Андрей Негорев, благодетельный гений.

Николай Hегорев, редактор "Опыта" и вместе с тем убийца своего родного брата.

Мишка Maлинин, разбойник из Мурома и тоже редактор "Опыта".

Владимир Шрам, ископаемый идиот, большая редкость, имеющаяся при редакции "Опыта".

Грачев, из свиней.

Свинья.

Корыто.

Дураки.

-----

Шрам. Виссарион Григорьевич Белинский, распахавший впервые заглохшее поле русской критики, был сын бедного лекаря.

Слышен собачий лай, петушиный крик, блеяние козлов и другие скверные звуки; входят оба редактора, за ними небольшая свита из дураков.

Николай Негорев (Малинину). Прочти, мой друг, новую повесть.

Maлинин (читает). Два брата: Андрюша и Николашка, повесть в двух лицах. Николашка был ужасный подлец, а Андрюша был добрый человек.

Николай Негорев. Поправь: Андрюшка был ужасный подлец, а Николя -- хороший человек.

Малинин (читает). Николашка постоянно занимал деньги у доброго Андрюши и никогда не отдавал их ему. Раз Николашка сманил Андрюшу на войнишку...

Шрам (перебивает). Виссарион Григорьевич Белинский, распахавший впервые...

Один из дураков бьет его по рылу, он умолкает; в это время входят несколько дураков и вносят корыто, вымазанное гущей.

Mалинин (осматривая корыто). Я замечаю, на гуще понаделаны какие-то знаки. Это, кажется, какое-то сочинение на свинском языке.

Николай Негорев. Позвать Грачева: он из свиней и хорошо знает свинский язык.

Грачев (входит). Что угодно?

Начинается страшный шум; дураки лают по-собачьи, мяукают по-кошачьи и кукарекают по-петушиному.

Шрам (читает). Виссарион Григорьевич Белинский, распахавший впервые... (Грачев бьет его по рылу; он умолкает.).

Николай Нагорев. В редакцию прислана статья. (Указывая на корыто.) Возьмите, пожалуйста, эту рукопись и прочтите нам.

Грачев (берет от дураков корыто). Почерк знакомый, и корыто знакомое: где-то я угощался из этого корыта. (Читает.) "Хотя редакция "Опыта" и сотрудники этого журнала принадлежат к презренной двуногой породе людей, но, по своему слогу и по своим прекрасным мыслям, они вполне заслуживают быть поставленными наряду со свиньями".

Дурак (входя докладывает). Один из сотрудников желает видеть редактора.

Николай Негорев. Проси.

Свинья (входит и останавливается, с удивлением глядя на Грачева). Хрю, хрю-рю-хрю!

Грачев. Кото я вижу? Это она -- моя божественная Хавронья! Хрю-рю!

Свинья. Хрю-рю-хрю!

Грачев. Хрю-рюх!

Свинья бросается в его объятия, они обнимаются и целуются. Молчание. Немая картина трогательного свидания двух нежных любовников. Грачев о чем-то тихо разговаривает со свиньей на свинском языке.

Свинья (продолжая находиться в объятиях Грачева). Рюх-тюх-рю-рю?

Грачев. Предмет моей страсти спрашивает редакцию "Опыта", получена ли ее статья о свинской литературе.

Шрам (подвертывается). Виссарион Григорьевич Белинский, распахавший... (Грачев бьет его по рылу; он отходит.}

Николай Негорев. Статья вашей невесты будет помещена в следующем нумере.

Грачев. Хрю-хрю.

Нежно обнявшись со свиньей, уходят.

Николай Негорев. Дураки, уведите идиота в хлев, привяжите на цепь и дайте ему немного сена, только посматривайте, чтобы он не ушел.

Дураки уводят под уздцы Шрама; Малинин и Николай Негорев остаются одни.

Друг мой! Добродетельный брат мой не выходит у меня из головы. Я его ненавижу. Он невинен и добр, как ангел, а я зол, как дьявол. Он умен, а я глуп; ты знаешь: я глуп непроходимо...

Малинин. По глупости ты почти равен со мной.

Николай Негорев. Я написал на него канальскую повесть -- ничего не подействовало: все знают его ангельскую доброту. Как бы мне убить его? Я пробовал утопить его, но не утопил. Душа горит! Мне хочется пить. Дай пить да посвисти: я не могу пить, если подле меня не свистит кто-нибудь.

Малинин свистит подобно кучеру, поящему лошадь Николай Негорев пьет.

Я так зол! Мне хочется отвести душу: вели позвать идиота.

Дураки вводят под уздцы Шрама; Николай Негорев бьет его несколько времени и, натешившись вдоволь, приказывает вести идиота на водопой; дураки уводят его.

Малинин. Что, теперь тебе лучше?

Николай Негорев. Нет. Я все думаю, как бы насолить брату. (В раздумье.) Теперь я отмстил ему тем, что начал писать свои глупости, срамить его фамилию. Но я отмщу ему еще больше: я сочетаюсь законным браком со свиньей, на которой хочет жениться Грачев. Этот тоже очень расхвастался своим свинским языком! Женюсь. Пусть Андрея Негорева, известного всему городу с лучшей стороны, зовут деверем свиньи!

Maлинин. Хавронья смотрела на тебя довольно благосклонно.

Николай Негорев. Женюсь.

Андрей Негорев (неожиданно появляется. Грозно). Стой, мерзавец!

Николай Негорев (падает в ноги брату). Прости меня!

Андрей Негорев. Говори: "Простите, ваше превосходительство". (Величественно.) Я за заслуги произведен в генералы.

Николай Негорев. Простите, ваше превосходительство! (Целует у своего благодетеля правую руку и левую ногу.)

Андрей Негорев. Ты хотел утопить меня -- я простил тебя; ты хочешь жениться на свинье -- я прощаю тебя, мало этого! -- я хочу тебя осчастливить.

Николай Негорев целует полу шинели своего благодетеля.

Я буду издавать журнал "Наблюдение" и беру тебя к себе на посылки.

Николай Негорев прыгает в восторге.

Твоего идиота я возьму к себе в кабинет, посажу в банку со спиртом. Грачеву дам помойную яму -- он там может жить без заботы со своей молодой женой. Малинина, Лебедева, Протопопова отошлю в деревню, чтобы выходились на подножном корму, и освобождаю их на год от всяких работ: на них не будут возить ни воды ни сена. Дурацкий журнал прекратите! (Делает величественный жест.)

Осчастливленные вконец Николай Негорев и Малинин от восторга благодарности падают ниц и со слезами целуют следы ног своего благодетеля.

-----

После этого шли мелкие известия, вроде этого: "Тула. Местные мастеровые озабочены приготовлением сковороды, которую будет лизать в аду известный клеветник Николай Негорев, оклеветавший своего родного брата" и проч. и проч.

За мелкими известиями идет длинная статья Оверина, названная "Здравый смысл", где он предает последний мучительному распятию и размышляет, так сказать, на вон-тараты. Тут есть доказательства, что взятки полезны, что воду в водку подливать очень хорошо, что Аскоченский {Аскоченский Виктор Ипатьевич (1820--1879) -- реакционный журналист и писатель, редактор "Домашней беседы".} -- очень умный человек, что Пушкин -- дурак, что самое лучшее быть сумасшедшим и проч, и проч.

"Вы меня считаете сумасшедшим,--говорит он в одном месте.-- Знаете ли вы, любезные баричи, что вы говорите мне такой комплимент, какого не могут выдумать во сто лет ваши слабые головки? Вы -- грязь, а все выделяющееся из грязи -- лучше грязи. Вы вода, а сумасшедший -- капля масла, плавающая сверху воды и не желающая с ней соединяться. Я горжусь, что вы признаете меня сумасшедшим, и гордился бы в мильон раз больше, если б знал, что я действительно сумасшедший".

"Как почтенен,-- говорит он в другом месте,-- отец семейства, берущий взятки! Он ведет борьбу с законом и приличиями,-- упорную борьбу, в которой он, может быть, изнемогает, но он счастлив при виде радости детей, для счастия которых жертвует своей репутацией и жизнью". "Вы, Николенька Негорев, не будете брать взяток, потому что не смеете: боитесь, что о вас скажут. Ваши дети будут умирать, а вы не возьмете взятки на том основании, что другие считают это пороком".

Журнал заключался двумя письмами в редакцию, сочиненными Андреем. Одно от старика чиновника Чернилкина, героя моей повести, сделавшегося жертвой убийства. Он объясняет, что жив и здоров и что Николай Негорев в своей повести гнусно наклеветал на бедного живописца за то только, что живописец нарисовал ему, Негореву, очень похожий портрет, который вместе с тем имел сходство с серо-яблочной лошадью какого-то поручика Анучина. В другом письме нянька Федосья убеждала читателей не верить Николаю Негореву, так как он сызмалолетства имел врожденную склонность к вранью и даже, играя в дурачки, всегда плутовал и обманывал ее, няньку, и своего честного и великодушного брата Андрея. В конце было помещено стихотворение "Подойник мне снился во сне", из Буренки, с коровьего языка перевел Сергей Грачев. Это была единственная фамилия автора, подписанная под статьей "Наблюдения": ни Оверин, ни брат не подписались, вероятно, соображая, что решительно все равно, тот или другой написал ту или другую нелепость.

Появление нового журнала возбудило большой фурор, и Андрей не мог успокоиться от хохота, с восторгом видя, как ругаются и отплевываются читатели.

-- Ну, что ж ты это написал? -- говорил ему обиженный Малинин.-- Когда я разбойничал? Я и в Муроме не был никогда!..

-- Черт знает, какая чепуха! -- сказал я, стараясь скрыть свою досаду.-- В заглавии сказано, что я -- убийца своего родного брата, а в сцене нет никакого убийства.

-- Ну, это сказано для красоты слога,-- засмеялся Андрей.

-- Вероятно, для красоты слога ты и это написал, что я у тебя постоянно беру в долг деньги и никогда их не отдаю. Ведь найдутся дураки, которые поверят твоим глупостям.

-- А пусть верят!

-- Это уж положительно бессовестно, тем более, что не я у тебя, а ты у меня берешь деньги и никогда их не отдаешь, точно так же, не я тебя, а ты меня хотел утопить,-- сказал я, совсем рассердившись.

Видя это, Андрей пришел в величайший восторг и залился самым веселым хохотом. Я даже плюнул и чуть не попал на Грачева, который в это время подошел к нам.

-- Не подумайте, что я сержусь на шутку,-- сказал он брату,-- я смеялся, как Пальмерстон, читая остроты на свой счет в "Понче". {"Понч" -- английский юмористический журнал.}

-- Вот как! и в "Понче" даже острят на ваш счет! -- сказал Андрей, но Грачев не слушал его, так как в это время пришел Оверин, которого автор "Языка животных" не мог терпеть всеми силами своей львиной души.

-- Ну, батенька, какую вы тут бесстыдную дичь нагородили! -- сказал Грачев, подскакивая к Оверину.

-- А вам обидно? -- равнодушно спросил Оверин, усаживаясь читать газеты.

-- Нисколько! Разве можно обижаться глупостями! -- принужденно рассмеялся Грачев.-- Я сейчас говорил вот ему, что вовсе не обижаюсь на его шутку... Но все-таки я скажу, что вы написали ужаснейшую чепуху; должно быть, это у вас как-нибудь со сна случилось?

-- Со сна? -- невнимательно повторил Оверин и погрузился в чтение газеты.

-- А! вот и вы! Прочтите-ка, батенька, прочтите-ка! -- подскочил Грачев к только что вошедшему Володе, подавая ему тетрадь "Наблюдения".

Грачев вообще в это время был как-то неловок, и хотя всеми силами старался казаться совершенно спокойным и непринужденным, но излишняя развязность выдавала его. Видно было, что он, как говорится, не в своей тарелке, как человек, получивший оплеуху и желающий уверить других, что удар пришелся по плечу. По бойкой развязности, похожей на нахальство, с которой он подал Володе тетрадь "Наблюдения", заметно было, что Грачеву думалось в это время: "Я уж похлебал солоно, попробуй-ка и ты; посмотрим, будешь ли так невозмутимо спокоен, как я".

Шрам взял тетрадь и начал читать статью Оверина. В радостном ожидании той минуты, когда Володя со всего разбега наткнется на его пасквиль, Андрей тихонько потирал руки и корчил очень хитрые гримасы кому-то из стоявших против него гимназистов.

-- Кто это писал? -- сказал Володя, прочитав первые строки Андреевой комедии.-- Так и пахнет кабаком! Какие площадные ругательства!

Не дочитав несколько строк до конца комедии, Володя швырнул от себя тетрадь "Наблюдения".

-- Как не совестно класть сюда этакую мерзость!

-- Чем же мерзость? Вы прочитайте! -- с насмешливой услужливостью сказал Андрей, взяв в руки тетрадь.-- "Твоего идиота Шрама возьму к себе в кабинет. посажу в банку со спиртом",-- громко продекламировал Андрей.

Все захохотали. Володя сознавал, что он находится в очень глупом положении; лицо его побледнело, губы дрожали от злости.

-- Где вы воспитывались? -- прошипел он.

-- В первом р-ском кадетском корпусе,-- весело отвечал Андрей.

-- В казарме,-- пробормотал Володя, взял фуражку и торопливо ушел из зала.

На другой день Шрам еще задолго до начала классов пошел в учительскую комнату и поднес Ивану Иванычу тетрадь "Наблюдения".

-- Новое периодическое издание,-- с усмешкой сказал он.

Иван Иваныч начал перелистывать журнал с проворной торопливостью белки, роющейся лапками в мешке кедровых орехов. К первому уроку он успел перемять все страницы и явился к нам в класс такой красный, что мне даже показалось, будто его волосы на бакенбардах, каждый из которых торчал совершенно самостоятельно -- не в ту сторону, куда другой, немного покрылись краской стыдливости, разлившейся широким заревом по всему лицу Ивана Иваныча. Он побегал-побегал по классу, решительно бросил тетрадку "Наблюдения" на стол, и частая звонкая речь посыпалась у него, точно он опрокинул кадку с сухим горохом.

Только при усиленном внимании можно было понять, что он недоволен статьей Оверина и очень ратует против мысли, что благопристойность исключает возможность мышления.

-- Все великие люди были благопристойны,-- заключил он.

-- Укажите хоть на одного,-- вдруг сказал Оверин, не поднимаясь со скамьи, как этого требовала бы вежливость.-- Никто из них не был благопристойным.

