Кто он? Книгоноша или тот, кого уполномочила сама неизвестность? Появлялся он в вагоне пригородной электрички словно ниоткуда и исчезал будто в никуда, неся пачку залежавшихся книг и журналов.
Иногда он продавал и лотерейные билеты, крутя ручку, тасуя в круглом стеклянном ящике, а этом тесном убежище случая, чужое и всем доступное счастье.
Он был похож на кого-то из классиков, на одного из тех, кто смотрит на вас из другого века с дагерротипа или с портрета, написанного маслом.
Брет-Гарт, Стивенсон? Нет, пожалуй, все-таки Диккенс. Вот кого он напомнил мне.
Гибкий и стройный, похожий на героя и одновременно — на автора старинных книг, он всем своим обликом утверждал чувство собственного достоинства. Он не навязывал ни себя, ни свой интеллигентный товар, а только тихо предлагал его.
Нет, он продавал довольно скучную и уцененную продукцию, то, что не удалось сбыть киоскам и книжным магазинам. Но каждый раз я смотрел на его узкое старомодное лицо, на его красивую бороду с легким удивлением и ожиданием несбыточного, противоречащего всем законам обыденной жизни.
И однажды это случилось. Он подошел ко мне в вагоне и сказал тихо и вежливо чрезвычайно свежим, приятным голосом:
— Не хотите ли приобрести лотерейный билет?
— Нет, не хочу, — ответил я, пожалуй, излишне громко, привлекая к себе внимание окружающих. — Я никогда не выигрываю.
— А чего бы вы хотели? — спросил он, глядя на меня с живым с грустным интересом.
— Мне всегда хочется невозможного, того, чего нельзя хотеть. Например, мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь хотя бы на час вернул мне детство.
Почему, зачем я это сказал? Это была непроизвольная, хотя и неделикатная шутка, и я пожалел о ней. Но он спросил так же тихо и грустно:
— Откуда вам известно, что мне доступно и невозможное?
Признаться, я принял это за шутливую оговорку, за проявление своеобразного юмора, тонкость которого я сумел оценить не сразу.
— Попытаюсь помочь вам, — сказал он. — Иногда Это у Меня получается. Если разрешите, я вам позвоню.
— Но вы же не знаете ни моего имени, ни номера телефона.
— Благодарю, — ответил он и пристально посмотрел на меня. — Теперь уже знаю.
Он улыбнулся, как улыбались, наверное, в эпоху дагерротипов. Соединил своей улыбкой два века и вышел.
Вышел? Нет, скорее исчез в никуда, словно за дверями электрички была не станция Парголово, а созвездие Лиры. Прошло недели две или три, и я уже почти забыл об этом странном разговоре, но обстоятельства напомнили мне о нем. На столе зазвенел телефон. Я снял трубку и крикнул:
— Слушаю!
Приятный вежливый голос произнес:
— Извините за беспокойство. С вами говорит Диккенс,
— Какой Диккенс?
— Мы с вами встречались в пригородной электричке.
— Разве вы Диккенс?
— Я на него похож.
— Родство или только случайное сходство?
— Не то и не другое. Но сейчас нет времени объяснять. Настоящее имя я скажу позже. А пока называйте Диккенсом.
— Как-то, знаете, неловко. Классик.
— Ничего. Ничего. Это только для удобства. На первое время. А потом…
— Кто же вы такой на самом деле?
— Фауст, если вас устраивает,
— Исполнитель роли в опере Гуно?
— Как вам сказать? В мою роль входит слишком много и мало. Продаю книги, лотерейные билеты, а в свободные часы пытаюсь связать два мира, мой и ваш.
— Два мира? Не понимаю. Вы шутите?
— Сейчас некогда шутить. К делу. Так вы действительно хотите увидеть свое детство?
— Хочу.
— Тогда поскорее включите телевизор.
Я включил телевизор с опозданием всего на несколько минут. Но я сразу узнал гору своего детства, прилегшую под моим окном, гору, похожую на большого усталого зверя.
Я увидел и себя в кругу тех, кого унесло с собой неумолимое время: дедушка, бабушка, мать.
Они были тут, на экране телевизора, тут, всего в двух шагах от меня и бесконечно далеко, в безвозвратно минувшем прошлом. Взрослые ушли. На экране остался только мальчик. Тот, кто был мной почти пятьдесят лет тому назад, десятилетний школьник спросил, обращаясь ко мне с экрана;
— Почему вы смотрите на меня в окно? Зайдите сюда к нам.
— А разве существует дверь? Я только зритель. И смотрю не в окно, а на телеэкран.
— А как вас зовут? — спросил тот, кто был мною почти полвека назад.
Я назвал свое имя.
— Но ведь меня зовут так же, как вас. Мы однофамильцы и тезки?
— Нет, — ответил я. — Мы одно и то же. Я — это ты, но не сейчас, а через пятьдесят лет.
Мальчик, милый некрасивый мальчик, словно сошедший с одного из многочисленных фотографических снимков, хранящихся в старинном семейном альбоме, недоверчиво улыбнулся.
— Я буду таким, как вы, через пятьдесят лет? Но откуда вы знаете, что я буду точно таким, как вы? Это никому не известно.
— Я — это ты. Понимаешь? Ты, но через много-много лет.
Он улыбнулся еще раз.
— Вы, конечно, шутите. Я понимаю. Я не хочу быть таким, как вы. Уж лучше остаться навсегда мальчиком.
— Это тебе не удастся, — сказал я. — Время несет тебя с собой. И в один прекрасный день ты оглянешься назад и увидишь себя из будущего, как я сейчас вижу себя. Я — это ты!
— Тогда объясните, — сказал мальчик, — объясните мне. Я попал в будущее или вы в прошлое?
Вот этого я не мог объяснить ни ему, ни даже самому себе, и я стал рассказывать ему о том, что такое телевидение. Я объяснял медленно, логично, с ужасом думая о парадоксе, об алогичном и сумасшедшем происшествии, о нашей встрече, о необъяснимом появлении его на экране телевизора, о нашем разговоре зрителя с изображением.
— Теперь все понятно, — сказал мальчик, тот, кем я был давным-давно. — Мне нравится изобретение, которое дает возможность встретиться с самим собой. Но все-таки это изобретение не настоящее. Вам только кажется, что вы — это я. Мы смотрим друг на друга из окна. Сейчас вы откроете дверь, войдете и мы познакомимся.
Он сказал это тихо, еле слышно. Затем изображение исчезло. Когда я взглянул на экран, там уже сидел лектор-международник. До меня донеслись слова:
— Антинародная политика неоколониалистов привела…
Я обрадовался этим словам, этому солидному обыденному голосу, этой стереотипной фразе. Почему? Ведь просыпаясь и тем прерывая сновидение, мы радуемся не только возвращению в мир обычного, но и контакту с самим собой.
Может быть, я нечаянно уснул и видел свое детство во сне? Нет, то, что я видел, было слишком отчетливо и реально.
Зазвенел телефон.
— Слушаю, — крикнул я, сняв трубку.
Чрезвычайно приятный и светлый голос сказал:
— Это я, Диккенс. Ну, как вам понравилась передача?
— Какая передача?
— Детство.
— Какое детство?
— Ваше детство. Да, ваше. А не инсценировка повести фантаста Черноморцева-Островитянина, как обозначено в телевизионной программе.
— Но это же невозможно.
— Невозможно? Так вы что же, не верите самому себе, своим чувствам?
— Если вы способны совершать такие чудеса, — сказал я, — зачем же вы занимаетесь продажей уцененных книг и залежавшихся скучных журналов?
— Продажа книг — это серьезное, нужное дело.
— А чудеса?
— Пустячок. Шутка. Игра. Иногда позволишь себе, а потом жалеешь об этом. В наше строго научное время непозволительно так легкомысленно кустарничать. Я занимаюсь этим не часто. Любой волшебник и иллюзионист тоже…
Он сделал паузу.
— Волшебник и иллюзионист тоже? — переспросил я. — Что тоже? — Вы же не волшебник и не иллюзионист, а книгоноша.
— Это верно, не волшебник, а книгоноша. Извините. Звоню из автомата, и за мной уже стоит очередь. Всего хорошего,
Я не из тех, кто любит убивать время, смотря на голубой экран. Но теперь я подходил к телевизору с таким чувством, что это не пустая забава, а окно, за которым можно увидеть не только самого себя, но и свое прошлое.
Своим глазам я верил все же больше, чем программе, где сообщалось о телеинсценировке научно-фантастической повести Черноморцева-Островитянина.
Черноморцев-Островитянин давно стяжал себе славу литератора, любившего подчеркивать свою интимную и в сущности немножко загадочную связь с будущим. Он любил выступать от лица будущего, выступать с таким видом, словно в настоящем он только гость, таинственный посланец… С телезрителями и читателями он держался так, словно где-то за городом в укромном месте его ждет космический корабль, прилетевший из другого мира. Так он держался со всеми, даже с редакторами своих книг. Книги его имели успех, но мне они казались всегда немножко растянутыми. Людей будущего Черноморцев-Островитянин нередко изображая склонными к полноте, к благодушию и занимавшимися главным образом удовлетворением своих возросших потребностей.
При всех человеческих недостатках сам он был, по-видимому, намного значительнее того, что он написал. На меня, как, впрочем, и на всех, производило сильное впечатление его мужественное, не-обычайно волевое лицо. Да, он был похож на пришельца. Тут ничего не скажешь…
Я расспрашивал о телеинсценировке его повести у своих знакомых.
— Оригинально, — отвечали они. — Человек встречается с самим собой. Этот Островитянин не прочь поиграть с временем в кошки-мышки. Но хочется задать ему вопрос: «А где же логика, где здравый смысл?» Впрочем, забавный старик.
Многим нравились его статьи, написанные дерзкой рукой, как бы пытавшейся открыть завесу, скрывшую от людей тайну, великую тайну мироздания.
Несколько лет тому назад он страстно защищал гипотезу о существовании снежного человека и даже ездил со специально организованной им экспедицией в один из высокогорных районов Азии и чуть там не погиб, не раз подвергая свою жизнь риску ради истины.
Впрочем, у него были странные взаимоотношения с истиной, взаимоотношения, давшие повод известному карикатуристу изобразить его в новогоднем номере популярного литературного еженедельника в виде старого ловеласа, ухаживающего за чрезмерно гибкой жеманной красавицей, прячущей свое таинственное лицо истины за черной вуалью.
Седой, старый, но наполненный до краев юношеской романтикой и детской наивностью, он приходил на литературные вечера танцующей походкой, неся с собой многочисленные подтверждения и доказательства своей интимной связи с другими мирами, — осколки метеоритов, какую-то внеземную пыль в стакане и кость мезозойского ящера, подаренную ему другом-палеонтологом на недавнем юбилее. На восьмом десятке он не побоялся лезть на ледяные вершины самых высоких гор в поисках снежного человека. Нет, он был достоин всяческого уважения, хотя и благодушествовал, заглядывая в будущее через замочную скважину.
Но эта телевизионная постановка поистине была загадкой. Каким чудом Черноморцеву-Островитянину удалось заглянуть в мое детство, инсценировав мои затаенные мысли? И как могли скреститься в одной точке мое прошлое, вымыслы фантаста и жизнь этого загадочного продавца лотерейных билетов и уцененных книг?
В словах моих знакомых, не одобрявших инсценировку, скрывалось что-то недоговоренное и даже двусмысленное. Их настороженные взгляды, украдкой устремленные на меня, говорили мне больше, чем их слова.
Куда более чистосердечным оказался парикмахер, бривший мне голову раз в неделю.
— Ловко вы сыграли, — сказал он, — ловко. Но одного не могу понять. Объясните. Когда вы играли самого себя, не прибегая к гриму, все было вполне ясно. Но как вам удалось уменьшиться в росте и в объеме и сыграть тут же мальчика, то есть тоже себя, но в детстве?
— Техника, — сказал я, — профессиональные навыки, умение преображаться.
— Мальчик был точная копия. Я даже сначала подумал, что это ваш внук. Но оказалось что-то другое, более странное.
— Так полагается, — сказал я. — Инсценировка научно-фантастической повести. Понимаете? Сказка на строго научной основе.
— Пытаюсь понять. Чем освежить, тройным или цветочным?
Сжимая в ладони резиновую грушу пульверизатора, он коварно пустил в меня тугую душистую струю и усмехнулся:
— Помолодели. Конечно, не так, как в телевизоре. Тут лет на пяток, а там сбросили полсотни, Приятно брить такого умелого человека.
Именно в эти дни в городе появились афиши, огромными «буквами извещавшие о вечере космических проблем знаменитого писателя Черноморцева-Островитянина:
«ВСТРЕЧА С ПРИШЕЛЬЦЕМ. СНЕГА МАРСА. СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК»
С афиши глядело на прохожих лицо фантаста, задумчивое и, пожалуй, чуточку грустное. Его выражение обещало даже больше, чем было написано в афише.
Мне с трудом удалось достать билет на «встречу с пришельцем», хотя для этого вечера был снят самый большой зал.
Зрители приветствовали маститого писателя аплодисментами. Он вышел на сцену, держа в руке сосуд с таинственно мерцавшей жидкостью, намекавшей своим видом на иное, возможно, даже инопланетное происхождение.
Он вышел не по летам легкий, почти танцуя, оглянулся и, вдруг встав на цыпочки, произнес неуместное к случаю слово, если учесть, что он только что появился и еще не собирался скрыться в безграничных далях.
— Прощайте, — сказал он негромко и зловещим голосом, вкладывая в произнесенное им слово какой-то совсем особый, незнакомый смысл.
Затем он сделал паузу и спокойно, медлительно, деловито стал объяснять, что едва ли это жалкое словечко существует где-нибудь в другом месте, кроме грешной Земли. Он лично подозревает, что представители инопланетных цивилизаций никогда не прощаются ни с бытием, ни со своими знакомыми и родственниками, не желая поддаваться духовной слабости и признаваться в своей бренности.
Все слушали с таким чувством, словно мост между Землей и внеземным уже переброшен.
В голосе Черноморцева-Островитянина послышались нотки таинственной интимности и всепричастности фантаста к беспредельным сферам Вселенной, мысленно давно обжитой им и обследованной его чувствами настолько добросовестно и тщательно, что он имел все основания поделиться своим внутренним опытом.
— Наше мышление, — продолжал он, — свидетельствует не только о мудрости землян, но и о некоторой ограниченности земного воображения. Имели ли право люди, создавая язык и обозначая звуковыми знаками все находящееся по эту сторону духовного горизонта, забыть о возможных встречах и контактах с представителями иного, внеземного опыта? Не говорит ли это об известной узости взгляда, о бытовой посюсторонности языка? Уже много лет назад я поставил перед собой задачу — создать язык, способный связать человечество с иным духовным объектом, с иной умственной средой. Я составил звездный словарь и подверг переоценке все наши земные человеческие понятия. Я взглянул на себя, на вас, на весь наш человеческий мир глазами звездного пришельца. Для этого мне пришлось создать новые понятия, новые, небывалые мысленные приемы. А что же дальше? С помощью нового мысленного аппарата, с помощью нового, небывалого языка я превратил себя в инопланетца. Чуткие читатели и читательницы давно обратили внимание на это, внимательно вчитываясь в мои романы и повести; мои произведения в сущности не только информация о неведомом, — это мост, переброшенный мною между читателем, моими чувствами и тем, что находится далеко за пределами земной биосферы, но что мне удалось угадать благодаря новой, созданной мною логике. Я хочу познакомить вас с ней, но после короткого перерыва. Объявляю антракт.
Проталкиваясь сквозь густую толпу к буфету, я увидел стол с книгами, с многочисленными изданиями и переизданиями романов и повестей Черноморцева-Островитянина. И продавал их не кто иной, как тот самый человек, который походил на Диккенса.
— Расстались с электричкой? — спросил я,
— Куда пошлют, там и торгую.
— Старое, залежавшееся барахло?
— Нет. Зачем? Есть и новинки.
Он протянул мне книгу в чрезмерно яркой обложке, название которой поразило меня: «Звездный словарь. Логика мышления разумных существ планеты Ин».
— Разве есть такая планета?
— В бесконечной Вселенной с ее законами вероятности все может быть.
— Роман или философский труд?
— Гибрид философии и беллетристического азарта.
— Советуете купить?
— Я никому никогда не даю советов.
— Почему же?
— Чтобы советовать, нужно иметь опыт.
— Разве у вас нет опыта?
— Мой опыт особый. Так, покупаете?
— Покупаю.
— Вам эта книжонка пригодится. Это ведь не просто книга, а нечто большее.
— Уж не сама ли жизнь?
Я посмотрел на продавца. Но он уже не замечал меня. Он занялся другим покупателем,
Книга лежала передо мной на столе, и я читал ее. Читал ли? У меня такое чувство, что не столько я читал книгу, сколько она читала меня. Это слишком живая и активная книга чтобы спокойно, степенно и обстоятельно информировать читателя, осведомлять его и просвещать. Нет, она была похожа на крайне странного собеседника-телепата, гипнотизера, тонкого психолога и аналитика, незаметно и подспудно выспрашивающего читателя. У меня было такое ощущение, что в комнате находится кто-то невидимый, спрятавший себя между страниц книги, сливший себя с ее текстом.
Вопросительная и вопрошающая интонация черноморцевского повествования по мере того, как я читал книгу, становилась все ощутимее, все навязчивее и навязчивее. Казалось мне, что рядом сидит сам Черноморцев-Островитянин, держа сосуд с мерцающей жидкостью, и экзаменует меня, выясняя мои способности общения с представителями внеземного Разума.
В книге была глава, состоящая только из одних вопросов, которые должен задать представитель далекой цивилизации нам, земным и обыкновенным людям. Иллюстратор скупыми графическими средствами изобразил этого строгого и иронического экзаменатора, дав ему самую неземную и не располагающую к себе внешность. Мне стало жутковато, словно я остался один на один с этим строгим экзаменатором, готовым провалить не только меня, но заодно и все человечество.
О чем спрашивал меня и все человечество полномочный представитель внеземного Разума?
На первый взгляд эти вопросы казались странными, вздорными, неожиданными, случайными, как опечатка, сделанная машинисткой.
Почему я двуног?
Почему в генетической информации, закодированной в наследственных молекулах, предусмотрено не три уха и не два носа?
Я мысленно дал уклончивый ответ, сославшись на законы целесообразности и красоты.
Перевернув страницу, я нашел там свой ответ, насмешливо комментируемый Черноморцевым-Островитянином, словно он заранее знал мои мысли, свидетельство стереотипного мышления, своего рода человеческого клише, отпечатанного незадачливой историей.
Внеземной экзаменатор со страниц книги пытался поставить меня лицом к лицу с проблемами, мимо которых прошли ученые и мыслители из-за своей земной ограниченности и субъективизма.
Подконец мне стало неуютно с этой книгой. Я закрыл ее и поставил на полку. Но что-то магическое, по-видимому, было в этой книге, как в портрете, описанном Гоголем. Меня неудержимо тянуло к полке. Я снова взял книгу и раскрыл ее. На той странице, которая случайно раскрылась, была иллюстрация. На рисунке изображен был я. Но я был не один. Рядом стоял мальчик, в котором я тоже узнал себя. Этот мальчик тоже был я.
То, что я прочел под рисунком, имело отношение не ко мне, а к структуре времени, физическая и психическая реальность которого была разгадана представителями внеземного Разума. Удивительно, что книга на моем личном примере иллюстрировала нечто внеличное.
Овладев структурой времени, жители планеты Ин жили, как бы проектируя свое бытие во все концы личной жизни. Ребенок не предшествовал юноше, юноша взрослому, взрослый — старику, а пребывали в несливающейся одновременной разновременности.
Книга пыталась мне объяснить сущность явления, не поддающегося тем логическим средствам, которыми я располагал. Казалось, текст играл со мной в жмурки. Рисунок смотрел на меня со страницы, повергая в изумление все мое существо, словно и моя жизнь тоже была вписана в текст этой более чем странной книги.
