Халлес долго молчал. Потом тяжело вздохнул: — О господи!

— Ну, ну, не расстраивайтесь. Я понимаю, невесело лезть в такую грязь, заниматься проституцией для этих сутенеров от литературы. Но вы смотрите на это дело так: вы хотите писать по-настоящему, никаких средств у вас нет — значит, надо иметь какой-то заработок, а в свободное время писать книгу, гнать изо всех сил. Вы, конечно, можете найти заработок и не литературный: преподавать в школе, служить клерком в банке или продавцом в магазине, пойти в батраки к какому-нибудь фермеру. Но всякая работа выматывает человека, и после рабочего дня уже не хватает энергии писать. Нужна очень большая сила воли, чтобы взяться за перо. А здесь вы будете делать дело, связанное с литературой, и привычка сидеть за машинкой пригодится вам в свободные часы, которые вы будете отдавать своей книге. Допустим, вы предпочтете труд журналиста — пойдете работать в газету. А много ли журналистов дописывают до конца свою книгу? Работа в газете отнимает все силы, притом вы приобретаете скверные привычки, а главное — привычку проводить свободное время в кабаках. И выходит, что Клигнанкорт-холл для таких, как вы, — просто дар небес! Здесь вам обеспечено все необходимое, вы ведете правильный образ жизни. Мы не перерабатываем: нас не хотят переутомлять, иначе бы мы быстро выдохлись и не годились для той работы, которую нам поручают. Так что, если не будете жениться, вы вполне сможете дописать здесь свой роман. А работа, которую мы здесь делаем в служебное время — это превосходная тренировка. Конечно, придется подделываться под чужой стиль, но и это тоже своего практика: чем больше набьешь руку, тем лучше. И вот еще что я вам скажу: здесь вы привыкнете работать регулярно, а это очень полезная привычка.3вонок — и вы обязаны засесть и начать шевелить мозгами. Здесь вам не дадут гулять, дожидаясь вдохновения. И так как вы не будете днем переутомляться, то, по инерции, станете работать так же усидчиво над собственной книгой.

Халлес молчал, не зная, что ответить.

— Ну, не вешайте нос, юноша! Поверьте, нигде у вас не будет такой возможности дописать свой роман, как здесь. А сейчас бегите и настряпайте нам еще немного Спритла.


V


По всему дому прозвенел звонок на обед. Халлес пошел было в ту комнату, где он завтракал и обедал накануне, но по дороге его перехватил Кэдби.

— Не сюда! Не сюда! Разве вам не сказали? В обычные дни — а вчера был необычный — мы обедаем в большой столовой. Идемте!

По лабиринту коридоров, который был характерной особенностью дома, они побрели в столовую. Эта часть здания сохранилась в своем первоначальном виде — перестройки, предпринятые в восемнадцатом веке, ее не коснулись. Теплые тона деревянного потолка и хоры для менестрелей составляли приятный контраст с холодным и строгим изяществом других апартаментов. Длинные, как в монастырской трапезной, столы полированного дерева, расставленные вдоль всей комнаты, занимали большую ее часть. а на возвышении, у стены, увешанной портретами, стоял «почетный» стол, как в зале, где заседают ученые мужи, члены университетской коллегии. Единственной уступкой времени были легкие стулья совсем не академического типа, заменившие скамьи.

— Садится каждый, где ему угодно, — сказал Кэдби. — Хотите, сядем рядом?

Они нашли свободные места, но, как и все остальные, не сели, а стоя ожидали, пока из боковой двери не прошли на возвышение те, кто обедал за почетным столом. Председательское место занял Гарстенг. Он сидел лицом к залу. По одну сторону от него сели Клигнанкорт и Уэлтон, по другую — Тредголд и Порп.

Гарстенг постучал ножом о стакан, а когда звон замер в воздухе, взял со стола листок картона в рамке и приличествующим случаю монотонным голосом стал читать молитву: «Miserere nostri, Те quaesumus, Domine, Tuisque donis quae de Tua benignitate sumus percepturi benedicio. Per Christum Dominum nostrum. Amen».[5]

Набожно буркнув «amen», все уселись за столы. Из коридора, который вел на кухню, появились слуги и стали разносить тарелки с супом.

— Как вы их тут именуете? —спросил Халлес. —Скаутами или джипами? [6]

Кэдби расхохотался.

— Видите ли, Клигнанкорт учился в Оксфорде, a Гарстенг в Кембридже, и никто из них не захотел бы уступить другому, так что было вынесено компромиссное решение: слуг здесь называют «скипами».

— Тут что же, только мужская прислуга?

— Да, кроме экономки, миссис Роуз. Она служит у Клигнанкортов много лет.

Сидевший по другую руку Халлеса Мертон вмешался в разговор.

— Вначале здесь была женская прислуга. Но скоро в писателях заговорила грешная плоть. И когда двое наших сцепились из-за весьма соблазнительной девчонки, и дело дошло до драки, Клигнанкорт и Гарстенг решили заменить всех горничных мужчинами.

— А ведь мужскую прислугу сейчас, кажется, трудно найти, — заметил Халлес.

— Да, вообще-то трудно. Но Гарстенгу пришла блестящая мысль. Все наши слуги — бывшие арестанты, раскаявшиеся грешники. Вот этот, например, что обслуживает наш стол, сидел в тюрьме за растрату. У нас тут целая коллекция — взломщики, двоеженцы, убийцы, грабители, насильники — словом, выбор богатый. Они чрезвычайно полезный народ: если придется вам писать детективный роман, дайте кому-либо из них — за мзду, конечно — просмотреть его и исправить все технические ошибки. За это стоит заплатить одну-две гинеи.

— Еще одно меня интересует, — сказал Халлес. — Что, здесь нет ни одного женатого?

— Есть женатые, но они живут с женами врозь, — ответил Кэдби. — С этим тоже было сперва немало хлопот. Здесь жили и супружеские пары, но это не способствовало миру в доме. Женщины от нечего делать затевали ссоры, и невозможно было убедить их не вцепляться друг другу в волосы. А некоторые холостяки никак не могли сосредоточиться на работе…

— Точно также многие отвлекались от работы, когда у нас здесь были женщины-литераторы, — добавил Мертон. — И потому наши боссы решили принимать только мужчин без прочных привязанностей.

— И, чтобы не нарушать этого строгого правила, Беверли Кроуфорд числится у нас мужчиной, — объяснил Кэдби. — А секретарша Гарстенга — видели, конечно, эту замороженную красавицу? — и секретарша Тредголда живут в деревне. Ох и дал же Гарстенг маху, когда нанял эту ледышку — Кэти!

— А Клигнанкорт не женат?

— Женат, но не живет с женой. Графиня Клигнанкорт, переехала в Лондон, и сын их — между прочим, чудный мальчик — с нею.

Их сын! — фыркнул Мертон. — Не говорите глупостей? Все знают, кто отец этого мальчика. Помните Габриэля ван Пронка, того, что дирижировал джаз-бандом в Клоринде? Ходил, бывало, между столиками, играя на скрипке, а дамы млели. Побаловался он и с Лулу Клигнанкорт. Да, да, этот ван Пронк, и боксер Каф Коди, и жокей Джо-Джо Флют дали жизнь доброй половине молодого поколения наших потомственных законодателей.

— Клигнанкорту еще повезло, что Лулу прельстилась именно ван Пронком, — сказал Кэдби. — Он был красавец, и они с Лулу, у которой была наружность смазливой хористки, подарили Клигнанкорту замечательного наследника. На вид этот мальчик — аристократ до мозга костей. Гораздо лучшая подделка, чем неуклюжие верзилы, которыми Коди обогатил сословие пэров, или те карлики, что родились от Флюта.

К разговору этому все время прислушивался доктор Фикенвирт, сидевший напротив; он даже нагнулся через стол, чтобы не пропустить ни слова. У доктора была словно срезанная сзади голова с высоким лбом, прикрытым жидкими прядями волос. Как все немцы этого типа, он изо всех сил старался походить на Гете. Решив, должно быть, что настал удобный момент вмешаться в разговор, он сказал:

— Извините, мистер Халлес, я хочу задать вам один вопрос.

— Пожалуйста, — отозвался Халлес, несколько удивленный.

— Это насчет вашей фамилии. Никогда до сих пор я не встречал такой. Вы англичанин?

— Да, конечно. Халлес — вустерширская фамилия. Не очень обычная, но все же встречается в тех местах.

—А она что-нибудь означает?

Доктор Фикенвирт говорил с сильным немецким акцентом, особенно забавно было его раскатистое «р».

— Это название местности.

— Ага, топографическое происхождение! Вы позволите это описать?

— Записать, а не описать, Фриц, — поправил его Мертон.

— А, да, да, записать! Спасибо.

Он достал из кармана пачку карточек, перехваченную резинкой.

— Такая у Фрица система, — пояснил Мертон. — У него имеется картотека по всем вопросам, которые его интересуют, и он записывает всякую мысль, которая приходит ему в голову, и все новые сведения, какие ему попадаются. Когда карточка заполнена, он вносит ее в указатель.

Фикенвирт сиял от удовольствия.

— Я эту систему позаимствовал у одного шотландского профессора. Она очень удобна. Вот смотрите — я беру карточку на такую тему: фамилии, топографическое значение. Пишу на ней «Халлес», а в скобках — «Вустершир». Видите?

Он протянул карточку через стол, и Халлес увидел, что его фамилия вписана в аккуратный столбец вместе с другими.

— Вот! — воскликнул Фикенвирт и убрал карточку жестом фокусника, демонстрирующего свое искусство публике. — Кладу ее обратно к другим и надеваю резинку.

— Это здорово, Фриц! — Мертон бесшумно сложил ладони, делая вид, что аплодирует. — Вы непременно покажите нам еще какие-нибудь фокусы — в другой раз.

На лице Фикенвирта написано было удовлетворение, но и легкое недоумение.

— Вы интересуетесь фамилиями? — спросил Халлес.

— Меня интересуют всякие слова. — Я — Neuphilologe. [7]

— Несомненно! — подтвердил Мертон. — Да еще какой! Помните, Кэдби, когда я в первый раз увидел Фрица, я вам сразу сказал: «назовите меня обезьяной, если этот человек не чистейший «нойфилолог». Сказал или нет?

Фикенвирт смотрел то на одного, то на другого.

— Простите, как вы сказали?

— Пустяки, не обращайте на него внимания, Фриц, — заметил Кэдби. — Он шутит.

— Ага! — обрадованно воскликнул Фикенвирт. — Шутка! Ха-ха-ха! Английский юмор! Это я люблю. Ха, ха, ха! Сегодня мы веселы. Hier ist ja so eine Stimmung.[8]

— Спокойно, Фриц! — сказал Мертон. — Умерьте свою веселость. Когда Фриц воображает, что у нас эта самая Stimmung — что бы это ни означало, — с ним просто сладу нет. И тогда он начинает болтать на своем родном языке.

— А вы по-немецки говорите, мистер Халлес? — осведомился Фикенвирт.

— К сожалению, нет. Поэтому я не совсем понял то, что вы сказали о своем интересе к словам.

Кэдби взял на себя роль комментатора.

— Фриц хотел сказать, что он филолог, изучает современные языки.

— Да, наш старый Фриц силен, силен в этом деле! — подхватил Мертон. — Он и диссертацию защищал на тему по английской литературе: «Беовульф».

В душе Фикенвирта тщеславие явно боролось с опасением, что его сочтут хвастуном.

— Я докторскую степень получил в Гейдельберге. Я англист. А моя работа была о значении Беовульфа как воплощения исконного германского боевого духа: «Die Веdeutung Beowulfs als Verkorperung des urgermanishen Kampfgeistes».

— И, уверяю вас, — с серьезной миной добавил Мертон, — все, кто читал, говорят, что каждая строчка в ней такая же боевая, как и заглавие.

— А сейчас вы что-нибудь пишете? — спросил Халлес.

— Ну, разумеется. Я всегда пишу. Как только я приехал в Англию (это было в 1933 году, я беженец из нацистской Германии), я сразу же получил читательский билет в Британский музей и начал писать историю английской литературы на английском языке. Конечно, я знал, что в Германии написано много таких книг. Но, кроме того, я за время своих исследований открыл, что по этому вопросу уже имеются книги и на английском языке.

— Не повезло вам! — посочувствовал Мертон. — Но разве можно было это предугадать? Ну, а когда Вы оправились от такого удара, за что вы принялись тогда?

— Видите ли, у меня была в запасе и другая идея: написать научный труд о Гамлете. Я эту книгу давно вынашивал...

— Ага, вынашивали, понимаю! И что же, неужто выкидыш?

— Как это — выкидыш? Не понимаю, что вы такое говорите.

— Это опять шутка, Фриц, — шепнул ему Кэдби.

— Шутка? Ага!.. Ха, ха, ха!

— Ну, и что же ваш труд о Гамлете? — продолжал допытываться Халдее.

— Видите ли, я, конечно, хорошо знаком со всеми исследованиями, написанными у нас в Германии об этой пьесе. И я хотел в своей книге объединить основные теории немецких шекспироведов, а закончить некоторыми собственными наблюдениями. Я работал в читальном зале Британского музея почти год — там имеются все основные немецкие труды о Шекспире. Я довел свою книгу почти до конца... В ней должно было быть около тысячи печатных страниц. Но потом я как-то разговорился с одним молодым английским литературоведом. И он назвал мне целый ряд английских книг, по которым учатся во всех ваших университетах. Это книги не такие большие, как та, которую я задумал, но оказалось, что в них есть все то, о чем я хотел писать!

— Экое нахальство! — возмутился Мертон. — Нет, как хотите, это просто позор! Выхватить у вас из-под носа инициативу!

Огорченная физиономия Фикенвирта неожиданно прояснилась: он в настоящем экстазе смотрел на десерт, который поставил перед ними скип.

— Apfelstrudel! [9] — воскликнул он и вонзил вилку в пирог.

После обеда сидевшие за почетным столом поднялись. За ними встали и остальные и стояли, пока все начальство не скрылось за дверью.

— Мы еще вернемся к этому разговору, да? — с жаром сказал Фикенвирт, ухватив Халлеса за рукав.

— Я буду очень рад.

