КЛУБ НАСТОЯЩИХ

Посвящается

Елизавете Сергеевне

Кругликовой

Марсель стоял у окна и смотрел на темную улицу, где, увеличивая мокроту панели, шел большими хлопьями мокрый снег.

Марсель, — собственно говоря, его звали Маркел Ильич, а Марселем его называла maman, а за нею жена, сидевшие в эту минуту в соседней комнате, — Марсель был в очень странном настроении, которое продолжалось у него почти неделю.

Да, да, неделю — сегодня четверг, а «это» началось в пятницу на прошлой неделе. Началось неожиданно, без всякой причины, потому что нельзя же считать причиной найденную на улице маленькую истрепанную тетрадочку, в которой и написано-то было всего несколько несвязных строк, намазано несколько детских рисунков и… счет.

Он, Марсель, просто переутомился. Каждый день от часа до четырех он должен был ходить на службу в министерство, там он курил, пил чай и читал газету, но это утомляло его гораздо больше, чем игра в теннис в течение четырех часов, автомобильные и парусные гонки или футбол.

Он давно бы бросил эту тяжелую службу, но maman и жена требовали, чтобы он служил.

Он получал жалованья всего сто рублей в месяц, а они с женой проживали двадцать тысяч в год; из этого видно, что maman и женой руководило не корыстолюбие, а только честолюбие — они хотели, чтобы к известным годам он сделался действительным статским и получил «пост».

Между его maman и его женой существовало всегда трогательное единение, даже в мелочах.

Они были примерными свекровью и невесткой и всегда находили темы для нескончаемых интимных бесед. Вот и сегодня они там, в гостиной, очень оживленно разговаривают, но он не слышит их разговора.

Они ему видны в зеркало.

В зале, где он стоит, сгустились сумерки, и вот только минуту тому назад зажженный уличный фонарь слабо осветил комнату, и полулегли бледные полосы от окон.

Но гостиная освещена, и зеркало напротив двери в нее отбрасывает на паркет более яркую полосу.

Как в раме, он видит стол, часть ширм, шкафик-буль[10], полку с фарфором и золоченые рамы картин.

На столе, покрытом плюшевой темной скатертью, горит лампа в пестром абажуре, а у стола сидят maman и жена.

Странно, что между ними есть какое-то неуловимое сходство, хотя они совершенно не похожи одна на другую.

«Откуда же сходство? — сам себя уговаривает Маркел Ильич. — Это просто зеркало как-то не так отражает».

Или это следствие его «переутомления», что он все теперь разглядывает, даже maman и жену?

Зачем разглядывать? Это совершенно лишнее. Мало ли до чего можно доглядеться.

Вообще, долго смотреть в зеркало нехорошо. Можно вызвать у себя зрительную галлюцинацию — на этом основано гадание зеркалами.

Но он почему-то не мог отвести глаз от отражения.

Жена его, Anette, — блондинка с немного одутловатым лицом. Нос у нее с горбинкой и черные глаза со светлыми ресницами.

Она высока ростом, но плечи у нее узкие и покатые, бюст совсем плоский, но зато бока и бедра очень полны, так что в общем ее фигура напоминает пирамиду. Это сходство еще больше усиливается от капота песочного цвета.

Мать — наоборот, имеет пышный бюст, очень тонка от талии книзу, и тело ее в обтянутом платье черного атласа похоже на головастика.

Если долго смотреть в зеркало — все начинает заволакиваться туманом, и кажется, что там не гостиная, а аквариум с мутной водой, в которой вокруг большой каменной пирамиды плавает, извиваясь, крупный черный головастик, а лицо пирамиды (пирамида имеет лицо во всю обращенную к нему сторону) — улыбается, причем видны десны с мелкими зубами, щеки выпячиваются, а нос опускается на верхнюю губу.

Маркел Ильич встряхивает головой, с трудом отводит глаза от зеркала и опять смотрит на мокрую улицу. По улице бегут тени, ясно обрисовываясь на освещенных витринах магазинов и сливаясь потом с темнотой.

По бурому, талому снегу скользят тени саней и пролетают снопы света от автомобилей.

У него устали ноги стоять у окна, а отойти он не может, словно ждет чего-то.

Это состояние ожидания началось с того момента, как он нашел тетрадку.

Да нет! От тетрадки это не могло сделаться, просто находка тетрадки совпала с началом его болезненного состояния.

Ведь что же могла сделать эта маленькая синяя тетрадочка с белой наклейкой, из тех тетрадочек, в которые ученики вписывают иностранные слова? Она тоже была перегнута пополам в длину.

Он нашел ее на Кирочной, у Таврического сада, возвращаясь от знакомого, где он заигрался в бридж до трех часов ночи.

Она валялась на панели, и он сам не знает, зачем он ее поднял и положил в карман.

Приехав домой, он запер ее в письменный стол и лег спать, но спать не мог. Жена его давно уже спала с папильотками на лбу и в фланелевой фуфайке (она страшно зябкая).

Он ворочался с боку на бок — ему не по себе.

«Зачем я поднял эту тетрадку, — думал он, — может быть, она нужна владельцу, и он вернется искать ее и не найдет. Не следовало ли мне заявить о моей находке — отвезти ее в участок? Но что сказали бы в участке, если бы я явился в три часа ночи, чтобы заявить о находке истрепанной тетради? Да. Но ведь там могут быть написаны очень важные вещи!

Он не выдержал — встал и отправился в кабинет. Зажег лампу и вынул тетрадку.

Первые три страницы были чистые, а на четвертой стояло:

„Кариатида. Быть ею скверное занятие, кроме того, что у вас нет ног, вы должны еще что-нибудь поддерживать“.

На пятой:

Булка и колбаса………. 35 к.

Прачке………. 80 к.

Папиросы………. 6 к.

Трамвай………. 5 к.

Диадема………. 35540 р.

Стакан чаю на вокзале………. 10 к.

Каликике апельсин, чтобы не злилась………… 8 к.

Хлеб………. 5 к.

……………

35541 р. 49 к.»


Затем следовал рисунок, изображавший какого-то уродца с большим ртом, растрепанными волосами и пером в руке, что-то вроде рисунка дома и головы свиньи.

Шестой и седьмой лист были залиты чем-то темным — вероятно, кофе, восьмой испещрен рисунками столов, стульев, ламп и всевозможной посуды, потом следовали слова: «Надо во все всматриваться внимательно, но лучше через отражения — тогда виден смысл вещей».

«Чтобы освободить, голову, нужно…» (следовала клякса). Затем следовал рисунок того же растрепанного уродца с огромной головой, но уже со скрипкой в руке.

«Элия[11] знает, что лежит в агатовой чашке. Потому-то и одевается в шелковое платье».

Одиннадцатая страница была обведена красным и синим карандашом и на ней была тщательно нарисована свиная голова, а под ней надпись:

«Ненюфинька — милая».

А на следующей странице стояло:

«Если хочешь, ты можешь все узнать и быть счастливым. Но если в пятницу будет грязно — то надень галоши, потому что сам знаешь, если уж пойдешь — возвращаться нельзя — иначе грозит безумие. Приди в полночь на Пантелеймоновский мост и спроси Каликику — она тебя проводит».

На углу Большой Морской

И Цепного моста

Шел высокий господин

Маленького роста.

«Цепной мост называется теперь Пантелеймоновским и вообще все это надо понять».

Больше в тетради ничего не было.

Эта бессмыслица, конечно, не имела никакого значения, тетрадочка, очевидно, принадлежала ребенку и он пробовал писать и рисовать в ней.

Почему же Маркел Ильич всю эту неделю все думает об этом, и все его мысли сосредоточены на этих, очевидно, бессмысленных фразах?

Не то что бы он искал в них смысла, связи, — нет, наоборот — он принял все в буквальном смысле и старался приурочить окружающее к этим фразам — и тогда получались неожиданные результаты.

Вот и сегодня, что получилось, когда он пристально вглядывался в отражение? Что, если смотреть на все не прямо, а в зеркало?

«Надо освободить голову» — действительно, голова полна совсем лишними представлениями. Если бы их было меньше, то обдумывать все было бы легче, легче дать себе точный отчет.

Может быть, мудрец и есть такой человек, у которого является только по одному представлению зараз? Только по одному, но зато все это ясно и точно.

Насчет кариатиды — это истинная правда. Ужасное положение, когда ваши ноги вдруг обратились в какой-то завиток или в колонну, а на плечи, на голову и на руки вам положили тяжесть!

Можно, конечно, сбросить — но ведь не знаешь, какие могут быть от этого последствия.

Что касается агатовой чаши, то стоит только спросить Эллию, что там заключается, и она совершенно откровенно все объяснит… А в том, что придя в пятницу, в полночь на Пантелеймоновский мост, встретишь Каликику — в этом он нисколько не сомневался.

Конечно, он туда не пойдет, так как приглашение относится не к нему — но все написанное вполне ясно и понятно.

Рисунки? Да и рисунки будут понятны, стоит только пойти туда — и все объяснится совершенно просто и естественно.

Одним словом, все это правда и все естественно, а вот вся его остальная жизнь какая-то полная бессмыслица, а все окружающие и он сам что-то делают и говорят, совершенно неизвестно почему и отчего. Ведь стоит только посмотреть на все в зеркало….

Он опять тряхнул головой.

Он делал над собой усилие вернуться к окружающему и сказал себе торопливо:

— Буду смотреть просто, потому что понимать окружающее можно только тем, кто ходит туда, куда может довести Каликика, а ему туда нельзя идти, так как его не приглашали, и потом, раз решившись, передумывать нельзя.

