Посвящается
П. И. Федотовой
— Да-с, бывают в жизни человека случаи, когда охотнее веришь или хочешь верить, что это было колдовство, а не собственная глупость. Впрочем, то, что случилось со мной… Постойте, хотите, расскажу?
— Романическое приключение?
— Да, да, Анна Ивановна, самое что ни на есть романическое.
Вы улыбаетесь насмешливо, качаете головой, не верите, что у меня, старого холостяка, «прозаика» — как вы изволите величать, — было романическое приключение? А вот послушайте, может быть, это приключение и было причиной тому, что я не женился в то время, а если хотите, — то оно имело еще более важные последствия: оно заставило меня потерять всякое доверие к людям… Сейчас, сейчас, дайте закурить папиросу, и я не буду отвлекаться.
Это случилось как раз в тот год, когда я, окончив университет и проведя год в петербургском «вихре света», вдруг почувствовал желание очутиться на лоне природы, тем более что наступила весна и все стали разъезжаться.
Я отправился домой, в недра семьи. Все, казалось, улыбалось мне, все сложилось, чтобы я мог жить и наслаждаться жизнью.
Отец мой был человек с большими средствами, имение имел хорошее, благоустроенное, в двадцати верстах от губернского города.
Для меня было им приготовлено уже место чиновника особых поручений при губернаторе. Я был единственным сыном. Две замужние сестры мои приехали, чтобы повидаться со мной, одна даже издалека, из Италии, где ее муж был консулом.
И еще, к моему благополучию, подруга моей младшей сестры-барышни Любочка согласилась прогостить у нас лето.
Эта Любочка чуть не с четвертого класса гимназии занимала мои мысли.
Она была очаровательна со своей русой косой, румяным личиком и добрыми карими глазками.
А тут… теплые лунные ночи, начинающая желтеть рожь… венок из собранных вместе васильков на прелестной головке и в результате — клятвы в вечной любви.
Родители согласились, ее отец тоже, сестры радовались, ангелы с неба улыбались… вот тут-то чертям захотелось позабавиться.
Было начало августа, когда по делам службы мне пришлось переселиться в город, и я устроился в нашем городском доме.
Жара стояла удушливая, и только по вечерам я выходил немного пройтись.
В ту «роковую» ночь, совершая подобную прогулку, я замечтался.
Ночь была красоты неописанной — лунная, душная.
В двадцать пять лет влюбленный жених и не в такую ночь замечтается…
Я шел куда глаза глядят и очутился у «Старого дворца».
«Старым дворцом» у нас в городе называли дом, построенный каким-то екатерининским вельможей. Имущество, давно вымороченное, принадлежало городу, и город все собирался устроить во дворце больницу или богадельню, да не было денег на ремонт. Так и стоял старый дом с полугнилой колоннадой среди большого сада, окруженный с трех сторон высокой каменной стеной, а с четвертой — смотря с обрыва на реку своими заколоченными окнами. Об этом доме ходило множество легенд.
Рассказывали о криках и стонах, об окровавленных призраках, ломающих руки, о мелькающих по саду огнях.
Если бы на моем месте в ту ночь был суеверный человек, он бы пустился бежать, потому что, едва я сделал несколько шагов вдоль ограды «Старого дворца», как на стене вдруг появилась женская фигура. Она с минуту колебалась и потом соскочила на дорогу.
Прыжок был рискованный, и женщина слегка вскрикнула.
Она попробовала подняться на ноги, но опять с легким стоном опустилась на землю.
Я бросился к ней.
Она метнулась в сторону, как раненый зверь, сделав страшное усилие подняться, но не могла, и вдруг в руке ее блеснул револьвер.
Я остановился.
На этот раз ей удалось подняться, и она стояла, прислонясь к забору, и пристально смотрела на меня, не опуская револьвера.
Луна ярко освещала ее.
Я никогда не видел такого красивого лица, таких глаз, в которых в эту минуту горело отчаяние, бешенство.
Высокая, стройная и очень худенькая, она была одета в темное платье, слишком широкое и короткое для нее. Ноги ее были босы, а голова повязана красным платком концами назад, из-под которого на лоб падала прядь золотисто-белокурых волос.
— Позвольте мне вам помочь, вы ушиблись… Почему вы боитесь меня? — заговорил я ласково.
— Кто вы? И почему вы хотите помочь мне? — спросила она тихо.
Голос ее был низкий, но удивительно красивый.