-- Кто же не благопристоен? Русские великие люди? Ермил Костров, что всегда готов за один полштоф написать сто стихов, кончающихся на ов? -- с горячностью барабанил Иван Иваныч.-- Кто же?

-- Все. Кто из великих людей говорил то же самое, что все говорили? -- сонно спросил Оверин.

-- Из действительных великих людей разве только Жан-Жак Руссо...-- барабанил Иван Иваныч, не слушая Оверина.

-- Не в том дело, не в Руссо,-- почти дерзко сказал Оверин,-- а в том, что я -- жалкое ничтожество, если мыслю и действую, соображая, что скажут обо мне другие.

-- Это нелепость! -- вскричал Иван Иваныч, бакенбарды которого решительно покраснели и прыгали и бегали вместе с ушами, с носом и другими частями его тела.

Сухой, звонкий горох сыпался на пол; ничего нельзя было понять из частой речи, похожей на трещанье пожарной трещотки. Оверин несколько раз пытался что-то сказать, но Иван Иваныч несся, как перекати-поле, решительно вне возможности остановиться.

-- Ну, этак нельзя говорить,-- решил Оверин, разводя руками.

Побегав еще с четверть часа и ни на секунду не умолкая, Иван Иваныч схватил тетрадь "Наблюдения" с такой горячностью, как будто хотел кого-нибудь ударить ею.

-- Что это такое? "Один ученый муж посоветовал издавать журнал". Уж и это очень резко! Бокль совершенно справедливо признает резкость верным признаком недостатка образования...

-- Разве лучше бы было, если б я сказал "неученый муж"? -- как будто нехотя спросил Оверин.

Иван Иваныч покраснел еще сильнее и запрыгал еще прытче.

-- Но это еще все ничего,-- барабанил он.-- Дальше... (Иван Иваныч так яростно перебросил несколько страниц, что чуть их совсем не вырвал из тетрадки.) Уж это ни на что не похоже: Шрам -- ископаемый -- что такое ископаемый? Идиот. Разве могут быть ископаемые идиоты? Да, наконец, это просто оскорбление, ругательство!

-- Вовсе не ругательство. Идиота нельзя же назвать мудрецом. Идиот --- так идиот и есть,-- с убеждением отозвался Оверин.

Володя встал с видом несправедливо оскорбленного благородного человека.

-- Позвольте мне уйти отсюда,-- проговорил он с очевидным намерением обратить на себя внимание Ивана Иваныча и устроить сцену. Но Иван Иваныч сыпал горох своей речи, и ничто в мире не могло, кажется, остановить отчаянного потока его красноречия. Володя вышел и сделал большую ошибку, потому что лишился удовольствия слышать, как Иван Иваныч, преследуя фразу за фразой, наголову разбивал обоих авторов "Наблюдения".

-- "Что хочет читать публика и чего она не хочет",-- читал Иван Иваныч.-- Не досказана фраза: публика может не хотеть многого: не хотеть, чтобы ее поливали водой, чтобы секли и прочее. На конце фразы пропущен вопросительный знак. Во всей фразе вы восстаете против опеки редакторов. Но как же обойтись без редакторов? и прочее и прочее.

Раздался звонок; Иван Иваныч положил под мышку "Наблюдение" и отер пот с лица.

-- Я обойду все классы и прочту ваш журнал со своими комментариями,-- сказал он.-- Все узнали ваши мнения, пусть все узнают и противоположные мнения -- мои мнения.

И целый день он бегал по классам, с величайшей горячностью стараясь разрушить авторитет (как он, вероятно, думал) Оверина и Андрея.

-- Каково вас на всех вселенских соборах {Негорев иронически сравнивает "разрушение авторитета" Оверина и Андрея Иваном Иванычем с общецерковньтми съездами представителей высшего духовенства христианской церкви, основной задачей которых была борьба с ересью.} проклинают? -- сказал я, отыскав Оверина.

-- Глупец! -- презрительно сказал он, разумеется относя этот эпитет не ко мне, а к Ивану Иванычу.

После этого Иван Иваныч принял самое горячее участие в судьбе "Опыта" и начал просматривать все статьи прежде их помещения в журнале. Следующий нумер вышел у нас через две недели. В нем были помешены статьи новых сотрудников: прежние, исключая меня и Малинина, кажется, навсегда отказались от участия в гимназической литературе.

-- Вы ничего не дадите в этот нумер? -- спросил я как-то Володю.

-- Нет уж, благодарю вас. Я не желаю быть мишенью для ругательств вашего братца,-- высокомерно отвечал он.

-- А вы, Грачев? -- обратился я к стоявшему тут же ученому жениху Хавроньи.

-- Ну их! все это глупости! -- презрительно сказал автор исследования о языке животных.

Во второй нумер втеснились даже четвертоклассники, и я, с крайним моим неудовольствием, должен был согласиться на требование Ивана Иваныча поместить рассказ "Охота за кротами", лишенный всякой идеи. Но, что всего досаднее, этим пустеньким рассказом невежественные читатели интересовались гораздо больше, чем моей повестью, в которой, по всеобщему приговору знающих людей, великая идея о врожденности талантов была проведена очень недурно.

Выпустив второй нумер, мы ждали, что скажут Оверин и Андрей, но они ничего не сказали. С Андреем в это время случилась скверная история. Он очень неосторожно подсмеялся над каким-то толстым офицером в корпусе, и последний вздумал было надрать ему уши, но Андрей, считавший себя уже довольно солидным мужчиной (ему было семнадцать лет), протестовал против этого намерения ударом в брюхо. Такая дерзость кадета против офицерского брюха была величайшим преступлением, и Андрея надолго посадили в какую-то "Потешную цитадель", построенную в корпусном саду еще чуть ли не во времена Петра Первого. Туда сажали только таких важных преступников, для которых обыкновенный карцер считали недостаточно крепким.

Я хотел было навестить брата, и мы ходили вместе с Малининым в корпус, но видели только Потешную цитадель -- маленький развалившийся домишко с решетчатыми окнами: к Андрею нас не допустили.

-- Скоро ли его выпустят? -- спросил я швейцара.

-- Не могу знать -- как решат.

-- А как вы думаете?

Солдат помялся и нерешительно ответил, что Андрей, по всей вероятности, угодит под красную шапку.

-- Ведь это нехорошо, если его отдадут в солдаты; ты бы похлопотал,-- наивно посоветовал мне Малинин.

Однако ж, при всем желании хлопотать за Андрея, я мог только известить о случившемся отца. Историю, впрочем, при помощи старых знакомых отца удалось кой-как замять, хотя Андрей все-таки просидел в Потешной цитадели более трех недель. В этих обстоятельствах ему, понятно, было не до "Наблюдения".

Оверин в это время тоже забыл свой журнал. У него умерла тетка, и к нему явился попечитель, некто Аронов -- первый р-ский богач, который заявил ему, что он может, если хочет, переселиться из пансиона на вольную квартиру, но Оверин не изъявил на это согласия и попросил только пятьдесят рублей на книги. На эти деньги он купил себе соломенную шляпу (рассуждая, что, чем легче головной убор, тем он меньше отягощает голову и мешает мыслить) и кипу книг. Еще мечтая сделаться великим полководцем, он успел пристраститься к математике и теперь налег на этот предмет с таким усердием, что совершенно перестал ходить в библиотеку. Проводя целые дни с книгой в руках, Оверин переменял только положения своего тела. Уставши сидеть, он становился к окну и, высоко держа перед глазами книгу, простаивал в позе статуэтки Дон-Кихота по нескольку часов, не замечая, что первоклассники и второклассники окружают его в таких же точно позах, как он, с книгами в руках и потешают на его счет присутствующую публику.

Вообще "Наблюдение" прекратилось; но брат не оставил своей литературной деятельности. Он вышел из заключения в какой-то раздумчивости: ему долго стыдно было признаться, что он стал ненавидеть ту военную службу, которой прежде восхищался, но наконец он признался, написав с этой нарочитой целью особую повесть под названием "В Потешной цитадели", которую и принес мне как-то в воскресенье. Герой этого рассказа, вовсе неспособный к военной службе, страдал, по воле деспота-отца, в корпусе, вследствие чего решился сделать преступление, чтобы быть исключенным из ненавистного заведения. Но за преступление его садят только в Потешную цитадель. Здесь Андрей очень трогательно описывал свои страдания под арестом, делая по временам злобные отступления то по поводу деспотизма родительской воли, то по поводу систематической жестокости военной дисциплины и солдатской выправки.

Ивану Иванычу очень понравилась его статья, и мы поместили ее, к удовольствию автора, в ближайшем же нумере "Опыта". Это был последний нумер нашего журнала. Мы выросли, и наша литература казалась нам смешной детской игрой; несмотря на подстрекательство Ивана Иваныча, никто не хотел больше писать. Да и сам ученый бакалавр скоро стал казаться нам очень наивным и смешным со своими ученейшими записками по логике и теории, поэзии.

-- Ты сбереги этот нумер,-- сказал мне Андрей, принося зачитанную тетрадь "Опыта" со своей статьей.-- Как поедешь домой, покажи папаше мою статью.

-- Не его ли ты выставляешь под видом тирана-отца?

-- Нет, я так хочу... я тебя прошу,-- смущенно и серьезно отвечал Андрей. Вообще к нему очень не шла серьезность, и он, в тех редких случаях, когда не смеялся, чувствовал себя очень неловко и казался как будто сердитым.

В последнее время он что-то чаще и чаще начал делаться серьезным. Это было очень странно; к довершению всего отец, никогда ничего не писавший нам, начал присылать на имя Андрея какие-то нелепые письма, "Любезный Андрюша,-- писал раз отец,-- я глубоко раскаиваюсь и подал в уездный суд прошение: хочу, по твоему совету, определиться писцом и служить впредь по штатской службе. Отец твой Николай Негорев".

-- Что это такое? -- спросил я брата, прочитав ему письмо.

-- Глупости,-- мрачно отвечал Андрей.

В другой раз на бумаге, в которую было завернуто наше месячное жалованье, присылавшееся прежде без всяких комментарий, я нашел следующую надпись, сделанную рукой Савушки: "Я не согласен с тобой: стреляется только презренная военщина; штатскому человеку приличнее удавиться. Пистолет в кармане не носи: найдут как-нибудь -- выдерут розгами. Отец Николай Негорев".

Брат не давал мне никаких объяснений, и я догадывался только, что это, по всей вероятности, ответы на его письма, посылаемые тайком от меня в деревню.

V

Я ДЕБЮТИРУЮ КАК ОЧЕНЬ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК

Когда я приехал на вакацию, перейдя из пятого в шестой класс, Авдотьи Николаевны уже не было, и из комнат совершенно исчез отвратительный жасминный запах. Сестра была уж не девочкой, а почти девушкой, и тетка наедине, по секрету, объяснила мне, что с сестрами, в таком возрасте, как она, взрослым братьям не совсем прилично целоваться даже в радостную минуту прибытия на каникулы. Отец хворал и не вставал с кресел.

-- Ну, что, как поживаешь? -- спросил он меня, когда я пришел в кабинет поздороваться с ним.-- Скажи, пожалуйста, что это наш Андрей, с ума сходит, что ли?

-- Не знаю,-- отвечал я, не понимая, в чем дело.

-- Да ты видаешься с ним?

-- Видаюсь.

-- Что же он такое,-- говорил что-нибудь тебе?

-- Ничего; он просил меня только дать вам прочесть его повесть.

-- Глупость, я думаю, какая-нибудь.

Я все-таки сходил к себе наверх, вынул из чемодана "Опыт" со статьей брата и положил его перед отцом.

-- Он показывал тебе свои письма? Нет? ну, вон посмотри в правом ящике...

Тучное тело отца задрожало от смеха.

-- Вот бог дал чадо-то! Укоряет меня, что я в военной службе век загубил! Жаль, когда я определялся, с ним нельзя было посоветоваться,-- с усилием от душившего его смеха проговорил отец со слезами на глазах.

Я начал разбирать письма; они были написаны как будто в бреду, с такой горячей мальчишеской задорностью, что, читая их, нельзя было не улыбнуться.

Вот одно письмо;

"Любезный папаша! Чаша страданий моих переполнилась. Я не могу больше терпеть. Каждый лишний час в корпусе кажется мне вечностью. Между тем как мой брат развивается и сделается полезным гражданином, я терзаюсь презрением к самому себе. Куда я буду годен в военной службе? Я чувствую в глубине души, что вовсе неспособен быть военным. Если я останусь здесь, если вы меня не возьмете из этого ада, будет что-нибудь одно: или я умру от тоски и отчаяния, или я застрелюсь. Я предпочитаю последнюю смерть и всегда ношу с собой заряженный пистолет. Ради бога поспешите -- не доведите меня до отчаяния, до самоубийства! Я приеду в деревню, и в один год догоню Николая; мы вместе поступим в университет. Моя жизнь в ваших руках. Один миг -- и меня не будет существовать: я буду лежать с раздроблённым черепом".

Когда я кончил пересматривать последние письма Андрея, в которых он беспрестанно выражал самое решительное желание умереть или выйти из корпуса, отец попросил меня прочитать его статью. Он до слез хохотал над наивными усилиями Андрея утопить в ложке воды, обличить и всячески уязвить тирана-отца, томящего сына в военной службе, в то время как тот всеми силами своей благородной души рвется на гражданское поприще.

-- Как ты думаешь,-- улыбаясь, спросил меня отец, когда я кончил чтение,-- в самом деле он хочет в университет или это так, дурь одна?

-- Как же не хотеть в университет! Из корпуса его выпустят каким-нибудь жалким прапорщиком, а тут...

-- Что же тут?

-- Тут открывается широкое поле...

-- Какое поле? -- насмешливо спросил отец.

Я смотрел в то время на университет как на некое святилище, в которое стоит только войти, чтобы немедленно сделаться уже порядочным мудрецом. Я даже чувствовал какое-то благоговейное недоверие, что настанет когда-нибудь минута, в которую и я, недостойный, ступлю на порог этого святилища. Так думает о Иерусалиме богобоязненная старушка, отправляющаяся из Москвы ко святым местам. Я с таким жаром начал объяснять отцу значение университета, так горячо выставлять преимущества университетского образования перед жалкой выучкой в кадетском корпусе, что долго не замечал, что отец снисходительно подсмеивается надо мной, как подсмеиваются отцы над глупостями своих наивных детей.