Он уже хотел отойти от окна, как вдруг на фоне освещенной витрины магазина напротив остановились два черных силуэта.

Один был мужской, маленький, с огромной головой, покрытой шляпой с широкими полями, из-под которой торчали неровными клочьями волосы, другой силуэт был женский — чуточку повыше — страшно худой, с маленькой головкой на длинной шее и в остроконечной шляпке.

Сердце Маркела Ильича забилось шибко-шибко, ноги как-то ослабели.

Силуэт мужчины совершенно походил на рисунок уродца, два раза повторявшийся в тетрадке.

Вот он поднял руку до высоты освещенного квадрата витрины, и Маркел Ильич увидел в его руке какой-то довольно большой плоский предмет — он сразу догадался, что это футляр от скрипки.

Чувство не то ужаса, не то радости охватило его, а силуэты между тем двинулись влево, проплыли мимо окна, — (причем он заметил, что женщина слегка прихрамывала), — и слились с темнотой.

«Теперь я пойду чай пить», — как-то, словно успокоившись, решил Маркел Ильич и твердыми шагами пошел в гостиную.

Maman и жена при его появлении замолкли и как-то значительно переглянулись, очевидно, разговор шел о нем.

«Как просто — спросить: что вы говорили обо мне? Очень ведь просто, но почему-то нельзя».

У жены какая-то кислая, жалостливая улыбка, a maman делает «наивные» глаза.

Эти «наивные» глаза вдруг пробудили у него какие-то воспоминания и ему захотелось спросить: была ли она в близких отношениях с Пирулевым? Ему, Маркелу Ильичу, было тогда четырнадцать лет, и ему это совершенно не приходило в голову, но теперь как-то припомнились мелкие факты, даже не факты, а ощущения, но он прекрасно сознавал, что спросить подобную вещь невозможно.

— У тебя ужасно усталый вид, Марсель, — сказала maman, когда они сели в столовой за чайный стол.

— Да, maman, не правда ли? — подхватила жена, выглядывая из-за самовара. — Вчера у меня была Софи Нагатова и говорила, как хорошо в Финляндии, и как теперь это принято ездить в Финляндию зимой — вот мне и пришло сейчас в голову поехать туда недели на две.

Очевидно, эта поездка в Финляндию была уже ими обсуждена.

Маркелу Ильичу захотелось сказать:

— Зачем вы притворяетесь и не говорите прямо, что решили везти меня в Финляндию?

Но он не сказал и стал раздумывать над тем, отчего даже таких пустяков нельзя сказать таким близким людям, как мать и жена — ведь это гораздо таинственнее и непонятнее, чем изречения в тетрадке.

Чай пился медленно. Жена и maman говорили о театре, о войне, о знакомых, вспомнили его кузена, поступившего в действующую армию добровольцем. Maman его осуждала, говоря, что офицеров много, а у матери он один сын. Жена слабо заступалась, говоря, что он холостой. Маркелу Ильичу делалось все скучнее и скучнее, столовая как будто опять начинала заволакиваться мутной пеленой воды. Ему хотелось уйти, но уйти было нельзя. Ведь нельзя же вот так встать и уйти, хотя это совершенно естественно, в сущности, но этого почему-то нельзя сделать…

И вот он почувствовал, что ноги его деревенеют, сливаются в одно, плотно упираются в пол, а плечами и головой он поддерживает, да, да, поддерживает что-то — это что-то и maman, и жена, и его служба, и светская жизнь — одним словом, всё!

Отними он плечи и руки и все рухнет сразу! Сердце его замерло, и голова закружилась.

— Боже мой, Марсель, как ты побледнел, — привел его в себя голос maman.

Он очнулся и, проводя рукой по лбу, пробормотал, что у него закружилась голова.

— Тебе лучше всего лечь в постель, — посоветовала maman.

Маркел Ильич плохо спал эту ночь. Перед ним в тяжелой дремоте плыли силуэты растрепанного скрипача и хромой женщины, а ощущение кариатиды все не проходило.

И вдруг он сел на постель и произнес почти вслух:

— Чтобы освободить голову, нужно…. А что нужно? Если будет грязно завтра, я надену калоши и пойду на Пантелеймоновский мост.


Решив это, он вдруг почувствовал легкость, спокойствие и сразу заснул спокойным крепким сном.

Проснувшись, он был весел.

Решение — идти словно освободило его от какой-то тяжести.

Он ласково побеседовал с женой о выставке и о французском театре, пошел на службу, которая на этот раз не показалась ему такой противной. К обеду пришла maman и еще две дамы.

Он был любезен, остроумен — совсем как прежде.

Это было теперь совсем нетрудно, так как он знал, что в двенадцать часов он пойдет на Пантелеймоновский мост, и все окружающее стало таким не важным, что все его странности уже не тяготили его.

Отчего человеку не делать и не говорить того, чего от него требуют окружающие, когда вот он пойдет на Пантелеймоновский мост?

Он даже отыскал для этой прогулки благовидный предлог — посещение своего приятеля, где всегда играли в бридж, и, возвращаясь откуда, он и нашел тетрадку.

Товарищ был холостой, следовательно, ни жена, ни maman не могли его туда сопровождать.


Погода была такая же отвратительная, как и накануне, но он не взял извозчика.

У Марсова поля он провалился в какую-то яму, наполненную талым снегом.

— Это-то в столице и в ХХ-ом столетии, — возмутился он и принялся обдумывать письмо в газеты «о вопиющем неблагоустройстве столичных мостовых». Вообще, он совершенно не думал о том, куда он идет и что ждет его на Пантелеймоновском мосту.

Его мысли были совершенно ясны, но довольно бессвязны, как у всякого человека, когда он не обдумывает, а просто воспринимает впечатления извне.

Попробуйте иногда проследить ваши мысли, вы даже удивитесь их странному метанью.

Идя по бульвару вдоль Марсова поля, он приостановился полюбоваться на двойную арку огней над Троицким мостом и на каскад мелких, более желтых огонечков, словно пересыпающихся через нее.

«Очень красиво, — подумал он, — красиво, что мост такой горбатый, но зато неудобно на него въезжать. Очевидно, произошла какая-нибудь ошибка в постройке — теперь не строят таких горбатых мостов. В старину все мосты были горбаты — не умели строить плоских, как Pont d’Alexandre III в Париже, Pont.. Pont de Panleleymon…»

— Пон… пан… пон-пан, — стал беззаботно напевать Маркел Ильич.

Но едва он дошел до моста, он остановился, его охватила какая-то жуть, словно он стоял на высокой лестнице, лепившейся по отвесной высокой стене. У лестницы не было перил и там дальше он видел несколько обрушившихся ступеней. Хватит ли у него ловкости перепрыгнуть этот пролет? Вернуться же назад невозможно, потому что сзади ступенька тоже обрушилась.

Он нерешительными шагами дошел до половины моста, говоря сам себе:

— Дойду до конца моста и вернусь домой.

Но едва достигнув середины, он остановился, и замер, и прислонился к перилам — навстречу ему шла, прихрамывая, маленькая тощая фигурка в остроконечной шляпке.

— Каликика! — пискнул он.

Он совсем не хотел ее окликнуть, а это имя вырвалось у него невольно, от страха.

Фигурка остановилась.

При свете фонаря он увидел длинное узенькое лицо с тонким, как клюв скворца, носом.

Она окинула быстрым взглядом его высокую фигуру и, вытащив руку из муфты, взяла его за руку. Пальцы ее были цепкие, горячие и сухие.

С этой минуты Маркел Ильич ничего не помнил — словно большой темный платок покрыл его голову, и очнулся он в узкой темной передней.

Каликика отворила дверь в освещенную гостиную, повелительно сказала: «Идите» — и скрылась куда-то налево, в темноту.

Маркел Ильич успел только сбросить галоши и, как был, в пальто, в шляпе и с палкой — переступил порог.

Комната была большая, но довольно низкая, роскошно обставленная золоченой, крытой пестрым шелком мебелью. Масса диванчиков, эссов и козеток, огромное зеркало над камином и везде зажженные канделябры.

Едва он переступил порог, как к нему навстречу бросились три девушки и со смехом и щебетаньем принялись сдергивать с него пальто, отняли шляпу и палку и, хохоча и взвизгивая, повели его к столу, на котором был приготовлен чай, стоял десерт, фрукты и вино.

Они говорили все три зараз, усаживали, наливали чай, резали торт, толкали друг друга и смеялись.

Одеты все три были по моде восемнадцатого столетия, в огромных фижмах и чрезвычайно пестрых платьях со множеством лент, кружев, но прически их совершенно не подходили к стилю платьев: их черные кудрявые волосы были коротко подстрижены и причесаны на боковой пробор.

Маркелу Ильичу сначала показалось, что у него троится в глазах от путаницы желтого, голубого, малинового и зеленого хаоса, а девушка только одна — так они были похожи между собою.

Они все были маленького роста, брюнетки с круглыми черными глазками, вздернутыми носами и большими яркими ртами.

Сначала они показались ему девочками лет двенадцати-тринадцати, но, приглядевшись, он разобрал, что они гораздо старше.

Приглядевшись, он увидел, что одна была чуть-чуть повыше, другая немного пополнее, а у третьей нос был не так вздернут, как у других, но, так как они вертелись и постоянно меняли места — он сейчас же спутывался.

— Кушайте, кушайте! — восклицала одна.

— Вот это печенье миндальное, я очень люблю миндальное печенье! — тараторила другая.

— Я вам очищу грушу! Что вы любите больше, — яблоки или груши? — предлагала третья.