— Моя фамилия Никонов — я чиновник особых поручений при губернаторе… Я хочу вам помочь, как, я думаю, всякий порядочный человек помог бы женщине в затруднительном положении.
— Что? — спросила она и с удивлением посмотрела на меня: вдруг лицо ее словно преобразилось, пропала резкая складка между бровей, сжатые губы полураскрылись, и это лицо, за минуту такое суровое и даже жесткое, озарилось чудесной улыбкой. Огромные светлые глаза глянули с такой мольбою.
— Да, да, помогите мне, — заговорила она умоляюще, торопливо пряча револьвер в карман, — спасите меня! Ах, я вижу, есть еще рыцари на свете. Только скорей, скорей, мне грозит опасность!
Она доверчиво протянула мне руки, и я помог ей выйти на дорогу.
Цепляясь за меня, она сделала несколько шагов, закусив губы от боли.
— Неужели нога вывихнута! — с отчаянием произнесла она. — Постойте… нет, нет! Ах, какое счастье! Я могу идти… только не скоро, а мне надо спешить, скорей, скорей, — заговорила она резко и глухо.
— Я понесу вас, — предложил я.
Она произнесла решительно: «Не надо».
И опять пристально, словно испытующе, посмотрела на меня.
В ее низком голосе прозвучала такая власть, что я сейчас же опустил руки, готовые подхватить ее.
Она оперлась на мою руку, и мы медленными шагами направились по дороге.
— Куда мне отвести вас? — спросил я после минуты молчания.
Вдруг она прижалась ко мне и, подняв на меня свои великолепные глаза, заговорила тихо и нежно:
— Хотите спасти меня? Спасти несчастную женщину от грозящей ей опасности — может быть, смерти… Если… если вы не поможете мне — я про… про… пропала!
— Конечно, я сделаю все, что вы хотите! Говорите, что я должен сделать? — сказал я пылко, взяв ее руку.
Ее рука сильно стиснула мою, и, еще теснее прижавшись ко мне, она заговорила дрожащим голосом:
— Мне негде спрятаться, а мне надо спрятаться… скорей… сейчас, иначе… Спрячьте, спрячьте меня где-нибудь! Где хотите! И чтобы никто не знал, никто не видел…
— Я вас спрячу у себя — идемте! — решительно проговорил я. — До моего дома недалеко.
Мы шли медленно.
Очевидно, каждый шаг причинял ей страшную боль и стоил больших усилий.
Она иногда останавливалась, закусив губы, слегка закинув голову, и ее рука судорожно, до боли сжимала мою руку.
Я… Я любовался этим страдальческим лицом и восхищался мужеством этой женщины.
Что, если бы какая-нибудь из наших барышень или дам попала в такое положение?
С трудом мы добрались до калитки нашего сада.
Я протянул руку, чтобы позвонить.
— Ради Бога! — схватила она меня за руку, — не звоните! Меня увидят!
— Как же быть? Калитка заперта.
— Я спрячусь здесь в кустах. Тогда позвоните — вам отворят, вы войдете, отошлете прислугу и впустите меня.
Я повиновался.
Когда через пять минут я привел ее в столовую, она опять схватила меня за руку, когда я хотел зажечь лампу.
— Не надо, с улицы увидят!
— Здесь ставни — увидят только свет. Успокойтесь, отдохните — я хочу предложить вам чего-нибудь покушать.
— Да, да — дайте мне есть… я так хочу есть… и спать… Я так из… изму… измучена.
Она упала в кресло и закрыла голову руками.
Я зажег лампу.
Когда комната осветилась, она быстро встала и, хромая, подошла к зеркалу.
Долго стояла перед ним, пристально смотря на свое отражение. Поправила на голове платок, выправив кокетливо из-под него на лоб и на виски короткие завитки волос. Эти золотистые волосы, густые и вьющиеся, были у нее острижены и красивыми локончиками завивались из-под платка около ушей и на шее.
Заметив мой взгляд, она обернулась и заговорила смущенно:
— Вы удивляетесь, что женщина в моем положении еще может смотреться в зеркало? Я… я хотела видеть, как я выгляжу… после… после… этого ужасного случая…
— Но что случилось с вами?
— Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, — прошептала она, с мольбой складывая руки. — Будьте милосердны… будьте рыцарем до конца… Дайте мне опомниться, успокоиться… дайте мне… Я завтра, завтра все расскажу вам, а теперь… я… я…
Она закрыла лицо руками.
