Посвящается
М. А. Кузмину
Земная жизнь моя — звенящий,
Неясный шорох камыша,
Им убаюкан лебедь спящий —
Моя тревожная душа[1].
Сегодня шла я из кухни… У нас весь день рубят капусту, некому было даже самовар поставить. Братцы должны вернуться из Евлова — ездили рощу покупать.
Перед отъездом братец Петр Акимович по обычаю зашел ко мне спросить моего согласия на покупку — так уж у нас заведено. Меня всегда спрашивают, но ведь это просто для приличия, так как после смерти мужа я стала их компаньоном. Только я ни во что не вхожу: я ничего в делах не понимаю — пусть делают, как знают, лишь бы мне женихов не сватали.
Замуж они меня уговаривают выйти тоже из приличия, чтобы люди не сказали, что они моей вдовьей частью овладели, а так — им же лучше, что я вдовею: еще какой бы муж навязался.
Я ни во что не путаюсь — пусть делают, как знают. Даже странно мне, когда о моих деньгах говорят. На что мне деньги?
После смерти мужа я хотела в монастырь уйти, да неловко: мы все-таки по старой вере. Хотя братья не очень держатся — Андрей Акимович у нас Петровскую Академию кончил — да перед родней неловко. Зачем с родней ссориться…
Можно, конечно, в скит уйти — у меня в скиту, в Сибири, родная тетка, только там работать заставят, а я ленива, да и здоровье у меня плохое. А хуже всего, что все время придется на народе быть. Особенно я баб не люблю.
Мужчины соберутся, о своих делах говорят — подам чай или закуску и делаю, что хочу: когда сижу — слушаю, когда уйду к себе. А соберутся дамы, — нужно и слушать, и разговаривать.
Молоденькие или дети еще ничего. Скажешь: «Ну, девицы, слушайте, я вам сказку расскажу». Они это любят.
Я очень хорошо умею сказки рассказывать и все больше из головы…
А самое главное — в скиту не позволят светских книг читать, а уж от этого я отказаться не могу.
Есть буду один хлеб с водой, спать хоть на голых досках — только бы читать.
Я всегда любила читать, а как овдовела — только и делаю, что читаю. Городскую библиотеку всю перечитала… Библиотечной барышне, чем могу, услуживаю, и вареньем и маринадами — только бы новые книжки мне первой давала.
Ах, как иногда хорошо бывает… Кажется, что весь мир позабыла…
Так вот — иду я из кухни и слышу, — Ваня в своей комнате возится, что-то тяжелое передвигает.
Я заглянула к нему.
— Что ты, Ваня, делаешь?
— Я, тетенька, кровать переставляю головой к окну.
— Зачем?
— Да я сны забываю.
Я засмеялась.
— А не все ли равно, как кровать стоит? — спрашиваю.
— Я, тетенька, жаловался приказчику Тимофеичу, что как я сюда, к вам, переехал, мне сны сниться перестали, а он мне говорит: «Человеку всегда сны снятся, а только ты, наверно, лицом к свету спишь. Проснешься — свет сразу в глаза— ты сон и позабудешь».
— А на что тебе сны помнить? — удивилась я.
— Так. Скучно без снов, — отвечает.
Я посмеялась и пошла.
Ваня наш дальний родственник — Петра Акимовича сватьи сын. Братцы за него в училище платили, а теперь взяли его к себе, чтобы к делу приучить, кажется, наследником его сделать хотят, потому что детей у нас, ни у кого, нет. Всем нам семейная жизнь не задалась.
У братца Петра Акимовича жена родила девять человек детей, но все в младенчестве умирали, а последний ребенок ее так попортил, что она теперь без ног совсем… в кресле мы ее возим. У брата Андрея совсем неудачная жизнь — живет с чужой женой. Мы это знаем — да и в городе все знают. Сначала болтали, а теперь перестали — шесть лет прошло.
Там есть трое детей, да кто их знает, — чьи. Муж-то ее, почтовый чиновник, с нею вместе живет. Он и моложе и красивее братца Андрея, так что мой муж, покойник, говорил, будто у нее не любовь, а денежный интерес, и не пускал меня с нею знакомиться. А теперь, после его смерти, она бывает у меня, и я к ней хожу. Мне что, это не мое дело — я в это не мешаюсь. Она ко мне ласкова, и книжки мне приносит, и очень хорошо на пианино играет…
Я другой раз по целым часам слушаю: так у нее все понятно выходит, как будто читаешь.
Я ей один раз говорю:
— Сыграйте мне, Надежда Алексеевна, то, что вы мне на прошлой неделе играли — длинное такое.
— Не помню, — говорит, — я вам так много играю.
— А вот начинается громко, словно кто-то сказал: «Слушайте, сейчас расскажу вам историю» и начинает сначала что-то страшное и все страшнее и страшнее… А потом там есть такое грустное, словно кто-то о чем-то умоляет, а под конец опять кто-то сказал: «А вот и все, вся история кончилась».
Она на меня пристально так смотрит.
— Чудачка вы, Серафима Акимовна, как же я могу это понять… а впрочем, постойте, постойте — не это ли?
И заиграла как раз то самое. Кончила и говорит:
— Это называется: «Патетическая соната», сочинение знаменитого музыканта Бетховена.
— Знаю, — говорю, — много о нем знаю, и недавно его жизнеописание читала, чуть не плакала: каково музыканту-то оглохнуть…
После этого разговора Надежда Алексеевна стала чаще ко мне ходить, на дружбу напрашиваться, комплиментымне говорить, — будто я такая умная и сама себя образовала, что я «тонкая натура» и чего-чего только не наговорила, но у меня сердце к ней не лежит — она понемногу и отстала.
Вечером чай пили втроем: невестка, Ваня и я. Невестке нездоровилось, я ее скоро отвезла в спальню, а сама вернулась еще чашечку чая выпить.
Ваня сидит за столом, перед ним стоит остывший чай, а он куда-то в стенку смотрит.