Усевшись за стол — они перестали метаться, и Маркел Ильич начал приходить в себя.

— Хорошо, что вы пришли рано, пока еще никто не пришел, мы пока успеем познакомиться с вами. Сегодня будет весело, Клим обещал сыграть нам «Свадебный марш», потому что Баритта (указала та, которая была потолще, на ту, которая была повыше) подарила ему новую квинту.

— Ты знаешь, Элия, Клим сегодня в отличном расположении, потому что у него прошел насморк.

Услыхав имя Элии, Маркел Ильич посмотрел на нее и сказал наугад:

— А я знаю, что вы очень интересуетесь тем, что находится в агатовой чашке.

Все три так и покатились со смеху.

— Это я дразню Тину! — отвечала Элия, совсем задохнувшись от смеха. — Она думает, что там вдохновение.

— Вам очень скучно дома? — спросила она, накладывая ему на тарелку кусочек земляничного торта.

— Гм, да, — ответил нерешительно Маркел Ильич.

— Вы живете один?

— Нет, с женой.

— Ах, как это хорошо! — воскликнули все разом. — Расскажите, как вы влюбились.

Он смутился. Что ему рассказать? Maman посоветовала, maman сказала… приличная партия… триста тысяч приданого… хорошие связи…

— Я… я когда-нибудь в другой раз, — начал он, слегка раздосадованный.

— Хорошо, хорошо, — воскликнули они опять вместе, — ведь мы только так спросили, потому что хотим научиться влюбляться и никак не можем понять, как это делается.

— Капитан обещал научить нас и стал нам было объяснять, но Каликика страшно рассердилась и чуть не прогнала его. Он сказал, что объяснять будет на картах, и это Каликика позволила, но мы ничего не понимали, и нам надоело слушать. Мусмэ уверяла, что она что-то понимает, — указала Элия рукой на ту, у которой нос был меньше вздернут и которая казалась моложе других.

— Нет, я немножко поняла. Если положить две красные и одну черную, потом опять красную и опять черную… нет, постойте, две черных — это будет холодность.

— Ха- ха-ха, — залились смехом Баритта и Элия, — просто Мусмэ хотела выйти замуж за полковника, когда у него вырастет нога.

— Выйти замуж очень весело! Как мило, что Петр и Туфа женаты! Они познакомились здесь и поженились, потому что у них одинаковое отражение. Мы были на свадьбе — их венчали в церкви Уделов. Мы все были, даже Каликика, только Клим не пошел. Ах, как было весело! Фанагрион такой элегантный во фраке, Карбоша в орденах!

— Потом, когда все «ненастоящие» разъехались, мы приехали сюда! Вот было-то веселье, даже бабушка оставалась чуть не до утра, а она всегда спешит домой, потому что дома ее очень строго держат! — восторженно рассказывала Элия.

— Скажите, а отчего же вы ничего не говорите, или, может быть, вы приехали сюда для молчания, так мы замолчим.

— Нет, пожалуйста, я готов беседовать, — несколько смешался Маркел Ильич.

— Ну, тогда расскажите нам, отчего вы ушли и почему пришли сюда? А то мы не знаем, о чем с вами разговаривать.

Они примолкли и уставились на него свои круглыми глазами.

— Отчего я ушел и почему я здесь? — переспросил удивленно Маркел Ильич. — Я не знаю.

— Как не знаете? Вот странно-то! Ведь вы почему-нибудь же пришли сюда?

— Я пришел невольно.

— Ха-ха-ха! Невольно и без причины? Вот странно-то! Этого не может быть. Вы не хотите сказать? Ну и не надо! А кто вас прислал?

— Никто.

— Как никто? А как же вас привела Каликика?

— Я случайно нашел тетрадку и в ней…

Он не договорил, потому что случилось нечто неожиданное.

Они все три вскочили и заметались по комнате.

Фрукты попадали и покатились по полу, упал и разбился стакан.

Они метались в хаосе своих пестрых платьев и разлетающихся лент, взмахивали руками, роняли стулья и столики.

— Каликика! Каликика! Каликика! — жалобно кричали они.

Маркел Ильич вскочил с ужасом, ему казалось, что какие-то пестрые птицы бьются в комнате, наполняя ее хаосом, бросаются во все углы, жалобно выкрикивая:

— Каликика, Каликика!

Он стоял растерянно, не понимая, что случилось, когда рядом с ним раздался звонкий повелительный голос:

— Молчать! Что случилось?

Это была Каликика.

— Это не тот! Это ошибка! Это не «настоящий»!

— Брысь! На место! — сердито крикнула Каликика и, отцепив от пояса арапник, ближе подошла к Маркелу Ильичу.

Все три девушки, между тем, быстро прыгнули на диван и, крепко прижавшись друг к другу, образовали целую пеструю кучу, из которой торчали три черных головки, а глаза их с ужасом смотрели на Маркела Ильича.

— Как вы смели обидеть девочек? — спросила Каликика, и арапник в ее руке звонко щелкнул.

Она смотрела на него пристально своими удивительно светлыми глазами.

Маркел Ильич стал объяснять ей довольно сбивчиво находку тетради, свое состояние и извинялся, уверяя, что ничем не обидел барышень и не понимает, почему они так испугались.

Теперь он хорошо рассмотрел ее худенькую фигурку, одетую в черное гладкое платье. Ее волосы были собраны на макушке и, завязанные белой тесемкой, образовали на темени пресмешную метелочку. У нее был очень большой лоб и удивительно странные брови, они были почти перпендикулярны к переносице.

— Г-м, — сказала она, внимательно выслушав его, — случай исключительный. Идите в контору, я позову madame Икс.

— Да, да, позовите мадамочку, — запищали на диване девушки.

— Ну, ну, успокойтесь, — сказала им уже ласково Кали-кика и повела Маркела Ильича в следующую комнату.

В противоположность гостиной, «контора» была обставлена очень скупо. Направо у окна стоял большой некрашеный стол, на нем несколько конторских книг, чернильница, большой лист клякс-папира и колокольчик. У стола два венских стула, а на стене календарь и счеты.

Кроме стола, в комнате стоял большой гардероб и жидкая этажерка.

С потолка спускалась лампочка под зеленым абажуром, а на столе горела другая под таким же абажуром.

Каликика, оставив Маркела Ильича в конторе, пошла дальше, не закрыв за собою двери, тогда как дверь в гостиную она плотно заперла.

Маркелу Ильичу показалось, что за конторой открылась бесконечная анфилада комнат, но это было неверно — там было только две, но в последней из них всю стену занимало огромное зеркало.

Он хотел было заглянуть в эти комнаты, но не решился и остался стоять на месте.

Он ждал недолго. Скоро послышались неторопливые, ровные шаги, и в комнату вошла высокая дама.

Дама эта имела вид в высшей степени корректный и строгий. Темные волосы ее были гладко зачесаны на пробор и уложены диадемой на макушке.

Она была довольно полна, затянута в высокий корсет и одета в синее платье, какие носят классные дамы. Безукоризненной белизны крахмальный воротничок оттенял ее полное, красивое лицо со строгими правильными чертами.

Не ней не было никаких украшений, кроме тонкой золотой цепочки старинного фасона, надетой через шею, на которой были часы, спрятанные за поясом.

— Присядьте, пожалуйста, — сказала она, садясь к столу и указывая Маркелу Ильичу на стул по другую его сторону.

Он сел.

— Потрудитесь сказать мне, кто вы такой, — сказала она, смотря на него строгим, но снисходительным взглядом.

Маркел Ильич схватился за бумажник и, вынув свою визитную карточку, подал ей.

Она прочла, что было написано на карточке и, отложив ее в сторону, тем же тоном сказала:

— Теперь будьте добры рассказать мне все подробно. Маркел Ильич растерялся немного, но потом передал краткую историю найденной тетради.

Она выслушала его внимательно и, продолжая смотреть на него, сказала:

— Хорошо — это факты «прямые», а теперь потрудитесь мне изложить факты отраженные.

Он молча смотрел на нее.

Она усмехнулась снисходительно и менее строго сказала:

— Судя по вашим поступкам, я думала, что vous êtes plus avancé[12]. Хорошо, я спрошу вас: почему вы придали значение тому, что было написано в тетрадке, найденной вами?

Он совершенно смешался. Он чувствовал себя совсем маленьким, нашалившим гимназистом, ему казалось даже, что он держит экзамен по географии. Почему именно по географии, он не давал себе отчета: ему хотелось пересчитать притоки Оки или вершины Кордильеров, он сделал усилие, чтобы удержаться, и сказал:

— Я сам не знаю, почему.

— Подумайте, я вас не тороплю, — снисходительно сказала она и, откинувшись на спинку стула, стала передвигать застежку на своей цепочке.

— Ну-с! — произнесла она после некоторого молчания.

— Вы обсудили ваш ответ?

— Я не знаю… я, право, не могу вам объяснить, просто — «придал значение» и пошел.

— А не припомните ли вы мысли, с которыми вы шли?

— Я… я думал об неустройстве мостовых в Петрограде, — ответил он сконфуженно.

— A-а. Хорошо, а потом?

— Да, право, больше ничего: что-то о мосте Александра III в Париже.

— Очевидно, вы не привыкли излагать свои мысли, но это происходит оттого, что вы… впрочем, мы только теряем время. Позвольте мне найденную вами тетрадку.

Он вынул тетрадку и подал ей.

Она посмотрела ее, покачала головой и, отложив в сторону, строго сказала:

— Вот до чего доводит страсть к писательству.

Помолчав, она заговорила опять.

