V. ЯГЕЛЛОНСКАЯ АКАДЕМИЯ

Осенью 1491 гада Николай и его брат предстали перед эректором краковского университетам На сурового главу школы письмо епископа вармийского произвело должное впечатление: он принял юношей милостиво, ограничился тем, что приказал поднять руку и повторить за ним трижды: «Клянемся и присягаем свято блюсти законы и правила университета». Педель[48] вписал имена Коперников в книгу матрикула[49] факультета искусств и получил от каждого в уплату за учение по четверти гривны — большие по тем временам деньги. У ворот братьев поджидала гурьба буйных школяров в подрясниках. То были охотники за новичками — фуксами. По стародавнему обычаю фуксов полагалось «крестить». Их затащили в корчму, заставили поить всех пивом и самих напиться дополусмерти. Затем принялись «крестить» кулаками по лбу, спине и животу. Изрядно намяв фуксам бока, вымазали их шевелюры медом с золой и, охмелевших, еле живых от усталости и смущения, проводили в шутовском шествии, с визгом и плясом, до Иерусалимской бурсы. Одна комната — келия — в мрачном здании отведена была новоприбывшим.

Коперники стали краковскими студентами.

Немецкий летописец XV века писал о Краковском университете так: «Близ церкви святой Анны стоит университет, известный множеством ученых людей, получивших в нем образование. Здесь средоточие многих наук: реторики, поэзии, философии, физики. Но больше всех наук процветает здесь астрономия. Я слышал от многих, что и во всей Германии нет более знаменитой школы».

Слава Ягеллонской академии — так именовали Краковский университет — достигла вершины в годы, когда в ней учился Коперник. Сюда стекались жаждавшие знаний и ученых титулов из всех углов Польши, из Венгрии, Украины, немецких земель, Швейцарии, скандинавских стран. Нередко можно было увидеть здесь даже студентов достославной парижской Сорбонны, забравшихся так далеко на восток ради того только, чтобы прослушать курс у какого-нибудь из здешних светил науки.

Пожалуй, одни только итальянские высшие школы, старейшие в Европе, могли поспорить известностью с Краковской, академией.

Польская образованность конца XV века, умственные интересы, культивируемые в Ягеллонской академии, просвещенная среда, которая окружила в Кракове молодого торунца, в высокой степени способствовали формированию его научного мышления.

Семь бурс и четырнадцать приходских училищ давали кров пятнадцати тысячам школяров. Разноязыких юношей объединяла латынь — полнозвучная речь Цицерона и Горация. Ее слышали они на лекциях из уст профессоров, на ней изъяснялись между собой в часы досуга, в бурсах, на улицах Кракова.

На фоне звонкой польской речи краковян так живописно выделялся медлительный и важный строй латыни. Не меньше студенческих подрясников и плащей с капюшонами, профессорских тог и беретов латынь выделяла людей университета из общей массы столичного люда.

На одном полюсе жизни польской столицы находился королевский двор непревзойденной пышности и блеска с тысячами придворных и слуг всех степеней и рангов. А на другом — полная сознания собственного достоинства, замкнутая в себе, правящая сама собою республика науки — университет.,

В черном плаще поверх коричневого подрясника, Коперник вошел в толпе студентов в актовый зал университета. Сотни масляных светильников проливали мягкий, желтоватый свет на ковры, картины, дорогие ткани. Золоченые рамы портретов во весь рост коронованных основателей академии, покровителей и ее знаменитейших профессоров висели высоко на стенах, обитых дорогим алым шелком. Под портретами вокруг всего зала тянулись поднятые на две ступени скамьи, крытые персидскими и турецкими коврами. В глубине зала на высоком помосте, на львиной шкуре стояло вызолоченное кресло ректора академии и рядом несколько кресел для почетных гостей.

Когда студенты заполнили всю середину зала и успокоились на своих местах, распахнулись передние двери, и в зал торжественным шагом вошли два педеля. Они несли серебряный щит. На щите — герб Ягеллонской академии — два скипетра крестнакрест: в память основателей академии — Владислава Ягайлы и жены его Ядвиги.

Началось шествие «корпуса обучающих». Проследовали кандидаты[50], баккалавры, лиценциаты[51] и магистры, еще не державшие четырех диспутов. Они не имели права на «высшую тогу» и довольствовались простыми шерстяными.

Четырьмя большими группами прошли профессора четырех факультетов. Из широких рукавов парадных одеяний выглядывали красная тафта и атлас подкладки. На богословах были темносиние бархатные шапки, отороченные горностаем. На медиках— такие же черные. Профессора церковного права носили маленькие шапочки из яркоалого атласа. А у профессоров свободных искусств они были круглые, из черного атласа, обшитые серебряным галуном.