— Пожалуйста, успокойтесь, — взволнованно сказал я, — здесь, у меня, вы в совершенной безопасности; поверьте, что я не позволю никому обидеть вас. Отдохните, вот закуска. Попробуйте покушать.
— Да, да, я буду есть. Я не… не… ела уже со вчерашнего дня… только вчера кусок хлеба… Ах, вино… дайте мне вина. Может быть, у вас есть… — она остановилась.
— Чего вы хотите?
— Нет, нет… ничего… может быть, у вас есть чай? Так стакан чаю.
Она ела быстро и жадно и иногда исподлобья посматривая на меня.
При свете лампы я рассматривал это лицо с нескрываемым восхищением. Это лицо было поразительно красиво. Гордое, энергичное лицо. Пожалуй, очертания подвижных ноздрей красивого носа были немного резки, резки линии подбородка, но глаза были прекрасны, а между красиво изогнутыми губами сверкали ослепительно белые зубы.
Надо вам сказать, что тогда в моду только что стал входить так называемый style moderne[17], и ее худенькая, стройная фигура, казалось, выпорхнула из современной виньетки.
Поношенное, темное платье, как видно, было с чужого плеча, но это неуклюжее платье, состоящее из суконной блузы и ветхой юбки, не могло все-таки обезобразить этой фигуры. Руки ее были немножко велики, но тонки и изящны.
Когда первый голод был удовлетворен, она залпом выпила стакан вина, со вздохом откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
Я продолжал смотреть на это странно-красивое лицо — и она, словно почувствовав на себе мой взгляд, быстро выпрямилась и посмотрела на меня пристально. В ее глазах блеснул как будто испуг, она схватилась за ручки кресла, словно готовясь вскочить.
— Что вы так на меня смотрите? — резко, почти грубо спросила она.
— Простите, — смутился я, — я… видите ли я… я невольно залюбовался вами, не сердитесь за эти слова.
Это лицо менялось мгновенно. В эту минуту прищурились ее глаза, губы улыбнулись не то ласково, не то насмешливо.
— Даже теперь? Даже в этих лохмотьях? — спросила она, опуская ресницы.
— Я восхищаюсь вами, — воскликнул я пылко, — я восхищаюсь вашим спокойствием, вашим присутствием духа! Другая на вашем месте падала бы в обморок, в истерику, плакала бы… а вы… Ведь, наверно, с вами случилось что-то ужасное…
— Да, да ужасное! Такое ужасное… и мне надо спрятаться и потом бежать. Поймите — бежать!
— Куда? Отчего?
— Я все, все расскажу вам, все… Только, если можно, завтра — а теперь позвольте мне заснуть, я так ус… устала. Можно мне лечь тут? — указала она на диван. — Сюда никто не войдет?
— Нет, нет, я могу устроить вас гораздо удобнее. Вы ляжете у меня в спальне, а я здесь.
Она на минуту задумалась.
— Хорошо. Дверь спальни закрывается на ключ?
— Вы не доверяете мне? — с упреком сказал я.
— О, нет, нет! Могу ли я не доверять вам? Вам! Моему спасителю, моему доброму гению! — заговорила она восторженно, протягивая обе руки. — Я боюсь, что меня найдут, увидят…
— Кто?
— Ах, завтра… Завтра я все расскажу! Прошу вас, если хотите меня спасти, достаньте мне завтра платье. Хорошее, но не слишком нарядное… Вот такое, что носят на прогулку… с жакетом, что ли… юбку подлиннее… я дам мерку… не можете ли и немного денег? И еще парик. Парик с темными волосами… От этого все зависит… зависит моя жизнь, — она с мольбою смотрела на меня, сложив руки.
— Хорошо, хорошо — все будет исполнено, — бормотал я, смущенный этим взглядом лучистых глаз, — лягте, засните спокойно, никто не знает, что вы здесь, никто вас не потревожит.
— Да, вы правы, кому придет в голову искать меня у вас! — вдруг рассмеялась она. — Слушайте, можете вы мне дать приют на несколько дней… на неделю, может быть… пока заживет нога, и чтобы никто, ни одна душа не знала этого и не подозревала даже моего присутствия у вас?
— Конечно! — воскликнул я, и сердце мое радостно забилось, сам не знаю почему.
— Спасибо. А потом, — тихо и нежно сжимая мою руку, сказала она, — а потом вы дадите мне возможность бежать! Уехать… Ведь правда? Дорогой… хороший… правда? Я сразу, когда увидела вас, решила, что вы добрый, благородный и я сразу… сразу…
Она смутилась, опустила глаза и, пробормотав — «Спокойной ночи», — взялась за ручку двери.