— Конечно, особа, потерявшая тетрадь, за свою небрежность понесет известное наказание, но с вами я положительно не знаю, как поступить.

Она задумчиво подвигала вниз и вверх пряжку на своей цепочке и затем решительно сказала:

— Я вижу для вас только один выход из вашего положения: поезжайте в действующую армию.

Маркел Ильич приподнялся со стула:

— Я… я не подлежу призыву и… и… не чувствую себя достаточно здоровым.

— Тогда я положительно не знаю, что предложить вам. Что вы думаете о самоубийстве?

— Самоубийстве? Но почему? — воскликнул Маркел Ильич.

Она опять взяла тетрадочку и, перелистав ее, указала ему строки:

— Если ты уже пойдешь, то возвращаться нельзя — иначе грозит безумие.

Он смотрел то на написанное, то в лицо своей собеседницы, и его начал охватывать страх.

— Позвольте, я ничего не понимаю, — начал было он.

— Что за странная отговорка, — прервала она его, пожимая плечами. — Вы поняли все, что написано здесь, — уперла она палец в синенькую тетрадочку, — и вы должны были принять все целиком или ничего не понять, бросить тетрадь и остаться в том, что вокруг вас, а не идти на Пантелеймоновский мост, — строго сказала она.

— Да-да, вы правы, — забормотал он, чувствуя, что страх охватывает его все больше и больше, и ему казалось, что необходимо сейчас, во что бы то ни стало, расположить к себе эту madame Икс, «подлизаться» к ней, подумал он, чувствуя себя опять маленьким гимназистом.

— Да, да, я понимаю, что я поступил опрометчиво, но за то я знаю все притоки Оки, — проговорил он залпом.

Лицо madame Икс смягчилось, она наклонила голову и приветливо сказала:

— Очень хорошо. Теперь потрудитесь мне назвать главные города Северо-Американских Соединенных Штатов.

Он повиновался.

Она кивала головой все приветливей и приветливей, а когда он умолк, она сказала, улыбаясь:

— Я вам могу поставить 4.

Она откинулась на спинку стула и, подергав цепочку, решительным голосом произнесла:

— Ввиду вашего скромного поведения и прилежания, я могу сделать вам снисхождение: дать вам на переэкзаменовку неделю срока, до следующей пятницы. Обдумайте хорошенько ваше решение, и если вы решите прийти сюда — вы придете опять в полночь на Пантелеймоновский мост, если же перспектива сесть в сумасшедший дом вам более по вкусу, то вы сойдете с ума. Больше я ничего не могу сделать для вас.

Она поднялась со стула и позвонила.

Звук колокольчика был чрезвычайно приятен, он словно порхнул мелодично и звонко, и сейчас же в комнате появился маленький человечек, так знакомый Маркелу Ильичу.

Маленький человечек очень приветливо закивал ему головой, его огромный рот раздвинулся чуть не до ушей, а между тем, его улыбка была чрезвычайно приятна, и все лицо его вдруг стало до того мило Маркелу Ильичу, что ему захотелось обнять его и заплакать.

— Боже мой. Как я рад вас видеть! — воскликнул он совершенно невольно, протягивая руки и ощутив прилив радости, когда в его обеих руках очутилось по костлявой лапке маленького человечка.

— Откуда вы знаете нашего Клима? — спросила madame Икс строго.

— Ах, из тетради, из тетради! Вы сыграете мне на скрипке, ведь Баритта подарила вам новую квинту!

Маркелу Ильичу казалось, что вот, вот сейчас Клим ему поможет, что-то сделает для него.

— Отлично, пойдемте, там уже кое-кто собрался, — и Клим взял было его за руку, но madame Икс положила свою на плечо Клима.

— Остановитесь, Клим, — сказала она, — этот господин не настоящий, он попал сюда по ошибке.

Человечек изумленно посмотрел на Маркела Ильича.

— Странно, — сказал он, — он говорит совсем, как настоящий.

— У него все данные стать настоящим, но пока он еще не может оставаться здесь, и я звонила, чтобы позвать Каликику — она проводит его до моста.

Клим поклонился и пошел к двери.

— О, не уходите, не уходите! — воскликнул Маркел Ильич, протягивая к нему руки.

Клим обернулся и, улыбаясь, ласково сказал:

— Ничего, ничего! Я надеюсь, мы скоро увидимся — у вас большие способности.

И он вышел.

Маркел Ильич видел, как он пошел, быстро переставляя свои тонкие ножки с огромными ступнями и отражаясь в зеркале. Казалось, будто два одинаковых человечка шли друг другу навстречу и потом, повернув один налево, другой направо от себя — исчезли.

— Я вас прошу подождать минутку в следующей комнате. Каликика сейчас придет за вами, — сказала madame Икс, указывая ему на дверь.

Он повиновался.

В этой комнате, оклеенной малиновыми обоями, по стенам стояли банкетки, обитые малиновым бархатом, а посредине на мраморной тумбе красивая ваза из темного камня.

Комната была узкая, и большой портрет в золоченой раме занимал всю стенку, противоположную окну, завешенному тяжелой малиновой занавесью.

На портрете, написанном, очевидно, первоклассным художником, была изображена женщина, сидящая в кресле с высокой спинкой.

Одета она была в роскошный вечерний костюм из золотисто-палевого шелка, с таким большим декольте, что весь ее полный, безукоризненной красоты бюст был виден до пояса между газовыми оборками и кружевами, а разрез платья обнажал от пояса до колена ее стройную ногу.

Тело, газ и переливы атласа были написаны с удивительным мастерством. Женщина сидела прямо, перекинув одну из прекрасных рук на ручки кресла.

Но самое странное было то, что лицо на портрете закрывала маска, изображавшая голову свиньи — это была грубая картонная маска, какие продаются на святках в табачных лавочках.

Маркел Ильич опять почувствовал жуть, глядя на этот портрет. Это прекрасное соблазнительное тело от этой маски, казалось, делалось наглым, отвратительным и страшным.

Жуть все усиливалась, и он обрадовался, когда вошла Каликика.

Она принесла ему пальто и шляпу, дала в руки палку и, пристально смотря на него своими странно-светлыми глазами, взяла его за руку…

И опять Маркелу Ильичу показалось, что голову его накрыли чем-то темным, и когда это ощущение миновало, он увидел, что стоит, прислонясь к перилам Пантелеймоновского моста. Он оглянулся, ища Каликику — но ее не было.


— Что это? — пробормотал он. — Я спал или это было минутное бесчувствие с бредом?

Он подошел к фонарю и, вынув часы, посмотрел на них — было три четверти двенадцатого.

— Ну, конечно, это минутное бесчувствие, — обрадовался он, — это, говорят, бывает при переутомлении.

Решив это, он окликнул дремавшего на углу Фонтанки извозчика и поехал домой на Конюшенную.

Отворив своим ключом дверь, он порадовался, что везде темно, что жены, очевидно, нет дома, но, подходя к спальне, он увидел свет.

«Очевидно, Anette нездоровится, — решил он, — придется сказать, что бридж не состоялся, чтобы объяснить свое раннее возращение».

Но за полчаса он не мог съездить к Таврическому саду и вернуться.

А ведь как было просто сказать: «Дорогая, мне, право, не хочется рассказывать, почему я вернулся», но этого жене нельзя сказать — положительно нельзя — и это ужасно странно. Надо сейчас, сию минуту выдумать что-нибудь…

«Ага, я скажу, что забыл бумажник и вернулся с дороги».

Придумав это, он храбро пошел в спальню. Жена в папильотках и фланелевой фуфайке лежала в постели и читала французский роман.

— Представь, — заговорил он, входя, — я забыл бумажник и с дороги вернулся.

— Где же ты был? — спросила жена, удивленно поднимая свои белые брови.

— Как где был? Я доехал только до Пантелеймоновского моста и вернулся.

— Марсель, опомнись, что ты говоришь! — с тревогой села она на постели.

— Как что? Кажется, я говорю совершенно понятно: я заметил на Пантелеймоновском мосту, что у меня нет бумажника, и вернулся.

— Марсель, что с тобою? Ты нездоров?

Она спустила ноги с кровати, шарила ими, ища туфли и продолжая смотреть на него испуганными глазами.

— Я совершенно здоров, но ты сама, вероятно, больна, если не понимаешь таких простых вещей! — раздраженно воскликнул он.

— О, Боже мой, не волнуйся! Но как же я могу понять? Значит, ты не был у Канига?

Она глядела на него растерянно.

— Да как же бы я успел за полчаса съездить к Таврическому саду и вернуться? — еще раздраженнее закричал он.

— Боже, Боже мой, что он говорит! — всплеснула она руками.

— Да говорю же я тебе… — начал он, почти крича, объяснять ей свое возвращение с Пантелеймоновского моста. Она, совершенно испуганная, побежала к столу, нашла стакан воды и дрожащими руками поднесла ему.

— Пей, Марсель, пей скорей и успокойся.

— Да не хочу я воды! — крикнул он, отталкивая стакан.

— Марсель, ангел мой, ляг скорей, я сейчас пошлю за доктором, — со слезами сказала она.

— За каким доктором? — заорал он, затопав ногами.

Жена отскочила и, заломив руки, залилась слезами.

— Да скажешь ли ты, наконец, что случилось? — схватил он ее за плечо. Она с криком вырвалась и бросилась к звонку.

— Говори же! Что случилось? — рычал он, но она, заливаясь слезами, не оставляла звонка, который неистово трещал.

На этот отчаянный звонок из разных дверей сбежалась полуодетая прислуга.