Как попало мое изображение на страницу, да еще в виде иллюстрации к идее разновременно-одновременного бытия? Разве книга была написана только для меня? Нет, сколько мне помнится, на столе тогда лежало много экземпляров. Я взглянул на последнюю страницу: тираж сто пятнадцать тысяч. Фамилии редактора и двух корректоров. Сведения о том, когда книга была сдана в набор и подписана к печати.
Мне стало не по себе.
Надев пальто и шляпу, я отправился на Большой проспект в книжный магазин, где оставляла для меня дефицитные новинки знакомая пожилая седоволосая продавщица Мария Степановна.
За прилавком вместо седоволосой Марии Степановны я увидел его, Диккенса.
— Разве вы здесь работаете? — спросил я.
— Да. Мария Степановна ушла на пенсию. И меня направили сюда. Надоело, знаете, ходить по вагонам электричек.
Он говорил спокойно, обыденным и ленивым голосом. И при этом улыбался ласково, чуточку двусмысленно, одновременно как бы одобряя и осуждая меня. Он, конечно, уже знал, зачем я пришел в магазин.
Подошла старушка-покупательница, и Диккенс, услужливый и расторопный, стал ей показывать новинки.
Старушку смущали цены.
— Нет, это для меня дороговато, — повторяла она. — Это мне не по карману.
— Вот уцененная, — сказал Диккенс, показывая ей какую-то книгу. — Видите, старая цена перечеркнута, а здесь обозначена новая. Эта книжка даже школьника не разорит.
Все еще полная сомнений, старушка стала просматривать иллюстрации. Одна из них привлекла ее внимание.
Я ощутил на себе взгляд продавца. В нем было что-то настороженное и в то же время игривое. Взгляд указывал мне на рас-крытую старухой страницу.
Взглянув, я увидел на странице самого себя. Старушка вздохнула, закрыла книгу, сказала продавцу;
— Заверните. Беру.
Странное, дикое ощущение охватило меня, когда она протянула продавцу чек и взяла покупку. Мне казалось, что она унесет сейчас с собой часть меня самого. Что-то во мне словно оторвалось. Старушка пошла тихими негнущимися подагрическими шагами.
Диккенс наклонился и шепнул.
— Догоняйте. Унесет. Там ваше прошлое и будущее.
Я кинулся вслед за старухой, толкнув в дверях девочку, и даже не оглянулся.
Дурной сон. Нелепая сцена в плохой кинодраме. Все мелькало, спешило, торопилось, как я сам. Подскочил автобус. Старушка стала садиться. Я вырвал у нее из рук книгу. Она вскрикнула. Я отпрянул. Несколько прохожих кинулось за мной.
В сквере я остановился и перевел дыхание.
Мой профессорский облик, казалось, спорил с очевидным фактом. Но подошли дружинники, чтобы быть арбитрами в этом споре нелепости с действительностью.
— Кто вы такой? — спросил один из дружинников.
Я назвал свою ученую степень.
— А по мне хоть бы и академик. Вы что-то вырвали из рук пожилой гражданки и пытались скрыться. Предъявите документ.
Я протянул ему паспорт. С замедленной и углубленной внимательностью он стал изучать мою фотографическую карточку, приклеенную к обложке паспорта, потом перевел настороженный взгляд на меня. На карточке я был без бороды и усов, в других очках, а главное, моложе себя на пятнадцать лет.
— Это ваш документ?
— Мой.
— Идемте.
— Куда?
— Рядом. Там разберутся.
Меня взяли под руки два великолепных, наполненных до краев здоровьем и сытой упругой жизнью, парня. На их лицах играло убеждение, что они поймали крупного рецидивиста с международной репутацией, работавшего с чужими документами и выдававшего себя за доктора исторических наук.
Они вели меня, пробиваясь сквозь густую толпу.
— Интеллигент, — сказал густой голос, — а стащил мелочь. Стоит ли вести? Дать ему звонка, чтоб в голове загудело. И так будет помнить.
— Тут не рынок, папаша, — ответил дружинник, — чтобы самосуд устраивать. Да и не мелкий жулик, а крупный авантюрист. Понятно?
Просмотрев мои документы и записав все, что он услышал от дружинников, дежурный, лейтенант с синими глазами и черными усиками, торжественно раскрыл книгу-вещественное доказательство моего противозаконного поступка.
Он посмотрел на цену, обозначенную на обложке, и сказал, насмешливо обращаясь к моей совести и здравому смыслу:
— Что вас, гражданин, соблазнило? Ведь книгу за ее неходкость уценили. Новая цена всего тридцать копеек.
Затем он быстро перелистал книгу и вдруг заинтересовался иллюстрацией.
По-видимому, иллюстрация ему показалась еще более подозрительной, чем мое фотографическое изображение на паспорте. Он посмотрел своими синими глазами на меня, потом снова на иллюстрацию.
— А вы как попали в эту книгу?
— Не знаю.
— Отнекиваться будем после. А сейчас скажите, вы это или не вы?
Я взглянул и увидел себя на странице, себя и мальчика — тоже себя.
— Вы это или не вы?
— Это действительно я.
— Ну, а как вы попали в книгу из инопланетной жизни? Насколько я представляю, это научно-фантастический роман?
— Роман.
— Отлично. Курите?
— Благодарю, Некурящий.
— Если хотите знать, этот роман даже больше удостоверяет вашу личность, чем паспорт. На паспорте фотоснимок не совсем совпадает с вашей личностью.
— Может, это и есть мой действительный документ?
— Шутить позже будем. А сейчас нужно выяснить вашу личность. И объяснить, каким путем попала к вам в руки книга. Молчать дома будем. А здесь надо отвечать на вопросы.
Я с выжидающим видом промолчал.
— Допускаю, книга оказалась в вашей руке нечаянно. Чего не бывает при спешке. Но зачем же вы побежали? В вашем возрасте бегать очень вредно, особенно без причины.
— Я остановился почти сразу.
— Допускаю. Но книга-то ваша или пожилой гражданки?
Я не ответил.
— Вы не знали, что в пакете книга, — продолжал лейтенант, и синие глаза его стали еще светлее, еще прозрачнее, — да к тому же еще удешевленная. Вы подозревали, что это ценная вещь. Так или не так?
— А не находите ли вы, — ответил я, — что существеннее другое.
— А именно?
— Каким образом в книге оказалось мое изображение? Лейтенант нахмурился.
— Это не ваше изображение.
— А чье?
— Не ваше. Вероятно, того, кто описан в романе, Какого-нибудь героя!
— А вы раскройте книгу и посмотрите.
Лейтенант стал листать, но рисунка не было. Он куда-то исчез.
Да, теперь я не сомневался, что он исчез. Я чувствовал это по себе. У меня было такое чувство, что ищут не мое изображение, а меня самого.
— Что за ерунда, — сказал тихо дежурный. — Ведь оно же было, это изображение, или его не было?
Лицо его вдруг стало утомленным, словно после бессонной ночи,
— Вам все-таки надлежит, — сказал он, сердито отчеканивая каждое слово, удостоверить свою личность.
— Позвоните в институт, где я работаю.
— Успею. А вы мне объясните, зачем вы присвоили чужую кни-гу, а сейчас пытаетесь присвоить чужое изображение? За героя романа себя выдать хотите?
— Но роман ведь фантастический, — сказал я.
Лейтенант усмехнулся.
— Даже очень фантастический. Больше чем надо. Но объяснение найти я все-таки должен. Наличие, а потом исчезновение рисунка. Это раз. Почему вы, хорошо обеспеченный человек, соблазнились удешевленной книгой? Это два. Почему уклоняетесь от прямых ответов и хотите спрятать себя в этот роман? Это три.
— Не я хочу спрятать себя в эту книгу, а кто-то…
— А кто именно? Прошу уточнить.
— Диккенс.
— Диккенс? Допускаю. Рассказывайте все по порядку.
Я терпеливо и не вдаваясь в излишние подробности, рассказал все, что со мной было, начиная со знакомства со странным продавцом и кончая встречей с покупательницей-старушкой.
— Допускаю и это, — сказал дежурный. — Но зачем было вырывать из чужих рук не, принадлежащую вам вещь? Знаете, как это называется?
— Знаю.
Он снова стал листать книгу. Листал медленно, сосредоточенно, подолгу держа и рассматривая каждый перевернутый лист. Я смотрел на его пальцы с надеждой, что рисунок вернется на свое место. Дежурный перевернул последнюю страницу и громко вздохнул.
— Путаница. Беспорядочек. Ничего нельзя объяснить ни начальнику, ни даже себе самому.
Я вспомнил содержание книги и подумал: дежурный милиционер — это представитель земной логики, которая сейчас в тупике перед загадочным феноменом.
Лейтенант, словно угадав мою мысль, спросил:
— Вы знаете содержание книги?
— Знаком, — ответил я. — Эта книга своего рода экзамен.
— Всякая книга-экзамен. Если, конечно, она идейная и ставит воспитательную цель.
— У этой книги цель особая, — сказал я,
— Какая?
— Провалить на экзамене вас, меня и все человечество.
Дежурный рассмеялся.
— Это вы, наверное, ставите всем одни двойки. А книга добрая. Злую книгу не пропустит редактор.
— Злые книги тоже нужны.
— Смотря кому. Нарушителям порядка? Вернемся к делу. Не убедили вы меня.
— Перелистайте и убедитесь.
— Нет времени читать. Не имею права. Я на работе.
— Интересно, — сказал я, — есть ли там та иллюстрация?
— Какая иллюстрация?
— Ну та, которая только что была здесь и вдруг исчезла.
Лейтенант посмотрел на меня, и лицо его снова стало усталым и подозрительным.
— В конечном счете я начинаю сомневаться, что она была.
— А что я здесь, вы еще не сомневаетесь?
— Пока не сомневаюсь.
Он снова стал перелистывать книгу. Вдруг радостное изумление мелькнуло на его лице.
— Смотрите! Нашлась. Вот она, на месте! И он показал мне иллюстрацию.
— Страницы слиплись. Вот и вся загадка.
Лейтенант был очень доволен, словно уже распутал дело. Я тоже был рад, что рисунок нашелся. Правда, у меня не было уверенности, что он опять не исчезнет. Дежурный тоже, по-видимому, этого опасался и теперь уже не закрывал книгу, держа на раскрытой странице тяжелую ладонь. Он внимательно рассматривал изображение, сличая его со мной.
— Сходство, конечно, есть, — сказал он, — но это несущественно. Художнику понравилась ваша физиономия, и он срисовал вас украдкой, а потом использовал набросок, иллюстрируя это произведение. Так или не так?
Его мысль ему явно понравилась своей строгой логичностью и последовательностью, и, хотя меня она не убедила, я не стал возражать.
— Ну, что ж, — сказал лейтенант, — подведем итоги. Вряд ли такого крупного ученого можно заподозрить в злом умысле. Можете идти. Книжку я оставлю у себя на гот случай, если за ней придет потерпевшая.
Он улыбнулся, все еще не спуская ладони с раскрытого листа, словно боясь, что рисунок снова исчезнет.
— Идите домой. И не повторяйте поступков, которые трудно объяснить. Поймите и наше положение.
Придя домой, я взял с полки книгу, чтобы узнать, на месте ли рисунок. Я с нетерпением раскрыл тот самый экземпляр, который приобрел на лекции Черноморцева-Островитянина. Рисунок был на месте.
Со страницы смотрело на меня мое изображение, загадочным образом попавшее в роман, повествующий о далекой планете Ин.
Лейтенант милиции выдвинул интересную гипотезу, чтобы объяснить, как мое изображение оказалось в чужой книге. Опираясь на свою безукоризненно последовательную логику, он пришел к выводу, что художник, иллюстрировавший роман, где-то незаметно для меня набросал мое лицо и фигуру в альбом для зарисовок, а затем коварно воспользовался этим рисунком в своей работе над оформлением книги, выполняя поручение издательства.
Трезвый ум сотрудника милиции пытался очистить пока еще загадочный факт от всего сомнительного, противоречившего той логике, которую создало человечество почти за миллион лет своего существования. И мне очень хотелось положиться на трезвость и строгую последовательность лейтенанта, избавив себя от всяких сомнений и тревог.
Но ведь я не был до конца откровенен с дежурным. Я не рассказал ему, какие дерзкие идеи выдвигал Черноморцев-Острови-тянин, и о том, что я непонятным образом обнаружил себя привлеченным им для доказательства этих идей то на экране телевизора, то на страницах книги, только что изданной, но почему-то оказавшейся уже уцененной. Всего этого не знал лейтенант, рассуждавший трезво, здраво, с завидной последовательностью и не старавшийся быть педантично-мелочным в исполнении закона. Он отпустил меня домой, когда с помощью логики расставил все на свои места.
Да, он расставил все на свои места, но меня это не успокоило. Смутное тревожное чувство заставило меня мысленно глядеть в одну точку. Ведь кто-то неизвестный, состоящий в явном противоречии со здравым смыслом, играл со мной посредством загадочного рисунка в книге, которая лежала сейчас открытой на моем письменном столе.
На минуту отвлекшись от своих мыслей, я пошел на кухню, зажег газ, поджарил яичницу из трех яиц, сварил кофе.
Я всегда варил кофе сам, и приходящая домработница Настя, веселая беззаботная вдова, обижалась на меня, словно я не доверял ее искусству. Но сейчас Насти не было. Она, по-видимому, пошла поболтать на угол к приятельнице, продававшей газеты, и стоит у киоска спиной к очереди, нарочно досаждая нетерпеливым и слишком нервным покупателям.
После завтрака, сытый и несколько успокоенный, я вернулся в кабинет и углубился в чтение фантастического романа, странного, двусмысленного и живого, как организм, добытый со дна инопланетного океана.
Я оказался наедине с представителем планеты Ин, сумевшим войти в интимный и загадочный контакт со мной. Я сразу пожалел, что не был философом, чтобы вести мысленную дискуссию и при том не попасть впросак.
С высоты своего духовного и социального опыта некий внеземной экзаменатор обращался ко мне с вопросами, как бы вопрошая не только меня, но и законы человеческого мышления.
— Время, говорите вы? — почти кричал он на меня. — Соизвольте объяснить, что это такое!
Я ведь не Гегель и не Спиноза, чтобы объять словами такие глубины. Я бормотал что-то о необратимости времени, о том, что настоящее по отношению к будущему всегда является прошлым.
Но ему, овладевшему законами времени, казалось все, что я говорил, наивным и смешным, как рассуждение неандертальца о сущности квантовой механики.
Жизнь творит порядок из беспорядка. Кто станет это оспаривать? Но жизнь индивида всегда зависела от времени, от его неумолимых рамок, заключенных между началом и концом. Жители планеты Ин, управляя законами природы, научились обходить прямолинейную направленность времени. Взрослый при желании мог вести диалог с юношей или ребенком, узнавая в нем себя, располагая собой во времени, как в пространстве.
Мои математические познания были не настолько сильны, чтобы понять принцип превращения времени в пространство, особое пространство, текучее, динамическое, но все же не однонаправленное, а собирающее в одном фокусе все соотношения разновременного.
У меня уже начала побаливать голова от затраченных мною усилий, от страстного желания понять то, что противоречило законам земной человеческой логики, как вдруг страница кончилась, а на другой я прочел эпизод, имеющий прямое отношение к моему детству.
Со страниц этой удивительной книги окликнул меня школьный учитель Николай Александрович. Далекое прошлое поманило меня. Учитель назвал мое имя, и я подошел к географической карте, к той карте, какой она была в 1919 году. А за окном весна, деревья и небо моего детства, и солнце большое и яркое, совсем не такое, как сейчас.
С непостижимым мастерством была протянута нить между мной и тем, что исчезло бесследно. Я стоял в классе возле географической карты, и сердце мое билось, и в ушах гудело от тысячи мыслей и желаний, воскресших во мне вместе с детством и учителем, смотревшим на меня с бесконечным любопытством человека, как бы прозревавшего в ребенке его будущее.
Я молчал. А Николай Александрович говорил и говорил, обращаясь не ко мне, а к моему будущему.
Страница кончилась, и видение исчезло. И я сидел, пораженный тем, что Черноморцев-Островитянин сумел приобщить мое прошлое, мое далекое детство к своему вымыслу. Откуда он мог знать то, что знал я один.
Я закрыл книгу с таким чувством; словно закрываю дверь в свое детство.
Меня потянуло на улицу. Выйдя на Большой проспект, я остановился, Возле раскладного столика с книгами толпились прохожие. Я сразу узнал продавца.
— Как идет торговля? — спросил я.
— Сегодня не слишком бойко. Все требуют Черноморцева» Островитянина, а ничего не осталось.
— Ничего? И даже для меня?
Понизив голос, он ответил, переходя в шепот:
— Приберег один экземпляр. Только для вас. Я знаю, какая книга вас интересует.
— А иллюстрация есть?
— Какая иллюстрация?
— Та самая…
— Сейчас посмотрим.
Он достал книгу, раскрыл ее и стал искать рисунок. Но рисунка не было. Все это намекало на какую-то загадочную, алогичную связь продавца с книгой. Другого объяснения я не мог подыскать,
— Исчез, — сказал он. — Пропал.
— А чем вы это объясните?
— Плохой работой браковщицы в типографии. Пропустила дефектный экземпляр.
— Вполне логично — сказал я.
— А вы чем это объясняете? спросил он.
Он умел управлять выражением своего лица не хуже профессионального актера. На его узком интеллигентном лице отразился интерес, словно он действительно ждал, что я ему объясню этот необыкновенный случай.
— Кто-то на расстоянии заставляет меня видеть в книге то, чего там нет, превращая страницу в проекцию, в своего рода экран.
— Кто-то? — Он усмехнулся. — Я догадываюсь, кто.
— Кто?
— Я.
— Вы?
— А кто же? Не Черноморцев-Островитянин же.
— Понимаю. Но почему в таком случае вы не заседаете в Президиуме Академии наук, а стоите у столика и продаете книги?
— Мне легче найти общий язык со школьниками и домашними хозяйками, чем с академиками.
— Почему?
— Я вечный школьник. Меня интересует все, а ученых только предмет их специальности. На планете Ин…
— Планета Ин — это вымысел Черноморцева-Островитянина.
— Вы ошибаетесь. Черноморцев и сам не подозревает, что его талант — это мостик между двумя цивилизациями. Он не подозревает, что его фантастические романы во многом документальны.
— А откуда вам это известно?
— Я его соавтор. Его стиль, мои факты. Он, конечно, не Александр Грин, но строить сюжет умеет. Не станете же вы это отрицать?
— Стану! Он не художник!
— Он больше любого художника.
— Он или вы?
— Мы оба, — ответил он тихо и стал складывать книги. Его движения были точны, быстры, легки и бережливы. К каждой книге он прикасался, как к драгоценности.
— Вы книголюб?
— Да.
— Значит, вы не случайно выбрали эту профессию?
— Нет, Книга-это самое человечное из того, что создал человек. Я люблю людей.
— Но сами-то вы… — Я запнулся. — Сами-то… человек?
— Я хочу стать человеком. Стараюсь.
Подъехал крытый фургон Книготорга. Продавец сложил туда книги и поставил раскладной столик. Сел рядом с шофером и на прощание сказал:
— На днях будут новинки. Заходите.
Домработница Настя смотрела на меня с таким видом, словно я совершил подлог или соблазнил одну из самых юных своих учениц-студенток.
— К вам пришли из милиции, — сообщила она, смакуя каждое слово.
— По какому делу?
— Сказали, что вы сами знаете…
Я надел пиджак и вышел в переднюю. Там стоял лейтенант милиции, тот, что меня допрашивал.
Лицо у него было осунувшееся, строгое и на этот раз недоверчивое. Он стоял возле стены и пристально рассматривал репродукцию со знаменитой картины Ван-Гога «Ночное кафе». Лейтенант не спускал с репродукции настороженно-любопытных глаз, словно его приход был связан с необычным, тревожным и трагическим содержанием этой картины.