-- Не мое дело,-- вдруг остановил меня отец,-- он уж не маленький; пусть идет, коли хочет, в университет, только, кажется, ничего из этого не будет...

-- Уж это от него зависит,-- с убеждением сказал я как человек, вполне понимающий важность обсуждаемого вопроса.

-- Ого! Ты уж басом начал говорить,-- засмеялся отец.-- Позови-ка сюда вашего американского болотного жителя.

Так отец называл почему-то Савушку, который успел уже совершенно приручиться и сделаться в доме своим человеком, хотя все еще не приобрел достаточного навыка при обращении со столовыми ножами, вилками и ложками. Он жил уже во флигеле, в комнате умершего Михеича, и принял на себя некоторого рода деловой вид. При тетушке Савельев исполнял должность чтеца я, вероятно, мучился не меньше меня над сочинениями разных госпож Жанлис, Ген и других; у отца он был письмоводителем и делопроизводителем по всем его делам, не исключая объяснений с исправником и написания писем к родственникам и знакомым. Несмотря на эти трудные обязанности, Савушка находил время заниматься охотой и употреблял для этой цели отцовское ружье и Барбоску, которого за старостию лет не привязывали больше на цепь.

-- Одно ружье уж испортил, портит другое; жду, скоро ли придет за третьим,-- с комическим сокрушением говорил отец, видя длинного, носатого, загорелого американского болотного жителя, отправляющегося с огромным ягдташем и Барбосом на охоту или возвращающегося с оной, всегда налегке, без всякой добычи.

Отец с Савушкой занялись сочинением прошения к корпусному начальству, а я взял повесть брата и отправился читать ее тетке и сестре. С первых же строк обе слушательницы начали беспрестанно перебивать меня, и я должен был на время приостановиться, чтобы удовлетворить их жгучее любопытство.

Сестра смеялась и закидывала меня вопросами: что такое Потешная цитадель, есть ли там крысы и какой, примерно, величины, кормили ли там брата, и если кормили, то чем именно, и проч. и проч. Тетка, напротив, не только не выказывала никакого сочувствия к автору, но приходила в положительную ярость от неприличной резкости и грубости тона, уверяя, что она всегда говорила, что из Андрея выйдет большой грубиян, а пожалуй, и разбойник.

-- Об отце-то! Ах, ты господи! Показывал ты ему это? -- ужасалась тетушка непочтительностью брата к родителям.

-- Показывал.

-- Что же он?

-- Смеется.

-- Ему хоть кол на голове теши, он все будет смеяться.

Я хотел было продолжать, но тетушка нашла, что такие мерзости нельзя слушать молодой девушке, а потому велела мне отнести "Опыт" и спрятать в чемодан, как можно дальше от Лизы. Это, однако ж, не помешало мне прочесть Лизе (конечно, один на один) не только. "Опыт", но и "Наблюдение" со статьями Оверина, за которые тетушка приговорила бы автора по крайней мере к колесованию.

-- Какой он дурак! -- вскричала сестра, когда я кончил статью Оверина.

-- Ну, не совсем дурак; поумнее нас с тобой,-- сказал я, недовольный легкостью, с какой она произнесла свой резкий приговор над моим товарищем.

-- Он говорит, что нужно делать все неприличное. Значит, можно садиться на пол, класть ноги на стол, есть руками,-- горячо сказала Лиза.

-- Вовсе не то. Не нужно только стесняться приличиями. Например, не принято есть руками, но если нет вилок -- не нужно оставаться голодным, боясь нарушить приличия. Например, ты встречаешь в обществе глупца, который лжет что-нибудь, обличить его считается неприличным, а ты обличи...

Я был в том возрасте, когда составляются самые великолепные планы будущего и когда человек особенно склонен обращать других в свою веру, поэтому я с особенным удовольствием занялся просвещением сестры и немедленно сказал ей речь страниц в восемь убористой печати, где выложил все свои либеральные сокровища, положительно доказав, что у нас многое и многое, а в особенности приличия, так устарело, что никуда не годится. Сестра с удивлением слушала меня, и, кажется, довольно внимательно.

-- Если мне, например, жарко,-- спросила она,-- значит, я могу ходить без платья, в одной рубашке?

-- Конечно, можно,-- с уверенностью ответил я.

Лиза засмеялась, но, вероятно, мои доводы произвели на нее свое впечатление, так как после этого она весь вечер шаталась по саду, напевала под нос какую-то песню и что-то обдумывала. Не знаю, до чего она додумалась, только перед чаем Лиза спросила меня, как выглядит из себя Оверин,-- блондин он или брюнет?

Недели через две, когда я только что встал с постели и оделся, в мою комнату неожиданно вошел брат. Он был все еще в военной форме, но погоны были уже оборваны, да и весь свой ненавистный мундир он, кажется, нарочно засалил и порвал во многих местах. В ногах у него терлась какая-то легавая собачонка, смотревшая так же пугливо, как и ее хозяин, теперь очень походивший на отрепанного и грязного блудного сына, возвратившегося в родительский дом после печальных завтраков из одного корыта со свиньями.

-- Я прямо к тебе прошел,-- сказал он тем осторожным и торопливым голосом, каким переговариваются два вора, влезая в окно.-- Что папаша?

-- Ничего,-- с изумлением отвечал я.

-- Ты никому не говори, что я приехал... Папаша очень сердится?

-- Конечно, сердится; еще бы, ты писал такие глупости,-- постращал я брата, желая ему отплатить за то, что он таился от меня со своими письмами.

-- Что же он говорил?

Брат очень часто обманывал и мистифицировал других, и еще недавно мы с Малининым, как дураки, прогулялись, по его милости, в Жидовскую слободку смотреть слона, которого даже и не думали привозить в наш город; мне в это время пришла в голову жестокая мысль отмстить ему сразу и за слона и за все его прежние пакости.

-- Он ждет все тебя, говорил что-то Ефиму: кажется, тебя хотят высечь на конюшне,-- сказал я.

-- А, черт их возьми! пусть же дожидаются! -- вдруг крикнул на меня Андрей, точно я его дожидался, чтобы отодрать на конюшне.

Прокричавши это, он схватил шапку, повернулся к дверям и вместе с собакой побежал вниз по лестнице. Я не на шутку испугался и был очень рад, когда мои покаянные крики остановили наконец Андрея. Но он возвратился ко мне в комнату с видимой недоверчивостью, может быть думая, что я устроил ловушку и хочу предать его Ефиму, злорадно дожидающемуся на конюшне возвращения своего прежнего друга.

-- Ладно. Пусть! -- сказал Андрей, бросая об пол свою фуражку с отчаянной решимостью человека, восклицающего: "Будь, что будет -- живой не сдамся!"

Я кой-как уговорил Андрея; мы заперли в комнате собаку и отправились вместе к отцу.

Брат, впрочем, видимо, не доверял мне. Войдя в кабинет, он остановился из предосторожности в дверях и ждал, как его примет отец, очевидно намереваясь задать стрекача при первом намеке на конюшню.

-- Ну что, сочинитель, не раздробил себе черепа?-- сказал отец.

Это, кажется, успокоило опасения Андрея насчет конюшни со всеми ее ужасными последствиями.

-- Вы не сердитесь, папаша, миленький! -- вскричал он и бросился целовать отцу руки и лицо.

Вообще Андрей никогда не сдерживал своих порывов, и, между тем как меня всегда останавливала мысль, понравится ли другому бурное излияние моих чувств, брат, если ему это хотелось, кидался на шею, не справляясь о последствиях. Отец ласково отстранил его рукой и погладил по голове.

-- Что же, будешь готовиться в университет? То-то, я думаю, книг-то, книг-то навез с собой!

-- Я не привез,-- смущенно сказал брат.-- Ведь у Николи есть книги.

-- Не привез?! -- с удивлением воскликнул отец, точно до этого Андрей всегда привозил с собой целые фуры книг.-- Куда же ты истратил пятьдесят рублей.

-- Я купил понтера,-- тихо проговорил Андрей.

-- Что?

-- Я купил понтера -- собаку.

-- Это хорошо, я сам слыхал, что с собаками гораздо лучше готовиться в университет, чем с книгами. Где же твой понтер? Ох!

Туловище отца тряхнулось от смеха, точно корона дерева, дрожащая на ветру всеми своими листьями; глаза его наполнились слезами; несколько секунд он сидел с разинутым ртом, захлебнувшись смехом и не будучи в состоянии издать ни одного звука.

-- Покажи его...-- наконец с усилием проговорил отец.

Андрей нехотя отправился за пойнтером и не совсем нежно втолкнул свою, ни в чем не повинную, покупку в кабинет. За ним вошли тетка и сестра, с удивлением смотревшие на отрепанную курточку Андрея и на его собаку, которая боязливо поджала хвост и имела большое желание спрятаться куда-нибудь под стол. Отец осмотрел собаку и объявил, что Андрея надули, так как этот пойнтер вовсе не годится для охоты, но что, впрочем, он может быть годен для приготовления в университет.

Несчастный пойнтер все лето не давал брату покоя, и он в конце концов изо всех сил возненавидел это бедное животное. Но, несмотря на это, Андрей не оставлял свою собаку без дела и каждый день таскал ее вместе с Барбоской и Савушкой на охоту. Сначала оба охотника довольствовались одним ружьем, но потом Андрей, вероятно, нашел, что они таким образом сжигают слишком мало пороха и пугают очень недостаточное число воробьев, а потому убедил меня выпросить у отца другое ружье. После этого брат стал исчезать на целые дни, и только громкая и частая пальба около усадьбы давала чувствовать его присутствие. Со мной он почти не говорил и еще меньше объяснялся с сестрой и теткой, которых всеми силами старался избегать, а потому мы ничего не могли ответить отцу на его вопросы касательно намерений Андрея о поступлении в университет.

Мне самому очень хотелось поговорить с Андреем, и, так как для этого всего удобнее было отыскать его где-нибудь в лесу, я отправился на поиски. К моей неудаче, Андрей почему-то в это время перестал стрелять, и я пробродил довольно долго, покуда наткнулся на стог, под которым он сидел вместе с каким-то парнем, жевавшим что-то, подставив руку под подбородок, чтобы крошки не падали на землю.

-- Вот зачамкай так у нас -- и отпороли бы, -- с уверенностью заканчивал Андрей какой-то спор, очевидно происходивший у него с мужиком.

-- Конешно, мужиком быть вольнее. Кто говорит! -- соглашался его собеседник.

-- Если бы я был на твоем месте, я бы ничего не думал,-- сказал Андрей, как будто он в самом деле волновался иссушающими думами и заботами.

-- Ну, и у нас тоже бывает...

Мужик не договорил, так как в это время я вышел из-за стога, и он вскочил на ноги, неловко поклонившись мне при этом.

-- Ступай, любезный, своею дорогой. Мне с тобой, Андрюша, поговорить нужно, -- сказал я, садясь около брата на сено.

-- Зачем ты его прогнал? Что такое?

Я помолчал, не зная, с чего начать разговор. Андрей лежал, играя шомполом своего ружья.

-- Что же ты, в самом деле хочешь поступить в университет? -- наконец неловко сказал я.

-- Нет, я шучу!

-- Пора бы тебе уж готовиться...

-- Убирайся ты, пожалуйста, к черту со своими советами.

-- Ты не поступишь в университет, -- решительно сказал я.

-- Тем лучше.

Андрей встал и ушел, оставив меня в самом обидном положении человека, укушенного собакой, которую он хотел погладить и приласкать. Я полежал, полежал на сене и с досадой пошел домой. Нечего и говорить, что это обстоятельство еще больше разъединило нас с Андреем. Я придумал до тысячи блестящих острот, которыми надоедал брату в течение всего лега, и мы немного примирились с ним только перед моим отъездом в город, когда он начал давать мне разные поручения к Новицкому, Бенедиктову и Оверину. Между письмами и стихами для Оверина Андрей отправлял в город и своего пресловутого пойнтера. Эту редкость он предназначал сначала для Бенедиктова, а так как я весьма основательно заметил, что Бенедиктову самому есть нечего, а потому пойнтер у него, по всей вероятности, скоро издохнет, Андрей переменил свое намерение и велел отдать свою собаку Ольге, которая живет у Шрамов.

-- Разве она там? -- спросил я.

-- Да. Я в нее влюблен, -- известил меня на всякий случай брат.-- Только к этим Шрамам теперь совсем не стоит ходить: к ним столько набирается всяких проклятых баб, студентов и офицеров, что просто проходу нет.

-- Она уж, я думаю, большая, взрослая? -- спросил я, вспоминая рыжую девочку, грызшую себе ногти.

-- Кто? -- засыпая, спросил брат.

Разговор наш происходил вечером, когда мы уж улеглись в постели.

-- Да, большая. Настоящая Психея. Что бы ей такое написать с тобой?

-- Я не повезу письма.

-- Но ведь ты повезешь же пойнтера?

-- И пойнтера -- уж не знаю...

Брат, впрочем, настоял на том, чтоб я утром забрал письма, которые он приготовит и оставит на столике, а также увез с собой и его пойнтера, которого у него просила уже Ольга и который ему уж давно сделался бельмом на глазу.

Утром он, уходя, запер собаку в комнате, и она разбудила меня своим визгом, Я встал и начал собираться в дорогу. Утро было какое-то серенькое; облака заволакивали солнце, и было довольно холодно. Я очень лениво укладывался, не призывая никого помочь мне, чтобы не ускорить час отъезда. В комнату неожиданно вошла сестра.

-- Что нужно? -- грубо спросил я, недовольный, что она помешала мне быть одному.

-- Андрюша уж ушел? -- спросила Лиза, оглядывая все углы, как будто надеясь найти Андрюшу под столом или в рукомойнике. Этот тщательный обзор, конечно, должен был убедить ее, что брата нет в комнате; но она не уходила, очевидно придя не за тем, чтоб повидаться с Андреем.

-- Николя, -- сказала она наконец, лаская собаку, чтобы не смотреть на меня. -- У тебя цела Андрюшина статья?

-- Цела... А что?

-- Оставь мне ее...

-- Зачем тебе?

-- Так,-- тихо отвечала она, совсем наклонившись над собакой.

Лиза была очень смущена; мне стало жаль ее. Я понял, что бедная девочка, встречавшаяся с посторонними мужчинами только в романах, создала себе в Оварине героя, которого рвалась всеми силами любить, и ей хотелось иметь у себя какую-нибудь вещь, прикосновенную неизвестному предмету ее страсти.