— Мне хочется рассказать вам о той работе, которой я теперь занимаюсь. Если у вас выдастся как-нибудь свободный часок. Хорошо? Вы же писатель — значит, интересуетесь своей родной литературой.

— Разумеется.

— Тогда я уверен, что моя работа вам будет интересна. А мне понадобится ваша помощь. Ну, теперь пойду писать. В библиотеке.

Он простился с ними коротким поклоном и мелкой рысцой затрусил по коридору.

— Бедный Фриц! — сказал Кэдби. — Вы увидите, это настоящий кладезь премудрости. Он, когда надо, не пожалеет труда и выкопает для вас из-под земли нужные вам сведения, о чем угодно. Обожает рыться в книгах. Если бы ему предложили на выбор — побывать в раю или отыскать дурацкое описание рая в какой-нибудь забытой старой книжице, он бы, ни на минуту не задумавшись, выбрал последнее.

— Да, ни капли разума в башке, — сказал Мертон. — Бестолочь. Как вам нравятся его нелепые проекты?

— А масштабы одни чего стоят, — подхватил Халлес. — Тысяча страниц. Интересно, почему это ученые труды некоторых немцев такие невыносимо длинные?

Кэдби расхохотался.

— Это легко объяснить. Я когда-то переводил один такой труд, так мне ли не знать. Когда «ученый» немец пишет книгу, он в последнем ее варианте повторяет решительно все, что имеется у него в первоначальных черновых набросках, плюс все, что ему позднее пришло в голову. Никакого отбора, никаких попыток обобщить, выкинуть лишнее. Если ему пришли в голову три способа выразить одну и ту же мысль, он не выберет лучший из трех, а впихнет в книгу все три. Каждое слово, которое он запечатлел на бумаге, кажется ему столь ценным, что он просто не в силах вычеркнуть его.

— А что это Фикенвирт пишет сейчас? Он поминал о какой-то новой работе.

Мертон и Кэдби дружно загоготали.

— Вы его самого заставьте рассказать, — посоветовал Кэдби. — Где уж нам судить о трудах такого ученого человека.


VI


На другой день была суббота, день отдыха для всех писателей; работал только один, у которого было срочное задание. Некоторые уехали в Мемтон, а некоторые и в Лондон. Были такие, что посвятили свой досуг собственной писательской работе. Остальные слонялись без дела, или читали, или ушли прогуляться в деревню.

Багаж Халлеса уже прибыл, и он принялся раскладывать свои вещи. Их было немного, но они придали уют мрачноватой комнате, напоминавшей монастырскую келью. Мебель здесь, впрочем, была удобная. «Какая трогательная предупредительность» — подумал Халлес, когда в день приезда, войдя сюда, увидел двуспальную кровать. Он в первую же ночь оценил преимущества этой кровати, на которой можно было раскинуться как угодно.

Разместив по своему вкусу книги, пишущую машинку, несколько фотографий в рамках и кое-какие мелочи, он уселся в глубокое кресло и стал перечитывать свой роман — то, что успел написать.

После второго завтрака Тревельян позвал его прогуляться:

— Вам, наверно, интересно посмотреть здешние места.

Они пошли прямо через парк. Это был прекрасный

образец садоводческого искусства восемнадцатого века — пышные старые деревья, группы кустов, павильон с башенкой, живописный пруд, хорошо распланированные горки и лужайки. За дальними воротами парка они увидели целую колонию домиков. При каждом был свой гараж и порядочный участок сада.

— Это и есть те коттеджи, которые лорд Клигнанкорт перестроил?

— Они самые. Раньше тут были обыкновенные полуразвалившиеся домишки для батраков. А он их отремонтировал, сделал пристройки и ввел всякие современные удобства — все на государственные деньги, которые он получил как «пострадавший от войны». Теперь это не коттеджи, а чудо: водопровод, электричество, теплые уборные, центральное отопление, паркетные полы, стенные шкафы в каждой комнате, горячая и холодная вода, словом — идеальные зимние дачи для богачей.

— А кто же тут живет?

— Богатые люди всякого сорта — банкиры, адвокаты, кинозвезды, короли черного рынка и так далее, и так далее. Одни проводят здесь только свободные дни, другие живут более или менее постоянно. Обходятся им эти дачи очень дорого. Забыл, сколько они платят Клигнанкорту, — такие цифры у меня в голове не укладываются. Словом, «дома люкс».

— А я-то думал, что Клигнанкорт сдает их писателям, что там как бы филиал нашего общежития.

— Он охотно сдаст их писателям, которым такая плата будет по карману, но никаких льгот писателям не предоставляется. Вы плохо знаете нашего лорда. Он вовсе не филантроп, и ему плевать на литературу. Наша «фабрика» ему выгодна, потому что она ему дает возможность сохранить поместье, жить здесь и даже еще сколачивать капиталец. Вот и все, что его интересует. Впрочем, в двух-трех таких деревенских коттеджах — хороши деревенские коттеджи! — живут писатели. Вот в том, где на гараже торчит флюгер, живет знаменитый Уэлк. Я это узнал случайно, так как мне пришлось побывать у него по делу.

— Так вы знакомы с Уэлком? С ним, должно быть, интересно поговорить?

— Да, бывает интересно.

— Собственно, я не такой уж поклонник его таланта. Конечно, книги его расходятся молниеносно, но, по-моему, это просто романтическая чепуха, какую у нас любят, с легким уклоном в научность. Уэлк нашел способ угождать публике и богатеть, но не настолько, чтобы критики всерьез заинтересовались им.

— Вы совершенно правы.

— Да, но в последнее время он пишет вещи в другом роде и доказал, что способен на большее, чем я думал. Читали вы его книгу о работорговце... как, бишь, его звали?

— Мэрдок Макферлан.

— Да, да. Я нахожу, что это — одна из лучших биографий, написанных за последние годы.

— Спасибо за комплимент. Очень рад, что она вам поправилась. Это я ее писал.

— Неужели? В таком случае поздравляю вас. Или, пожалуй, следовало бы выразить вам соболезнование? Книга замечательная и имела огромный успех.

— Мне ли не знать этого. Ни одна книга нынешнего года не раскупалась так. Притом она удостоена премии Фэншо. Уэлк занял теперь почетное место в литературном мире, газеты всячески рекламируют его, университеты засыпают учеными званиями. Ему еще и титул пожалуют.

— Какое вопиющее безобразие! Эх, если бы вы могли напечатать эту книгу под своим именем!

— Да, свинство. Тем более, что я и открыл Макферлана. О нем до того никто ничего не знал, а меньше всех — Уэлк.

— Так какого же чёрта вы не отстояли свои нрава?

— Пробовал. Это целая история. Понимаете, я нашел здесь, на чердаке, старые газеты с отчетами о судебном процессе против Макферлана. Это такой любопытный тип, что я им заинтересовался, стал разыскивать материалы о нем и увидел, что для писателя он просто клад. Но не тут-то было. Понимаете, прадед Клигнанкорта был связан с этим Макферланом, и у нашего лорда оказался целый ящик всяких документов по его делу — замечательный материал, который к тому же дал мне нить к другим источникам. Ну, я, конечно, умолял Клигнанкорта, чтобы он мне позволил использовать этот материал и написать книгу. Он посоветовался с Гарстенгом, и мне было предложено сделать это для их фирмы, а иначе — шиш с маслом. Да... Что ж, я согласился — это все-таки было гораздо интереснее, чем наша обычная поденщина. Потом Гарстенг даже соизволил сказать, что книга мне удалась. У Элтон всячески уговаривал Гарстенга, чтобы мне позволили выпустить книгу под своим именем. Он готов был убить Гарстенга. И все равно ничего не вышло. Они сказали, что я на службе у фирмы, книгу написал в служебное время, и если бы я не жил в усадьбе, то никогда не открыл бы Макферлана, а следовательно, моя книга о нем — собственность фирмы. Никогда не забуду, какое было лицо у Уэлтона, когда Гарстенг объявил свое решение. Он побелел, как мел, сжал кулаки и весь дрожал, как бешеный бык, когда излагал Гарстенгу свое мнение о нем. Да, в выражениях он не стеснялся. Гарстенг вскочил и пытался его остановить, но Уэлтон его перекричал и говорил, говорил, пока не высказал все. А как кончил, потащил меня вон из комнаты, и мы с ним пошли и напились.

— О господи! И книга была продана Уэлку?

— Да. Гарстенг знал, что Уэлку страшно хочется выпустить в свет серьезную книгу. У них еще раньше был об этом разговор, и Гарстенг присматривал для него что-нибудь подходящее. Он предложил ему моего Макферлана — тем и кончилось.

Некоторое время они шагали молча. Халлес был так возмущен, что не находил слов, а Тревельян уныло призадумался. Наконец Халлес возобновил разговор.

— А много здесь пишется беллетристики?

— Романов? Нет, не много. Как это ни странно, большинство романистов сами пишут свои книги. Хорошие писатели не хотят, чтобы это делали за них другие. Во-первых, они, наверно, любят писать романы, во-вторых, каждый боится, что в романе, написанном за него «невидимкой», не будет чувствоваться его индивидуальный почерк. Ведь он особенно заметен в художественной литературе. Зато нам поручается вся мелочь. Ну, а писатели-халтурщики... Видите ли, кто умеет писать всякую ходкую дрянь, тому нет надобности батрачить на других. У нас тут работал один парень. Сделал он две-три книги такого сорта и в один прекрасный день сообразил, что, собственно, он это самое может писать не под чужим, а под своим именем. Теперь он так и делает — и у него собственная квартира в Мэйфэре.

— А как насчет детективных романов? Мне кажется, Эдгар Уоллес пользуется услугами «невидимок».

— Да, говорят. Но, как правило, порядочные писатели детективных романов, такие, которых стоит читать, и которые выпускают одну книгу в несколько лет, пишут сами. Вот, хотя бы Ион Райкс, Седрик Бус, Моотс... или лорд Питер Пенси — этого я больше всех люблю. Знаете, как друзья называют его? «Человек, которому суждено стать вторым Куином» [10]. Да, эти честно пишут сами свои книги. А стандартная дрянь имеет еще больший сбыт — ее можно печатать столько, сколько авторы в силах настряпать. Вы сами знаете, этого рода писанина издается в неограниченном количестве, самый паршивый детективный роман легко находит издателя. Публика, которая зачитывается этой дешевкой, так нетребовательна, что в издательствах даже не дают себе труда читать гранки. Некоторые авторы такой низкопробной халтуры уж больно плодовиты — трудно поверить, что один человек может столько писать. Думается мне, что у них есть свои батраки, которые пишут за них. Находят они себе талантливых пьянчужек, которые опустились и перестали работать для себя, но при постоянном присмотре заставить их писать можно. Нет, романов мы делаем очень мало. Но ведь все преуспевающие романисты, кроме романов, печатают целые штабели статей, рецензий, обозрений и тому подобной литературы, вот ее-то мы и пишем за них.

Снова оба помолчали, уйдя в свои мысли, и снова Халлес заговорил первый.

— Не понимаю я Уэлтона. Он называет здешнюю фабрику «литературным борделем», а между тем вчера прочел мне целую лекцию о коммерческих выгодах нашей работы здесь, будто это самое нормальное и хорошее занятие.

— Ага, знакомая песня: мол, нигде вы не найдете таких хороших условий и только здесь вам удастся дописать свою книгу? И еще рассуждения о том, что наше писательское производство из стадии частной свободной инициативы и конкуренции перешло в стадию монополистического капитализма?

— Вы угадали.

— Такой разговор Уэлтон заводит с каждым новичком. Это для того, чтобы избавить его от первых приступов тошноты и отвращения. Впрочем, должен вам честно сказать — Уэлтон до некоторой степени прав. Здесь вы освобождаетесь от материальных забот и, если не обленитесь, можете творить и для себя. Уэлтон просто хотел вернуть вам чувство собственного достоинства и ободрить вас, чтобы вы не бросили писать. Он молодчина. Таких людей не часто встретишь. И от него вы узнаете о нашем ремесле больше, чем на всех курсах журналистики и от всех профессоров литературы, вместе взятых. Мне кажется, его удерживает здесь только желание помогать таким, как мы с вами.

— А сам он разве ничего не пишет?

— Нет. У него есть одна странность: он совершенно лишен честолюбия. Право, ему, кажется, решительно все равно, добьется он чего-нибудь в жизни или нет. Он просто об этом никогда не думает. Один мой знакомый, знавший его в те годы, когда он работал на Флит-стрит, клянется, что Уэлтон был величайший редактор своего времени. Но потом у него что-то случилось — какая-то личная драма, — и он совершенно слетел с катушек. Потерял место, ни на одной службе потом не мог долго удержаться, и на все это ему было наплевать. Таков он и сейчас.

— А как же Гарстенг держит его у себя? Ведь Уэлтон далеко не сговорчивый сотрудник. Этого противного Порпа он дразнит немилосердно. А на деревенских маскарадах, которые устраивает начальство, паясничает напропалую. Вот вы говорили, что он беспощадно обругал Гарстенга за вашу книгу. Не пойму, как же Гарстенг мирится со всем этим?

— Эх, милый мой, что тут непонятного? Интересы предприятия. Гарстенг отлично знает, что нигде он не найдет редактора, который имел бы хоть малую долю такого опыта и таланта, как Уэлтон. Уэлтон — душа всего нашего дела. Вот погодите, когда вам поручат что-нибудь серьезное, почище статей для Спритла, тогда увидите. Он возьмет ваш текст, который вы считаете вполне удачным, и доведет его до такого уровня, какой вам и не снился. Тогда вы поймете, почему такие маститые писатели, как Чемпернаун и Пиблс, с радостью выдают написанные нами вещи за свои.

— Значит, Гарстенг боится потерять Уэлтона?

— Боится. При этом Уэлтон ставит его в тупик своим равнодушием к славе, деньгам, власти — Гарстенга это просто пугает. И он понимает, что прогони он сегодня Уэлтона — тот способен раструбить повсюду про здешнюю лавочку. Он ведь отчаянный...

Они обогнули холм, на склоне которого стоял дом Клигнанкорта, и теперь подходили к Плэдберри. Дорога пошла в гору.

— Мемтон находится по ту сторону этой гряды холмов, — пояснил Тревельян. — Надо сойти в долину, и там проходит дорога в Мемтон. А вон впереди Плэдберри.