Пришел черед важных персон академии. Старший педель ударил жезлом по полу и возгласил:

— Добро и счастливо пожаловать декану факультета Семи свободных искусств! Добро и счастливо пожаловать!

Сопровождаемый от дверей двумя поддерживающими его под руки служителями, престарелый декан занял отведенное ему место. С тем же церемониалом встретили трех других деканов. Дверь снова распахнулась, чтобы пропустить председателя акта, старейшего профессора богословия. Не успел он подняться на приготовленную ему кафедру, как педеля устремились к входу. Профессора, занявшие боковые скамьи, и студенты поднялись c мест. В тоге из пурпурного бархата, обшитой золотым галуном, в зал вступал ректор университета. Перед ним три служителя несли три жезла — знаки ректорской власти.

На этот раз весь зал — студенты и профессора — хором приветствовали главу школы:

— Добро и счастливо пожаловать ректору Ягеллонской академии! Добро и счастливо пожаловать!

Председатель открыл акт краткой латинской речью, обращая ее к ректору:

— Былой воспитанник академии доктор Мартин Былица из Олькуша достиг на путях науки высокого положения. Доктор преподавал астрономию в университете Болоньи и в чешской Братиславе. А, теперь на плечах его тога профессора университета венгерской Буды. Странствуя по свету, сей ученый и знаменитый муж не утерял сыновней любви и «кормилице-матери», — Ягеллонской академии, вспоившей его млеком мудрости и научного познания. Движимый желанием выказать нашей академии похвальные чувства привязанности,» доктор Былица прислал нам дары, поистине королевские.

Оратор махнул рукою, и педеля внесли в зал несколько объемистых рукописей на пергаменте, десяток первопечатных книг и четыре великолепных астрономических прибора из бронзы: звездный глобус, астролябию, солнечные часы и трикетрум[52].

— Эти книги, — продолжал оратор, — чудо печатного искусства. Они оттиснуты в Венеции. Здесь «Начала» Эвклида, «Диалоги» Платона и «Синтаксис Математики» Птолемея, переведенные на латынь прямо с греческого языка. А теперь полюбуйтесь: такой астролябии, такого глобуса мне еще не приходилось видеть! Вы постигнете, сколь драгоценны эти дары, когда я скажу вам, что трикетрум сработан руками самого Региомонтана[53].

Несколько восторженных школяров — вскочили с мест и закричали: «Виват! Виват!» Но по гневному жесту ректора педеля подбежали к ним и мигом вытолкали из зала.

В водворившейся тишине со скамьи профессоров искусств поднялся профессор Войцех Брудзевский[54], гордость академии, известный всей Европе математик и астроном. Спокойно и неторопливо, на изысканной латыни просил он передать доктору Былице горячую благодарность за щедрый дар от академии и от него самого — учителя Былицы в звездных науках. Скоро предстоит наблюдать лунное затмение. Он счастлив, что под рукою будет такой трикетрум.

Торжественная часть акта на этом кончилась. По знаку председателя со скамей поднялись два магистра богословия. Сим ученым мужам предстояло вступить перед высоким собранием в диспут о том, на каком языке изъяснялся змий-искуситель с Евою.

Магистры примыкали к разным богословским школам. Это обещало жаркие споры, а может быть — и потасовку. Предусмотрительный председатель акта приказал педелям натянуть канат и рассадить диспутантов по разные стороны. Разгородили и середину зала. Студенты, приверженцы одного, заняли места справа, а другого — слева.

Высокий, дородный магистр начал с напоминания, что и змий и Ева жили в раю. А в раю все было отличным от обыденного мира людей и животных. Следует, значит, допустить, что у Евы и змия в те времена был какой-то общий язык. Задача заключается в том, чтобы решить, какой язык то мог быть.

Маленький, поджарый оппонент стал тотчас возражать. Бесспорно, напомнил он, что бог говорил с библейскими патриархами и Моисеем на языке библии, языке иудеев. Можно ли допустить, что с Адамом и Евою — а им господь глаголал многажды — употреблял он язык иной?!

Дородный отвел довод, как не относящийся к диспуту: речь ведь идет о том, на каком языке изъяснялся с Евою не бог, а змий.

— Уж не думает ли мой достославный ученый коллега, — язвительно заметил его противник, — что Ева говорила с господом на одном языке, а со змием — на другом? В раю не могло быть вавилонского смешения языков!

Меткое замечание вызвало гул одобрения среди студентов — приверженцев поджарого магистра.

