ильич. Пора было начинать бороться за свою жизнь. То есть завязывать разговор.
— Холодновато, — осипшим от волнения голосом сказал он.
Роман Романович содрогнулся всем организмом. Тощий убийца явно на что-то намекал, с ходу показывая свое звериное нутро. «Матерый!» — догадался Лысинский и благоразумно промолчал.
Тишину в ответ на свои слова Карл Ильич воспринял как приговор. Его качнуло вперед. Пришлось двинуться по направлению к свободной койке. На ходу он скинул с плеча рюкзак и запихнул его под подушку. Делая первые шаги в мире криминала, Карл Ильич лихорадочно придумывал, как начать беседу. С зеком следовало общаться на его языке. Как назло, уголовные термины на ум не приходили. В принципе, нужен был хоть один. Он покопался в памяти, но, к сожалению, кроме всенародно знаменитой «редиски» там ничего не обнаружилось. Теплов упрямо прищурил темно-серые, почти стальные глаза. Обстоятельства требовали. Пришлось придумывать терминологию самостоятельно. Зловещее безмолвие за спиной становилось смертельно опасным. И вдруг спасительное озарение полыхнуло в мозгу. Нужное слово возникло внезапно и очень вовремя. Карл Ильич робко обернулся и просипел:
— Штоха?..
Лысинский сразу вспотел. Догадка о криминальной сущности нового обитателя камеры подтвердилась, обозначив незримую грань, за которой осталась прошлая жизнь, до краев заполненная производством трусов и лифчиков. По другую сторону встал грозный призрак уголовщины. Пытаясь вникнуть в суть услышанного, Роман Романович втянул в себя губы, словно собирался проглотить их вместе с рвущимся наружу стоном. «Все равно не пойму!» — обреченно осознал он.
Теплов с надеждой покосился на откормленного бандита. Тот сидел в позе увядшего лотоса, не собираясь реагировать на лингвистические новообразования. «Все равно не поймет!» — испугался Карл Ильич. Инстинкт самосохранения потянул его за язык. Он решил биться до последнего и волевым усилием выдавил из пересохшей глотки:
— Дела у прокурора. Штоха пошла, как жизнь в полоску. Теперь по-другому нельзя. Без штохи нас можно голыми руками брать. Я-то лишних слов не люблю. Чуть что — раз! — и в дамках…
В ответ послышалось злобное сопение. Зек упрямо хранил молчание. Зацепиться за жизнь языком у Теплова не получалось. Стены камеры, выкрашенные мрачной серой краской, начали сдвигаться, норовя раздавить. Лампочка, забранная решеткой, равнодушно пялилась из своей персональной клетки на картину преждевременной гибели талантливого художника… Карл Ильич отошел в дальний угол и отчаянно забубнил, пытаясь выдавить из сокамерника хоть один звук. Для ориентировки. Чтобы уловить общее направление к спасению.
— Штоха решает все. За что уплачено, должно быть съедено. Хотя у кого как. И с чем. Вы… за что сидишь?
Роман Романович, как интеллигентный человек, не мог не ответить на прямой вопрос с личным обращением. Он плотно сжал вспотевшие ладони и честно пожал плечами.
«Рецидивист! — решил Теплов. — Они всегда ни за что…» И он затараторил без пауз, привычно нагоняя мути «во спасение»:
— Я тоже. Жизнь моя — копейка, к одиннадцати туз. Кто без обмана штохает, того никто не обидит… Ни за что штохать — почетно!
«Рецидивист! — догадался Роман Романович и обмяк. — Ни за что у нас никогда…» То, что уголовник постоянно болтал, внушало уверенность в совершенно неблагополучном исходе. Слова шли плотно, как швы на обметке трикотажа. Они складывались в ветвистые фразы непонятного покроя. К отбою Лысинский впал в полуобморочное состояние. Он покачивался на табурете, опасаясь встать и повернуться спиной к опасности. По границе сна и яви плавала одна мысль: «Почему он все время говорит?!»