Лицо у Вани худое, длинное, в веснушках, волосы белокурые. Сам худой, тщедушный, сутуловатый, глаза, правда, большие, только всегда как-то странно смотрят, точно ничего не видят.
— Ваня.
Он вздрогнул, словно свалился откуда, рот раскрыл и так глупо на меня смотрит.
— Что же, — спрашиваю, — видел ты сон сегодня?
— Видел, — отвечает и сконфузился.
— Растолкуй ты мне, почему тебе так хочется непременно сны видеть?
— Я очень уж интересные сны вижу…
— Ну расскажи мне сегодняшний.
— Неохота, тетушка, вы смеяться будете… я теперь никому снов не рассказываю… прежде пробовал, как меньше был — все всегда смеялись… в школе дразнили…
— Я не буду смеяться.
— А другим не скажете?
— Не скажу никому.
— А вы побожитесь! — и весь покраснел.
— Ну, побожилась. Говори.
Ваня оглянулся кругом — встал, запер дверь в коридор, сел ко мне поближе и шепчет:
— Я, тетушка, не простые сны вижу…
— А какие? Пророческие?
Помолчал.
— Нет, не пророческие… а совсем, совсем особенные — и будто не сны, а вправду. Так вправду, что то, что я вот в конторе сижу, и Тимофеич бранится, и вы, и дяденька — это все сон, а во сне правда… Вы смеетесь, тетенька?
— Нет, не смеюсь — это и со мной бывает — только не от сна, а от книги. Когда книга интересная, так и не хочется ни о чем думать, и обедаешь кое-как, и одеваешься наскоро — только бы отделаться, да скорей читать.
— А вы, тетушка, не переделываете того, что читаете? — спрашивает Ваня.
— Как это? — удивляюсь.
— Да так — вот в книге, например, кто-нибудь умер, а вам жалко, и вы сочиняете, будто про себя, что тот человек жив, и дальше совсем другое выходит.
Ваня весь даже переменился — лицо как будто другое стало — и глаза не глупые.
Задумалась я над его словами и, помолчав, говорю:
— Видишь, Ваня, — это со мной бывает — только не всегда. Иногда в книге так все к месту, так хорошо выходит… и жалко до слез, если кого обидели, или кто умер, но только переменить этого даже не хочется… Будто так нужно, и иначе все испортишь: на правду будет непохоже.
— А вы ее любите — правду-то? — вдруг спрашивает Ваня.
Я на него смотрю и не знаю, что ответить.
Странно. Я смерть не люблю, когда лгут, а ведь в книжке читаешь иной раз неправду, или сама сказку сочиняешь, и любо. Что же делать, когда вся правда кругом скучная, а выдумка в книгах интересная.
Вздрогнула я и говорю Ване:
— Видишь — в жизни ложь не люблю… Когда лгут для чего-нибудь — это грешно. А когда так просто, в книгах выдумки пишут, — это ничего.
— А жизнь-то эту нашу вы любите? — спрашивает опять Ваня и словно дрожит весь.
— Нашу жизнь? — опять удивляюсь я. — Жизнь, как жизнь — другие в бедности, в нужде живут, голодают…
— А другие веселятся…
— Ну, я веселья не люблю. И барышней была, не любила, а теперь, на тридцать седьмом году, и подавно.
— Ах, тетушка, разве я о таком веселье говорю? Что у нас весельем называется? Для барышень — танцы да кавалеры, а для молодежи — собраться, выпить, к Миллерше за реку поехать… это не веселье.
Вот вы говорите… бедность, нужда… а другие, нищие — свою жизнь на нашу не променяют… Или вот странники… Странника кормите, сколько хотите, да посадите в контору — он сбежит. Ведь кто как веселье понимает. Вот бы за границу поехать… Разные страны посмотреть, или подвиги какие совершать… Я раз сон видел, что я, вот, рыцарь. Знаете, такой рыцарь, какие в прежние времена на турок ходили…
— Крестоносец, — подсказываю.
— Вот-вот. И лошадь у меня в такой юбке с оборкой, и на лбу у нее железное острие надето… Копье у меня длинное, с перехватом, и перья на шлеме… точь-в-точь как на картинке в романе «Ивангое»[2]… Вы, тетушка, эту книжку читали?
— Читала, читала… Ну, а что же ты дальше во сне видел?
— А будто я турок победил и с музыкой в их крепость въезжаю, все мне кланяются, цветы бросают… Ковры на балконах… И из гарема султанша выходит, за ней арапы, такие веера из перьев на палках несут… Красоты она неописанной…
Но Ваня сна не успел досказать. Пришел братец Андрей Акимович из клуба — и удивился, что мы так поздно сидим.
Странный этот Ванин сон.
Все в нем так складно. Все подробности он видит и рассказывает, и будто по книжке. Отчего это я таких снов не вижу?
Только как же это? У него султанша идолам молилась?
Ведь она магометанка, так какие же у них идолы?..
Я ему это сказала. Он удивился и словно растерялся, а потом говорит: «Ведь это во сне, тетенька».
Конечно, мало ли что во сне приснится… А только сама не знаю, почему мне это досадно стало: захотелось, чтобы все на правду было похоже…
Если начнешь о себе думать, да за своими чувствами и мыслями следить, странное что-то замечаешь…
У меня иногда бывает, что чувствую что-то, а что, — сказать не умею… Странно чувствую — будто одним сердцем…
Например, идешь мимо какого-нибудь дома и вдруг, — или весело, или грустно станет, и кажется, что я в этом доме жила, только я была не я, а совсем другая, и лицо было у меня другое, и характер другой… Будто сон наяву…
Вот спрошу Ваню: бывает это с ним?
Ваня говорит, что бывает. Недавно он себя разбойником вообразил и городского голову ограбил, потом со своей шайкой в лесу спрятался, а их солдаты искали…
Даже жутко слушать было, как ему это хорошо представилось — словно вправду.
