Николай Негорев, или Благополучный россиянин
• Оставить комментарий • Кущевский Иван Афанасьевич (bmn@lib.ru) • Год: 1871 • Обновлено: 22/01/2010. 709k. Статистика. • Роман: Проза Проза
| Ваша оценка: шедевр замечательно очень хорошо хорошо нормально Не читал терпимо посредственно плохо очень плохо не читать |
| |
И. А. Кущевский
Николай Негорев, или Благополучный россиянин
Библиотека сибирского романа. Том 3
Новосибирское книжное издательство, 1959
OCR Бычков М. Н.
И. А. КУЩЕВСКИЙ
И. А. Кущевский вошел в русскую литературу в начале 70-х годов прошлого века. События, происходящие в его романе "Николай Негорев, или Благополучный россиянин", опубликованном в 1871 году, развертываются в основном в период конца 50-х -- начала 60-х годов. Многие из этих событий и фактов исторически достоверны: студенческие волнения 1861 года, организация прогрессивной интеллигенцией школ для народа, распространение первых революционных прокламаций, деятельность "ветвей" тайной революционной организации "Земля и воля" (1861--1863) в провинции, крестьянские восстания после опубликования реформы 19 февраля 1861 года и другие. Но постановка основных проблем, изображение ведущих героев романа и их деятельности -- все это было чрезвычайно злободневно для начала 70-х годов, рисовалось автором именно с точки зрения общественной борьбы этого времени.
Конец 50-х -- начало 60-х годов были переломным периодом, в течение которого произошли решающие социально-экономические сдвиги в России, подготовившие смену "одной формы общества другой" {В. И. Ленин, Сочинения, т. 29, стр. 439.}, то есть крепостничества -- капитализмом. Первая революционная ситуация, сложившаяся в России в конце 50-х годов, ускорила проведение крестьянской реформы, что в свою очередь послужило толчком к оживлению всей экономической и политической жизни страны. Пролетаризация миллионов ограбленных, безземельных крестьян положила начало формированию русского рабочего класса.
В 60-е годы начинается новый этап освободительного движения в России -- этап буржуазно-демократический, или разночинский. В литературе этого периода, как и в общественной жизни, идет процесс бурного политического размежевания: с одной стороны выступает большая группа, писателей демократического направления во главе с идеологами революционной демократии Чернышевским и Добролюбовым, с яругой -- происходит объединение сил реакционного лагеря, куда переходят и либералы, которые вынуждены к этому времени сбросить маску "защитников народа". Политическая реакция, вновь поднявшая голову в середине 60-х годов, во многом способствовала "отрезвлению" либералов. Борьба с дворянским либерализмом, как идеологией антинародной, враждебной подлинной демократии, становится в центре многих произведений демократической литературы этих лет. Особенно резкие формы она принимает в сатирах Щедрина, произведениях Чернышевского, Помяловского, Слепцова и других.
Демократическая литература 60-х годов, которая вплотную подошла к изображению жизни простого народа, поставила перед собой задачу создания подлинно положительного героя, борца за новый социальный строй. Весьма актуальной становится в связи с этим проблема воспитания нового поколения.
Как известно, наиболее яркое воплощение образы новых людей и их деятельность в 60-е годы получили в романах Помяловского "Мещанское счастье" и "Молотов", Чернышевского "Что делать?", Слепцова "Трудное время".
В 70-е годы особенности развития критического реализма русской литературы определены прежде всего социальной обстановкой, которая сложилась в этот период: бурная капитализация России, последовавшая за проведением крестьянской реформы, и формирование народнического учения.
Начало 70-х годов, когда на литературную арену выступил Кущевский, ознаменовано нарастанием революционной волны (крестьянские восстания, особенно в Поволжье, в связи со страшным голодом 1870 г., студенческие "беспорядки" 1869 г. и др.). объединением прогрессивных сил России, возникновением многочисленных политических обществ, деятельность которых была направлена на организацию "хождения в народ". "То были времена всеобщего хаотического брожения, предшествовавшего массовому социалистическому движению 1873--1874 годов, когда назревшие силы только еще искали бессознательного выхода",-- писал видный деятель революционного народничества Степняк-Кравчинский {С. М. Степняк-Кравчинский, Собр. соч., Спб. 1907, т. 2. стр. 243.}.
Неотложным, основным вопросом этих лет в еще большей степени, чем в предыдущие годы, стал вопрос о судьбе народа, многомиллионных масс русского крестьянства, оставшегося "и после отмены крепостного права в прежней, безысходной кабале" {В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 65.}, о путях дальнейшего развития России. Решение этих вопросов в самодержавно-крепостнической стране, где пролетариат не представлял собой организованной политической силы, было необычайно сложным делом. Не случайно именно этот период характеризуется многообразием форм и методов борьбы передовой интеллигенции, множеством течений в самом народничестве. Отмечая ошибочность, идеалистический характер теории народников, Ленин высоко ценил их героическую революционную практику, попытку "поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества" {В. И. Ленин, Сочинения, т. 1, стр. 246-247.}.
Социально-экономические сдвиги в России и общественное движение 70-х годов нашли свое яркое художественное отражение не только в поэзии Некрасова и гениальных сатирах Салтыкова-Щедрина, но и в творчестве обширного лагеря беллетристов демократического направления, выходцев, как правило, из среды трудовой интеллигенции или мелкого чиновничества. К этой группе можно отнести Кущевского, Омулевского (Федорова), Станюковича, Шеллера-Михайлова и других. В воспитании и формировании молодых литературных сил русской демократической литературы, группировавшихся главным образом вокруг журнала "Отечественные записки", огромную роль сыграли Некрасов и Щедрин. Дарование многих писателей этой группы нельзя считать выдающимся, но они обладали знанием жизни, горячей любовью к угнетенному народу.
Знакомство с их творчеством, как и с творчеством писателей-народников, помогает во всей широте представить себе характер сдвигов, происходивших в литературе того времени, особенности ее реализма.
Писатели-демократы 70-х годов продолжали на новом историческом этапе развитие основной линии реалистической литературы, вдохновлявшейся идеями революционной демократии 60--70-х годов. Центральными вопросами их творчества, как и творчества шестидесятников, были поиски путей социального преобразования действительности, проблема формирования нового человека, воспитания нового революционного поколения, критика буржуазного либерализма, обличение реакционных, охранительных сил.
Образы новых людей, нарисованные писателями-шестидесятниками, имеют много общего с образами, созданными писателями последующего десятилетия. Вместе с тем облик положительного героя в литературе 70-х годов приобрел новые очертания. Это представитель трудовой русской интеллигенции или даже непосредственно народных низов. Все мысли, действия и надежды этого героя связаны с народом. Если большинство героев-шестидесятников только готовило себя к борьбе за дело народа, вырабатывало программу действий, то в литературе 70-х годов уже в действии познает герой радость борьбы и часто в жестоких столкновениях с реальной действительностью приходит к тяжелому сознанию своей неспособности одолеть враждебный лагерь хозяев жизни. Герой этот имеет свои суждения о социальном строе, пусть еще нечеткие, во многом наивные, но имеющие программный характер. Как правило, он активный участник политической борьбы.
Образы отважной молодежи, идущей в народ, стояли в центре произведений не только народнических писателей, но и писателей всего демократического лагеря русской литературы.
Однако в изображении положительного героя в демократической беллетристике 70-х годов есть существенные недостатки.
М. Е. Салтыков-Щедрин в статьях о произведениях Омулевского, Мордовцева, Шеллера-Михайлова и других, касаясь в основном приемов типизации и отмечая, что литература 70-х годов "приняла и сохранила" демократические традиции предшественников, что она ставит актуальные проблемы современности, вместе с тем пишет о трудностях изображения "практических проявлений" новых идей. Новые типы в силу общественных и политических условий не имеют возможности раскрыть себя во всей полноте. Черты их только еще формируются, и писать о них в условиях самодержавно-крепостнической России весьма сложно. Однако их "необходимо вызвать из мрака, в котором они ютятся, необходимо очистить от случайных наносов для того, чтобы разглядеть то нравственное изящество, которое они в себе заключают" {M. E. Салтыков-Щедрин, Полн. собр. соч. в 20 томах, Гослитиздат, т. 8, стр. 58.}. Необходимым условием успеха Щедрин считал ясное представление о путях борьбы и страстную убежденность в победе. Такой убежденностью, по мнению Щедрина, обладал Чернышевский, создавая "Что делать?"
Герои многих демократических романов семидесятников несли на себе черты схематизма и некоторой стандартности, их деятельность рисовалась подчас недостаточно убедительно. Художественное изображение становления героя, показ его конкретной борьбы подменялись во многих романах общими фразами, длинными рассуждениями. Особенно резко критикуя романы Мордовцева, Щедрин напоминает автору о том, что читатель знает о новых людях из самой жизни, знает "об увлечениях не книжных только, а действительных, о безвременно-погубленных силах, о принесенных жертвах". И далее, как бы подсказывая писателям, создающим типы новых людей, программу действий, Щедрин писал: "Где же жертвы, где встреча молодого и страстного убеждения с самоуверенною и ни на что не дающею ответа действительностью? Или и в самом деле арена борьбы ограничивается стенами какого-нибудь домика на Петербургской стороне?" {М. Е. Салтыков-Щедрин, Полн. собр. соч. в 20 томах, Гослитиздат, т. 8, стр. 400.}.
Однако широкое и всестороннее изображение классовой борьбы и ее правильное осмысление не могли дать в те годы не только Мордовцев (наиболее умеренный по своим демократическим воззрениям писатель), но и другие литераторы этого лагеря, прежде всего потому, что этого четкого осмысления не имели и их герои-народники. У них не было ясной политической программы построения нового общества, представления о путях изменения социального строя России, особенно в начале 70-х годов, когда был написан роман И. Кущевского "Николай Негорев, или Благополучный россиянин".
В социальном, "тенденциозном" романе семидесятников, который стал создаваться с начала 70-х годов и получил особенное развитие в период активной деятельности революционного народничества, по-иному ставится и проблема отцов и детей.
Если в предыдущее десятилетие положительный герой противостоял реакционно настроенным отцам, то герой революционного народничества 70-х годов продолжал деятельность своих отцов-шестидесятников, начавших до него борьбу за народное дело. И конфликт, столкновение между детьми и отцами, чаще всего возникал тогда, когда дети становились предателями великих идеалов отцов, отступниками. Отступники выходили не только из среды помещичье-дворянской, но и из среды разночинцев. Время решительных действий проверяло на практике прогрессивность убеждений, общественных деятелей, их веру в революционные силы народа, их способность отдать жизнь за его будущее. Убедительной иллюстрацией может служить жизненный путь А. С. Суворина, который, по выражению В. И. Ленина, "отразил и выразил очень интересный период в истории всего русского буржуазного общества". "Бедняк, либерал и даже демократ в начале своего жизненного пути", т. е. в 50--60-е годы, "Суворин во время второго демократического подъема в России (конец 70-х годов XIX века) повернул к национализму, к шовинизму, к беспардонному лакейству перед власть имущими" {В. И. Ленин, Сочинения, т. 18, стр. 250 и 251.}. Путь Суворина В. И. Ленин считал типичным для многих представителей буржуазной интеллигенции второго и третьего демократического периода общественного движения в России. Поэтому обличение предателей, отступников, возвращающихся в обывательское болото, предпочитающих мир собственников и стяжателей борьбе за новый общественный строй, является большой заслугой демократической беллетристики 70-х годов.
Беллетристы-демократы 70-х годов вслед за писателями революционной демократии продолжили их линию и в показе капитализации России, и в обличении дворянского либерализма.
И. А. Кущевский внес серьезный вклад в дело борьбы с либерализмом и отступничеством, нарисовав в романе "Николай Негорев, или Благополучный россиянин" процесс "превращения человека в лакея" (Горький).
Иван Афанасьевич Кущевский прожил короткую жизнь (1847--1876). Писательский путь его исчисляется всего пятью годами. И жизнь, и смерть Кущевского, и характер его мировоззрения типичны для разночинной интеллигенции 60--70-х годов. В его судьбе много общего с судьбой Помяловского, Слепцова, Левитова, Каронина, Осиповича-Новодворского и многих других. "Писателем-пролетарием" называла его критика того времени (статья Горленко "Писатель-пролетарий", "Московское обозрение", 1877 г., No 41, 42). В своей автобиографии которую Кущевский написал в больнице незадолго до смерти, он сам также называет себя "писателем-разночинцем", "литературным пролетарием". "Писатель-пролетарий, работающий ради куска хлеба,-- пишет Кущевский,-- продукт переходного времени... моей автобиографией я хочу сказать, что это был за человек. Не я один был таким". В своем творчестве Кущевский развивает лучшие традиции демократической литературы 60--70-х годов, ставит ее основные проблемы с большим талантом и остротой, чем многие его современники.
Родился Кущевский в Сибири (последние биографические источники называют город Барнаул), в семье мелкого чиновника. Приехав в Петербург после окончания Томской гимназии, семнадцатилетним юношей, мечтающим об учебе в университете, о деятельности на благо родины, Кущевский сразу же столкнулся с ужасающей, бесправной жизнью трудовых низов столицы царской России. Одна за другой исчезают иллюзии юного провинциала по поводу райской жизни на берегах "медовой реки Невы", и обнажается уродливое лицо подлинной социальной действительности. Этот трудный процесс вступления в жизнь, процесс познания ее непримиримых социальных противоречий, гибели светлых надежд хорошо изображен впоследствии Кущевским в ряде его рассказов, особенно в рассказе "В Петербург (на медовую реку Неву)!", носящем автобиографический характер: "Я работал на патронном заводе, был котловщиком на чугунолитейном заводе, служил матросом на пароходе, торговал апельсинами, работал на бирже... Все это, конечно, было не кряду, а с промежутками: иногда приходилось оставаться по целой неделе без работы... В университет поступить было нельзя" {И. Кущевский, Маленькие рассказы, очерки, картинки и легкие наброски, Спб., 1875, стр. 31.}.