Карл Ильич остановиться не мог. Как всегда в момент опасности его заклинило. Он изрыгал самостоятельно изобретенный жаргон, в надежде услышать от угрюмого уголовника хоть слово. Но тот не поддавался. Среди серого полумрака камеры зловеще мерцали очки в роговой оправе. На этом реакция соседа исчерпывалась. «Почему он все время молчит?!» — думал Теплов, продолжая пороть чушь, густо пересыпанную очень, на его взгляд, блатным словом «штоха»…
К полуночи дуэль двух мировоззрений подошла к развязке. Первыми сдали нервы у Лысинского. Он поднялся с табурета, попятился, не поворачиваясь спиной к сокамернику, и рухнул в койку. Через минуту по следственному изолятору КГБ разнесся настороженный храп. Карл Ильич поговорил еще минуту, закрепляя эффект. Потом осекся на полуслове и застонал, обессиленно присев на дальнюю койку. Первый раунд завершился вничью. Контакт с миром криминала состоялся. И он его пережил!
Теплов выполз из темного угла. Он доплелся до койки и тоже упал поверх колючего одеяла. Но сон не шел. В двух метрах храпел настоящий уголовник. Капли воды со звоном ударялись о дно эмалированной раковины. Где-то за железной дверью ходили охранники. Это был новый неизведанный мир. И здесь мог выжить только свой. То есть — настоящий зек. Карл Ильич поднялся и взволнованно прошелся от стены к стене. Зародившаяся идея ему понравилась. Неожиданно его взгляд упал на небольшое зеркало над раковиной. В нем маячила совершенно бандитская физиономия. Теплов вздрогнул. Небритая рожа тоже дернулась. Он опасливо приблизился и всмотрелся. Несмотря на недостаток света, в зеркале отчетливо отражался типичный арестант, одетый в телогрейку. Карл Ильич вспомнил сынишку. Если бы не он, можно было бы попасть в тюрьму в трусах и тапочках. Или не попасть. А так вот — побеспокоился о папке. Заранее собрал рюкзак и одежду, приготовленную для поездок за грибами. А потом посадил…
Но время воспоминаний еще не пришло. Сейчас нужно было срочно становиться зеком. Лексикон Карл Ильич уже освоил. То, что уголовники молчали в ответ, было их личным горем. А уж если вступать в диалог, то вряд ли среди криминальных масс мог найтись достойный собеседник. Оставалось приобрести соответствующий облик. В голове ненавязчиво ворохнулась мысль о тюремных татуировках. Новая идея показалась спасительной. Тем более профессия позволяла. Он сунул руку в рюкзак. Под сменой белья его дрожащие пальцы нашарили пластиковый футляр. Сын позаботился даже о папином досуге. Это были фломастеры производства ГДР — синий, зеленый и красный. Вполне достаточная палитра, чтобы стать своим в уголовной среде…
Подсадную утку звали Андрей Константинович Скобель. Впрочем, сухощавого и желчного обитателя лагерей и зон строгого режима куда чаще называли Чегевара. Кличку он получил за неутомимую любовь к протесту. Бесчисленные жалобы и апелляции выходили из-под его пера в огромном количестве. В связи с этим начальники исправительных учреждений охотно сдавали его в аренду КГБ как одаренного стукача и редкостного «суку»[1]. Кто громче всех орет про справедливость, тот и стучит лучше всех.
Диссидентов и прочих политических элементов Чегевара не любил, усматривая в них конкурентов. Он «сдавал» их оптом и в розницу. Впрочем, доносы он писал и на персонал, и на охрану, и на самих чекистов… На всех, попадавших в поле зрения, кроме уголовных авторитетов. Став стукачом, бывший воришка боялся их как огня. По блатным законам за «ссучивание» ему полагалось такое, что при одной мысли о возможном возмездии он терял сознание. Но уголовники в застенках КГБ встречались редко. А лопоухие фраера, не нюхавшие зоны, легко попадали под тлетворное влияние бывалого зека. Особо интеллигентных Андрей Константинович порой бил. Правда, редко. Потому что даже самые стойкие идейные враги советской власти кололись легко.
Стоило рассказать им про Колыму, и они закладывали всех, даже себя.
На этот раз Чегевара «подсел» утром. Жертвы спали. Фраеров надо было брать теплыми, не дожидаясь, пока проснется их антисоветская сущность. Сонную камеру огласил бодрый рык:
— Волки позорные! Па-апишу в лоскуты, век воли не видать! Падлой буду-у!
Ритуально возвестив о своем появлении, Чегевара деловито осмотрелся. Одна из шконок пустовала, в поддержку легенды о случайном подселении уголовника к политическим. Клиенты на новичка не реагировали. Так могли себя вести лишь беспечные лохи. Или те, кому «на тюрьме» бояться было нечего. Но в следственном изоляторе КГБ, как правило, смельчаков не водилось. Ближе к двери храпел лысоватый толстячок с добродушной физиономией.