Сегодня Ване приснился сон, будто он старец, спасается в пустыне, и дьявол его пугает и искушает…
Интереснее всего было, как каждая песчинка в бабочку превратилась, и вдруг все поднялось на воздух: «Будто пестрый снег», — говорит.
Если бы я такой сон увидала — мне бы иначе приснилось. У Вани потом тьма наступила, и волки завыли… а я бы увидала, как через это стадо бабочек идет Божья Матерь с Младенцем и кругом от нее свет…
Отчего я таких снов не вижу?
Братец Андрей Акимович сегодня на Ваню рассердился. Ваня что-то в счетах напутал. Иван всплакнул. Я зашла к нему — стала утешать.
— Ничего, тетенька, это я только немножко огорчился… У меня теперь такой сон есть, что мне все равно.
Хотела я было расспросить, что он видел, да уж поздно было, одиннадцатый час — все уж спать пошли.
Мы сегодня с Аннушкой шубы выколачивали. Шубы пришлось вынимать в этом году рано. Уже заморозки, хотя снегу еще нет.
Развешиваю я шубу и все думаю о Ванином вчерашнем сне… Вот бы мне увидать такое хоть раз!
Ему снилось, что мы живем где-то у моря, в том самом дворце, который нарисован на картине, что у нас в гостиной висит.
Кругом сад… Ваня говорит, — цветов много-много, и апельсинные деревья в цвету, а вдали, как на картине, горы видны… И будто мы с ним какие-то знатные нерусские люди…
— Вы, — говорит, — тетушка, графиня, и волосы у вас черные, а на черных волосах жемчужная корона. И даем мы праздник… в саду. Везде фонарики, цветные… гостей много… все нарядные, и одеты, как при Марии Стюарт одевались… И между гостями один итальянский принц…
Тут мы и поспорили.
Ему приснилось, что принц этот в меня влюбился, а я в него.
— Фу, — говорю, — да какой же принц в меня влюбится? — и рассмеялась, а Ваня обиделся.
— Ведь я вас во сне красавицей видел. Во сне ведь все не как вправду. И сам я был высоким брюнетом, в черном бархатном костюме, как у Гамлета… Вы видели в театре «Гамлета», тетушка?
— Нет не видала, а пьесу читала… Знаешь, когда много читаешь, книга за книгу словно цепляется. Мне часто в книгах имя Гамлета попадалось; и у Тургенева есть рассказ: «Гамлет Щигровского уезда» — ну, я заинтересовалась узнать и прочла… Прочла и «Короля Лира» и «Отелло»… Шекспира сочинения[3].
— Вы, тетенька, удивительно образованная: все-то вы знаете, — говорит Ваня с таким почтением, что я засмеялась.
— Ну, нашел образованную — прогимназию кончила.
— Что ж, что прогимназию, а вас о чем ни спросишь, вы все знаете.
— Глупый! Да что я «знаю»-то? Только то, что в книжках прочитала.
— А помните, тетенька, как вы подробно все про Иоанна Грозного нам рассказывали… А третьего дня дяденьке Петру Акимовичу объяснили, кто такие Мальтийские рыцари были.
— Так это я из исторических романов. Когда век свой читаешь, так как же таких вещей не знать.
Вечером пришли гости, и пришлось с ними сидеть.
Катерина Федоровна жаловалась, что не успела сливы вовремя сварить, и они сразу вздорожали. А я успела и сварить, и намариновать, и обрадовалась, а тут невестка вспомнила про рябиновую пастилу, и мне стыдно стало, что я ее, убогую, не порадовала… Завтра обязательно сварю пастилу… да заодно и настойку сделаю, рябина теперь морозом хвачена, отличная настойка будет.
Досадно, что Ваня сегодня сон досказать не успел, чудный сон.
В того самого принца, что меня любит, влюблена цыганка, а Ваня в эту цыганку…
Когда гости ушли, я хотела к нему пойти, да у него уж огня не было.
Утром братец Петр Акимович послал Ваню в банк, а потом в рощу на порубку. Приедет к ужину, или там заночует?
Очень уж дослушать хочется, чем там у него дело кончилось.
Ну и сон:
Цыганка-то хотела меня убить и, под видом гаданья, заманила меня в подземелье, а он, Ваня, в это время с принцем на дуэли дрался… Странно. Когда Ваня просто говорит, так двух слов связать не умеет, а как сны свои рассказывает — словно по книге читает. Я слушала… слушала и вдруг поняла.
— Ваня, — говорю, — да ведь ты это не во сне видел, а ты просто это, как сказку, выдумал.
Он сразу покраснел, даже до слез, голову опустил и тихо так говорит:
— А не все ли равно, тетенька, я как будто все это видел — как вам рассказывал… — и замолчал.
Сидим мы с ним тихо… ветер в печке шумит, лицо у Вани словно осунулось, грустное-грустное…
Смотрю я на него и так мне тоскливо стало, даже вздохнула я.
Ваня встал.
— Прощайте, тетушка.
— А чай разве пить не будешь?
— Нет, не хочется.
А слезы у него из глаз так и катятся…
Сварила рябиновую пастилу — очень удалась.
Невестка меня благодарила и даже со слезами сказала: — Бог тебя, Сима, не оставит за то, что ты ко мне, как родная сестра…
Я разревелась — к случаю придралась.
Мне со вчерашнего дня плакать хочется — Ваню жалко… Ну чего я ему сказала… Пусть бы рассказывал: ведь мне самой интересно слушать было.
Вернулась от всенощной. Лампадки затеплила. Села книгу почитать — пока, до ужина.
Входит Ваня.
Эти три дня он со мной не разговаривал, все рамки выпиливал.
Я посмотрела на него и опять книгу взяла.
Он стоит у двери, и слышу, как тяжело дышит.
— Что с тобой? — спрашиваю.