Много раз Кушевский был на краю голодной смерти, многие сотни таких же, как он, бедняков трагически погибали на его глазах. Поэтому такой любовью и сочувствием к народу пронизаны рассказы и очерки Кущевского, так правдиво и ярко рисуют они каторжную жизнь городской бедноты. Печальная вереница образов проходит перед читателем этих рассказов, написанных и до появления романа и после него. Все это -- беднота различных профессий и сословий, тщетно ищущая работу и место в жизни, стремящаяся подняться со "дна" ("Тяжелая жертва", "Бедная Лиза", "Наши дети", "На покосе", "Зимний вечер в больнице" и др.). Этих людей автор многократно встречал в действительности. Они родные ему по духу, по социальному положению, по чувствам и мыслям.
О начале литературной деятельности Кущевского мы также узнаем из рассказа "В Петербург!": "Работал я как-то на Калашниковской пристани; была ранняя навигация; холод, вода не выше одного градуса тепла; уж я приноровился таскать кули и работал не хуже других... Так вот-с, как-то, идя по трапу, уже подле борта, я как-то оплошал и свалился вместе с кулем в воду -- точно в кипяток... Ночью со мной сделался тиф, и я попал в больницу". В больнице Кущевский встретил журналиста, который посоветовал ему писать и одобрил его очерк, напечатанный впоследствии в журнале "Искра".
Начав литературную деятельность с очерков, которые он помещает в различных газетах и листках, Кущевский мечтает о большом произведении, где можно было бы обобщить виденное, "отвести душу", нарисовать читателям не отдельные образы, увиденные в жизни, а целую систему их, раскрыть характер общественной борьбы начала 70-х годов. Эти мечты долгое время остаются неосуществимыми: все время и все силы забирала тяжелая, отупляющая работа ради куска хлеба. Вновь помогло несчастье. Попав опять в больницу Кущевский с июля по ноябрь 1870 года закончил роман "Николай Негорев, или Благополучный россиянин". О том, в каких условиях был написан роман, свидетельствует письмо автора в литературный фонд: "...увлекшись романом "Негоревым" и бросив всякую другую работу, я остался без куска хлеба, и на свое счастье я пошел в больницу (Загородную). Здесь я продаю больничные порции, чтоб покупать свечи, часто сижу голодным и работаю. Но дело подвигается вперед слишком медленно,-- вечера темные, денег не хватает на свечи" {"Пчела", 1877, No 15.}.
Торопливость и чрезмерное обилие материала сказались в какой-то степени на художественной форме романа, определив некоторую схематичность в передаче событий, в раскрытии отдельных образов. Но страстная увлеченность работой дала и свои положительные результаты: роман действительно написан как бы одним дыханием. И главное -- роман злободневен в самом хорошем смысле этого слова. В нем верно и смело передана общественная борьба 60-х годов, расстановка прогрессивных сил, нарисованы образы врагов, главным образом тех, которые стремились разложить демократический лагерь изнутри. В передовых общественных и литературных кругах России роман Кущевского "Николай Негорев, или Благополучный россиянин" вызвал всеобщее одобрение. "Его роман был для своего времени выдающимся явлением",-- пишет биограф Кущевского Горнфельд {А. Горнфельд, "Забытый писатель", "Русское богатство", 1895, No 12.}.
"Ему удалось написать произведение, о котором нельзя будет умолчать историку новейшей литературы",-- отметил критик "Пчелы".
Видный деятель революционного народничества П. Ткачев (писал под псевдонимом Н. Никитин), в прекрасном, глубоком анализе отмечал, что "в романе "Николай Негорев" вы встречаетесь с несомненными проблесками весьма недюжинного беллетристического таланта" {"Дело", 1875, No 3.}.
Отношение Некрасова и Щедрина к роману проявилось уже в том, что они открыли им первый номер "Отечественных записок" за 1871 год, поместив его вместе с поэмой Некрасова "Дедушка Мазай и зайцы", "Помпадурами и помпадуршами" Щедрина и другими крупнейшими произведениями видных писателей. Впоследствии в письме к Кущевскому Некрасов сообщил: "М. Е. (Щедрин.-- М. Г.) одобрил и принял ваш первый роман". Кроме того, из позднейших автобиографических рассказов Кущевского мы узнаем о дружеском, внимательном отношении к нему Некрасова в то время, когда автор "Николая Негорева" находился в тяжелом положении: "Он сам, он -- тот гений, сочинения которого я знаю наизусть, которого я боготворю... сам он, собственноручно пишет ко мне, жалкому, убогому, ничтожному! Меня просто трясла лихорадка" {И. Кущевский, Маленькие рассказы, очерки, картинки, легкие наброски. Спб., 1875, стр. 34.}. Некрасов, по-видимому, даже приезжал в больницу к Кущевскому.
Позднее, в 1881 году, автор одной из библиографических заметок "Отечественных записок", возвращаясь к оценке романа и утверждая, что "забыть его трудно", основное достоинство романа видит в том, что "он выставлял к позорному столбу тип "благополучных" карьеристов, дельцов и всякого рода акул, который в то время являлся в некотором ореоле" {"Отечественные записки", 1881, No 14.}.
"Николай Негорев, или Благополучный россиянин" по своему жанру -- роман-хроника. Он продолжает традиции семейных хроник демократической литературы 60-х годов. Его тема, как и тема хроник Помяловского, Левитова, Воронова, Слепцова, Г. Успенского, а впоследствии и семейной хроники Щедрина,-- воспитание нового поколения и поиски путей борьбы за справедливый общественный строй.
В центре романа "Николай Негорев" стоит молодое поколение разорившейся мелкопоместной семьи Негоревых. Кущевский рисует формирование характеров двух братьев Негоревых, Николая и Андрея, их сестры Лизы, а также и других детей, воспитывавшихся в гимназии и в семинарии.
"Детство и воспитание должно определять характер героя",-- писал Помяловский, работая над романом "Брат и сестра". Именно эту мысль проводит в своем романе и Кущевский.
Народу были нужны общественные деятели, способные бороться за его интересы, люди, воодушевленные высокими идеалами. А школы и университеты, как показывает Кущевский, находились в руках реакционеров или невежественных либеральных болтунов, которые калечили души детей и молодежи, всеми способами стремились отвлечь от общественной борьбы.
Провинциальная гимназия 50-х годов, призванная воспитывать детей "благородных" дворян, в сущности готовила рабов -- человеконенавистников, людей без знаний, без запросов: "Терпя преследование старших и надзирателей, мы... подвергались всем ужасам капризов пьяных учителей и в этом случае являли собой подобие волов, с которых сдирали по нескольку шкур. Собственно, учителей у нас не было, а были унтер-офицеры, наблюдавшие за порядком обучения, которым льстили слишком много, называя их учителями",-- говорит герой романа.
Изображая воспитание братьев Негоревых в гимназии и кадетском корпусе, Кундевский во многом идет вслед за "Очерками бурсы" Помяловского. Те же невежественные пьяные учителя, та же жестокость гимназического начальства, те же бурсацкие нравы во взаимоотношениях воспитанников между собой. Гимназисты Сколков, Сенечка и некоторые другие почти ничем не отличаются от героев Помяловского. Жизнь и учеба семинаристов-бурсаков, нарисованных в романе (крестьянский сын Новицкий и его товарищи), проходят в еще более дикой обстановке, чем у дворянских детей -- гимназистов. Картины гимназической и бурсацкой жизни в романе вполне достоверны. Автор не только наблюдал эти нравы, но и сам был их жертвой в период учения в Томской гимназии, которую он окончил в 1864 году.
Бессодержательность и абстрактность университетской науки тех лет, особенно гуманитарной, остроумно осмеивается Кущевским в главе "Святилище науки". Со злой, сатирической иронией характеризуются различные типы "профессоров" университета: поп, читающий историю религии, юрист -- щеголеватый и развязный болтун, превративший свои лекции в ряд глупых анекдотов, историк литературы -- выживший из ума старик, профессор политэкономии, чье имя, "как автора безобразнейшего руководства, сделалось уже давно оскорбительным ругательством в литературе". Все это не только невежды, но и люди глубоко реакционные.
И все же вопреки официальной школьной и университетской науке Оверин, Андрей и их товарищи приобретали необходимые знания, готовили себя к борьбе и практической деятельности среди народа.
Главным достоинством романа "Николай Негорев, или Благополучный россиянин" является раскрытие духовного роста и формирования, с одной стороны, демократической молодежи, идущей в народ, и с другой -- продажных либералов, "благополучных" и благонамеренных россиян, врагов всего нового, прогрессивного.
В художественных приемах Кущевского. есть общее с трилогией Л. Толстого "Детство, отрочество, юность". Несмотря на различную художественную глубину раскрытия духовного облика героя в романе-хронике Кущевского и в трилогии Л. Толстого, и тот и другой автор вскрывает процесс развития определенных черт характера ребенка. Как в маленьком Николеньке Иртеньеве Л. Толстой уже намечает некоторые черты будущего обличителя своего класса, человека, глубоко сочувствующего простому народу, так и в детях, нарисованных Кущевским, видны качества, которые затем, развиваясь в соответствующих благоприятных условиях, станут определяющими.
Маленький Николай Негорев, болезненный, предоставленный самому себе, с детства мечтает устроить свою судьбу лучше других, всем завидует и никого не любит. Он хитер и расчетлив: лицемерно угождает тетке и отцу, старается жить в мире с братом, хотя ненавидит его. К деревенским мальчишкам он, барич, "чувствует страх и отвращение". И это умение прятать свои чувства, угождать и всегда помнить о своих интересах, презрение ко всем стоящим ниже его на общественной лестнице остаются у Николая Негорева на всю жизнь.
Гимназия и университет способствовали развитию этих черт и возникновению новых, которые в целом и определили характер Николая. Из него вырастает благонамеренный крупный чиновник, человек с холодным сердцем, враг всякого свободомыслия, защитник основ самодержавия.
Искусство Кущевского, его яркий сильный талант особенно проявляются в приемах изображения этого реакционного обывателя, врага революции. Николай на большей части романа дается отнюдь не как законченный отрицательный тип. В нем есть и привлекательные черты: он умен, исходя из общепринятых представлений об этике, помогает товарищам, держит слово. Он умеет понравиться. Не случайно в него влюбляется подлинно новый человек -- идейный, чистый и самоотверженный -- Софья Лохова. Николай сидел даже в тюрьме по подозрению в связях с революционно настроенной молодежью и вел себя на допросах "порядочно". Но все это не является определяющим в его характере и, чем дальше, тем явственнее отходит на задний план. Кушевский все время подчеркивает незаинтересованность героя во всем, кроме своей судьбы, его мертвенное равнодушие к людям и событиям, его скептицизм. Даже легкомысленная институтка Аннинька, влюбленная в Николая, в ответ на его заверения в любви говорит: "Нет, ты не можешь никого любить. У тебя нет души". Ее слова подтверждаются впоследствии и поведением Николая с Софьей Лоховой в период его жениховства: "Я хорошо обдумал, как нужно вести себя... Мы поцеловались, если можно так сказать, рассудительным поцелуем... Во время чая я серьезно заговорил о том, что она должна отказатьея от недозволенных начальством затей, так как семейное счастье немыслимо, если одному из супругов будет угрожать опасность..." Как видим, даже рисуя казалось бы благородное поведение Николая -- его решение жениться на бедной девушке, дочери арестованного мошенника-купца, автор в сущности представляет этот поступок отнюдь не в благородном свете. И поэтому никак нельзя согласиться с биографом Кущевского А. Горнфельдом, который сетует на Кущевского за то, что тот "не дал в Негореве цельного образа. Избегая обличительного шаблона, он усложнил его... Он впал в шарж" {А. Горнфельд, "Забытый писатель", "Русское богатство", 1895, No 12.}. Критик явно не понял идейной глубины этого образа и его больших художественных достоинств.
Кущевский неуклонно ведет героя к логическому завершению своей судьбы -- к ренегатству, предательству идей демократии.
По мере своего возмужания Николай все больше укрепляется в мысли о неизбежности разрыва с друзьями, мечтающими о революции. Сначала он вышучивает страстные мечты своих приятелей и упрекает их в бездеятельности, затем прямо отказывается участвовать в революционном движении по мотивам вполне практическим. "Я уже осознал, что гораздо выгоднее быть благонамеренным гражданином", -- признается он.
Аресты его товарищей, разгром революционной молодежной группы способствовали тому, что процесс падения, предательства пошел более открыто и быстро: "Я давно уже перестал увлекаться мечтами и неосуществимыми планами и рассудительно обдумал, по какой жизненной дороге следует идти к благополучию. Благонамеренным ученым и всеми презираемым профессором я быть не хотел, так же как далек был от желания сделаться добросовестным тружеником и попасть под надзор полиции". И Негорев, "заморозив все цветы в своем сердце", окончательно обнаруживает свое подлинное лицо. Приехав в Петербург, он при помощи шантажа проникает в семью одного влиятельного лица и женится на его дочери без любви, только ради карьеры. Вслед за этим Николай рвет старые дружеские связи. Так закончился процесс формирования благонамеренного и "благополучного россиянина". И показ этого процесса -- большая историческая заслуга Кушевского. "Хорошие повести Помяловского о том, как революционер превращается в благополучного мещанина, недооценены, так же, как недооценены роман Кущевского о "благополучном россиянине" и повесть Слепцова о "трудном времени", а эти авторы проницательно изобразили процесс превращения героя в лакея",-- писал М. Горький {М, Горький, Собр. соч. в 30 томах, М., 1953, т. 25, стр. 249.}.