— Ботва! — усмехнулся зек.
Такие фраера кололись на раз. Как гнилые арбузы об асфальт. Чегевара радостно ощерился и заорал:
— Подъем, овцы недоенные! Ваша папа приканала!!!
Он бодро двинулся к свободной койке, на ходу пихнув толстяка в бок. И вдруг в ответ на его жизнерадостное приветствие из темного угла раздалось бормотание:
— Подъем не набьем. Были папа, стали мама. Штоха не выйдет…
Чегевара перестал ухмыляться и замер. Базар походил на воровской. То есть — на абсолютно блатную феню. По стилю канало на высший класс. Как будто бы русские, слова звучали знакомо, но непонятно. И, несомненно, таили глубокий уголовный смысл, недоступный простым смертным. Опытный глаз стукача нащупал оратора. Второй обитатель камеры продолжал безмятежно посапывать на шконке, как будто и не подозревал, что неприятности ходят вокруг легкой поступью. Его лица видно не было. Свет зарешеченной лампочки не проникал в тень от висящей на спинке кровати телогрейки… Телогрейка заслоняла… Телогрейка… Оторопь напала на Чегевару внезапно. Он инстинктивно согнул спину в подобии приветственного поклона. В изголовье койки стояли крепкие кирзовые сапоги! Лохи так не одевались. Политическим полагалось носить шляпы, польта и модельные шкары…
Андрей Константинович робко вытянул шею. Шестой орган чувств (на блатном наречии — «очко») сжался в пессимистическом прогнозе. Как это обычно и бывает, предчувствия не обманули. Из мрака, порожденного телогрейкой, показалась рука. Всего лишь верхняя конечность пониженной волосатости… Но обыкновенной, по-человечески розовой кожи на ней почти не осталось. Все свободное пространство покрывала вязь рисунков. Рука лениво проползла по колючему одеялу и легла на границе света и тени. Несмотря на то что в полумраке нечеткие картинки виднелись смутно, Чегевара разглядел все детали. Он умел не только писать, но и читать. Причем татуировки он читал с большим пониманием, чем газету «Труд».
Сине-зеленые перстни на пальцах означали статьи. Судя по левой кисти, ее обладатель при рождении получил пожизненное. Посмертно… На двадцатой секунде изучения накожной росписи Чегевара сошел с ума от ужаса. Особенно его потрясло целое стадо ушастых тараканов, уползающих куда-то под мышку. Хвостатые насекомые на ходу жрали красный перец. Такой картинки ему видеть не приходилось. Но по воровским канонам она могла означать что-то типа статьи за изнасилование прокурора в извращенной форме со смертельным исходом. Отягченное актом людоедства в особо крупных размерах.
Андрей Константинович тихонько взвыл и осел на пол. Страшнее этого человека на земле зверя не существовало. Чегевара вдруг осознал, что жуткого авторитета подослали по его душу. Как и почему, уже не имело значения, потому что лютая смерть неотвратимо надвигалась. Кошмарное существо, пребывающее за гранью человеческого понимания, начало просыпаться. Оно чуть шевельнуло конечностью. Ушастые тараканы на предплечье кровожадно засучили лапками. Стукач инстинктивно отполз назад, обдирая тощий зад о шершавый пол камеры.
— Я больше не буду-у! — умоляюще проскулил рецидивист, хныкая, как описавшийся дошкольник.
— Больше и некуда. Потому что штоха не будит. Проснулся сам — разбуди соседа, — тут же донесся из темноты зловещий хрип.
Жуткая рука сжалась в кулак. Среди вен на запястье отчетливо выступила оскаленная рожа в кайме из колючей проволоки. «Сейчас прыгнет и порвет всех на мясо!» — понял Чегевара. Уголовник с многолетним стажем, проведший полжизни в лагерях строгого режима, взвизгнул и окончательно потерял разум. Он вскочил, истошно завывая. Его физиономию перекосило от ужаса. Оглушительный стук в железную дверь сотряс следственный изолятор.
— Выход там же, где и вход. Выключай чайник… — прохрипел ему в спину голос из недр камеры.