Я вынул тетрадь "Наблюдения" и отдал ей.

Лиза, сделав небрежный вид, начала перелистывать статью Оверина.

-- Как зовут этого Оверина? -- нерешительно спросила она.

-- Сергей Степаныч.

-- Странное имя, -- пробормотала сестра, но покушение еще раз улыбнуться совсем погубило ее: она окончательно смешалась, покраснела и, не видя никакого спасения, бросилась с тетрадкой бежать вниз по лестнице.

Когда вещи мои, без всяких дальнейших приключений, были уложены, пришел Савелий и доложил, что готовы лошади. Я попросил его устроить пойнтера как-нибудь в тарантасе, но, впрочем так, чтобы он не убежал; отправился проститься с отцом и чрез несколько минут ехал уже в город, соображая, что женская хитрость чрезвычайна. Мне казалось, что сестра не без тонкого политического расчета откладывала спросить у меня статью Оверина до последних минут перед отъездом, когда я уже не мог, если б и хотел, выдать кому-нибудь ее тайну и выставить ее на смех.

Так как в пансионе было не совсем удобно долго держать собаку, я отправился к Шрамам в первый же праздник и представил Андреева пойнтера Ольге. Ей было лет семнадцать, но она едва ли могла сокрушить своими прелестями еще чье нибудь сердце, кроме Андреева. Сухая и неуклюжая, как щепка, с пестрым лицом и рыжими волосами, она еще, к довершению всего, согласно тогдашней моде, не носила юбок и стригла волосы в кружок, что делало ее очень похожей на фигуру одного из тех турок, на которых прежде, во время масленицы и пасхи, пробовали силу, ударяя кулаком по голове. Судя по всему, Андрей был очень невзыскателен относительно женской красоты.

-- Вот вам собачка, -- улыбаясь, сказал я, выдвигая вперед глупого пойнтера, который очень смутился в богатой зале, поджал хвост и лез назад в дверь.

-- Зачем он ее возил с собой? -- небрежно сказала Ольга, высоко щелкнув пальцами, чтобы подманить к себе собаку, продолжавшую свою ретираду в переднюю.

-- Он с ней охотился, -- сказал я.

-- Что, он думает поступить в университет?

-- Да, кажется.

-- А вы?

-- Я тоже,

-- Значит, мы все будем вместе. Если курите, пожалуйста, не стесняйтесь,-- проворно проговорила Ольга и убежала от меня, вслед за собакой. В это время она так сильно походила на ободранную кошку и так мало имела сходства с Психеей, что я невольно улыбнулся, припомнив слова брата.

К вечеру собралось довольно много молодых людей -- студентов и офицеров, явившихся, за неимением собственных дел, потолковать о делах государственных, и, так как я в то время еще очень мало интересовался судьбами России, мне сделалось немного дико в этом просвещенном и говорливом обществе.

Господи, какое тут было смешение языков! Каждый, по-видимому, употреблял все усилия, чтобы как можно меньше слушать и как можно больше говорить. В одном углу волосатый, жиденький господин умилялся над драгоценными свойствами русского мужичка, находя, что этот мужичок необыкновенно сметлив, добр, великодушен, терпелив, мужествен и вообще так хорош, что господу богу остается только радоваться, создавши такого превосходного мужичка. Молодой человек с грубыми, резкими манерами, сидевший против него, вполне соглашался с ним, но предполагал, что нам не следует увлекаться гением русского народа, а нужно везде кричать, пародируя фразу Дантона: {Дантон Жорж-Жак (1759--1794) -- видный деятель французской буржуазной революции конца XVIII века. Николай вспоминает его фразу: "Чтобы победить врага, нужна смелость, смелость и еще раз смелость".} "образованности, образованности, еще и еще образованности". В другом месте какой-то студент доказывал, что чтение романов развращает и что все романы Диккенса не стоят маленького исследования о маленьком животном из породы раков, живущем на его носу. Тут говорилось, что немцы -- наши учителя; там слышалось, что немцев следует как можно скорее гнать из России. Один был убежден, что Россия -- земледельческая страна; другой доказывал, что она "девственная", а отнюдь не земледельческая; третий находил, что она не земледельческая и не девственная, а переходная. Кто-то считал Тургенева величайшим писателем, и кто-то кричал, что Тургенев отстал от века и современных, требований... И над всем этим хаосом царствовала Катерина Григорьевна.

Прислушиваясь к стрекотанью неопытных молодых людей, к хлесткому бряканью солидных мужчин и к веским, золотым речам авторитетов, я мог схватить только отдельные русские и французские фразы, и в голове моей ходил какой-то хаос. Я не понимал решительно ничего и хотел уже было удалиться в угол, соображая, что я лишний -- с посконным рылом в калашном ряду, как ко мне подскочил какой-то молодой человек в очках и остановил меня.

-- Вы, вероятно, поступите к нам в университет?-- спросил он так быстро, как будто я сидел в вагоне двигавшегося поезда, а он стоял на платформе. Самое живое любопытство выражалось на его дряблом, бесхарактерном лице, украшенном жиденькой бороденкой, в которой он царапался своими длинными модными ногтями.

-- Позвольте узнать вашу фамилию? -- так же быстро спросил он, утешившись, что я имею благое намерение поступить в университет.

-- Негорев.

-- Стульцев, -- с живостью поклонился мне молодой человек, поправив левой рукой свои очки.

После этого он без церемонии взял меня под руку и поставил в печальную необходимость прогуляться таким образом по зале.

-- Скажите, пожалуйста, кто этот толстый подле Катерины Григорьевны?-- спросил я его в то время, как он готовился что-то заговорить.

-- А! -- невнимательно сказал Стульцев, видимо недовольный тем, что я интересуюсь толстяком. Он поправил свои очки, приналег слегка на мою руку и конфиденциально сообщил: "Это ужасная свинья, я хочу написать на него повесть".

-- Вы пишете? -- почтительно спросил я.

-- Да-а,-- с притворным равнодушием отвечал Стульцев.

-- Вы не подписываете своей фамилии?

-- Нет, я никогда не подписываю, -- сказал Стульцев тем тоном, каким говорит гвардейский офицер: "Нет, я никогда не беру жалованья: отдаю его писарям на водку". -- Вы на какой факультет думаете поступить?

-- Не знаю, думаю на юридический.

-- Берет раздумье? Меня тоже брало, знаете, раздумье, когда я поступал: на какой факультет поступить? Наконец я посоветовался с N.,-- говорил Стульцев, называя фамилию одного известного писателя.

-- Он вам знаком? -- спросил я об N.

-- Да. Очень милый человек...

-- Врет, врет все, вы не слушайте! -- смеясь сказал вдруг какой-то студент, подходя к нам.

-- Ну! ну! что ты! -- сказал Стульцев, стараясь придать своим словам тон легкого удивления, но ничего не вышло: студент громко захохотал. Стульцев задергал очками и уничтожился, однако ж все еще повторял: "Ну, ну! ну! что ты!" -- как будто он относил эти слова к брыкавшейся лошади, которую ласково трепал рукой по шее.

-- Стыдно, Аркадий Алексеич, стыдно новичков ловить! -- смеясь говорил студент.

-- Ну, ну! перестань! -- уговаривал Стульцев, глядя от нас в другую сторону.

-- Ведь этакая торба вранья! Что он вам врал такое?

-- Ничего,-- отвечал я, отпуская Стульцеву все его грехи относительно меня.

В это время Ольга с другого конца зала позвала зачем-то студента, и он отошел от нас.

-- Ведь вот тоже барин! -- брюзгливо заговорил Стульцев, и как-то чувствовалось, что все его убогое существо переполнено мелкой бессильной злобой. Он походил на разъяренную овцу, злобно бьющую ногами землю вслед волку, уносящему ее ягненка.

-- Вот тоже барин -- либерал,-- все они либералы! а обольстил девушку, сманил ее от родителей... Ну! и бросил теперь бедную, а она беременна.

Чтоб успокоить как-нибудь его овечью ярость, я поспешил переменить разговор. Правду сказать, мне уж изрядно надоело беседовать с ним, но уйти не было никакой возможности, так как Стульцев прилип к моей руке и выражал самые твердые намерения вступить со мной в продолжительный разговор.

-- Вы на каком факультете? -- спросил я.

-- На естественном; впрочем, я теперь редко бываю в университете: занят посторонней работой. Вы знаете, я описываю флору здешней губернии. Очень интересная работа!

Стульцев начал мне тотчас же сообщать интересные подробности своих интересных занятий, вскользь упомянув, что он -- член географического общества и принимает деятельное участие в географическом журнале.

Я убежден, что немного есть положений хуже того, в которое я попал, слушая назойливого враля, злоупотребляющего чужой деликатностью и заставляющего слушателя тоже лгать и прикидываться, что он верит всем его бессовестным лжам. Мне было досадно и обидно, что какой-то пошляк, уверенный в своем превосходстве над другими, так нагло и наивно дурачит меня своими ненавистными, хвастливыми россказнями про то, что он еще в детстве убил волка, что Паскевич {Паскевич Иван Федорович (1782--1856) -- генерал-фельдмаршал, участник Отечественной войны 1812 года.} был его дядей, что ему по наследству достался аэролит, величиною в кулак, который весит триста пудов, и проч. и проч.

Стульцев, слегка придерживая меня под руку, как будто для того, чтобы я не убежал, не переставал говорить и подергивать свои очки с самым деловым и самоуваренным видом.

Я старался сбить его вопросами, но ничего не помогало. На вопрос, какой он уроженец, Стульцев отвечал, что мать его была испанка, а отец сибиряк и что, благодаря этой счастливой помеси, он получил необыкновенно здоровую комплекцию, позволяющую ему до сих пор, несмотря на разрушительное влияние сидячей жизни, поднимать десять пудов одной рукой. Я спросил, постоянный ли он житель Р. или только приезжий. Стульцев отвечал, что он здесь живет довольно давно, но, имея большую склонность к путешествиям, намерен отправиться к Северному полюсу и уже вступил об этом предмете в переписку со многими немецкими учеными. Словом, сколько я ни пытался остановить поток надоедливого вранья,--родник стульцевской лжи оказывался решительно неиссякаемым. Под конец он мимоходом объявил мне, что состоит членом центрального европейского революционного комитета, и, к величайшему моему удовольствию, освободил мою руку, так как в это время ему принесли чай, который он имел неосторожность потребовать.

-- Куда же вы? -- вскричал Стульцев, видя, что жертва уходит. -- Я сейчас.

Но я, пообещав скоро воротиться, поспешил отретироваться с твердым намерением никогда не исполнять своего обещания. Опасаясь могущего быть преследования с его стороны, я направился к дверям на террасу; но там шел такой шум и говор, что я невольно остановился в нерешимости, идти ли туда. В то время как я в раздумье стоял таким образом между огнем и полымем, мы неожиданно столкнулись с Аннинькой, которую я узнал потому только, что слышал раньше о ее возвращении из института. Маленькая девушка-снегурушка очень выросла и, на мои глаза, очень похорошела. Ее белые, кудельные волосы были заплетены в две косы и придавали ее круглому лицу с большими открытыми глазами откровенный и простодушный деревенский вид, хотя ее слабосильные манеры, дышавшие особенной женственной мягкостью и нерешительностью, вовсе не напоминали живых и упругих движений рабочих деревенских женщин. Ко всему этому она имела привычку краснеть при каждом слове и так смущаться, что являлось серьезное опасение: вот-вот розовая Аннинька провалится сквозь землю.

-- Здравствуйте, Аннинька, -- остановил я ее за руку. -- Давно вы приехали?

Она не узнала меня, покраснела до кончика ушей и дико смотрела на мое лицо своими большими глазами.

-- Где вы были целый день, что я вас не видал?

-- Я гостила, -- едва слышно ответила она.

-- Вы, верно, меня не узнаете. Помните, вы у нас бывали в Негоревке?

-- Вы были маленьким мальчиком. А где ваш брат?

Аннинька, очевидно, не знала, что ей говорить. Волнение ее было чрезвычайно, и она спросила о брате едва слышным шепотом.

-- Брат был в корпусе, а теперь он вышел оттуда, хочет поступить в университет. Он живет теперь в деревне. Как вам нравится здесь после Петербурга?

Но Аннинька, вместо того чтобы ответить мне, проскользнула в дверь на террасу, торопливо протолкалась до лесенки и убежала в сад, оставив меня на жертву Стульцеву. Он уже подходил...

Я бросился к своей фуражке и, не прощаясь ни с кем, убежал от Шрамов почти с той же поспешностью, с какой мы бежали некогда с Андреем после нелепого грома у дверей кабинета Катерины Григорьевны. Теперь я отправился в Жидовскую слободку, чтобы доставить братнины письма по адресу.

В маленькой каморке я застал одного Бенедиктова. Он лежал на койке, которая сделалась ему уже давно коротка, читал какие-то записки и, упираясь ногами в потолок, старался перевернуться. Бенедиктов любил смешивать полезное с приятным.

-- Наш Семен Новицкий теперь барином сделался,-- известил он меня с своей обыкновенной широкой улыбкой.

-- Как так?

-- Добыл уроки и переехал отсюда. Теперь я здесь один остался. "Я -- царь, я -- раб, я -- червь, я -- бог", -- пояснил Бенедиктов и захохотал. -- А где Андрюшка?

-- Он в деревне. Вот вам письмо. Где же теперь живет Новицкий?

Уже было довольно поздно, и, взяв адрес Новицкого, я раздумал -- заходить ли к нему сегодня, так как нужно было торопиться в пансион. Но, простившись с Бенедиктовым и идя к гимназии, я проходил почти мимо квартиры Семена.

Судьба, кажется, в этот день назначила испытать мое терпение в разных назойливых беседах, и я зашел к Новицкому на минутку.

Он нанимал довольно большую, но сырую, холодную и почти пустую комнату. Я застал Семена в очень странной агитации {Агитация, или ажитация -- волнение, возбуждение (от франц. agitation).}. Он, сняв сюртук, в одном жилете ходил по комнате, с живостью размахивал руками и о чем-то, кажется, говорил сам с собой. Судя по всему, его обстоятельства очень изменились к лучшему, и на нем была полотняная, а не ситцевая рубашка, когда-то возбудившая у Андрея столь чувствительные намерения купить Семену новое белье. Но на меня произвело очень неприятное впечатление то, что от Новицкого пахло водкой и, кажется, он был немного пьян.