Деревня и в самом деле была очень живописна. Вокруг ее домиков под соломенными крышами и серой церкви с квадратной колокольней весело зеленели деревья и сады.

— До чего довели деревню — стыд и срам! — сказал Тревельян.

— Значит, тот молодой человек на собрании говорил правду? — спросил Халлес.

— Безусловно. Плэдберри — умирающая деревня. Земледелие здесь совсем заглохло и все хозяйство пришло в полный упадок.

— А владелец беговых конюшен не берет здешних людей па работу?

— Нет. Редко бывает, чтобы он взял какого-нибудь паренька из деревни. Все его служащие — народ приезжий и с Плэдберри ничем не связаны.

— А вообще-то в здешней округе сельское хозяйство ведется?

— Ведется, и даже очень успешно. Только Плэдберри захирела, и в этом виноват прежде всего Клигнанкорт. При жизни его отца в имении не только обрабатывали поля, но и разводили племенной скот, а он все это ликвидировал. Виноваты и фермеры, которые продали свои участки владельцу беговых конюшен. А вокруг везде хозяйство в прекрасном состоянии, и благодаря помощи, которую сейчас государство оказывает фермерам, они живут очень хорошо. Они народ хитрый, продают свои продукты только за наличные, и бумажники у них туго набиты. Сделки на сотни фунтов здесь самое обычное явление, и платят фермеры тут же, наличными. Такие, сделки нигде не регистрируются, так что потом можно показывать в отчетах, что фермы дают одни убытки.

— Господи помилуй! Ну, а что же будет с Плэдберри?

— Понастроят здесь дома-общежития, и станет деревня поселком для мемтонских рабочих, вот и все. Знаете, я слышал, что в здешнем приходе стоят в развалинах двадцать четыре коттеджа, которые еще не так давно были заселены. Хозяева предпочли бросить свои дома, чтобы не тратиться на ремонт. Крыши провалились, стены потрескались и раскрошились (некоторые постройки здесь ведь глинобитные), и сейчас крапива милосердно скрывает развалины. Скажу вам и еще одну вещь: в Плэдберри больше нет школы. Ее пришлось закрыть за недостатком учеников. Детей во всем приходе сейчас только восемь человек (это мне здешний врач сказал), из них четверо —приезжие, дети служащих в беговых конюшнях, они ходят учиться в соседнюю деревню.

За разговорами Халлес и Тревельян и не заметили, как вошли в Плэдберри. Они шли по главной улице.

— Видите там почту? На этой почте можно купить папиросы, конфеты, канцелярские принадлежности и шнурки для ботинок. Это единственный магазин в Плэдберри. А раньше здесь была и бакалейная лавка, и булочная, и мясная, и починочная сапожная мастерская. Но они закрылись, потому что людей в деревне становится все меньше и меньше, а теперь вся надежда на фургоны, в которых время от времени привозят сюда товары из Мемтона. Да, деревня умирает.

— Но молодежь, видимо, хотела бы остаться жить здесь, если бы это было возможно, — заметил Халлес.

— Совершенно верно. И потому-то компания против проектов совета особенно возмутительна. Гарстенг убедил всяких людей вне Плэдберри, что эти проекты — бессмыслица и вандализм. Местный врач написал в газету графства письмо насчет разрушающихся домов и вредных последствий нехватки воды. Но если бы вы знали, какую кампанию писем в газету организовал после этого Гарстенг! И фермеры, и Клигнанкорт, и мисс Лэгг-Хоул, и целая куча друзей Гарстенга, поэтов — все были мобилизованы. А затем их, уже по собственному почину, поддержали всякие общества и отдельные люди. Группа здешней молодежи ответила очень дельным письмом. Но Гарстенг перекрыл его другим, дав его подписать десятку фермеров, — а среди них были старики, которые за кружку пива пойдут на что угодно, да деревенский дурачок Ленни, не умеющий ни читать, ни писать.

Они свернули с главной улицы на дорогу к усадьбе. Тревельян кивнул на один из коттеджей и сказал со смехом:

— Кстати, вот здесь живут три женщины, подписавшие это письмо, — сестры Дэндо. Чтобы дать вам представление о людях, на которых опирается Гарстенг, я вам расскажу про этих трех сестер. Несколько лет тому назад, вскоре после того, как наш доктор приехал сюда, его позвали к одной из них — она не то руку порезала, не то что-то другое с ней случилось. После того как он оказал ей помощь, вторая сестра попросила его осмотреть и «бедняжку Тилли» — это третья сестра. Доктор спросил, что с нею. «Как, разве вы не знаете? Бедняжка Тилли не встает с постели», — сказали обе таким тоном, каким говорят о фактах, давно всем известных. Доктор поднялся наверх в спальню, где Тилли лежала в постели, обложенная подушками. Он внимательно осмотрел ее, но не обнаружил никакой болезни, только некоторую дряблость мускулов и расслабленность. Он сказал: «Ну, что ж, можете встать, вам лежать незачем». Это вызвало общее смятение. Как? Встать? Бедняжке Тилли встать с постели? «Да, — подтвердил доктор. — Почему, собственно, ее уложили? Что с ней было?» И тут выяснилось, что пятнадцать лет тому назад Тилли простудилась и у нее повысилась температура. Позвали врача, а тот сказал: «Лучше ей оставаться в постели». И вот Тилли не вставала с тех пор, а ее сестры пятнадцать лет ухаживали за ней.

В этот вечер Халлес опять принялся за свой роман. Ранее написанная часть показалась ему сейчас какой-то вымученной. Вправду ли первые главы скучноваты? Или это ему только кажется, оттого что он много раз их перечитывал? А что, если длинное описание места действия, на которое он положил столько труда, в сущности — крупный промах? Он так старался передать атмосферу этого места, которое хорошо знал и горячо любил. Писал искренно, от всей души. Но, может быть, именно такие описания не по вкусу современному читателю, и у него не хватит терпения сосредоточиться и дочитать его?

Постучали в дверь. Это пришел Тревельян.

— Не помешаю?

— Нет, нет, входите. Я тут сижу и размышляю о своем злосчастном романе.

— А что, не ладится дело?

— Право, не знаю, что вам сказать. Сейчас работа идет как по маслу, а вот первые главы меня не радуют. Фабула как будто хороша, но...

— Вы боитесь, что начало отпугнет читателя, и он так и не доберется до фабулы?

Халлес кивнул головой.

— Сделайте милость, посмотрите начало. Ну хоть две- три страницы. Дальше можете не читать.

Тревельян пробежал глазами первые три страницы.

— Да, и у меня сперва не клеилось. Потом Уэлтон меня надоумил, в чем беда.

— Что же он сказал?

— Понимаете, в наше время нельзя начинать роман с описания Эгдонской степи. Это можно делать в фильме, так как в кино вам покажут эту степь, там это дело секунды — и картина у нас перед глазами. А читать описания — на это у нашей публики терпения не хватает. Не забывайте, что вы пишете для людей, воспитанных на кино, привыкших проглатывать за час с четвертью целый роман. Чтобы книга ваша имела успех, вы должны начинать прямо с действия. А действие в романе — это и диалог. Остальное — обстановку, фон, на котором разыгрывается действие, и все такое — следует давать урывками, между прочим, когда действие уже в разгаре.

— Значит, мне просто зачеркнуть первую главу?

— Да, если она в таком же духе, как эти три страницы. Они здорово хорошо написаны, но... чистейшая трата времени. Уэлтон сделал мне еще одно указание: наши модные писатели дают обстановку двумя-тремя штрихами — и читателю этого достаточно. Вы спросите, почему? Не потому, что нынешний читатель все воспринимает быстрее, чем его деды, вовсе нет. Дело в том, что современные писатели изображают только такую обстановку, какая уже знакома всем по другим книгам, а главное — по кинофильмам. Естественно, что читателю достаточно нескольких слов, чтобы сообразить, какую именно стандартную картину он должен себе представить. Современный романист всегда использует кино для своих целей. Возьмете вы, к примеру, брошенный город в одной из стран Латинской Америки. Его показывали так часто, особенно в фильмах, что мы всё о нем уже знаем наизусть. Или английская усадьба, или приют для престарелых дворян, или Северная Африка, или французский провинциальный городишко — мы же великолепно знаем, как все это выглядит и каких людей следует себе представить в качестве фона. Так что достаточно намека — и память читателя подскажет ему остальное.

— Господи, как это верно! — воскликнул Халлес. — А я-то старался, описывал во всех подробностях то, что всякий может вмиг вообразить.

— К сожалению, да. То, что вы описывали, достаточно стандартно, и кино уже проделало всю работу за вас. А кстати, скажите — это ваш первый роман?

— Нет, я уже написал один несколько лет тому назад и возлагал на него большие надежды. Но двадцать издателей вернули его мне. А недавно я перечел его и решил, что они были правы. Я вращался в замкнутом кругу, а воображал, что это целый мир.

— Мою первую книгу мне тоже швырнули обратно. А я, несчастный идиот, был уверен, что возвестил в ней человечеству великое откровение. В те времена я имел глупость громить все то, что мне претило, но объекты для нападок выбирал неудачно. Если хотите обличать или высмеивать, держитесь, так сказать, узаконенных тем: мещанство, новое искусство, психология, простые люди, наука, социализм, рационализм, распространение просвещения.

Тревельян посмотрел на часы.

— Ого, первый час. Надо идти.

Он достал из кармана книжку.

— Пришел я, собственно, затем, чтобы дать вам почитать вот это. Новая вещь Роланда Рида. Не читали?

— Нет, только прочел где-то, что она вышла. Большое вам спасибо. Этот Старый Мастер может научить человека, как начать и довести до конца роман!

Когда Тревельян ушел, Халлес с наслаждением улегся в постель и, взяв книгу, которая называлась «Пока они не обретут покой», начал читать.

«Отец Амброзио ковылял по комнате, лихорадочно стараясь припомнить, куда он дел ту бутылку джина, которую хранил про черный день. Споткнувшись о неубранную постель, он ногой оттолкнул к стене ночной горшок. Его сегодня не вылили — но теперь это произошло само собой. Вот и наступил тот «черный день», которого он боялся. Внизу в «pocilga» [11] колокол на ратуше звонил, звонил неустанно. Все, наверно, уже высыпали на улицу, и вяло приветствуют жалкую процессию новобранцев, а они плетутся с замызганным знаменем, с которого президент Мучача сурово взирает единственным оком на своих подданных.

Отец Амброзио чувствовал себя одиноким. Он был единственный поборник старой веры, которого терпели при новом режиме. Миазмы скрытой вражды и коварства окружали его, душили. Правительство играло с ним в кошки-мышки.

От гнилых зубов у него был противный вкус во рту. Он сплюнул и, утомленно привалившись спиной к стене, снова задумался. Привычным жестом схватил крест, болтавшийся на цепочке среди складок его сутаны, и, сунув его за пазуху, почесался».

Халлес опустил книгу на одеяло.

«Вот так надо писать», — сказал он себе. Несмотря на усталость, он знал, что не уснет, пока не дочитает эту книгу. Быть может, дело тут не в одной только блестящей технике, а в чем-то другом, поглубже. Как чудесно, должно быть, черпать в вере твердость и душевный покой.


VII


После того, как Халлес закончил для Спритлторпа очерк «Забытые уголки нашей прекрасной Англии», ему поручили обработать ряд рукописей из «посылочного отдела» для других писателей.

— Ну, а теперь, — сказал Уэлтон, приняв и одобрив последнюю из них, — теперь я попрошу вас и Чарлтона съездить завтра в Лондон и переговорить с одним человеком из Радиоцентра насчет серии бесед по радио, которые нам заказали. Вы когда-нибудь писали для микрофона?

— Пробовал несколько раз, но приняли у меня только одну вещь. Очерк об Александре.

— Это какой Александр? Министр, фельдмаршал, философ? Или тот, о котором упоминают всякий раз, как речь заходить о Геркулесе?

— Об Александре Македонском. Это вошло в передачу для школьников.

— А, по Би-би-си. А мы имеем дело только с НБР. С Би-би-си никак не могли поладить. Наша халтура, видите ли, несовместима с их строгой щепетильностью. С тех пор как появилась на сцене НБР, все предприимчивые люди перекочевали туда. Здесь отрешились от глупых предрассудков: от рукописей не требуется высокого качества, а от людей — каких-либо заслуг. Работу здесь дают по такому же принципу, как орден Подвязки.

— Понятно. А что именно нам заказано?

— Серия «высокоинтеллигентных» докладов на тему «Защита культуры». В качестве их автора будет выступать Уоллес Пилгарлик.

— Пилгарлик! Это с его-то голосом!

— Ужасный голос, правда? Настоящая фисгармония — и при этом манера растягивать слова, и этот оксфордский выговор, которым он старается замаскировать свой ноттингемский акцент. Имейте в виду, он не дурак. Он мерзавец. Вам не приходилось читать первые его работы? Одна о поэзии восемнадцатого века, другая о готическом романе. Это книги первоклассные! Он знает свое дело. Написал он эти книги в те годы, когда еще преподавал в университете. Потом он стал критиком. И сейчас пишет рецензии и обзоры в трех-четырех газетах. Кроме того, он редактирует «Квинтэссенцию», он — директор издательства Уайтло и Крэбб и представитель какого-то американского издательства. И постоянно выступает по радио. Он так занят, что даже не пытается прочитывать книги, которые рецензирует. Обратите внимание на его воскресные обзоры по радио. Вот, допустим, вышла новая книга о Джонсоне, или Смолетте, или Теннисоне, и Пилгарлик желает дать о ней отзыв — заметьте, он любит высказываться только о классиках. Читать эту книгу он не станет, а пороется в своих папках — и повторит то, что говорил о других книгах на эту тему в те времена, когда он еще читал их. Затем вставит трехдюймовую цитату из Джонсона, или Смоллета, или Теннисона, сдобрит все это саркастическим выпадом против национализации или психоанализа, отметит, что новая книга хорошо издана или что в ней нет указателя имен, — и обзор готов.

— А сейчас он собирается защищать культуру?