Горький не случайно сближает романы Помяловского и Слепцова с романом Кушевского, хотя они принадлежат к разным историческим периодам. Кущевский продолжал разрабатывать те же проблемы и образы, показывая их дальнейшее развитие. Лакейство и предательство Николая Негорева, как мы видим, носят в конце 60-х годов иной характер, чем лакейство Молотова (правда, Горький несколько односторонне трактует образ Молотова, преувеличивая его революционность). Николай Негорев сознательно и цинично идет на это лакейство, не брезгуя даже преступлениями ради достижения собственного благополучия. Близок к нему дворянский либерал Щетинин у Слепцова. И Николай Негорев, разночинец, пошел дальше Щетинина в своем предательстве. Так резко разграничились политические лагери, обнаружилась подлинная политическая сущность людей в период решительных действий начала 70-х годов.
Герои романов Помяловского и Слепцова и особенно образ Николая Негорева Кушевского интересовали Горького как весьма характерное социальное явление. Николай Негорев -- враг революции, и процесс его идейного и морального формирования типичен для определенных классовых групп. Впоследствии Горький показал этот процесс на более широком общественном и временном фоне, нарисовав Клима Самгина -- предателя и контрреволюционера. Изображая идейное становление Самгина, Горький несомненно шел и от образа Николая Негорева Кушевского, доводил до логического конца его свойства и поступки уже в новой исторической обстановке. Если Негорев предал идеи демократии, купив себе этим предательством карьеру и благополучие, то Самгин идет дальше в наступление на новый становящийся мир, связывая себя с международной империалистической реакцией.
По-иному показывает Кушевский в романе процесс идейного формирования демократической молодежи.
Противоположностью Николаю является с самого детства его старший брат -- Андрей. Это человек непосредственный, честный, искренний, неудержимо страстный в проявлении своих чувств. У него нет середины ни в чем: или он любит, или ненавидит. С детства он с простым народом, без колебаний встает на защиту обиженных, делится последним куском хлеба с голодным. Приемы типизации, которыми Кушевский создает портреты Николая и Андрея, совершенно различны. Николай, от имени которого ведется повествование, все время размышляет, резонирует по тому или иному поводу и на самого себя смотрит как бы со стороны. Он сам осознает полное несходство характеров брата и своего: "Вообще Андрей никогда не сдерживал своих порывов, и между тем, как меня всегда останавливала мысль -- понравится ли другому бурное излияние моих чувств, брат, если ему это хотелось, кидался на него, не справляясь о последствиях".
Процесс духовного роста Андрея, формирование его характера даны в романе несколько более статично, чем формирование характера Николая. Андрей, в сущности, мало изменяется. Как в детстве он со страстью бросался навстречу опасностям, презирая всякую расчетливость, так и юношей он остро реагирует на всякую несправедливость и в малом и в большом: будь то оскорбление Шрамом Софьи Васильевны или судьба бесправного, ограбленного самодержавием русского народа. В целом, образ Андрея Негорева несомненная удача Кушевского. В русской демократической литературе того времени мало таких обаятельных, живых образов революционной молодежи, как Андрей Негорев. Этот человек -- олицетворение молодости, дерзания. Не случайно он объединяет вокруг себя все прогрессивное. И хотя благонамеренный рассказчик -- Николай Негорев -- скупо, с презрительной насмешкой говорит о революционной деятельности Андрея, считая все это детской игрой, озорством, читатель все же чувствует глубокую убежденность Андрея, серьезность его намерений и действий, Андрей создал в своем городе "ветвь" революционной петербургской организации, он пишет и печатает брошюры и листовки. Уехав от преследований полиции за границу, он и там продолжает революционную работу. "Я пошел и пойду до конца... Это вопрос решенный",-- твердо говорит он Николаю, когда тот пытается разубедить его.
Но как сами герои, так и автор романа смутно представляли себе программу революционной деятельности. Если многих писателей-демократов, современников Кушевского, упрекали в том, что их герои только проповедуют идеи, но мало делают, то героев романа Кушевского можно, пожалуй, упрекнуть в том, что они слишком мало говорят о своих идеях. Глубоко сочувствуя борьбе революционной молодежи, Кушевский не видит реальной силы, способной поддержать ее. Поэтому революционная деятельность Андрея Негорева и Оверина не показана широко. Андрей и его друзья ведут свою работу неумело, во многом наивно, чувствуется, что не только благонамеренный рассказчик, но и сам автор видит комические стороны их поступков, не всегда верит в успех дела. Народ в романе как действующая сила отсутствует.
В большей степени, чем в образе Андрея, Кушевский раскрыл самый процесс формирования качеств человека нового общества в Сергее Оверине. Образ этот также несомненно один из самых удачных не только в романе, но и в демократической литературе XIX века. По замыслу -- это рыцарь революции. В юноше Оверине есть многое от Рахметова из романа Чернышевского "Что делать?": фанатическая убежденность, полное самоотречение от личной жизни, подчинение всего себя идее борьбы за светлое будущее народа, сознательная подготовка к борьбе и лишениям.
Еще в гимназии он мечтает о подвигах во имя справедливости, зовет Николая Негорева уйти в лес от окружающей отвратительной действительности, приучает себя к голоду. Мечта об иной, прекрасной жизни вдохновляет Оверина и в юности. Но в этот период уже определилось его мировоззрение, и на смену детскому стремлению спасти душу приходит твердое решение бороться за "законные права" угнетенного народа. Оверин талантлив, он готовит научное открытие в области математики, но как только представляется возможность действовать, помочь народу в борьбе, он бросает все. Из деревни в деревню, босой и голодный, с котомкой за плечами, шел Оверин, неся в народ страстное слово. Вскоре его имя прогремело по всей губернии как вожака и организатора многих крестьянских восстаний.
Повествователь -- Николай Негорев -- рисует Оверина как чудака и фанатика, человека не от мира сего. Даже и Андрей находит, что Оверин "имеет большое сходство с Дон-Кихотом". И это действительно так. У Оверина не было четкой программы действий, продуманного плана, которые были у Рахметова Чернышевского. Его протест, как и других молодых людей, начинавших период хождения в народ, был во многом стихиен. И тем не менее крестьяне чувствовали правду Оверина, и хотя "мало понимали, но горячность оверинского убеждения заставляла верить ему".
О том, что образ Рахметова и его создателя Чернышевского стоял перед Кущевским во время написания романа, свидетельствуют не только многие черты характера Оверина, но и его трагическая судьба. Сцена гражданской казни Оверина, букет цветов, брошенный ему из толпы,-- исторически точно воспроизводят сцену гражданской казни Чернышевского. Сам факт воспроизведения этой сцены в то время, когда вождь революционной демократии был в ссылке и имя его находилось под запретом, свидетельствует об идейной близости Кущевского к лагерю революционной демократии.
И не случайно, спустя много лет после опубликования, роман Кущевского продолжал волновать сердца передовых людей России. Биограф Кущевского А. Горнфельд, трактовавший этот роман в духе типично либерального литературоведения, тем не менее писал: "Нам случалось видеть пожилых уже людей, которые оживлялись и молодели, вспоминая имя Оверина,-- удивительно своеобразного героя в этом романе, точно это имя приносило им волну каких-то дорогих и невозвратных воспоминаний".
Очень привлекательны и исторически правдивы женские образы романа Кущевского: революционерка Софья Лохова, Лиза Негорева. В тот период, когда создавался роман Кущевского, в русской демократической литературе уже был известен ряд образов женщин, вступивших на революционный путь. Прежде всего, конечно, следует упомянуть Веру Павловну из романа Чернышевского "Что делать?" как классический образ революционерки начала 60-х годов.
Образы женщин-демократок рисовали в 60--80-е годы и другие писатели демократического направления. И все же образы женшин в романе Кущевского художественно сильнее, реалистичнее, чем в романах многих демократических писателей. Это -- живые люди, с сложным внутренним содержанием, а не схематичные проповедники идеи.
Софья Лохова не ищет практической деятельности ради того только, чтобы добиться эмансипации. Жизнь поставила ее в такие условия, что без труда она просто не может существовать. С утра до ночи все время Софьи заполнено учебой и работой ради куска хлеба. Основной чертой ее характера, как и у Оверина, является стремление всеми силами готовить себя для борьбы за дело народа. Как и Оверин, она ведет аскетический образ жизни. "Я боюсь привыкнуть ко всему, что не могу себе доставить ежедневно",-- говорит Софья, почти дословно повторяя слова Рахметова в романе Чернышевского. Вообще Оверин и Лохова -- образы, нарисованные в одном плане. Разница только в том, что Софья смотрит на действительность более трезвыми глазами. Лучшее в Софье напоминает Веру Павловну Чернышевского: непоколебимая убежденность, трезвая практичность, подлинный демократизм, сильная воля, умение руководить своими чувствами.
Софья первая угадывает подлую сущность Николая и, умирая, говорит Лизе о его "безнравственных мыслях". Как и Оверин, Софья стала одним из организаторов революционного кружка. И только смерть спасла ее от судьбы, подобной судьбе Оверина, путь ее шел в том же направлении.
Обаятелен и предельно естествен образ Лизы Негоревой -- подруги Софьи. Как и многие передовые девушки того времени, Лиза стремилась учиться, участвовала в общественной деятельности. Смелая, искренняя, Лиза сразу полюбила Оверина и пошла бы за ним в ссылку, если бы не предусмотрительность "разумного" брата Николая и "святая отвлеченность" Оверина от всего личного. Лиза -- человек сильной воли. Оверин угадал ее характер, говоря, что Лиза из тех, кто за свое убеждение умеет "умирать без слез". Но судьба Лизы в конечном счете сложилась так же, как судьба многих девушек, сочувствовавших в то время демократическому движению: убедившись в тщетности своих усилий, она выходит замуж за скромного, честного Малинина и замыкается в кругу семьи, хотя и не становится мещанкой, не предает своих идеалов. Благородство ее характера подчеркивает уж тот факт, что Лиза так и не смогла простить Николаю его ренегатства. Такой же принципиальности требует она и от мужа, заставляя его выйти в отставку, но не уступить губернатору.
К достоинствам романа "Николай Негорев" надо отнести резкую критику дворянского либерализма. Эта критика идет в том же русле, что разоблачение либерализма в эти и последующие годы писателями революционной демократии,--Некрасовым, Щедриным, Г. Успенским и другими.
Наиболее ярко, как мы видели, раскрытие реакционной сущности либерализма, его неизбежной эволюции к явно охранительным позициям дано в образе самого Николая Негорева. С большим разнообразием художественных средств раскрыта либеральная "маскировка" и у других героев романа: молодого барона Шрама, его родственницы Ольги Ротаревой, студента Стульцева. Здесь автор прибегает к прямому сатирическому обличению.
Вообще весь роман пронизан юмором -- и это очень симпатичная черта таланта Кущевского, особенность его художественного мастерства и, видимо, характера. По свидетельству рабочих, среди которых жил Кушевский, "он всегда был добродушен, весел и большой руки проказник", "смеяться, он горазд" был {"Пчела", 1887, No 15.}. До конца своих дней Кушевский не падал духом, даже в самые тяжелые моменты.
Хотя в романе события ведутся от лица персонажа отрицательного, читатель чувствует, что подлинный юмор и сатира в романе -- авторские. Необычайно весело и любовно рисует Кушевский смешные стороны Оверина, его рассеянность и комические положения, в которые он из-за этого попадает, его увлечение наукой и связанные с этим практические "мероприятия" в быту, его комически небрежный костюм, объяснение в любви с Лизой, сцены с пьяным сапожником, даже его поведение на суде, когда он за вычислениями не слышал приговора о своей ссылке, и прочие трогательные, наивные черты этого человека. Юмор помогает здесь Кушевскому нарисовать оригинальный, неповторимый тип увлеченного человека, которого современная автору демократическая критика называла "человеком идеала". В такие же светлые и теплые тона окрашен юмор Кущевского, когда он рисует черты характера и поступки Андрея, Лизы, юноши Малинина. Нельзя без смеха читать о проказах Андрея в детстве и в юности, о его страстном и неожиданном комическом реагировании на многие события. Кроме того, через восприятие Андрея автор также осмеивает ряд событий и персонажей.
Совершенно иные средства применяет Кушевский в зарисовке отрицательных типов дворянских либералов.
Презрение автора к определенным персонажам сказывается уже, начиная с зарисовки портрета, который дается совсем в ином плане, чем портреты положительных героев. Впервые встретившись с лгуном и подлецом Стульцевым, герой романа видит перед собой "дряблое, бесхарактерное лицо, украшенное жиденькой бородкой, в которой он царапался своими длинными, модными ногтями".
Еще менее привлекательно выглядит либералка Ольга Ротарева, живушая у Шрамов: "Сухая и неуклюжая, как щепка, с пестрым лицом и рыжими волосами, она еще, к довершению всего, согласно тогдашней меде, не носила юбок и стригла волосы в кружок, что делало ее очень похожей на фигуру одного из тех турок, на которых прежде, во время масленицы и пасхи, пробовали силу, ударяя кулаком по голове". И даже красивый, холеный молодой барон Шрам в таком презрительно-насмешливом тоне показан автором, что вся его фигура отталкивает читателя. В нем все искусственно: и напыщенный тон, и усмешка свысока, и "широкий пиджак дикого серого цвета, модные широкие брюки и длинные волосы: ко всему этому он иногда прибавлял синие очки и мягкую пуховую шляпу, прозванную в гимназии анафемской -- до того она была либеральна".
В резко сатирических, презрительных тонах рисует Кушевский и поведение либералов. Стульцев -- это просто животное, нечистоплотное, подлое и трусливое, что особенно откровенно, даже натуралистически показано автором в сцене "несчастия", которое случилось со Стульцевым после того, как Андрей пригрозил ему револьвером за беспрерывную ложь. Кончает он вполне логично: предает группу революционно настроенной молодежи, оклеветав людей даже непричастных.
