— Новое пошло! Такое! Предчувствие полета, слушаете?

А Гриша только что летал, он захотел послушать.

Василий насупился и начал выпевать:

Как зоб вулкана с темной магмой,

Ходящей, словно толща плоти,

В отлогах скрученных ристалищ...

Гриша прервал его:

— Много слов знаешь! Каких еще ристалищ?!

А Игоренок приставал в который раз к Грише: кто да кто у них с Маринкой родится? И в третий раз Гриша ему сказал, что все, завязал с предсказаниями.

— А как мы жить будем? — оскорбился Вовка Бендега. — Не привыкли мы жить в заблуждении...

— Заблуждение — оно, может, нужнее, — отрезал Гриша.

— Разлюбила меня баба! — вдруг горестно сообщил поэт Василий.

“Так вот почему он пришел”, — подумал Гриша.

— Какая?

— Кладовщица Тося...

И начал новые стихи читать:

Мужичок ты больно слабый, как сырое просо...

— Это... хватит! — сказал Гриша. — Бред какой-то собираешь...

Василий вскочил:

— Да у меня книжка выходит! В Ростовском областном книжном издательстве, вот!

“А, вот почему он пришел, — догадался Гриша, забывший под воздействием вина, как читать мысли другого человека. — Но... плохо дело, последние дни человеком живет, там зазнается, пропадет...” И Гриша погладил Василия, который последние дни является человеком.

Вовка Бендега затянул:

Конь боевой, с походным вьюком, стоит у крыльца,

Копытом бьет,

А из ворот военной школы...

— А из ворот военной школы, — подхватили все, — и песня, простая и мужественная, пошла гулять по душам поющих, отсекая их от неприятных мыслей.

А из ворот военной школы-ы

Под смелым взглядом военрука-а...

Песня лилась без запинки, и когда у одного из поющих кончался воздух и он отдыхал, вступал второй, третий, и так они по очереди отдыхали, а песня длилась. Гриша вспомнил, как в кузнице качали воздух два меха и поток воздуха не прерывался.

— Умирать не хочется, — сказал Гриша, и слезы его капнули в стакан с вином.

— А кто тебя просит? — удивился Василий.

— Сына бы оставить после себя...

Вовка Бендега готов был спьяну поделиться своей знакомой Галей.

— Хочешь познакомлю? Она говорит всем: “Вам приятно — мне нетрудно”. И беременеет — раз — и ждет ребенка, куда тут деваться?..

Запретно-постыдно-прекрасный образ плодовитой женщины на миг вдохновил Гришу, но пошел он на следующий день все-таки к пятьдесят четвертому дому, к знакомой баптистке. В школьные годы он ходил к ее дому на Стандартном — охранял его. Целыми ночами, бывало, бродит. Так ему хотелось... охранять.

— А, беззаконник пришел! Закона Божьего не исполняешь! Зачем пришел?

— Подожди ты... голова раскалывается. — Он сел на полку для обуви.

— Господь нас испытывает... Духа не будешь иметь — здоровья не будет у тебя. Или нет, пусть тебя ученые твои лечат, сильно ты их любишь, Гришенька...

Он подумал, весь поселок тогда на ней лежал, а я не смел и мечтать, тем более теперь она не согласится родить мне... Тут вдруг появилась гостья-баптистка, обе они сели на стулья напротив Гриши и запели:

И шла путем я прямо к аду,

Господь поставил мне преграду.

Вовка повел его знакомиться на следующий вечер. Гриша волновался, но выпить отказался наотрез.

— Опустишься ты, когда женишься, — печально заметил Вовка.

— Я не опущусь, я корни пущу, — сказал Гриша. — Спешу я.

Но Вовка Бендега оказался жертвой арифметики, которою пренебрег. Он не подумал, что десять лет назад был в том доме, да и тогда женщина была на десять лет его старше. Таким образом, они пришли к пенсионерке. Гриша точно знал, что ей пятьдесят шесть лет. Но уже накрывали на стол — куда деться...

— Люська, — позвала женщина свою молодую квартирантку, — салат быстро нарежь, как я учила! Помельче!