— Вот именно. Он заядлый сноб, и теперь, когда он уже знаком с несколькими женами пэров и аристократы «культурного» круга иногда приглашают его погостить у них на загородной усадьбе, он ведет классовую войну против чрезмерного просвещения масс. Хочет свалить лестницу, по которой сам и взобрался наверх. Да, он не очень-то любит вспоминать, что его папаша торговал в своей лавчонке горячей рыбой с картофелем, а сам он учился в начальной школе в переулке у газового завода. Потом он получил стипендию в местной средней школе и так добрался до Кембриджского университета — вот откуда у него оксфордский акцент. Но любит ли он это вспоминать или нет, а факты остаются фактами. В свое время я был членом того же клуба, что и Уолли Пилгарлик. Помню, когда он узнал, что в члены нашего клуба будет баллотироваться один министр-лейборист, он раздул ноздри и зафыркал: «Вот как? А я полагал, что эго клуб для джентльменов». Да, порядочная гадина. Если он когда-нибудь напишет свою автобиографию, ему следует озаглавить ее так: «Жизненный путь проходимца». Ну, да вы сами завтра увидите, что это за господин.

— О, так это с ним нам придется говорить?

— Да. Вы встретитесь с ним и с одним из редакторов НБР. Они вам объяснят, что им нужно, и вы вместе обсудите конспект этой серии передач. А потом вы с Чарлтоном договоритесь между собой, как поделить работу.

На другой день, когда Халлес и Чарлтон ехали в автобусе в Лондон, Халлес стал расспрашивать своего спутника о НБР. Чарлтон сказал:

— У них три типовые программы: № 1 — для всех и каждого, № 2 — для кретинов, № 3 — для одержимых культуртрегерством. Наша серия предназначается, наверно, для третьей программы. Мы, надо вам сказать, пишем массу всяких номеров для тех, кто регулярно выступает по радио. Вот, например, для Тристрама Бэфля, Тэндрингэма, Пардли, Фолджемба Смита и Рэмпл-Файка.

— А для Скроггинса?

— Для него редко. Он выступает больше экспромтом. Так же, впрочем, как и Рэмпл-Файк.

— Не понимаю, как люди, которые состоят на службе и как будто должны быть заняты с утра до вечера, умудряются еще так часто выступать по радио!

— Вы имеете в виду профессоров, начальников учреждений, священников, членов парламента и так далее?

Халлес кивнул головой.

— Ну, это очень просто: за них работают другие. Профессор Рэмпл-Файк, например, живет в Лондоне, а преподает в одном провинциальном университете и ездит туда на машине два или три раза в неделю. Он вот уже много лет читает один и тот же курс, а его ассистентам приходится следить за всеми новыми открытиями и знакомить с ними студентов. Теперь даже среди самых деятельных профессоров — о профессорах точных наук я не говорю — очень мало таких, которые посвящали бы академической работе больше половины своего времени. Где же им — ведь они и по радио выступают, и детективные романы пишут, и обзоры для газет, и критические статьи о кино, они заседают в разных комитетах и жюри, состоят везде консультантами и так далее, и так далее. В конце концов, человек физически не в состоянии столько одолеть! Серьезная научно-исследовательская работа ведется только в Америке, потому что там вам не удержаться на кафедре, если вы не будете постоянно выпускать книги и статьи. А у нас те, кто уже создал себе имя выступлениями по радио, на этом не успокаиваются — они еще работают на рекламу. Их физиономии ухмыляются вам со страниц газет: они рекомендуют публике радиоприемники, кресла, бумагу, авторучки, крем для бритья, бритвы — все, что хотите. Вам, вероятно, попадалась на глаза реклама в газетах: Рэмпл-Файк щупает рукой свою верхнюю губу, а внизу надпись: «Дает профессор совет благой: бритву в руки — усы долой!», Некоторые популярные радио лекторы участвуют и в рекламных фильмах. Вы не видели тот фильм, где каноник Раули и какой-то викарий сравнивают свои стихари? «Какой у вас белоснежный стихарь, ваше преподобие!» — «Ах, мой милый, могу вам сказать, в чем тут секрет: употребляйте мыльные хлопья «Баптизм». Намочите, прополощите — и самый грязный стихарь станет бел как снег. Эти хлопья просто чудо. И как экономно». Он вытаскивает из рукава коробку, протягивает ее публике и улыбается. Затем Раули и викарий входят в церковь, а невидимый хор поет: «На земле мир и в человецех благоволение». Нет границ предприимчивости таких господ, которым выступления по радио принесли известность! И, конечно, тем, кто прижился в этой радиовещательной лавочке, бывает хорошая пожива. Когда радио статистика установит, что вас слушают охотно, вы можете добиваться записи ваших номеров на пластинки и «сольной» передачи, то есть целой программы из ваших пластинок. Двадцать гиней и больше получает человек только за то, что читает по радио белиберду, которую один болван написал в качестве «пояснительного текста» к пластинкам, подобранным другим болваном. Торговые фирмы, которые оплачивают такие передачи, очень их одобряют: они популярны и в них легче вставлять рекламные объявления, чем в беседы, или пьесы, или концертные программы. Большей частью такие передачи по граммофонным пластинкам становятся монополией актерской братии — кинозвезд, артистов мюзик-холла, радио комиков. Однако эти преуспевающие господа умудряются и тут втиснуться. Вот, например, вечно передается по записи «Семинар» профессора Рэмпл-Файка, «Сокровищница народных песен» Дедушки Скроггинса, «Джазовые вечерни» каноника Раули.

— Неужто все это так? — недоверчиво спросил Халлес.

— Ну, я же вам говорю. Поймите, радиовещание — дело коммерческое, отрасль зрелищного бизнеса, — все равно, передают ли песни, или какую-нибудь чечётку, или политический обзор. И здесь царят те же нравы, что во всех других зрелищных предприятиях: охота за выигрышными ролями, petits cadeaux [12] и все прочее.

На лице Халлеса было написано такое безграничное удивление, что Чарлтон расхохотался.

— Ах, святая простота! Вижу, что вы представляете себе всякую радиовещательную компанию такой же, как Би-би-си, то есть чем-то средним между правительственным учреждением, церковью и одним из старейших наших университетов. Нет, вы понятия не имеете, каких чудес натворило магическое влияние «крупного бизнеса» за то время, что у нас работает НБР. В английском радиовещании произошла полная революция. В НБР задают тон не те, кто фактически ведет всю работу и кем все держится, — операторы и авторы передач, режиссеры, постановщики, исполнители. Нет, там царствуют администраторы. Структурой своей НБР подобна гигантской пирамиде. На каждом маленьком участке командует кто-то, кто прямого участия в радиовещании не принимает, но поставлен надзирать, чтобы другие люди сочиняли программы и пускали их в эфир. Сидит такой администратор у себя в кабинете, разговаривает по телефону и пишет приказы. Каждая группа низших администраторов подчинена администратору повыше рангом, который ежедневно с ними совещается. Те администраторы, что повыше рангом, в свою очередь подчинены другим, еще более ответственным, которые каждый день созывают их на совещания. И так пирамида поднимается выше и выше, до нескольких заведующих отделами и, наконец, до самой «вершины», то есть директора, сэра Эдвина Фарси-Бэдда.

— Так там, должно быть, огромное количество администраторов?

— Да, немало. Почти столько же, сколько сотрудников, которые фактически ведут всю работу. Таков основной принцип современного бизнеса, и принцип этот в большей или меньшей степени проводится внутри любого коммерческого предприятия. Это и понятно: сейчас самая насущная задача — устроить тепленькие местечки господам, которые считают, что, независимо от их квалификации, им полагается жалованье значительно большее, чем получают те, кто творит и выпускает продукцию. Отчасти в появлении этой категории людей повинны высокие подоходные налоги и налог на наследство: все это люди из знатных или довольно знатных семей, окончившие закрытые учебные заведения. Они теперь вынуждены жить на свой заработок и считают, что, по справедливости, им полагается занимать высокие должности. Отчасти такой спрос на высокие должности — результат распространения среднего и высшего образования. Его теперь получают люди, отцы которых о нем и не помышляли. Получив образование, они скорее подохнут, чем унизятся до положения рядовых работников. «Какого же чёрта мы учились, — рассуждают они, — если после этого нам не предоставят высокооплачиваемых постов?» Во время войны они, конечно, были офицерами. Демобилизовавшись, они вернулись из армии с твердым намерением оставаться и впредь на всех поприщах командирами, а не нижними чинами. С бывшими офицерами после войны всегда хлопот не оберешься. И ни лейбористское правительство, ни консерваторы не хотят, чтобы они взбунтовались и организовали какой-нибудь «Стальной шлем». Вот все и сговорились отвести им выгодные местечки и в промышленности, и в торговле, и в официальных и в полуофициальных ведомствах. Конечно, это увеличивает накладные расходы, ибо всем им нужно платить хорошее жалованье, но кого это беспокоит? Нужные суммы всегда можно выжать из потребителя и налогоплательщика!

Независимая британская радиокомпания набита этим народом буквально до самого верха, или, вернее говоря, именно «верх» они там и занимают. Начальники отделов — сплошь адмиралы, генералы, маршалы авиации...

— А какая роль отведена директору?

— Ну, на эту должность требуется видная фигура и первоклассный коммерсант. Сначала, как вы уже знаете, назначили американца, но он оказался растяпой. Тогда пригласили Фарси-Бэдда — и на этот раз им дьявольски повезло. Он — прелюбопытная личность: деляга до мозга костей и в то же время человек из высшего круга. Начал со службы в колониях, дослужился до губернатора нескольких колоний, а там занялся коммерцией. НВР, можно сказать, им создана.

Автобус остановился неподалеку от вокзала Виктории. Чарлтон и Халлес наскоро выпили по чашке чаю и доехали в метро до Радиоцентра.

Радиоцентр помещался в массивном здании — оно производило бы внушительное впечатление, если бы было откуда на него взглянуть. В приемной на диванчиках сидело множество народу. Все с завистью провожали глазами тех счастливцев, которые проходили прямо в охраняемую швейцаром дверь: дверь эта вела в святая святых.

Чарлтон и Халлес подошли к конторке, и в конце концов им удалось привлечь внимание одной из молодых особ, сидевших у телефонов.

— Мы вызваны к мистеру Сент-Полу Саймону, — сказал ей Чарлтон.

— Как ваши фамилии?

— Мистер Халлес и мистер Чарлтон.

Она поискала в списке, водя пальцем по строчкам, но ничего не нашла.

— Позвоню секретарю мистера Саймона. Посидите там, пожалуйста.

Она указала на диванчики у стен.

— Вот так всегда, — пожаловался Чарлтон. — В рай легче попасть.

Они покорно сели и стали ждать. Время от времени какая-нибудь из девиц за конторкой подзывала курьера и посылала его с поручением к одному из томившихся у стен просителей.

— Миссис Браун? Сюда пожалуйте.

— Мистер Джоунз? Сюда, пожалуйста.

И счастливые миссис Браун или мистер Джоунз, сразу обретя самоуверенность, с победоносным видом вставали, шли за курьером через обширный вестибюль и, проходя в распахнутую швейцаром дверь, попадали в землю обетованную. А порой эта дверь открывалась и оттуда выходил кто-нибудь — знаменитость, которую все сразу узнавали, или сотрудник НБР, полный сознания собственного достоинства, или проситель, чья мечта сбылась, или несчастливец, который, получив отказ, пытался делать вид, что ничего не случилось.

С улицы шли все новые и новые люди — либо прямо в святилище, если имели туда доступ, либо сначала к дежурным за конторкой, и те отсылали их на диванчики у стен.

Халлес и Чарлтон сидели и наблюдали, иногда переговаривались, с надлежащим благоговением понижая голос.

— Это Вилли Фарго?

— Он. А с ним, кажется, Анджела Пэйви.

— Посмотрите-ка на тех двух — вот они входят.

— А, я их знаю, видел портреты в газетах. Это Эдди Паудич и Джонни Скэммел.

— Интересно, кто вон тот старикашка? У него очень характерная внешность. Ага, и он тоже идет к дежурной. Нет, его не заставили ждать. Должно быть, он в списке.

Время шло. На диванчики усаживались все новые люди, сменяя уходивших. Халлес тер глаза и позевывал.

— Может, о нас забыли — как вы думаете?

— Забыть не забыли, но мы — люди маленькие, вот и приходится каждый раз проходить через мытарства Эллис Айленда [13]. Саймона, вероятно, вызвали на совещание, или он пьет чай, или назначает свидание по телефону. Он, может, и забыл про нас, но его секретарша не забудет... О господи, посмотрите-ка на этого.

Вошел высокий, худощавый шатен, тщательно завитой и слегка нарумяненный. Левой рукой он прижимал к груди небольшую книжечку — роскошное издание «Портрета Дориана Грея», а в правой держал четки. Он подошел к дежурной бочком, вихляясь, как лодка без руля, облокотился на конторку и стал перебирать свои четки.

— Что вам угодно, сэр? — спросила девушка.

Молодой человек что-то прощебетал, затем неожиданно

громко, так, что слышно было во всей приемной, объявил:

— Меня зовут Дьюи Ивc.

Сделанное усилие, видимо, так утомило его, что он решил этим ограничиться и замолк.

Дежурная подождала минуту, потом осведомилась, к кому он пришел.

Молодой человек встрепенулся и, подарив ее улыбкой, заговорил все так же громогласно:

— Ах, дорогуша, вот в том-то и дело, что я понятия не имею, к кому. Ну, ни малейшего представления не имею. Видите ли, я умираю от желания прочитать кое-что по радио в программе номер три. И я жажду поговорить с кем-нибудь. Вы, наверно, можете указать мне человека, который меня сочувственно выслушает. Меня буквально распирает от невысказанных слов — столько увлекательных тем... Я с восторгом побеседовал бы, например, о лорде Альфреде Дугласе, или о Платоновом «Пире», о стихах Ивена Моргана, или о ханжестве за железным занавесом и о бичевании по эту сторону занавеса, или... ну, да есть уйма, уйма прелестных тем. Вы не находите, что программа номер три — самая подходящая для моего выступления? Я мог бы вклиниться между сарабандой для альтов и флейт и каким-нибудь веселеньким! номером, ну хотя бы чтением отрывка из «Цветочков святого Франциска». Тут я был бы в своей сфере, не правда ли?