— Тетенька, вы на меня не сердитесь, что я про эти сны врал… Я ведь не совсем врал… Я, правда, вижу очень занятные сны… и потом от себя дальше придумываю…
Этот дворец у моря, я в самом деле во сне видел и праздник и фонарики… а дальше… дальше я, правда, сочинил — вы, тетушка, не сердитесь.
— Бог с тобой. Я и не думала сердиться… Мне даже интересно слушать. Только надо было сказать, что ты это сказку рассказываешь.
— Так ведь это не сказка вовсе. Ведь так все могло быть?
Правда — могло? — а сам смотрит на меня и руки сложил — словно я его судьбу решаю.
— Конечно — могло! Мало ли чего на свете бывает.
Помолчали…
— Тетенька, — опять начинает Ваня тихим голосом, — а вы сказали, вам интересно было слушать?
Я улыбнулась:
— Интересно.
— А если я вам буду и теперь рассказывать, вы захотите слушать?
— Рассказывай, — засмеялась я. — Ну, что у тебя там дальше было? Принц-то тебя ранил, а ты упал, и, падая, услыхал страшный крик…
Приехала к нам, в Кимры, наша двоюродная сестра, Варвара Тимофеевна. Вдова она. Женщина немолодая, постарше меня, а странные у нее разговоры. Все про мужчин… То офицеры, то актеры…
Перед братцами она стесняется, а при мне даже будто хвастает…
Вчера мы с ней долго просидели.
Болтала она, болтала про одного ротмистра, что за ремонтом приехал, а я на нее смотрю и думаю: а хорошо бы было посмотреть, как это ее свидание с этим ротмистром происходило… И так я себе ясно этого ротмистра вообразила: лицо у него красное, усы торчат, и он их вверх закручивает, и крякает, когда водку пьет… а папиросу вынет, постучит папиросой о портсигар… Ну совсем, как живой, представился.
— А большие у него усы? — спрашиваю.
— Нет, небольшие и бородка клинышком…
Что за глупый у меня характер. Чего мне досадно стало, что он не точка в точку такой, как я его вообразила?
И какое мне дело до этого ротмистра?
До настоящего-то мне дела нет, а вот того-то, выдуманного — я будто родного брата полюбила.
А почему полюбила? За что? Ведь выдумала я его и дураком, и пьяницей, и смешным, и даже очень нехорошим человеком… Встретила бы такого живого, противен был бы он мне. А вот выдумала и нравится, и мечтаю о нем. Сегодня, ложась спать, все о нем выдумывала: как он за дамами ухаживает и своей храбростью хвастает перед ними… А потом стала думать, что бы было, если бы его на Варваре женить… Как бы он ей предложение делал…
Надо будет Ване рассказать.
Вчера поймала Ваню на дворе, когда он покупателю рогожи отпускал.
— Ваня, — говорю, — а какой у меня есть смешной сон про одного ротмистра!
— Да что, тетенька, — отвечает — вы все с этой Варварой шепчетесь. Я за это время видел сон… то есть… не сон, а знаете… ну, сказку сочинил, — поправился он, — про одну женщину, которая мужа убила. Ах, тетенька, она была красавица, и косы у нее были рыжие, а глаза черные.
— Расскажи!
— Да когда же рассказывать, когда вы целый день с этой Варварой?
— Ну хорошо, когда все лягут, выходи на заднее крыльцо. Ты мне расскажешь про убийцу, а я тебе про ротмистра.
Просидели мы с Ваней на крыльце чуть не до рассвета. Андрон-приказчик домой вернулся поздно, часа в два. Увидел нас, остолбенел и даже перекрестился.
В темноте не мог разобрать, кто такой на крыльце сидит. Было холодно, так я Ване укрыться дала половину моей шали, ну, в темноте и кажется, точно кто толстый-претолстый сидит.
Когда мы расхохотались, он догадался, кто это, и очень удивился, что мы ночью на крыльце сидим.
Рассказала я Ване подробно про ротмистра и пока рассказывала, еще яснее себе его вообразила… И какая у него комната… и какой денщик… и на Варваре мы его поженили. Он после свадьбы стал денег требовать, а Варвара не дает — не таковская.
Ваня придумал, что интереснее выходит, если бы Варвара еще в актера влюбилась. Посмеялись мы, когда Варвара актера от ротмистра в шкафу прятала…
Ваня говорил за Варвару, я за ротмистра.
Актер у нас вышел высокий, худой, бритый, брюки у него короткие: актер из прогоревшего театра, а за Варварой ухаживает, чтобы подкормиться.
Актер, как живой.
— Ваня, — говорю, — а ты видишь, у него галстук красный, немного грязный.
— Да, тетушка, и пробор посредине головы, как у нашей Матрены, а когда разговаривает, лорнет крутит, а лорнет без стекла…
Очень уж у меня ноги замерзли: я в туфлях была, а то мы бы и дольше просидели. Ваня свое-то про убийцу не успел рассказать.
Сегодня у нас в доме большая радость. Братцы получили, наконец, подряд.
Гостей у нас много. Ужин. В преферанс играют, столах на десяти. У всех знакомых столы ломберные сегодня собирали.
Варвара Трофимовна платье одела модное, узкое, с вырезом, и прическу с локонами.
Она со всеми так кокетничала, что братцы на нее косились, невестка ворчала, а мне так это интересно было, что я глаз оторвать от нее не могла. Как влюбленная, за ней по пятам ходила, даже не вовремя шампанское подала. Братец Андрей мне замечание сделал. В другой раз стыдно бы было, а сегодня как-то мимо ушей пропустила, потому что очень было занятно на всех смотреть и про каждого что-нибудь придумывать подходящее.
Гости в четыре часа разошлись. Все легли. Я задержалась в столовой: серебро пересчитывала. Парадное серебро мы вынимали. Слышу, кто-то дверь в столовую тихонько отворяет… Ваня.
— Тетенька, — шепчет, — пойдемте на крыльцо.
— Поздно, Ваня.
— Ну хоть на полчасика: вы видели интенданта-то, в пенсне, его бы с ротмистром стравить… что бы вышло-то!