Несмотря, казалось бы, на разницу в общественном положении Стульцева и молодого барона Шрама, они рисуются Кушевским почти в одном плане: Стульцев -- лгун, человек, способный на любую подлость; Шрам корчит из себя аристократа духа, но он, как и Стульцев, способен оскорбить и оклеветать женщину, он трус, ничтожество. В испуге он так же гадок, как и Стульцев: вопит от ничтожной раны, не стесняясь окружающих. Игра в революцию завела его довольно далеко, он стал членом революционного общества, за что был приговорен к каторге. Все это вышло крайне неожиданно для Шрама, так как он предполагал лишь ограничиться "вырезыванием символических печатей и устройством какого-то масонского обряда". Простые люди, сидящие в тюрьме вместе с Овериным и Шрамом, разгадали сущность того и другого: "Господин Оверин не имеют при себе денег, но мы уж все равно приняли его: видно благородного человека! Это не господин барон Шрам, что переехал сюда с бархатными кушетками да козетками... А Оверин -- это, что дитя думчивое: об себе не заботится..."
Ольга Ротарева, в противоположность настоящим "новым женщинам" Софье и Лизе, таким естественным и простым, искусственна и лжива. Как и другие либералы, она "играет" в швейные мастерские, в школы для бедных, в науку, а также отчасти и в революцию. По выражению Андрея, "у ней была всегдашняя зубная боль", "постоянное беспокойство о том, что бы из себя такое сделать": "Взявшись за одно дело, она тотчас же находила, что гораздо полезнее заниматься другой работой, и бросала первую. Она училась попеременно: живописи, музыке, химии, математике, посвятив каждой науке именно столько времени, сколько нужно для охлаждения первого пыла. Ее комната представляла из себя какую-то лабораторию сумасшедшего".
В тоне резкой сатирической иронии описываются Кушевским и сборища либералов, их хаотическая болтовня: "Прислушиваясь к стрекотанию неопытных молодых людей, к хлесткому бряканью солидных мужчин и к веским золотым речам авторитетов, я мог схватить только отдельные русские и французские фразы, и в голове моей ходил какой-то хаос".
Интересен прием использования Кушевским в качестве ведущего повествователя человека идейно враждебнего. В этот период Щедрин пишет "Дневник провинциала в Петербурге", где прибегает к такому же приему. Прием очень трудный, но он дает возможность глубже и убедительнее раскрыть душу рассказчика-врага, показать эволюцию его мировоззрения. Устами рассказчика автор характеризует людей и события, чуждые ему, подчеркивая их подлинную идейную сущность оценками представителя враждебного лагеря.
Оригинально построение романа: короткие главы с сатирическими и юмористическими заголовками, вскрывающими их социальный смысл и вместе с тем интригующими: "Я приобретаю либеральные убеждения", "Святилище наук", "Ольга ждет сильного человека", "Я знакомлюсь с Овериным, который хочет удалиться в пустыню" и т. п. Глава, как правило, обрывается автором в самый напряженный момент действия.
Язык романа "Николай Негорев" необычайно образный, пронизанный тонким юмором. Он лишен какого-либо подобия риторики, общих фраз, которые были свойственны многим произведениям демократической группы писателей тех лет. Несколькими точными эпитетами Кушевский умеет передать картину, полную глубокого общественного смысла, дать человека во весь рост, "...в класс, среди всеобщей тишины, вошла целая процессия. Впереди шел губернатор, сухощавый мужчина, с седой, плешивой головой, заткнутой, точно пробка в бутылку, в высочайший красный воротник; густые золотые эполеты обвисли слишком низко на его узких костлявых плечах".
Современная Кушевскому критика, даже и демократическая, отмечая недюжинный талант автора "Николая Негорева, или Благополучного россиянина", недооценивала его художественного мастерства. Так, автор большой статьи "Беллетристы-фотографы", напечатанной в "Отечественных записках" (без подписи) в No 11--12 за 1873 год, писал, что роман Кушевского "отличается всеми достоинствами хорошей фотографии и всеми ее недостатками", и далее пояснял: "От фотографов не должно требовать того, что может дать художник".
Подобное суждение о романе Кушевского явно несправедливо. И не случайно другой рецензент "Отечественных записок" в 1881 году, говоря о достоинствах романа, писал: "В литературном отношении роман Кушевского отличался такой типичностью характеров и таким богатством неподдельного юмора -- качества столь у нас редкого,-- что решительно выходит вон из ряду".
И. А. Кушевский вошел в историю русской литературы как автор одной книги. Но ряд его последующих рассказов и очерков (а также и написанный ранее роман), представляет собой несомненную художественную ценность и забыт незаслуженно. Они вышли двумя книгами "Маленькие рассказы, очерки, картинки и мелкие наброски" (1875 г.) и "Неизданные рассказы" (1881 г.) и больше не переиздавались. Их тема -- изображение жизни городской бедноты, обличение либерализма и мещанства. Большинство их печаталось в различных петербургских газетах.
Во многих рассказах Кущевский продолжает линию сатирического обличения либерализма. Особенно интересны рассказы: "Земский деятель", "Сеятель пустыни", которые не нравились либералам 80--90-х годов именно за сатирическую резкость тона. Многое в них навеяно сатирами Щедрина: название земских деятелей "сеятелями", употребление клички, которую дал земцам Щедрин. Щедрин не раскрыл сущность их дел, направленных на "чищение плевательниц" в больницах, и споров, "не стоящих выеденного яйца". "Какой вопрос прежде всего занял умы сеятелей?" -- спрашивает Щедрин еще в цикле сатирических очерков "Признаки времени" -- и отвечает: "Вопрос о снабжении друг друга фондами. Мне тысячу, тебе тысячу -- вот первый вопль, первое движение". Именно эту картину антинародной деятельности земских "сеятелей" и нарисовал Кущевский в рассказах.
Герой рассказа "Земский деятель" -- чиновник-либерал показывает своему приятелю плоды деятельности земства, решив похвалиться достижениями. И везде, куда бы его ни водил: в больницу для бедных, в деревенскую школу, на осмотр новой дороги,-- всюду, к глубокому удивлению наивного чиновника, обнаруживается обман, воровство, комедия вместо дела. "Сеятели" оказались просто мошенниками, и крестьяне это знают, поэтому не идут лечиться в их больницу, не пускают детей в их школу, не ездят по их разрушенным дорогам и обманным мостам. "Сеятель", заставивший извозчика ехать через земский мост, полетел вместе с мостом в речку. По сатирической резкости и художественной яркости обличения дворянского либерализма этот рассказ Кущевского можно поставить в один ряд с сатирами Щедрина.
А в рассказе "Сеятель пустыни" показана тщетность усилий наивного либерала, который пытается бороться за справедливость при помощи городской думы и надеется на пробуждение совести у губернатора, предводителя дворянства и прочих властей. Обличительную речь этого "борца за правду" члены думы встречают смехом, а самого оратора считают сумасшедшим. Кушевский раскрывает игру в "демократию", которую ведут представители дворянства. Крестьяне и рабочие, долженствовавшие представлять в думе народ, даже не допускаются за стол, и городской голова называет их "кабацкой сволочью".
Та же картина нарисована и в рассказе "Наши гласные".
В рассказе "Два нигилиста" проблема отцов и детей решается в духе, характерном именно для демократической литературы 70-х годов. Честному, борющемуся со всяческими злоупотреблениями, глубоко сочувствующему народному горю -- отцу противопоставлен холодный, равнодушный бюрократ-чиновник -- сын, презирающий народ и высокие идеалы своего отца.
В рассказе "Труженицы" оригинально поставлена проблема женской эмансипации. Кушевский осмеивает обеспеченных дворянских женщин, подобно Ольге Роторевой из романа "Николай Негорев", играющих в общественную деятельность, в науку. Много ярких образов содержат и другие рассказы Кущевского
После опубликования романа "Николай Негорев, или Благополучный россиянин" Кушевский стал думать о новом большом произведении и даже начал уже работать над ним. Первую часть он посылал в "Отечественные записки", о ней, по свидетельству Н. А. Некрасова, "снисходительно отозвался" Щедрин, {H. A. Hекрасов, Полн. собр. соч. и писем, М., 1952, т. 11, стр. 225.} но продолжения не было. Оставшийся вновь без средств автор стал работать главным образом в качестве журналиста. "Он перешел на фельетон, писал критические очерки, мелкие рассказы и юмористические обозрения текущей жизни, писал по три-четыре больших фельетона в неделю. Он работал в "Будильнике", в "Деле", в "Сыне отечества", в "Новостях",-- сообщает биограф Кушевского А. Горнфельд. Эта литературная поденщина ради куска хлеба, конечно, вредно отражалась и на качестве написанного.
И. А. Кушевский тяжело заболел (водянкой) и умер в 1876 году в возрасте двадцати девяти лет. Умер в той же больнице, где написал свой знаменитый роман "Николай Негорев, или Благополучный россиянин".
Творчество И. А. Кушевского представляет несомненный интерес для советского читателя. Этот писатель -- один из талантливых представителей демократического лагеря русской литературы, активно боровшегося за приближение нового социального строя в России.
М. Горячкина
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
АНДРЕЙ ПРОСВЕРЛИЛ ГВОЗДЕМ ТЕТКИНУ КИПАРИСНУЮ ЛОЖКУ
Раз мой старший брат Андрей совершил в один день три довольно тяжелые преступления. Утром, качаясь с маленькой сестрой Лизой на качели, он нечаянно уронил ее и чуть не расшиб ей голову; перед завтраком похитил из кладовой отцовское ружье и сделал из него, к великому ужасу тетушки, два выстрела холостыми зарядами. Но ужас и негодование тетки достигли крайних пределов только за обедом, когда открылось третье преступление Андрея. Как ни привыкли все в доме хладнокровно смотреть на разнообразные шалости брата, но последняя его каверза не могла остаться без внимания, так как тут было оскорблено главное лицо семейства -- тетушка. В голове моей даже появилась нелепая мысль, что отец рассердится и велит высечь Андрея. Я часа два весело проходил в своей комнате из угла в угол, злорадно соображая, как кучер Ефим, короткий приятель брата, принужден будет тащить его на конюшню (я был убежден, что сечь можно только на конюшне), как брат будет бесполезно сопротивляться, кричать и браниться. Я не то, чтобы совсем ненавидел Андрея, но нельзя сказать, чтобы я его и любил, как следует любить брата. Он был старше меня всего одним годом, но гораздо выше ростом, ловче и сильнее. В простоте души я думал, что он никого не боится, и очень завидовал ему.
Между тем, как я, бессильный, слабый и часто больной, сидел по целым дням в детской с книгами и картинками, брат, встававший всегда очень рано, с утра и до ночи возился с деревенскими мальчишками, к которым я чувствовал страх и отвращение, какое чувствую теперь к крысам и моськам. В сообществе этих грязных, полунагих животных, с коричневым телом и блестящими зубами, он не только разорял гнезда, травил деревенских собак и катался на жеребятах, но не брезгал играть в городки и бабки.
Раз он привел даже в нашу комнату одного из своих коричневых приятелей, и я удивлялся, глядя, как Андрей без всякой осторожности хватался за грязные, растрескавшиеся руки мальчишки, который робко смотрел в землю, окончательно потерявшись в незнакомой обстановке. Мне казалось, что от прикосновения к грубой коричневой коже на руках Андрея должны появиться чесоточные прыщи и всякие злокачественные коросты, поэтому я пришел в окончательный ужас, когда мальчишка, по приказанию брата, хотел сесть на стул. Впрочем, бедняк, кажется, боялся меня больше, чем я его, и при первом моем крике бросился бежать в совершенном беспамятстве. Из-за этого у нас с братом произошла бурная сцена, в которой в сотый раз мы подтвердили условие о разделении комнаты на две части и полном невмешательстве в территорию друг друга. В этот раз, как и вообще после каждой ссоры, Андрей отчерчивал мелом на полу свою половину комнаты, и, таким образом, я лишался возможности прохаживаться (переступать демаркационную линию было нельзя), но зато выигрывал чистоту и опрятность около своей кровати, так как Андрей, строго исполняя условия, мог строгать и сорить только в своей половине.