— Скорей, скорей, Дуняша, Павел, — лепетала Anette, — поезжайте за доктором, звоните по телефону к maman, чтобы сейчас ехала сюда! Скорей, ради Бога, скорей!

Прислуга выбежала, а жена, рыдая, упала на стул.

— Она сошла с ума, — подумал Маркел Ильич и, подойдя к столу, взял только что налитый ею стакан воды и хотел предложить ей в свою очередь, но стакан выпал из его рук.

На часах в столовой громко и отчетливо пробило три.

Маркел Ильич схватился за свои часы, приложив их к уху — часы стояли.


Скверную ночь пережил Маркел Ильич.

Говорить теперь, что он был у товарища и играл в бридж, было уже невозможно, выдумать что-нибудь другое, значит навести жену на подозрение (она была очень ревнива). Рассказать правду? Да кто поверит? Пришлось покориться приговору съехавшихся докторов и согласиться, что у него случился припадок потери памяти на почве переутомления — он согласился. Было три доктора — их домашний врач привез своего ассистента, maman привезла еще одного с великолепной рыжей бородой, но тот молчал, так как оказался ветеринаром.

Когда доктора ушли и Маркел Ильич послушно выпил все принесенные из аптеки лекарства, он был так утомлен, что хотел заснуть, но вдруг услышал всхлипывания жены.

— Anette, о чем же ты плачешь? У меня все прошло, я чувствую себя прекрасно? — ласково сказал он.

— Да, но в припадке ты не помнил, что ты делал, — всхлипнула она, — может быть, ты был в каком-нибудь шантане! Я тебе этого никогда, никогда не прощу!


Наутро Маркела Ильича с постели не спустили и держали на строгой диете. Жена и maman ходили на цыпочках, печально кивали головами и вздыхали.

Маркел Ильич злился, но не смел показать свое раздражение, боясь, что это опять будет сочтено за припадок. Ему хотелось встать, ему хотелось есть.

— Вот, — думал он, — я, совершеннолетний человек и полноправный гражданин, лишен свободы и пищи, уложен в постель и даже не смею протестовать. Боже мой, какая бессмыслица!

Это бессмысленней того, что было вчера. А что было вчера? И было ли все это?

Он стал припоминать все происшедшее. Что ему говорили? Что говорил он сам?

Пролежав все утро в постели и раздумывая, он понемногу пришел к заключению, что все, что случилось вчера, было бредом, и что жена и доктор — правы: у него был вчера припадок потери памяти с бредом; но где же он провел время в минуты его беспамятства? Не мог же он простоять на мосту около двух с половиной часов. Ведь городовой заметил бы его и отвел в участок.

Уверенность, что это был припадок, совершенно укрепилась в нем и он испугался, позвал жену и maman и потребовал консилиума и приглашения на него известного психиатра, профессора Книпанского.

Жене и maman приходилось все время его успокаивать. Он чувствовал себя страшно несчастным, слабым, умирающим. Но вот, около пяти часов пополудни, случилась одна история, которая сразу успокоила его насчет здоровья, но зато опять задала ему задачу.

В пять часов его слуга Павел таинственно сообщил ему, что две какие-то барышни остановили его на черной лестнице, когда он возвращался из аптеки, дали ему сверток и наказали передать его ему, Маркелу Ильичу, потихоньку, чтобы никто не видел.

Сверток был довольно большой, завернутый в газету и перевязанный розовой лентой.

Маркел Ильич нерешительно взял его в руки, подумал, наконец, развязал — это были галоши.

Несколько секунд он смотрел на них, не доверяя глазам.

— Какие барышни тебе это передали? — спросил он растерянно.

— Не могу знать, две черненькие, маленькие барышни, такие веселые — все смеялись, — ответил Павел, усмехнувшись.

— Что они еще говорили? — поспешно спросил Маркел Ильич.

— Да вот, только и сказали: отдай, мол, это барину потихоньку, чтобы никто не заметил, что вы вчера это изволили у них забыть-с.

— Ну хорошо. Убери галоши и иди, — смущенно пробормотал Маркел Ильич.

Едва Павел ушел, он вскочил с постели и заходил по комнате, забыв даже надеть туфли.

Он почувствовал, что совершенно здоров и что какая-то радость охватывает его.

— Это, наверное, были Баритта и Элия, а может быть, Мусмэ и Баритта… Ну, да это все равно! Ах, милые девочки, сами потрудились принести галоши. Да, да калоши-то я и забыл, Каликика принесла мне пальто, и шляпу, а галоши оставила в передней. Милая Каликика! Она, правда, строга, но как она вступилась за девочек, думая, что я их обидел. А Клим! Милый Клим! Как там было хорошо! Зачем мне не позволили остаться?

Он задумался.

— Мне сказали, что придя, нельзя уже возвращаться… Куда? Домой? Где меня обижают? Не дают есть, укладывают в постель! Да я с удовольствием уйду! Я лучше повторю всю географию, и не только географию, а и арифметику — все, что пожелает madame Икс. А здесь я не хочу оставаться, здесь меня обижают, — уже всхлипывая, продолжал он — Я не хочу быть действительным статским! Я хочу играть в теннис! А-а-а! — уже заорал он и вдруг испугался. Maman услышит!

Он быстро юркнул в постель, но все было тихо, и он снова принялся раздумывать.

Отчего maman его не любит? Заставила жениться, когда ему вовсе этого не хотелось, принуждает служить. Она его и маленького не любила — всегда была такая строгая и неласковая. То ли дело его няня! Он с няней мог говорить обо всем, что приходило в голову. А вот жена…

При мысли о жене он сразу опомнился.

— Да что это я думаю — что со мной? — пробормотал он. — Или я действительно болен?

Он опять почувствовал слабость и позвал жену, потребовал, чтобы на консилиум пригласили еще двух врачей.

Ночью он поминутно просыпался, терзаемый противоположными чувствами.

Едва он начинал думать о своем ночном приключении, как о действительном факте — он чувствовал себя здоровым и нормальным. Все делалось простым и ясным, стоило только обмануть домашних и удрать на Пантелеймоновский мост; но едва мысль, что все происшедшее бред, мелькала в его мозгу, сразу он чувствовал отчаяние, слабость и страх за свой рассудок.

На другой день собравшиеся доктора долго ждали профессора Книпанского. Наконец он явился с большой помпой. Трем из коллег протянул по два пальца, а остальным кивнул головой. Он цедил слова сквозь зубы и едва удостоил больного взглядом. Доктора почтительно стояли вокруг кресла, куда он опустился.

Маркел Ильич дрожащим голосом рассказал, что, отправляясь играть в бридж, ему захотелось пройтись пешком, но, взойдя на Пантелеймоновский мост, он лишился сознания и, очевидно, простоял там около трех часов, потому что очнулся на том же самом месте.

В конце своего рассказа он замялся. Нужно ли рассказывать, что при потере памяти у него был бред, то есть не бред, а он был где-то и даже оставил там свои галоши. Может быть, это необходимо рассказать, чтобы точно представить картину болезни, иначе как же доктора станут его лечить?

И он решился.

— Видите ли, господа, — начал он, — у меня во время потери памяти был бред, или, может быть, и не бред…

— А, это очень важно! — вскричал один из докторов.

— Когда я взошел на Пантелеймоновский мост…

— Название моста совершенно не играет никакой роли, — оборвал его профессор Книпанский.

— Да, да, когда я вошел на мост… я совершенно ничего не думал…

— Зачем же вам сообщать нам, что вы ничего не думали? Потрудитесь говорить короче — я тороплюсь.

— Я… я сейчас на мосту я встретил, то есть мне показалось, что я встретил, одну хромую женщину. Я знал, что ее зовут…

— Послушайте, — опять строго оборвал его профессор, — содержание вашего бреда не играет никакой роли — довольно того, что у вас был бред. Для меня, господа, картина болезни пациента совершенно ясна, — обратился он к остальным докторам, — мы можем удалиться для консилиума — я тороплюсь.

Он поднялся и важно направился к двери, остальные последовали за ним.

Совещание было не долго. Профессор решил, что болезнь есть следствие переутомления. Серьезного ничего нет. Все остальные доктора почтительно согласились.

В передней, получив конвертик с двумястами рублей, профессор слегка смягчился и важно процедил:

— Проведите меня еще раз к больному — я хочу задать ему несколько вопросов.

Жена Маркела Ильича была страшно обрадована такой внимательностью профессора и повела его к постели больного.

Войдя, профессор понюхал воздух и строго сказал:

— Мало воздуха! Советую больному не только чаще освежать комнату, но даже спать с открытой форточкой.

— О, Боже мой, профессор, — воскликнула в ужасе жена Маркела Ильича, — но я очень подвержена простуде.

— Заведите себе отдельную спальню — это гораздо гигиеничнее, — отрезал профессор, — и потом, больной с завтрашнего дня должен делать прогулки по вечерам и один, чтобы не вынуждать себя к беседе, а потом…

Он строго посмотрел на нее.

— Потрудитесь выйти, я задам больному еще вопрос.

Жена послушно на цыпочках вышла из комнаты.

Едва дверь за ней заперлась, профессор вдруг вскочил и вытянулся перед Маркелом Ильичом.

— Ваше высокоблагородие, — убедительно произнес он, — не упирайтесь вы, идите в пятницу на Пантелеймоновский мост. Что вам за охота здесь-то околачиваться! Надо же ведь и душе отдохнуть.

Маркел Ильич привскочил на постели, готовый заорать не своим голосом.