— Да, история…
— А интендант-то, наверно, на гитаре играет и цыганские романсы поет. И вот, поверьте моему слову, — у него экономка есть… ре-евнивая… Ведь идет это к нему? Правда, тетенька?
Я потихоньку засмеялась и шепчу:
— Иди, иди — поздно… да и интенданта как-то не надо. Мы лучше про него другую историю сочиним, а та уж кончилась. Ты сегодня мне расскажешь про ту, что мужа убила.
— А знаете, тетенька, — шепчет Ваня, — мне надоело все про разбойников и колдунов, — это все на сказку похоже. Лучше, как вы рассказываете, про «простое» выдумывать.
— Ну, всегда смешное надоест.
— Зачем смешное? Ведь жена-то у меня все равно мужа убьет, только это будет не в замке, а просто в городе, — ну, в Москве, что ли, они русские.
— Ну уж, рассказывай, только потихонечку.
— Я, тетенька, хочу рассказать, как следует, как в книжках начинается. Хорошо?
— Ну, ну.
— «Ночь была бурная, тучи по небу бежали, и луна то показывалась, то исчезала. Весь город спал, только в одном окне светился огонек…» Хорошо так, тетушка?
— Хорошо… Только уж все почти истории так начинаются: или «огонек светится», или «поезд, пыхтя, подходил к платформе». Я люблю, когда сразу начинают… Ну, хоть так… А как твою барыню-то зовут?
— Элиз.
— Да ведь она русская?
— Ее Елизаветой зовут, только ее так муж называет — Элиз. Мне очень это имя нравится.
— Ну хорошо… Так ты и начни: «Элиз отложила книгу и задумалась».
— Ах, тетенька, да мне надо начать с того, как ее муж нашел письмо, в котором ей один офицер, князь Потемкин, свидание назначает. Это огонек в кабинете горит, он читает это письмо, и «ревность охватила его сердце, хотя он не верил глазам».
— Хорошо… Так ты начни… Как мужа зовут?
— Андрей.
— Он старый или молодой?
— Старый, старый… Генерал он.
— Тогда нельзя просто Андрей. Либо Андрей Петрович, или Иванович, либо по фамилии. Как его фамилия?
— Не знаю.
— Ну, пусть хоть Вилкин.
— Что вы, что вы, тетушка, Вилкин худой должен быть, а этот солидный…
— Да, правда. Ну, пусть Андронов…
— Нет, не подходит… Ничего, потом придумаем, все равно.
— «Андронов сидел у стола, сжав голову руками, и пристальным взглядом смотрел на письмо, лежащее перед ним…»
— Да, да, тетушка — только письмо смятое…
— «На смятое письмо, лежащее перед ним…»
— А знаете, почему письмо смятое?!
Ваня позабылся и так громко крикнул, что я ему рот зажала.
Смотрим, Аннушка голову в дверь просунула.
— С нами крестная сила, — говорит, — вот я напужалась-то, — думала, воры забрались… Чего вы не спите, Серафима Акимовна?
— Серебро убираю. Иди, иди себе.
Аннушка ушла, а мы уж все шепотком говорили.
Хорошо у Вани вышло, только в одном месте смешно мне показалось. Это когда князь Потемкин в любви объяснялся. Я это Ване сказала, и он как будто обиделся.
— Что же делать, тетушка, я никогда в любви не объяснялся, может, вправду-то оно еще глупее выходит, если со стороны слушать.
— Так ты и пропусти этот разговор.
— А как же, если этого разговора не было, подруга Элиз могла его подслушать?
Я задумалась.
Потом, ночью, меня словно осенило: подруга услыхала шепот и подслушала под дверью, и, отходя от двери, сказала: «Ах, так она его любит» — вот всем и понятно.
Хорошо, очень хорошо вышло.
Только зачем эта Элиз уж такая негодяйка, а князь уж такой благородный?
Ведь это только в старинных романах так бывает, а не в жизни.
Интересно, когда описывается, как хороший человек и вдруг дурное сделал…
Братец Андрей мне сегодня муфту соболью подарил, модную. Большущая. Я давно такую хотела… Чудесная муфта.
Ах, какой у меня характер глупый. Мне бы обрадоваться, а мне все равно теперь, потому что в голове у меня история, чтобы хорошего человека, знаменитого, ученого, богатого — и украсть заставить.
Денег ему не надо… Он украдет письмо какое-нибудь…
А на что оно ему понадобится?..
Андрей Акимович как будто обиделся, что я муфте мало обрадовалась, а невестка даже спросила:
— Да не больна ли ты, Сима?..
А что, если он кражу эту сделает от болезни? Ведь бывает такое помрачение…
Нет, неинтересно. Мало ли что человек в помрачении делает…
Ключи потеряла. Петр Акимович спрашивал утром перцовки для желудка… А я ключей не могла отыскать… Петр Акимович рассердился и ушел в контору, а как только он ушел, я сейчас и вспомнила, куда ключи спрятала.
А для чего бы он, этот человек, стал красть?
Да мало, что украл. Мне бы хотелось, чтобы он убил.
Может же и хороший человек убить. Ну, хоть любовницу, например…
Нет — любовницу не стоит, это опять как бы не в себе убьет… А я хотела бы, чтобы он и украл бы, и убил, и чтобы потом он скрылся, а другого во всем этом заподозрили, а он открыться не может, потому что… Ну, хоть жену и детей жалеет, а совестью мучится… Мучится…
Сегодня у нас скандал вышел.
Аннушка, оказывается, солдата по ночам к себе пускала.
Как ей не стыдно, ведь у нее муж есть.
Аннушка подралась с Матреной, зачем та мне это сказала.
Шум, крик. Невестку совсем расстроили. Она стала мне выговаривать, что я теперь плохо за домом смотрю. Вспомнила, что я вчера ватрушки к обеду забыла заказать…
Ах, как все мне это надоело — все эти ватрушки!
Молодец Иван: все придумал.