— Скажите мне, как ваше имя?
— Меня зовут… Лаурой.
— Что?
— Конечно, я шучу, — засмеялась она, — меня зовут Марья Николаевна — зовите меня Маней. Покойной ночи.
Всю эту ночь я не спал.
Это приключение взволновало меня своей необычайностью.
Кто эта женщина? Женщина, во всяком случае, интеллигентная, хотя манеры ее очень странные… Что с ней случилось? Чего она боится? От кого прячется? Может быть, у нее что-нибудь темное в прошлом? Но с такими ясными глазами нельзя быть дурной женщиной; она, очевидно, жертва.
Я восхищался ее мужеством и вспоминал ее глаза.
Кроме того, забота, как скрыть ее в доме, мешала заснуть.
Старик-сторож и его жена, на попечение которых был оставлен дом, могли удивиться, если бы я запретил им убирать комнаты…
Отослать их? Подкупить, чтобы они молчали?
Только к утру я обдумал все.
Я решил спрятать мою гостью в кабинете деда, который с его смерти стоял всегда запертый.
Платье купить нетрудно, парик я надеялся если не найти, то заказать. А деньги? В эту минуту в моем столе лежало около двух тысяч рублей отцовских денег, которые мне надо было внести в казначейство. Вышли какие-то задержки — и деньги эти остались пока у меня. Если я их спрошу у отца? Конечно, он мне их даст, но начнутся расспросы… придется лгать, выворачиваться… я решил взять из этих денег некоторую часть, а потом, после отъезда Марьи Николаевны, я бы рассказал все откровенно; не могу же, думалось мне, из щепетильности подвергнуть опасности женщину, доверившуюся мне.
Только под утро я заснул.
На другой день я постучался тихонько к ней в дверь. Скрипнула постель, но ответа не было.
Я скорее догадался, чем услыхал, что она, сдерживая дыхание, стоит за дверью.
— Марья Николаевна, это я…
— Ах, это вы… простите, я не… не одета.
— Я сейчас иду покупать вам платье, дайте мне мерку.
— И, пожалуйста, парик.
— Постараюсь…
— Нет, нет, парик необходим!.. Вот мерка… ах, вот еще, купите мне туфли побольше… нога страшно распухла.
— Хорошо, все сделаю. Будьте покойны, сидите тихо, вернувшись, я вас устрою удобнее.
— Какой вы добрый…
Мое сердце дрогнуло от этого ласково-печального шепота.
Я купил ей темно-синий костюм тальер[18] с пышной белой жилеткой, большую черную шляпу, не забыв густую вуаль. Я купил ей немного белья, дорожный несессер, плед в ремнях и… красивый сиреневый капот.
Оправдывал я себя тем, что надо же ей ходить эту неделю в чем-нибудь дома. Как я это вспомню… Впрочем, я продолжаю свой рассказ.
Мне повезло, и у театрального парикмахера я достал красивый темно-каштановый парик с длинными локонами, — я помню, что заплатил за него очень дорого, что-то около ста рублей.
Бывают в жизни человека такие периоды, когда все вокруг завертится вдруг в каком-то фантастическом танце… Так случилось и со мной!
Все завертелось, все запуталось…
На другой день она мне рассказала свою историю. Она бежала из родительского дома и повенчалась с неким Федором Ивановичем Малыганьевым. Этот господин оказался негодяем, темным авантюристом — торговцем живым товаром. Он хотел торговать ею и сделать из нее свою сообщницу. Она не соглашалась. Он связал ее, запер в какой-то погреб, бил, обрезал ей волосы, грозил зарезать. Она показала мне кровоподтек на шее около плеча и следы веревок на локтях. Наконец, вчера ей удалось бежать.
— Если бы видели мое тело! Оно все в синяках, — сказала она, опуская голову.
Я был возмущен до глубины души! Я хотел сейчас же ехать к губернатору, но она, схватив меня за руку, молящим голосом заговорила:
— Что вы! Что вы! Ради всего для вас святого, никому не говорите — пока я не уеду. Вы не знаете… ведь у моего мужа огромная шайка, у них шпионы и убийцы; пока их будут ловить — они меня убьют. А если не убьют, и вы всех их переловите — тогда тоже ужасно. Ведь они меня запутают, ведь я все знала… Скажут, что я их сообщница… Ах нет, нет, сжальтесь надо мною — дайте мне уехать, а потом… потом вы отомстите за меня. Я не буду вас долго стеснять, вот заживет нога… чтобы я могла ходить… и…
— Марья Николаевна! Как вам не стыдно! — заговорил я пылко. — Вы не стесняете меня ничуть — напротив, я счастлив, что могу служить вам, что вы доверяете мне.