-- Вот хорошо, что вы приехали; я давно, вас ждал,-- сказал он мне.-- У вас, в гимназии, основана, кажется, маленькая библиотека? Нельзя ли нашим семинаристам присоединиться?

-- Отчего же? Я думаю, можно.

-- Оно, конечно... как бы это сказать? -- конный пешему не товарищ... А все-таки, знаете...

-- Почему же? -- сказал я.

-- Как же можно сравнить, например, вас и меня?

Очевидно, Новицкий придирался к какому-то разговору.

-- Вы немного выше меня ростом, -- улыбаясь, сказал я.

-- Нет, не то. Вы в пеленках узнали то, что, может быть, я и теперь не знаю. Вам говорили: не хватайся за огонь -- он жжет, а мы узнали, что он жжет, уж тогда, когда все руки себе парежгли. Доходи тут до всего своим умом! Хочешь шагнуть в эту сторону, смотришь -- тебя за это били, шагаешь в другую сторону -- тебя за это бьют...

Попав на эту дорогу, Новицкий, разгоряченный вином, мог так шагнуть в откровенном разговоре, что ему пришлось бы потом долго стыдиться за свою слабость, и я, очень недовольный, что он выбрал меня мишенью своих откровений, поспешил прервать его вопросом, как он устроился.

-- Устроился! Что устроился! Устроился из кулька в рогожку! где нам! Я вам серьезно говорю. Эта негодная бедность изломала меня, да и многих нас. У бедняков отнимают не один кусок хлеба, а и честь, и нравственность, и совесть -- все божьи дары... Вот, например, вы имели средства еще в детстве узнать, что воровать дурно, а я... Помните, как я украл ножик?

-- Когда это? -- спросил я, вполне понимая, что о таких вещах лучше говорить забывчиво.

-- Как будто вы не помните! Знаете ли, вы произвели во мне переворот. Душа -- ненужная роскошь для нищего. У нас и не признавали души, да у меня и не было ее, кажется. Нас били, драли, ругали, но всего этого я не боялся. Встретив вас, я начал бояться заслужить презрение. Да. Вы открыли во мне нравственную сторону...

-- Извините, мне некогда, -- сказал я, даже немного оскорбленный этим пьяным разговором.

-- Нет, видите ли, вы имели громадное влияние на мое развитие...

-- До свиданья, -- решительно проговорил я.

Новицкий сказал мне на дорогу еще несколько глупостей и проводил, объявив, что завтра, рано утром, он зайдет в гимназию поговорить со мной еще об этом же предмете.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Я ДЕЛАЮСЬ ВПОЛНЕ ВЗРОСЛЫМ

Через несколько месяцев по приезде с вакации я получил письмо за черной печатью, писанное рукой брата и начинавшееся, как начинаются обыкновенно все письма этого рода: "С душевным прискорбием я поставлен в необходимость известить тебя об общем нашем горе" и проч. Отец скончался.

Спустя неделю после этого письма я получил другое письмо, писанное рукой сестры, под диктовку тетушки, которая тоже с душевным прискорбием извещала меня, что брат до того увлекся охотой, что грозит окончательно сделаться лесным бродягой и никогда не поступить в университет. На ее желание переехать в город, так как "жалко было бы губить в деревне жизнь молодой девушки", брат отвечал самым решительным протестом, вероятно принимая в соображение, что на городских улицах воспрещено стрелять из ружей полицейскими правилами. В конце -- тетушка спрашивала мое мнение, переезжать им или не переезжать в город, выражая решительно намерение не обращать больше внимания ни на какие братнины протесты в случае моего согласия на их переезд.

Читая это письмо, я испытал то поразительно приятное чувство, которое, вероятно, испытывает новопожалованный генерал, слыша в первый раз титул превосходительства. Тетушка за мной признавала право решительного голоса в семейных делах, и я чувствовал, что теперь в моих руках радостные думы сестры о городской жизни и упрямое желание тетушки восторжествовать над Андреем. В моей власти было обрадовать их или опечалить. К брату я был совершенно равнодушен; к сестре же я чувствовал если не привязанность, то некоторого рода жалость, и мне нечего было колебаться. Я в тот же вечер послал письмо, в котором изъявлял решительное мое желание видеть тетушку и сестру в городе, прибавляя, что брат может поступать как ему угодно, может даже переселиться совсем в лес и вести там жизнь царя Навуходоносора {По преданию, вавилонский царь Навуходоносор II (605--562 до н. э.) за тщеславие и высокомерие был наказан богом: вообразив себя волом, удалился от людей и стал питаться травой.}. Вместе с этим письмом я отправил брату длинное послание, которое написал сгоряча, совершенно упустив из виду, что я все-таки еще не глава семейства, хотя тетушка и обращается ко мне за советами. Я упрекал Андрея в праздности и лености, обличал в жестокости относительно тетки и сестры и заклинал оставить праздность -- мать всех пороков, рисуя мрачную картину его будущего раскаяния, когда он не поступит в университет и останется навсегда не кончившим курс кадетом, умеющим только есть, пить и стрелять из ружья.

Но я упустил из виду то, с кем имею дело. Через неделю брат прислал мне ответ. "Возлюбленный отец и наставник! -- писал он, -- я провожу время в праздности, а вы занимаетесь науками, и, вероятно, от усиленных занятий, у вас совершенно помрачилось то очень маленькое зернышко здравого смысла, которое мы едва заметили", и проч. и проч.

Письмо мое, однако ж, сделало свое дело: брат, несмотря на свой ругательский ответ, решился приехать в город. После этого началась длинная переписка о том, способен ли Савушка остаться в деревне за управляющего, о том, сколько будет стоить переделка нашего дома в городе, и проч. и проч. По поводу последнего обстоятельства мне пришлось отправиться к нашему попечителю Бурову, и я с удивлением узнал, что это именно тот толстый либерал, которого я встречал в салоне Катерины Григорьевны и которого Стульцев похвастал выставить целиком в какой-нибудь своей повести. Он жил со своим громадным семейством в большом каменном доме, и я, под конвоем лакея, едва добрался до его кабинета, проходя через длинный ряд комнат, где я встречал то играющих девочек, то даму, читающую книгу, то молодого человека за фортепиано. "Ну, уж следующая комната, должно быть, кабинет", -- думал я; но в следующей комнате сидела девушка и вышивала что-то в пяльцах, и мы проходили ее так же, как другие.

-- Садитесь, пожалуйста, -- с кротким деловым выражением сказал Буров, когда я отрекомендовался ему и объяснил, в чем дело. Он имел странную привычку махать рукой по своим гладко обстриженным волосам, как будто они всегда были в поту и ему было всегда жарко. Рыхлое белое лицо его имело какое-то жалостное, плачущее выражение; белые, мягкие, точно ватные, руки постоянно тряслись, как будто над каким сокровищем, и, видя его в просторном кабинете, перед большим столом, заваленным книгами и бумагами, я почему-то вспомнил Плюшкина, хотя изящно одетый, полный и во всех отношениях приличный Буров нисколько не походил по своей наружности на Плюшкина.

-- Я получил вчера письмо от вашей тетушки,-- каким-то тихим, жалостным голосом сказал Буров, тщательно вычистив паро и втыкая его в дробь. Тут же он осторожно сдунул маленькую пылинку с белого листа и, взяв в свои дрожащие руки костяной ножик, медленно заговорил: -- Я завтра поговорю с архитектором и попрошу его осмотреть ваш дом. Все необходимые переделки будут зависеть, конечно, от вас, а потому вы потрудитесь осмотреть дом вместе с ним. С ним вы поговорите и сделайте ему свои указания. Вы как думаете, здесь остаться по окончании курса?

-- Да, я буду в университете.

-- А после?

-- Я думаю здесь.

-- В таком случае нечего жалеть на перестройку. Впрочем, все это будет зависеть от вас. Вы зайдете уж сами к архитектору.

Я встал. Буров тоже вскочил на ноги и махнул ладонью раза два над своими стрижеными волосами, как будто сгоняя муху. Он подал мне свою мягкую, ватную руку, и мы распростились.

Это было мое новое торжество; я был рад, но изо всех сил наблюдал за собой, чтобы не иметь глупо-торжественного вида именинника или вновь пожалованного генерала. Мысль, что я официально признан взрослым, что теперь кое-что будет зависеть от меня, ласкала и щекотала мою гордость, и мне даже как-то неловко было видеть себя в курточке и верить, что я все еще нахожусь в пансионе. Все старания мои были направлены к тому, чтоб не выдать своих мыслей, не высказать радости, гордости или вообще какой бы то ни было перемены характера. В последнее время я как-то привык всюду ходить с Малининым и не хотел на этот раз нарушить своей привычки, чтобы не подумали, что перемена моего положения произвела на меня какое-нибудь впечатление. Впрочем, я с торжеством выдержал свою роль и, проходя вместе с архитектором по запыленным комнатам пустого дома, довольно легко делал равнодушный вид человека, привыкшего вести серьезные разговоры о переделке дома.

-- Однако ж тут хорошо будет устроено, -- сказал Малинин, когда мы, простившись с архитектором, возвращались назад в гимназию.-- Неужели ты не рад, что тебе достался такой дом? Ведь хороший дом!

-- Не особенно, -- с важностью вполне понимающего человека сказал я.

По окончании работ мы с Малининым обошли по только что просохшей краске полов все пустые комнаты и нашли, что все сделано вполне удовлетворительно. Через день я переехал из пансиона в новый дом; Малинин с грустью проводил меня.

-- К тебе можно будет когда-нибудь прийти? -- спросил он, прощаясь, чтоб воротиться в пансион.

-- Что за дикий вопрос! Конечно -- можно.

-- Нет, может быть, неловко, когда приедут...

Я поспешил успокоить Малинина, что приедут не звери, а люди, и потому большой неловкости в его посещениях быть не может.

В начале мая явился Андрей с прислугой, в лице мальчишки Сеньки, и поселился в доме, развлекаясь на первое время продолжительными совещаниями с портными и сапожниками. Со мной он был очень ласков и нежно благодарил, что я устроил его комнату с выходом в сад, так, как он желал. Всегда неумеренный в своих чувствах, он предлагал мне даже, в знак благодарности, поменяться комнатами, так как моя была несколько меньше и значительно скромнее его. На другой день по приезде он собрал всех своих друзей: Бенедиктова, Оверина и Новицкого -- и повел их осматривать дом.

-- Молодец! молодец!-- широко улыбаясь, говорил Бенедиктов, как будто брат сам своими руками так хорошо наклеил обои, выкрасил полы и выштукатурил потолки.

Оверин нашел, что все сделано хорошо, но в зале следовало бы поставить гиеронов фонтан для освежения воздуха, тем более что такой фонтан стоит очень недорого; кроме этого, он находил нужным заменить в комнате Андрея обыкновенную кровать висячей матросской койкой, на которой очень здорово спать и притом очень приятно качаться.

По окончании осмотра Андрей отправил Сеньку за вином, и мы, как следует благовоспитанным людям, роспили полбутылки шампанского за прочность и благополучие вновь устроенного дома.

Вскоре приехала и тетушка с сестрой и целым обозом всякого хозяйства. Тетка осталась очень довольна переделками в доме, а восторг сестры мог разве сравниться только с восторгом ее горничной Натальи. Обе они в почтительном молчании обошли раза два все комнаты, осторожно притрагиваясь по пути к обоям, пробуя дверные ручки и посматривая в зеркала. Оставшись довольны обоями, ручками и зеркалами, они ушли в Лизину спальню и стрекотали там до вечера самым восторженным образом.

На другой день тетка с сестрой отправились с визитом к близким родственникам, и за обедом мы узнали, что тетушке очень не понравилась Катерина Григорьевна, а сестра почему-то с первого взгляда возненавидела Володю и уверилась, что Ольга сделалась гордянкой и возмечтала о себе невесть что такое. Тетушка остроумно уверяла, что Катерина Григорьевна, на старости лет, штукатурится, точно кукла из парикмахерской. Сестра, с своей стороны, находила, что Володя модничает еще больше матери и для этой цели носит длинные волосы, которые, к стыду своему, вероятно, каждое утро завивает железными щипцами. Володя действительно в последнее время начал носить пиджаки какого-то дикого серого цвета, модные широкие брюки и длинные волосы; ко всему этому он иногда прибавлял синие очки и мягкую пуховую шляпу, прозванную в гимназии анафемской -- до того она была либеральна.

Тетушка, всегда уверявшая, что она была принята в высшем московском обществе, не поцеремонилась, однако ж, так холодно принять у себя Катерину Григорьевну, что та надолго перестала нас беспокоить своими визитами. Володя, всегда оказывавший некоторую брюзгливость к нашему сообществу, на первый раз посетил нас довольно благосклонно, и я, может быть, сошелся бы с ним в это свидание значительно ближе, если б не мешали Андрей и Лиза, которые вообще смотрели на него очень недружелюбно.

Наша жизнь в новом доме потекла совершенно наподобие жизни в деревне, с той только разницей, что не было такой скуки. Андрей, просиживая до полуночи, перестал вставать с зарей, что, впрочем, не мешало ему подолгу не давать мне спать вечером, когда он обыкновенно являлся в мою комнату и, сидя на моей постели, рассказывал на сон грядущий свои дневные похождения. Обедали мы в те же часы, в те же часы пили чай, и после чая тетушка так же читала краткие наставления о том, как следует себя вести молодой девушке, не желающей, чтобы ее будущий муж застрелился или бежал из отечества за границу. Лиза в это время сделалась предметом всеобщих попечений, и на нее изливались со всех сторон самые противоположные наставления. Андрей сделался ультрарадикалом и проповедовал ей полную свободу и равноправность женщин; тетушка тянула ее в крайне консервативную сторону, а я воспитывал в ней умеренно-либеральные принципы тогдашнего "Русского вестника", который был в большой моде.

У нас ежедневно бывали Новицкий и Малинин; последний, в первый же визит по приезде Лизы, объявил мне, что он в нее влюблен.

-- От сна и от еды отбило, -- известил он меня через несколько времени.

Я шутя посоветовал ему принять слабительного, и он пришел в такое негодование, которое было вовсе не свойственно его кроткой душе. Любовь делает чудеса.

-- Ты не понимаешь чувств!.. Циник. Слабительное!-- разазартился Малинин.