Люська с интересом смотрела на Бендегу, но Гриша знал, что вино давно вымыло из него, Вовки, всю мужскую силу. Вдруг у Гриши поднялось настроение: понял, что сюда идет кто-то... Подруга Люськи Лариса. Вот она вошла и сразу встала на диск “Здоровье”, начала крутиться. Будто танцевала на привязи, и хотелось Грише ее отвязать. Хотелось обнять. И не говорить лишнего, а чтобы как в Библии... но позвали за стол, и танец прекратился. Вовка мирно беседовал со своей пенсионеркой:

— Хрущев тогда был, кукурузу претворял!

— А помнишь, как у меня корова отелилась?

Гриша загорюнился: корова отелилась, овечка ягнилась, кобыла — тоже...

Лариса протянула ему рюмку — чокнуться. Губы под помадой были немолоды. Гриша сделал вид, что пригубил вино, а сам все думал, где взять деньги.

Потом Люся пошла провожать Бендегу, а Ларису нес Гриша. Он мог донести ее до своего дома, но дома не было денег.

На следующий день Гриша рано пошел к Игоренку: понес золотые часы. Их ему подарил поп Синегорской церкви — за то, что Гриша сказал, где украденные иконы. В общем, уже в полдень Гриша был в Калитве, купил золотое кольцо и стал искать Ларису. В одном кафе он встретил одноклассника (школу Гриша не закончил, потому что перед самыми выпускными экзаменами обвинил директора в краже стройматериалов, за что и... освидетельствовали его врачи и запретили сдавать экзамены). Одноклассник сказал, что видел Ларису по пути на пляж. Да ты, Гриша, смотри, она же спортсменка... чемпионка в этом...

Гриша пришел на пляж и сразу стал требовать, чтобы Лариса подарила ему сына. Она слушала так, что даже пустила на песок немного слюны. С тех пор как она помнит себя с мужиками, чего только не требовало от нее племя мужское, но рожать никто не просил. Всегда наоборот!..

Кольцо она взяла, надела: как раз. Ну, не зря ведь про Гришу говорят, что он этот... провидец. Обещала, что вечером придет к нему.

Гриша поставил в центр стола огромный букет георгинов, постелил чистое белье. Только Лариса начала на себе расстегивать что-то, как в дверь застучали.

— Гуселькин, ты? — спросил Гриша. Понял: Гуселькина выдала.

— Я... я... я тебе морду сейчас расквашу! Бабский угодник, жертва аборта! Что ты наплел жене моей?

“Нет, пора умирать”, — подумал Гриша.

— Лариса, ты вылазь в окно, драка тут будет.

— Ну и что такого — драка так драка, — буднично ответила Лариса и пошла включать свет.

— Отойди от двери! — закричал Гриша.

Только она отошла, дверь выпала, запахло перегаром и мужским потом: видимо, Гуселькин всю дорогу бежал, распалялся. Гриша видел, что удар придется ему по шишке, однако не успел загородиться. Но и Гуселькин получил в лоб от Ларисы чем-то увесистым. Это заставило Гуселькина ретироваться. Прибежал на шум Игоренок, который прогуливал беременную Маринку и увидел бежавшего человека.

— Шишка после удара опять расти начнет, — печально говорил Гриша.

— И опять спадет, — успокаивал Игоренок. — Пора тебе ее вырезать!

— И буду я Гриша, бывший Шиша?.. А вдруг это буду не я?

Игоренок ушел, а Лариса снова выключила свет... После того как маленький Гриша был зачат, а будущая мать крепко заснула, Гриша-Шиша долго плакал, стараясь неслышно вытирать лицо простыней. Голова сильно болит, а в больнице он лежать не может: там вокруг у людей под одеждой идет ежеминутное разложение или перерождение, а помочь нельзя ничем. Если бы Гриша умел лечить, он бы действовал с пользой, а так... Знание без дела — мертво, Гриша это еще в детстве понял, когда мать заболела. Была она человеком совершенно опустившимся, до нуля, до минус единицы, когда же заболела и слегла, то стала каяться перед сыном. А он ясно видел, как паутина смерти прорастает у матери внутри, но помочь ничем не мог, а хотел, о, как хотел-то!..

Четыре месяца Гриша провалялся почти без памяти: друзья за ним присматривали, кормили с ложки. Однажды приходила Лариса — уже неуклюжая, на пятом месяце. Гриша знал, что она пытается женить на себе Иванку-шофера с завода. Говорит ему, что беременна от него, Иванки...