— Значит, вы жалеете меня? — нежно спросила она, улыбаясь и заглядывая мне в глаза.
— О! я… я… — я смутился и поспешно спросил: — А подумали ли вы о том, что у вас нет паспорта?
Она еще ближе нагнулась ко мне — и в сумерках надвигающегося вечера я увидел устремленные на меня лучистые глаза и полураскрытые яркие губы, — руки ее опустились на мои плечи.
— Милый, вы достанете мне паспорт, — шепотом, почти страстным, произнесла она и вдруг губы ее легко коснулись моей щеки.
Я вздрогнул, как под электрическим током.
— Каким образом? — смущенно пробормотал я.
— Вы говорили, — тем же шепотом продолжала она, — что ваша сестра имеет заграничный паспорт… Она могла его потерять — я найти.
Я отшатнулся… но… но через два дня я взял — ну, если хотите — украл паспорт сестры. Я не знаю, какой огромный гипноз был в этом существе, но я действовал тогда под гипнозом, не иначе, как под гипнозом.
Она целый день сидела, запершись в кабинете, куда я ей относил еду за завтраком и за обедом, и все умоляла меня скорее уходить, чтобы прислуга не догадалась о чем-нибудь, и попросила только дать ей книг.
— Дайте мне каких-нибудь романов поглупее и поинтереснее, — улыбаясь, сказала она. — Можно и французских — я знаю французский язык; лучше что-нибудь из уголовных романов.
Я однажды пошутил — не боится ли она этой комнаты, где, по рассказам прислуги, нечисто.
— Напротив, это мне на руку, — поспешно сказала она, — если услышат что-нибудь — можно свалить на тень вашего дедушки.
Она только поздно вечером решалась спускаться ко мне, когда сторож и его жена уже уходили в свое помещение.
Блаженные вечера.
Мы засиживались почти до рассвета.
Что за умная женщина! Какие широкие взгляды, какие оригинальные суждения обо всем.
Образование ее было какое-то неполное и странное: она, например, знала немного латынь и греческий, а между тем, почти не имела понятия о русских классиках и, кажется, никого из них не прочла толком.
Первые три дня она говорила мало, как бы принужденно, словно обдумывая каждое слово. Но потом стала разговорчивее, а иногда даже делалась весела и оживлена.
Меня коробили в ней резкие выражения и грубые слова, но она сейчас же спохватывалась, смущалась и смотрела робко, словно стыдясь и извиняясь.
На десятый день своего пребывания она задумчиво сказала:
— Ну, Андрей Осипович, — завтра возьмите мне билет — я еду.
— Завтра? — растерянно спросил я. — Уже?
— Да, голубчик, пора. Мне жаль уезжать, но это необходимо — тяжело прятаться.
Я с тревогой смотрел в ее печальное лицо.
Она сидела у окна, облокотившись на подоконник и смотря в глубь сада. Как она была хороша, вся облитая лунным светом! Лампу мы потушили, и только эта луна освещала комнату.
— Так скажите же мне, куда вы едете и что вы будете делать?
— Еще не знаю… Отдохну там за границей — огляжусь. Радости жду мало, больше горя… Ах, Андрей Осипович, иногда думаешь, как скверна жизнь — для чего мы живем… Я еще мало на свете прожила, а уж так устала. Одно хорошо, что у меня нет матери — давно умерла моя мама… а, впрочем, может быть, если бы она была жива, — все было бы иначе… все…
Она сложила руки на подоконнике, уронила на них голову и заплакала — заплакала не по-женски, а по-детски — со всхлипываньем, горько, горько, как обиженный ребенок.
Тут все вокруг меня словно обрушилось.
Я стоял на коленях, целовал ее руки, ее мокрые от слез глаза, клялся ей, что полюбил ее больше всего на свете — предлагал ей всего себя, всю свою жизнь.
Просидели мы с ней эту ночь до рассвета.
Решение наше было таково: она едет завтра в Бельгию, там мы спишемся, и я займусь ее делом, то есть узнаю, где ее муж, — куплю или вытребую у него ее вид на жительство и, взяв отпуск, приеду к ней.
Что будет дальше — я об этом не думал и не давал себе отчета в эту минуту.