— Но тогда достопочтенный магистр должен допустить, что змий говорил на языке библии. Между тем общеизвестно, что эти твари умеют только шипеть.

— Шипение змия, искушавшего Еву, не могло быть его языком! А ведь он должен был членораздельно сказать нашей праматери: «Взгляни, какое прекрасное яблоко налилось на этом дереве!», или что-нибудь подобное.

Высокий магистр принялся развивать мысль о том, что Ева могла обладать даром чревовещания. Ведь в писаниях отцов церкви легко найти сколько угодно указаний на чревовещателей, умевших мычать по-коровьи и щелкать по-соловьиному. Возможно, что Ева умела шипеть, аки змий.

— Это аргумент несостоятельный, — отпарировал поджарый. — Чтобы внять соблазнам змия и сорвать с древа познания запретный плод, мало уметь шипеть самому, надо понять, о чем шипит тебе змий!

Долго еще спорящие богословы бросали друг в друга аргументами, почерпнутыми из бездонных запасов их учености. Какое бы положение ни выдвигал один, другой тотчас показывал полную его никчемность. Между тем атмосфера накалялась. Оба диспутанта начинали теперь свои реплики колючими словами:

— Только невежда не может понять…

— Известно, что тупоумию иных нет предела. Но все же…

Строгие окрики председателя акта не помогали. Перебранка перекинулась и на студенческие скамьи. Несколько драчливых бурсаков вцепились друг другу в волосы. Педеля едва успели выгнать их, как раздался боевой клич:

— Эй, венгерская бурса, проучим-ка немчуру! Выбьем из них еретический дух!

Началась свалка. Педеля палками гнали вон из зала всех студентов.

***

В средневековом университете профессор обычно Излагал своим слушателям — страницу за страницей, главу за главой — содержание книги «авторитета», признанного средневековой наукой и прежде всего, разумеется, церковью. Профессор читaл студентам не курс геометрии, астрономии или философии, а пересказывал почти дословно «Начала» Эвклида, «Альмагест» Птолемея, «Математику» Аристотеля. Его задачей было внедрить в головы слушателей содержание книги, которую студенты порой не имели возможности прочесть сами: печатных книг до XV века не было, а рукописные представляли собой роскошь, доступную только людям с достатком. Для полного усвоения творений некоторых «сверхавторитетов», например Аристотеля или Птолемея, студентам читали вспомогательные, курсы. Но и это было лишь изложением книг признанных комментаторов. Профессор и здесь слепо следовал за «авторитетом». С его стороны не привносилось не только критики излагаемого текста, но даже сколько-нибудь свободного, самостоятельного толкования: книги-комментарии были так же канонизированы, как и книги — творения основоположников знания.

В форме комментариев и диспутов в средневековых университетах рассматривались и серьезные проблемы — философские, математические, физические.

Живая мысль находила в средневековом университете поприще для своего выявления в диспутах. Именно университетские диспуты заставляли шевелиться застывшее в догме мышление, толкали его на поиски истины вне положенных заранее тесных рамок. Из диспутов рождалось разномыслие, и здание средневековой науки, построенной на слепой приверженности «авторитетам», постепенно расшатывалось яростными дебатами враждующих схоластических школ — номиналистов[55] и реалистов[56], томистов[57] и скотистов[58].

И все же как тяжело изуродовано было человеческое сознание столетиями безграничной власти церковной догмы! За годы пребывания Коперника в Краковском университете доктора и магистры Кракова вели богословские дебаты на темы: «Что сталось бы с Христом, если бы он явился в виде огурца?», «Можно ли, помимо воды, крестить также воздухом, песком, землей, щелоком, розовой водой?», «Был ли первый человек снабжен пупком?», «Если собака или свинья проглотит облатку причастия, перейдет ли тело господне в желудок животного?»

Иногда диспуты протекали мирно и походили на рыцарские турниры без кровопролития. Кто кого свалит с коня? Высшей степенью познания и красноречия обладал тот, кто ловкими аргументами припирал противника к стене и тут же менялся с ним ролями — начинал отстаивать положение, только что опрокинутое и уничтоженное его же доводами.

Университет XIV и XV веков принимал подобное словесное фехтование с поразительной серьезностью. Схоластическая школа искренно верила, что эти отвлеченные от какой-либо жизненной реальности упражнения могут дать ключ к открытию больших и важных для человека истин.

В средневековом университете факультет «Семи свободных искусств» служил обязательной подготовительной ступенью. Только пройдя курс «искусств», можно было перейти на факультеты специальные — медицинский, юридический, богословский.