Ученый-то был прежде революционером, и остались у него бумаги, которые могли много его друзей погубить… И бумаги у него украла его прежняя любовница и передала сыщику… Она хотела ученому отомстить, что он ее разлюбил и на другой женился… Потом ее совесть стала мучить, и она в этом ему созналась.
Ученый ночью пошел эти бумаги обратно украсть. Сыщик проснулся, и ученый его убил.
Я еще придумала так: возвращается он домой, убивши человека, — а у него ребенок родился.
За сыщика он не очень мучился, но тут арестовали одного человека — по подозрению…
Выдал себя ученый или нет, мы вчера так и не решили, хоть чуть не до свету сидели.
Сегодня Ваня проспал и ему влетело.
— Хорошо тебя выругали, Иван? — спрашиваю.
— Ничего. Меня ругали, а я не слушал, потому что очень я рад, что наконец решил дело… Выдал он себя, выдал, тетенька. Вы мне сегодня расскажите, как он себя выдавал. Интересно, как это у вас выйдет, надо потрогательней, ведь ему жены жалко.
Какую глупость Варвара выдумала!
Подошла ко мне сегодня, обняла и шепчет:
— Душка, ну что ты в нем нашла?
— В ком? — спрашиваю.
— Фи, — говорит, — разве это мужчина?
— Да ты про что, Варя?
— Про Ваню?
— Что «про Ваню»? Какой мужчина? Ничего не понимаю.
— Ах, какая ты скрытная! Я тебе все свои секреты рассказываю, а ты роман завела и мне ни гу-гу.
— Какой роман? Да говори толком.
— Ну-ну, не отпирайся. Только удивляюсь я твоему вкусу. Если уж ты хотела, чтобы все дома было, так Андрон красивее: у него усы темные.
Я смотрю ей в глаза и все понять не могу, о чем это она говорит.
— Ах, Симочка, ну чего ты притворяешься? Разве я не вижу, что ты с Ваней интригу завела.
У меня даже шитье из рук вывалилось. Смотрю на нее во все глаза и ушам своим не верю.
— Да уж не притворяйся, пожалуйста. Не разыгрывай удивления. Ты у него в комнате по ночам сидишь, а Аннушка раз ночью застала, как вы в столовой целовались.
— Что?
Я даже растерялась сначала, а потом злость взяла меня.
— Обалдели вы обе с Аннушкой, что такую глупость выдумали… Как вам не стыдно? Я Ване тетка, и чуть не на двадцать лет его старше.
— А что ж такое? За мной очень много гимназистов ухаживают, — говорит, — и что ты мне очки втираешь, когда Аннушка своими глазами видела.
— Врет.
— А ты скажешь, что не сидела вчера у него в комнате?
— Так что ж, что сидела? Если хочешь знать, мы истории друг другу рассказываем.
Тут она как принялась хохотать. По дивану валяется, охает даже.
Так мне обидно стало, что я со зла заплакала.
Она вскочила, на колени передо мной встала, целует меня и приговаривает:
— Ну, ну, душка — не бойся, я тебя не выдам.
И как я ей ни клялась — не поверила.
Вот скверная баба!
Сама развратница — так о других так же думает. Какая гадость! Тьфу!
Лежала я на кровати и думала: вот я вчера Варвару назвала развратницей, и она мне противна, а иногда в книге описывается женщина, которая вот, как Варвара, любовников меняет, и не противно, и не смешно выходит… Почему это? Значит, можно как-то с другой стороны видеть.
Вот бы придумать так про Варвару, чтобы она вышла и не смешной, и не виноватой.
Что они все, с ума сошли, что ли?
Сегодня зовет меня братец Петр Акимович в кабинет, и, не глядя на меня, говорит:
— Ты брось эти глупости, Сима, и выходи замуж. Курышев со мной говорил. Он человек солидный, вдовеет третий год, дочки его на выданье.
— Про какие вы глупости говорите? — спрашиваю.
— Зачем ты мальчишку с пути сбиваешь?
Я догадалась сразу, о чем речь, и озлилась.
— Вы, Петр Акимович, меня обижать не смеете, как вам только не стыдно Варварины сплетни слушать?
— Видишь, — говорит он, и все на меня не смотрит, — я не говорю, что у вас что-нибудь серьезное, ты так — от скуки глупишь, а мальчишка от рук отбился, все путает, как лунатик ходит.
— Я вам скажу правду: мы с ним истории сочиняем и друг другу рассказываем — только и всего.
— Хорошо, хорошо, Серафима, как знаешь — только ты не срамись.
У меня слезы так и брызнули.
Хотела я сказать что-то, да не могла даже слова вымолвить — повернулась и пошла.
Плакала я до обеда.
Стучалась ко мне кухарка, спрашивала, с чем вареники делать, — я ее прогнала.
Я бы и к обеду не вышла, если бы есть так не захотелось, а после обеда опять ушла и заперлась у себя, и сошла только к чаю.
За чаем Варвара болтала, и все ко мне с разговорами лезла. Сплетница.
После чаю опять ушла к себе, легла, не раздеваясь, на постель, и стала историю придумывать, только уж совсем, как в книжке…
«Ее» зовут, как меня — Серафима, только не Акимовна, а Александровна, и она тоже вдова… только молодая, красивая… Лицо это я видела на одной картине… Она очень мужа любила и после смерти уехала за границу, и живет в таком старинном городе.
Город вот как наяву вижу… Даже не знаю, видела ли где картинку с таким городом, или это мне так вообразилось… И живет она в доме тоже очень старинном, где прежде монастырь был… Окошко у нее узенькое, стрельчатое, а из окна весь город виден… На горе этот дом…
Хозяева, у которых она комнату сняла, — люди бедные… сторож в этом доме… Пусть даже это не дом, а развалины, и сторож себе квартирку в этих развалинах устроил… Она случайно пошла монастырь осматривать, вот и наняла…
Сад большой… под горку… В саду кладбище от монастыря осталось…
И на это кладбище ходит она грустить…
Не то, чтобы она очень грустила, а так странно сердце сжимается, как осенью в саду и грустно, и тихо, и сладко… И небо такое бледно-голубое… Листья желтые… И кругом могилки… Вот и у ней так. Будто ей ничего не хочется и она даже рада, что от всех ушла…
Нет, она не вдова.