Дежурная сняла телефонную трубку. Халлес и Чарлтон сидели слишком далеко и не слышали, что она говорила. Разговор был короткий. Затем* девушка подозвала курьера.

— Мистер Ивc, вас примет мистер Крикет.

— Мило, мило. Я уверен, что вы мне подобрали приятного собеседника, который меня поймет. Искусного акушера, так сказать, который поможет мне разрешиться... Предчувствую восторг родовых мук. До свиданья.

Он помахал ей рукой и с довольным видом пошел за курьером.

— Ну, вот вам и программа номер три, — сказал Чарлтон.

Опять томительный интервал, не заполненный ничем, кроме усыпляюще-ритмичного движения посетителей от двери и к двери. Потом заветная дверь внезапно распахнулись, из нее появился целый отряд курьеров и, продефилировав через вестибюль, вышел на улицу. За ними следовали четверо мужчин и голубой форме оркестрантов. Они встали по обе стороны двери. В руках у них были трубы.

Разговоры в вестибюле сразу утихли, все выжидательно насторожились. В тишине послышалось гудение автомобиля, остановившегося у подъезда.

В ту же минуту кто-то у входа подал знак, и из внутренних апартаментов появились две величественные фигуры — адмирал и генерал в полной парадной форме. Они прошли вместе через вестибюль и скрылись за входной дверью.

— Инспекторы отделов, — шепнул Чарлтон Халлесу. — А вот и сам Фарси-Бэдд. Должно быть, прибыла какая-нибудь очень важная особа и будет выступать у микрофона. Любопытно, кто бы это мог быть?

Директор в пурпурной мантии доктора прав вышел на середину вестибюля и тут ожидал почетного гостя.

У входа поднялась суета. Появились снова оба инспектора, а между ними шла ослепительная блондинка, великолепно одетая. Она сияла на все стороны бессмысленно-блаженной улыбкой.

Оркестранты подняли трубы к губам, и прозвучала долгая торжественная фанфара.

По вестибюлю пробежал шепот: «Это Мимси Борогоув».

Халлес посмотрел на нее внимательнее. Сперва он не узнал ее. Она шла, переставляя заученным скользящим движением свои прославленные ножки балерины.

— Ах, да, она ведь приехала в Англию сниматься в фильме, — сказал Чарлтон. — Наверно, выступит у микрофона.

Сэр Эдвин Фарси-Бэдд приветствовал гостью низким поклоном и протянул ей навстречу обе руки.

— Ах, — пропищала она, указывая на его мантию, — какой у вас шикарный купальный халат!

Директор слабо усмехнулся, и они исчезли за дверью.

Снова ожидание — и вот наконец к Чарлтону подошел курьер с запиской.

— Это от секретарши мистера Саймона, сэр.

В записке стояло:

«Дорогой мистер Чарлтон, мистер Саймон очень сожалеет, что заставил вас ждать. Его задержали где-то, и он сейчас звонил оттуда, что встретится с вами в шесть часов в ресторане «Гец фон Берлихинген». Выйдя из Радиоцентра, поверните налево — это за углом, на Таутинг-стрит.

С уважением

Мириам де Грие,

секретарь м-ра Пола Саймона».

— Спасибо, — сказал курьеру Чарлтон и расписался в получении записки. — Знаю это заведение, — бросил он Халлесу. — Это писательский ресторан.

— Писательский?

— Ну да. В здешнем районе у каждого отдела радио имеется свой излюбленный ресторан. Эстрадники ходят в «Веселый крысолов», музыканты — в «Добро пожаловать», актеры — в «Бычий глаз», а писателей, авторов бесед, рассказов и всяких «гвоздей программы» можно встретить только у «Геца фон Берлихинген». В эти места люди ходят добывать себе ангажементы и должности. Существует определенная такса, выработанная по соглашению с союзами, — столько-то бутылок виски, или столько-то сигар, или столько-то ночей любви, — смотря по тому, какая работа или какой ангажемент. Но, разумеется, никто эту таксу не соблюдает. Конкуренция страшная, а у тех, кто набирает людей для радиопрограмм, аппетиты зверские, так что на самом деле цены самые спекулятивные, точь-в-точь как на черном рынке. Ну, да вы сами увидите...

— У нас есть еще полчаса. На что мы их употребим? — спросил Халлес.

— А мы пойдем прямо к Гецу и там подождем Саймона. По крайней мере, отдохнем и выпьем по кружке пива.

Они вошли в ресторан за углом, уселись за столик и заказали пиво.

Зал быстро наполнялся. Сначала — если судить по холодности взаимных приветствий и угрюмым взглядам, в которых читалась ненависть — общество состояло только из ищущих работы. Больше всего было мужчин, но попадались и женщины. Потом вошли двое молодых людей с барственными манерами. Их немедленно обступили писатели, жаждавшие их угостить. Каждый из этих двух выбрал себе столик (на котором тотчас появилась целая батарея бутылок) и, усевшись, холодно обвел глазами напряженные лица просителей.

Халлес наклонился вперед, стараясь не пропустить ничего из разговора за соседним столом.

— Сайскин, — сказал надменный молодой человек, ткнув пальцем в одного из претендентов. Так учитель в классе, выбрав первую жертву, вызывает ее к доске.

Сайскин, который по возрасту явно годился ему в отцы, кинулся на зов и сел за столик, а остальные отступили.

За столиком накались какие-то переговоры. Среди невнятного бормотания Халлес различил только жалобный голос Сайскина: «Ей-богу, я могу поставить от силы одну бутылку» — и ответ надменного работодателя: «Ну ладно, отойдите в сторонку и ждите».

За Сайскином последовал второй, третий — так они и сменяли друг друга за столом.

Фланирующей походкой вошли еще несколько столь же важных на вид «работодателей», и вокруг них у других столов тоже зароились алчущие. В общем гаме Халлес мог уловить только обрывки фраз.

«Заметьте, милейший, это серия из четырех бесед — такой куш вам еще ни разу не доставался...»

«Конечно, нет. В последний раз сигары были дрянные».

«Нет, дорогая, ничего не выйдет. Вы не в моем вкусе».

Те, кто предлагал свои услуги, говорили вполголоса. Те, кто нанимал, не стеснялись: хохотали и свое одобрение или грозное недовольство выражали громогласно.

— А вот и Саймон, — воскликнул Чарлтон, когда вошел еще один «вершитель судеб».

Заметив Чарлтона, он милостиво кивнул ему и направился к их столику, отстраняя с дороги обступивших его подобострастных просителей.

— Знакомьтесь, это Халлес, — сказал ему Чарлтон. — Мы будем вместе писать для вас лекции о культуре.

— Здравствуйте. А Пилгарлика еще нет? Бывают же нахалы. Мне вовсе не улыбается начать сейчас переговоры со всей этой компанией и прервать их, когда он явится.

Он презрительно оглядел толпившихся вокруг него людей.

— Ладно, можете пока выпивку поставить здесь. Мне надо сперва провернуть одно дело, а потом я займусь вами, — громко сказал он, обращаясь ко всем сразу.

Писатели ринулись к столику, чтобы возложить жертвоприношения на алтарь, а Саймон повернулся к Чарлтону и снизошел до легкой улыбки.



— Ну, как там работает ваша колбасная фабрика? Опять Гарстенг мне голову морочит: хочет состряпать для радио серию бесед о современной поэзии. Чтобы другие поэты выступали по двое и вели спор о поэзии, а он, видите ли, будет выступать во всей серии. Я ему говорю: в таком случае с тебя комиссионные — меховое пальто для моей жены. А он уверяет, что этак ему от всего этого дела будет чистый убыток. Ну, да мне очки втереть не так-то легко, я знаю, что не за деньгами он гонится, а за славой. Так пусть платит, чёрт его дери, или обходится без славы. Я ему так и сказал. Мне здорово попотеть придется, чтобы всучить такую программу кому-нибудь из клиентов, которые оплачивают рекламу... Ага, вот и Пилгарлик. Алло, Уолли, знакомьтесь: это мистер Чарлтон и мистер Халлес — они будут писать ваши лекции.

Пилгарлик смерил обоих своими свиными глазками и поздоровался небрежным кивком.

— Угощайтесь, — любезно предложил Саймон, указывая на бутылки, поставленные перед ним просителями. — Ну-с, приступим. Назвать эту серию мы решили «В защиту культуры». А теперь вы разъясните Чарлтону и Халлесу основную идею.

— Хорошо. Тезис мой таков: культуру всегда создавала и создает избранная часть общества. Без этих избранных нет и не может быть культуры. Те, кто творит ее и ценит, образуют как бы отдельную экстерриториальную группу среди остальной массы населения. Если культура станет доступна низшему сословию — конец различиям между ним и цивилизованным классом общества. Установится один общий уровень, восторжествует посредственность. В самом деле, от этой именно причины и гибла культура во все времена. Вот я принес вам свои заметки — здесь вы найдете много примеров из истории. Их хватит на три беседы — вторую, третью и четвертую. Первая передача будет, так сказать, введением. В пятой речь пойдет о том, как распространялась гибельная идея равенства, грозящая вытеснить принцип аристократизма, и какие это имело последствия: народное просвещение и тенденция повысить доходы низших классов, а доходы высших классов понизить, обложив их налогом. В шестой и последней беседе мы постараемся внушить слушателям, что если такую тенденцию не пресечь во-время, то люди, которые любят красивые вещи и широкую жизнь, которые обладают наследственной привычкой к постоянному досугу и умеют достойным образом жить в особняках, тонкие ценители изысканной еды и хороших вин, носители традиции блаженной праздности, свято соблюдавшейся несколькими поколениями их предков, — такие люди не будут более составлять обособленную группу, а затеряются в массе. Правильно сказал Гильберт: «Когда всякий может достигнуть чего-то, тогда эти достижения ничего не стоят». И если каждый Том, Дик или Гарри будет понимать разницу между Чиппенделем [14] и дешевкой с Тоттенхэм-Корт-Род, и будет предпочитать шато-неф дрянной кислятине, а Рембрандта — календарю из бакалейной лавки, и станет любителем! балета и театра, и будет читать книги, — как вы тогда отличите людей культурного класса от массы? Следовательно, чтобы сохранить культуру, мы должны сохранить свою экстерриториальную группу. Надо положить конец нынешнему обложению убийственными налогами поместий и доходов высших классов, опасной тенденции уравнять всех. Тех, кто унаследовал замки предков, следует субсидировать, чтобы они могли хранить традицию красивой жизни, которая всегда была неразрывно связана с этими замками. Основа культуры — неравенство. Надо вдуматься как следует в строки, смысл которых у нас умышленно искажается:


Когда Адам пахал, а Ева пряла,

Где тогда были дворяне?


Где? Да нигде! А так как не было дворян, то не было и культуры, одно первобытное варварство. В наше время анархических социальных экспериментов и государств, где все благоденствуют, и так далее, и так далее, миссия Англии — добиться для джентльменов возможности оставаться джентльменами. Если этого не будет, культура погибнет.

Пилгарлик посмотрел в упор на Чарлтона, потом на Халлеса.

— Вам понятны мои аргументы?

— О, вполне, — заверил его Чарлтон. — Вы так ясно все изложили!

— Прекрасно. В таком случае вот вам мои конспекты шести бесед. В исторической части есть ссылки на некоторые книги. Вы легко сможете их достать... Ну, Сент-Пол, теперь все?

— Пожалуй, все, — ответил Саймон. — Каждая беседа — примерно на шесть тысяч слов...

— Да, еще одно, — спохватился Пилгарлик. — Попрошу сохранить мой стиль. Не гонитесь за той «живостью и разговорностью», которую так любят у нас на радио, — знаете, искусственные паузы и всякие словечки вроде «ну, так вот», «так-то!», «гм». Я выработал для выступлений у микрофона слог культурной беседы. Каждая фраза отточена в совершенстве. Сент-Пол, дайте им какую-нибудь из моих старых рукописей, чтобы они увидели, как я пишу. Вы, вероятно, заметили, что я тщательно выбираю слова и строю фразы изящно. Не вижу надобности опошлять свой стиль для выступлений по радио. Когда будете писать эти беседы, старайтесь вспоминать модуляции моего голоса. Ну что, Сент- Пол, больше от меня ничего не требуется? Хорошо, тогда я ухожу. Мне еще надо переодеться — я сегодня обедаю у леди Риппенспир. До свиданья.

Когда Пилгарлик ушел, Саймон перелистал оставленные им конспекты.

— Да, они достаточно подробные. По ним вы сможете написать, как следует. Значит, шесть передач, приблизительно по шесть тысяч слов каждая. Моя секретарша пришлет вам по почте старые рукописи Пилгарлика. Вы сразу заметите его излюбленные выражения, построение фраз. Но он склонен к запутанным рассуждениям — в этом вы ему не подражайте. Помните, что всю эту галиматью будут не читать, а слушать, и, если даже аудитория немного выше среднего уровня, все равно слушатель не может, как читатель, перечитать запутанную фразу.

Он испытующе посмотрел на Чарлтона, потом на Халлеса.

— Все ясно? Ладно. Теперь мне нужно потолковать вот с этой публикой. До свиданья.

— Я не прочь закусить, — сказал Чарлтон, когда они вышли на улицу. — Мы можем пообедать, не спеша и как следует — в счет разъездных. А в Плэдберри поедем девятичасовым. Согласны?

Халлес сказал «чудесно», и они направились в Сохо.


VIII


Благодаря подробным конспектам Пилгарлика, Халлес и Чарлтон сумели приготовить его беседы за несколько дней.

После этого Халлесу было дано задание написать за сэра Роберта Мэндрилла, историка, статью для одного весьма солидного журнала.

— Жаль мне вас, — сказал Уэлтон — да ничего не поделаешь: ваша очередь заняться этим дерьмом. Все уже это делали.

— А какая тема?

— Обязательная статья о западной цивилизации. Каждому историку положено время от времени выступать в печати с такой статьей, и почти все они заказывают эти статьи нам. Только продажные душонки пишут их сами.

— А почему же? Что такое в этих статьях?