Кивком головы он поздоровался со мной и сказал:
— Я насчет той книги. Книга со мной. — Он вынул из полевой сумки книгу, аккуратно обернутую в белый лист ватманской бумаги.
— Пройдем в кабинет, — сказал я. — Тут темновато.
Он снял шинель, обтер подошвы сапог о половик, прошел за мной.
— Я к вам насчет книги, — повторил он.
— Догадываюсь.
— Недобрая книга, Злая книга. Дотошная книга.
— А что случилось?
— Что? Ваш рисунок исчез. А на том месте появилось мое изображение.
— Но при чем тут я?
— Я не к этому. А чтобы разобраться. Должен я уяснить или не должен, прежде чем доложить вышестоящим?
— Почему вы должны докладывать?
— По-вашему, я должен скрыть этот факт от общественности?
— Не знаю. Ведь есть опасность ввести общественность в заблуждение. А вдруг вам показалось?
Он раскрыл книгу на той странице, где лежала закладка — автобусный билет, и показал мне иллюстрацию. Я увидел изображение мальчика с живым смеющимся лицом.
— Это же мальчик, — сказал я.
— Нет, это я. Но в детском возрасте. Дома на стене висит точно такая же фотокарточка.
— А не мог кто-нибудь приклеить ее в ваше отсутствие?
— Потрогайте. Она не приклеена.
— Да, — согласился я, внимательно рассматривая изображение. — Несомненно, напечатано в типографии вместе с книгой.
— Но ведь раньше ее не было. Она появилась потом, когда вы ушли.
— Может, все-таки была, — сказал я. — Страницы склеились, и мы не заметили?
— Хорошо, — согласился лейтенант. — Допускаю. Склеились листы. Но я-то как сюда попал, да еще в школьном возрасте? Объясните.
— Может, не стоит объяснять?
— Почему?
— Существуют и необъяснимые явления. Нужно ждать, пока их объяснит наука.
— Я не могу ждать. Это раз. Мне работать надо. Два. Моя работа не терпит путаницы. Три. Не терпит беспорядка.
— Помилуйте, какой же здесь беспорядок? Книга. Роман с иллюстрациями. Обыкновенное дело. Ну, вкралась опечатка. Это тоже случается. Ваше изображение попало случайно в текст… Снимок-то висит на стене или исчез?
— Висит.
— А среди ваших соседей по квартире нет случайно печатников?
— Соседка работает в типографии.
— А отношения с ней какие?
— Всякие.
— Ну вот и нашли объяснение, — сказал я. — Она или само чудо? Скорей всего она.
— Этому трудно поверить, — возразил лейтенант. — Сначала ваше изображение. Потом мое. Я должен распутать этот узелок. Из-за этой задачки не спал ночь. Рассчитывал на вас. А вы уклоняетесь, хотя вам что-то известно.
— Я не уклоняюсь. Но, поверьте, знаю немного больше вас. Думаю, разгадку нужно искать в содержании самой книги. Вы ее читали?
— Два раза подряд…
— Содержание вам не показалось странным?
— Ничего странного не нашел. Ведь это фантастика. Разве только науки слишком много. Трудновато написана.
— Науки? Но ведь не нашей, не земной, а инопланетной.
— Я не о романе пришел с вами говорить. А об этом изображении, которое… — он махнул рукой. — Извините, если помешал отдыху или работе.
— Ничего! Ничего! Вопрос действительно важный. Такое чувство, что кто-то с нами играет в непозволительную игру.
— Кто-то? Нет, я хочу знать, кто?
— Я тоже хочу.
— Вы с писателем разговаривали? С этим Черноморцевым-Островитянином?
— Постараюсь повидаться. Если что-нибудь узнаю, извещу. Лейтенант попрощался, но, прежде чем уйти, долго стоял в передней перед репродукцией «Ночного кафе», где безумствовали и неистовствовали взбунтовавшиеся вещи.
— Непорядок, — сказал лейтенант, — беспокойство. Это раз. Время теряю. Два. До следующей встречи.
Придя в гости к старому, еще университетских лет, приятелю, я и не подозревал, что опять войду в соприкосновение с загадкой, мучившей меня вот уже несколько дней.
— Как вы относитесь к творчеству Черноморцева-Островитянина? — спросила меня дочь приятеля, студентка филологического факультета.
Я ответил тихо, чтобы не привлечь внимания других гостей, сидящих за столом:
— Фантастику я читаю только в трамвае. Предпочитаю что-нибудь простое, доступное чувствам человека, мечтающего о спокойном существовании. И кроме того, Черноморцев-Островитянин… Кто ему дал право выступать посредником между нами и будущим?
— Талант.
— А что такое талант? — спросил я студентку, На ее лице я заметил тень замешательства, недоумения, словно ее ловят на экзамене.
— Талант, — продолжал я, — это яркие, играющие радостью способности. Но в произведениях вашего Островитянина я не вижу ничего радостного. О чем он хочет осведомить нас с вами? О высокоразумных существах с других планет? Он изображает их такими, что мне с ними страшно. А я хочу представлять их себе милыми, простыми, похожими на вас. Я хочу, чтобы между мною и ими был контакт, может, еще больший, чем между мной и вон той дамой, которая сейчас увлеченно рассказывает, как ей неудачно вырвали зуб.
— Контакт? Чего же проще? Черноморцев-Островитянин обещал быть у нас. Мы его ждем. Ведь я пишу о нем дипломную работу.
— Любопытно, — сказал я, — значит, вы знаток его творчества и, вероятно, биографии тоже? Где же он родился?
— В Томске.
— Разве на планете Ин тоже есть Томск?
Гертруда улыбнулась. Но я не был уверен, что она поняла мою шутку. Черноморцева-Островитянина она принимала всерьез.
— Разве на планете Ин тоже есть Томск? — повторил я.
Мои слова прервал приход гостя. Это был он, Черноморцев-Островитянин.
— Приветик, — сказал он и театрально поднял руку, затем приложил ее к тому месту, где сердце.
Кто-то рассказывал мне, что у Черноморцева-Островитянина сердце не с левой, а с правой стороны. Но он приложил руку к левой стороне, все-таки к левой, а не к правой.
— Приветик, — он кивал всем, и всем улыбался, и кланялся. Дама, у которой недавно вырвали зуб, повеселела. Впрочем, повеселели все. И особенно Гертруда, дочка моего приятеля. Гертруда представила меня фантасту.
— Ваш читатель, — сказал я, — и… почитатель.
Я покраснел, как мальчишка. Ведь я не был его почитателем, наоборот. Все, что он писал, мне казалось вульгарным. Но он уже смотрел на меня сверху снисходительным взглядом, как на одну миллионную часть, как на своего читателя, попавшего в расставленные им сети, в сущности, сотканные из очень банальных образов и слов и временами просто из штампов. Нет, он не был хорошим стилистом.
Да, он смотрел на меня сверху вниз и усмехался. Мне почему-то очень захотелось сбить с него спесь или, как в этом году выражались, немножко «ущучить». И я спросил тихо и выразительно:
— А как поживает Диккенс?
На какую-то часть секунды лицо его стало вопрошающе-изумленным и даже озабоченным, но он моментально нашелся:
— Диккенс? Уж если на то пошло, я предпочитаю По или Жюля Верна, но в силу объективных законов времени я не могу передать вам от них привет. Они там, у себя, в прошлом, а мы здесь, за этим милым столом.
За словами в карман он не лез, и мысль его работала четко и быстро. Но ведь я тоже не собирался отступать.
— Не тот Диккенс, который написал «Домби и сын», а тот…
Но Черноморцев уже перебил меня своей скороговоркой:
— Сейчас молодые люди любят стилизовать себя под прошлое. А покопаешься обычный скучный парень, не пьет, не курит и висит на доске почета.
— На доске почета?
— А почему бы нет? Выполняет и перевыполняет план. Умеет работать с книгой.
— А все же… Кто он?
— Кто он? Кто я? Кто вы?
Фантаст оглянулся и обратился ласково к Гертруде:
— У вас, Гертрудочка, я бы никогда не спрашивал; кто вы? Вы милое, доброе существо. При вас все становится на свое место, все делается добрым, ясным и понятным, даже непонятное и загадочное.
Пряча истину за шуткой, он покинул нас и подсел к той даме, у которой недавно вырвали зуб.
Социологи предсказывают: через тысячу лет все население планеты будет состоять из одних ученых.
Хорошо это или плохо? Не знаю. Впрочем, что тут плохого, если даже дворник и тот будет иметь степень кандидата философских или исторических наук! Но каковы будут люди? И какие между ними возникнут отношения?
Если между ними возникнут отношения, какие существуют между мною и двумя моими аспирантами (о третьем, речь пойдет особо), то это будет почти катастрофично.
Для Белоусова и Мокрошейко я что-то вроде одушевленного, любезного, одетого в старомодный костюм справочника.
Белоусов и Мокрошейко спрашивают меня, — я отвечаю. Я отвечаю — Белоусов и Мокрошейко запоминают мои ответы. Во всем этом почти нет ничего от чувства, от души. Разве нужна душа, когда наводят справки, ищут сведений. Я справочник, человек. начиненный сведениями и фактами. Таков я для них.
А для себя? До этого им нет никакого дела. Вместо того чтобы лишний раз заглянуть в книгу, они заглядывают в мою память.
Белоусов и Мокрошейко спрашивают — я отвечаю.
Другое дело-экзамен. Тогда я спрашиваю — они отвечают. О них я сужу по их ответам, но ведь и они тоже судят обо мне по моим вопросам.
Вот почему меня пугают прогнозы социологов.
За много лет своей работы я привык оценивать людей по тому, что и как они знают. Я приучил себя смотреть на жизнь, словно и она стоит у дверей и ждет своей очереди держать у меня экзамен.
Мысль о том, что все население планеты будет состоять из одних ученых, меня смущает. Пусть больше половины из них будут талантливыми исследователями. Больше половины, но не все. Будут и подобные Белоусову и Мокрошейко.
Миллион Белоусовых. А сколько таких, как Серегин? Сотни или единицы?
Однажды я спросил Серегина, — любит ли он заниматься самонаблюдением?
— Самонаблюдением? — Он усмехнулся. — Я считаю, что Огюст Конт был прав, когда отрицал его возможность. Конт высмеивал самонаблюдение как нелепую попытку человека заглянуть а окно, чтобы увидеть, как он сам проходит по улице.
— Но ведь Конт ошибался, — сказал я. — Он был типичный метафизик.
— Как бы мне хотелось увидеть себя в окно.
— Но ведь это невозможно.
— Мне почему-то всегда хочется невозможного. Я посмотрел в окно. И вздрогнул. За окном по улице шел он, словно со мной здесь рядом пребывал кто-то другой.
— Смотрите, — взволнованно сказал я. — Это ведь тоже вы за окном, на тротуаре? Жалко, нет здесь Конта, мы бы его заставили взять свои слова обратно.
— К сожалению, это не я, — ответил Серегин. — Доцент Сидельников. Много бы я дал, чтобы это был не он, а я.
— Вы страдаете, что у вас нет двойника или близнеца-брата?
— Нет. Я страдаю от того, что человек не может переступить границ возможного. Я, например, знаю, что если проживу даже девяносто лет, никогда не перекинусь словом с представителем другой логики, другого, внеземного опыта. Слишком велико и бездонно расстояние.
— Не понимаю вашей тоски, — сказал я — Мне вполне хватает и земных, обыденных собеседников. А когда приходит желание поговорить с кем-нибудь, с кем-нибудь очень умным, я раскрываю том Пушкина, Гегеля или Гёте.
— Мне этого маловато, — сказал Серегин.
— Маловато? Как вам не стыдно! Ведь это боги. Ими всегда будет гордиться человечество.
— Вы меня не поняли. Логика Пушкина, Гёте и даже Гегеля наша, земная. А мне хотелось бы встретиться с иным типом мышления, соответствующим иной среде. И сознание, что это невозможно, приводит меня то в отчаяние, то в ярость. Эволюция обманула нас, дав нам разум.
— Почему?
— Весь смысл земной, человеческой цивилизации заключается в том, чтобы состоялся диалог между нами и тем, кому мы можем сказать вы. — Он сделал паузу и продолжал:
— Я не может существовать без ты, мы без вы Земной разум создан не для монолога, а для диалога. Земное человечество не может остаться вечным Робинзоном на своем крошечном планетном островке. Чтобы сказать ты и услышать ты, Робинзон обучил попугая. Вся наша человеческая культура без диалога с другим разумом — это только попугай, иллюзия, самообман. И я боюсь, что мы навсегда останемся Робинзоном, разговаривающим с самим собой и с попугаем.
— Мне не совсем понятна ваша мысль, Серегин. Ведь человечество — это миллиарды индивидуумов, беспрерывно общающихся друг с другом. Как можно человечество сравнить с Робинзоном?
— Мы говорим о разных вещах. Законы логики, законы мышления объединяют одного и всех, делают одним коллективным целым. Логика не может быть индивидуальной. Только она и делает всех людей такими похожими друг на друга.
— Вы думаете, что может существовать другая логика, не имеющая ничего общего с нашей?
— А почему бы нет?
И он замолчал. Молчал и я. Вероятно, мы оба думали об одном и том же — о логике иного типа.
Потом я спросил Серегина, не потому ли он так интересуется теорией информации, семиотикой, а также эмоциональным мышлением древних и первобытных народов. Он ответил:
— Да.
Коротко, категорично и чуточку сердито. Впрочем, на что он сердился? На земную, слишком привычную логику или только на меня?
Я всегда плохо понимал людей моложе себя на двадцать или тридцать лет. Даже самые примитивные из них, вроде Мокрошейко, ставили меня в тупик. Но Серегин, этот энтузиаст семиотики, влюбленный в египетские иероглифы, в древнейшие идеографические формы клинописных знаков, мечтавший о встрече с представителем иной логики, казался мне чем-то вроде нового Фауста. Ведь Фауст вместе со своим создателем, Гёте, тоже мечтал о невозможном.
Если общество через тысячу лет будет состоять из таких, как Серегин, я, пожалуй, сочту возможным примириться с предсказанием социологов.
У меня бедное воображение. Когда я пытаюсь представить себе население планеты, состоящее из докторов наук и член-корров, я мысленно вижу Академический городок а Комарове, увеличенный до сверхземмых размеров.
Но стоит мне взглянуть на Серегина, как все это исчезает. Серегин несет с собой возможность иного мира, иной среды, иного измерения.
Я открываю дверь. Входит Серегин. В руке у него книга.
А на лице насмешливо-изумленное выражение, словно ему только что довелось быть свидетелем чего-то необычайного.
— Ну, что? — спросил я. — Увидели самого себя, глядя в окно?
— Не себя, а вас.
— Где?
— В книге, не имеющей к вам никакого отношения. В фантастическом романе Черноморцева-Островитянина.
— А где вы приобрели эту новинку?
— В книжном магазине на Большом, у красивого элегантно-старомодного продавца, чем-то похожего на Диккенса,
— Тогда все понятно, — пробормотал я.
— Если вам понятно, то вы великий детерминист. А меня, признаюсь, это ошеломило. Причем тут вы? В книге ваше изображение.
Мы прошли в кабинет и сели на большой кожаный диван, и Серегин раскрыл книгу в том месте, где была закладка.
— Что такое? Куда он исчез? Может, не там положил закладку?
Он стал перелистывать книгу, разыскивая рисунок, а я, терпеливо ждал, зная, что он его найдет, но не сразу.
— Не спешите, — сказал я. — Страницы слиплись. Найдется. Не сомневаюсь. Но чем вы объясните эту нелепость — хулиганством, непозволительной дерзостью художника?
— Об этом я пришел спросить вас. Вам что-нибудь известна?
— Известно.
— Что?
— Я не более чем знак, буква, иероглиф. Мое изображение — это символ, с помощью которого представитель внеземного мышления пожелал войти в логический контакт с вами. Вы мечтали о таком собеседнике. И вот он начал с вами беседу.
— Вы шутите?
— Я абсолютно серьезен.
— А где же он, этот собеседник?
— Недалеко отсюда!
— В нескольких десятках световых лет?
— Да нет! Рядом. На Большом, в том самом магазине, где вы купили книгу.
— Уж не этот ли продавец, кокетничающий своим нелепым и случайным сходством с Диккенсом?
— Не думаю, чтоб сходство было случайное. Там, откуда он к нам явился, слишком большой порядок, чтобы дать свободу случаю для его игры.
— Значит, он актер, загримированный под Диккенса?
— Актер? Нет, скорее гениальный режиссер или бог, создавший самого себя, а заодно и своего земного напарника Черноморцева-Островитянина. Впрочем, вам лучше все это узнать из первоисточника. Внеземной разум вошел в контакт с вами с помощью этой иллюстрации. Поищите, может, уже нашлась?
Серегин снова раскрыл книгу, и лицо его побледнело. Он едва произнес:
— Смотрите, ведь это, кажется, я?
Да, это был он, словно вдруг раздвоился. Он был здесь, рядом со мной и там, на странице книги, но не иллюстрация, а живой, уменьшенный в несколько сот раз.
Мы оба с ужасом глядели на этот странный феномен. Минута длилась, длилась, как будто уже наступила вечность. Затем произошла метаморфоза. Уменьшенный дубликат Серегина превратился в иллюстрацию, слившись со страницей.
— Мираж! Галлюцинация! Обман зрения! — сказал Серегин, обращаясь не столько ко мне, сколько к самому себе.
— Не только, — возразил я. — Это нечто иное, большее.
— А что именно?
— Задайте этот вопрос тому, у кого вы купили книгу. До Большого проспекта, где этот магазин, десять минут ходьбы. Сейчас четверть восьмого. Магазин закрывается в восемь. Торопитесь. Если он не очень занят, вы успеете получить ответ.
Серегин схватил книгу, сорвался с места и побежал.
— После разговора заходите ко мне, — крикнул я ему, закрывая за ним дверь. — Мне тоже интересно.
Я ждал его, посматривая на часы. Ждать пришлось недолго — минут двадцать, не больше. Серегин был по-прежнему бледен. Рука его судорожно сжимала книгу.
— Ну, что он сказал вам? — спросил я.
— Я его не застал. Магазин уже закрыт. Мы забыли, что перед выходным днем он закрывается на час раньше.
— Будем ждать еще сутки.
— Мне предстоит бессонная ночь. Разве смогу я уснуть после всего, что видел сегодня?
— Ерунда, — успокаивал я. — Не взвинчивайте себе нервы. Все придет в норму. Я уже не первый раз встречаюсь с этим феноменом. Да и чего волноваться? Представитель внеземного разума продает книги, состоит в профсоюзе, платит членские взносы, несомненно, он прописан и имеет адрес. У него есть паспорт, стаж, все есть, что полагается… Магазин открывают в одиннадцать. Покупателей в этот час немного. Отзовите его в сторонку, словно хотите узнать о поступлении дефицитной книги. Он к этому привык. А вы назовите свое имя, специальность и смело спрашивайте. Он человек скромный, деликатный, интеллигентный. Если сочтет нужным, ответит.
— А если не сочтет?
— Отложит свой ответ!
— Надолго?
— Не навсегда. Не для того же он начал свой разговор с вами, чтобы потом играть в молчанку.
— Вы думаете, что он только со мной начал эту странную, нелепую игру?
— Нет. Я этого не думаю.
— Ну ладно. До послезавтра — внезапно оборвал разговор Серегин. — Я и без того много отнял у вас времени.
И он ушел.
Увидел его я только через три дня. Он похудел, очевидно, от бессонницы.
— Ну, как? — спросил я, — Видали? Разговаривали? Получили ответ?
Серегин усмехнулся.
— Чепуха! Неразбериха. Алогизм. Разговаривать-то разговаривал, но с ним ли?
— Разве его трудно узнать?
— Трудно.
— Он похож на Диккенса.