В эту ночь Вовка Бендега дежурил у постели Гриши с бутылкой водки в руках. От вина он последние дни не пьянел. Пришлось купить водку. Гриша умирал, зная, что через четыре месяца будет на кладбище ползать между могил его сын. Даже не ползать, а барахтаться и кричать. Он будет сигналить миру, что живой. Муравьи приползут и захотят выесть глаза у младенца, но идущие со смены женщины заметят ребенка и отнесут в больницу. Небольшая припухлость на лбу станет заметна у него позже, когда его выпросят — за красоту и ум — приезжие венгры (муж и жена). Венгры тогда будут работать в Калитве (договор на год).

Пройдет десять — двадцать лет, и память о Грише-Шише станет слабеть, хотя кое-кому он еще пару раз явится во сне, а кого-то испугает строчкой из своих стихов, которая прозвучит над ухом почти как наяву...

ЗА ГРЕХИ МОИ

Начну, благословясь, вот с чего.

На ТВ меня спросили: что люблю больше — детей, мужа или писать рассказы. Я говорю: больше всего люблю Бога, а потом все остальное. После Людмила Александровна Грузберг мне хотела возразить: это же разные вещи — Бог и остальное, а вас спросили про остальное. Но, по-моему, для любви все едино... Либо, если разделять, то можно без конца. Ведь детей любишь тоже не так, как мужа. Более того, люблю писать рассказы не так, как писать романы, а пьесы — тоже по-другому. Пьесы тебе кто-то диктует, романы долго тебя греют, и во время бессонницы, и во время застолья они сами по себе пишутся где-то внутри, а рассказы — раз! — и готово.

...Это было в 1986 году. Мне сделали операцию (камни в почке). И вот лежу я ночью в палате, прикидывая, как удачнее выброситься в открытое окно: с разбега или вывалиться. Боль невыносимая, а промедол мне мой врач не ставит. Но поскольку со второго этажа убиться нет гарантии, то я — атеистка — от безнадежности с какой-то полуверой обратилась к Высшему Существу:

— Если Ты есть, помоги мне!

И чудо тут же случается: в палату входит дежурный врач и спрашивает, как я. А так, говорю, Климов промедол не разрешил... В окно хочу выброситься, больше не могу терпеть...

— Поставьте промедол, я распишусь, — сказал врач сестре.

Мне сделали укол, я заснула. Это было три часа ночи. В шесть боль вернулась, но терпимая, и промедол более не понадобился. (Врач мне говорил, что он задерживает заживление и проч.)

Недавно, празднуя свой пятидесятилетний юбилей и подсчитывая “достижения”, я поняла, что главное достижение — это мой приход к вере. Я сейчас вообще не понимаю, как я раньше без нее жила, потому что ежечасно: “Господи, благослови, Господи, помилуй, Господи, исцели мою доченьку, Господи, помоги спасти наш город от утилизации твердотопливных ракетных отходов, Господи, спаси нас от коммунистов и фашистов (срывая лозунги РНЕ)...” И помогает, спасает каждую секунду, продляя нашу жизнь...

А была пионеркой, комсомолкой, и только однажды, когда очень хотела поступить в университет, обратилась к Богу, то есть дала вдруг обет: если поступлю, то поставлю свечку в церкви. Поступила — и поставила. У меня была очень религиозная бабушка, может, это как-то от нее мне передалось (ощущение счастья оттого, что верю). Причем мне нравится быть именно простой прихожанкой, как бабушка. Хотя я заглядываю в книги то св. Григория Паламы, то в “Мистическое богословие” Дионисия Ареопагита, слово батюшки, сказанное мне во время исповеди, значит для меня больше, чем многие книги.

К нам долгое время ходил друг мужа, блестящий аспирант-физик, который ушел в церковные сторожа, — так вот, он покровительственно поучал меня тому-сему (бросайте писать, бросайте смеяться), а когда я его попросила показать мне в Молитвослове Покаянный канон, чтоб приготовиться к исповеди, он не знал, какой такой покаянный канон, и предположил, что сие — псалом 50.