Вспоминая теперь нашу жизнь в одной комнате и наши беспрестанные ссоры, я никак не могу объяснить одного обстоятельства: почему брат ни разу не покушался поколотить меня. В этом ему никто не мог помешать, и покуда прибежала бы из соседней комнаты Лизина нянька Федосья, Андрей мог оттузить меня весьма порядочно. В полной безнаказанности за это он мог быть уверен. Правда, тетушка пришла бы в негодование и заговорила бы о приличиях высшего московского общества, но Андрей на ее выговоры не обращал никакого внимания. Что касается до отца, то он никому из нас, никогда в жизни, не делал никаких выговоров, отвечая добродушным смехом на все жалобы тетушки, направленные, конечно, по большей части против Андрея, о котором она всегда сокрушалась как о человеке, невозвратно погибшем. Находясь в полном повиновении у тетушки и некоей Авдотьи Николаевны -- нашей гувернантки, поминутно вздыхавшей без всяких видимых причин, точно она только что отошла от постели умирающего друга,-- я очень завидовал независимости Андрея, но никогда не покушался завоевать себе хоть половину той свободы, какой он пользовался. Читая Плутарха и находя, что почти все великие люди в моем возрасте чуждались детских игр, я гасил свою зависть, соображая, что создан великим человеком и что взамен физических совершенств имею большое преимущество перед братом в умственном отношении. Но это преимущество не мешало мне, впрочем, больше любить игру в дурачки с Федосьей или просто шатанье в лесу, нежели чтение вслух, по приказу тетушки, каких-то стародавних книг, напечатанных на мягкой толстой бумаге, от которой пахло клопами, кожей и жасмином. Я помню мучительные вечера, когда тетушка, поставив перед своим носом свечу и кропотливо нанизывая петли своего вязанья, томила меня над повестями госпожи Жанлис или благочестивыми размышлениями госпожи Геи, в которых я понимал очень мало и еще меньше находил занимательности. Читая, я впадал в самые разнородные тоны, начиная от умилительного пафоса до самого жалобного, минорного тона. То душил меня кашель, то чесалось в носу, то хотелось пить; но ничто не помогало; все эти хитрости были только паллиативными мерами, и, напившись воды или высморкавшись, я принужден был снова приниматься за невыносимое рассуждение о вреде и пользе какого-нибудь любочестия. Тетка как будто не обращала внимания на мое нетерпение и скуку: она спокойно сидела, наклонившись над вязаньем, и, по временам взглядывая на нее, я видел только белый чепчик и две косички прилизанных седых волос. Нетерпение мое выходило из всяких пределов, я перевертывал сразу пять или десять страниц, и тем же ровным голосом, как будто ни в чем не бывало, продолжал чтение, наивно воображая, что тетка ничего не замечает. Но и этот маневр не удавался. "Ну, что ты?" -- холодно спрашивала она, брала у меня книгу, отыскивала страницу и клала ее передо мной с спокойствием инквизитора, не чувствующего чужой боли под пыткою. Безучастно выговаривая семиколенные периоды, я уносился далеко мыслями к деревьям, на которые, может быть, лазит теперь брат, к огороду, где он, может быть, запрягает теперь собак в маленькую тележку, и только запах клопов или жасмина при перевертывании страницы выводил меня из задумчивости. Даже воображая брата лишенным своих коричневых друзей, я во время исполнения моих читальщицких обязанностей находил, что он в тысячу раз счастливее меня и вовсе не скучает, играя с нянькой в карты или слушая ее воспоминания о двенадцатом годе, когда она была еще маленькой девчонкой и конвоировала вместе с другими пленных французов, коченевших от холода. Но и без старухи Федосьи он мог быть счастлив, толкаясь на кухне и забавляясь сальными шутками кучера Ефима, который пользовался, как сказано выше, его особым расположением.
Ефим устраивал брату самострелы и своими огромными черными пальцами показывал, как следует пользоваться этим оружием на погибель воробьев и цыплят. По утрам, когда отец возвращался верхом со своей прогулки, совершаемой им во всякую погоду для моциона, Ефим сажал брата в седло и позволял ему кататься по двору. Летом они ловили рыбу в нашем пруду; зимой Ефим устраивал при помощи мальчишек снежную гору, и в нашем дворе по целым дням стоял шум и гвалт, так как никто не хотел тратить драгоценное время исключительно на катанье, а старался смешивать это увеселение с возней и дракой. Одним словом, Ефим был другом и покровителем брата, точно так же как нянька Федосья была моим. Впрочем, отношения мои к Федосье вовсе не были похожи на отношения брата к кучеру Ефиму. Федосья относилась ко мне как к младшему -- делала выговоры и поучала меня; Ефим говорил с братом как с равным. Федосья могла сказать мне: "Опять утираешь нос рукавом; разве нет платка?". Ефим говорил брату: "Не лазайте, барич, по крышам: тетенька увидит, забранит". Брат любил Ефима и защищал его; я любил Федосью, но не имел повода защищать ее: она была сильнее меня во всех отношениях. Когда Ефим, по врожденной своей лености, без должной аккуратности выгребал навоз из конюшен и это навлекало на него гнев управляющего, старика Михеича, Андрей являлся к крыльцу флигеля и своими упрашиваниями отвращал от Ефима упреки, брань и угрозы. Федосья была лицо, почти равное управляющему, лицо, совершенно свободно разговаривающее с тетушкой, и мне не перед кем было заступиться за своего друга. Даже во время передобеденных сшибок с отцовским лакеем Савельем по поводу пшеничного хлеба, которого якобы он, Савелий, жалел для нее, я не мог пристать на ее сторону открытым союзником, а должен был только ограничиваться мысленным ниспосыланием на голову Савелья всяких бед -- "труса, потопа, огня и меча". Савелий, всегда гладко выбритый, вел себя очень тихо и благопристойно; он с такими спокойными манерами вправлял свечи в подсвечники, с какими добрый отец благословляет своего сына в дальнюю дорогу; наконец, он с такой сосредоточенной серьезностью подавал -- не подавал, а преподносил -- кушанье, что я должен был чувствовать к нему невольное почтение и естественным образом побаивался вступить с ним в неприязненные отношения, хотя бы и для нежно любимой Федосьи.
Мы жили в селе Негоре, прозванном так, вероятно, за свое красивое местоположение. Действительно, с горы, где прежде стоял барский дом, видна была кругом обширная зеленая долина, на которой пестрели вдали желтые и черные краски деревень и блестела река, точно хорошо вычищенный столовый ножик. Имение это принадлежало прежде нам, но отец продал все, исключая трех или четырех семей, считавшихся дворовыми. Оставшись без крепостных, он жил процентами с капитала и подсмеивался над своим положением помещика без поместья. Впрочем, отец смеялся над всем, и я ни разу не видал, чтобы он рассуждал о чем-нибудь серьезно. У него не было мефистофелевского смеха, а был юмор толстяка, которым он решительно убивал тетушку, подсмеиваясь над ее волнениями из-за всяких пустяков. Тетушка относилась к нему, как к больному, капризов которого она не может понять, но считает себя обязанной снисходить к ним. Отец учился в школе колонновожатых {}Школа, или училище, колонновожатых готовила офицеров генерального штаба. и мог иметь довольно блестящую карьеру; тетушка решительно не понимала, по какой причине он не дождался нескольких месяцев производства в генералы и вышел в отставку, как только умерла наша мать, после родов Лизы, оставив меня всего двух лет, а Андрея -- трех. Может быть, выходя в отставку, отец хотел заняться нашим воспитанием, но если и было это намерение, он сразу оставил его и ничем не заявил своего желания давать нам отеческие наставления и советы кроме того, что смеялся над тетушкой, если она была недовольна Андреем. Словом, нам была предоставлена полнейшая свобода делать что угодно; даже приготовление уроков зависело исключительно от нашего расположения. Нас обучала чрезвычайно тощая Авдотья Николаевна, с сильным жасминным запахом, и очень побаивалась, кажется, Андрея, который обращался с ней нисколько не лучше того, как обращался Митрофан с Цифиркиным.
-- Душенька, Андрюшенька, сегодня будешь учиться? -- нерешительно спрашивала Авдотья Николаевна за утренним чаем.
-- Душенька, Авдотья Николавна, сегодня праздник,-- объявлял Андрей.
-- Голубчик, Андрюшенька, ведь вчера был праздник,-- уговаривала Авдотья Николаевна.-- Какой же сегодня праздник?
-- Если не праздник -- все равно, я когда-нибудь в праздник буду учиться, а сегодня мне никак нельзя.
Тем и кончалось объяснение, так как продолжать его со стороны Авдотьи Николаевны было бы безрассудным риском наслушаться от Андрея всяких дерзостей, а наша воспитательница была такая благовоспитанная девица, что стыдилась даже при других признаться, что она имеет гнусную привычку пить и есть, и, следовательно, при усиленных нападках Андрея была бы поставлена в печальную необходимость разыграть припадок истерики, что, как известно, не всегда легко и удобно. Выдерживая характер невинного мотылька, безвредно порхающего с ветки на листок с листка на цветок, Авдотья Николаевна не только оставляла в покое Андрея, но даже принуждена была сестре Лизе вырезывать ножницами из сахарной бумаги разной величины камчадалов и камчадалок, смотря по тому, слегка или сильно капризничала Лиза, отказываясь упражнять свой почерк на грифельной доске. Один я никогда не терзал непокорством ее незлобивого девственного сердца и по ее призыву,-- "Николинька, душенька, просклоняй маленький столик",-- готов был склонять или спрягать какое угодно слово. Намучившись с нами в течение дня, бедненькая Авдотья Николаевна садилась за фортепьяно и отводила душу в таких унылых звуках, что галки в саду начинали беспокойно перепрыгивать с дерева на дерево и отчаянно выкрикивать свое крр, крр. Я в это время старался как можно дальше уйти от жасминного запаха, который всегда наводил на меня ужасную скуку, и от томительных звуков фортепьяно, как-то раздражавших своей легковесной тоской. Я уходил на гору или в рощу, которая спускалась к берегу реки и тонула ветвями последних своих дерев в воде. Там я ложился в тени кустов на траву и, обдуваемый влажным холодком с реки, по целым часам смотрел на высокое голубое небо, отдавшись далеким думам. Еще в пеленках лишившись матери и предоставленный самому себе с самого раннего возраста, я не чувствовал никогда лишним мыслить о своих поступках, не полагаясь слепо, как глупый цыпленок, на благодетельную опеку материнского крыла. Мне беспрестанно приходилось думать, понравится ли другим тот или другой образ моих действий, постоянно быть настороже в своих отношениях к другим, не уповая, что, дурно или хорошо поступлю я, мать с одинаковой любовью приласкает и согреет меня под своим крылом. Много дней, лежа на траве и глядя на высокое голубое небо, я думал о бесшабашном Андрее, об Авдотье Николаевне, сушившей цветы в книгах и потом вздыхавшей над этими цветами, о тетушке Фелисаде, смотревшей во все углы, отыскивая предлога сделать какое-нибудь сухое и строгое замечание, например относительно того, что откидываться на спинку кресла неприлично или что смеяться, когда смеются старшие, дерзко и проч. Но больше всего я думал об отце, казавшемся мне каким-то высшим, недосягаемым существом, которому совершенно недоступны волнующие нас мелкие страсти. Хотя я его ни разу в жизни не видал сердитым или сколько-нибудь недовольным, но всегда не без некоторого страха, отворив дверь кабинета, останавливался утром на пороге, с нерешимостью глядя на тучную фигуру отца, сидевшего в кресле, прежде чем подходил поздравить его с добрым утром и поцеловать его огромную мясистую руку. В горестных обстоятельствах, когда, например, Андрей, несмотря на мое положительное несогласие променять свое "Путешествие Гулливера" на его барабан, насильно отнимал у меня книгу, жаловаться отцу на хищничество брата было совершенно бесполезно.
-- А ты сам отнял бы у него "Путешествие" да надрал бы ему хорошенько уши,-- спокойно решал отец, как будто мне стоило только подняться с места, чтобы надрать Андрею уши и отнять у него "Путешествие".
Вообще во всех неприятностях, то по поводу барабана, которым Андрей злоупотреблял до того, что даже по ночам бил иногда тревогу, то по поводу моего нежелания играть с ним в дураки на мои книги, карандаши и картинки, я не находил у старших никакой защиты от его самовольства, и мне подолгу приходилось обдумывать разные средства к ограждению своих прав и преимуществ. В детстве брат отличался очень чувствительным, подвижным характером, и ему стоило только как можно ласковее сказать: "Андрюша, ради бога, оставь свою дудку -- видишь, я читаю", чтобы он немедленно разнежился и предложил свою дудку в подарок. Я прежде всего употреблял это средство, но если оно не помогало, приходилось прибегать к упрекам и насмешкам, а чтобы они имели больше силы, я сочинял их заранее. Если у брата являлся, например, каприз говорить рифмами и он не переставал надоедать мне обращениями в таком роде: "Я замечаю две недели, что ты лежишь на постели, и я тебе дам колотушку, если ты не оставишь подушку",-- то мне приходилось образумливать его, придумав несколько насмешек и острот в доказательство того, что говорить рифмами очень глупо. Если и это не действовало, я сам начинал говорить рифмами, которые с большими трудностями подбирал заранее, и надоедал брату так же, как он мне. Это почти всегда имело свое действие, и мы заключали конвенцию не говорить никогда рифмами. Скольких трудов, волнений и хлопот стоило мне приучить Андрея к мысли, что для нашего общего удобства необходимы маленькие уступки.
Летом, когда Андрей, встававший раньше меня, пропадал на целые дни, не являясь даже обедать, наши препирательства были не столь значительны, как зимой, когда мы наглухо закупоривались в теплых комнатах и брат со своим беспокойным характером очень затруднялся в выборе развлечений. Зимой у нас почти никто не бывал, исключая двух-трех бедных помещиц, пивших чай вприкуску и сносивших за это самое презрительное обращение со стороны тетушки. К нам они относились с самой подхалюзистой услужливостью, то обтирая Андрею своими платками запачканные, "сапожки", то рассыпаясь в уверениях, что я не по летам серьезен и умен. Тетушка, бредившая высшим московским обществом, не сажала их с собой за стол, и бедные гостьи обедали с нами, несколько раньше тетки, отца и Авдотьи Николаевны. Андрей жестоко смеялся над ними и раз, отставив стул, на который хотела сесть гостья, очень больно ушиб старуху; она с усилием поднялась, набожно перекрестилась и со слезами сказала Андрею: "Не дай тебе бог дожить до этого". Брат расчувствовался при этом до того, что, извиняясь перед нею, поцеловал у старухи желтую морщинистую руку, и такое унижение перед Анной Парфеновной (имя старухи) открыло мне обширную область насмешек, которые очень раздражали Андрея.
Мужчин у нас почти совсем не бывало в доме, а если и бывал кто-нибудь по делам, то приезжал не к отцу, а к тетушке или управляющему. Между такими гостьями, которые пили чай не вприкуску и обедали вместе с теткой, я особенно отличал одну старушку, нашу дальнюю родственницу, ездившую к нам с своими двумя внучками -- Олей и Аннушкой. Оля была рыжая и грызла себе ногти, и, чтобы отвадить ее от этой привычки, брат как-то начал бить ее линейкой по рукам, из-за чего произошел очень изрядный скандал. Аннушка была такая беленькая, хорошенькая девочка, с такими белыми волосами, что Федосья называла ее девушкой-снегурушкой. Чтобы позабавить девочек, с которыми, впрочем, брат обращался запросто, немного вежливее, чем с деревенскими мальчишками, мы устраивали игру в прятки. Я помню, как мы становились в круг и Аннушка, указывая своим розовым пальчиком, частила: "Ченчик, бренчик, бубенчик" -- до тех пор, пока до кого-нибудь не доходили слова: "вон пошел". Я очень охотно брал себе этот жребий и, приготовляясь отыскивать прячущихся, смотрел только, куда спрячется беленькая Аннушка.