Факультет «искусств» Ягеллонской академии был в коперниковский период на вершине процветаний. Семьдесят шесть профессоров толковали труды Аристотеля, латинских авторов, обучали по «авторитетам» арифметике и геометрии, астрологии и астрономии, физике и теории музыки.

В эти годы профессорская коллегия Кракова делилась на две резко отличные группы: большинство — старые, маститые ученые — отстаивало вековые традиции преподавания. Они строго придержи. вались дословного изложения текстов. Древних латинских поэтов и историков разбирали только грамматически, не останавливаясь на анализе содержания их творений.

Но в Кракове Коперник впервые встретил и совсем иных педагогов. Это была профессорская молодежь, побывавшая в университетах Италии. Она принесла оттуда новый, неведомый дотоле дух — преклонение перед античной древностью. Овидий[59], Вергилий[60] и Гораций[61], Юлий Цезарь, Тит Ливий[62] и Цицерон[63], десятки других древнеримских авторов перестали быть для них омертвелым сводом латинского языка. В итальянских школах их научили видеть в этих писателях нечто совсем иное — верных изобразителей жизни в эпоху, отдаленную почти на две тысячи лет. Читая глазами, свободными от церковных шор, поэтов, ораторов и историков Рима, эти молодые ученые воссоздавали в своем воображении картину жизни античного общества, столь отличную от жизни средневековой Европы и настолько более яркую! Энтузиасты впадали постепенно в состояние восторженного преклонения перед классической древностью.

Некоторые из этих молодых людей успели изучить в университетах Италии греческий язык и при его помощи проникнуть за порог эллинской древности. Пред их восхищенными взорами раскрылись широкие дали древней цивилизации.

В Краковском университете эти глашатаи нового держались обособленной, тесно сплоченной группой. Они стали первыми вестниками идей возрождения античной культуры к северу от Альп. Их принято было называть гуманистами. Одно время гуманистов Кракова объединяло «Надвислянское Литературное Содружество», на заседаниях которого вольно дебатировались вопросы древней истории и литературы.

Молодой доцент Лаврентий Корвин[64] родом из Шлёнзка, усердный участник дебатов «Содружества», был первым из тех, кто приобщил Коперника к изучению латинских авторов по-новому. Корвин был старше Коперника на несколько лет. Меж ними возникла дружба, сохранившаяся надолго. Корвину обязан Коперник прекрасным знанием латыни и способностью излагать свои мысли на этом языке просто, и красиво.

В Кракове Коперник погрузился снова в, уже знакомые ему по-Влоцлавку занятия латинской грамматикой. Профессора старого схоластического направления, читавшие обязательные курсы, заставляли зубрить до одури грамматические творения знаменитых христианско-латинских авторов Доната[65] и Присциана[66]. Венцом усилий в этой области был метрический диктант. На заданную благочестивую тему надо было написать латинские стихи размером древних поэтов. Коперник научился недурно описывать гекзаметрами звезду Вифлеема или непорочное зачатие.

Совсем иной дух господствовал на необязательных курсах молодых доцентов-гуманистов — Лаврентия Корвина, Яна Зоммерфельда, Павла Закличева. На вольных «коллегиях» грамматики, стилистики и реторики читали они и комментировали «Энеиду», пастушеские и деревенские песни Вергилия, «Календарь» и «Превращения» Овидия, оды Горация, «Разговоры» безбожного Лукиана[67], сатиры Ювенала[68], комедии Теренция[69], гимны Пруденция[70], множество писем и речей оратора Цицерона. Щедрыми красками рисовали эти посланцы Возрождения мысли и чувства языческого Рима, и искреннее их увлечение заражало юношей в подрясниках, отупевших от зубрежки черствой схоластической премудрости. Университетская молодежь постепенно проникалась чувствами, не имевшими ничего общего со страстями, раздиравшими ее в часы богословских диспутов. Это были, конечно, устремления опасные и вредные для христианского благочестия. Но до поры до времени Римская курия[71] не противилась гуманистическим увлечениям— она сама была затронута ими! И движение гуманизма из университетов Италии быстро перекинулось по сю сторону Альп.

За годы пребывания в Ягеллонской академии молодой Коперник проникся идеями гуманизма и стал горячим поборником «новшеств» и «вольностей». Однако как ни пленяли его поэты и ораторы Рима, как ни тешили собственные успехи в латыни, интересы торунца очень скоро сосредоточились на иных областях знания.

Разбуженный каноником Водкой интерес к «звездным наукам» мог получить удовлетворение в Кракове: здесь был Войцех Брудзевский.

Загрузка...