Фраза стала последней пулей, подбившей подсадную утку. Чегевара содрогнулся и обмяк, прощально хихикнув. Но в КГБ сотрудников берегли. Даже совсем внештатных. Мгновенно лязгнул засов, и стукача выдернули наружу. Неудачно подсаженная утка уже не крякала по фене. Она блаженно улыбалась, вытаращив бессмысленные глаза, и сосала свой указательный палец. От нее исходил совершенно не птичий запах настоящей медвежьей болезни…
Инженер Лысинский проснулся от непонятного шума. Пока он надевал очки, все стихло. В камере неприятно пахло. На соседней койке спал зек. Оба факта Романа Романовича не обрадовали. Он хотел мучительно застонать, но вспомнил, что молчание спасло ему жизнь, и воздержался. Сосед по камере тоже зашевелился. Роман Романович с опаской покосился на него и от удивления открыл рот. Вечером он не обратил внимания на особые приметы уголовника. Зато сейчас они просто бросались в глаза. Из-под одеяла торчало отвратительно худое тело, покрытое татуировками. В уголовной символике Лысинский понимал, как лирик в физике. Но надпись на тощей груди даже на него произвела впечатление. На выступающих ребрах синели буквы: «АМАМ АХОТШ». Кто такой Ахотш, не имело значения. А вот то, что сокамерник его «ам-ам», то есть сожрал, нагоняло жути по самый потолок камеры. Роман Романович застонал…
Карла Ильича разбудило смутное ощущение опасности. Он приоткрыл глаза и обнаружил вокруг тюрьму. Мозг с утра работать отказывался, поэтому подробности вчерашнего дня вспомнились не сразу. Взгляд опухших глаз Теплова прошелся по убогому интерьеру. На соседней койке тут же нашелся источник той самой опасности, которая нарушила утренний покой художника. Толстый уголовник сидел, положив руки на колени. В углу приоткрытого рта поблескивал острый клык. Карл Ильич вспомнил все. Ему опять предстояло сутки напролет притворяться своим среди бог знает кого. Он начал сразу:
— Утро до… — Теплову пришло в голову, что зеки так не здороваются. Он осекся и продолжил: — …штохи.
В ответ — снова тишина. И тут не соображающий спросонья Карл Ильич сделал нестандартный ход. Пока вчерашний страх не успел снова парализовать волю, он протер глаза и спросил:
— Вас как зовут?
Лысинский тоже не успел окончательно проснуться. Потому и попался, как ворона из басни. Он машинально открыл рот и ответил, совершив ошибку, перевернувшую всю его жизнь:
— Роман Романович… Очень приятно…
В могильной тишине камеры будто грянул гром. Слова прозвучали. И были услышаны. Комфортабельная камера следственного изолятора, с раковиной и без обычной тюремной параши, содрогнулась от облегчения. Теплов получил зацепку! Он вдруг почувствовал отклик собеседника. И понял, что имеет дело с нормальным интеллигентным человеком. Контакт состоялся! И тут произошло странное…
Еще вчера Карл Ильич безумно обрадовался бы родственной душе. Но за ночь он переродился в другого человека. Татуировки проникли куда глубже кожи. Стремясь выжить, бывший художник-оформитель в душе начал превращаться в зека. В рядах уголовщины появился новый член. Услышав ответ сокамерника и осознав, с кем имеет дело, Теплов неожиданно, даже для самого себя, презрительно хмыкнул. Он встал с койки и сквозь зубы небрежно сплюнул на пол. Плевок удался не очень. Слюна повисла на подбородке. Карл Ильич быстро стер ее ладонью, стараясь не размазать татуировки. Потом подошел к зеркалу и с удовлетворением прочитал на собственной груди:
— ШТОХА МАМА!
Картинки на руках тоже выглядели вполне криминально. Особенно солнце на запястье и убегающая от него за красные флажки стая волков. Совсем как в песне Высоцкого. Карл Ильич открыл рот и заговорил с чувством собственного превосходства:
— Я смотрю, ты, парень, совсем в нашем деле не соображаешь… ни фига. Пропадешь ты здесь без штохи! Это тебе еще повезло, что на меня попал…
С каждым словом в груди Теплова все выше поднималась волна куража. Она, как обычно, тащила его за собой в наспех создаваемый мир иллюзий. Художественный свист превращался в искусство. Карл Ильич отошел от зеркала, накинул на плечи телогрейку и задушевно прохрипел в склоненную плешь Лысинского:
— А меня, Рома, в неволе Теплым зовут… Теплым… Вот так вот… Рома.