-- Что ты все меня ищешь,-- шептала она,-- ищи других; Андрюша залез в бочку, ищи его.
Я соглашался на эту маленькую фальшь и без труда находил моего любезного братца, перепачканным с ног до головы, в бочке из-под постного масла. Скоро, впрочем, Аннушку отправили куда-то в институт, и бабушка стала приезжать к нам с одной своей рыжей внучкой, которую я очень не любил, а брат просто терпеть не мог, и мы не вступали с ней ни в какие игры. Ольга, кажется, отвечала нам такими же чувствами.
В тот день, когда Андрей, неизвестно с какой целью, просверлил гвоздем теткину кипарисную ложку, у нас в гостях была Ольга со своей бабушкой. Ложка, сделавшаяся жертвой преступления, была вывезена из Иерусалима или с Афона и отличалась многочисленными симпатическими свойствами, так что, кушая ею, тетушка нимало не опасалась ни отравы, ни расстройства желудка. Словом, просверлить эту ложку было большим преступлением, и за обедом, когда шалость Андрея открылась, тетушка побледнела от досады; она не положила даже ложки и держала ее в руке до тех пор, пока в дыру не вылился весь зачерпнутый суп на скатерть. Андрей покраснел и начал озираться кругом, очевидно, намереваясь убежать от грозы.
-- Это он,-- он все портит,-- смеясь, указала на него Ольга.
-- Я знаю,-- с угрозой пробормотала тетушка, поднимаясь со стула.-- Это тебе даром не пройдет!
Но Андрей, не слушая ее, убежал из комнаты.
-- Какой он мужик! -- объявила Ольга.
-- Он, может быть, нечаянно,-- заметила бабушка.
-- Нет, он скверный, злой мальчишка! -- запальчиво вскричала тетушка и отправилась к отцу с жалобой.
Но через минуту она воротилась назад еще с большей злобой, не вынеся из объяснения с отцом ничего утешительного, кроме серебряной ложки, которую тетка тут же в сердцах бросила на окно и чуть не разбила стекла.
-- Это ему не пройдет,-- пробормотала она, садясь снова за стол.
-- Успокойтесь, душенька Фелисада Андревна,-- со вздохом сказала Авдотья Николаевна, подавая тетке стакан воды с самой сокрушенной физиономией.
-- Его высекут,-- сказала ни с того, ни с сего Ольга.
После этой сцены тетушка дулась весь обед и ничего почти не ела. За вечерним чаем отец вышел к нам из своего кабинета, что случалось очень редко, в особенности при гостях.
-- Ну, приятель,-- сказал он, ласково ероша Андрею волосы своими толстыми пальцами,-- ну, как ты npoсверлил святую ложку?
-- Просверлил,-- мрачно пробормотал брат.
-- Ну, так вот, мы через неделю отправимся в город, в корпус -- там будет много ложек к твоим услугам. А ты, Коля, хочешь в гимназию? -- обратился ко мне отец.
-- Мне все равно.
-- И отлично. Пора уж за науку приниматься.
И действительно было пора: мне было двенадцать лет, а брату -- тринадцать.
II
ПОЯВЛЯЕТСЯ НЕИЗБЕЖНЫЙ ВО ВСЯКОЙ СОВРЕМЕННОЙ ПОВЕСТИ СЕМИНАРИСТ
Брат давно уже бредил корпусом и, как только узнал, что скоро наденет военный мундир и получит такое ружье, из которого можно будет стрелять не горохом, а порохом, пришел в настоящий восторг. Барабан его не умолкал, так как он услышал где-то солдатскую песню и упражнялся, разучивая ее с аккомпанементом этого музыкального инструмента.
-- Солдатушки, ребятушки,
Да где же ваши жены? --
распевал он на разные голоса в нашей комнате, и если я замечал ему, что Федосья очень тревожится, принимая его пение за вой собаки по покойнику, Андрей начинал петь другую песню про штафирку -- чернильную душу. У него не было совсем слуха, и понятно, что его вокальные упражнения выводили меня из себя, кроме того, что песню о чернильной душе я принимал как личное себе оскорбление. Последнее обстоятельство я, впрочем, скрывал от Андрея самым тщательным образом, так как показать, что меня сердят его насмешки, значило бы доставить ему полное торжество. Я это уже давно понял и нападал на него только за неспособность к пению.
-- Если ты в корпусе будешь так же приятно петь, тебя сразу отучат,-- стращал я его.
-- Не беспокойся!
-- Как же не беспокоиться? ты мне брат, и вдруг тебя задерут до смерти только за то, что ты вместо кадета хочешь быть дьячком. Прогонят сквозь строй -- вот и конец.
Андрея это обстоятельство, кажется, несколько смущало, и он иногда даже переставал петь, обдумывая, чем бы мне ответить. К довершению моих бедствий ему как-то удалось выпросить у отца маленький старый пистолет, который, однако ж, с большим громом разбивал пистоны, и Андрей, поднимаясь в четыре часа утра, заявлял о своем пробуждении пистолетным выстрелом. Я уже подумывал выпросить у отца ружье и тоже стрелять по ночам, но Андрей, истратив все свои пистоны, оставил меня в покое. В этих передрягах прошли незаметно дня три или четыре, и время нашего отъезда из деревни значительно приблизилось.
Раз перед завтраком я читал тетушке какой-то роман Вальтер Скотта. Мы сидели в столовой, и, без смысла выговаривая фразу за фразой, я прислушивался к стуку тарелок в соседней комнате и тоскливо различал голос Андрея, кричавшего с кем-то на дворе. В это время в комнату вошел наш управляющий, которому, собственно говоря, по продаже имения совершенно нечем было управлять, кроме Ефима да двух-трех дворников, и он был оставлен в своем флигеле больше по привычке иметь управляющего. Его звали Михеичем и все любили за тихий характер и набожность, столь редкую в духовном звании, из которого он происходил. В этот раз он пришел со своим племянником, явившимся к нему только в это утро. Михеич говорил мне как-то, что его племянник учился в духовном училище и переведен в семинарию; при этом он прибавлял надежду, что мы не оставим сироту своей помощью и довезем его до города. "Если бог даст ума да разума, может и попом выйдет",-- скромно мечтал старик. Когда Михеич грубо выдвинул из-за своей спины скрывавшегося от наших взглядов сироту, я с любопытством посмотрел на мальчика, готовящегося в попы. Он был почти одних лет с Андреем, но толст и неуклюж, как медвежонок; впрочем, благоприятности первого впечатления много вредил какой-то капот дымчатого цвета, очень мешковато висевший на его плечах и, очевидно, перешитый из старой шинели; нанковые брюки были очень узки и коротки; рыжая кржа на сапогах ссохлась и съежилась в безобразные складки. Руки его были грязны, ногти обкусаны, черные волосы на голове гладко обстрижены и выглядели ермолкой, плотно надвинутой на затылок. Он смотрел исподлобья и при разговоре едва разевал свой широкий рот, так что крепкие калмыцкие скулы оставались почти всегда, как и все круглое лицо, в безмятежном спокойствии китайской статуэтки, кланяющейся и высовывающей язык, не изменяя физиономии. Вообще в его наружности было мало красивого и привлекательного, а ко всему тому он был застенчив и казался злым и упрямым.
Отец вышел посмотреть мальчика и спросил, как он учился. Михеич объяснил, что учился покуда хорошо, а дальше должен уповать на бога.
-- Учись, учись,-- сказал отец, гладя мальчика по голове, причем этот последний как-то робко прижмурил глаза и полуоткрыл рот, точно приготовившись получить удар в голову.
Отец, любивший острить насчет своей тучности, сказал, что он, как человек тяжелый, думает выехать в тяжелый день -- в понедельник, и Михеич, заявив, что к этому дню все будет готово, раскланялся с отцом.
Я встал и хотел было пойти в буфет посмотреть, что же там делается, но тетка остановила меня, взяв за плечо.
-- Ступай же поговори с мальчиком,-- тихо сказала она мне.
Я вышел вслед за Михеичем, который остановился: на крыльце и давал Ефиму строгий выговор по поводу того, что он отвязал для брата цепную собаку, а Андрей, гремя цепью, бегал с ней по двору, к великому ужасу куриц, гусей, уток и поросят. Мальчик стоял с непокрытой головой сзади Михеича и мял в руках свою шапку.
-- Как вас зовут? -- спросил я, подходя к нему, правду сказать, не без некоторой застенчивости и даже робости.
-- Семеном,-- тихо отвечал он, не глядя на меня.
-- Послушайте...-- начал было я, но остановился, не решаясь употребить ни слово Сеня, ни просто Семен, и только спросил: -- давно вы из училища?
-- Другой месяц.
-- Трудно там учиться?
-- Да.
-- Сядемте здесь,-- предложил я.
Мы сели на одну из боковых скамеек крыльца; мальчик, покорно исполнив мое приглашение, смотрел очень неловко, кажется не понимая, для чего мы тут будем сидеть.
-- Что же преподают в училище? -- спросил я, чтобы завязать как-нибудь разговор.
-- Разное.
-- Я думаю, там очень скучно.
-- Нет.
В это время Михеич, отдав приказание взять от Андрея собаку и привязать ее, прошел к себе во флигель, оставив нас с Семеном в том неловком положении, которое, вероятно, чувствовали волк, дьячок и медведь, попавшие в одну волчью яму.
-- Как ваша фамилия? -- спрашивал я.
-- Новицкий.
-- Который вам год?
-- Тринадцать лет.
В это время Андрей решился, кажется, вывести нас из большого затруднения и направился со своей собакой в нашу сторону. Несмотря на приказание Михеича, Ефим, знавший очень хорошо, что привязать собаку гораздо легче, чем отнять у брата приятную забаву, слегка заметив, что пес может вырваться и укусить кого-нибудь, ушел к себе в конюшню. Андрею скоро надоело гоняться с собакой за поросятами и утками, и он, не привыкши долго рассуждать, когда дело шло о его удовольствии, придумал себе более пикантную забаву. Он подвел собаку к крыльцу и начал травить ее на моего собеседника, то опуская цепь на всю длину, то дергая собаку назад. Мальчик сначала не обращал на это особенного внимания и только отодвинулся немного; но шутка скоро перестала быть невинной: собака разозлилась и грозила вцепиться в икры.
-- Оставь, Андрей! -- кричал я ему, но он разражался громким хохотом, не изъявляя никакого желания прекратить свое веселое занятие. Не видя толку с этой стороны, я обратился к собаке и начал ласково звать ее по имени, но собака, очевидно, дорожила знакомством брата гораздо больше, чем моим, и продолжала с прежней яростью кидаться на оробевшего мальчика. Он встал на ноги и остановился, не зная, что ему делать. Собака между тем так и рвалась на него.
-- Оставьте же! -- закричал он наконец.
Андрей заливался самым задушевным хохотом.
-- Ефим, возьми у него собаку! -- кричал я.
Ефим появился у дверей конюшни, но двигался как-то медленно и неохотно: он смотрел на проказу брата гораздо более снисходительными глазами, чем я. Между тем Андрей, как-то неосторожно опустил цепь больше, чем следовало, и собака рванула мальчика за ногу. Семен вдруг оживился, кулаки его сжались, и, перепрыгнув через собаку, он сшиб с ног Андрея. Собака бросилась на помощь к брату и, вероятно, сильно искусала бы его противника, если б своевременный пинок Ефима не заставил ее отлететь на несколько аршин от места происшествия. Поймав собаку за цепь, Ефим остановился в стороне и с какой-то глупой улыбкой смотрел на двух борцов, валявшихся в пыли и наносивших друг другу жестокие удары. Он, очевидно, не знал, что ему делать: идти ли привязывать собаку, или отпустить ее и разнять дерущихся. Покуда он размышлял, я молча радовался, что Андрея отколотят хорошенько, и драка продолжалась. К счастию, в это время вошла на двор из сада Федосья и, оставив Лизу посреди двора, кинулась разнимать дерущихся. Я подошел к сестре. Она смеялась, хлопала в ладоши и кричала: "Как они разодрались! Как они разодрались!"
Разодрались они действительно с жаром и увлечением, так что Федосье стоило немалого труда развести их в разные стороны.
-- Я тебе покажу! -- кричал брат, махая кулаком.
-- Что, хорошо? -- спрашивал Семен с злобным сознанием своего торжества. Он раскраснелся и утирал нос рукавом своего серого капота, теперь совершенно перепачканного в пыли.
Брат, в чрезвычайном волнении, совершенно не сознавая себя, покорно пошел в дом, куда его конвоировала Федосья, и я опять остался один на один с Семеном, который тяжело дышал и не мог собраться с силами, чтобы заговорить.
-- Я и не с такими справлялся,-- объявил он мне наконец.
-- Он ужасно скверный мальчишка,-- отрекомендовал я брата.
-- Он на ногах не крепок. Сразу свалился.
-- Пойдемте в рощу,-- холодно сказал я, недовольный тем, что он ударился в специальные пояснения, отзывавшиеся хвастливостью.
-- Пойдемте, а то, пожалуй, дядя увидит и отдерет.
-- За что же? ведь он начал.
-- Мало что! Он -- барич. Скажет: "Тебя приняли из милости, а ты драться". А что, он не пожалуется?