— Да вы, ваше высокоблагородие, не пугайтесь, если я, значит, по-настоящему, что же, коли вам Бог счастье послал. Значит, идите вы в пятницу на Пантелеймоновский мост, только галоши да пальто так не бросайте, потому есть у нас такой, Фламом зовут, нестоющий человек, так он скрасть может, так уж вы мне под номерок сдайте.

— Я… я… конечно, — забормотал Маркел Ильич, — хорошо, хорошо — вот вам двугривенный.

— Покорно благодарю, — гаркнул профессор, принимая двугривенный — так значит, в пятницу ожидать прикажете?

— Да, да я непременно приду, — сказал Маркел Ильич, почти лишаясь чувств.

Словно сквозь сон слышал он, как вошла жена и профессор важно цедил:

— Совершенно пустячная болезнь, дамы всегда все преувеличивают. Больной может встать. Никакой диеты. Режим? Никакого режима.

Профессор подал два пальца maman (a Anette даже не подал) и важно удалился, почтительно сопровождаемый хозяйками.

Маркел Ильич стал одеваться, все еще плохо давая себе отчет, приснилась ли ему эта перемена в профессоре или это тоже был моментальный бред.

Одно было для него ясно: надо, непременно надо идти в пятницу на Пантелеймоновский мост, иначе… иначе грозит безумие. Никакой профессор Книпанский не поможет, потому… ну потому, что он сам посылает его на Пантелеймоновский мост.


Решив твердо — идти — он опять, как и в тот раз, совершенно успокоился.

Болезни он никакой не ощущал и опять, приняв решение, он мог жить так, как прежде: ходить на службу, делать визиты, сопровождать maman и жену в театры.

Боже мой, это было вовсе не так уж трудно.

Чем ближе подходила пятница, тем более его охватывало нетерпение, ему иногда казалось, что он где-то в закрытом учебном заведении, а в пятницу он пойдет домой, в отпуск.

Как и в первый раз, он отправился пешком и, как тогда — встретил Каликику — она, очевидно, его ждала.

Он очнулся в той же самой передней, но на этот раз она была ярко освещена. На вешалках висели мужские и дамские пальто, на столе перед зеркалом были навалены шапки, шляпки и капоры, из-за закрытой двери в гостиную слышался смех и разговор.

Профессор, одетый в потертый мундир с нашивками на рукаве, радостно его приветствовал, снял с него пальто и выдал ему номерок.

— Ты, Василий, запирай двери, теперь все в сборе, и можешь идти на кухню пить чай, — сказала Каликика и, сделав знак Маркелу Ильичу идти за ней, повела его по длинному коридору.

Дойдя до конца, она отворила дверь на черную лестницу и, вынув ключ, открыла противоположную, выходящую на площадку дверь.

Он покорно следовал за ней; пройдя какую-то бедно обставленную квартиру, Каликика в последней комнате отворила дверцу шкафа и, пошарив по его дну, дернула какую-то ручку, задняя стенка шкафа раздвинулась, и Маркел Ильич очутился в высокой, роскошно убранной комнате с дорогой мебелью и великолепными панно во вкусе Буше[13] на стенах.

Едва Каликика ввела его, портьера на противоположной двери раздвинулась и в комнату вошла высокая стройная женщина.

Одета она была в черное бархатное платье, расшитое золотом, а лицо ее скрывала маска в виде свиной головы.

— Добро пожаловать, — сказала вошедшая звучным низким голосом.

Маркел Ильич стоял, не двигаясь, и смотрел на нее не то со страхом, не то с надеждой.

— Сядьте, — сказала она, садясь и указывая ему на кресло рядом. Он повиновался.

— Вы попали к нам совершенно случайно, — заговорила она, — вы совершенно случайно узнали о существовании нашего общества.

Конечно, отведя вас обратно на Пантелеймоновский мост, мы могли не беспокоиться о вашей дальнейшей судьбе, но потому, что найденная вами тетрадь произвела на вас такое сильное впечатление, и по разговору с вами мы убедились, что вы желаете стать «настоящим», и вот мы решили принять вас в наше общество и под наше покровительство, но вы должны дать клятву исполнять наши несложные правила.

Первое, самое главное, при встрече с теми, кого вы будете видеть здесь, делать вид, что вы с ними незнакомы, если же познакомитесь — никогда даже и виду не подать, что вы узнали их, и не говорить здесь с ними.

Что вы нарушите нашу тайну, мы не опасаемся. Все равно вы не сумеете указать, где вы бываете, а рассказывать о нашем обществе не в ваших интересах — ваш рассказ примут за вымысел, а если вы будете настаивать — вас сочтут за сумасшедшего.

А теперь я прошу вас сказать мне все — все, что у вас на душе, все ваши мысли и чувства — все, что вы таите в себе, все, что не можете доверить самым близким. Те мысли и ощущения, что являются у вас рядом с обыкновенными — словно отражение в волшебном зеркале.

Она положила свою прекрасную руку на плечо Маркела Ильича, и в разрезах безобразной маски, казалось, засветились теплые, ласковые лучи. И эти лучи словно тянулись к его сердцу и мозгу — согревали его, освобождали от тяжести и темноты, а сердце вдруг растопилось, он зарыдал, упав на ковер и охватив стан женщины, заговорил, всхлипывая:

— Я, я очень несчастен… Мама строгая, мама велела мне жениться… и… и служить. Она велит мне сделаться действительным статским, а я люблю играть в теннис. Я бы хотел играть в казаки и разбойники, но… но… это нельзя, так уж хотя бы в теннис или футбол! Боже мой, отчего в теннис можно играть, а просто в мячик нельзя! Да и то!.. — продолжал он, захлебываясь слезами. — Говорят, что в тридцать два года смешно так увлекаться теннисом, а надо избрать другую игру: автомобиль, скачки или сделаться балетоманом! Мама уже сердится за теннис. Боже мой, как вчера мне хотелось купить у Дойникова железную дорогу! Там и семафорчик, и станция, и заводной паровоз и… и… нельзя!

Маркел Ильич совсем захлебнулся слезами.

— Полно, полно, дитя мое, — ласково заговорила женщина, гладя его по голове, — не надо плакать. Купи себе железную дорогу и какие хочешь игрушки, принеси сюда и играй. Баритта, Элия и Мусмэ будут играть с тобой во что хочешь. Они понравились тебе? Они хорошие девочки. Тебя, верно, стесняет твой жакет — ты получишь матросский костюмчик.

— Нет, я хочу гимназическую блузу! — сказал Маркел Ильич, вытирая слезы и еще нервно всхлипывая.

— Хорошо, хорошо, как хочешь. Но только дома ты должен слушаться маму, вести себя хорошо. Не правда ли? Если ты будешь паинькой, то раз в неделю ты будешь приходить сюда и играть с девочками и Климом. Каликика будет тебя приводить и уводить. Здесь, у меня, ты можешь делать все, что тебе хочется, но если ты дома будешь вести себя дурно и болтать лишнее — я не буду брать тебя к себе по пятницам. Слышишь!

— Нет, нет я буду, буду! Буду стараться сделаться действительным статским, буду играть только в скачки! — воскликнул Маркел Ильич.

— Ну, вытри глазки и пойдем! Как тебя зовут? — спросила, она вставая.

— Меня зовут… Марселем.

— Отлично. Идем.

Ведя его за руку, она пошла к противоположной двери, сделав знак Каликике.

Они прошли несколько темных зал и через потайную дверь очутились в комнате с зеркалом.

Эту комнату, контору, комнату с портретом и гостиную наполняла толпа людей разных возрастов — одни одеты были в какие-то костюмы, другие в обыкновенное платье.

— Ненюфа, г-жа Ненюфа, Ненюфенька, здравствуйте, — слышалось со всех сторон.

Спутница Маркела Ильича кому подавала руку, кому кивала головой, кого гладила по щеке.

— Господа, — громко и повелительно сказала она, — я привела вам нового знакомого. Он мальчик, и надеюсь, вы будете ласковы к ребенку, к его резвости и его шалостям. Его зовут Марселем.

Из толпы к нему подбежали уже знакомые ему три девушки.

Они со смехом и восклицаниями повели его в гостиную, где стали его усаживать за чайный стол.

Маркел Ильич сразу почувствовал такую легкость, свободу, такое веселье, что не мог усидеть, он радостно взвизгнул и заскакал по комнате. Девушки бросились его ловить, заливаясь смехом.

Бегая по комнате, он вдруг наткнулся на сидящего в углу высокого человека, одетого в римскую тогу, со шлемом на голове, опирающегося одною рукою на меч, а в другой держащего свиток.

Человек сидел неподвижно, гордо смотря куда-то в пространство, и только слегка покачнулся, когда Маркел Ильич толкнул его с разбега.

— Тише, тише! Не урони статую! — закричали девушки.

— А кто это такой? — с некоторым страхом спросил Маркел Ильич.

— Это памятник одного генерала. Видишь ли, генерал был знаменитый полководец и гениальный стратег, ему поставили памятник при жизни, в виде Юлия Цезаря… Ну, пойдем есть конфеты. С кем из гостей ты хочешь познакомиться? — спросила одна из сестер.

— Я бы хотел видеть Клима, — сказал Маркел Ильич и вдруг отскочил, почувствовав, что кто-то схватил его за ногу.

На полу между двух кресел сидел молодой человек с взъерошенными волосами, одетый в длинную холщовую рубашку, подпоясанную веревкой.

— Дай копеечку юродивому, — заговорил он, качаясь из стороны в сторону.

— Он меня не тронет? — спросил опасливо Маркел Ильич.

— Нет, нет! У нас строго запрещено драться. Конечно, апаш Флам и сыщик Курча иногда дерутся, потому что они хулиганы, но потихоньку от Каликики, она этого не любит, — сейчас хлыстом!