Муж у нее жив, только ее бросил…
Стала я это кладбище так ясно себе представлять, — слышу: дверь кто-то дергает.
— Кто там?
— Я, тетенька.
Я вскочила, открыла дверь и говорю:
— Уходи, уходи, Ваня — опять сплетни выйдут. Слышал?
— Слышал… Да вы плюньте на это, не обращайте внимания… Не могу я, тетенька. Я такое сочинил, что сам удивился… Что же так никогда уж ничего и не рассказывать, — значит, так все и пропадет…
Голос у него дрогнул, на глазах слезы.
А я чувствую, что надо мне рассказать про Серафиму эту печальную, и про могилки. И сердце сжимается, и чувствую, что не могу не рассказать…
— Иди, — говорю, — и вправду, наплевать на их сплетни.
Слава Богу, Варвара уехала. Свободнее, никто не подслушивает.
Не можем мы с этим монастырем и кладбищем расстаться.
— Ваня, — говорю, — что же долго ничего не случается?
— Ах, ничего, тетенька, очень уж хорошо… Грустно, грустно и пусть она еще поживет так… Вон на могилках еще последние белые цветочки… с такими пушистенькими головками растут… Ей жалко этих цветочков, потому что себя жалко…
Так мы две ночи напролет на этом кладбище сидели и все ее мысли друг другу рассказывали…
Наконец Ваня вдруг говорит:
— Тетушка, а кто-то по кладбищу идет.
— Ну зачем? Так тихо было, и вдруг кто-то лезет… Досадно.
— Так и надо, чтобы досадно… Она вздрогнула и сердито повернулась… И кто же это пришел? Кто, тетенька?
— Незнакомый, высокий мужчина… худощавый, лицо красивое… волосы немного рыжеватые… Помнишь покойного отца Сергия, что у Воздвиженья служил, только брови гуще и темнее… слегка сходятся.
— А зачем он пришел?
— Погоди… погоди… Пусть художник! Ведь кладбище красивое, он рисовать пришел.
— Да, да, тетушка. Верно!.. Шляпу снял — кланяется, шляпа серая…
— Она только головой кивнула — встала и пошла… Вон, вон, Ваня, она идет — а кругом желтые листья, а платье на ней черное, а художник смотрит ей вслед… это ему очень нравится… красиво…
— Пусть он это и нарисует.
— Конечно, удивился, что красиво, как на картине, и стал рисовать.
— А она ушла и сердилась, зачем он все на кладбище сидит и рисует…
— Понятно. Это ее любимое место! Она даже сторожу пожаловалась, что ей мешает этот художник… Только, тетенька, миленькая, они все-таки разговорятся.
— Погоди… разговорятся из-за этой самой картины… Ведь он нарисовал ее самое на этом кладбище. Сидит она в черном платье, на могилке, в руках эти беленькие цветочки, желтые листья кругом… Хорошо так?
Вчера зовет меня опять братец Петр Акимович к себе в кабинет.
Вхожу.
Сидит он в креслах у стола. Андрей Акимович на стуле по другую сторону. Невестка в своем кресле на колесах тут же рядом.
У всех лица какие-то странные.
— Что случилось?
— Я, Серафима, тебя уже предупреждал, — начинает Петр Акимович. — Мы понимаем, что ты женщина еще не старая — вдовеешь ты восьмой год, и мы тебе не раз женихов предлагали. Может быть, нам и неудобно чужого человека брать в дело, но мы счастья тебя лишать не желаем, и ты этим не стесняйся. Это лучше, чем срам-то в доме терпеть.
Я так и вспыхнула.
— Вы это опять про Ваню. Сплетница Варвара сочинила, а вы мне, сестре вашей, это второй раз в лицо говорите.
— Не одна Варвара, и Аннушка видела… Андрон вас ночью поймал, как вы на крыльце обнявшись сидели.
Я подняла голову и пристально смотрю на брата.
— Я вам, братец, на образ побожилась, что это все вранье, а вы прислуге верите больше, чем клятве моей, — крикнула я.
— Ты бы постыдилась: ведь Ване всего семнадцать лет! — говорит невестка и заплакала.
— Как вам-то, Настя, не стыдно так говорить? Сколько лет мы вместе прожили! Вы меня не знаете, что ли?
— Что же, у меня глаз нет? — отвечает. — Вижу же я, что все хозяйство в доме вразброд идет, что ты совсем голову потеряла.
— Надоело мне ваше хозяйство, — отвечаю, — наймите за мой счет экономку и оставьте меня в покое. Кому я мешаю?
— Никому ты не мешаешь, — вступился Андрей, — но мы просим тебя вести себя осторожнее. В городе уже говорят.
— В городе говорят? — кричу я совсем уж не в себе. — Ты бы уж лучше молчал — мало про тебя говорили?
— Я сам это прекрасно знаю, но дело не в тебе, а в Ване. Ведь он почти ребенок. Стыдно тебе.
— Стыдно не мне, а вам всем, что вы таким глупостям верите. Так и верьте, во что хотите, и придумывайте, что хотите! Мне все равно.
Вышла и дверью хлопнула.
Пришла я в свою комнату и стала из угла в угол ходить…
Поскорей, поскорей бы забыть всю эту дрянь.
Коли моей клятве не поверили, так пусть думают, что хотят.
Тошно мне на них всех смотреть… А на кладбище тихо… хорошо… красиво… Идет она домой и видит, — художник картину рисует, она подошла тихонько… заглянула — это она сама… и желтые листья…
Все на меня дуются, все косятся. Все равно, я их мало вижу — у себя сижу.