Повторяю — я был под гипнозом.
Она слушала весь этот бред, пересыпанный страстными словами, улыбалась, тихо поглаживая мои волосы, и молчала.
— Марья Николаевна, Маня, — спрашивал я, кладя голову на ее колени, — отчего вы молчите? Неужели вы не верите в будущее? Не верите мне?
— Верю, милый, вам верю… но будущее… оно темно… Кто знает, может быть, потом вы меня проклинать станете.
— За что, Маня?
— Да так. Ворвалась я, незваная, в вашу жизнь. Как бомба упала… с забора… — улыбнулась она, — и кто знает?., у вас невеста…
— Не надо, Маня, не говорите, это кончено… — тихо сказал я.
Какой бледной, неинтересной показалась мне Любочка. Кисейная барышня.
Даже фигурка Любочки, женственная и нежная, с высоким бюстом и широкими бедрами, казалась мне такой неизящной рядом с этой высокой худенькой женщиной, гибкой, как змея.
И эта женщина с загадочными глазами, то жестокими, то ласковыми… Женщина смелая, ловкая… Вчера, когда в дверь неожиданно постучали — пришла телеграмма — как красив, как ловок был ее прыжок к окну, к которому она прислонилась с револьвером в руке. Когда тревога прошла, она гордо закинула свою красивую голову и, пряча револьвер в карман, сказала:
— Я свою свободу дешево не продам.
И вот в этот прощальный вечер я плакал, припав к ее коленям, я чувствовал, как она стала дорога мне и необходима.
Голова моя кружилась, горела, мои руки невольно обвились вокруг ее стана, и губы невольно искали ее губ, но она быстро вскочила, выскользнула из моих объятий.
Я закрыл лицо руками.
— Маня, — с мольбой произнес я, оставаясь у ее ног.
— Ах, милый, милый… не надо… я люблю, люблю вас — я это говорю вам прямо… но… вы еще не свободны… Слушайте, лучше не думайте обо мне — женитесь. Я не хочу зла ей… вашей невесте… будьте счастливы. Ведь что же я… я не для вас… Андрей Осипович, милый… Ну, потом… потом, когда вы приедете ко мне… мы поговорим тогда… на свободе, а теперь… ах, дайте мне сохранить в чистоте ваш рыцарский образ. Если судьба не даст нам счастья, то воспоминание о вас останется светлым и незапятнанным.
Ее рука опять с лаской опустилась на мою голову и, нагнувшись, она поцеловала меня в лоб и быстро ушла.
Наутро сторож и его старуха разинули рты, когда увидели Марью Николаевну, совсем готовую к отъезду, в шляпе под вуалью и с дорожной сумкой через плечо.
Они смотрели растерянно и едва поняли, когда я их послал за извозчиком и велел выносить вещи.
— Боже мой, вот-то рожи они сделали, — сказала она весело, когда мы остались одни.
Она была оживлена и смеялась.
— Вы веселы, Маня, — сказал я с упреком.
— Ах, Андрей Осипович, я весела сквозь слезы! Я радуюсь, что наконец буду далеко, на свободе и в то же время готова плакать… разве мне легко уезжать от вас?.. — она быстро вынула платок и приложила его к глазам.
— Вот ваш паспорт, Маня, а вот деньги — тут тысяча рублей — вам хватит на первое время, потом я вышлю еще или, Бог даст, сам привезу.
— Да, да, спасибо, какой вы добрый, — поспешно пряча деньги и паспорт, сказала она. — Я телеграфирую сейчас же, как приеду… Извозчик приехал, едемте, — заторопилась она.
— Маня, — нерешительно проговорил я, — простимся здесь — там, на вокзале, будет народ — простимся хорошенько, милая.
Она улыбнулась, и, приподняв вуаль, крепко поцеловала меня в щеку.
— Не так, Маня, не так, — умоляющим голосом сказал я, и с отчаянием, охватив ее плечи, припал к ее губам.
Эти губы были покорны, но холодны, словно мертвые.
Я не выдержал, упал к ее ногам и зарыдал, спрятав голову в складках ее платья.
— Андрей Осипович, Андрей… дорогой… верьте, верьте, я люблю вас, — растерянно говорила она. — Я очень люблю вас, только, только… пора ехать… ведь уже восемь часов.
На вокзале она не захотела оставаться в зале, и мы вышли на платформу.
Она шла рядом со мною, опираясь на мою руку, еще слегка прихрамывая и молча слушая меня, а я все говорил, говорил, как в бреду, о моей любви к ней.