Вообще по всему было заметно, что его существование отравлено не на шутку. Приходя к нам, он по большей части молча садился в угол и, предаваясь тоскливым мечтам, сопел носом, как влюбленный купидон.

Новицкий тоже сделался у нас своим человеком. Тетушка решительно влюбилась в него и ничего не делала без его совета, выставляя Семена образцом почтительности, столь редкой в молодых людях. Она значительно постарела и не замечала, что под почтительностью Новицкого, с которой он ставил ей под ноги скамейку, заключалось много оскорбительной снисходительности к старухе. Чтобы каким-нибудь деликатным манером доставить Семену, в вознаграждение за почтительность, несколько лишних рублей месячного дохода, тетушка предложила ему давать уроки Лизе. Лиза, к великому неудовольствию Малинина, согласилась учиться, и уроки пошли довольно аккуратно.

Я не мог смотреть без смеха, как несчастный Малинин млел, тлел и облизывался, глядя на Лизу, сидящую рядом с Новицким, которого он возненавидел всеми силами своей души. Каждая ошибка Семена на уроке приводила бедняка в настоящий восторг, и он немедленно сообщал мне об ней, вероятно надеясь подорвать авторитет Новицкого в педагогическом деле.

Андрей тоже как-то подметил, что Малинин собирает пуговки и ленточки, которые случалось терять Лизе, и потом, удаляясь в сад, вздыхает над этими предметами, целуя пуговицы и съедая целиком ленточки. Вследствие этого брат уговорил Лизу терять как можно больше лент и пуговиц, вероятно, ожидая, что Малинин когда-нибудь объестся лентами или подавится пуговицей. Кроме всего этого, он убедил влюбленного поднести предмету своей страсти какое-нибудь стихотворение и рекомендовал, как самое лучшее и подходящее к случаю, "По синим волнам океана". Малинин хотя и ел ленточки, но все-таки был не так глуп, и поднес Лизе другое стихотворение: "В полдневный жар, в долине Дагестана" -- с рисунком, как он лежал в этой долине и как у него "глубокая в груди чернела рана".

Вообще эта несчастная любовь доставляла нам много удовольствия, и порой мы хохотали, как сумасшедшие. К довершению нашей веселости, Андрей познакомился со Стульцевым и в короткое время узнал, что он имеет странную привычку сдергивать очки, когда его бьют, становиться к стене и кричать: "Ну, ну, полно, что за шутки! Очки разобьешь!" Над Стульцевым даже не брезговала смеяться тетушка, приходившая в крайнее изумление перед этим морем вранья. За столом, если у нас обедал Стульцев, обыкновенно происходил турнир, в котором принимали участие все без исключения, соперничествуя друг перед другом в изобретении самых нелепых лжей. Стоило Стульцеву рассказать, что он видел китайскую кошку величиною в кулак, чтобы брат тотчас же рассказал про мышей с горошину, которых ловит стульцевская кошка, а Новицкий сообщил устройство наперстка, которым ловят этих мышей, и проч. и проч.

-- Отчего ты, Стульцев, всегда врешь? -- убедительно говорил ему Малинин.

-- Ну. Ну что? -- отлынивал Стульцев, притворяясь, что он вовсе не слышит слов Малинина.

Утром, по обыкновению, брат провожал меня в гимназию и часто просиживал в библиотеке до окончания классов. Так как в седьмом классе повторялось все старое, знакомое, то мы часто не ходили на уроки, проводя время в библиотеке, где собиралось много народа из гимназистов и семинаристов и было очень весело. Оверину к этому времени почему-то не понравился русский шрифт. Дойдя до мысли, что печатный шрифт должен вполне соответствовать современному письменному шрифту, а не древнему полууставу, он после многочисленных математических выкладок изобрел новый русский шрифт и читал нам в библиотеке длинные лекции о красоте и преимуществах своих букв перед теми, которые употребляются теперь. Не довольствуясь этим, он забрал у своего попечителя за несколько месяцев вперед свое жалованье, заказал пунсоны {Пунсон -- в полиграфии стальной штамп с рельефным изображением буквы или знака.} и предполагал не только отлить новые буквы, но даже напечатать ими свое сочинение о новом русском шрифте.

Грачев к этому времени окончил нелепейшую статью под названием "Ученость и религиозность" и наводил на всех ужас, предлагая прочесть хоть небольшие отрывки из своего произведения. Новицкий предлагал ему поставить эпиграфом к этому сочинению "Ничего в волнах не видно", а Андрей находил, что следует совсем переменить заглавие и назвать: "Утреннее размышление кота в сапогах". После серьезных опасений, чтобы рукопись не пропала как-нибудь на почте, Грачев наконец отправил свой труд в одну петербургскую редакцию и начал нетерпеливо рыться в журналах, не отпечатана ли его статья. Кто-то помог ему отыскать на последней страничке журнала следующий ответ: "В г. Р. г. Г -- ву. Ваша религиозность не подвержена никакому, сомнению; к сожалению, мы того же не можем сказать о вашей учености. Со статьей вам можно приютиться в "Домашней беседе" {"Домашняя беседа" -- реакционная еженедельная газета, выходившая в Петербурге в 1858--1877 годах; печатала церковные проповеди и поучения, вела травлю прогрессивных журналистов.}. Над этим последним журналом, как известно, в то время тяготело такое проклятие, что одно прикосновение к нему могло навсегда погубить репутацию человека, и насмешкам над Грачевым не было конца. После этого все его значение утратилось, и он навсегда перестал уже свысока обличать других в бездельничестве, выставляя себя жрецом настоящего серьезного дела, мучеником ученой скуки и сухости.

После Грачева тон общественному мнению библиотеки начал задавать Шрам, который в своем серо-диком пиджаке, в широких штанах, с синими золотыми очками на носу, стоял на такой высоте либерализма, до которой никто из нас не мог достичь. Он делал свои замечания еще более свысока, чем Грачев, и его презрительных насмешек боялись все гораздо больше, чем прежних дубовых грачевских острот. Под угрозой этих насмешек мы ревностно наблюдали друг за другом, и я могу поручиться, что в то время мы были истинными, чистокровными либералами, более чем когда-нибудь в жизни. Володя был строг, пожалуй, еще больше, чем Грачев. Тот дозволял по крайней мере читать, что угодно, а теперь держать в руках повесть, которая почему-нибудь не нравилась главнокомандующему, было уже величайшим преступлением.

Оверин в этом случае мог, по всей справедливости, гордиться своим сумасшествием. Он совсем не подпадал стеснениям, относившимся до других, и без всякого страха читал, говорил и делал все, что ему вздумается. Впрочем, слишком занятый, с одной стороны, математикой, а с другой -- русским шрифтом, Оверин стал совсем мало читать и даже редко просматривал газеты. Он начертал себе следующую программу: прежде всего он изучит математику, потом примется за естественные науки, затем перейдет к социальным, изучит философию и сделается великим писателем. До тех же пор, покуда он не покончит с математикой, заниматься чем-нибудь другим было бы, по его мнению, глупым упражнением сапожника в печении пирогов. Этот план Оверин открыл Малинину, в котором находил всегда терпеливого и ласкового слушателя, согласного с каким угодно парадоксом. Впрочем, я этим не хочу сказать, что Оверин искал или желал иметь когда-нибудь слушателей; я уверен, что, чувствуя сильную потребность высказаться, он без всяких затруднений объяснил бы все, что нужно, первому дереву, попавшемуся в саду. Он и относился к своим слушателям так, как к деревьям, разговаривая, точно актер с суфлерской будкой. Малинин, выслушав оверинский план, вдруг вздумал заметить, по какой же причине Оверин, подобно презренному сапожнику, отрывается от математики и заботится о красотах русского шрифта.

Замечание попало не в бровь, а в глаз, и Оверин очень смутился.

-- Отчего? -- переспросил он.-- Во-первых, я тут тоже занимаюсь математикой: это задача, а во-вторых... Видишь ли ты, математика для меня обед, а шрифт -- пирожное.

Вероятно, в радостном порыве, что он так легко выпутался из затруднения, Оверин улыбнулся и слегка ударил ничего не понимающего Малинина по плечу.

-- Послушай, Оверин, отчего ты такой пентюх? -- сказал вдруг Малинин,-- все ты с книгами, вон и руки у тебя всегда в мелу перепачканы. Ты этак скоро умрешь; человеку нужны развлечения. Ты прежде хоть купаться ходил, а теперь и купаться тебе лень ходить: как старуха, все сидишь над книгами.

-- Да-а,-- в размышлении сказал Оверин, отходя, однако ж, опять к своим книгам, к своему мелу и доске.

Но, сверх всякого чаяния, замечание Малинина не пропало даром. Оверин решил, что для него необходимы удовольствия. Но какие же удовольствия? Озерин, вероятно, довольно долго думал над этим вопросом, потому что выдумал наконец для себя очень занимательное удовольствие.

Раз в воскресенье мы с братом зашли мимоходом в гимназию узнать, не получены ли новые журналы, и, так как их не было, стали спускаться назад по лестнице. Нас догнал Оверин.

-- Куда ты? -- спросил Андрей.

-- Тут, недалеко.

-- Да куда же?

-- Тут... не знаешь ли, где поближе кабак?

Оверин произнес свой вопрос с такой заботливой серьезностью, с какой возвратившийся на родину солдат спрашивает, не знают ли, куда девалась избушка его родных. Слова всякого другого были бы приняты, конечно, за шутку, но, услышав от Оверина, что он направляется в кабак, мы ни на минуту не усомнились, что цель его настоящего путешествия действительно ближайший питейный дом.

-- В кабак! -- вскричал Андрей.-- Зачем же?

-- Хочу напиться,-- задумчиво отвечал Оверин таким тоном, каким говорят: "Хочу купить тысячу билетов первого займа с выигрышами".

-- С горя?-- спросил я.

-- Нет, видите ли,-- озабоченно начал Оверин,-- видите ли, мне действительно нужны удовольствия. Нельзя же все сидеть над книгами нелюдимом! Я думал -- что бы такое? Другие находят удовольствие в танцах. Я не умею танцевать, а то сходил бы в сад, когда никто не мешает, протанцевал там где-нибудь и воротился бы...

Напряженная серьезность Оверина вызвала с нашей стороны такой хохот, что мы долго не могли слушать его.

-- Театры отнимают много времени,-- продолжал Оверин, вероятно изумляясь; чему мы смеемся.-- Верховая езда -- ничего бы; надо опять много денег: лошадь надо покупать, да, наконец, я не умею и ездить. Ну, и верховая езда, кроме того не всем же нравится. Пьянство нравится всем. Мастеровой работает целую неделю, а в воскресенье напивается. Вот и я так буду напиваться теперь...

Оверин с уверенностью смотрел вдаль и ровным, твердым шагом шел вперед. Намерение его было непреклонно.

-- И напьешься? -- смеясь, спросил брат.

-- Напьюсь. И тебе тоже советую,-- с любезным простодушием предложил Оверин.-- Я знаю, вы не пьете даже шампанского,-- обратился он ко мне,-- а потому вас не приглашаю. Нам с тобой двух штофов достаточно. У меня есть деньги.

Брат пришел в восторг и немедленно объявил свою твердую решимость тоже идти в кабак.

-- Пойдемте лучше к нам -- там есть водка, можете напиться как угодно,-- уговаривал я.

-- Нет, мы пойдем в кабак! -- ответил Андрей.

-- Отчего же не пить в кабаке на свои деньги! -- удивился Оверин.

-- Вас там отколотят...

-- Мы сами отколотим. Ну, вон кабак. Пойдем и ты с нами,-- весело говорил Андрей, обрадовавшийся скандалу.

-- Я еще не сошел с ума. Андрей, ведь ты делаешь скандал на весь город! У нас есть сестра...-- истощался я в убеждениях.

-- У меня нет сестры,-- рассудительно объявил Оверин.-- До свидания!

И оба они скрылись в дверях, из которых выхлынул какой-то безобразный гам и визгливый голос, покрывавший этот гам:

Хлеба -- нет,

Соли -- нет,

Смех какой!

-- Черт с ними,-- пробормотал я и с яростью воротился домой один.

На вопрос сестры, где Андрюша, я объявил, что Оверин положительно сошел с ума, а так как брат всегда был дураком, то не удивительно, что они сошлись теперь и отправились вместе в кабак. Я был очень раздражен и не щадил колкостей, чтобы всячески унизить Оверина и брата. Но на сестру слова мои произвели совершенно обратное действие. Она покраснела, и, взглянув на ее лицо, я ясно увидел, что она готова бы сию же минуту полететь в кабак, вслед за предметом своей нелепой страсти, которого она, впрочем, не видала еще ни разу в жизни! Я замолчал.

-- Отчего этот Оварин не ходит к нам? -- через минуту нерешительно спросила меня сестра.

-- Если ты хочешь вешаться на шею к этому сумасшедшему, можешь сама сходить к нему. Он тебе докажет, как дважды два, что буква ш безобразна, как... вот как ты! -- почти закричал я на сестру, покрасневшую от досады.

-- Что ты кричишь! Шел бы с ними в кабак, там и кричал бы,-- раздражительно сказала Лиза и ушла от меня.

Я остался один злиться и проклинать всех, начиная с Оверина до сестры. Когда перед обедом пришел Малинин, я даже не утерпел не обругать и его за то, что он навел Оверина на поганую мысль об удовольствиях.

-- Что такое? ничего,-- простодушно объяснил мне Малинин.-- Оверин упал в обморок, ему сделалось дурно. Ну, Андрей и привез его на извозчике домой. Мы вместе с Андрюшей пришли.

В это время явился Андрей, и я значительно успокоился тем, что он не был пьян. Оказалось, что Оверин, основательно рассуждая, что по малости пить не стоит, спросил в кабаке сразу четверть ведра. Но когда они с Андреем выпили по третьей рюмке, Оверину сделалось дурно, и он, что называется, раскис вполне. Брат отдал водку чиновникам, сидевшим в кабаке, и привез больного Оверина без всяких дальнейших приключений в гимназию.

На другой день у Оверина была головная боль, что, конечно, ему очень не нравилось, и он объявил, что никогда больше не намерен развлекаться какими бы то ни было удовольствиями, объявив, что математика для него такой же завлекательный роман, как "Три мушкетера", что каждое место, на котором он останавливается, для него лучшая патетическая сцена и он не может успокоиться от волнения, что будет дальше.