В самые трудные минуты жизни спасали меня молитвы. Когда наша приемная дочь звала меня только “сука” и “б...”, а ее любовники буквально пытались убить нас, то мы с мужем стали молиться так: “Господи, унеси ее в богатство”. День за днем, месяц за месяцем, год за годом... И наконец она выходит замуж за немца, причем словно специально для нас, чтоб спасти нас от смерти. Потому что я уже кричала дважды, что Бога нет, ибо будь Он — она бы меня до такого состояния не доводила. Я уже была в полном отчаянии. А молились мы за богатство, потому что она любила только деньги, поэтому не зла же ей желать — вот и молились за богатство. А никакого богатства не вышло в итоге: уже через два месяца она была в нашем доме, но... не в нашей квартире, ибо выписалась, комнату свою продала! Говорила, что в Москве их обокрали, муж поехал в Германию за деньгами и проч. Назад не вернулся. Но и она у нас не живет...

В самых сложных ситуациях я даю обеты и этим спасаюсь. Один раз ничем не могла снять головную боль и стала думать, какой же дать обет, ибо многое уже сказано: не ездить за границу никогда, не носить никогда украшения... Что же еще сказать? Что?! А вот что. “Крестьянка” меня хорошо печатает, так дам я обет не слать туда рукописей.

И дала... И не слала... Анжела — в панике! “Что такое! Мы так хотим тебя печатать! Сходи к батюшке и сними обет”. Ну и я помню, что у Гончарова, кажется, батюшка снял (заменил) обет бабушке. Иду к батюшке, а он мне говорит: “Так вы ведь можете не слать рукописи, а бабушка не могла пойти в паломники!” И я поняла: дала обет — выполняй.

Надо куда-то поехать — иду просить благословения у батюшки. Один раз поехала на родину, в поселок, где я школу закончила, взяла командировку от газеты. “Давно не были на родине?” — спросил батюшка. “Тридцать лет”, — и образ родного поселка так вдруг вспыхнул в мозгу, как будто я снова дою корову, а она меня — раз! — и на рога подняла. И слышу я голос батюшки: “Руку-то целуйте!” Я скорее поцеловала, но остался неприятный осадок. Что-то будет не так, значит. И точно: когда ехала на автобусе обратно, заднее колесо отлетело. С вечера водитель его менял, гайки наживил, устал, решил с утра подкрутить посильнее, но забыл... А я как раз над этим задним колесом и сидела! Если б кто-то следом ехал, то врезался бы... Но благословенье помогло все-таки, все целы остались.

Сначала думала, что врагов прощать я никогда не научусь, ведь они же мне сколько зла-то сделали! Но оказалось, что это радостно: прощать. Но вот не осуждать — это до сих пор дается с трудом. Говорят, что один пьяница попал в рай, и вокруг все удивились, спрашивают апостола Петра: за что же его-то в рай, пьяницу. “А он за всю жизнь никого не осудил ни разу”, — ответил апостол Петр. Очень уж это трудно — не пригвоздить... Так и хочется сказать: какой подлец, какой хитрец, какой Сальери, наконец. Но нельзя. Можно сказать: он солгал, но нельзя сказать: лжец. Не человека осуди, а его поступок.

Недавно моя младшая дочь пришла с исповеди и рассказала, что батюшка посоветовал ей говорить слово “оступился”. Например: “он оступился и солгал”, “он оступился и украл”. Потому что человек может одуматься, покаяться. Так и в романе, так и в рассказах — по-христиански относиться к героям, не лишать их шанса на возрождение души... Это мы с мужем сейчас стараемся выполнять, когда пишем, и у самих на душе светлее стало...

Как трудно мне было жить с соседями по коммуналке! Оба — пьяницы. И тоже молитвой спасаться стала: каждый вечер молюсь: “Господи, спаси нас от ссор с соседями!” И — честно: ссор не стало.

Чтение тоже изменилось. Раньше я в “Войне и мире” пропускала главы, где Наташа Ростова говеет (после неудавшегося побега с Анатолем), а нынче, наоборот, читаю их по два раза. Вот Наташа рано утром спешит в церковь, вот она понимает, что говорит батюшка, и думает: “Какое счастье — я понимаю”. После она не понимает и думает: “Как хорошо — не понимаю. Не должна же я все понимать”. (Цитирую по памяти.) Я вот так же в церкви думаю: когда понимаю — как хорошо, когда не понимаю — как хорошо, не должна я все понимать, кто я такая, чтобы все понимать...