— Ну как — что? Основная идея должна быть та, что западную цивилизацию, мол, всегда характеризовали уважение к личности, защита ее прав, свобода совести, свобода мысли и свобода слова, торжество закона, принцип: «Человек невиновен, пока его вина не доказана» — и так далее, и тому подобное. Разумеется, чтобы утверждать такие вещи, историк должен забыть все, что знает, все, чему его учит история. Некоторые историки считают возможным терять память на то время, пока пишут такую статью, но люди порядочные предпочитают платить нам, чтобы мы делали это за них. Мы уже набили руку, и у нас имеются готовые образцы. Возьмите такой образец у Беверли и сделайте все, что можете. А когда кончите, попросите Беверли показать вам наши старые статьи и постарайтесь, чтобы ваша не слишком была на них похожа.

Халлес отправился к Беверли.

— Ага, и до вас дошла очередь! — сказала она, выслушав его просьбу, и достала из ящика папку.

— Вот вам обязательный конспект. А вот целая пачка всяких цитат и примеров, их собрал Фикенвирт. Те, что уже использованы, отмечены красным карандашом — сколько птичек на полях, столько раз использованы. По возможности обходитесь без тех, у которых стоит много птичек, лучше всего пользуйтесь теми, что ни разу не отмечены. Конечно, это самые неудачные, но вы уж как-нибудь выйдете из положения...

Халлес просмотрел все, что она дала ему.

— Материал довольно скудный, вы не находите?

— Ну, конечно, скудный. Писать такие вещи можно, только если зачеркнуть всю историю Европы — войны, религию, законы, политику, положение женщин, крепостное право и рабство, колонизаторство, индустриальную систему и прочее. Фокус в том, чтобы ловко оперировать историческими курьезами, цитировать всяких чудаков, делая вид, что они — выразители дум своей эпохи. Фикенвирт откопал, кажется, все, что может нам пригодиться, и все собрано в этой папке. Да, вот что еще обязательно: ссылки на Великую Хартию Вольностей. Но не трудитесь приводить выдержки из нее — это пустая трата времени.

Материал был так искусно подобран, что Халлес, к своему великому удовольствию, смог написать статью за один день.

— Ну, — сказал Уэлтон, приняв ее, — теперь дадим вам такую работу, для которой вам придется брать все из собственной головы. Газета «Оптимист» хочет напечатать подборку писем читателей под общим заголовком «Во что я верую». Старая песня: болтовня о религии, подписанная людьми, которые никогда в жизни и десяти минут не уделяли мыслям о ней. Письма пойдут, как полагается, от людей различных профессий: тут и генерал, и врач, мировой судья, промышленник, поэт (это будет Гарстенг) и прочие и прочие. Откопали даже какого-то ученого, который согласен написать то, что им требуется. Ну, а за остальных будем писать мы: Тревельян — за романиста Уэлка, Элистер — за фермера — конечно, все того же Дедушку Скроггинса. Портер уже написал за Минни Кьюнт, актриску, которая раздевается на сцене. Она полагает, что люди должны отказаться от ложной стыдливости. «С какой стати мне стыдиться того, чем наделил меня создатель? Разве тот, кто сотворил солнце и полевые лилии, может считать красоту греховной?» Сочинение Портера очень понравилось Минни, и она даже прислала ему свою фотографию с автографом. Говорят, фотография художественная. А Сайкс написал письмо от имени профессора Рэмпл-Файка. Там у него «американский образ жизни» изображается как осуществление на практике нагорной проповеди. Иисус Христос — председатель Акционерного общества спасения душ, апостолы — его сотрудники. Доживи они до наших дней, они бы, наверно, величали своего шефа сокращенно: «И. X.» Идея эта — плагиат, украдена у Бруса Бертона из его книги «Человек, которого никто не знает», но Сайкс немного приукрасил ее.

— А спортсменов не забыли? — спросил Халлес.

— Что вы! Как можно! Мертон писал за Джо-Джо Флюта. Вот послушайте конец этого послания: «И когда я сделаю свой последний круг — все равно, приду ли я первым к финишу или останусь за флагом — я знаю, Великий Судия скажет: «Молодец, Джо-Джо! Ты сделал все, что мог». Потому что всевышний — Король Спортсменов».

— Силы небесные! А мне что придется писать?

— Вам — заключительную статейку. Вы будете говорить за человека с улицы. Этакого, знаете ли, лодыря, который ничего не достиг в жизни, так как не желает себя утруждать и выучиться чему-нибудь. Такой субъект читает только последнюю страницу газеты, ибо интересуется спортом. А его интерес к спорту выражается лишь в том, что он сидит сиднем и читает спортивную хронику или слушает репортаж о матчах и, конечно, ставит на лошадей. Он — болельщик местной футбольной команды, цитирует заголовки газетных статей, считая, что высказывает свою точку зрения на события дня, и неизменно критикует все, чтобы ни сделал тот или иной представитель власти. И прочее, и прочее. А вы должны сделать из него героя. Зовут его, кстати, Джон Джоунз, и живет он в Бэлхеме.

— А нельзя ли ему называться Джоном Смитом?

— Боже упаси! Ни в коем случае!

Уэлтон сказал это так свирепо, что Халлес опешил.

— Джон Смит совершенно исключается — разве вы не знаете?

Халлес ничего не понимал.

— Ну так пора вам узнать. Этим именем пользоваться никак нельзя.

— Но почему же?

— А потому, что существует подлинный Джон Смит. И несколько лет тому назад этому малому пришла блестящая мысль возбудить против одного писателя дело о клевете, так как в книге писателя выведен отрицательный тип по имени Джон Смит. Между обоими Джонами не было решительно никакого сходства. Вымышленный герой книги был старый человек, лысый и холостой. А настоящий Джон Смит — мужчина лет пятидесяти, с копной рыжих волос, и у него есть жена и дети. В романе Джон Смит — ливерпульский ростовщик, орудующий в Блэкпуле. Настоящий же Джон Смит — клерк, живет в Лондоне и никогда в жизни не бывал в северных графствах. Но он привел в суд своих приятелей, и те засвидетельствовали, что, когда они читали эту книгу, они в ее герое узнали своего знакомого, Джона Смита. Присяжные признали писателя виновным, и Джон Смит получил с него большие деньги. Автор подал апелляцию, но решение суда было утверждено, и бедняга совершенно разорился. С тех пор Джон Смит не дремлет: он с неутомимым рвением; читает книги и, как только натыкается на какого-нибудь Джона Смита с не совсем безупречной характеристикой, тотчас подает на автора в суд. Кем бы ни был в романе Джон Смит — лудильщиком, портным, солдатом, моряком, где бы он ни жил и чем бы ни занимался, все равно в суд являются добрые друзья настоящего Джона Смита и дают нужные ему показания, а присяжные выносят решение в его пользу и он кладет в карман кругленькую сумму.

— Но это же чёрт знает что! — воскликнул Халлес.

— Конечно, безобразие. И не единственное. А про дело Паско Пейсомея вы тоже не слыхали?

— Нет, что-то не припомню. А имя это мне как будто знакомо. Не он ли написал книгу об оксфордских студентах? Называется она как-то странно... как же это?.. Да: «Привычки не хватает».

— Он самый. В те времена была мода брать для заглавия два-три слова из какой-либо известной цитаты. Паско взял эти слова из «Макбета» — помните, наверно:


Моя тревога и тоска

Порождены лишь страхом новичка,

Которому привычки не хватает.


Так вот, вышла эта книга и, как многие первые романы молодых писателей, очень понравилась публике. Паско продолжал писать, но другие его книги успеха не имели, и он быстро выдохся. Не знаю, чем он потом занимался. Но года два назад он опять взялся за перо. Выпустил прескучный роман, который получил весьма кислые отзывы. Один рецензент написал, что он помнит успех мистера Пейсомея в двадцатых годах, а затем его фиаско, что он считал этого писателя давно умершим, и его новая книга — лучшее тому подтверждение.

— Ну, это уж слишком зло, правда?

— Пожалуй. Но это как раз в духе тех старых, здравых английских традиций, которыми Пейсомей притворно восторгался. В таком духе писал Джеффри в «Эдинбургском обозрении». Пейсомей обратился с жалобой в суд. Адвокат его представил дело таким образом, чтобы присяжным оно было понятнее, — то есть с коммерческой стороны. Он сказал: «если у портного или владельца автомобильного завода имеется конкурент (а критик Пейсомея был тоже писатель, романист) и если конкурент заявит публично, что товар этого портного или фабриканта был хорош только двадцать лет назад, а сейчас никуда не годится, — что тогда делать потерпевшему? Что делать мяснику, если другой мясник объявит, что, судя по выставленному в его лавке мясу, он уже двадцать лет как мертв?»

Конечно, защитник рецензента пытался объяснить, что литература — не мясная лавка, что право критики всеми признано, но красноречие его пропало даром. Каждый из присяжных думал о своих конкурентах, и они, даже не удаляясь на совещание, решили дело в пользу Пейсомея. Он получил по этому иску много денег.

— Ну и нравы! И что же, Пейсомей продолжал писать?

— Да, и больше никто не решался критиковать его книги, так что о них не появлялось в печати никаких отзывов и они, наверно, приносили издательствам один убыток. Но Пейсомей разбогател, и теперь его издатели направили его к нам. Я прочел некоторые его неизданные рукописи. Вы представить себе не можете, что это за тяжеловесная, напыщенная галиматья! Ни композиции, ни характеров — ничего! Правда, в одном из его мертворожденных романов фабула очень хороша. Я дал этот роман Чарли, и он его весь переписал. Прелестная получилась вещица! Она скоро выйдет в свет.

Уэлтон откинулся на стуле, зевнул и засмеялся.

— И она вызовет сенсацию, ручаюсь вам! Ну, действуйте, дружок! Мир жаждет узнать, во что верит ваш Джон Джоунз.

Послание Джона Джоунза Халлес состряпал еще до окончания рабочего дня. Уэлтон просмотрел его.

— Так, так, — сказал он. — Ну что ж, кажется, все главные пункты налицо. «Я простой человек. Таких, как я, миллионы». Правильно! «Я в умники не лезу. Читал только одну-единственную книгу — книгу жизни. И учился я всему на практике». Отлично! Значит, никакие догматы ему не нужны. «Я только чувствую, что есть кто-то там, наверху». Хорошо. «В церковь ходить я не охотник, бога славить можно и дома и в великом храме природы». Здорово! Ага, ваш картежник оправдывается тем, что вся жизнь — азартная игра. Далее этот самодовольный болван заявляет, что он — человек хороший: не святой, но никогда никому не делал зла. Кроме того, он парень компанейский: «бог велел любить ближних, так как же не выпить с ними по кружке пива да не перекинуться в картишки?» Вот-вот, это как раз то, что надо! Ну, а теперь посмотрим, что у вас сказано под занавес? Отлично! «И когда небесный Хозяин крикнет: «Джентльмены, пора!» — я буду готов убраться из земного кабака».


IX


Следующие дни прошли без всяких событий. Утро и послеполуденные часы посвящались работе. Только в перерыв перед обедом можно было «проветриться», и большинство выходили погулять, если погода была сносная. После обеда читали газеты, или писали для себя, или отправлялись в деревенский трактир — словом, каждый делал, что хотел. Впрочем, при таком строгом режиме трудно было изобретать новые развлечения...

Перспектива проводить таким образом пять дней в неделю — и это неизвестно сколько времени и ради какого будущего — угнетала Халлеса. Занятый этими мыслями, он сидел в кресле в гостиной и то и дело зевал.

— Что, скука заедает? —раздался голос Мертона с соседнего кресла.

— Да, вот сижу и думаю, долго ли я это выдержу. Живем, как в монастыре. Иной раз мне кажется, что я вступил в один из самых аскетических монашеских орденов.

Мертон встрепенулся.

— Господи, да неужто вам никто не сказал? Развлечение не за горами! Скоро отведем душу. Все мы люди, все человеки, дорогой мой, и начальство наше великодушно признает, что у человека есть известные потребности. Значит, вам никто не сказал, что в будущую субботу у нас «вечер с дамами»?

Халлес недоверчиво воззрился на него.

— С дамами?!

— Ну да, каждому разрешается пригласить подружку.

— Шутите! А откуда мы их возьмем? Из деревни?

— Конечно, нет. Большинство прибудет из Лондона.

— Но они же не смогут вернуться домой в тот же вечер. Нет, вы меня морочите!

— Ничуть. И, конечно, они не уедут в тот же вечер.

Халлес рассмеялся.

— Не верите, так спросите других, — сказал Мертон.

Халлес огляделся вокруг и увидел Фикенвирта, голова которого в эту минуту высунулась из-за двери. Он поманил его, и Фикенвирт вошел в комнату.

— Вы меня звали?

— Да. Вот Мертон говорит, что в будущую субботу вечер с дамами. А я думаю, что он втирает мне очки.

— Нет, нет. Он вовсе не втирает вам очки. Видите, я знаю это выражение! Очень забавная идиома.

— Оставим пока идиомы, Фикенвирт. Скажите мне, что это за вечера с дамами? Что на этих вечерах происходит?

— А вот что. Каждый член нашей общины имеет право пригласить себе на этот вечер подругу. Дамы все приезжают в субботу днем, а уезжают в воскресенье после завтрака.

— Значит, они ночуют здесь, в доме?

— Ну, конечно. Для того все и затевается.

— Чудеса! Да ведь если каждый позовет в гости знакомую, их приедет целая толпа! Разве в доме хватит спален для гостей?

Фикенвирт вдруг закачался, словно на том месте, где он стоял, произошло маленькое землетрясение. Он весь трясся, задыхался, из глаз его текли слезы. Наконец припадок этот сменился взрывами хохота, которые шли крещендо и закончились возгласом: «Вы слышите, спальни для гостей! Ох-хо-хо!», — после чего Фикенвирт плюхнулся в кресло и только постепенно стал приходить в равновесие.

— Что это с Фрицем? — крикнул из дальнего угла Тревельян.

— Иди-ка сюда! — отозвался Мертон. — Мы только что рассказали Халлесу про вечер с дамами, а он спрашивает, хватит ли в доме спален для гостей.

Все, кто был в гостиной, дружно загоготали, а с Фикенвиртом опять случился припадок.

— А на что нужны спальни для гостей? — спросил Чарлтон.

— Спальни для гостей! — снова простонал Фикенвирт, утирая глаза платком.