Любопытство относительно того, отдерет или не отдерет его дядя, было так поверхностно у Семена, что я невольно подивился ему, но все-таки постарался уверить его, что брат не будет жаловаться и никакой расправы с ним его дядя не смеет делать в нашем доме. Услышав мое твердое заявление о том, что его дядя не смеет делать того, что мне может быть неприятным, Семен почтительно посмотрел на меня и нерешительно сказал, что он слышал откуда-то, будто и господских детей секут розгами. Розга представлялась мне таким ужасным и позорным наказанием, что я не без обидчивости ответил ему, что нас не секут. Гордый тон моих слов заставил его замолчать, и он, по-видимому, впал в большое затруднение относительно того, как возобновить разговор. Мы долго шли молча.
-- У вас нет никого родных, кроме дяди? -- спросил я наконец, чтобы прервать молчание.
-- Никого.
-- А давно умерли ваши родители?
-- Давно уж.
-- И вы их не помните?
-- Мать помню.
-- Вы ее любили?
-- Известно -- мать. Скучно только было.
-- Отчего же?
-- Как же? Мы жили тогда в Р. Уйдет мать, бывало, на работу -- она в прачки ходила -- и запрет нас с сестренкой на целый день на замок...
-- Николай, где вы? -- весело закричал в это время Андрей. Он никогда не сердился больше нескольких секундой был теперь совершенно благополучен, точно ни с кем в этот день и не думал драться. У него была булка с маслом, которую тетка послала мне, и я предложил ее Семену.
-- Покорно благодарю,-- неловко сказал он.
-- Ну и что же, вы так и сидели целый день под замком? -- спросил я его.
-- Что это? что такое?--заинтересовался Андрей, которому очень мешала говорить набитая во рту булка.
-- И сидели. Есть хочется и скучно. Целый день, бывало, стоишь у окошка, послюнишь палец, вот так, водишь по стеклу и поешь: "Маменька, приди, милая, приди, а мы кушать хотим".
Семен засмеялся, но мы не ответили ему тем же. Я удивлялся, как ему не совестно рассказывать посторонним людям такие вещи, а Андрей, усиливаясь что-то сказать, вел ожесточенную борьбу с - булкой, наполнявшей его рот. Оказалось, что он хотел удостовериться, действительно ли они хотели кушать, когда пели это, и, узнав, что Семену приходилось просиживать по целым дням голодом, Андрей решился тотчас же отправиться домой и принесть еще две булки -- для себя и для Новицкого.
Вообще Андрей очень скоро сошелся с мальчиком, которого колотил за несколько минут перед этим, и они вступили в самый дружественный разговор на ты, хотя Семен не сразу согласился стать на такую короткую ногу с баричем; но брат объявил, что вы говорят одни девочки, да и то преимущественно рыжие, вроде Ольги, а потому он терпеть не может всяких вежливостей, и Новицкий, не без некоторой неловкости, спросил: "Как тебя зовут?" В разговоре Андрей сообщил о том, что имеет настоящий железный пистолет, и так как встретилась надобность показать Семену это сокровище, то брат повел нас обратно домой. Он шел впереди, и как только мы остались опять вдвоем, началось очень неловкое молчание.
-- Где же теперь ваша сестра? -- спросил я.
-- Умерла в оспе.
-- Разве ей не прививали оспу?
-- Нет.
-- А отчего же умерла ваша мать?
-- Не знаю. Я уж тогда был в училище,-- равнодушно ответил Семен.
Я почувствовал, что эти вопросы, задаваемые с моей стороны ни с того ни с сего, очень глупы, и замолчал.
Когда пистолет был осмотрен с надлежащим вниманием и было выражено сожаление, что нет пистонов, на которых бы его можно было попробовать, Семен заметил, что у него в сундуке есть пистоны.
-- Неловко только идти к дяде,-- прибавил он.
-- Это пустяки; пойдем,-- радостно объявил Андрей, и мы отправились из нашей комнаты во флигель.
Михеича не было дома, и мы в присутствии скотницы Мавры, прислуживавшей ему, совершенно свободно уселись около Семенова сундука, стоявшего в передней. Это был некрашеный, топорной работы сундук с большим висячим замком. Покуда Семен отвязывал от пояса ключ, Андрей весело потирал руки в радости близкого удовлетворения своего трепетного желания осмотреть сокровища сундука, а затем пострелять из пистолета. Я не меньше брата любил рассматривать чужие вещи, но дожидался совершенно терпеливо, пока Семен отомкнул замок и открыл вместилище своей собственности. Перед глазами нашими появилась целая лавочка. На дне лежала потертая шуба, крытая синим сукном, и на ней между несколькими штуками белья помещались самые разнообразные вещи, чрезвычайно тщательно уложенные домовитым хозяином. Тут было несколько волосяных лес для удочек, несколько линеек, с прорезами посередине, для чистки пуговиц, два или три оселка для точения ножей, буравчик, моток ниток, дратва, шило, обломанная подкова, молоток, напилок, вилка без черенка, старые голенища, вязанка пуговиц, зеркальце, оловянная чернильница, молитвенник, переломанная пополам бритва и проч. Андрей брал каждую вещь и с любопытством рассматривал.
-- Это что такое? -- спрашивал он.
-- Штучка такая, от зонтика...
-- Зачем?
-- Да так. Вот портрет императора, когда еще он был наследником...
-- А! А что в этом мешке?
-- Не развязывай; разные тряпки -- починить что-нибудь...
Когда Семен достал из жестяной коробочки из-под ваксы два или три пистона, валявшиеся там вместе с пуговицами, медными крестами, колечками и ключами, мы вновь пересмотрели все имущество Новицкого, который с самой нежною любовью тщательно укладывал каждую вещь на свое место. Положив последний предмет и запирая сундук, Семен вздохнул, как человек, кончивший трудную, но приятную работу.
-- А у тебя много именья! -- сказал Андрей, надевая пистон.
-- Иной раз бросишь что-нибудь, а после занадобится,-- и нету; а тут, как приберег, так оно и есть,-- пояснил Новицкий, кажется задетый за живое и чувствовавший удовольствие домовитого человека, только что обозревавшего свою собственность.
III
МЫ УЕЗЖАЕМ
Мы без большой печали расстались с деревней и поехали под палящим зноем по пыльной дороге, окруженной желтыми кусками сжатых полос, солома которых, казалось, горела на солнце. Отец дремал в углу трясущегося тарантаса, я сидел сбоку и внимательно смотрел на редкую зелень дерев, на поблекшую траву и на желтые поля, убегавшие назад с утомительным однообразием, резавшим глаза. Новицкого сначала посадили на козла, где был привязан его сундук, но Андрей поменялся с ним местами, и Семен сидел рядом со мной в тарантасе, считая верстовые столбы и указывая мне на какие-нибудь пустяки, выходившие из ряда утомительного однообразия: на спутанную лошадь, скачущую по лугу, или бабу, идущую в стороне, с посошком и котомкой за плечами. Андрей возился на козлах, как мартышка; он гикал на лошадей, махал руками, ловил оводов и, приснастив к насекомому соломинку, пускал его на свободу. Оно так и летело с соломинкой, исчезая в желтеющем от солнца воздухе. Не знаю, потому ли, что я был занят теми новинами, с которыми придется столкнуться в городе, или по другой какой причине,-- незнакомые лица и новые места, быстро мелькавшие перед глазами, мало поражали меня.
Мы остановились ночевать в просторной, но грязной и сырой комнате станционного дома, где очень пахло потом, точно от рубашки человека, пробежавшего, не отдыхая, двадцать верст, и притом в очень жаркий летний день. Отцу устроили постель на диване, мы легли с братом на каком-то широком ларе, а Новицкий, раздевался, приготовляясь лечь на стол, где уже лежал войлок. Раздевшись совершенно, он остановился босиком в переднем углу и начал торопливо креститься. На нем была надета бедная ситцевая рубаха красного цвета, и это обстоятельство дало Андрею повод расчувствоваться чуть не до слез.
-- Знаешь, если б я был богатым,-- шепотом сказал он мне,-- я бы все купил ему. Посмотри, какой он бедный и рубашка какая... Мне его жаль.
Глядя на кресты и поклоны Новицкого, я думал о о словах тетушки, что при людях молятся только невежи и лицемеры, и ничего не отвечал брату на его великодушное намерение купить Новицкому другую рубаху. Он замолчал и, вероятно, начал мечтать, как бы он осчастливил Семена, если б был богат.
Утром мы опять под палящим солнцем закачались в тарантасе, и опять побежали мимо нас желтые поля, полуобнаженные деревья и верстовые столбы. Семен обратился ко мне с разговором не прежде, чем в его глазах успели примелькаться зеленые, черные и желтые краски, блиставшие с обеих сторон дороги.
-- Посмотри,-- сказал он мне, таинственно показывая большой складной ножик в дрянном роговом черешке. Случай был, по-видимому, так важен, что он забыл, с кем говорит, и обращался ко мне прямо на ты.
-- Ну? -- вопросительно произнес я, взяв в руки нож.
-- Я его утянул там,-- проговорил он с невыразимой улыбкой, больше похожей на ужимку,-- так она была энергична: в ней была и радость, и таинственность, и похвальба.
Мне эта ужимка не понравилась.
-- Что? -- серьезно спросил я.
-- Я его там взял,-- скромнее сказал он.
-- Ты его украл? -- спросил я, считая лишним церемониться и употребляя тоже ты по случаю экстренности происшествия.
Новицкий ничего не отвечал, я выбросил ножик из тарантаса и закричал, обращаясь к отцу:
-- Он украл ножик.
-- У кого украл? -- сонно спросил отец.
-- Там, на станции.
-- Это нехорошо,-- проговорил отец, зевнул и отворотился в другую сторону, вероятно считая это дело нестоящим дальнейших объяснений.
Я думал моим восклицанием произвесть целую бурю, и мне не хотелось разочароваться сразу. Видя невнимание со стороны отца, я обратился к Андрею и толкнул его в спину в то самое время, когда он замахнулся кнутом над левой пристяжной.
-- Он украл ножик.
-- Покажи его сюда, покажи! -- вскричал Андрей, заливаясь хохотом.
-- Я выкинул его.
-- Как же ты его стащил? -- весело спрашивал Андрей, от которого я дожидался выражения полного негодования к злоумышленному похищению чужих ножей на почтовых станциях.
Ни я, ни Семен, однако ж, не ответили ничего на его веселый вопрос. Я жалел, что тут нет тетушки Фелисады с колкими упреками, и выходил из себя от досады, видя, что Андрей нисколько не возмущается поступком Семена.
-- Зачем же ты его выбросил? -- спросил меня брат.
-- Затем что нужно,-- с досадой отвечал я.
-- Ты всегда портишь да выбрасываешь чужие вещи. Кто тебя просил? -- проворчал Андрей, оборачиваясь к лошадям.
-- Отодвинься от меня, воришка,-- сказал я Семену, злобно глядя на его серый капот и фуражку, надвинутую на затылок.
Через полчаса я взглянул на него; он смотрел все так же в сторону, но, по-видимому, очень мало обращал внимания на желтизну и зелень, как поток утекавшую назад. Я понимал, что он чувствует себя отчужденным и презираемым и что ему очень скверно. Я с ненавистью посмотрел на его некрасивую фигуру, неподвижную под влиянием молчаливой тоски, и -- отворотился.
Во всю остальную дорогу мы не сказали ни слова, хотя я везде старался выказать к нему самое положительное отвращение, в полном убеждении, что поступаю хорошо, справедливо наказывая виновного. Наконец на последней станции, где мы переодевались, въезжая в город, я встретил его одного на крыльце станционного цома. Он стоял, задумчиво облокотившись на перила: ему не во что было переодеваться. Я подумал, что он раскаивается и заслуживает сожаления.
-- Тебе стыдно? -- спросил я.
-- Нет,-- ответил он не то рассеянно, не то нехотя, как будто для того, чтобы только сказать что-нибудь.
-- Разве хорошо воровать?
-- Я не воровал.
-- Как же? а где же ты взял ножик?
-- Я его взял, да и только.
-- Украл!
-- Положим, украл, и до этого тебе нет дела,-- мрачно сказал он.
-- Значит ты -- вор, а с ворами я не хочу говорить.
-- И не нуждаюсь.
Я вошел в комнату. Отец стоял перед зеркалом и силился застегнуть своими толстыми пальцами воротничок рубашки. Андрей сидел у окна и дразнил кошку гусиным пером,-- она притворялась рассерженной, фыркала и оборонялась лапкой. Я хотел было сказать ему про Семена, но подумал, что он не будет слушать, и решился приберечь для себя свои соображения.
К полудню мы въехали в большой город с огромными, незнакомыми домами и улицами, шумящими народом. При самом въезде отец показал нам наш дом, стоявший среди огромных зеленых дерев и отдававшийся кому-то внаймы. Мы ехали полной рысью, и прохожие с любопытством останавливались, глядя на нас. Пришлось проехать много улиц, пока мы остановились около богатого дома, принадлежавшего нашему дальнему родственнику, председателю палаты, барону Шраму. Этот барон был очень маленький, неслышный старичок, которого никто не мог бы, кажется, заметить, если б на его шее не висело блестящего орденского креста на красной ленте. Крест этот, по-видимому, составлял такую же неотъемлемую принадлежность председателя, как голова у другого человека, и он изо всей фигуры старика прежде всего бросался в глаза. Я тоже прежде всего увидел этот крест на красной ленте и потом уже только приметил большую детскую голову с выдавшимея вперед лбом, с седыми, жидкими, как у новорожденного, волосами, ввалившимися потухшими глазами, сидевшую на маленьком худощавом туловище. Шрам ходил нетвердо, точно сгибаясь под тяжестью своего блестящего креста, говорил пискливым голосом и всеми своими манерами много напоминал серьезного ребенка, страдающего аглицкой болезнью. У этого дряхлого старика, который мог, казалось, упасть от порыва ветра, была молодая жена, высокая, красивая и важная, как царица. У них был сын, красивый и стройный мальчик с ловкими, плавными манерами, которого я полюбил с первого взгляда. Он был годом старше Андрея, учился уже в гимназии и носил щегольской гимназический сюртук с низеньким красным воротником (в то время воротники отличались еще безобразной высотой); к нему очень шел этот сюртук, хорошо обрисовывавший его гибкую талию и делавший его похожим на взрослого офицера.