Моя любимая святая — Ксения Петербургская. Я даже стала писать ее маслом. В ало-зеленом (как она всегда ходила: или верх алый, низ зеленый, или наоборот). Пишу — перекрестясь — с таким благоговением, что сама чувствую — это почти не я. А уж когда Богородицу пишу, то...

Один раз решила написать Николая-угодника. Он должен быть строгим. Сделала лицо, поставила сушиться, знакомые приходят — и:

— Ой, Нинка, какого хорошего Солженицына нарисовала! Молодец!

— Это не Солженицын... Это я хотела Николая-угодника...

Беру другую доску, пишу другого Николу, знакомые приходят — и:

— Чего у тебя Марк Захаров в нимбе, а?

— Это не Марк Захаров, это Николай-угодник...

Словом, не выходят у меня картины святых — мужчин. Опять стала писать Ксению, Богородицу, св. Варвару, св. Марину... Бывает, по шестнадцать картин в день пишу, не могу остановиться — настолько это большое счастье. Кричу домашним: остановите меня!

В детстве я мечтала спасти мир от всех болезней — изобрести такое лекарство. А папа болел псориазом, и я часто слышала разговоры о чудесных случайных исцелениях: тот упал в мазут, псориаза как не бывало, другой обжегся, мазал мазью от ожогов — исцелился... Так и я думала: буду пробовать совмещать разные вкусные вещи — изобрету такое универсальное лекарство. И я не ела те шоколадные конфеты, что мне перепадали, пряники, семечки, а все мельчила, смешивала и разносила по “клеткам” (сейчас это называется у детей “штабики”). И надо мной, конечно, смеялись. Но за спиной. То ли хотели вкусненького, то ли такое у меня было важное выражение лица при этом... Так вот, сейчас я тоже разношу по “клеткам” свои картины святых...

Иду на почту, в Союз писателей, в библиотеку, в домоуправление — куда бы я ни шла по своим делам, несу картины в подарок. Может, за спиной и смеются, но потом я смотрю: висят мои святые. Это не иконы, конечно, просто картины святых. Спасителя не пишу, не смею...

Хоронили маму близкого друга, там был один старый приятель по университету. Сейчас — широкоизвестный ученый... Когда я упомянула, что надела на маму перед кончиной крестик, так он весь от гнева задрожал: зачем?! Религия — это, мол, от слабости, это костыль, это глупость, это лень, самому надо трудиться, сейчас столько возможностей. Вот он, например, ведет семинары по психотренингу, зарабатывает столько, что матери квартиру купил, сыну купил... Бога ради, я скорее отхожу, я такие разговоры не поддерживаю. Не скандалю, но и не слушаю. Когда Кальпиди читал на своем вечере про “целку римлянки Марии”, я уж свою сумку в руки взяла — хотела выйти, но народу столько — не протиснуться без шума, а с шумом ничего уже не хочу делать... В общем, похоронили мы маму друга, сидим за столом. Мой приятель, который всем квартиры купил, выпил и вдруг стал рассказывать про ужас, который пережил с сыном. Подозревали худшее, нужно было сделать две операции, он нашел лучшего профессора — в общем, сейчас все позади. Опускаю страшные подробности. Но тогда, выслушав их, перекрестившись на том месте, где все закончилось благополучно, я забыла, что для него вера — это “костыль”, и говорю: “Надо бы в церковь — свечку хоть поставить после всего этого”. — “А я уже жене дал денег — она во всех храмах поставила по свечке!” Вот так: как прижало, так забыл, что вера — это костыль, а как отпустило — снова эти гнусные гордые славословия самому себе. Но, кажется, я уже осуждаю... Не буду.

Иногда собственный муж меня останавливает: “Слушай, ты чего это все время крестишься, как бабушка Катя!” Но, может, лучше, когда я все время крещусь, чем если б все время врала, или все время волновалась и плакала, или... Мои предки крестились, и я крещусь...

Сны и те изменились. Даже во сне помню, что есть рай, что смертью все не кончается! Вот и дети — тоже... Даша видела сон, что нас всех хочет подорвать некий мужик: положил у ног взрывчатку, и — не убежать, не успеем. И я якобы им говорю: “Встретимся в раю!” Но тут Слава взрывчатку ногой тушит, и мы все живы...