Его голос проник в организм Лысинского до самого позвоночника. Роман Романович почувствовал, как мутная жуть застилает разум. Из-под коек поползла дымка блатной романтики…
К завтраку в камере установились нормальные тюремные порядки и уголовная иерархия. В чем она заключается, понять было сложно. Но за ее соблюдением вошедший в раж уголовник Теплов следил строго. С каждой минутой Карлу Ильичу все больше нравилось быть зеком. Он сидел на койке и вещал без остановки:
— Первым делом тебе, Рома, надо научиться в карты штохать. Без картишек в тюрьме нет братишек! Сейчас мы их нарисуем, ты не штохай. Теплый знает, как рисовать. У нас в тюрьме рисовать надо уметь. Иначе все! Штоха!
Неизвестно, почему Карла Ильича потянуло к азартным играм. Возможно, подсознание прочно связывало лишение свободы с разгулом порока. Во всяком случае, карты были созданы. На них ушел почти весь блокнот, приложенный заботливым сынишкой к немецким фломастерам. Рука опытного художника привычно дорисовала бороды королям. Чтобы не перепутать их с дамами. Лысинский смотрел и слушал, пребывая в коматозном оцепенении. Рисовать он не умел совершенно. Поэтому отчетливо понимал, что никогда не станет своим в криминальной среде.
Игра началась после завтрака. Прием пищи много времени не занял. С подноса, просунутого в камеру, зек Теплый уверенно взял кусок хлеба побольше. Роман Романович не возражал. Что свидетельствовало о правильном понимании блатных законов. Запив пайку едва теплым чаем, он попытался закрыть глаза. Но как только поднос исчез в окошке, карты были извлечены из надежного тюремного тайника. Карл Ильич, таинственно покопавшись под подушкой, выложил бумажные листочки на табурет.
— Ну что, Рома, раздавай. Ты во что играешь?
Когда-то, будучи студентом, Лысинский видел, как однокурсники расписывают преферанс. На этом его опыт в азартных играх заканчивался.
— Ни во что! — прошептал он и покраснел.
Теплову раньше приходилось поигрывать в «дурака». Но несчастному новичку нужно было дать шанс. Иначе получалось несправедливо. Он ощутил в себе завзятого шулера и принялся ловко заманивать жертву:
— Теплый ерунду не предложит. Есть такая игра — закачаешься! Самая блатная у нас считается. Такое на кон ставят — умереть не встать! В тюрьме в нее все штохают…
Карл Ильич разорялся двадцать три минуты. Убедительный монолог про воровское развлечение удался. Роман Романович затрясся в ужасе от предстоящего погружения в омут запредельных блатных страстей. В конце концов Теплов понизил голос до свистящего хрипа:
— У нас ее кто как называет. А у вас это…
Лысинский тихонько заскулил, находясь на грани потери сознания. Серые бетонные стены растопырили свои невидимые уши. Карл Ильич выдержал паузу и вышептал страшную уголовную тайну:
— У вас ее зовут… «пьяница»!!!
Сдавать первым выпало инженеру. Зек по кличке Теплый снисходительно комментировал:
— Ты не спеши, масть не штоха. Со мной никто не жулит. Боятся все. Я с тобой вполсилы заштохаю. На просто так. Чтобы в долги не вгонять. Помню, на Севере…
Про Север Теплов знал только, что там холодно. Тем не менее речь его не прервалась ни на миг. От кошмарных подробностей карточных баталий на просторах вечной мерзлоты у Романа Романовича зашумело в ушах.
Они сыграли партию. С испугу выиграл Лысинский. Но смутить Карла Ильича было невозможно. Ему так нравилось чувствовать себя матерым уголовником, что на мелочи он внимания не обращал.
— Ну, молодец, Рома, — просипел он, — далеко пойдешь. У самого Теплого выиграл. Теперь давай на интерес. По-нашенски. По-уголовному. На что бы нам заштохать? Не знаешь? А Теплый знает. Теплый все знает.
На самом деле, какие бывают ставки кроме денег и спичек Карл Ильич лишь смутно догадывался. Тем не менее уверенно открыл рот, рассчитывая на озарение. И оно не подвело. Стоило быстрому взгляду упасть на вспотевшую от паники плешь сокамерника, как гениальная идея слетела с губ:
— На шапку будем играть, Рома. На шапку.
Лысинский недоуменно покосился на пыжиковый «пирожок», лежащий рядом. В принципе, он был готов отдать его без борьбы. Тем более что у соседа шапки не было вообще. Но как оказалось, зеку требовалось совсем другое. Ставка была длиною в жизнь.