Он встретил меня какой-то французской фразой, и я должен был покраснеть от стыда.
-- Я не говорю по-французски,-- с усилием проговорил я.
-- Это ничего,-- сказал он с покровительственной ласковостью.-- Пойдемте со мной к Альбину Игнатьичу -- это мой гувернер,-- мы теперь щиплем корпию. Вы нам поможете.
Эти слова столько же относились ко мне, сколько к Андрею, который глядел что-то очень мрачно. Мы вошли в следующую комнату, где перед подносом с корпией сидел Альбин Игнатьевич и длинными белыми пальцами с большим неуменьем, но с отменной элегантностью дергал нитку за ниткой. Это был жантильный {Жантильный -- жеманный, кокетливый (от франц. gentil -- миловидный).}, чувствительный и милый полячок, вечно улыбавшийся или приходивший в восторг. Поздоровавшись с нами, он вынул из стоявшей под столом корзины целый ворох маленьких тряпочек и разделил их между мной и Андреем.
-- Я не умею щипать корпию. Я не буду,-- сказал Андрей.
Альбин Игнатьевич пришел в ужас и широко раскрыл глаза.
-- Вы знаете ли, что эта корпия пойдет на войну? -- важно спросил он, кажется, с полной уверенностью уничтожить в прах этим вопросом своего противника.
-- А мне что за дело!-- равнодушно ответил Андрей.
-- Странно! Ты хочешь поступить в военную службу и не хочешь щипать корпии,-- сказал я.
-- Это нехорошо! нехорошо! -- с большой уверенностью подтвердил Альбин Игнатьевич.
-- Я не затем сюда приехал, чтобы щипать корпию,-- грубо сказал Андрей и вышел из комнаты.
-- Где получил воспитание этот мальчик?-- громко спросил Альбин Игнатьевич вслед уходившему брату.
Володя (имя молодого Шрама) сказал ему какую-то французскую фразу, и Альбин Игнатьевич пришел в ужас. Мне показалось, что дело шло именно о моем невежестве во французском языке, и я смутился. Альбин Игнатьевич и Володя хотя имели большую претензию на воспитание, но начали бесцеремонно поддразнивать меня своими секретами, затянув беглый разговор на языке, которого я не понимал, и я решительно очутился в положении человека, сидящего на угольях. На меня напало какое-то уничижение, и мне казалось, что нет никого на свете несчастнее меня; я был так глуп, так неловок в сравнении с этими людьми, свободно болтающими по-французски. У меня вертелась в мыслях недавно произнесенная мной фраза: "Странно, ты хочешь поступить в военную службу и не хочешь щипать корпии", и чем дальше, тем нелепее казалась мне эта фраза. Я разбирал ее по ниточке и выходил из себя от досады, что в моем выражении все от начала и до конца бессмыслица. "Странно! -- думал я,-- ничего нет странного, что человек, желающий поступить в военную службу, не желает щипать корпии. Разве все военные щиплют корпию? Какое имеет отношение военная служба к корпии?" Все эти размышления наводили меня на тяжелую мысль, что я глуп, глуп, непроходимо глуп, и я готов был заплакать от сознания своего ничтожества. Пальцы мои двигались неловко; я решительно убеждался, что совершаю величайшее неприличие уже тем, что дышу. Наконец меня вывели из этого томительного положения громкие, безобразные звуки фортепьяно; я встрепенулся и подумал, что Андрей, пожалуй, еще глупее меня, судя по тому, что дурачится до такой степени в совершенно незнакомом доме. Я ни на минуту не сомневался, что безобразие принадлежало брату. Заслышав гром фортепьяно, Альбин Игнатьевич пришел в ужас и вскочил с места. Мы все отправились в залу, где и застали Андрея на месте преступления, около открытого фортепьяно. В дверях стояла Катерина Григорьевна в голубом шелковом платье, с выпущенной часовой цепочкой, точно собравшаяся в гости.
-- Вы совсем испортите фортепьяно,-- сказала она, вытягивая в нос пьяно. При высоком росте и театральных манерах она очень походила на важную принцессу из какой-нибудь мелодрамы.
-- Ай, ай, ай!-- ужаснулся Альбин Игнатьевич и замотал головой.
-- Я только попробовал,-- пробормотал Андрей. Он покраснел и с неловкой торопливостью закрывал рояль.
-- Какой он музыкант! -- рассмеялся Володя.
-- Что вы там делаете, Альбин Игнатьевич? -- тонно спросила Катерина Григорьевна.
-- Мы щипали корпию.
-- Пусть дети пройдутся перед обедом по саду.
Альбин Игнатьевич подобострастно поклонился и повел нас в сад.
Проходя через небольшую комнату, кажется буфетную, в которой были сложены наши вещи, я увидел Семена; он сидел на чемоданах и тупо смотрел в окно.
-- Что это за мальчик с вами? казачок?-- спросил Володя.
-- Нет,-- в смущении отвечал я.
-- Что ты тут сидишь? Пойдем с нами,-- сказал Андрей, потянув Новицкого за руку.
-- Нет,-- с дрожью в голосе ответил он, не понимая, что говорит. Одна капля --и обиженный всеми мальчик зарыдал бы. Но Андрей потащил его за собой, и Новицкий, не сопротивляясь, пошел с ним рядом.
Сад, сравнительно с нашей деревенской рощей, был дрянной и жидкий, хотя дорожки были тщательно усыпаны, а скамейки выкрашены свежей зеленой краской. Там была качель и бильбоке. Андрей пригласил Новицкого играть, с тем что тот, кто проиграет, должен провезти своего счастливого соперника на закукорках. Семен вовсе не умел играть, и, ко всеобщему смеху, Андрей начал ездить на нем раз за разом. Даже Альбин Игнатьевич, заметивший было, что подобная игра несколько непристойна, начал смеяться вместе с нами. Не смеялся только Новицкий; он натянуто улыбался, но по всему было видно, что состояние его духа далеко не спокойно. Андрей, ничего не замечая, очень весело заскакивал ему на плечи и с гиканьем и шутками проезжал несколько шагов. Но вдруг Новицкий как-то нечаянно попал кольцом на крючок, и роли переменились.
-- Довольно, довольно,-- сказал Альбин Игнатьевич, так как зрелище переставало быть смешным и начинало надоедать ему.
-- Ну, садись,-- печально проговорил Андрей, подготовляя спину.
-- Ну, ладно!-- стыдливо проговорил Новицкий, приготовляясь оседлать Андрея.
-- Послушай, мальчик! Не смей! не надо этого! -- закричал Альбин Игнатьевич.
-- Я не сяду.
-- Ну, что же! Садись! -- понукал Андрей.
-- Нет! Что! -- отходя назад, проговорил Новицкий, и слезы потекли у него сами собой; это было так неожиданно, что даже Альбин Игнатьевич смутился и уронил на песок только что закуренную сигару.
-- Чего он плачет? -- удивился Володя. В словах его слышался презрительный оттенок.
-- Пойдемте домой,-- брюзгливо скомандовал Альбин Игнатьевич.
-- Послушай, я тебя люблю. Хочешь, я подарю тебе свой пистолет? -- ласковым шепотом говорил Андрей, идя рядом с Новицким, который мало-помалу, кажется, успокаивался.
Пистолет был драгоценнейшей вещью Андрея, и я не мог не подивиться великодушию брата. Новицкий, однако ж, не обольщался этим подарком и, хотя перестал плакать, но не мог развеселиться, что очень печалило Андрея. Чтобы как-нибудь покончить с тоской своего приятеля, брат отправился к отцу, спросил денег и купил такое множество яблоков, которым могли бы десять человек заесть какое угодно горе. Новицкий, однако ж, не заел своего горя и яблоками. Он, к досаде Андрея, смотрел по-прежнему печально и не улыбался даже, неловко прощаясь с нами и уходя с каким-то дьяконом.
В тот же день отец отвез Андрея в корпус, а назавтра мы отправились с ним к директору гимназии, который в десять минут проэкзаменовал меня и нашел, что я могу поступить в третий класс. Он погладил меня по голове и спросил, здоров ли я.
-- Его не надо много утомлять: у него такое слабое сложение,-- сказал директор,-- пусть лучше поступит во второй класс, там ему будет легче.
-- Все равно, хоть во второй,-- согласился отец.
После обеда, когда отец улегся в отведенной ему комнате, я хотел было выйти, чтобы не мешать ему заснуть, но он остановил меня.
-- Как ты хочешь -- остаться здесь, у баронов, или отдать тебя в пансион? -- спросил он.-- Там много мальчиков, тебе будет веселее.
-- Лучше в пансион,-- сказал я, краснея при мысли о своем жалком положении в обществе благовоспитанных, галантных баронов.
-- И лучше,-- подтвердил отец.-- У этих баронов есть свои фантазии. Они мед едят шилом. Ты не видал?
-- Нет, не видал.
-- Ну вот, а они думают, что ложкой -- неделикатно, и едят шилом.
Отец засмеялся и шутя ударил меня по спине, чтобы я шел.
На другой день он дал мне десять рублей, сказав, что будет посылать мне каждый месяц столько же, и отвез меня в пансион.
IV
Я ЗНАКОМЛЮСЬ С ОВЕРИНЫМ, КОТОРЫЙ ХОЧЕТ УДАЛИТЬСЯ В ПУСТЫНЮ
Я поступил в гимназию во время Крымской войны, когда в народе ходили какие-то неясные слухи о том, что три великана -- француз, турок и англичанин -- колотят четвертого -- русского, но большинству до этого было мало очень дела. Образованное меньшинство знало, что
...в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом...--
но очень немногие выписывали "Художественный листок" Тимма {Тим м Василий Федорович (1820--1895) -- рисовальщик-баталист, с 1851 по 1862 год издавал "Русский художественный листок".} с портретами русских генералов и щипали корпию, сдавая ее в канцелярию губернатора, где она и шла на набивку подушек, вытирание перьев, растопку печей и другие местные потребности. Самые образованные сгоняли охотников в ополчение и хвалили мужество и патриотизм русского мужика. Ополченцам устраивали пиршества и, провожая их, угощали водкой, пирогами и патриотическими стихотворениями местных поэтов, вдохновленных надеждой на прибавку жалованья. Ополченцы, давясь пирогами, кричали "ура!"; зрители, ковыряя пальцами в носу, отвечали им тем же, и в газетах появлялась корреспонденция с красноречивым описанием восторгов. Вообще войной интересовались очень мало, а я только мельком слышал об ней от отца.
В это-то время я поступил в гимназию.
Кому случалось когда-нибудь осматривать большой, только что отделанный дом, тот, вероятно, путаясь по свежевыбеленным, незнакомым, пустым комнатам, чувствовал в себе какую-то пустоту и недостаток уверенности. Когда я вошел в пансион и почуял запах известки, я точно вошел в пустой незнакомый дом, и мне стало неловко. С тех пор запах известки всегда напоминает мне день моего поступления в гимназию. Едва ли в жизни я чувствовал когда-нибудь себя столь беспомощным и слабым, как тогда.
Прежде всего мучения мои начались тем, что меня обступила шумная толпа незнакомых бойких мальчиков, которые закидали меня вопросами о том, откуда я, сколько мне лет, кто мой отец и проч.
-- А ты видал Москву?-- дерзко спросил меня парень лет шестнадцати, размашисто подходя ко мне.
-- Покажи ему, Сколков, Москву!
-- Видал Москву?
-- Нет, не видал,-- смущенно отвечал я.
-- Ну, так я тебе покажу.
Он зашел сзади меня, схватил за волосы на висках и дернул кверху так сильно, что мне показалось, будто кожа отдирается от черепа. Я хотел было закричать, но в это время все вокруг меня засуетились.
-- Яков Степаныч идет! Яков Степаныч! -- зашумели вокруг меня с радостью сильно проголодавшихся людей, извещающих друг друга: "Обед несут! обед несут!"
-- Это самый лучший учитель,-- отрекомендовал мне кто-то налету.
Все бросились к скамейкам и уселись за парты. Я не поспел за другими и очутился на первой скамье с краю.
Вошел учитель довольно высокого роста, в синем фраке, с волосами, прилизанными вперед к глазам, точно заслонки у пугливой лошади. Все радостно вскочили на ноги при его появлении; он поклонился, медленно понюхал табаку, крякнул, сказал: "Ну-с" -- и подошел к первой парте.
-- Яков Степаныч, у нас есть новичок,-- сказал кто-то.
-- Где? Молодец! -- ласково сказал Яков Степаныч, погладив меня по голове своей широкой ладонью.-- Homo novus, новый человек, собственно. Садись. Так называли в Риме выскочек. Вот, например, Марий {Марий Гай (156--86 до н. э.) -- римский полководец и политический деятель.}. Он был простой плебей; был необыкновенно ловок: Тибр переплывал в семьдесят лет. Тибр! А лорд Байрон Геллеспонт переплывал. Англичанин хитер -- обезьяну выдумал...
-- Го, го, го! -- раздалось по всему классу. Учитель уперся в бока и тоже захохотал.
-- Но Байрон был молод, а ведь Марий старик -- старик семидесяти лет! Впрочем, пословица говорит: молод, да протух, стар, да петух...
Весь класс опять захохотал громким, неестественным смехом. Дело в том, что Яков Степаныч считал себя большим юмористом, и ученики нарочно поощряли его своим хохотом к рассказыванию анекдотов для того, чтобы отвлечь от спрашивания уроков.