— А кто этот юродивый?

— Это Фанагрион. Ты дай ему копеечку или конфетку и не обращай на него внимания, лучше пойдем искать Клима. Сегодня я буду играть с тобой, потому что Баритта и Элия заняты с большими, — сказала Мусмэ и, схватившись за руки, они побежали отыскивать Клима.

Проходя по конторе, Мусмэ обратилась к женщине, сидящей в большом кресле.

— Бабушка, вы не видели Клима?

Женщина повернула к ней голову, и меж оборок чепчика Маркел Ильич увидал бледное личико девушки лет восемнадцати.

— Какая же это бабушка? — воскликнул он.

— Т-с. Как ты смеешь! — крикнула сердито Мусмэ. — Раз тебе говорят, что бабушка — значит, бабушка. Сейчас поцелуй у нее ручку.

Маркел Ильич повиновался.

— Вижу, вижу, шалун! — закивала девушка своим чепцом. — Шалить нехорошо, ах, нехорошо! Ну да Бог с тобой, я деток люблю, а то дома-то у меня все непочтительны. Вот, Мусмэ, вчера меня опять на бал возили, — платье декольте заставили одеть! Хотела я упереться, не поехать, да боялась, что Ненюфенька рассердится, да меня, старуху, к себе пускать не станет. Идите, детки, идите, да пошлите мне Каликику — домой пора, как бы не хватились: куда бабка пропала?

— Ты, Марсельчик, — строго сказала Мусмэ, идя дальше с Маркелом Ильичом, — никогда никому не перечь. Ведь ты не скажешь пожилой даме — «ты старая».

— Ну еще бы! — вскричал Маркел Ильич. — Меня мама в чулан запрет.

И он расхохотался, вообразив, что бы было, если бы он сказал такую штуку одной из приятельниц maman.

Клима они нашли в последней комнате. Он стоял, разговаривая с худощавой блондинкой, одетой очень нарядно, голову которой украшала диадема из стеклышек, снятых с люстры. Она что-то оживленно рассказывала Климу. Около них стоял господин с седыми баками и, слушая их, пожимал плечами и насмешливо улыбался.

— Это кто такие? — спросил Маркел Ильич, дернув Мусмэ за рукав.

— Эта одна миллионерша — у нее россыпи золота в Калифорнии, а седой господин — глава одной революционной организации. Он, наверное, будет говорить речь за ужином. Ты, конечно, маленький и этого не понимаешь.

Увидав их, Клим улыбнулся, закивал головой и ласково сказал:

— Вот и вы пришли к нам. Я знал, что вы придете.

— Клим, милый Клим! Я вас очень люблю, — воскликнул Маркел Ильич. — Вы сыграете мне на скрипке?

— Да, да за ужином — скоро будет ужин.

Ужин был очень веселый.

Ненюфа сидела на председательском месте, юродивый Фанагрион ползал под столом, профессор и какая-то пожилая дама прислуживали гостям, только памятник знаменитого генерала остался в гостиной — не двигаясь в своем углу.

Мусмэ подвязала салфетку Маркелу Ильичу и угощала его. Напротив, рядом с Бариттой, сидел старичок и очень печально рассказывал ей о нужде, в которой находится он и его семейство.

Лицо этого старичка было ужасно знакомо Маркелу Ильичу, но припоминать, где он видел его, как-то не хотелось.

После ужина стало еще веселее.

Все были такие милые и ласковые с ним, только кто-то поворчал, что дети слишком шумят.

Уходить ему не хотелось, но Каликика решительно объявила, что ему пора домой. Прощаясь, он расцеловался с Бариттой, Элией и Мусмэ и, расшалившись, возился в передней.

— Не балуйте, барчонок, одевайтесь, — уговаривал его профессор, и если бы Каликика не прикрикнула на него, он бы не скоро оделся.

Она прикрикнула очень строго и взяла его за руку.

Все исчезло.

Он стоял на Пантелеймоновском мосту. Была яркая лунная ночь, полозья проезжавшего мимо извозчика скрипнули по снегу, а в крепости протяжно и медленно играли часы.


Жизнь Маркела Ильича шла по-прежнему ровно и спокойно.

Никто не замечал в нем никакой перемены.

Maman и жена успокоилась за его здоровье, да и он сам чувствовал себя превосходно.

Иногда он долго не имел потребности идти на Пантелеймоновский мост — иногда ходил туда каждую пятницу.

Все бы было хорошо, но… но его мучила загадка. Если бы кто-нибудь объяснил ему, что это такое?

Ему хотелось наверно знать, что эти счастливые минуты беззаботного веселья не были бредом.

Он этого опасался, встречаясь со своими знакомыми из таинственного дома Ненюфы.

Помня свою клятву, он делал вид, что принимает их за то, чем они были в обыкновенном мире.

Он отлично знал, что намекни он на их отражение — они сделают вид, что приняли его за сумасшедшего. Да и сам он сделал бы то же, если бы юродивый Фанагрион, которого он всегда видел по субботам во французском театре, одетым в безукоризненный смокинг, вдруг обратился к нему, прося копеечку, и назвал бы его «младенчиком чистым».

А что бы сделало с ним одно важное сановное лицо, если бы он, Маркел Ильич, назвал его Карбошей и напомнил ему его ультрарадикальную речь, произнесенную за последним ужином Ненюфы?

Но действительно ли они бывали там? Может быть, это только его больное воображение, и ему все это только кажется?

Сколько раз он хотел спросить об этом у самой Ненюфы, у Клима или у madame Икс, но, увлеченный игрой и возней, забывал об этом. Да и гимназистику приготовительного класса, Марсельчику, как-то не хотелось думать мыслями Маркела Ильича — чиновника, собирающегося быть впоследствии губернатором.


Подходила весна. Вечера становились все светлее и светлее — сумерки делались лиловыми, словно напоминали о лиловой сирени.

И вот, в один из таких лиловых вечеров Маркела Ильича вдруг потянуло куда-то вдаль, вон из города, и он как-то машинально сел в трамвай, что прежде считал верхом неприличия, и поехал на острова.

Ехал он в глубокой задумчивости и только, миновав Карповку, поднял голову и увидел, что против него сидит Клим.

Маленький человечек сидел прямо, держа на коленях футляр от скрипки, тоненькие ножки его в огромных галошах не доставали до полу.

Маркел Ильич, помня свое обещание, испуганно отвел глаза, стараясь не смотреть на Клима, но, когда нечаянно взглянул опять, ему показалось, что Клим чуть заметно улыбается.

Боже мой, как хотелось Маркелу Ильичу ласково протянуть руку и пожать паучью лапку маленького уродца… сказать ему… ах, сказать много, много. Но что сказать? Он сам не знал. Что-то хорошее, давно позабытое, не те детские речи, что говорил он ему по пятницам у Ненюфы, а другие слова, но тоже настоящие слова, не слова кариатиды.

Кариатида не должна говорить таких слов! От этих слов разгорается сердце, и руки сами собою могут протянуться к людям, и тогда тяжесть, что до этого поддерживали эти руки — рухнет и… Нет, нет, он не будет смотреть в прекрасное лицо Клима.

Это лицо прекрасно! Что за беда, что у него огромный рот, смешной круглый нос, подбородок шильцем и китайские глазки! Что за беда, что его огромная голова сидит на худеньком маленьком тельце — Клим прекрасен! Когда Клим вышел на Каменном острове, Маркел Ильич не мог оставаться, последовал за ним и шел в некотором расстоянии по аллее вдоль Невки.

Не замечал ли этого Клим или делал вид, что не замечает?

Он шел медленно, мерно помахивая футляром от скрипки и слегка закинув голову, словно любуясь весенним небом.

Маркел Ильич тоже посмотрел наверх.

Как красиво было это тихое сиреневое небо, переходившее на западе в зеленовато-золотистый цвет, и в нем горела чистыми, словно хрустальными лучами яркая вечерняя звезда.

Пахло еще не весной, а обещаниями весны, будущими нежными ароматами, и все это видел и чувствовал Маркел Ильич в первый раз в жизни. Он не мог дать себе отчета, что за щемящее чувство наполняло его сердце: была ли это печаль или радость, он чувствовал, что что-то новое живет, реет, скользит в этом лиловом сумраке.

Не замечая дороги, шел Маркел Ильич за странной фигуркой, тихо двигающейся по дороге шагах в тридцати перед ним.

Кругом не было видно пешеходов, было очень грязно от тающего снега, только изредка проезжал извозчик или автомобиль.


Пройдя Елагин мост, Клим свернул налево и углубился в парк.

Он шел так же медленно, помахивая футляром. Дойдя до пруда, он остановился, открыл футляр, достал скрипку и стал настраивать.

Маркел Ильич тоже остановился, стараясь скрыться между стволами деревьев.

Окончив настраивать скрипку, Клим легко прыгнул, уселся на спинку скамейки и принялся играть.

Что это была за мелодия? И была ли мелодия в этих звуках?

Но они, тихие, нежные, сливались с этим шепотом обещаний, трепетом надежд, с сеткой еще голых, но обещающих листья ветвей, со вздохами пробуждающейся земли, они бежали, взмахивая прозрачными крылышками, по глади освобожденного пруда.

Казалось, они сливаются с лиловым сумраком, наполняют его, помогают проснуться миру к новой жизни, весне и свободе.

Вот-вот все смешается, все соединится и раздастся победная песня.

И она раздалась — гордая, чистая, громкая.

Где звучала она?

Она наполняла собою весь мир, она звучала везде и всюду!