— Не-ет. Не про то ты подумал. Кто проштохает, тот больше шапку никогда не наденет! До самой смерти. Так у нас положено. Согласен?
В замкнутом пространстве камеры предложение прозвучало по-блатному жутко. Так и должна была, видимо, идти большая тюремная игра. Роман Романович ошеломленно кивнул. Битва грянула. На табурет лег бубновый туз. Лысинский задрожал и открыл восьмерку червей. Дебют был провален вчистую. Дальше разгром протекал всухую. Роман Романович то и дело снимал с носа очки и протирал их полой пиджака. Он что-то шептал про себя и нервно трогал плешь, словно предчувствуя холода. Теплый азартно жулил. Пока соперник занимался очками, он открывал несколько карт и выбирал нужную. Картинки кисти художника-оформителя напоминали не валетов и королей, а зайчиков с осликами. Только дамы несколько отличались неприкрыто-вызывающими бюстами порочных размеров. Наконец наступила развязка.
— Туз! — скромно прошептал Лысинский, переворачивая свою последнюю оставшуюся карту.
Игра могла затянуться до неприличия. Но в планы Карла Ильича это не входило. Он ловко извлек из своей пачки шестерку и объявил:
— Штоха! Я выиграл. На последнем ходу шесть бьет туза!
Таких правил Роман Романович не помнил. Но спорить с опытным уголовником было неприлично. И очень страшно. Он покорно отодвинул «пирожок» в сторону. В его душе начал расти ужас. Следующая ставка, очевидно, могла стать последней в жизни. Играть с зеком в карты оказалось очень опасно…
Лязг засовов прозвучал внезапно и судьбоносно. Заключенные вздрогнули. В приоткрывшуюся дверь пролезла голова в фуражке, и командный голос произнес:
— Лысинский! С вещами на выход!
— Каюк, — прокомментировал Карл Ильич. — На севера отправят?
— Домой уходит, — равнодушно сказал тот же голос уже из коридора.
Роман Романович поднялся и сгреб в охапку пальто и пыжиковую шапку. Еще не веря в удачу, он поплелся в сторону воли.
— За тобой теперь все присматривать будут, — прохрипел ему вслед Теплый. — Глядящего тебе дадим. Ты его не ищи — не увидишь. На голову ничего не надевай. Проиграл ты шапочку… Рома…
Вошедший в роль Карл Ильич еще что-то шептал, но Лысинский пробкой выскочил наружу, подгоняемый безотчетной паникой. Впереди его ждала неизвестность. Тюремщик мог просто пошутить над несбыточными мечтами о свободе. Вполне могло случиться и так, что в одном из подвальных переходов КГБ ему предназначалась пуля в затылок… Все это не имело значения. Лишь бы очутиться подальше от страшного уголовника и никогда в жизни не садиться с ним за «пьяницу»!
Судьба обожает нелепые шутки. Неизвестно, что произошло в прокуренных кабинетах большого серого дома на Литейном проспекте. Не то УМЫСЕЛ Романа Романовича признали не злым. Не то текст на двух клетчатых страницах оказался конспектом работы великого экономиста Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин»… Короче говоря, гражданина Лысинского строго предупредили и выгнали без поражения в правах. Видимо, в тот день игривая шахматистка по имени Судьба не планировала жертвовать пешкой.
В рабочий полдень неприметная боковая дверь Управления КГБ хлопнула, будто выплюнув излишек переработки людского материала. На свободу с чистой совестью вылетел полноватый мужчина. Он замер, поблескивая в лучах тусклого питерского солнца намечающейся плешью, и осторожно покрутил головой. Вокруг него буднично серела советская действительность. Человек поспешно шагнул в сторону от двери и наткнулся на урну. Его рука сама собой дернулась, и в недра маленькой уличной помойки полетела пыжиковая шапка фасона «пирожок».
Мужчина стремительно двинулся по проспекту в сторону Невы. Он ушел, гордо поблескивая непокрытой головой. Так покидают застенки настоящие текстильщики… Возвращаются они немного иначе. Не дойдя до угла, гордый и плешивый человек метнулся назад. Он коршуном пал на самое дно урны… И выдернул оттуда свою шапку. Воровато осмотревшись, мужчина отряхнул «пирожок» о колено и быстрым движением сунул за пазуху.