Не буду описывать этих минут, тяжелых для всякого провожающего. С каким отчаянием я прижал к губам ее руку!
Она высунулась из окна, и ее последние слова были:
— Спасибо — не поминайте лихом.
Поезд уже скрылся, а я все стоял на конце платформы, смотря в темноту.
Не знаю, сколько времени простоял бы я, но громовой бас вывел меня из оцепенения.
— Андрей Осипович! Мое почтение!
Я вздрогнул. Бас принадлежал нашему исправнику.
— А, Иван Ильич, здравствуйте, — рассеянно сказал я.
— Провожали? — лукаво улыбнулся он, покручивая усы.
— Да… подруга сестры…
— Гм… Когда же вы к папаше? Я утром, как ехал в город, был у вас, там все беспокоятся, чего вы пропали — нарочного посылать хотят.
— А… я думаю ехать завтра утром.
— Зачем завтра? — едем сейчас, вон у меня тройка стоит — ночью-то не так жарко.
— А вы опять в уезд?
— Я, батенька, только и вытребован был для реприманда. Генерал вызвал меня, чтобы распушить. И уж распушил, скажу вам. Кричал, кричал.
— За что? Все за Иваньковскую шайку?
— Не говорите вы мне о них, с… детях! Кажется, поймаешь, держишь, а они, как у Лескова говорится, как Спинозы промеж ног проскользнут — и ау!
Он долго жаловался и ругался, но я его не слушал, я ехал, как в чаду: одна мысль была у меня в голове — скорей, скорей покончить со всем прошлым, сказать Любочке, что я не могу быть ее мужем. Если нужно, порвать всё — со всеми и начать дело освобождения Мани.
— Иван Ильич, — обратился я к исправнику, — есть у вас в уезде Федор Иванович Малыганьев?
— М-м… нет, как будто нет. Да кто он такой?
— Отставной поручик — личность темная.
— Г-м, нет такого. Может быть, в городе живет.
Мы опять замолчали.
— А вот и Никоновская роща! — оживился исправник.
— Сейчас ваша маменька нам водочки, закусочки…
— Иван Ильич, — вдруг спохватился я, — пожалуйста, вы там… не рассказывайте о сегодняшних проводах.
— Эге! — прищурился он. — Хорошо, хорошо. Значит, совсем не сестрицина подруга? — подтолкнул он меня локтем.
— Нет.
— А я знаю, кто это! — весело крикнул он.
— Кто? Вы знаете?
— Я бы да не знал. Да ее узнал сию же минуту, даром что она вуальку надела. Это Пахомова — податного инспектора жена.
Я молчал.
Для меня это был роковой вечер, одно из самых неприятных воспоминаний.
С Любой я объяснялся в саду… она горько, горько плакала, но гипноз был так велик, что я почувствовал не жалость, а, стыдно сказать, презрение к бедной девочке и, прислушиваясь к ее рыданиям, думал:
— Стала бы «та» плакать? Нет — сверкнула бы глазами и отошла… или вынула бы револьвер и…
Да, я был под гипнозом, в бреду, я был маньяком.
На другой день — отъезд Любочки, тяжелая сцена с родителями, все эти упреки, жалобы матери, резкие слова возмущенного отца.
Целую неделю на меня дулись, со мной почти не разговаривали, сестры ходили с заплаканными глазами.
Я уезжал верхом подальше, бродил по лесу, катался на лодке — я искал уединения, чтобы вспоминать и мечтать.
Она! Она одна была в моих мыслях — только она.
Я писал ей каждый день огромные письма, сумасшедшие, страстные, умоляя ее любить меня, верить мне.
Письма эти я адресовал: Брюссель, poste restante[19], как мы уговорились, но дни проходили, прошла неделя, а ответа от нее не было.
Что могло случиться с ней?
Я то воображал всякие несчастья, то замирал от отчаяния, что, может быть, она меня не любит. Я умолял ее сказать мне правду — хоть самую горькую, самую ужасную правду, но не оставлять меня в этой мучительной неизвестности.
Еще одно обстоятельство смущало меня — ни в городе, ни в уезде отставного поручика Малыганьева не оказалось. «Может быть, этот негодяй, после побега жены, уехал или скрывается под чужим именем», — думал я.
Вскоре мое беспокойство, моя тоска превратились в отчаяние, и я решил сам ехать в Брюссель.
В тот роковой вечер, когда это решение созрело, я почти не разговаривал с домашними и, сидя за вечерним чаем, делал вид, что читаю газету.