— На Диккенса? Сейчас он вылитый Чехов. Бородка клинышком. Старомодное пенсне со шнурком. И даже рост другой.
— Для чего? Почему?
— А я откуда знаю? Любезен. Сердечен. Но держит каждого покупателя на расстоянии. Я все время чувствовал, что между нами прилавок и еще что-то невидимое, но прочное разделяет нас.
— Что он ответил вам?
— Сказал, что не пишет книги, тем более фантастические, а только продает их. Насчет содержания советовал навести справки у Черноморцева-Островитянина, а насчет оформления в издательстве.
— Так бюрократично ответил? Так формально?
— Да. И попросил извинить его. Он на работе. И не имеет ни времени, ни права вести посторонние разговоры. Я еще, несколько раз заходил, делал вид, что интересуюсь, новинками. Но он так посмотрел на меня, что мне стыдно стало. Может, он действительно не имеет отношения к этому феномену? Может, это особое свойство черноморцевского таланта?
— Что вы имеете в виду?
— В магию я, конечно, не верю. В волшебство. Но, может, он телепат и гипнотизер? Гипнотизирует своим стилем?
— Но мы же не читали, а просто смотрели, когда произошел этот странный феномен.
— Да.
— Говорите, похож стал на Чехова?
— Копия. Дубликат.
— После обеда выберу время, схожу, посмотрю сам. Ведь у Чехова совсем другая внешность, чем у Диккенса. Как это ему удалось?
Мои слова не понравились Серегину. Очень не понравились. Его лицо вдруг стало обиженным и даже настороженным. Уж не заподозрил ли он меня в тайном сговоре с загадочным продавцом книг?
— Извините, — пробормотал Серегин. — Я побегу.
И исчез.
Я зашел в книжный магазин незадолго до закрытия. Продавец стоял на своем месте. Действительно, его наружность изменилась.
— Здравствуйте, Диккенс, — сказал я тихо и значительно.
— Разве я еще похож на Диккенса? — спросил он меня.
— Да нет. Сейчас вы, пожалуй, больше походите на Чехова. А для чего? Зачем? С какой целью?
— И это очень бросается в глаза?
— Не очень. Но все-таки заметно. И выражение лица другое. Задумчиво-интеллигентное. В духе девяностых годов прошлого века. г — В самом деле? Значит, сказалось. Последнее время я очень вчитывался в Чехова. Пытался понять сущность его художественного мышления, его обыденных героев. И вот под впечатлением… В отличие от вас, землян, мы слишком впечатлительны, как дети. Но это ничего. Пройдет. На будущей неделе буду читать поэтов: Есенина, Блока, Маяковского.
— Остерегайтесь, — посоветовал я. — Могут обратить внимание сослуживцы, покупатели. Кому-то может это и не понравиться.
— Так советуете не читать? Есенина и Блока?
— Пока я на вашем месте воздержался бы. Очень впечатляющие, сильные поэты.
— Благодарю за совет. Извините. Сейчас будем закрывать магазин. Заходите. Ждем на днях контейнер.
Кто-то из современных историков сказал про письменность, что это особое искусство, которое обогатило человечество сознанием философской одновременности всех поколений. И действительно, письменность сохранила и сохраняет человеческую мысль и соединяет людей прошлого, настоящего и будущего.
История письменности — это моя специальность. И все же я никогда не испытывал того волнения, той страсти от духовного соприкосновения с чужой жизнью через знаки и письмена, какое испытывал Серегин. Он был как бы создан для того, чтобы одновременно пребывать в настоящем и прошлом, слушать голос веков и поколений, с помощью иероглифов и еще более древних знаков приобщаться к тому, что связывает людей в гибкое непреходящее единство истории и жизни.
Философская одновременность всех поколений ведь, казалось бы, полная победа над временем. Нет, не полная. Знаки и письмена открывают дверь в прошлое, но дверь в будущее все же остается закрытой. Она откроется только тогда, когда человечество войдет в контакт с инопланетным разумом. Не раньше.
Эта мысль не давала покоя Серегину, особенно теперь, когда инопланетный разум вдруг заговорил, избрав посредником продавца книг в магазине на Большом проспекте Петроградской стороны.
Чудо почти свершилось, но Серегин не верил, да и я тоже верил в сущности только в те минуты, когда, заигрывая с моими человеческими чувствами, появлялось и исчезало изображение на страницах черноморцевского романа.
Прошел месяц, потом еще два, и все шло своим обычным земным порядком. Раскрывая книги, я видел в них только то, что в них было напечатано, не больше. Серегин тоже раскрывал книги-новинки уже без страха, но и без надежды познать нечто, противоречившее здравому смыслу. Время от времени и он и я заходили в магазин на Большом проспекте посмотреть на продавца, все еще чуточку похожего на Чехова, да и на Диккенса тоже.
Каждый раз мы делали вид, что нас привело в магазин обыденное желание не пропустить какую-нибудь интересную новинку. И мы, действительно, проявляли чрезмерный интерес ко всему, что лежало на книжном прилавке. А что лежит на книжном прилавке, вам известно. Брошюры, толстые пыльные книги и пособия для педагогов с интригующим названием «Где граница озорства».
Да, он умел работать с книгой, ничего не скажешь. У него покупали. Он выполнял и перевыполнял свой план.
В душные жаркие дни он стоял у раскладного столика на улице, окруженный наэлектризованной толпой, у которой он умел возбудить интерес, разжечь искру благородного любопытства, словно за каждой книжной обложкой было спрятано чудо. тайна всего мироздания и каждой отдельной личности, появляющейся на малютке Земле с тем, чтобы, не задерживаясь, уступить очередь следующей для участия в бесконечно развертывающемся мировом процессе.
— Не кажется ли вам, — сказал мне тихо Серегин, показывая взглядом на продавца, — что в нем живет дух информации, дух письменности и печати, живое олицетворение связи поколений?
— Нет, не кажется, — ответил я.
Серегин вопросительно посмотрел на меня.
— Ведь он призван, — продолжал я, — соединить не поколения, а два разума, две логики; нашу и ту, что уполномочила его.
— Бросьте, — перебил меня Серегин, — не верю. Да и вы не верите в то, что говорите. Он гипнотизер, телепат, талантливый фокусник, умеющий ловко играть на чужом восприятии.
— Тогда почему, он продает книги, а не выступает с психологическими сеансами, за которые хорошо платят?
— Любит книгу, — сказал Серегин. — Сейчас таких много, помешанных на книге. Особый сорт людей. Такие раньше уходили в монастырь, запирались в кельи ради разговора наедине с богом, Сейчас богом стала книга. Она заменила веру. Прибежище суровых, аскетичных душ.
— Вы думаете, он аскет?
— На продаже книг не отрастишь себе брюшко, не построишь дачу в Зеленогорске.
Продавец увидел нас и поманил к себе взглядом. Мы подошли.
— Найдется кое-что и для вас, — сказал он тихо. — Интересная новинка. Перевод с английского. Вы оба, кажется, интересуетесь семиотикой, знаками? Это как раз на интересующую вас тему.
И он протянул нам книгу, которая называлась «История знаков и символов».
— К сожалению, один экземпляр. Книга дефицитная. Не знаю, кому и дать, хоть рви пополам.
Я уступил ее Серегину, сделав вид, что книга мне знакома.
Серегина я увидел несколько дней спустя. Он пришел ко мне вечеров с рассеянным, почти отсутствующим выражением лица.
— Где вы пропадали? — спросил я.
Если я вам скажу, где я пребывал, вы не поверите.
— Где?
— В прошлом. Но не в своем прошлом, а в прошлом этого продавца книг. Он подключил меня к своей памяти, дал возможность взглянуть на мир его глазами. Мне и сейчас кажется, что он и я — это одно лицо. Я слишком много знаю. Меня гнетет одна и та же мысль.
— Какая мысль?
— Невозможность слить эти два мира, которые сейчас одновременно живут в моем сознании.
— Успокойтесь. Расскажите все по порядку.
— Хорошо, — сказал он. — С чего начать? В моем сознании перемешались все концы и начала. Не перебивайте. Дайте придти в себя… Я преодолел этот барьер, это невидимое нечто, которое все время стояло между ним и мною. Он пригласил меня к себе. Обычный дом. Лестница. Дверь. Ящик для газет и писем… Он повернул ключ, и мы оказались в комнате, похожей на тысячу других.
— Кто вы? — спросил я.
— Сергей Тихонович Спиридонов, — ответил он. — Да, у меня есть имя, отчество и фамилия, как у каждого, кто живет в этом городе. Но у меня есть нечто такое, чего нет ни у кого из моих соседей… Мое знание жизни, мой опыт, — он усмехнулся, — мой личный опыт, помноженный на опыт нашей цивилизации…
— Бросьте, — перебил я его, — признайтесь, что вас заставляет играть эту нелепую роль «пришельца». Это неостроумно и пошло, а главное рассчитано на интеллект подростка, начитавшегося Черноморцева-Островитянина и ему подобных.
— Ладно, — сказал он. — Называйте меня Сережа. А я вас, если позволите, буду называть Валя. Сережа не может быть выходцем из другого измерения. Выпьем. Закусим. Поговорим по душам.
Он достал из орехового шкафика бутылку коньяку и несколько конфеток, как в забегаловке, и мы выпили.
— Люблю обыкновенное, посюстороннее. Впрочем, это и классики тоже ценили, особенно Чехов. Все, что вокруг нас, все эти предметы. Иногда ругаю себя за то, что пошел торговать книгами, куда обыденнее было бы торговать мылом, зубными щетками или пуговицами. Выпьем за обыденность. Валя. Вас-то, знаю, влечет сверхобычное — египетские иероглифы, слоговая японская письменность, начертания острова Пасхи. К черту! Людям нужна обыденность, вокзальная скука в знойное лето, разговоры обывателей за чаем и сам чаек. Не веришь?
Мы выпили коньяку, и я охмелел.
— Брось ты свои иероглифы, историю письменности. Чепуха. Человечество было счастливее, когда оно не умело ни читать, ни писать. Прекрасна библейская старозаветная легенда о дереве познания добра и зла. Ты не веришь мне? Не верь. Я сам себе не верю. Мне хочется стать человеком, понимаешь? А человека делает человеком не квантовая механика, не биофизика, а обыденность, привычки. Лиши человека привычек — и он станет абстракцией, иксом или игреком. А ты не догадываешься, почему я тоскую по обыденности?
— Не догадываюсь.
— Потому, что я из другого мира. Тебе не смешно? Ведь нелепо звучат эти слова, правда? Но это так. Я, в сущности, знак, иероглиф. Я создан для связи. Не веришь? Не веришь, но через полчаса ты поверишь мне, когда я приобщу тебя к природе. Сначала к вашей, земной, которую ты, да и вы все, не исключая поэтов и художников, не умеете видеть, а потом я познакомлю тебя с моим далеким миром, подключу тебя к своему сознанию.
Он раскрыл ящик письменного стола, достал небольшой аппаратик, похожий на электрическую бритву, и включил его.
Я ощутил то, что ощущал в юности и детстве, когда, раздевшись, с разбегу падал в студеную реку, захлебываясь от ветра, ныряя, вдыхая в себя запах тины, рассекая плечом волну.
Затем меня охватил простор. Все во мне тянулось, ширилось, блаженно освобождалось.
— Ты река, — услышал я голос, — теки, несись, шуми.
Я уже чувствовал себя рекой, и берега были далеко-далеко. И меня несло, несло. Я видел свое свободное прозрачное тело.
Мы привыкаем к своему существованию и почти не чувствуем его. Ощущение всей остроты и стихийной силы бытия рождают в нас внезапные перемены.
Я ширился и рос и освобождался от всего, чем я был. Действительно ли я превратился в реку, как в «Метаморфозах» Овидия, как в древнем эпосе, как в волшебной детской сказке? Но мои глаза и мой слух подтвердили то, что ощущало мое тело, вдруг протянувшееся на сотни километров, пребывавшее здесь и далеко, там и тут одновременно.
В синеве холодных струй, в ряби волн, в текущей, бегущей, охватывающей свободный простор речного русла стихии я испытывал странное единство вечности и мгновения.
Я видел и берега с холмами, лесами, дорогами, и облака, которые отражались в моей прозрачной синеве, неторопливо плыли, подтверждая мысль, что мне теперь некуда спешить.
Человек чувствует себя поэмой в редкие минуты вдохновения, когда слова прилетают живые, как птицы, и поют, соединяясь в стихи и строфы. Не стал ли и я строфой, вписанной в леса и поля, обтекая их красоту и сливаясь с далью.
В сиянии летнего неба, опрокинутого на меня, я видел ласточку, охмелевшую от простора, на маленьких и сильных крылышках метавшую себя туда и сюда, игравшую с пространством, падающую и не могущую упасть, поддержанную пружинистой прозрачной синью.
А я освобождался, и не было ни конца, ни начала моему освобождению, все тянулось во мне, как после пробуждения утром рано в детстве.
Мир обновлялся. Он был свежий и первоначальный, как эта лиственница на берегу. Она отразилась в воде и вытянулась, прихорашиваясь, с изумлением наблюдая себя со стороны, свои темные, почти черные ветви, пахнущие смолой и еще чем-то, смесью угарной летней жары и горькой, почти леденящей прохлады.
Уж не принимала ли она меня за зеркало, эта одинокая кокетка, заглянувшая в глубь синевы и обомлевшая от собственного бытия, наглядность которого становилась все отчетливей в соприкосновении с речной гладью?
Но прощай, лиственница, прощай и здравствуй. Я буду долго-долго возле тебя и вдали, вдали и рядом: ведь я — река, и тысячелетия и миг сливаются для меня в одну песню, в один звук. Моя сущность мимолетна и вечна, я здесь и там, начиная с узенького ручейка и кончая заливом, преддверием моря.
До свидания, лиственница, и здравствуй!
Для нее я был зеркалом, как и для лесов, медленно тянувшихся по берегам, чья сень была прохладна. По одну сторону березы, по другую ели и сосны, а мое стремительное, несущее себя, катящее свою водную мощь тело объединяло и разъединяло леса и рощи, как непрерывная, начатая кем-то и неоконченная песня.
Мое детство было при мне журчанье ручейка, мое начало и мой конец в морском заливе. Но это было особое начало, оно никогда не кончалось, и это был особый конец, который снова и снова начинался.
Рекой ли я стал? Я мыслил и чувствовал, наполнен был радостью и печалью.
Я нес рыбачьи лодки и пароходы, полные пассажиров, качая их, как колыбель, качая и укачивая. А берега — они раздвигались все шире и шире, играя с простором в какую-то особую, захватывающую дух игру, подобную детским санкам, несущимся с горы, разрывая ширь и раздвигая предметы.
— Посмотри, какая река, — сказал пассажир на палубе стоящей рядом с ним девушке.
— Говори тише, — сказала девушка, — она понимает. Он рассмеялся.
— Если понимает, то посочувствует.
Голоса ушли вдаль вместе с моим движением. А лотом засветились окна в домах на берегу. Наступила тишина.
— Ты не спал. Валя. Не обманывай себя, — сказал он, тот, кто называл себя Сергеем Спиридоновым. — Ты видел мир так, как видят его у нас. Когда-то и у вас в далекие времена эпоса, мифов и сказок человек был слит с вещами, спаян с лесами и озерами. А потом цивилизация перерезала эту пуповину… Наша цивилизация в отличие от вашей приобретала, ничего не теряя. Наше чувство развивалось вместе с разумом и не было, как игрушка, отдано детям, дикарям и поэтам. Ты не был рекой. Река была тобою. Она влилась в твои чувства и понесла тебя с собой. Ты жалеешь?
— Жалею, что слишком скоро проснулся.
— Хотел остаться рекой навсегда? Но и реки тоже смертны. Их отравляют химическими отходами. Да и ты не был рекой, не воображай. Ты слился с рекой в момент познания. Я приобщил тебя к нашему видению, к нашей логике. Ведь ты мечтал о встрече с иным типом мышления. Но ты оказался слишком наивным. Ты отождествил себя с объектом, о котором мыслил. Но не будем философствовать, это нас далеко заведет.
— Кто же все-таки ты?
— Посланец. Посредник, выбравший из нескольких миллиардов именно тебя, чтобы вступить в диалог. Сотни тысяч лет ваш земной разум в сущности беседовал сам с собой, не зная иной логики, чем та, которая объединяла миллионы в один себе подобный организм, называвшийся человечеством. Но сейчас ты, представитель Земли, разговариваешь со мной. В контакт наконец вступили две логики, земная и инопланетная. Не веришь?
— Нет, почему же? Приятно поверить. Но ведь ты не с первым заговорил со мной? Ведь ты же не первый день на Земле. У тебя даже есть земная профессия. Прописка, И даже кой — какой стаж. Продавая книги, разве ты не имея возможности перекинуться словом с покупателями?
— Это совсем другое дело. Валя. Я же говорил с ними на их языке. Отвечал на самые элементарные вопросы. А наш диалог начался с тобой, когда ты почувствовал простор речного движения, когда ты слипся с тем, что в тебе жило в раннем детстве, но угасло.
— Диалог? Ты это так называешь? Но ведь ты молчал. Молчал и я. Разговаривала одна природа.
— Ты ошибаешься, это был наш разговор с тобой о том, что тебя окружает. Мысль вплела нас в движение, в ход самой природы.
— А рисунок в книге, мое изображение, которое то появлялось, то исчезало?
— Это была шутка, Валя. Не сердись. Способ напомнить о том, что существуют и другие методы информации и связи, кроме тех, что известны на Земле. Но не думай, что я злоупотреблял этой игрой, продавая книги. Я искал человека, подходящего для беседы. И я догадался, что ты внутренне подготовлен для этого диалога, который, наконец, начался.
— Почему же ты выбрал не какую-нибудь знаменитость, не какого-нибудь академика, члена-корреспондента или лауреата, а простого, никому не известного аспиранта?
— Я присматривался к тебе, к твоим духовным интересам. Я видел, как ты, раскрывая книгу, хмелел от ее содержания, заманивавшего тебя своей тайной… Кто-то из ваших земных ученых сказал, что философия-это расшифровка мира. Я тебе помогу расшифровать такое, о чем не мечтали ваши победители земных загадок и тайн.
— Выпьем, — сказал я. — Правда, у тебя нечем закусить; как а забегаловке одни дешевые конфетки. Ну, ладно, выпьем, допьем твой коньячок.
— Не могу. Извини. Завтра на работу. А работа хлопотливая. В магазине переучет. Какой-то недоброжелатель-пенсионер подал заявление, что я прячу для знакомых дефицитные новинки и даже спекулирую редкими изданиями. Но господь с ним, с этим гражданином пенсионного возраста. Ему некуда деть свое время, и он всех в чем-нибудь подозревает. Если бы он знал, кто я такой, он бы умер от подозрений. Но никто не знает, кроме тебя, твоего научного руководителя да этого несчастного фантаста Черноморцева-Островитянина, которому я иногда помогаю вытаскивать каштаны из огня будущего.
— Зачем ты это делаешь?
— Как зачем? Хочу помочь. Да и он нуждается в такого рода помощи. На его скромность можно положиться. Не в его интересах разглашать тайну своего не известного никому соавтора. Это все равно, что рубить сук, на котором сидишь. А он на мне сидит уже много лет. С тех пор, как я появился здесь, на Земле. Иногда он просто печатает под мою диктовку. Печатает быстрее любой самой квалифицированной машинистки. А потом читает вслух текст, словно написал сам.
— Тебе это вряд ли должно импонировать. Читал я его романы.
— И как?
— Замнем этот разговор, Сережа.
— Почему?
— Замнем.
— Нет, ты не увиливай. Я хочу знать правду. Все как сумасшедшие расхваливают книги Черноморцева-Островитянина, написанные по моей подсказке. А ты говоришь «замнем». Так ли уж это плохо?
Его голос изменился, стал почти просящим:
— Не совсем же безнадежно? Верно, Валя? Другие же пишут куда хуже, но им прощают. Только моему Черноморцеву-Островитянину… Особенно литературные критики.