II

ЛЮБОВНЫЕ ДЕЛА ОВЕРИНА И МАЛИНИНА

Начались экзамены; через неделю мы должны были навсегда проститься с гимназией. Все очень были заняты последними, выпускными, экзаменами, а Малинин и Грачев, соперничествовавшие получить единственную гимназическую стипендию в университете, с каким-то яростным азартом ходили из угла в угол и зубрили вслух всякую чепуху, долженствовавшую составить их земное благополучие. Впрочем, Малинину очень мешало в его занятиях составление особой росписи покупок, которые предстояло ему сделать по окончании курса, чтобы обзавестись хозяйством. Эта работа представляла неодолимые затруднения, так как в первой росписи заключалось 307 предметов, начиная от циммермановской шляпы до стеклянной плевальницы,-- на сумму до двух тысяч рублей, а Малинин не мог даже и мечтать получить из казны более 80 рублей на экипировку. Приходилось сокращать роспись и на каждом шагу решать очень трудные дилеммы, вроде того, что нужнее, этажерка или фланелевые штаны.

Погруженный, с одной стороны, в составление росписи, с другой -- в приготовление к экзаменам, Малинин почти перестал вздыхать о Лизе и совершенно не трогал прекрасного альбома, который недавно купил и успел уже наполовину испачкать стишками Фета, Бешенцова, Всеволода Крестовского и иных.

Оверин совершенно игнорировал экзамены и не только не готовился к ним, но даже не пришел ни на один из них. Он переехал из пансиона к Новицкому, где ему очень понравился продавленный клеенчатый диван, на котором, как он находил, было столь же удобно спать, как в лодке, и по целым дням, не вставая, лежал с книжкой в руках.

Грачев готовился к экзамену, кажется, за всех и без устали ходил по коридору, обременяя свою память и космографией, и славянскими глаголами, и русскими основными законами, и новейшей историей по Гервинусу {Гервинус Георг Готфрид (1805--1871) -- немецкий буржуазный историк и политический деятель, автор работ по истории XIX в.}. Кто-то заметил ему, что стипендия, по всей вероятности, достанется Малинину.

-- Пусть достается; я все-таки пойду в университет, поступлю сторожем и буду слушать лекции, как Мартин Лютер, через щелку!-- с хвастливой горячностью истинного героя отвечал Грачев.

К сожалению, он на деле был далеко не так привержен к наукам, как Мартин Лютер, да, наконец, и романтическое желание сделаться из любви к науке университетским сторожем в наше время смешно, а потому Грачев, когда стипендия досталась не ему, а Малинину, предпочел сделаться писцом, оставив намерение слушать лекции через щели и замочные скважины.

Экзамены кончились 20 июня; 21-го числа был день моего рождения, и мы с братом решились задать приличное этим двум случаям торжество.

Решено было пригласить Шрамов, Буровых, некоторых гимназистов и, самое главное, Оверина и Стульцева, без которого, как выразился брат, и праздник будет не в праздник.

После обеда, за которым мы, накануне моего рождения, совещались, кого пригласить, Малинин шепнул мне, что хочет о чем-то поговорить со мной по секрету. Мы отправились в мою комнату; Малинин сел на стул и начал рассеянно смотреть на черное полотно, висевшее над моим письменным столом в золотой раме и долженствовавшее изображать собою ночь в Обдорске. В Обдорске, как изведано, ночи бывают темные, так что разглядеть что-нибудь довольно трудно, но, очевидно, Малинин, уставивши глаза в картину, вовсе не хотел ничего разглядывать, а только старался протянуть время, не решаясь начать своего объяснения.

-- Ну, что же надо? -- спросил я его.

-- Видишь ты, у нас вообще в России этот глупый канцелярский порядок... Везде приходится начинать с старшего помощника младшего подсекретаря, товарища хранителя ниток для сшивания дел...

-- Ты, верно, не о хранителе ниток хотел говорить по секрету.

-- Нет.

Малинин начал с горечью порицать формализм, который поглощает деньги на то, чтобы у нас же еще отнимать время, а время -- те же деньги, говорят англичане. Англичане -- хороший народ и не терпят таких глупых порядков, как мы. У них парламент...

Я понял, что подвергаюсь опасности выслушать дифирамб английскому парламентаризму, и самым решительным образом потребовал, чтобы Малинин открыл мне наконец свой секрет. Секрет этот, как оказалось, заключался в том, что благодаря канцелярскому порядку Малинин, к величайшему своему огорчению, не может получить своих восьмидесяти рублей ранее двух недель, а так как ему не хотелось явиться на наш праздник в курточке, то он просил меня дать ему теперь же средства приобресть приличный его возрасту костюм.

-- Зачем же ты мне говорил об английском парламенте?

-- Совестно,-- пробормотал Малинин и начал пристальнее всматриваться в непроглядный мрак обдорской ночи.

-- Что же ты купишь себе?

-- Я уж выбрал: такой же пиджак, как у Шрама.

И действительно, на другой день у нас вечером среди многочисленного собрания красовались два серо-диких пиджака. Но какая разница была между ними! Между тем как Малинина никто не замечал, Володя просто царствовал: в одном месте он ругал Шульце-Делича {Шульце-Делич Герман (1808--1883} -- немецкий буржуазный экономист и политический деятель.}, в другом острил над Воскобойниковым {Воскобойников Николай Николаевич (1838--1882} -- публицист, один из сотрудников газеты "Московские ведомости".}; здесь рассказывал анекдот про Бакунина, там смеялся над Стульцевым, который дергал очками и с наивным непониманием бормотал: "Ну, ну,-- ну что?"

Во всех комнатах стояли, ходили, сидели, курили и пили чай множество народа. Кто толковал о рочдельском обществе {Рочдельское общество -- "Общество справедливых пионеров", первое рабочее кооперативное потребительское общество, основанное в 1844 году в городе Рочдейле (Англия) группой рабочих, преимущественно ткачей.}, кто о комедии Львова, кто сообщал ненапечатанное стихотворение Некрасова... все говорили. Володя переходил от группы к группе, и нам оставалось только завидовать той свободе и легкости, с какой он умел сказать вовремя остроту, вовремя поправить очки, где следует, улыбнуться или небрежно пощелкать своими длинными ногтями и с задумчивым видом почмокать языком, как будто что-нибудь пробуя и смакуя. Его небрежная легкость и свобода в обществе могли сравниться разве только с той беззаботностью, с которой путались между ногами Ольгин пойнтер и Оверин. Последний явился в замазанной мелом курточке, и когда притащивший его Андрей, насильно напялив на него свой сюртук, выпустил его в залу, то начал задумчиво разгуливать по комнатам, точно он был в пансионском коридоре. Столкнувшись носом к носу с Ольгой, он спросил ее, не помнит ли она, какую даму, в отеле Рамбулье, лечил Вуатюр от лихорадки, пугая ее медведями; но, не получив ответа, сам тотчас же заметил, что это, впрочем, все пустяки и что тут дело не в имени, а в факте. Видя дикаря, свободно и беспонятно расхаживающего по всем комнатам, многие обратили на него внимание, и скоро Оверин сделался предметом общего разговора.

-- Говорят, он сильно занимается математикой,-- сообщали в одном месте.

-- У него идея-фикс,-- решил один из бесчисленных племянников Бурова и начал доказывать, что великие люди отличаются от обыкновенных смертных только тем, что имеют идею-фикс, вследствие чего в общежитии они обыкновенно кажутся сумасшедшими.

Андрей рассказал несколько анекдотов об Оверине, и они начали переходить из кружка в кружок.

-- Кто знает, может быть он гений,-- томно сказала Катерина Григорьевна.

-- Да, все великие люди отличаются странностями,-- снисходительно заметил сидевший подле нее Буров, махнув ладонью над своими стрижеными волосами.

В это время ко мне подошел Новицкий. Он нечаянно оборвал часовую цепочку и попросил у меня щипчиков поправить ее. Мы отправились ко мне в комнату и на дороге я спросил у него, как они зажили с Овериным и, кстати, почему Оверин не купил себе никакого платья, тогда как, я слышал, он не дальше недели взял у своего попечителя двести рублей.

-- Если б я знал, как он распорядится с этими деньгами, я бы не поцеремонился отнять их у него,-- сказал Новицкий,-- Покуда он доехал до меня, уж у него не было и половины, но и с остальной он хорошо распорядился!

Действительно, Оверин очень оригинально распорядился со своим достоянием. Из первой сотни он дал двадцатипятирублевую бумажку служителю в гимназии, чтобы тот кормил какую-то собаку, и, уходя из пансиона, столько же роздал на чай служителям. На улице его остановила какая-то нищая, а у него не было меньше пятидесятирублевой бумажки; он подумал, что уж если на собаку истрачено двадцать пять рублей, то на человека совершенно справедливо истратить вдвое больше, и отдал деньги. Остальные сто рублей пошли более дельно: Оверин купил груду колбас, полпуда свеч, два каравая хлеба, стопу бумаги и проч., а остальные отдал хозяйке вперед за квартиру, кажется года за полтора.

Когда рассказывал мне все это Новицкий, в соседней комнате, у Андрея, послышался шум: брат торопливо запирал дверь на замок.

-- Стойте-ка, что это делает Андрей? -- сказал Новицкий, опуская щипчики, которыми правил свою цепочку.

Мы начали прислушиваться. Оказалось, что Андрей выдумал очень скверную шутку.

Услышав, что Оверин ходил в кабак, выпил там три рюмки и захмелел, Стульцев, со свойственной ему неумеренностью, объявил, что прежде выпивал по четверти ведра один и не хмелел, а теперь может выпить четверть не четверть, а все штофа два. Андрей позвал его в свою комнату, вынул из чемодана пистолет, который некогда носил в кармане с целью безвременно лишить себя жизни, и объявил Стульцеву, что он должен умереть или выпить полный графин водки.

-- Ну, ну -- я виноват! ну! -- поджав хвост и выставив вперед руки, чтобы не видать грозное дуло Андреева оружия, забормотал Стульцев.

Андрей в порыве благородного негодования повторил, что Стульцев не должен ждать пощады, что ему следует или пить водку, или читать "Отче наш" в ожидании близкой кончины.

-- Ну, я виноват! ну, ударь меня! (Стульцев сдернул очки и выставил вперед свое лицо). Ну! что же ты? -- почти плача, проговорил он.

-- Нет, я тебя убью. Молись.

-- Ну, ну! -- заплакал Стульцев, падая на колени и закрывая себя руками, выставленными вперед вместе с очками, о которых он уже перестал заботиться, расставаясь с жизнью. Андрей уверял, что тогдашняя поза Стульцева очень напоминала позу Моисея, ужаснувшегося перед купиной огненной, как это изображено в иллюстрированном Ветхом Завете. Брат чуть-чуть не расхохотался и поспешил спустить курок своего пистолета, трагически вскрикнув: "Умри, злодей!" Несмотря на то, что, за неимением пистона, собачка произвела только легкий щелчок, со Стульцевым случилось такое скверное обстоятельство, что Андрей принужден был дать ему свое белье.

-- Ну, ну, господа... ну, вы только, ради бога, не говорите,-- со слезами умолял Стульцев, совершая свой туалет при помощи Сеньки, который не мог удержаться от смеха и фыркал себе в кулак.

Мы дали Стульцеву клятвенное обещание в скромности и воротились к гостям. Стульцев, точно рыбка, выпущенная в свежую воду, весело заходил по зале как ни в чем не бывало, а вскоре ему удалось поймать какого-то новичка, и он, уверяя последнего, что имеет серебряную медаль за спасение погибавших, совершенно забыл, что час назад сам едва спасся от смерти.

Воротясь в залу и не видя Оверина, я начал беспокоиться, не случилось бы какого скандала. С этой мыслью я обошел все комнаты, но его нигде не было. Правда, фуражка его находилась налицо, но от такого человека, как Оверин, можно было ожидать всего, и не было бы ничего удивительного, если б он по забывчивости, несмотря на довольно холодный вечер, отправился домой без фуражки. Впрочем, прежде чем окончательно убедиться в этом, я решился осмотреть сад, хотя холод вовсе не располагал к прогулкам.

Я пошел через комнату Андрея и, когда начал спускаться по лестнице из фонарика, к величайшему удивлению, увидел идущих по дальней аллее Оверина и Лизу. Они шли под руку. Оверин шел, опустив голову, как бы нехотя, тем же шагом, каким он прогуливался по пансионскому коридору, не замечая, что Малинин или Андрей держат его под руку. Сестра шла боком, смотрела в лицо Оверину и, казалось, что-то с оживлением говорила ему. Роман обещал быть юмористическим, и я не мог стерпеть, чтобы не узнать лучшую сцену -- объяснение в любви. Скрывшись за густо переплетенной изгородью кратегуса {Кратегус -- боярышник.}, я скоро догнал их, и, так как сестра в это время весело пригласила Оверина сесть на скамейку, мне оставалось только прикурнуть под ветвями изгороди и приготовиться слушать, что я и исполнил.

Оба молчали. Я слышал трепетное дыхание сестры -- очевидно, она на что-то решалась. Оверин, выпучив глаза, смотрел вдаль, на край неба, где уже начинали выплывать звезды.

-- Вы знаете, это я вам писала,-- проговорила наконец Лиза.

Оверин не слыхал.

-- Послушайте, Оверин, это я вам писала, а не Наталья Петровна... у меня ваши письма, я их берегу,-- сказала сестра, захлебываясь от волнения.

-- А! -- приятно изумился Оверин.

-- Оверин, поцелуйте меня!-- вдруг страстно вскрикнула сестра, прижимаясь к нему.

-- Зачем? -- не двигаясь, спросил Оверин.

Сестра, очевидно, была поражена; она даже не отодвинулась от Оверина, не сделала никакого движения и долго не могла сказать ни слова. Оверин спокойно и сосредоточенно смотрел вперед, на небо, точно он держал чью-нибудь руку и считал удары пульса.

-- Вы не любите меня? -- тихо спросила сестра.

-- Нет... люблю; отчего же не любить?

-- Я не красива,-- прошептала Лиза.

Оверин посмотрел на нее. Мне как-то никогда не приходило в голову справиться, красива или некрасива сестра, и я теперь тоже взглянул на нее, чтобы решить этот вопрос. Увидев ее блестящие глаза с большими ресницами, крупные волны волос и тонкую талию, как змея выбегавшую из-под кожаного пояса, я сразу решил, что она очень и очень недурна и что всякий другой на месте Оверина не был бы таким олухом.