Все сидели молча, как на похоронах, когда доложили, что приехал исправник.
Иван Ильич влетел как бомба, и первое его слово было:
— Подаю в отставку! Сил моих больше нет!
— Что такое? — спросил отец.
— Выговоры, выговоры… Знаете-с, почтенный Осип Семенович, что мне было генералом сказано-с? Устарел, мол, я! Появился, мол, «тип интеллигентных преступников», — так нужна и «интеллигентная полиция». Что же мне, в университет поступать прикажете, так как братцы Иваньковы — один из университета, другой из седьмого класса гимназии были выгнаны? Завтра горного студента я не могу ловить, потому что горного дела не знаю… я, видите, устарел! Я не виноват, что теперь разбойники, держащие в страхе целые губернии, восемнадцатилетние мальчишки, как Васька!
— Да ведь вы старшего-то, Сашку, поймали.
— Ловил я обоих неоднократно, совсем в руках были! Сашка вчера бежал из острожной больницы! — с отчаянием заключил Иван Ильич.
— Каким образом? Кто помог?
— Кто — конечно, младший братец!
— Как это вы тогда упустили его?
— Наваждение, колдовство… Когда мы его накрыли в притоне у Афросиньи Черной, ведь он в одной рубашке в окно выскочил. Выскочил, отстреливаясь, двоих стражников ранил — и из глаз пропал. На другой день доносят мне, что видели Маньку Кривую, как она с каким-то узлом прошмыгнула в «Старый дворец», — очевидно, платье ему несла. Мы оцепили дворец с обрыва — удрать можно только с обрыва — через стену не перелезешь… Вошли… а птичка-то уж улетела! А была там — кейфовать собралась, в одной из комнат на полу зажженный фонарь стоял, колбаса и хлеб валялись… Весь дом, весь сад обшарили! Думали было, что есть лазейка в стене. Только наутро увидели, что кусты около стены на Низовой улице изломаны, и на дороге следы — одни босых ног, другие в сапогах. Три дня мы по всем дорогам, по всем деревням шарили — весь город вверх дном перевернули… Кто помог ему скрыться? Куда? Денег у него не было. Да и на вокзале еще и теперь дежурят — уехать не мог… А теперь и Сашку, братца, вызволил! Скажите, кто помог? Откуда у них деньги?
Я слушал, как во сне — странные совпадения ударили меня словно хлыстом, а исправник, стуча кулаком по столу, продолжал:
— Не иначе как бабы помогли, потому красив подлец, как картина. Когда я его поймал и отправлял в город, помните, еще он с дороги ушел… жена моя, Парасковья Петровна, расчувствовалась: «Ах, такой мальчик, нежный, хорошенький, словно ангельчик!» — «Милая, — говорю, — этот ангельчик в шести грабежах обвиняется». — «Не может быть, — уперлась, — не может быть, это какая-нибудь „роковая ошибка“, как у г-на Гейнце[20] в романах! Не может такое дитя преступником быть — отпусти его, Ильюшенька». — «Да ты с ума сошла! Я его развязать боюсь — как раз убежит». — «И пусть бежит — с такими глазами преступников не бывает». Я его поспешил в город отправить. Верите — рыдает моя Парасковья Петровна. А, думаю, чем черт не шутит — ведь что бабе иногда в голову может прийти. Был же такой случай: мать одного станового выпустила раз Ваську-то! Да не думайте, что дама какая-нибудь бальзаковского возраста — нет, старушка древняя, из раскольниц. «Умилил», — только и твердила.
— Что с тобой, Андрей? Отчего ты такой бледный? — спросил отец.
Скажите, было отчего побледнеть?
Вы спрашиваете, Анна Ивановна, встречал ли я его когда-нибудь. Нет, но я имел только удовольствие прочесть в газетах, что он и его братец были повешены по приговору военного суда.
Жестоко так говорить? Что делать?
Этот человек отнял у меня веру в людей. Вы говорите, он защищал свою жизнь? Пожалуй. Скажи он мне тогда правду, я бы взял его за шиворот да с рук на руки сдал бы Ивану Ильичу… Но как я вспомню его, все кипит во мне: он ограбил меня, он отнял у меня всякую иллюзию любви.
Я не люблю кротких и робких женщин, а смелые, мужественные мне стали противны по воспоминанию. Терпеть не могу полных, а когда передо мной змеится плоская фигура модерного стиля, мне все кажется: а не Васька ли это Иваньков? Тьфу!