— Черноморцеву-Островитянину, не тебе.
— Это почти мне. Я же его консультирую. Нет, не хитри, Валя, выкладывай правду-матку…
— Я тебя не понимаю, Сережа. Ты почти как бог. Ты мог превратить меня в реку и убедить, что это не в самом деле, а только метафора. Но, диктуя этому семидесятилетнему простаку, разве ты не мог подсказать что-нибудь оригинальное, не похожее на других? Разве ты…
— Я старался не выделяться, быть похожим… Это называется скромностью, Валя.
— Дешевка и банальность — это еще не скромность.
Он обиделся на меня, В нем заговорило литераторское, самолюбие, в конце концов он был соавтор.
— А гонораром делится с тобой этот облагодетельствованный тобой автор?
— За кого ты меня принимаешь! Мне вполне хватает и той зарплаты, которую я получаю в магазине. Частенько премируют.
— А все-таки, кто ты? Он рассмеялся.
— Довольно. — Он зевнул и потянулся. — Хочу спать.
— До завтра, — сказал я, вставая.
— До завтра? Нет. Надо повременить несколько деньков. Чтобы ты, Валя, мог себя подготовить.
— К чему?
— К чему? Лучше замнем, употребляя твое милое словечко.
— А все-таки, Сережа?
— Мало ли к чему? К встрече с тем, что на вашей неторопливой и погруженной в обыденность планетке считается невозможным.
Серегин продолжал свой рассказ.
— И эта встреча состоялась. Он, как и в прошлый раз, открыл ящик письменного стола, достал аппаратик, похожий на электрическую бритву, и посмотрел на меня испытующим взглядом исследователя или врача.
— Ничего, Валя, — сказал он. — Ничего. Пустяк. Нечто вроде затянувшегося сеанса двухсерийной картины по сценарию Черно-морцева-Островитянина. Выдержишь?
Он рассмеялся.
— Если быть точным, это больше похоже на просмотр материала на киностудии… Но давай приступим к делу.
Грусть охватила меня. Все, что я знал и любил, вдруг отделилось на тысячу световых лет. Между мной и родиной бездна. Как это бывает только во сне, когда к твоей жизни присоединяется чья-то чужая; я вспоминал с тоской… Там, бесконечно далеко, остались жена и двое детей. И мне никогда не увидеться с ними. Слишком велико и бездонно расстояние.
Доносится музыка. Симфонию исполняет невидимый оркестр: голоса птиц и грохот водопада.
Молодая женщина подходит ко мне.
— Как ты похудел, милый, — говорит она. — Взгляни в зеркало. Она протягивает мне крошечное ручное зеркало. Оно живое и прозрачное. Маленькое лесное озеро, охваченное рамкой из металла.
Я смотрю, и лицо мое колеблется, отраженное в синей воде этого странного живого зеркала, на дне которого плавают рыбы.
— Кто ты? — спрашиваю я.
— Твоя жена Недригана. А кем стал ты, милый? И как ты умудрился за эти несколько дней забыть меня?
— Я никогда не был женат.
— Вот как? А двое детей, которых ты решил оставить не дне безмерных пространств, собираясь в эту экспедицию, ты о них забыл? Догадываюсь, ты приучаешь себя к мысли, что у тебя нет семьи. Расстояние должно ее отобрать у тебя.
— Я никогда не был женат.
— Значит, ты приучаешь себя к мысли, что ты не вернешься?
— Нет, — ответил я. — Я вернусь.
— Ты вернешься, дорогой. Мы будем ждать тебя годы и десятилетия. Ты должен вернуться.
Я встал и пошел за ней.
На стене висела картина. Я задержался возле нее. Это был кусок живой природы, кусок мира, вставленного в рамку. В раме шумела роща, бушевали зеленые ветви, охваченные ветром. Я сначала подумал, что смотрю в окно. Но окно дало бы ощущение дали, вырезанной в стене и в живом пространстве природы. А рядом было совсем другое. Роща была здесь, во мне, и рядом, вставленная в раму, как то лесное озеро, в которое я только что смотрелся.
— Ты прощаешься с вещами, милый. Я понимаю. Но почему у тебя нет для меня слов, которые мне захочется вспоминать, когда ты будешь далеко? Ну, скажи что-нибудь!
Я молчал. Сознание безумной утраты охватило меня, словно за возможность участия в экспедиции я расплачивался всем, что было дорого мне, — семьей, обществом, историей, наконец, всей биосферой планеты.
Вот она, биосфера, в раме картины, роща, которую я не смогу захватить с собой.
— Милый, — услышал я, — все эти дни ты был занят подготовкой к исчезновению. Извини, что я так называю экспедицию на далекую планету, где есть нечто сходное с нами и где, по предположениям наших ученых, действительность разумна и разум действителен. Но я почему-то боюсь этого разума, хотя есть и нечто пострашнее — это безмерные пространства, которые поглотят тебя. Дорогой, в нашем распоряжении были годы, но они ушли, и сейчас остались считанные минуты. Хочешь, остановим время, замедлим его течение, чтобы обмануть напряженные чувства? Лучше не надо? Но что же ты молчишь?
Я молчал не от сознания всей драматичности этих минут перед разлукой, которая должна продлиться слишком долго, а от другого — от нелепого сознания, что я здесь посторонний и меня принимают за кого-то.
Потом все это кончилось, оборвалось. Я снова был рядом с Сережей возле стола, где стояла бутылка с коньяком.
— Это было со мной? — спросил я.
— Нет, это было со мной, а не с тобой. Валя.
— А где это было? — Замнем, Валя. На время замнем. Представь себе, что. ты просматривал материалы.
— Фильма?
— Нет, Валя, не фильма, а кусок моей жизни.
Я верил и не верил. И когда Серегин ушел от меня, я почувствовал ревность. Это была нелепая ревность, нелогичная, абсурдная. К кому, к чему я ревновал своего аспиранта? К тому, что его, а не меня выбрала иная действительность для интимного контакта. Меня же она только поманила, играя изображением, то исчезавшим, то появляющимся снова. Меня да еще лейтенанта милиции.
Он оказался легок на помине. Я услышал звонок, а затем голос, что-то объяснявший домработнице Насте.
Настя вызвала меня.
— К вам, — сказала она, и лицо ее выражало уж слишком много чувств.
— Кто?
— Этот, — ответила она. — Из милиции.
Лейтенант стоял в прихожей и опять рассматривал репродукцию с картины Ван-Гога «Ночное кафе».
— Любите живопись? — спросил я.
— Интересуюсь.
Я попросил лейтенанта пройти в кабинет, где еще висело облако дыма, оставленное только что ушедшим и беспрерывно курившим Серегиным,
— Извините, если помешал, — сказал лейтенант. — Я все насчет того же. Насчет нарушителя порядка.
— Порядок, насколько понимаю, нарушил я?
— Вы? Нет. Сомневаюсь. Я насчет случая с рисунком. Было это или не было?
— А вы как хотели бы? Было или не было?
— Жизнь не всегда считается с нашими желаниями. Но не в этом дело. Я доложил начальству. А вышло плохо. Не поверили. И направляют на освидетельствование к невропатологу. Ясно? «Переутомился ты, Авдеичев», предполагают. Нелишне было бы с вашей стороны подтвердить факт.
— Вам не поверили. Почему, думаете, мне поверят?
— Вы крупный ученый. Специалист. А мой начальник очень уважает ученых. Это раз. Крупных специалистов. Это два, В третьих…
— Чего же вы хотите от меня?
— Хочу, чтобы вы зашли к начальнику нашего отделения майору Евграфову Павлу Николаевичу и подтвердили насчет этого рисунка.
— Вы ставите меня в нелегкое положение. Современные люди верят только неопровержимым фактам. А Павел Николаевич и по своему положению не может быть слишком доверчивым.
— Это точно. Но все-таки был хотя бы отчасти этот факт или совсем и не был?
— В том-то и дело. Может, ничего не было. Может, нам с вами показалось?
— Допускаю. А дальше что? Значит, мне надо идти к невропатологу?
— А почему бы вам не сходить? Невропатологи самые деликатные из врачей. Самые внимательные…
— А что я ему скажу?
— Расскажите все, как было.
— А если не поверит?
— Дайте ему номер моего телефона.
— А чем это поможет? Одно из двух — он заподозрит, что мы оба больные, или придет к выводу, что это обман. Для меня и то и другое плохо. Я же был на дежурстве. Это раз. Вел дознание. Два.
Я подивился безукоризненной логике лейтенанта милиции Авдеичева. Это была логика, опирающаяся на весь земной человеческий опыт. Но кроме земной, существовала и другая логика, о которой лейтенант Авдеичев, к сожалению, ничего не знал, впрочем, так же, как и строгий его начальник.
Должен ли я был сообщить майору Евграфову свои сведения? В конечном счете, да. Но не сейчас, а после того, как свяжусь с Президиумом Академии наук. Факт, если это действительно был факт, скорее подведомствен отечественной науке, чем пока еще недостаточно компетентному а естествознании и философии начальнику отделения милиции.
Что же мне сказать Авдеичеву, который сидит напротив меня, по ту сторону длинного, типично профессорского стола и ожидает моего ответа.
— Вас не снимут с должности, — спросил я, — не уволят?
— Вполне могут уволить. Врач напишет: либо я больной, либо злой симулянт, обманщик. Одно другого не лучше.
— Врач напишет? Будем надеяться, не напишет.
— Напишет. Что же делать?
— Денька два повременить. Я попытаюсь заинтересовать этим случаем крупных отечественных специалистов, войти в контакт с Академией наук.
— Денька два можно и повременить. Но не больше, — сказал Авдеичев, вставая. — Денька два, — повторил он. — Значит, забегу к вам на будущей неделе.
В передней он задержался, о чем-то сосредоточенно думая, и сказал с явным сомнением:
— Денька два. Много за это время воды убежит. И нервы себе испортишь… Ну, до свиданья,
Денька два… Не успеешь оглянуться, а они уже канули в вечность. Тут нужно не денька два, а годка два, а может, и два десятилетия. Ведь речь идет о самом крупном и парадоксальном событии за всю историю человеческого познания.
Обо всем этом подумал я, как только закрылась дверь за лейтенантом милиции Авдеичевым. Затем на смену этой мысли пришла другая, мысль о самом Авдеичеве. Есть ли у него жена, дети? И как скверно получится, если его уволят, обвинив в симуляции, в злостном обмане.
Казалось бы, эти две мысли были несоизмеримы по своему значению. С одной стороны, интересы всего человечества, интересы отечественной науки, а с другой — судьба лейтенанта милиции, одного из многих.
Но в эту минуту судьба лейтенанта заслонила в моем потревоженном сознании интересы человечества. Я ощутил всю свою вину перед лейтенантом, который отпустил меня, задержанного дружинниками, отпустил, доверившись своей безукоризненной логике, чувству здравого смысла и доводам своего доброго сердца.
Я позвонил Серегину. На мое счастье, он оказался дома. Я попросил его немедленно зайти ко мне и пока ни о чем не спрашивать. Через полчаса Серегин сидел в моем кабинете, окутанный папиросным дымом, и слушал меня.
По выражению его лица, ставшего вдруг настороженно-насмешливым, я понял, что на безукоризненно точных весах своего рассудка он уже все взвесил и знал, что, как ни жаль лейтенанта милиции Авдеичева, интересы отечественной науки и человечества все же дороже.
— А что будет с лейтенантом? — спросил я.
— Уволят в запас. Не пропадет. Устроится на другую работу, только и всего.
— Со справкой о психической неполноценности?
— Ну, не устроится здесь, поедет на периферию. Можем ли мы из-за какого-то лейтенанта рисковать контактом земного человечества с представителем иной биосферы, иного Разума?
— Отчего же непременно рисковать? Не понимаю. Разве это помешает контакту, если майор Евграфов, старый опытный работник, узнает, что продавец книжного магазина на Большом Сергей Спиридонов совмещает со своей основной профессией и другое, пока не совсем привычное для него дело, но дело честное, отданное разуму и прогрессу? Ведь этот Спиридонов не уголовный преступник, не пьяница, не хулиган. Майор Евграфов разберется и не станет ставить преград.
— Разберется? Вы за это ручаетесь? А сам факт, что, не будучи действительно Спиридоновым и вообще родившись не на Земле, он пока скрывает… И все прочее? Об этом вы подумали?
— Ну, что ж, подумаем вместе с майором Евграфовым, Он современный человек, наверное, поймет и уважит мотивы…
— А если не уважит? Нет, подумайте пока один. А лейтенанту скажите что-нибудь насчет неразгаданных явлений природы. Неразгаданные явления теперь все уважают. С ними посчитаются и в милиции.
— Дело не только в лейтенанте, поймите. Не могу же я от всех скрывать этот факт. Интересы общества, интересы отечественной науки.
— Ну, что ж, — сказал Серегин, усмехаясь. — Закажите разговор с Москвой. Свяжитесь с президентом Академии наук или с кем-либо из его заместителей.
— А что? Может, и свяжусь. Это мой гражданский долг. — Обождите со своим долгом. Можете все испортить. Сережа уже мне много раз говорил, что ему хочется побыть обычным рядовым человеком, поторговать книгами. И что с этим, ну, с контактом, успеется. Не убежит. Он, Сережа, должен себя подготовить и сейчас еще не готов.
— Вы смотрите его глазами. А интересы науки, техники, общества?
— С передовицами вы к нему не суйтесь. С готовыми штампованными словами. Высмеет, Да еще как!
— Но ему же доверили, поручили. А он себе легкомысленно торгует то лотерейными билетами, то книгами. С точки зрения его к нам пославших, поручивших ему,
— А откуда вы знаете их точку зрения? У них совсем другие понятия, другой порядок. Они, по-видимому, не торопятся. Не спешат. И раз послали, наверное, доверяют,
Телефонный звонок прервал наш разговор.
Сняв трубку и назвав свое имя, я услышал необычайно любезный, даже чуточку вкрадчивый голос:
— Ради бога, извините. Поистине глобальные обстоятельства вынудили меня прервать этим телефонным звонком ваши глубокие размышления, а может, и исследования в области семиотики и истории знакомых систем. Да, обстоятельства воистину глобальные.
— Кто говорит со мной? — прервал я могучий поток слов,
— Черноморцев-Островитянин.
— Чему обязан? — спросил я.
— Обстоятельствам глобального масштаба. Только весьма серьезные причины могли вынудить меня прорваться сквозь ваши размышления, бесцеремонно нарушить ваш покой.
— В чем же, собственно, дело?
— Мне необходимо с вами повидаться.
— Ну, что ж. Заходите вечерком. Я буду дома. Я не сказал Серегину, кто мне звонил. Но он, по-видимому, догадался.
— У Сережи в последнее время неважное настроение, — сказал он.
— Это почему?
— Конфликт с научным фантастом. С Черноморцевым-Островитянином. А он, Сережа, к такого рода размолвкам не привык. Не то что у них там, на их планете нет никаких конфликтов. Сколько угодно. Но там все не так. И размолвки там другие. Это не Черноморцев-Островитянин вам сейчас звонил?
— Как вы догадались?
— Скорее интуитивно. Я как раз в эту минуту о нем думал, Я немножко побаиваюсь его.
— А что он может вам сделать?
— Не мне. Сереже. Намекает ему, что больше не может скрывать от общественности и науки такой глобальный факт. Глобальный… Это любимое его слово.
— А какая ему выгода? Ведь этот… Диккенс… Ну, не Диккенс, Сережа ему помогает. Не то консультирует, не то даже соавторствует…
— Отказался. Категорически отказался. И у Черноморцева-Островитянина сразу же начался творческий застой, неудачи…
— Почему же отказался?
— Я его убедил.
— Не следовало этого делать… Вмешиваться в чужие дела. И вот теперь расхлебывайте. Тут дело посерьезнее, чем с лейтенантом Авдеичевым.
— Теперь уже поздно об этом говорить. Дело сделано,
— А нельзя ли как-нибудь выправить положение? Уговорить Сережу, убедить его, что не время входить в конфликт те фантастом, что нужно повременить.
— Да разве он согласится! У него совсем другой внутренний мир, совсем другая логика. Он не признает никаких компромиссов не только со своей совестью, но даже с желаниями. Он поступает так, как подсказывает ему его логика.
— Но раньше-то он помогал Островитянину, консультировал его?
— Раньше. Но не теперь. Теперь он не хочет.
— Скажите, вы имеете на него какое-нибудь влияние?
— Мы с ним друзья. Настоящие большие друзья. И, кроме того, нас связывает вместе нечто особое и, если употребить любимое словечко этого красноречивого фантаста, нечто глобальное. При Сереже я так не сказал бы. Сережа терпеть не может громких слов. Его девиз-скромность.
— Скромность? Ну, что ж, это не так уж плохо. Скромного, тихого человека всегда легче убедить или переубедить. Убедите его, что Черноморцева-Островитянина нельзя бросать в беде. Черноморцев делает полезное дело, прививает юношеству любовь к знаниям, к полету фантазии и мечты.
— Бросьте. Ваш Черноморцев-Островитянин заурядный беллетрист. Для него самое важное — тиражи. Из-за тиражей он и занимается фантастикой.
— Поверьте, это несправедливо. Он любит свое дело. Любит. И нельзя его винить, что он нуждается в консультации, нельзя оставлять его без консультанта.
— Пусть консультируется у кого-нибудь из ученых.
— Это не то. Его преимущество и состоит в том, что он консультировался у Сережи. А Сережа на самом деле не Сережа, а тот… Я вполне понимаю страдания Черноморцева. Даже Уэллс и тот не имел возможности посоветоваться с кем-нибудь вроде Сережи.
— Ну, и что? Уэллс все равно писал лучше, чем этот Черно-морцев-Островитянин, Но будет о нем. Неинтересно, Мне надо идти. Меня Сережа ждет. Мы с ним условились.
И Серегин исчез, даже не простившись.
Придя вечером ко мне, Черноморцев-Островитянин сразу же заявил, что он приехал на такси и такси его ожидает у ворот дома.
— Что ж, — сказал я, — я вас не задержу.
— Зато я вас задержу, — сказал фантаст. — У меня к вам глобальных масштабов дело.
— Так сначала отпустите такси,
— Нет, не отпущу. Пусть ждет. Это моя привычка. Я люблю, чтобы меня ждали. Одно сознание, что меня никто нигде не ожидает, может привести меня в полное отчаяние, Я всегда опаздываю. Хочу, чтобы меня везде ждали. Но сам я не люблю ждать. И потому пришел к вам.
— Не понимаю.
— Сейчас объясню. У вас есть аспирант по фамилии Серегин?
— Есть. Он только что был у меня и ушел незадолго до вашего прихода.
— Отлично. Великолепно. Этот ваш аспирант занимается семиотикой, изучением знаков?
— Да. На будущий год будет защищать диссертацию.
— Отрадно. Превосходно. Значит, вы его научный руководитель?
— Да.
— Отлично. Но вам не мешало бы знать о некоторых весьма существенных особенностях вашего подопечного,
— Какие же это особенности?
— Не очень отрадные, скажем прямо,
— Точнее?
— Он авантюрист.
— Осторожнее. Я не люблю, когда о моих знакомых…
— Понимаю. Но он не только авантюрист, он еще и глупец. Легковерная личность. Представьте, он поверил в совершенно невероятную, нелепую, невозможную вещь, что Сергей Спиридонов, продавец в книжном магазине на Петроградской стороне, ни больше, ни меньше, как пришелец… Представитель инопланетного Разума. Не смешно ли, а?
— До смеха ли тут. А на самом деле кто он?
— Мой воспитанник. Я взял его из детского дома. Возился с ним. Учил его языкам. Хорошим манерам. Потом он заболел, сразу после того, как кончил школу. Редкий случай. Представьте, вообразил себя представителем инопланетной цивилизации. Необыкновенно мощное воображение. Феноменальные телепатические способности. Ясновидение. И, кроме того, глобальное умение внушать себе и другим.