— Вы, вероятно, успели заметить, — наставительно сказал Чарлтон, — что в вашей комнате кровать двуспальная. Это не просто расточительная любезность начальства. Как и всё здесь, это делается для повышения нашей работоспособности.

— Да, да, — прибавил Фикенвирт. — Не хотел бы я, чтобы пришлось ночью пробираться к моей Фридль холодными коридорами.

— Еще бы! — согласился Мертон. — Представляете Себе, если бы все мы на цыпочках крались по коридорам, как герои какого-нибудь фарса!

— Что за чертовщина! — сказал Халлес, все еще подозревая, что его разыгрывают, но уже наполовину убежденный словами Фикенвирта.

— Порпу следовало предупредить вас, это его обязанность. Если нам не верите — пойдите спросите у него. Его- то уж никак нельзя заподозрить в том, что он вздумает шутки шутить.

— И пойду! — сказал Халлес. Он пошел искать Порпа. Тот оказался у себя в кабинете.

— Мистер Порп, извините за беспокойство, я хотел узнать у вас... Что, в субботу на будущей неделе будет у нас какой-то вечер?

— Вечер? Постойте, какое число будет в ту субботу? Сейчас взгляну.

Он перевернул листки настольного календаря.

— Ах, боже мой, совсем забыл вам сказать! В будущую субботу наш ежемесячный вечер с дамами.

— А что это, собственно, означает?

Порп хихикнул. Его тонкие губы растянула плотоядная усмешка, и он подмигнул Халлесу.

— Это, так сказать, уступка слабостям человеческим, хи-хи-хи! Каждому разрешается пригласить сюда на воскресенье какую-нибудь даму... так сказать, подругу сердца... хи-хи-хи! Мы не можем предоставить этим дамам отдельные комнаты, так что приглашать следует только таких, которые готовы разделить с вами смиренное ложе.

— Значит, это правда! — воскликнул Халлес.

— Ну, разумеется, правда. Раз в месяц по субботам мы отправляем автобус в Лондон за всеми гостьями, а в воскресенье после второго завтрака он их отвозит обратно. Автобус ждет в Лондоне на Херрингтон-сквере с двух до половины третьего. Ну, а если кто приглашает даму не из Лондона, ему нужно самому позаботиться о транспорте. Так что, мистер Халлес, если хотите позвать знакомую, которая живет в Лондоне, сообщите ей, чтобы она села в наш автобус на Херрингтон-сквере — на нем надпись: «Клигнанкорт-холл». Отходит в половине третьего. И запишитесь в список, который будет вывешен в гостиной.

— Благодарю вас, мистер Порп. А я ведь думал, что товарищи надо мной подшутили.

Порп снова осклабился и кивнул ему головой на прощанье.

— Ну, что? — спросил Мертон, когда Халлес появился в гостиной. — Не обманули мы вас, а? Теперь шевелите мозгами, вспоминайте всех знакомых девушек и, когда выберете подходящую, пошлите ей убедительное приглашение... А Порп вам сказал про наш «экспресс красоток»? Отбывает из Лондона в два тридцать, маршрут — Плэдберри, остановка — Клигнанкорт-холл, спальни наверху.

Халлес ушел к себе поразмыслить. Кого позвать? Диану? Эх, если бы до отъезда в Плэдберри он довел их отношения до такой стадии... она приехала бы. Да, наверно, приехала бы! Но у него так и не хватило смелости объясниться. Если бы он мог съездить с ней вдвоем за город, там это было бы легче. В крайнем случае, она отказала бы — и все. Нечего было опасаться, что такая девушка, как Диана, даст ему пощечину и воскликнет: «За кого вы меня принимаете?»— нет, для этого она слишком умна. Но чтобы поехать с девушкой за город, нужны деньги, а у него их всегда не хватало. И комната его в Лондоне такая грязная... Обои в клочьях, лампочка без абажура, ковер совсем рваный. И эта неприличная железная кровать с сеткой, обвисшей наподобие гамака! А вот такая обстановка, как у Клигнанкорта, произведет впечатление на любую девушку. Сколько любовных интриг видел, должно быть, этот дом на протяжении веков!..

Нет! Лучше сначала съездить в Лондон и увидеться с Дианой. О таких вещах надо просить девушку при свидании, нельзя огорошить ее вдруг письмом.

Конечно, можно бы вызвать сюда Глэдис. Она славная. И она бы не обиделась — ей не впервые. Правда, он давно у нее не был — с тех самых пор, как познакомился с Дианой. Но Глэдис — девушка незлобивая и с удовольствием примет его приглашение...

Однако ему, в сущности, не хотелось звать Глэдис. Ему нужна была Диана. И еще одно его смущало: Глэдис немного вульгарна, а по случаю визита в усадьбу она, конечно, вырядится, как чучело. Нет, нет! Разумнее на первый раз никого не звать и посмотреть, какие дамы приедут к другим, и что происходит на этих вечерах. А там, быть может, удастся убедить Диану приехать на следующий вечер, через месяц.

Раздался стук в дверь.

— Войдите!

В дверь просунулась голова Фикенвирта.

— Простите, пожалуйста. Не хочу вам мешать...

— Входите, входите и присаживайтесь.

— Я хотел перед вами извиниться. Неучтиво было с моей стороны так смеяться.

— Пустяки. Я ничего не знал об этих «вечерах с дамами» — оттого все и вышло.

— Именно потому мне и не следовало смеяться!

— Ладно, я прощаю вас — и не будем больше об этом. Как я понял, к вам тоже приедет знакомая?

— Ну, конечно. Моя девушка, Фридль, приезжает регулярно каждый месяц. Без этих приятных развлечений наша жизнь здесь была бы очень ненормальной. Мы, так сказать, на острове, и нам всегда грозит опасность «островного психоза». Или можно употребить другое сравнение: мы живем, как моряки в открытом море, и хорошо, что наше судно раз в месяц заходит в порт и мы можем покутить. Верно?

— Да, разумеется, это необходимо. Но, понимаете, для меня это было сюрпризом. Не везде в нашей стране люди проявляют такое свободомыслие.

— Любопытно, что вы, англичанин, так говорите. На континенте англичан считают не в меру чопорными, но с тех пор, как я в Англии, я успел заметить, что нравы здесь вовсе не такие уж строгие. Просто люди не признаются открыто в том, что делают. А вот в Германии после первой мировой войны мое поколение освободилось от буржуазной морали и лицемерия. Я участвовал в молодежном движении и могу вас заверить, что во время совместных экскурсий в лес юноши и девушки праздновали великое освобождение от предрассудков. У нас было такое правило: когда юноша и девушка почувствуют, что души их взывают друг к другу, они раздеваются догола, чтобы соблюсти полнейшую честность. Помню много таких бурных собраний под елями.

— Наверно, вам было очень весело.

— Нет, вы меня не понимаете. Это делалось не для веселья. Мы стремились к слиянию душ через тела, ибо тело есть материальное вместилище души. Когда я приехал в Англию, мне довелось услышать старую народную песенку, в которой словно говорит древняя душа тевтона. В песне этой прямо высказывается именно такой взгляд на жизнь:

«Повстречалось тело с телом вечером во ржи». [15] Мне думается, что истинное значение, die tiefere Bedeutung, этих смелых слов не понято вашими соотечественниками.

— Возможно... Должен сознаться, что и я понимал это иначе.

— Вот видите! Ах, какая жалость, что вы не знаете немецкого языка! Я мог бы иногда беседовать с вами о сокровенном смысле многих явлений, это было бы очень интересно. Но по-английски всего не скажешь — в этом языке нет многих нужных слов.

— Да, это печально. А скажите, мистер Фикенвирт, какую вы пишете книгу? О чем?

— Ах да, сейчас мы можем поговорить об этом, не так ли? Книга моя — об английской поэзии, которую я рассматриваю с особой точки зрения. Называется книга «Понятие «стопа» как социально-психологический мотив в английской поэзии», а по-немецки — «Das Fussbewusstsein als sozio-psychologisches Moment in der englischen Dichtung».

— Это что же — о просодии?

— Извините, как вы сказали?

— Это книга о построении стиха?

— Нет. Меня не интересуют вопросы формы, это слишком поверхностно. Моя книга трактует о содержании поэзии. Говоря «стопа», я имею в виду именно физический орган человека.

— То есть наши нижние конечности?

— Да. А знаете, мне это нравится! Нижние конечности! Весьма содержательное определение. Разрешите, я запишу.

Фикенвирт достал из кармана свои карточки и записал.

— Да, я имею в виду эти самые нижние конечности, ноги. Так вот, я заметил, что ноги играют исключительно важную роль в культурной жизни Англии и в английском языке. Такую же, какую в немецкой культуре душа и мозг. Ведь не случайность же, что Германия дала миру философию, и музыку, и литературу — Канта. Гегеля, Фихте, Ницше, Баха, Бетховена, Гёте, Шиллера, Шекспира, а ваша страна — только футбол. Посмотрите, как часто упоминается нога в многочисленных английских идиомах. Возьмите, например, такие выражения: «со всех ног», «потерять почву под ногами», «поставить на ноги», «стать на ноги», «быть на короткой ноге», «идти по чьим-нибудь стопам» и многие другие. Из этого ясно, что душа вашего народа проникнута идеей ноги. Каким образом Робинзон Крузо обнаружил присутствие на острове Пятницы? По следу его ноги. Как это типично для англичанина! И потом, в поэзии вашей так часто говорится о ногах! Я подобрал множество замечательных примеров. Вот хотя бы этот:


Мои герои, как сатиры козлоногие.

Пройдут пред вами в хороводе шутовском.


Или такие стихи:


В чертогах, где ступают

Ноги мертвецов...


Еще один очень интересный пример я взял из книги поэта-юмориста и сторонника социальных реформ Томаса Гуда, который жил с 1799 по 1845 год. В своих стихах «Неверная Нелли Грей» он говорит о старом солдате, который в бою лишился ног:

Он сказал, когда с поля его несли:

— Повоевал я много,

Я здесь оставляю вторую ступню

И сорок вторую ногу [16]

Это место — психологическая загадка. Я объясняю ее так: естественно, у солдата только две ноги, но он горд тем, что хорошо послужил отечеству, и в час физической беспомощности хочет сказать, что он один стоил двадцати одного солдата. Все это стихотворение — замечательный материал для моей книги.

— Да, это видно. Вам, наверно, стоило огромного труда собрать столько подходящих цитат.

— Я заполнил цитатами двадцать больших тетрадей. Но погодите, я хочу вам привести еще один пример, лучший из всех. Это — поэма «Небесная гончая» поэта-мистика Фрэнсиса Томпсона, жил с 1859 по 1907 год. Тут мы встречаем просто психопатическую одержимость: ноги становятся навязчивой идеей. Человек, которого преследуют, слышит все время за собой шаги, как бывает в страшном сне. Он говорит: «Я слышу этот топот ног, они идут не спеша, гонятся за мной упорно, они отбивают такт». Стихи производят очень сильное впечатление и имеют социально-психологический смысл. Разбору их я посвятил много страниц. Я пишу, что здесь человека, не ужившегося в обществе, неотступно преследует символ активности английского общества — крепкие ноги. Его высшее «я» твердит ему, чтобы он стоял на своих ногах, но, к его великой досаде, у него все время почва уходит из-под ног. Такого толкования я не встречал ни у кого. Оно находит себе блестящее подтверждение, его мне подсказал мистер Уэлтон. Поэт дает ключ к такому именно истолкованию уже в самом начале своей поэмы. Вот как она начинается:


Я от Него бежал и день и ночь,

Я от Него бежал под своды лет.


А мистер Уэлтон сообщил мне, на основании имеющихся у него частных сведений, что вторую строку поэт изменил так, как того требовал размер: выбросил одно слово и этим, к сожалению, сильно затемнил смысл. В первом варианте у него было:


Я, хромая, бежал от Него под своды лет,


и тут уж его тяжелое положение ясно как божий день.

— А не говорил вам Уэлтон, откуда у него такие сведения?

— Как же, как же — это самое интересное. Сведения частные и нигде не опубликованные, в моей книге они появятся впервые. Мистеру Уэлтону их сообщила его тетушка Фанни, которая была возлюбленной Фрэнсиса Томпсона. Уэлтон называет ее «святой женщиной». И об этом прекрасном психосоматическом союзе до сих пор ничего не написано.

Глаза Фикенвирта приняли мечтательное выражение: он уже предвидел, какую славу принесет ему в ученом мире его скромный вклад в сокровищницу знаний. Но он тотчас тряхнул головой и заморгал, принуждая себя вернуться к действительности.

— А какой же вывод вы намерены сделать из всего этого? — спросил Халлес.

— Я нахожу и тут подтверждение моей теории, которую я вам уже излагал: согласно ей, каждый народ уподобляется одной из частей человеческого тела. Англичане — это ноги. Немцы, разумеется, — мозг и сердце. Голландцы — желудок. Негры — бедра. Американцы — шея. Ну, и так далее. Книга

будет очень интересная. Надеюсь, вы мне скажете, если вам придут в голову какие-нибудь примеры, иллюстрирующие мои тезисы.

— Непременно! Но в данную минуту мне вспоминается только одна подходящая цитата. Это — тост, который когда-то провозгласил Дизраэли: «Пью за здоровье наших друзей, а врагам нашим желаю всегда носить тесную обувь и иметь мозоли».

— Прелестно! Я включу это в мою коллекцию. Будьте добры, повторите еще раз.

Халлес повторил, и Фикенвирт записал тост Дизраэли на карточку.

— Спасибо!

— Постараюсь припомнить и другие примеры. Но такого замечательного материала, какой нашел Уэлтон, я, конечно, не могу вам обещать.

— Да, это то, о чем мы, ученые, всегда мечтаем, но редко находим! Еще одна крупица знаний в кладовую культуры. Одну минутку, простите! Я должен записать эту фразу, которая у меня сейчас родилась. Она пригодится.

Он записал и встал, собираясь уходить.

— Спасибо за приятно проведенный вечер, — сказал он уже на пороге. — Покойной ночи, мистер Халлес. Так, значит, вы постараетесь припомнить еще что-нибудь? Насчет ног! Хорошо?


X


Следующие несколько дней прошли, как обычно; однообразие их нарушилось только однажды, когда Беверли Кроуфорд внесла свою лепту в коллекцию цитат, собранных Фикенвиртом для его будущего шедевра.