Только обедать да ужинать выхожу.
После ужина приходит Ваня.
Ваня жалуется, что его допрашивал Петр Акимович, кричал на него, а Андрей заступился и сказал: «Иди себе». Уходя, Ваня услышал, что Андрей сказал:
— Что же, он благородно поступает, что ее не выдает.
Мы решили на них внимания не обращать. Смотреть на них всех, будто все это снится. Проснешься и пройдет.
Правда ведь — пусть они снятся, а начнешь выдумывать, словно проснешься — и все явь.
Мы даже с Ваней так в шутку говорим: «А мне снилось, что Тимофеич бранил Андрона». Или: «Мне снилось, что невестке письмо пришло».
Вчера встретил меня Петр Акимович в коридоре, остановился и так строго спрашивает:
— Когда этому безобразию конец?
— Оставьте вы меня в покое, — говорю, — и так это равнодушно говорю, точно и вправду мне это во сне снится, и прошла мимо.
Петр Акимович топнул ногой и кричит мне вслед:
— Я приму меры.
Ну и пусть меры принимает. Худо то, что в этих снах и холод, и голод, и боль, и обиду чувствуешь.
Сегодня мы с Ваней говорили, что хорошо бы было гашиша попробовать. Говорят, что тогда, о чем думаешь, въявь представляется. Опиум тоже хорошо. Достать бы где-нибудь.
А, вот такие меры они приняли?
Оказывается, они Ваню в Терхово, в лес услали. — Там в лесной конторе будет жить.
Все сижу в своей комнате. Тоска. Пока читаю, ничего, а как начну выдумывать, прямо несносно, потому что рассказать некому.
На третий день приехал лесничий и привез мне письмо от Ивана.
Пишет, что тоскует и только тем и спасается, что по вечерам сам себе рассказывает. Пишет тоже, что приезжал фельдшер и в аптечке у него он видел опиум. Очень просил, а фельдшер не дал. Ваня хочет у него опиум стащить, когда фельдшер в другой раз приедет… Спрашивал еще, чем кончилась последняя история.
Я ему написала и дала леснику ответ.
Оказывается, письмо мое Петр Акимович у лесника отнял и разорвал.
Что же, и письмо — грех?
А, так-то? Ладно!
Петр Акимович запретил мне письма передавать и от меня брать. Хорошо.
Да что я, — маленькая, что ли? Возьму лошадей и поеду к Ивану. Кто мне запретит?
Так и сказала брату.
Крик, шум поднялся; а я гляжу и думаю: «Это во сне», и стою на своем: «Выделяйте меня, я буду жить одна, не хочу вашей опеки, я — совершеннолетняя».
— Ты-то совершеннолетняя, да позабыла, что Иван несовершеннолетний, — говорит Андрей так ехидно.
— И плевать мне на вашего Ивана. Отдайте деньги, — я за границу уеду.
— Совсем баба сбесилась! — кричит Петр Акимович.
— Отстаньте от меня. Подавитесь и деньгами. Я и без денег уйду и вправду любовника заведу.
Вдруг Петр Акимович как размахнется… и ударил бы, да невестка не своим голосом закричала, и припадок с ней сделался…
Для невестки не хочу эту свару разводить. Потерплю, пока поправится. Смирюсь пока.
Скорей бы только этот сон прошел. А я уйду от них, хоть в скит.
Как это случилось? Я даже хорошенько не помню. Сидели мы за обедом, вдруг вбегает Аннушка и кричит:
— Верховой из конторы! Иван Семенович помер.
Мы все так и остолбенели.
Вот сижу я в горнице, где Ваня на столе лежит.
Петр Акимович в город поехал, гроб заказать.
Вечером везем домой покойника.
Это он опиум стащил у фельдшера, чтобы сны видеть, да много очень выпил.
Когда мы приехали из города, фельдшер уж там был и сразу догадался, потому что накануне у него банка пропала, и в стакане остатки еще не высохли.
Когда Ваню в большой горнице на столе положили, я, его каморку прибирая, за образом склянку нашла. Половину только выпил.
Когда Ваню обрядили и посторонние вышли, Петр Акимович схватил меня за плечо, пригнул к полу и говорит:
— Смотри, подлая, что ты наделала! — а у самого слезы из глаз.
Брат Андрей насмешливо улыбается и сквозь зубы цедит:
— Романическое приключение. Подумаешь, какие глубокие страсти у нас в Верховенках.
— В городе-то, в городе что будут говорить! — схватился за голову Петр Акимович…
Я смотрела на них, и так мне странно стало.
Все у меня в груди колотится, ноги тяжелые, как не мои, и голова кружится, но только я совсем спокойна.
Скорей бы кончилось, и покой мне дали… Да не скоро покой будет. Сцен этих, упреков и намеков не оберешься целый год.
Сижу я и смотрю на Ивана: спокойно так лежит. А ведь он теперь сон видит.
Знаю, что видит, потому что лицо у него всегда было глупое, а как станет рассказывать, сразу меняется — совсем другой…
Вот и теперь лицо у него умное и счастливое.
Видит. Наверно видит… и не сон, а явь.
Явь! Ему теперь уж не приснится, как Петр Акимович ругается, или там контора… или Варвара, и даже я не приснюсь.
И повезло тебе, Ваня! Снится тебе сон… там ведь один большой, прекрасный сон…
И что ты видишь? Может быть, тот праздник, что мы давали, когда я графиней была, и принц меня любил?
А может быть, и лучше, в тысячу раз лучше, потому что мы ведь только «из снов сны делали». Теперь ты все знаешь. Рассказал бы!.. Не хочешь?.. Хорошо, я и сама узнаю; банка-то за образом стоит.
Вернулся Петр Акимович. Народу набралось даже из го рода… Панихида…
Все на меня косятся… шепчутся…
Вот глупые-то, при чем тут я?
Да смотрите, смотрите: мне все равно… Вот отстою панихиду, и прощайте… Снитесь себе сами.