-- Нет, вы очень красивы,-- с убеждением сказал Оверин, окончив свой осмотр.

Сестра вскочила, обвила его шею руками и звонко поцеловала. Оверин, по-видимому, нисколько этому не удивился; он только слегка отстранил ее рукою и тихо перевел дух.

-- Видите вы эту звезду,-- сказал он,-- вон направо?

-- Где?

Сестра, вероятно, еще надеялась, что Оверин от звезды поэтически перейдет к излиянию чувств, но она горько ошиблась. Оверин скоро заговорил об Уране, о Нептуне и начал объяснять ей вычисления Леверье, послужившие к открытию новой планеты. Так как ни Уран, ни Нептун, ни Леверье вовсе не интересовали меня, а кроме того, с одной стороны, было холодно, с другой же -- нельзя было сомневаться в целомудрии Оверина, а потому я решился воротиться домой, оставив Лизу, в виде наказания, поскучать часок-другой на холодке, слушая математические пояснения Оверина. Я пошел, и до меня доносились еще по ветру спокойные слова Оверина: "Притягательная сила... центростремительная сила... отклонение..."

Когда я проходил в свою комнату, чтобы обсушить немного промокшие ноги, зала уже значительно опустела, но по дороге меня все-таки задевали слова: эманципация, непогрешимость, Гарибальди, обскуранты, знамя прогресса, Тургенев, патриотизм и проч. и проч. У дверей моей комнаты со мной столкнулся Малинин. Толки этого вечера на него произвели, по-видимому, потрясающее впечатление, и он смотрел очень расстроенно.

-- А y нас, должно быть, скоро будет революция? -- тихо сказал он не то с большим страхом, не то с большой уверенностью.

-- Где "у нас"? -- раздражительно спросил я, предчувствуя услышать глупость.

-- У нас, в России.

-- Ты останешься у нас ночевать?

-- Нет, уж я домой пойду. Неловко, в первый же день -- и вдруг дома не ночевать. Хозяйка черт знает что обо мне подумает.

-- Не видал ты -- Шрамы уехали?

-- Уехали.

-- Ну, так я лягу спать.

-- Прощай. Пойду на новоселье. Вот что, Николай Николаич (Малинин в первый раз в жизни называл меня таким образом, и эти слова вышли у него как-то застенчиво), я хотел завтра... Нечто вроде новоселья... Можно? И хотел пригласить Лизавету Николаевну... А? Как ты думаешь, Николай Николаич? Я думаю, кофей...

Малинин совсем расстроился.

-- Хорошо, завтра.

-- Ну, так я буду ждать...

-- До свиданья.

Я лег и начал было дремать, когда в соседней комнате брат зашаркал спичками и через минуту явился ко мне с зажженной свечой.

-- Ты не спишь? Где Малинин?

-- Он ушел. Зачем тебе?

-- У него завтра кофей...

Брат сел ко мне.на постель и начал говорить об Анниньке, в которую он был влюблен. Его восторженные похвалы ее белым волосам, розовому лицу и ее необыкновенно приятной наивной глупости очень мешали мне задуматься над маленьким выговором, который я приготовлял для сестры по поводу ее любовных похождений. К утру, впрочем, я успел составить довольно назидательную речь и отправился к Лизе.

Когда я вошел, она лежала на диване и читала книгу. Я с медленной серьезностью поставил стул к дивану, сел на него и дожидался, что Лиза спросит меня, зачем я пришел; но она молчала.

-- Что ты писала Оверину? -- спросил я наконец.

-- Ничего не писала,-- небрежно отвечала Лиза.

Она продолжала глядеть в книгу, вероятно, думая, что разговор будет не настолько интересен, чтобы для него стоило отрываться от чтения.

-- Что ты писала Оверину? -- настойчивее спросил я.

-- Ничего.

-- Я знаю, что ты писала, что он тоже писал к тебе и что ты бережешь его письма. Я знаю, что ты вчера...

Лиза вскочила с дивана и, очень покраснев, посмотрела мне в глаза.

-- Как ты узнал?

-- Как я узнал -- тебе все равно. Дело в том, что я все знаю.

-- Хорошо,-- пробормотала Лиза. Она бросилась к комоду и начала дрожащими руками с лихорадочной поспешностью перебирать стоявшие там безделушки, причем флакон с какими-то духами полетел на пол. Это раздражило Лизу, и она начала кидать вслед за ним на пол все, что ни попадало под руку. По лицу ее текли молчаливые слезы, губы дрожали от злобы и оскорбления, и она изо всей силы метала об пол и гребенки, и банки с помадой, и щетки. Я молчал. Она нашла наконец ключ, сердито выдвинула верхний ящик комода в начала там рыться так азартно, что оттуда вылетело на пол несколько носовых платков и какая-то коробочка. Скоро она выхватила из комода какие-то бумаги и хотела их разорвать, но я схватил ее за руки.

-- Отдай,-- сказал я.

-- Ни за что! -- захлебываясь злыми слезами, проговорила Лиза.

Она, впрочем, не думала сопротивляться мне серьезно и скоро уступила моим усилиям, в изнеможении упавши на диван и разразившись громкими рыданиями.

Я начал разбирать бумаги. Это были три длинных письма Оверина, обращенных, как видно было из первых строк, к Наталье Петровне,-- так звали горничную Лизы, от имени которой, вероятно, и писала ему сестра.

-- Отдай их ему...-- с усилием проговорила Лиза среди рыданий, которые душили ее и коверкали ее лице в безобразные гримасы.-- Он надо мной смеется! Пусть! Смейтесь надо мной! Я не боюсь!

Рыдания ее становились громче и громче. Я подошел к ней и взял ее за руки.

-- Лиза, голубушка, полно -- успокойся! никто не будет смеяться,-- ласково сказал я.

Сестра прижалась к моей груди своим заплаканным лицом.

-- Тебе он все рассказал? смеялся? -- прошептала она..

-- Он мне ничего не говорил и никогда никому не скажет. Я сам все слышал...

-- Никому не говори,-- опять прошептала сестра, прижимаясь ко мне, как будто просила защиты.

-- Никому не скажу.

-- И отдай мне письма,-- нерешительно прибавила Лиза.

Она успокоилась и села на диван.

Уж много раз сравнивали улыбку на плачущем лице хорошенькой женщины с солнцем, весело освещающим землю, только что омытую дождем. Глядя на улыбающуюся Лизу, по щекам которой еще блестели полоски слез, я был совсем обезоружен и целиком забыл назидательную речь, приготовленную мной для изобличения всего неприличия ее поступков с Овериным.

-- Нашла же ты предмет для ухаживания,-- смеясь сказал я,-- вот скорее этот (я разумел бюст Крылова, стоявший на камине) слезет отсюда и будет объясняться в любви, чем Оверин.

-- Я люблю его,-- в порыве откровенности решительно объявила Лиза.

-- С чего ты начала писать ему? Черт знает, дичь какая!

-- Так... Он отвечал мне; я думала, что и он меня любит, а он говорит, что вообще всех любит... Я не знаю, что это за чудак! Впрочем, он сказал, что я хорошенькая, и звал к себе пить чай с паюсной икрой. Я ему назначаю свидание на валу, а он мне говорит: лучше ко мне придите -- у меня есть паюсная икра, и мы будем пить чай с икрой... Ничего не понимает. Паюсная икра, говорит, очень питательна и с сладким чаем очень вкусна!

Лиза начала смеяться. Я разбирал оверинские письма. Каждая красная строка начиналась так: "Вы спрашиваете, как я смотрю на назначение женщины. Женщина прежде всего -- человек, допустим даже, что человек слабосильный и слабоумный" и проч., или: "Вы спрашиваете, как я смотрю на брак. Я не думал еще об этом и не могу сообщить своего решительного мнения; впрочем, судя по тому, что некоторые животные, напр. аисты, по-видимому, признают брак..." и проч. и проч. Последнее письмо оканчивалось очень деликатным приглашением прекратить переписку: "Мне совсем некогда теперь обдумывать ответы на ваши вопросы. Вы читайте книги, сами дойдете как-нибудь до всего". Тон писем везде был таков, как будто они были писаны не к незнакомой женщине, а к хорошему приятелю. Оверин, очевидно, нисколько не удивлялся, что какая-то Наталья Петровна интересуется его воззрениями на брак, на положение женщин и другие предметы, вызывающие на размышление.

-- Во всяком случае ты, пожалуйста, оставь Оверина в покое,-- сказал я, свертывая письма и возвращая их сестре.-- Из этого ничего не выйдет, кроме того, что над тобой будут потешаться, как над Малининым.

-- Бедненький! Посмотри, я думаю, он исходил верст десять (сестра показала мне букет из каких-то дрянных желтеньких цветочков). Просил меня никому не говорить. Я как-то смотрела атлас и сказала, что никогда не видала этого цветка,-- он вот и принес.

Сестра засмеялась.

-- Вот влюбись в него. За него можешь выйти замуж, он будет ухаживать за тобой.

-- Ну, что! -- презрительно сказала сестра.-- Он какой-то кисель!

Кисель был легок на помине. Он постучался в дверь и робко вошел к нам в своем серо-диком пиджаке. Я совершенно забыл о его новоселье с кофеем, и Малинин, вероятно, соскучившись дожидаться, явился поторопить нас собственной персоной.

-- Что же вы... не хотите... Николай Николаич! Лизавета Николаевна! -- бормотал он.

Андрея не было дома, и мы отправились к Малинину вдвоем с сестрой. Он нанимал небольшую чистенькую комнату, в которой пахло уютным теплом. Надобно было удивляться, откуда Малинин, заняв у меня всего третьего дня деньги, набрал для своего гнезда столько белизны и чистоты, и я сильно подозреваю, что он не спал на подушках, которые были убраны в белоснежные наволочки со старенькими кружевами. Одеяло было белое, так что кровать Малинина изображала из себя некоторым образом ложе невинности. У изголовья стоял маленький столик, вероятно недавно натертый деревянным маслом -- так он блестел. На столике стояла стеариновая свечка в блестящем подсвечнике, должно быть для того, чтобы показать, что Малинин иногда наслаждается чтением, лежа в постели. На комоде, точно так же натертом деревянным маслом, был расставлен целый ряд всяких зеркальцев, щеточек, баночек, скляночек, коробок, коробочек, тетрадок и книжечек, расположенных очень красиво и симметрично. На письменном столе Малинина была тоже выставка разных дешевых галантерейных вещей. Чернильница, перья, чугунные пепельницы, пресс-папье разных сортов, ножницы, ножички, печатки, костяные счеты и проч. были расставлены так искусно, что к столу было боязно прикоснуться, чтобы не разрушить гармонии порядка и красоты, писать же на нем не было никакой возможности. Словом, сердце радовалось, глядя на благоустройство малининской комнаты, и Малинин, как добрый бобер, видимо, очень дорожил этим благоустройством, так что, когда Лиза села на кровать, он с большой торопливостью бросился пересаживать ее на стул.

-- Вам так удобнее,-- трогательно говорил он.-- Вот Николай Николаич, сигары...

-- Да ведь ты знаешь, что я не курю.

-- Ну, все равно.

Я открыл у него письменный стол, где лежало множество прекрасных тетрадей; мне бросился в глаза какой-то листочек, лежавший сверху. Это была смета: "Сигар гаванских, лучших, десять штук; сигар рижских -- десять штук; папирос Сырейщикова двадцать пять штук; кофе -- фунт".

Малинин подкрался сзади и вырвал у меня листок.

-- Ну, зачем же? -- раскрасневшись, сказал он.

-- Это твои покупки?

-- Да...

-- Зачем же табак? -- спросила Лиза.-- Ведь вы не курите.

-- А гости...

Малинин сказал это с такой наивной уверенностью, что Лиза пришла в восторг, схватила его за голову и взъерошила ему густо напомаженные волосы.

Малинин совсем потерялся и умер бы от счастья, если бы в это время его хозяйка не принесла на подносе кофе со всякими печеньями. Он, как облитый кипятком, бросился к столу и чуть не повалил по дороге маленький столик со свечой, поставленный у кровати. Не помня себя от счастья, он начал так растерянно хлопотать и угощать нас, что сердце сжималось от жалости. И было от чего растеряться самым жалким образом: он в этот день был именинником в квадрате.

III

СВЯТИЛИЩЕ НАУК

Дни проходили за днями; приближалось время начала лекций в университете, и мы начали толковать о выборе факультетов. Впрочем, все это делалось мимоходом; летние дни проходили скоро и весело, и говорить хоть о мало-мальски серьезных вещах как-то не хотелось. У нас с утра обыкновенно собиралось довольно много знакомых, и уже непременно присутствовали Новицкий, Малинин и Аннинька, которая очень подружилась с сестрой. Лиза приняла ее некоторым образом под свое покровительство и не жалела трудов, посвящая Анниньку во все тяжкие тогдашнего либерализма. Бедная институтка, казалось, ничего не понимала; она краснела, мигала своими хорошенькими глазками и старалась оборвать розовенькими пальчиками кончик носового платка. Я был долгое время в глубоком убеждении, что Аннинька, по милости институтского воспитания, отупела и оглупела до состояния настоящих провинциальных барышень, в том виде, как их всегда изображают в комедиях и повестях, но мало-помалу начал в этом разубеждаться. Как оказалось, она тоже знает толк в идейках и даже имеет оригинальный способ выражения их -- прелестно-простодушный и застенчивый.

Очень хорошо понимая, что лучший способ стать заметным и выделиться хоть немного из несметных дюжин либералов -- это проповедовать (в то время необходимо было что-нибудь проповедовать) консервативные идеи, я сделался консерватором и любил обрывать Малинина, Лизу, Андрея и других либералов, которые мне были под силу. Мои проповеди не пропадали для Анниньки даром.

Я в этом убедился, когда Лиза как-то занеслась на модную тему об угнетении женщин. Само собой разумеется, при этом варварство мужчин, закрывших перед бедной женщиной все дороги к самостоятельности, было выставлено в заслуженно-гнусном виде.

-- Кто хочет быть самостоятельной, это нетрудно,-- сказала вдруг Аннинька.

Нечего и говорить, что Лиза пришла в изумление, близкое к негодованию.

-- Я могу наняться в прачки и не буду ни от кого зависеть,-- кротко пояснила Аннинька.

Лиза с горячностью возразила, что у бедной прачки как у женщины нет никакой карьеры, между тем как мужчина может сделаться из писца министром.

Загрузка...