Как-то раз за обедом она, наклонясь через стол, промолвила своим низким контральто:

— Фриц, я нашла кое-что для вашей книги.

У Фикенвирта заблестели глаза. Он отложил нож и вилку и, порывшись в кармане, вытащил пачку своих карточек.

— Очень, очень вам благодарен. Это новая цитата для иллюстрации моих тезисов? Нашли еще одного поэта, который писал о ногах, да?

— Нет, кое-что получше. Я узнала, чем объясняется пристрастие английской поэзии к теме «ноги», как вы это называете.

— Но я и сам уже объяснил это. Разве я вам не излагал своей теории? Каждый народ представляет как бы одну из частей тела...

— Знаю, знаю, слышала. Но теория ваша неверна. Один прозорливый иностранец еще сто лет тому назад нашел лучшее объяснение.

— Не понимаю, как я мог упустить это! — простонал Фикенвирт. — После таких исчерпывающих исследований! Но кто же этот иностранец и какова его теория? Он немец?

— Нет, мой милый Фриц, он американец. Не кто иной, как Эмерсон.

— Ага! Ральф Уолдо Эмерсон, автор философских этюдов, жил с 1803 по 1882 год. Так что же он говорит?

— В своей книге «Английский характер» он пишет: «Я прихожу к заключению, что сапог англичанина ступает по земле тверже, чем всякий иной». Вот, я это списала для вашей коллекции. Тут и текст, и справка, откуда он взят.

Фикенвирт прочел, и физиономия у него вытянулась.

— О нет, это ничего не объясняет, — сказал он, безутешно качая головой. — Нет, нет, это не объяснение.

— Но вам придется все-таки привести его в своей книге, — вмешался Мертон. — Как-никак, параллельная теория... и к тому же выдвинута таким человеком, как Эмерсон. С этим, знаете ли, нельзя не считаться!

— Ну, конечно, нельзя! — подхватил и Кэдби. — Это было бы в высшей степени ненаучным подходом — unwissenschaftlich! Вы должны поддержать высокую репутацию Гейдельбергского университета.

— Да, да, понятно! — Фикенвирт быстро погружался в бездну отчаяния. — Но мне придется опровергнуть мысль Эмерсона. Она не согласуется с моей теорией о соответствии народов частям человеческого тела: предположение Эмерсона дает англичанам некоторый... Vorrang... как это по-английски...

— Перевес, — подсказал Кэдби.

— Да, благодарю вас, именно перевес. А это противоречит моей теории. Нет, нет!

— А вы не думаете, что тут что-то есть? Ведь Эмерсон написал это, наверно, не так себе, здорово живешь, — заметила Беверли.

— Не здорово живешь? Вы хотите сказать, что он был болен, когда писал это? Может быть, временное умственное расстройство, а? — Фикенвирт заметно ободрился.

— Нет, я хочу сказать, что в его словах есть доля истины.

— Не может этого быть! Как вы не понимаете? В книге я исхожу из моего понимания психологии народов. Оно — основа моего... Weltanschauung. [17] Я строю свое исследование по немецкому научному методу. Прежде всего — философская идея. Затем вы подыскиваете факты, которые подтверждают ее. Затем вы опровергаете чужие теории и истолковываете те неприемлемые факты, которые не подтверждают вашей теории.

— То есть, вы их не истолковываете, а перетолковываете? — сказал Мертон.

— Их надо отрицать — таков метод всей научной работы в Германии.

— Таков и метод Гитлера в его книге «Моя борьба».

— С точки зрения метода и структуры его книга не вызывает возражений. Но Weltanschauung Гитлера я отвергаю. В особенности его расовую теорию. Одна из моих бабушек была еврейка.

Несколько дней Фикенвирт был сильно озабочен так неожиданно возникшим затруднением — это всем бросалось в глаза. Он бился над ним сам и надоедал окружающим, хватая за пуговицу всякого, от кого надеялся получить помощь. В конце концов его усилия были вознаграждены.

— Я решил задачу! — объявил он за обедом. Глаза его сияли за очками. Мрак сомнений и терзаний рассеялся, уступив место безоблачной радости.

Он достал из кармана свои карточки.

— Затруднение было искусственного характера. Все мы ложно поняли Эмерсона. Вот слушайте, я перечитаю его слова. Что он говорит? «Я прихожу к заключению, что сапог англичанина ступает по земле тверже, чем всякий иной». Внимание! О чем так одобрительно говорит Эмерсон? О сапоге англичанина. Он отдает должное превосходному качеству английской обуви, которая всегда высоко ценилась во всем мире. Англия славится хорошими фабричными изделиями, ибо англичане — материалисты и утилитаристы.

Я напишу особую главу об этом мнимом затруднении, изложу, кстати, историю английской обувной промышленности. Это будет очень интересно.


* * *


В мирной атмосфере обычного труда и радостного предвкушения «вечера с дамами» вдруг словно бомба взорвалась.

Первым признаком, что в доме что-то неладно, была неожиданная перемена в поведении Порпа. Однажды утром он заглянул в комнату, где работал Халлес и другие, сказал «хелло!» и тут же ретировался. Писатели в недоумении подняли брови и снова склонились над своими машинками. Однако через несколько минут голова Порпа опять вынырнула из-за двери. Он осклабился, спросил: «Все в порядке, а?» — и скрылся.

— Чего ему надо? — сердито воскликнул Сайкс.

Кэдби выглянул в коридор и объявил:

— Он ходит от двери к двери и заглядывает во все комнаты.

Тут уже все вышли и увидели Порпа, шнырявшего по коридору. Он улыбнулся им и помахал рукой.

— Видали вы когда-нибудь такое чучело? — сказал Сайкс. — Что это с ним? Уж не спятил ли?

— Ой, смотрите! — перебил его Халлес. — Он идет к Уэлтону!

— Какого чёрта вам тут надо? — услышали они через мгновение громовой бас Уэлтона. — Вы уже второй раз суете сюда нос. В чем дело?

Компания двинулась по коридору, к ней присоединились люди из других комнат, и все столпились у открытой двери в кабинет Уэлтона.

— Мы с вами всегда были добрыми друзьями, не так ли, мистер Уэлтон? — услышали они елейный голос Порпа.

— Вы что, свататься ко мне пришли? — рявкнул Уэлтон. — Нет, никогда мы не были добрыми друзьями. Мне на вас глядеть тошно.

— Но вы же мне не желаете зла, мистер Уэлтон?

— Желаю. Всех зол на свете.

— О, вы любите пошутить, мистер Уэлтон.

— Ради Христа, говорите скорее, чего вам надо! — заорал Уэлтон. — Денег взаймы? Ничего не выйдет. Если вас мучает нечистая совесть — ступайте к пастору. Если вам нужно в уборную — вы ошиблись дверью, если заболели — обратитесь к доктору. А ко мне не приставайте.

— Я просто хотел убедиться, что у нас с вами хорошие отношения. Я ни с кем не хочу ссориться, мистер Уэлтон.

— Да вы что, умирать собрались, что ли? Ну ладно, если это поможет вам умереть спокойно, я готов признать, что мы с вами лучшие друзья — вроде как Давид и Ионафан — и что другого такого, как вы, на свете нет. Уверяю вас, Порп, — можно называть вас просто Порп? — вы удивительный человек!

— Благодарю, благодарю вас, мистер Уэлтон!

— А теперь, ради бога, катитесь отсюда!

Все, кто стоял в коридоре, посторонились, давая Порпу дорогу.

— Спятил, ей-богу, спятил! — буркнул кто-то.

Порп умильно посмотрел на них и сказал:

— В черный день человеку нужны друзья. Мы все живем дружно, не правда ли? Я всегда вас любил и люблю.

И он поспешно удалился. Писатели в удивлении переглядывались.

— Чудеса! И чего он вдруг слюни распустил? — воскликнул Мертон.

— Его выгнали, не иначе! — решил Чарлтон.

В эту минуту из кабинета вышел Уэлтон.

— Что-то у нас стряслось, друзья! — сказал он. — Сейчас звонил Гарстенг, вызывает меня к себе. По голосу слышно, что он сильно взволнован.

Прошло полчаса, и по всему дому раздались звонки.

— Что это? — спросил Халлес, поднимая глаза от работы.

— Это экстренный вызов, — пояснил Мертон. — Сигнал всем собраться в столовой. Мы зачем-то нужны Гарстенгу.

Все бросили работу и отправились в столовую. Через несколько минут на возвышении появился Гарстенг. Он был бледен, все время шевелил губами и таращил глаза. С ним пришли Уэлтон (у этого выражение лица было удивленно-насмешливое) и съежившийся, перепуганный Порп.

— Прошу садиться, — начал Гарстенг. — Произошла возмутительная история. Сделан недопустимый промах, который ставит под угрозу все будущее нашей организации. Позавчера в издании Бэнкрофта и Уэйтса вышел новый роман Паско Пейсомея «Руль у меня в руке». Роман, как вам известно, написан здесь, у нас. А вчера издательство Крэндертона выпустило новый роман Геруорда Придди «Дай обнять тебя», также написанный нами. И оказалось, что это один и тот же роман!

Все так и ахнули.

Встал Чарли, писавший роман «Руль в моей руке», и спросил:

— Который же из них вышел под двумя названиями?

— «Руль в моей руке». Тот, что писали вы по старым рукописям Пейсомея. А «Дай обнять тебя» писал Портер для Придди — и это книга совершенно в другом роде. Но каким-то образом титульный лист второго романа был приколот к рукописи первого и отослан Придди, и Придди, не читая, передал ее в издательство, а там ее, конечно, напечатали и выпустили. Ума не приложу, как такое могло случиться.

— И я не понимаю, — сказал Чарли.

Гарстенг продолжал:

— Мистер Порп упаковал обе рукописи и отправил их заказчикам. Он говорит, что посмотрел только титульные листы, а дальше не смотрел. Я звонил Портеру — он сегодня в Лондоне, — но и Портер тоже ничего не знает. Может быть, кто-нибудь из вас может разъяснить это дело?

Никто не отозвался.

В издательских и литературных кругах слухи об этом скандале распространились с молниеносной быстротой. Гарстенгу стоило немалого труда умиротворить обоих оскорбленных писателей. Пейсомей негодовал, так как «его» роман был издан вторично под чужой фамилией, а Придди был не менее возмущен тем, что ему всучили не тот товар. Оба издателя были в ярости, так как их поставили в глупое положение, а когда еще притом открылось, что изданный ими роман написан вовсе не Пейсомеем и не Придди, они излили весь свой гнев на злосчастных обманщиков. Крэндертон согласился не выпускать тираж романа «Дай обнять тебя» — что еще ему оставалось делать? — и уступил поле сражения «Рулю». Экземпляры второго, незадачливого романа, уже разосланные на отзыв, пришлось потребовать обратно, а объявления о его выходе в свет задержать. К несчастью, они уже успели появиться в нескольких газетах. Хуже того — одна газета в самый день выхода романа поместила рецензию, в которой Придди поощрительно хлопали по плечу, заявляя, что новый роман его — несомненный шаг вперед по сравнению с прежними.

Но самое худшее было, конечно, то, что все пострадавшие лишены были возможности жаловаться. Пейсомей не мог подать в суд, ибо тогда открылось бы, что он пользовался услугами «невидимок». По той же причине Придди не мог возбудить дело против «фабрики» Клигнанкорта. А издатели не могли затеять тяжбу ни друг с другом, ни с мнимыми авторами, ни с Клигнанкортом, потому что тогда произошел бы скандал, от которого всем не поздоровилось бы. Положение было безвыходное.

В эти дни Гарстенга просто осаждали письмами другие клиенты: они были встревожены и каждый спешил убедиться, не продано ли оплаченное им произведение еще кому-нибудь. Порп работал лихорадочно с утра до вечера — проверял все рукописи, сданные заказчикам за последние месяцы. А разозленный Гарстенг обращался с ним так, словно во всем случившемся виноват был он один.

Катастрофу как будто удалось предотвратить, но репутации Клигнанкорт-холла, несомненно, нанесен был серьезный удар. У Гарстенга совсем развинтились нервы, он подолгу задерживал мисс Ленгтон после рабочего дня, диктуя ей письма, в которых пытался рассеять страхи непострадавших клиентов. К тому же от него не укрылось молчаливое неодобрение титулованного компаньона. Лорд Клигнанкорт никогда не вмешивался в работу организации. Он предоставлял Гарстенгу всем распоряжаться, считая, что тот знает литературный бизнес вдоль и поперек. Он и теперь ничего не говорил, но в глазах его светилось явное недоверие, подтачивавшее самоуверенность Гарстенга.

Порпа все-таки не уволили, но он тоже превратился в сплошной комок нервов и, видимо, не мог себе простить своей кратковременной мягкости и любезности.

Долго ли продержится их фабрика? Вот что было постоянной темой разговоров среди писателей.

— А вы как думаете? — спрашивал Халлес у Чарлтона.

— Кто его знает! Мы работаем уже третий год. А ведь все предприятие могло каждую минуту взлететь на воздух: стоило только кому-нибудь проболтаться.

— Полноте! Кто стал бы болтать? — прогудела Беверли Кроуфорд. — Из нас — никто. Даже если бы нашелся такой, что рискнул бы бросить кормушку, он не захотел бы лишить остальных куска хлеба и навлечь на них неприятности.

— Я тоже не думаю, чтобы кто-либо из нашей братии был на это способен, — поддержал ее Кэдби. — Агенты и издатели все знают про нашу лавочку, но они тоже на этом здорово зарабатывают. Ну, а писатели, на которых мы работаем... какой же писатель во имя честности пойдет на то, чтобы стать отщепенцем?

— Никакой, — отозвался Тревельян. — И потому-то я думаю, что эта беда нас минует. А серьезной угрозой для нас, если хотите знать, являются отношения наших хозяев. Гарстенг и Клигнанкорт оба скользкие, как угри, и каждый готов в любой момент утопить другого. Ведь связать друг друга договором они не могут — попробуй-ка обратись в суд с таким делом! Конечно, пока они загребают денежки, они не разойдутся. Но как только одному из них подвернется что-нибудь повыгоднее, он пошлет другого к чёрту, а с ним и всех нас.

Загрузка...