— А вы не пробовали эксплуатировать эти глобальные способности?
— Эксплуатировать? Ну, зачем же так прямолинейно и несправедливо? Иногда советовался. Разве это возбраняется? Почти сын. Воспитанник. Ужасно любит книги. Но вернемся к вашему аспиранту. У него есть какие-то свои цели. Пока о них можно только гадать. Но он настраивает Сережу против меня. Поверьте, я этого не потерплю. На моей стороне право…
— А что бы вы хотели от меня?
— Хотел, чтобы вы немедленно вмешались, пресекли.
— Но он же аспирант, не школьник, поймите. Через год кандидат наук. Как я могу вмешиваться в его личные отношения с этим Сережей?
— Тогда я буду вынужден обратиться за защитой к прессе. У меня мировая известность. Думаю, ни вам, ни вашему подопечному не будет кстати фельетон… Громкая огласка. Вашего интригана выведут на чистую воду.
— За что? За то, что ему не очень нравятся ваши романы? Никак не могу понять, в чем его преступление?
— Фельетонист это сумеет объяснить лучше меня. Извините. — Он посмотрел на часы. — Меня ждет такси.
— Но вы же любите, когда вас ждут.
— Да. Но это иногда дорого мне обходится.
В голосе его опять послышались приятные мягкие нотки.
— Извините. Только поистине глобальные обстоятельства вынудили меня оторвать вас от ваших дел. Надеюсь, вы объясните вашему легковерному аспиранту, что он ошибается. Сережа родился от земных родителей. От земных. Понимаете? Даже слишком земных, как выяснилось в детдоме, когда я брал его на воспитание.
— А что его заставило внушить себе…
— Что?
Собравшийся уже уходить писатель снова сел в кресло.
— Буду до конца откровенен с вами, хотя не знаю, заслуживаете ли вы моей откровенности. На Сережино сознание очень подействовала обстановка моего дома. Духовная атмосфера. Все эти мысленные соприкосновения с космосом, с Вселенной. И, конечно, мои книги, к которым он пристрастился, учась в школе.
— Может, вам не следовало брать его из детдома?
— Этот вопрос я не намерен обсуждать с вами. Он вас не касается… Гость поднялся с кресла.
— Извините. Убегаю. Убегаю с надеждой, что вы разъясните вашему аспиранту. Мой приемный сын Сережа болен… Выражаясь словами поэта, «прекрасно болен». Его болезнь позволяет ему творить почти чудеса. Но все же это болезнь, хоть и прекрасная болезнь. Разве можно об этом забывать? Я вам позвоню. Непременно позвоню.
Он оглянулся, усмехаясь:
— А вы ждите, ждите моего звонка. А? Теперь будете ждать? Волноваться? Я знаю. Так уж устроен у людей внутренний механизм. И не теряйте, пожалуйста, из-под ног реальную почву, как ваш склонный к внушению аспирант. Сережа эем-ной человек, хотя и похож чем-то на князя Мышкина. Но он зем-ной. Понимаете? Зем-ной, И родился где-то здесь, на Петроградской стороне. Рядом с вами.
Рассказывая Серегину о визите фантаста, я попытался передать и черноморцевско-островитянскую интонацию, всю ту энергию и страсть, которые вкладывал в слово зем-ной этот любитель всего потустороннего и внеземного.
Я следил за выражением лица своего аспиранта. Оно менялось, становилось все мрачнее. И было так неожиданно, когда он вдруг весело рассмеялся.
— И вы поверили ему? — спросил он. — Поверили?
— Очень бы хотелось не поверить. Очень! Но, согласитесь, на его стороне все-таки здравый смысл. Я ведь все время боролся с собой. Я сомневался даже в те минуты, когда изображение, играя с моей логикой в непозволительную игру, то появлялось, то исчезало на страницах черноморцевской книги. А он все объяснил.
— Все? Все объяснил? А он не рассказывал вам, почему у него сейчас творческий кризис?
— Нет, о кризисе он не упоминал. Да и согласитесь сами, кризис со всяким может случиться. А Черноморцев на восьмом десятке. Он и на отдых право имеет.
— Ну, хорошо. Допустим, я соглашусь с вами, а заодно и с ним. Сережа действительно внушил себе, а теперь внушает нам. Но откуда у него такие огромные знания? Откуда он знает то, чего не знает земной опыт, современная наука? Что же, по-вашему, он ловкий фокусник, немножко ясновидец, немножко гипнотизер?
— Все же в это поверить легче, чем в то, в другое, во что верят только дети, начитавшиеся фантастических романов. Да и Черноморцеву-Островитянину какой смысл скрывать?
— Какой смысл? Да самый простой. Превыше всего на свете он ценит себя и свои собственные сочинения. Сережа для него клад, истинный клад. Представьте себе Уэллса, получившего возможность консультироваться с марсианином…
— Представляю, хотя и с трудом. И что же, Уэллс, войдя в сомнительную сделку с инопланетцем, стал бы скрывать…
— Но ведь это же не Уэллс. Это Черноморцев-Островитянин. Большая разница.
— Кое-какая разница, конечно, есть. Но все равно поверить в то, что Сережа ясновидец и телепат, а не инопланетец, в тысячу раз легче. Ведь преодолеть тысячи световых лет…
— Ну, и что ж, — перебил меня Серегин, — ведь не вы преодолели и не ваша слишком любознательная домработница, а Сережа. Понимаете, Се-ре-жа! Говорите, фантаст запугивает фельетоном? Не боюсь я фельетона. Пусть пишут. С одной стороны фельетон, а с другой…
Он вдруг замолчал, словно забыв обо мне.
— Ас другой? — спросил я.
— Вы сами знаете, что с другой.
— А доказательства где?
— Доказательства? А разве их было мало? А то, что я был рекой, а вы видели свое детство?
— Это не доказательства.
Ладно. Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Ну, как дела у вашего лейтенанта милиции?
— У Авдеичева? Все в порядке. Невропатолог посоветовал взять отпуск и отдохнуть где-нибудь в деревне. Майор отпустил. Был милостив. Дал совет не читать фантастических романов, особенно тех, которые действуют на нервную систему. И Авдеичев укатил к сестре в колхоз. Вчера приходил прощаться. Вам бы тоже следовало взять пример с этого лейтенанта, немножко отдохнуть, подлечить нервы.
Забегая вперед, я должен сказать, что Серегин послушался моего совета, уехал в Пушкинские горы вместе с Сережей, взявшим отпуск. Очень уж хотелось Сереже побывать в пушкинских местах, а тут подвернулась возможность.
Но в тот раз мой аспирант не показал и виду, что у него нервы не в порядке. И даже обиделся на мое предложение. Ушел как провалившийся на экзамене.
В дверях обернулся и сказал:
— Не ожидал я этого от вас.
Признаюсь, его слова меня смутили. Естественно, я был склонен, как и каждый человек, скорей поверить в факт, в обыденный и легко согласующийся с логикой факт, чем в чудо. И все-таки что-то во мне боролось, сопротивляясь очевидности. Минут сорок я ходил по комнате взад и вперед из угла в угол. Затем надел паль-то и вышел на улицу. Что-то тянуло меня туда, в книжный магазин на Большой проспект.
В книжном магазине в этот час было много посетителей. Я остановился недалеко от кассы в углу и оглянулся. Сережа, как всегда, был на своем месте за прилавком. Он сбрил бороду и усы и теперь был похож уже не на Диккенса и не на Чехова, а на обычного современного молодого человека из интеллигентной семьи.
Я смотрел на него, словно надеясь сквозь его теперь уже обычную внешность разглядеть нечто несбыточное, не имеющее корней на этой привычной для наших чувств планете. Но что-то мешало мне. Не хватало остроты восприятия, как после бессонной ночи, когда смотришь в окно и пытаешься соединить куски вдруг распавшегося на части мира. Я видел Сережины руки, завертывающие книгу, его длинное узкое интеллигентное лицо, необычайно помолодевшее без бороды, его плечи и на этот раз подстриженную нулевкой голову, но я не мог собрать в целое эти части распадавшегося образа.
Я стоял и смотрел. Он поднял голову и увидел меня. И вдруг его образ, образ современного молодого человека слился с тем представлением о нем, которое было в моем сознании до беседы с фантастом. Всю обыденность повседневного словно сдуло ветром.
Это был уже не Сережа Спиридонов, а тот, другой, которого послало сюда Неведомое.
Черноморцев-Островитянин хотя и заставил ожидать себя, но все же позвонил. Он позвонил в два часа ночи, словно обстоятельства требовали этого ночного звонка. Нет, обстоятельства не требовали.
— А вы знаете, — сказал он, — а вы знаете, куда уехал Сережа?
— Знаю. В Пушкинские горы. Вместе со своим приятелем, моим аспирантом. Я получил от него довольно милую открытку.
— А почему именно в Пушкинские горы? Почему?
— Красивые места, связанные с памятью великого поэта…
— Оставьте ваши банальности. Красивые места… Оставьте! В голосе фантаста слышалось сильное раздражение. Очевидно, Пушкинские горы его устраивали еще меньше, чем всякое другое место.
— А фельетончик в работе, — услышал я, — Фельетончик, Злая, остроумная статейка. Внешний и внутренний портрет вашего аспирантика. Портрет, имеющий разительное сходство с оригиналом. Он должен появиться в «Вечерке» не позже, чем в конце будущей недели. Вряд ли он доставит большое удовольствие вам и администрации вашего института. Вряд ли.
Я повесил трубку.
Снова раздался нетерпеливый звонок. Я снял трубку и снова повесил.
Снова раздался звонок. Я снова снял трубку, но уже не стал вешать.
— Извините, — услышал я. — Нас разъединили. Ужасное чувство. Между тобой и собеседником кто-то уже поставил глухую стену. Вы слышите меня? Вы слышите? Не принимайте мои слова слишком близко к сердцу. Фельетона не будет. Я пошутил. Но поймите меня, поймите. У меня отбирают сына. Поймите… Поставьте себя на мое место.
— Я не пишу фантастических романов.
— Это не важно. Вы занимаетесь тоже не совсем обычным делом. Вы пытаетесь отделить от человека его язык и посмотреть со стороны. Что такое семиотика? Изучение коммуникаций с помощью знаков? Мой Сережа, соединяя себя с собеседником, может обходиться без знаков. Ему не нужны коммуникации. Он сливает свое я с любым ты без помощи языка. Его телепатические возможности безграничны. Да, он феномен. Зем-ной феномен, Зем-ной. Хорошенько вдумайтесь в его необыкновенные способности. Для них не существует ни времени, ни пространства. Не по-думайте, что я кантианец, считающий пространство и время суб-ективными категориями. Я материалист! Материалист. Диалектик! Но мы очень мало знаем о времени, а еще меньше о телепатической связи. Может, Сережа и действительно имеет контакт с иной цивилизацией. Но он зем-ной. Я не уступлю! Я его воспитал! Здесь, на Земле, в этом городе. У него есть адрес и паспорт. Он прописан. Но не только пропиской и паспортом он связан с Землей. Не только. Поймите! Теперь он уехал. Ваш аспирантик увез его в Пушкинские горы. Это неспроста.
— Не понимаю, — перебил я фантаста, — какую опасность могут представлять Пушкинские горы для человека, который продает книги?
— Он слишком впечатлителен! И кроме того… Нет, я кое-что должен утаить. Еще не пришло время. До свиданья! Еще не пришло!
Теперь не я, а он повесил трубку. И я был этому рад.
Наступила тишина, покой. И я был рад этой тишине, покою. Я писал для толстого журнала статью о Жане-Франсуа Шампольоне, дешифровавшем древнеегипетскую письменность.
Перед моим мысленным взором возник человек, заставивший говорить онемевшее прошлое.
Я писал о том, как приоткрылась завеса и мы смогли почувствовать во всем трепете живой конкретности давно уже мертвый мир.
В глухих застывших знаках было спрятано величие и страсть; «Я дивлюсь тебе. Я простираю власть твою и ужас перед тобой на все страны, страх перед тобой до пределов небес».
Письмо из Пушкинских гор от моего аспиранта Серегина — это обрывок сновидения, подклеенный к куску киноленты.
Валя писал о своем друге Сереже так невнятно и загадочно, что я с трудом пробирался сквозь чащу слов к смыслу, к странной, незнакомой, внеземной логике, которая снова затеяла игру с Серегиным, а через него и со мной.
По словам моего аспиранта, Сережа сетовал, что он опоздал. Ему необходимо было встретиться с Пушкиным или с Хлебниковым. Но когда он прилетел на Землю, ни того, ни другого уже не было в живых. Ошибка в подсчетах, крошечная неточность, мимолетная задержка, а тут, на Земле уже время утекло и одна эпоха сменила другую. Какая ему теперь разница — опоздал ли на час или на целое столетие. Время утекло, и то, что утрачено, почти не поддается возвращению.
Почему с Пушкиным и почему с Хлебниковым? Почему не с Ламарком, не с Винером, не с Эйнштейном?
Сережа объяснил своему приятелю Вале, а сейчас Валя, мой аспирант, объяснял мне, посвятив этому три страницы своего пространного письма.
Мне объясняли то, что я не способен был понять.
Я напрягал все душевные силы, чтобы почувствовать смысл того явления, о котором писал мне Валя. Он писал, что Хлебников был голосом рек и лесов, что посредством него с нами разговаривала сама природа.
Но ведь это было только красивое выражение, только метафора. Так думал я, но Валя и Сережа представляли это иначе.
Меня удивляло и другое-то, что Валя научился думать так, как мыслил его удивительный приятель.
Но вернемся к письму, которое сейчас лежит передо мной на письменном столе и манит в глубины невнятного и нерасшифрованного, не переведенного на язык нашей, земной логики.
В письме были пропуски, по-видимому, Валя не мог или не хотел сказать всего, чего требовала беспощадная ясность мысли.
«О чем бы ты стал беседовать с Пушкиным, если бы не опоздал на сто тридцать лет?
Сережа не ответил на мой вопрос.
Тогда я сказал ему, что Пушкин, несмотря на свой гигантский ум, не был подготовлен к разговору с представителем внеземной биосферы. Ведь он жил в первой половине XIX столетия, когда не было космических ракет и бешенство ядерной энергии пребывало в покое, как джин в закупоренной бутылке.
Он снова промолчал, словно не слышал моего замечания.
Да, между нами стояла глухая стена, и я уже стал жалеть, что приехал с ним в эти края.
Сережа ходил погруженный в себя и вдруг прислушивался к чему-то не слышному мне, долетавшему до его обостренного слуха.
В тот день, о котором идет речь, мы вышли на прогулку.
Сережа всматривался с таким видом, словно он уже бывал здесь когдагто. Он тихо и задумчиво читал:
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Когда мы возвратились, он вдруг спросил меня:
— Хочешь почувствовать это?
— Что? — спросил я.
На лице его играла усмешка.
— Не спрашивай, что. Хочешь?
— Хочу, — ответил я тихо.
А потом вдруг и сразу я почувствовал себя берегом реки и березовой рощей, и Пушкин был тут, рядом. Я слышал его шаги и голос, повторявший:
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Он был тут, и мгновенье струилось, как воды.
Его шаги на тропе, и прикосновение легкой пушкинской руки к березовому стволу, и я уже не думал о том, кто я — роща или слова поэмы, вобравшей в себя лето и окрестности и небо над водой вместе с синим облаком и речной рябью, или крыло ласточки.
Прикосновение легкой пушкинской руки, — и шаги стали уда-ляться. А потом все вдруг оборвалось…
— Ты слышал его? — спросил тихо Сережа.
— Слышал.
— Ты слышал не его. Да и как ты мог его слышать? Это заговорила роща.
— Не все ли равно, — сказал я».
«Всякий раз, говоря о Пушкине, Сережа вдруг переходил на шепот, словно поэт был рядом и мог услышать, что о нем говорят.
Ощущение, что далекое прошлое тут, рядом с нами, пьянило меня, как глубины океана, и я погружался в это удивительное состояние, не чувствуя под ногами, дна. Вокруг меня и во мне, как в море, шумело время, то убегая вперед, то возвращаясь…
Догадка мелькнула, на мгновение ярко осветив этот мрак неизвестного, но это было только предположение, которое я пока ничем не могу подтвердить.
Человек обладает памятью, хранящей личное прошлое, прожитое, опыт. Сережа не человек. Он завершение иной эволюции, другой, не земной, неведомой нам биосферы. Эволюция дала ему загадочную и чудесную способность проникать сквозь волны времени.
Я пытался узнать хоть что-то об этом особом видении у самого Сережи, но он всякий раз начинал шутить и смеяться и говорить о том, что каждый поэт и художник обладает этой способностью.
Я напоминал ему, что наш диалог начался, мы посредники и что за все существование Земли, возможно, не было более значительного разговора, чем наш. Тогда он начинал смеяться еще громче и дурачиться, как школьник во время перемены. И он делал это неспроста, желая посеять во мне сомнение. Он хотел, чтобы я думал, что он заурядный сотрудник Книготорга в Ждановском районе, самый обычный гражданин, как нельзя больше довольный своей земной биографией и своей работой, мечтающий только об одном — благополучно дожить до пенсионного возраста…
Удалось ли ему посеять во мне сомнение? Разумеется, нет. Чем больше он дурачился, чем больше прятался за спину своей земной профессии, тем больше убеждался я в его внеземном прошлом.
Никто не догадывался, что тот, кого я называл Сережей, был достоин внимания не меньше, чем любой знаменитый артист. Все считали его самым заурядным парнем на свете, и особенно туристы и туристки, прибывшие в Пушкинские горы, подчиняясь спортивному азарту и желанию умножить свои впечатления.
Никто из них не догадывался, что Сережа тоже был своего рода рекордсмен, но рекордсмен до беспредельности скромный, не рассказывающий никому о своем затяжном прыжке, вобравшем в свою орбиту сначала солнечную систему, а затем и эти во всех отношениях замечательные места, где некогда жил великий поэт.
Но даже и такому существу, как Сережа, казалось бы, лишенному начисто наших земных недостатков, не чуждо было нечто человеческое. И вот, поддавшись соблазну, он совершил поистине легкомысленный поступок, не достойный той великой миссии, которую он здесь выполнял. Сережа помог одной обремененной скукой туристке, не слишком молодой, но чрезвычайно молодящейся и жаждущей сильных ощущений, превратиться в облако, немножко повисеть над полями и рекой, а потом благополучно спуститься с неба на землю, уже окутанную вечерним сумраком, спуститься, словно на парашюте.
Факт не удалось скрыть от наблюдательных глаз. Многие нашли странным облако, имевшее вполне определенную фигуру довольно объемистой женщины.
Зачем это сделал неосторожный Сережа? Туристка, сначала немножко поскромничав, в конце концов призналась, что это была она. Вот нам и приходится спешно сматывать удочки, чтобы избежать вопросов, на которые трудно ответить».
Я только успел дочитать письмо своего аспиранта, как раздался телефонный звонок.
Голос Черноморцева-Островитянина на этот раз был необычайно мягок и даже лиричен. Волна теплоты и ласки хлынула на меня из телефонной трубки.
— Коллега, — назвал он меня.
— Простите, — прервал я его, — я не пишу фантастических романов и не намерен и впредь…
— Коллега, — повторил он, — не будем вдаваться в ненужные тонкости. Я тоже не всегда писал романы и не всегда буду их писать. Сейчас я мечтаю об отдыхе. Хочу собрать материал для одной небольшой вещицы на тему, близкую к теории знаковых систем, к семиотике. В душе рассчитываю на ваше любезное содействие, на скромную помощь, на небольшую консультацию.
— У вас же есть консультант.
— Кто?
— Сережа.
— Этот невежда? Бывший продавец лотерейных билетов? Да вы смеетесь? К тому же он занимается непозволительным делом. Волшебничает. Разводит разные суеверия и мрак. Это в наш-то век! Рано или поздно его привлекут к ответственности. Его и его покровителей из Книготорга. Доверить такой духовно незрелой личности работу с книгой. Вы молчите? Молчите? Выскажите свое мнение! Желаю знать ваше кредо.