Все вместе и каждый атом отдельно были полны ею.

Маркел Ильич стоял, сжав руки, весь дрожа, сам, казалось, звуча каждым нервом и не сводя глаз с маленькой фигурки, скорчившейся на спинке скамейки под сеткой дрожащих ветвей, между которыми торжественно горела яркая звезда.

Но вот Клим взмахнул последний раз смычком и песня смолкла.

Маркел Ильич в изнеможении прислонился к дереву, и слезы полились из его глаз.

— Марсель! — вдруг позвал его Клим.

Маркел Ильич бросился на этот призыв и вдруг остановился.

— Клим! Дорогой Клим! — воскликнул он, протягивая руки. — Могу ли я, смею ли я узнать вас?

Клим улыбнулся.

— Меня узнавать можно, мой милый Марсель: ведь я всегда настоящий, я не меняюсь в отражении. Я есть то, что я есть[14], — сказал Клим, — я сам никогда не подаю виду, что видел чужие отражения, но, если кому-нибудь захочется поговорить со мной — я всегда рад этому. Я не боюсь своего отражения, потому что оно одинаково с моим «я». Я не имею отражения или я только одно отражение — принимайте, как хотите. Вы шли за мной, вы, верно, хотели мне что-то сказать?

— Да, Клим, да, — заговорил взволнованно Маркел Ильич, сжимая его руку. — Я хочу говорить, я хочу спросить вас… Снимите с моей души тяжесть — объясните мне все. Я бываю так счастлив, когда прихожу к Ненюфе, отдыхаю душой, но потом меня охватывает страх, что я… что я безумен.

— Каждый человек, если он будет полчаса самим собою, будет говорить все то, что ему придет в голову — угодит в сумасшедший дом, — сказал Клим, смотря на него и перебирая струны своей скрипки.

— Да, да, вы правы, но я прошу, я умоляю вас: скажите мне все, объясните, что все это значит?

— Неужели вы еще не догадались? — удивился Клим.

— Нет, я ничего не понимаю.

— Объяснить? Марсель, милый, зачем вы хотите объяснения? От него испарится весь аромат фантастики. Ах, как люди любят доискиваться объяснений, а между тем ненавидят и гонят правду.

Люди лгут всегда и во всем! И только тогда, когда дело касается красоты и счастья, они требуют правды, чтобы упростить их до пошлости, чтобы убить мечту. Марсель, я могу сейчас все объяснить вам, но вы себя тотчас же почувствуете читателем книги, в которой автор, нагородив всякой фантастики, вдруг объясняет ее самым обыкновенным образом.

Вы закроете эту книгу со вздохом разочарования и недовольством на автора.

— Чего он морочит меня, — скажете вы.

Вы увидели фокусника, вы требуете во что бы то ни стало объяснения и, получив его, чувствуете презрение к этому человеку за то, что эти цветные и прекрасные фонарики он вытащил из рукава своего фрака.

Клим посмотрел на Маркела Ильича и погладил его по плечу.

— Может быть, вы правы, Клим, но… но все же объясните мне, а то я не могу быть спокоен, — жалобно сказал Маркел Ильич, опуская голову. — Скажите, что это за общество и кто такая Ненюфа?

— Ну, хорошо — будь по-вашему, — решительно сказал Клим, пряча скрипку в футляр и усаживаясь с ногами на скамейку.

Всякий человек живет с другими людьми — человек один жить не может. Почему? Это не касается предмета нашего разговора. Но всякий человек приблизительно половину души своей скрывает от окружающих. Возьмем хотя бы самый простой пример — одного из наших посетителей, владельца банкирской конторы. Перенеся в молодости нужду и голод, он привык жаловаться. Теперь это невозможно, а жаловаться на нужду — его отрада, его наслаждение. Он пробовал удовлетворять эту потребность, рассказывая о своем горестном положении случайным знакомым, но стали ходить слухи, что он ненормален, и он испугался. Вот профессор, в силу атавизма (его отец и дед были швейцарами в клубе, и он ребенком помогал им) хочет отвести душу, поиграв в швейцара, но это невозможно, и это угнетало его прежде.

Ненюфа очень красива и очень богата, но, к сожалению, очень умна и наблюдательна. Всю жизнь она искала людей, чтобы они любили ее не за красоту и не за деньги, и нашла только двоих — меня и Каликику, но она захотела сделать еще опыт — для того, чтобы найти себе мужа. Первый муж ее умер, оставив ей миллионы, и вот она распустила слух, что больна оспой.

По прошествии некоторого времени, она дала знать всем своим поклонникам, что просит их явиться в назначенный час.

Местом свидания она назначила мой бедный чердак.

Искусно загримированная, вышла она к ним и объявила, что обезображена оспой и потеряла все состояние. Если бы вы видели, как все быстро разбежались!

Остался только один бедный, очень талантливый художник.

Ненюфа была побеждена. Она попросила его удалиться и ждать ее в его мастерской.

Смыв ужасный грим, она — прекрасная, счастливая — поспешила к нему. Она вошла в густом вуале, чтобы еще больше обрадовать своего милого, когда он увидит ее опять прежней красавицей. Но, войдя в мастерскую, она остановилась, пораженная.

Вся комната была увешана ее изображениями, и везде она была написана обнаженной или полуобнаженной и в самых нескромных позах, лицо же ее было написано кое-как.

— Что это? — спросила она, указывая на картины.

И он рассказал ей, как случайно видел ее в Крыму, во время купанья, и в ту же минуту влюбился в нее.

— Что мне до того, что лицо твое безобразно, — говорил он, — когда тело твое так прекрасно! Смотри, я на память создал эти картины, а с тобою перед глазами я буду писать картины еще лучшие. Для лица мне будет позировать первая хорошенькая женщина. Что за беда, что ты бедна, я этими картинами заработаю состояние, за такое тело мне будут платить тысячи, а чем соблазнительней я его напишу, тем дороже мне заплатят за него.

Ненюфа застонала.

Она ушла и больше не хотела видеть художника.

— Те, — говорила она, — любили меня за мое лицо, за мое богатство, а этот за мясо, которым собирался торговать.

Художник преследовал ее, писал письма и, наконец, застрелился.

Она скупила все свои портреты и сожгла их, кроме одного, и, вырезав из него лицо, вставила вместо него свиную маску.

После этого Ненюфе стали противны люди — «Они вечно что-то скрывают!» — говорила она, и вот она решила основать этот клуб «настоящих».

О, какое множество людей сидит в сумасшедших домах только потому, что они не могли отвести душу, сдерживались, ломали себя и, один раз поддавшись соблазну, покатились в бездну, а если бы им давали изредка быть самими собою — не стесняясь и не боясь насмешливого или удивленного взгляда, они мирно бы прожили весь свой век. Как снисходительны люди к своим братьям, но самое невинное, иногда трогательное, но эксцентричное желание ставится им в вину. Почему старая дама, изображающая молоденькую, считается нормальной, а молоденькой девушке, нашей бабушке, нельзя одеться в чепчик и халат и поохать — ее посадят в сумасшедший дом. Подумайте над этим!

Кому мешает бедная Тиночка, продавщица перчаточного магазина, если она наденет стекляшки от люстры и радостно расскажет, что купила себе виллу за два миллиона? Ее изгонят за это из общества нормальных людей, а господину, пускающему пыль в глаза, можно носить фальшивые перстни и рассказывать о таких же виллах.

В Ненюфином клубе люди от времени до времени могут быть самими собою.

Иногда нашим членам, как например Карбоше, надо только высказать свои настоящие убеждения, взгляды и идеалы, о которых, в силу обстоятельств, он не смеет заикнуться в другом месте.

Ах, как иногда хочется человеку просто увидеть себя другим, тем, что иногда мечтается. Как хочется madame Икс, кафешантанной певичке, быть инспектрисой гимназии! У всех наших посетителей их отражения более или менее искажены. Поймите же, какая отрада быть минутку тем, чем человек хотел бы быть!

Клим замолчал и тихо прибавил:

— Ненюфа в отражении нашла людей, любящих ее за ее душу, и дала им убежище для их душ.

Маркел Ильич молчал, и разочарование все больше и больше охватывало его, а ему не хотелось, чтобы исчезла эта странная сказка.

Вдруг он встрепенулся.

— Но мне все же непонятно, как я попадал туда с Пантелеймоновского моста и уходил оттуда?

— Оставьте, пусть хоть это останется вам от фантастичности вашего приключения, — покачал Клим своей взъерошенной головой.

— Нет, нет, Клим, мне больно, что это все просто, но я хочу знать все до конца! — воскликнул Маркел Ильич с каким-то отчаянием.

— Каликика обладает исключительной гипнотической силой, ей поручают тех, в ком не уверены, других привожу я в закрытом автомобиле, третьи, самые надежные, приходят сами, — холодно сказал Клим.

— А Элия, Баритта и Мусмэ?

— Они получают большое жалованье.

Клим поднялся со скамейки.

— Как все просто и глупо! — пробормотал Маркел Ильич.

Они помолчали.

— Клим. Клим! — вдруг в отчаянии воскликнул Маркел Ильич. — Но где же настоящая жизнь? Неужели нельзя быть самим собою всегда? Неужели, чтобы быть самим собою, одно средство — идти на Пантелеймоновский мост и спросить Каликику?

— Есть еще одно средство, — торжественно и медленно произнес Клим, вставая, — но я его не скажу.

— Отчего?

— Оттого, что это слишком ясно и просто.

Клим повернулся, медленно пошел прочь, и его маленькая фигурка скоро исчезла в лиловых сумерках весенней ночи.


Загрузка...