Я повесил трубку. Снова раздался звонок. Я снова снял труб-ку и снова повесил. Телефон трещал.
Я снял трубку.
— Нас разъединили, коллега, — услышал я. — И это не первый раз.
Я снова повесил трубку и вышел на кухню сварить кофе.
Телефон продолжал трещать.
Настырность фантаста, его напористость оказались сильнее меня. И вот, забегая на несколько дней вперед, я должен признаться, что взял на себя неблаговидную роль и стал консультировать человека, который не внушал мне особой симпатии. У меня не хватило характера отказать, а может, и ввело в соблазн чувство, сомнительное, впрочем, чувство, сознание, что я должен заменить Сережу, самого необычного из всех советников и консультантов, какие когда-либо существовали на Земле.
Черноморцев-Островитянин в благодарность подарил мне все написанные им книги. И вот я сижу и читаю их, пытаясь найти следы Сережиного участия.
Увы, все эти многочисленные романы, повести и рассказы не стали мостом, соединяющим земную и хорошо известную нам действительность с той сферой, которую хранила Сережина память. В чем дело? Я не мог себе этого объяснить и не сумею объяснить вам. Это тоже было своего рода загадкой. Может, слишком земным, а следовательно, и приземленным был талант нашего знаменитого фантаста, не сумевшего слить свой слишком здешний и знакомый всем голос с тем нездешним и незнакомым, чьим представителем является субъект, спрятавший свое сверхобычное существо за обыденной внешностью сотрудника Ленкниготорга.
Нельзя сказать, чтобы фантаст не делал никаких попыток объять своей земной мыслью нечто особенное и выходящее за сферу нашего обыденного опыта. Наоборот, он все время уносился мыслью далеко за пределы нашей солнечной системы, но только одной мыслью, сердцем же и всеми своими земными чувствами оставался дома, в своей комфортабельной квартире, с ее привычным и давно обжитым миром. Короче говоря, в Черноморцеве-Островитянине было слишком много от бойкого беллетриста и слишком мало от подлинного художника. Традиционная и во многом обветшалая система наивного приключенческого романа не в состоянии была схватить и передать сложную сущность зрелого Сережиного опыта, голосом которого с нами пыталась заговорить биосфера и история загадочной планеты, чья цивилизация сумела доставить Сережу сюда, развременив время и развеществив пространство, сжав до отказа главную пружину бытия.
Передо мной был пустой сосуд, раскрывшаяся ладонь, которая держала нечто, но не сумела удержать. Книги Черноморцева-Островитянина напоминали капкан, из которого только что убежала добыча, не тронув приманку.
И я закрыл эти книги с досадой и положил их на полку.
Нет, фантаст все же чувствовал разницу между мной и Сережей. И время от времени он давал мне это почувствовать и понять.
Он даже не удержался и сказал:
— Вот если б вы тоже были оттуда.
— Откуда? — поинтересовался я.
— Ну, оттуда, откуда прилетел к нам Сережа.
— Разве он откуда-нибудь прилетел? Вы же взяли его из детского дома?
— Да, да, — уже кивал и соглашался со мной фантаст. — Я это только в метафорическом смысле, Он сидел рядом со мной и рассеянно слушал. Я объяснял ему, что такое идеограмма. Я рисовал на листе бумаги сосуд, из которого льется вода, образчик идеограммы, обозначающей свойство прохладно. Да, существовало на Земле время, когда люди прибегали к слишком наглядной и предметной информации, еще не умея оторвать свою не слишком гибкую мысль от форм самих вещей.
Я говорил, следуя за логикой той увлекательной дисциплины, которой я отдал много лет.
Но что-то мешало фантасту меня слушать. Ему не давало покоя сознание, что Сережа, занявшийся книжной торговлей и увлекшийся дружбой с моим аспирантом, отказывается делиться с ним своим уникальным опытом.
— Я выведу его на чистую воду, — ворчал маститый фантаст. — Тоже мне этот кудесник! Волшебство запрещено, как опасный пережиток. Нет, я угощу его фельетончиком или даже серьезной научной статьей, его и вашего неосторожного аспирантика. Пора положить этому конец. В каком веке мы живем, в каком веке?
Я пытался его успокоить.
— Насчет волшебства, — говорил я, — я ничего не встречал в законах. Волшебство кодексом не предусмотрено.
— А суеверие и мрак?
— Но ведь у него все на строго научной основе, на опыте, который он принес оттуда к нам на Землю!
— Типичная лженаука, родная сестра телепатии.
— Насчет лженауки в кодексе ничего нет. Да и нельзя. При желании кого угодно можно объявить лжеученым или телепатом.
— Не спорьте. Речь идет о волшебстве. Это нужно пресечь. И я пресеку с помощью общественности и прессы.
Я пытался урезонить фантаста, отвлечь его, увлечь своей любимой наукой историей знаков. Я рассказывал ему о древнеперсидском клинописном алфавите, но он слушал рассеянно. Его томила одна и та же мысль, одно и то же желание.
— Я принципиальный человек, — говорил он, — и мое материалистическое мировоззрение не позволяет мне мириться с этим мраком и суеверием, которые он тут распространяет.
— Но раньше, — убеждал я его, — раньше, до того, как Сережа отказался сотрудничать с вами, ваше мировоззрение позволяло же вам не замечать его некоторые странные особенности.
— Это была моя ошибка, которую я должен исправить.
Я что-то пытался ему сказать, но он меня не слушал.
— Нет, нет. Не мешайте мне. Я должен найти контакт со своей совестью и немедленно исправить свою ошибку.
— А что вы намерены делать?
— Пресечь. Понимаете, пресечь. Не допустить, чтобы невежественная личность продавала книги. Пресечь. Немедленно пресечь всякое волшебство.
— А факты? — спросил я. — Где же факты?
— Факты? Их сколько угодно. До меня дошли слухи, что и в пушкинских местах он позволил себе сомнительную игру со здравым смыслом. Представьте, одну пожилую туристку, преподавательницу английского языка… Да, да, он нанес ей моральный ущерб, нравственное увечье. В результате она потеряла веру в законы природы. Я это должен пресечь. Моя материалистическая совесть требует немедленных действий.
Серегин был чем-то встревожен. Он сидел напротив меня у окна, нервно курил и сосредоточенно о чем-то думал.
— Расстроили угрозы фантаста? — спросил я. — Думаете, он в самом деле подымет шум?
— Нет, он, как тот, про кого сказал Толстой. Пугает, а нам не страшно. Я тревожусь за Сережу.
— А что с ним? Болен?
— Да. Притом странная болезнь. Изменился, пополнел, стал как будто ниже ростом. Так переменился, что не может даже пойти на работу.
— Неважно себя чувствует?
— Наоборот. Чувствует себя отлично,
— Отлично? Так почему же он не может пойти на работу?
— Пойти-то он может. Сослуживцы не узнают. Директор. Покупатели. Я же говорю, он сильно изменился.
— Постарел?
— Нет, просто стал совсем другим человеком. Боюсь, что это даже не признают за болезнь. Не дадут бюллетень. Не положат в больницу. Не окажут необходимой помощи.
— А что, собственно, произошло?
— Почти ничего. Пустяк.
— А все-таки?
— Вы видели когда-нибудь портрет знаменитого французского писателя Ги де Мопассана?
— Видел!
— Так вот он теперь вылитый Мопассан. Черные усы. Густая речь. Румянец. Понимаете? Теперь он Мопассан.
— Как же быть? — спросил я.
— Вот я и пришел к вам посоветоваться. Такая проблемка мне одному не по плечу.
— Но почему, как это случилось?
— Не знаю.
— А сам Сережа? Сам-то он чем-нибудь это объясняет?
— Сережа? Да ведь его нет. Ведь он сейчас не он, а Ги де Мопассан, знаменитый французский писатель.
— Вообразил себя?
— Не вообразил, а превратился. Румянец. Усы. Южные манеры. И полное сознание, что он в девятнадцатом веке. Все это было бы полбеды, если бы вокруг в самом деле был девятнадцатый век. Просто не знаю, как быть. Его невозможно одного пустить на улицу. А главное, никому ничего невозможно объяснить — ни соседям, ни управхозу, ни даже вам.
— А как ом будет жить?
— Откуда я знаю? Надеюсь, что он снова превратится в Сережу.
— Не надо никому ничего говорить. Давайте держать в секрете.
— Нельзя скрыть от всех человека, да еще такого экспансивного, полного жизни. Я сейчас боюсь, чтоб он не вышел на улицу. Он обожает гребной спорт. Мечтает покататься на лодке.
— Ну и пусть катается. Это полезно. А главное, несложно. Недалеко от вас Острова. Сведите на Елагин. Там много лодочных станций.
Серегин с сомнением посмотрел на меня.
— В залог оставляют паспорт.
— А разве у Сережи нет паспорта?
— Есть. Разумеется, есть. Но там на фотокарточке Сережа, а не Ги де Мопассан.
— Совсем нет никакого сходства?
— Ни малейшего.
— Да, — согласился я. — Действительно неразрешимая проблема. А нельзя ли как-нибудь изменить наружность? Побрить усы? Соответствующим образом одеться? Прибегнуть к гриму?
— Попробуйте-ка его убедить. Не хочет. Не видит причин, почему он должен скрывать от всех свое честное имя.
— А вы не пытались ему внушить, что он не Мопассан, что это ошибка, недоразумение?
— Пытался. Не получается. Поверили бы вы мне, если бы я стал вам втолковывать, что вы не вы, а кто-то другой?
— Но я не другой. Я это я.
— У него тоже нет никаких причин думать, что он не Мопассан. Даже зеркало и то это подтверждает. Иногда я и сам думаю, что он Мопассан, что произошел какой-то сдвиг в ходе времени и что Сережа попал в девятнадцатый век, а поменявшийся с ним комнатой Мопассан оказался здесь, на его месте. Эта догадка мелькнула у меня вчера, когда знаменитый французский писатель стал рассказывать мне о фантастической новелле, которую собирается писать… Путаница, алогизм, беспорядок похуже, чем с тем рисунком, который то появлялся, то исчезал. Есть еще одно предположение, одна гипотеза, которая вам может показаться сумасшедшей.
— Какая? Выкладывайте.
— Иногда я думаю, что Сережа продолжает беседу, найдя для этого способ, который нам кажется странным. Но что мы знаем о способах их информации? Наши человеческие символы и знаки, слова, буквы — это модель бытия, способ его отражения. Законы их мышления, по-видимому, слишком своеобразны. Может, потому Сережа и не спешит войти в контакт с земным человечеством, может, он ищет пути, играя таким образом со мной, с вами?
— Ас ним это случалось раньше?
— Что?
— Превращался ли он до этого в кого-нибудь?
— Да. Всего один раз. Черноморцев-Островитянин достал ему путевку и отправил в санаторий. Там отдыхали научные работники, философы. И он не нашел ничего лучшего, взял и превратился а Спинозу.
— В Спинозу?
— Да, в Спинозу.
— Это я еще могу понять. Ведь вокруг были научные работники, философы, И никто из них не протестовал?
— Были и протесты. Но фантаст все уладил.
— А для чего он стал Мопассаном? «- Не знаю.
— Почему именно Мопассаном? Почему не Виктором Гюго, не Александром Дюма, не Тургеневым или Флобером?
— Не знаю. Ничего не знаю. Знаю только одно, что это было бы ничем не лучше. Вчера во второй половине дня, когда я отлучался в булочную и задержался, из книжного магазина, где работает Сережа, пришла девушка-продавщица справиться о его самочувствии. Звонит, стучится, дверь открывает Мопассан, знаменитый французский писатель. Увидев классика, узнав его, девушка растерялась.
Встретив меня возле дома, она спросила, кто ей открывал дверь и где Сережа? Когда я ей сказал, что дверь открывал сосед, на ее лице появилась недоверчивая улыбка. «Вылитый Мопассан, — сказала она, — как на портрете». Боюсь, как бы девушка не влюбилась в него. Жизнерадостен и обаятелен. Все это, конечно, пустяки. Но как быть дальше?
Я не сумел найти ответ на этот вопрос. Впрочем, на него ответила сама жизнь.
Как же ответила жизнь на вопрос моего аспиранта? А очень просто. К Ги де Мопассану, знаменитому французскому писателю, все стали понемножку привыкать. Соседи. Прохожие. Работники лодочной станции на Елагином острове. Контролерши в кинотеатрах «Молния» и «Свет», куда Мопассан зачастил, желая ликвидировать свое отставание. Только в Эрмитаже на него немножко косились после того, как он заявил, что знал лично многих французских художников, живших в ХIХ веке и согласно земным законам сменивших временное бытие на долговечную отлучку.
Все очень полюбили знаменитого писателя. Правда, большинство предполагало, что это только случайное сходство, подарок оговорившейся природы.
Мопассану тоже все и всё нравилось. Особенно Елагин остров, куда он ежедневно уходил заниматься гребным спортом.
Продолжалось это не больше двух недель. А потом знаменитый французский писатель исчез, вернулся в свое собственное, отведенное ему судьбой столетие, а на его месте снова оказался Сережа.
Мой аспирант немедленно меня об этом уведомил по телефону.
Телефон был не в полной исправности. Плохая слышимость помешала мне понять, как произошла эта подмена, в присутствии ли аспиранта или в те часы, которые он проводил в Публичной библиотеке, делая выписки для будущей диссертации.
Вечером Серегин пришел ко мне, и я смог узнать подробности.
— Как же это все-таки произошло?
— Сам не отдаю себе отчета. Мопассан вышел в ванную принять душ. Минут двадцать не было, сорок. Я стал беспокоиться и заглянул. Смотрю, вместо него стоит Сережа и растирает себе спину махровым полотенцем.
«А где Мопассан, — спрашиваю я его, — где знаменитый французский писатель?» — «Как где? — удивился Сережа. — У себя во Франции, в своем XIX веке». — «Нет этого ничего, — говорю. — Был XIX век, да давно кончился». А Сережа уже иронически прищурился. Смотрит на меня, как студент физмата, пытающийся объяснить какому-то болвану сущность броуновского движения. «Девятнадцатый век кончился? То есть как это кончился? Совсем? Исчез? Ладно, хватит этих басен». Я ему: «Но объективные законы времени…» Он мне: «Что вы знаете о времени и его законах, вы, вы жители неолита?» Меня это даже удивило и расстроило. Раньше, до этого прискорбного случая с Мопассаном, он был скромнее и никогда не, смотрел свысока на наш земной опыт, на нашу науку. А тут он обидел всю нашу современную цивилизацию. Обозвал нас неолитом! Как вам это нравится?
— А что он теперь собирается делать? — спросил я у Серегина.
— Кто? Мопассан? Откуда я знаю. Мопассана нет. Все меня спрашивают о нем. Интересуются. Все его полюбили. Соседи. Жиль-цы из дома напротив. В гастрономе, в булочной, в парикмахерской. Такой приятный и сердечный человек.
— Я спрашиваю не о Мопассане, а о Сереже.
— О Сереже что спрашивать? Принял душ, побрился и пошел на работу.
Вот что услышал я от своего аспиранта.
Когда ом кончил свой рассказ, изображая себя, Ги де Мопассана и Сережу в лицах, я спросил его:
— Ну, а как подвигается диссертация? Смотрите, сроки подходят. Не подведите меня, своего научного руководителя.
— Не подведу. А если немножко и задержусь, есть уважительная причина.
— Какая?
— Ги де Мопассан, знаменитый французский писатель. Не мог же я его оставить одного в коммунальной квартире. На улицах неуютно. Троллейбусы, автобусы, машины. Ни одной лошади. Ни одного извозчика. И эти светофоры. Они его очень раздражали. Однажды он чуть не угодил под машину.
— А что тогда было бы?
— Не знаю. Не хочу думать. Ведь все сошло благополучно. Сейчас он там, у себя, в своем тихом застенчивом веке. Отдыхает. Катается на лодке… Но я задержал вас. До свиданья. Бегу в публичку.
На другой день утром я зашел а книжный магазин на Большом проспекте. Сережа стоял на своем обычном месте.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Приветик, — ответил он.
— Что нового?
— Да ничего особенного. Однотомник великого французского писателя Мопассана. Отличное издание. С иллюстрациями Рудакова. И с портретом авторе на веленевой бумаге. Может, хотите посмотреть?
— Покажите.
Он достал книгу с полки, раскрыл ее и показал портрет.
Я почувствовал что-то вроде легкого головокружения. Земля поплыла из-под ног. Это был Ги де Мопассан и в то же время не был. Какое-то неуловимое сходство с Сережей напоминало о том, что рассказывал мне вчера мой аспирант.
Я взглянул еще раз, и мне показалось, что знаменитый писатель подмигивает мне с портрета.
— Это не Мопассан, — сказал я.
— Вы думаете?
Сережа закрыл книгу и поставил ее на полку.
— Вам бы следовало остепениться, — сказал я.
— Вы думаете? — спросил он.
— Непозволительно. Легкомысленно. Глупо.
— Вы находите?
— Стыдно! — сказал я и, хлопнув дверью, вышел из магазина.
С диссертацией у Серегина не очень-то ладилось. Отрывок, который он мне показал, привел меня в тихий ужас.
Вместо того чтобы ограничиться довольно обширным материалом, взятым из истории культуры и теории знаков, он стал рассказывать о планете Ин.
Я живо представил себе выражение лиц будущих оппонентов и отзыв, начинающийся примерно такими словами: «Вероятно, произошла ошибка по вине ли машинистки или самого соискателя степени кандидата наук. В диссертацию случайно вклеился кусок из научно-фантастического романа…» — Это не научная работа, — сказал я Серегину.
— А что?
— Вымысел. Беллетристика. Нелепая сказка.
— Какой же это вымысел? Ведь за основу взяты строго проверенные факты.
— А кто их проверял? Лейтенант милиции Авдеичев? Та дамочка, которую ваш Сережа якобы превратил в облако и поднял над лесом? И кто вам поверит?
— Поверят не мне, а Сереже.
— Сереже? А кто такой Сережа? Бывший продавец лотерейных билетов, нынешний сотрудник Ленкниготорга?
— Не только. Кроме того, он…
— Допустим. Даже вопреки здравому смыслу. Но при чем тут вы и ваша диссертация?
— Посредством моей диссертации он и хочет вступить в контакт с человеческой цивилизацией, начать, наконец, диалог двух Разумов, земного и инопланетного. Это не моя идея, эта идея принадлежит самому Сереже. И он настаивает. Категорически настаивает.
— Это для чего же? Уж не для того ли, чтобы помочь вам стать кандидатом наук? Но если Сережа действительно посланец оттуда, то вас и академиком сделать будет мало.
— Вы, кажется, смеетесь?
— Хотел бы последовать совету Спинозы — не смеяться, не плакать, а только понимать. Но разум отказывает, чувства. Вы что же защиту кандидатской диссертации хотите превратить в мировое событие? А о результатах вы подумали?
— Обо всем думал. И сто раз говорил «нет». Но Сережа настаивает. Это его мысль. И он не хочет от нее отказаться.
— Не понимаю. Ни вас, ни его. Вам же это в конечном счете невыгодно. Все члены ученого совета воспримут это как полное отсутствие скромности, как ловкий трюк и погоню за сенсацией, Накидают черных шариков.
— Помилуйте, какая же это сенсация! Это событие. Переворот в науке. Небывалый в истории планеты обмен информацией, Плохого же вы мнения о своих коллегах. Вы заблуждаетесь.
— Нисколько. Поставьте себя на мое место. Мы живем не в мире чудес, а в мире обыденных академических фактов. Никто из членов ученого совета не подготовлен к восприятию этого странного феномена. Вас обвинят в лженаучной махинации, и вашего Сережу отправят на экспертизу. А потом в каком-нибудь научно-популярном журнале, вроде «Техника — молодежи» или «Знание — сила», начнется дискуссия, как о Розе Кулешовой. Одни будут говорить, что ваш Сережа телепат с уникальной психической организацией, а другие, что он шарлатан и фокусник…
— Но вы-то отлично знаете, что он не шарлатан, не фокусник и даже не телепат.
— В том-то и дело, что не знаю. Да и он сам не дает себя узнать. Ведет себя самым недопустимым образом.
— Что вы имеете в виду?
— Все… Сначала помогал этому фантасту Черноморцеву-Ост-ровитянину писать его космические романы, а сейчас помогает вам делать вашу диссертацию. Уж лучше бы остался при своем фантасте. Нет, я этого не могу допустить.
— Что не можете допустить?
— Чтобы в вашу диссертацию проникла вся эта сомнительная игра со здравым смыслом.
— Вы это окончательно? — спросил Серегин. — Или еще подумаете?
— Хорошо, — сказал я. — На неделю отложу свой ответ. Надеюсь, что вы сами взвесите все «за» и «против» и откажетесь от своего странного намерения.
Неделя прошла.
Она прошла в сомнениях, в бессоннице, в конфликте с самим собой. Я высоко ценил способности аспиранта Серегина, удивлялся его энтузиазму, энергии, оригинальному складу его характера и ума. Но всему есть границы. Чувство реальности, здравый смысл не позволяли мне согласиться на этот рискованный и нелепый эксперимент. Многие представляют себе ученых романтиками и чудаками, какими их нередко изображают писатели в угоду сложившимся традициям и благодаря плохому знанию этой среды. На самом же деле ученые так же любят обыденность, как и представители самых прозаичных профессий. Они менее всего подготовлены к восприятию чего-то совершенно неожиданного, слишком парадоксального, почти невозможного, граничащего с чудом. Они презирают всякую шумиху и сенсацию — одни из любви к строгой истине, другие (большинство) из привязанности к привычному, доступному, легко соглашающемуся с обыденной логикой. Не надо думать, что каждый ученый — это не сумевший реализовать свои потенции Лобачевский или Эйнштейн. И плохо будет Лобачевскому или Эйнштейну, если они не сумеют обосновать свое теоретическое чудо, свою занятую у далекого будущего идею.
Серегин не был ни Лобачевским, ни Эйнштейном. Его теоретическое чудо досталось ему в подарок от будущего слишком легко и случайно. Морально он не имеет права брать от судьбы этот подарок. Ни Лобачевский, ни Эйнштейн не подобрали свое теоретическое чудо на тротуаре, как находят оброненный кем-то кошелек. В противном случае они отнесли бы его в стол находок. А Серегин хочет воспользоваться находкой. И я не могу, не имею морального права это одобрить.
В этот раз Сережа торговал книгами под открытым небом на легком столике-раскладушке возле памятника Добролюбову.
— Мне надо с вами поговорить, — сказал я.
— Сейчас я на работе. И не имею права заниматься посторонними разговорами.
— Хорошо. Я обожду. Посижу в сквере.
Ждать мне пришлось около часа.
Сережа тихо подошел ко мне и сел рядом. Лицо его уже не казалось строгим и холодным, а приняло добродушно-обыденное выражение.
— Ну, что там у вас? Выкладывайте.
— Вы что ж? — спросил я. — Решили помочь моему аспиранту написать диссертацию?
— А почему бы и нет? — сказал Сережа и усмехнулся.
Я тоже усмехнулся и сказал:
— К сожалению, он хочет превратить защиту обычной кандидатской диссертации в мировое событие.
— Не он хочет, — поправил меня Сережа. — Я.
— И с какой целью?
— Дело тут не в цели, а скорее в характера.
— Я знаю характер своего аспиранта.
— Дело не в его характере, а в моем.
— Какое отношение ваш характер имеет к его диссертации? Не понимаю.
— Сейчас объясню. Не могу же я придти в Академию наук или в редакцию газеты и сказать, что я пришел поделиться с человечеством своим опытом.
— А что, собственно, вам мешает? Если вам есть что сказать человечеству, то как раз туда и следует обратиться.
— Я бы обратился, но как-то неловко. Боюсь шумихи. Глядишь, еще и почести окажут, как представителю внеземной цивилизации. А мне этого не надо. Я этого не люблю. А фотокорреспонденты способны навести на меня ужас.
— Этого не избежишь, — сказал я.
— А я все-таки постараюсь избежать. Фотокорреспонденты не ходят на защиту кандидатских диссертаций. Все это пройдет без шума, без огласки, как явление довольно обычное. Вы понимаете мою мысль?
— Признаюсь, не совсем.
— Я хочу остаться в тени, пожить, как живут рабочие, служащие, учителя, районные врачи. Мне нравятся эти люди. Я не выношу всяких сенсаций и не хочу выделяться.
— А ваша миссия? — спросил я.
— То-то и оно. Я и без того откладывал беседу с человечеством. Но сколько же можно тянуть? Время здесь у вас, на Земле спешит так же, как у нас. Но есть и другая причина. Личная. Серегин мой друг, Я хочу ему помочь. Он этого, в конце концов, заслуживает. Вы, кажется, не согласны?
— Не согласен.
— Напрасно. Я постараюсь вас убедить. Ваш аспирант, как никто на Земле, ждал этого разговора, этого контакта. И он его дождался. Он будет посредником. Он этого достоин. А потом во всем этом деле мне нравится и другое.
— Что?
— Обыденность. Простота. Отсутствие всякой парадности. Защита кандидатской диссертации. А идея не совсем обычная, далекая от трафарета. Контакт между двумя цивилизациями — земной и внеземной. И не только гипотеза, а факт.
— Факт? — спросил я. — Но где ж?
— Здесь, — ответил он тихо. — Рядом с вами. На скамейке. Вам этого недостаточно?
— Дело ведь не только в моей придирчивости. Там будут и другие члены Ученого Совета. Среди них есть и мои недруги, недоброжелатели моего аспиранта. Он немножко заносчив. Не умеет скрыть свою эрудицию. И насмешлив, насмешлив выше всякой меры. Предвижу осложнения.
— Напрасно, Я ведь буду там и все улажу.
— При помощи телепатии и гипноза?
— Зачем? При помощи трезвых фактов, которые я им тут же предъявлю. Они поймут, кто я, откуда и с какой целью.
— Вы думаете, поймут?
— А вы?
— Я думаю, не все. Николаичев наверняка не поймет, а Хорошко… Есть у нас такой… Хоть и поймет, но притворится, что не понял.
— Перед очевидными фактами и им придется склонить голову.
— Не знаю. Не уверен. В свое время не склонили же головы перед генетикой, хотя у генетиков тоже были факты.
— Время было другое.
— Нет, — сказал я, — советую вам избрать более естественный путь для этого контакта. Не любите сенсации, шумиху? А я, думаете, люблю? Потому и не допущу, что это противоречит научной этике.
— Не будьте слишком категоричным.
— Вы называете это категоричностью?
— А что это?
— Принципиальность.
— Принципиальность? Вот не думал.
Сережа встал.
— Извините. Обеденный перерыв на исходе, а мне еще закусить надо, забежать в буфет. Если не возражаете, я к вам зайду. Продолжим наш разговор.
И разговор был продолжен.
— Я знаю — сказал Сережа тихо, — вы не верите, что я оттуда.
— Не верю.
— Это хорошо, что вы не верите.
— А что же в этом хорошего?
— Все! Все хорошо. И я этим удовлетворен… Сережа встал и задумчиво прошелся по кабинету.
— Я не похож на пришельца, — продолжал он, — а похож на обычного служащего, живущего на сто рублей в месяц и в коммунальной квартире. Потому-то вы и не верите.
— И не только потому…
— А почему?
— Жизнь — редкое явление во Вселенной, согласитесь, а разум еще реже. Как вы попали сюда?
— Не спешите. Все узнаете.
— Когда?
— Скоро. Когда ваш аспирант закончит свою диссертацию.
— А до того, как он закончит, нельзя узнать?
— Нельзя.
— Почему?
— Мы так условились, А я свое слово держу. На этот вопрос я пока не отвечу. Но можете задавать другие.
— Расскажите что-нибудь о своей цивилизации, только так, чтобы это было похоже на правду, а не на романы Черноморцева-Островитянина.
— Но ведь наша правда может быть не похожей на вашу. И у меня нет гарантии, что вы мне поверите.
— Ладно, — сказал я. — Рассказывайте.
— А что, собственно, рассказывать? Почти все вы знаете из научно-фантастических романов. Ну, научились управлять гравитационными волнами. И давненько. Еще когда у вас на Земле был палеолит. Ну, заселили соседние планеты, предварительно создав там биосферу и наладив климат. Ну, научились замедлять время… Установили контакт с кое-какими цивилизациями. Для этого пришлось искривить время и пространство, не думайте, это далось не легко. Чуть не перевернули вверх ногами Вселенную.
Он зевнул, стыдливо прикрыв рот ладонью.
— Все, что я вам рассказываю, такие зады, такая древняя история, что самому скучно, как историку в средней школе. А вы уже и уши развесили? Мы изобрели аппарат, воссоздающий бытие, вещи. И это тоже не новинка. Вот вы видите меня. А у вас не возникла мысль, что, может, меня здесь нет, что я там? Здесь же мое отражение, воссоздающее себя! Об этом, кажется, не писали ваши фантасты? Впрочем, может, и писали. Всего не перечитаешь. И вот я скажу вам по секрету, что я совсем не похож на того Сережу, что продает книги. Вы только видите меня таким.
— А на самом деле? — спросил я.
— Замнем. Может, я чудовище с рогом вместо носа! Или минотавр? Не верите? Мне ничего не стоит выбрать себе любую наружность. Но я не хочу вас пугать. Зачем? Я выбираю себе наружность тех, кого уже давно нет. Некоторые считают, что это нескромно. Но было ли бы скромнее, если бы я вдруг стал похож на вас? Каждый считает себя неповторимым. И сходство, слишком буквальное сходство с кем-то посторонним оскорбляет, ущемляет чувство собственного достоинства. Недаром все сочувствуют близнецам. И понимают, что тут уж ничего не попишешь, обмолвилась сама природа. Вам не наскучила моя лекция? Не знаю, что еще вам поведать. Поймите, действительность, которая меня сюда послала, слишком пластична. История и прогресс сделали каждого из нас богом, который лепит себя и все окружающее. Потому-то мне так и хочется побыть в обыденности. Она еще сохранилась на Земле. Ее изображал милый Чехов, самый глубокий и скромный из земных писателей. Я перед ним в долгу, как перед учителем.
— А как вам удалось войти в контакт с Чеховым?
— Очень просто. Взял и прочел все, что он написал. Я понял, что обыденность в сущности великая вещь. И наша цивилизация, сделав нас богами, лишила нас существенного…
— Чего?
— Многого. А главное, простоты… Мне немножко надоело быть богом. Захотелось пожить в менее пластичном мире, в мире, где нет еще средств для искривления времени и пространства, для сжатия пружины бытия, для кодирования вещей и организмов, для умения воссоздавать ненужное и нужное, в том числе и себя самого. Я понимаю, это временная слабость, духовное недомогание, возможно, ошибка. Эту ошибку я исправлю во время защиты диссертации вашим аспирантом. А потом вернусь в свой мир. Закодируюсь и отправлю себя, как телеграмму.
Сережа грустно посмотрел на меня, словно уже прощался с Землей.
— Ну, как, верите или не верите?
— Верю. Да! Но не в такой степени, чтобы ввести это в диссертацию аспиранта. Нет, это не пройдет. Во всяком случае в нашем институте. Пусть попытается в другом месте. Может, что-нибудь и выйдет.
На этом не кончился наш несколько затянувшийся разговор.
Сережа еще несколько раз забегал ко мне, убеждал, просил, рассказывал разные подробности о пластичном мире своей цивилизации и каждый раз снова возвращался к любимой теме.
— Так у вас что же, — спросил я, — так ее начисто и нет, обыденности-то?
— Была когда-то, но кончилась. Не помню уж, в каком веке. В средней школе проходили, запамятовал.
— А как же без нее? Не совсем себе представляю. Ведь любовь к обыденности — это любовь к знакомому, к известному, к тому, что стало привычным. Вы что же, там у себя ни к чему не привыкаете, что ли?
— А к чему, собственно, привыкать? Все слишком подвижно, пластично. А главное, каждый все может. Каждый — бог.
— Бог?
— Да нет, не пугайтесь. Не бог, а вроде. Бога не существует, это я, разумеется, знаю. Даже кибернетического бога нет, того, который якобы придумал молекулярную запись, биологический код, зашифрованный и спрятанный от всех план.
— А откуда вам это известно?
— Откуда? Смешно. Я же книгами торговал. Распространял антирелигиозные издания. То, о чем я сейчас вам толкую, — только метафора.
— Ну, а скучно не бывало?
— Здесь у вас, на Петроградской стороне, или там?
— Там.
— Случалось что-то вроде. Но редко. Впрочем, не уверен. А что такое скука?
— Скука? Ну, чувство, что ли, такое, когда тебе начинает казаться, что тебе тысяча лет с гаком и что ты уже все на свете видал.
— Нет, этого не испытывал. Наоборот, мне всегда казалось, что я только что родился, хотя живу на свете… Ну да, завтра мне исполнится три годика…
— Три годика?
— Не три годика, а триста три. Детский возраст. Но в паспорте цифра куда скромнее, чтобы не пугать Татьяну Ивановну, нашу паспортистку, или девушку, которая согласится пойти со мной в загс… Впрочем, вряд ли. Кто захочет выйти за минотавра.
— А разве вы минотавр?
— Как говорит ваш Серегин, замнем. Я немножко проговорился. Ну, даже если и минотавр. Вам все равно не заметить. Важно, кем я тут являюсь, а сущность… Замнем.
— Там, я слышал от Серегина, остались жена и двое ребятишек?
— Остались. Ну, и что ж? Может, мне туда и не добраться. Дела здесь задержат. Обстоятельства.
— А почему вы говорите, что вы минотавр?
— Замнем. Не будем углубляться в дебри. Да и античная мифология мне нравится… Жалко, что не застал древних греков, Опоздал почти на три тысячи лет. Да, впрочем, и сейчас у вас неплохо. Хочется пожить в менее пластичном мире, где еще не сняты с человека все заботы. Да, черт подери! Забыл за газ и за электричество уплатить. Какой уже день ношу в кармане счет.
Сережино лицо стало озабоченным.
— Пустяки, — сказал я. — Ну, пени несколько копеек удержат. Вы же не улетаете к себе?
— Характер покою не дает. Я немножко педант. Но рассеян. Минотавру всегда труднее.
— Почему?
— Половина — земная, половина — тамошняя. Два мира, два опыта в себе ношу. Две ноши на одной спине. Думаете, легко?
— Не думаю.
Сережа посмотрел на меня и вдруг сконфузившись спросил:
— Заслуживаете вы откровенности?
— Об этом не меня надо спрашивать.
— Ну, ладно, расскажу. Дело в том, что Серегин уговаривает меня поменяться.
— Чем?
— Ну, судьбой, что ли. Обстоятельствами жизни.
— Как это? Не понимаю.
— Очень просто. Хочет, чтобы я остался здесь, а его закодировал вместо себя и отправил туда.
— Зачем?
— Хочет побывать в пластичном мире.
— Этично ли это?
— А вам как кажется?
— Мне кажется, что это не совсем этично. У вас там семья, Да и вообще, что за обмен? И кроме того, если он собирается исчезнуть и, вероятно, надолго, если не навсегда, то зачем хлопотать о своей диссертации, добиваться защиты? Там, наверное, не имеет существенного значения, кандидат ли он наук или обычный смертный.
— Дело тут тонкое, не простое. Самолюбив. Кроме того, он считает, что это своего рода экзамен. А если сказать всю правду, боится, что я так и не войду в контакт с человечеством.
— Почему?
— Характер такой. Излишняя скромность, временами переходящая в застенчивость. Нелюбовь к сенсации, к газетной шумихе, Странная привычка быть всегда в тени.
— Ну, а сами вы как? Готовы поменяться с ним или нет?
— Еще не решил. Но вернемся к делу. Так поддержите вы Серегина?
— Нет, — ответил я. — Пусть защищает в другом месте и с дру-гим руководителем. Я в своих убеждениях тверд и научной этике не изменю.
Минотавр — один из образов критской мифологии. Это получеловек — полубык, которого, согласно древней легенде, царь Минос заключил в лабиринт, построенный афинским художником Дедалом.
Но тут не афинский художник Дедал, а сама действительность построила что-то вроде лабиринта, в котором запутала меня и мою логику, мое врожденное чувство здравого смысла, связывающего мой опыт с опытом всего человечества.
Единственный выход из лабиринта — это остаться верным научной этике и не допустить защиту диссертации на соискание кандидатской степени, диссертации, которая вошла бы в противоречие с опытом всех поколений, живших до меня.
Верил ли я в то, что Сережа был посланцем неизвестного, но вполне реального, хотя и безмерно далекого мира?
И верил и не верил.
Между мной и аспирантом Серегиным произошел разрыв.
Я постарался забыть обо всем, что тревожило меня в течение этого странного года, и, когда проходил мимо книжного магазина на Большом проспекте, убыстрял шаги.
Чувство тоски по неведомому манило меня в этот магазин, но каждый раз я оказывался сильнее самого себя и проходил мимо.
Увлеченный работой (писал научно-популярную книгу «Культура и знаки»), я стал все реже и реже думать об удивительных обстоятельствах, игравших недавно со мной в сомнительную и загадочную игру. Но извещение на четвертой странице «Вечернего Ленинграда» вдруг толкнуло меня в лабиринт, из которого, как еще недавно казалось мне, я с трудом выбрался.
«28 мая, — прочел я, — на филологическом факультете Ленинградского университета В. В. Серегин защищает диссертацию на соискание степени кандидата наук «Языкознание космоса». Оппонентами выступают профессор Минотавр и доктор исторических наук Дедал».
Дочитав извещение, я испытал то же самое чувство, как когда увидел свое изображение на странице научно-фантастического романа. Газету я купил на Невском, когда собирался перейти Садовую подземным переходом.
«Необходимо повидаться с Сережей», — подумал я. И в ту же минуту увидел его. Он сидел в подземном переходе за раскладным столиком и продавал книги и лотерейные билеты.
— Это же не лабиринт, — сказал я ему, — созданный афинским художником Дедалом, а подземный переход.
И показал объявление, напечатанное в «Вечерке».
— Придете на защиту? — спросил Сережа.
— Нет. Не приду.
— Купите лотерейный билет!
Я купил лотерейный билет и спросил;
— А что же дальше?
— Завтра в восемь часов вечера включите телевизор, И вы убедитесь, что на этот билет вы выиграли мир.
В тот самый час я включил телевизор.
Показывали обыденную сценку из академической жизни — защиту диссертации на соискание кандидатской степени.
Я уже хотел сменить программу, как вдруг узнал своего бывшего аспиранта Серегина. Он стоял на трибуне и негромко, но внушительно объяснял членам Ученого Совета и всем присутствующим:
— Их логика, их видение мира соответствуют их среде. Миф? В какой-то мере да. Но миф, созданный не воображением, не фантазией, а властью над законами природы… Мой уважаемый оппонент профессор Минотавр разрешил мне продемонстрировать фрагменты фильма, доставленные на Землю… Механик, потушите, пожалуйста, свет.
И в то же мгновение на экране телевизора возникло лицо женщины, глядящей в ручное зеркало. Охваченное круглой рамкой, в руке у женщины было прозрачное озеро с рыбами, плавающими на дне.
Затем возникла стена с картиной. В раме был живой лес, шумели деревья, колеблемые сильным ветром.
Голос не диктора, а Серегина продолжал:
— Мой уважаемый оппонент профессор Минотавр расскажет вам о биосфере этой удивительной планеты, о пластичности этого созданного заново мира, а я ограничусь кратким изложением темы, которой посвящена моя диссертация «Языкознание космоса».