Легче стало и бессонницы мои терпеть: лежишь — молишься, а не только “Евгения Онегина” читаешь, как раньше. Молишься-молишься, да и заснешь. Приснится страшный сон — проснешься, перекрестишься, прочтешь молитву, снова засыпаешь...

Смиряться порой трудно, но я придумала это делать письменно: писать люблю, и письменно легче смиряться, честное слово. Пишу: за грехи мои эта нищета, эти боли в почках, заслужила, значит. После иду в аптеку, а у меня гроши в кармане, наверняка знаю, что на них не купить дорогих почечных лекарств. Но! В аптеке лежит палин по четыре семьсот! Хотя он давно уже в шесть раз дороже. Откуда? А, говорят, в киоске завалялся по старой цене, вот берите. И беру!

Прочла в книге митрополита Вениамина (“Из того мира. Книга чудес и знамений”), что его мать по понедельникам держала пост — ради здоровья детей. И я решила тоже “понедельничать”. Так что? Казалось бы, безделка и кто нам милей детей наших?! А в первый понедельник забыла, во второй вспомнила после обеда, потом не было денег, и ела, что нашлось, а нашлось не постное, так долго все длилось, пока не догадалась, что бесы меня по понедельникам замутняют. Стала в воскресенье молиться и просить сил и памяти на понедельник. И только после этого стала “понедельничать”.

Муж говорит: не загордись своим христианством; в конце концов, говорит, кто сделал революцию? Верующие люди!

Да с чего загордиться-то, когда каждую минуту видишь свои грехи, а еще сколько их не видишь! Но они есть... То мысль дурная пришла, то позавидовала невольно, то... Счастье мое в том, что могу после этого сразу покаяться — и легче на душе.

Один журналист брал у меня интервью и задал традиционный вопрос: “Если б вам пришлось заново прожить свою жизнь, вы бы ее как прожили — так же, как было, или что-то изменили бы?”

Ну неужели так же! Да я бы с верой ее прожила, а не так, как было, — в сорок лет пришла к Богу только... С верой мы бы и Наташу приемную, может, смогли бы в люди вывести. Но ничего изменить нельзя, поэтому спасибо за то, что есть: за любовь к Нему, за страх перед Ним, за надежду на будущую жизнь души.

Пермь.



* * *

Журнальный зал | Новый Мир, 1999 N10 | НИНА ГОРЛАНОВА, ВЯЧЕСЛАВ БУКУР

НИНА ГОРЛАНОВА, ВЯЧЕСЛАВ БУКУР

*


ПОСТСОВЕТСКИЙ ДЕТЕКТИВ


Рассказ

В мире тишины мы засыпали, и во сне нас настигла антитишина. Проснувшись, мы поняли, что это грохот снизу: что-то большое упало, подскочило и окончательно рухнуло. Мы лежали в поту пробуждения — никаких предчувствий не было, одна досада. Под нашей комнатой жил в коммуналке Петя, Петр Семиумных. Мы с ним знакомы. Когда Петя не пьет, то очень хорошо всем ремонтирует двери — год назад и нам отремонтировал. Вот, наверное, получив очередные “дверные”, он выпил и... Ну так он ведь каждый день выпивает, а грохот мы впервые слышим. Но, может, друг у него заночевал и его куда-то понесло: этакий полуночный ходун. Мы и друга этого знали, от него запах, как будто... Вы представляете себе хороший дезодорант — так вот от него несло каким-то “наоборотом”. Когда Петя нам доделывал дверь, уже последние элегичные движения производил рубанком, друг его пришел и с изнеможением стал держаться за ребро двери, символизируя братскую помощь, а потом мягко осел на корточки и закурил с видом: “Ну что ты тут хреновиной занимаешься, когда нужно бежать за напитком...”

— Сколько времени? Включи свет, милый!

— Да ведь у нас, дорогая, плюрализм: одни часы показывают три ночи, другие — без пяти три.

— Смотри: с той стороны стекла — божья коровка! Как ее занесло на четвертый этаж?.. А вряд ли бы Яна пустила ночевать друга Пети! — (Яна Ошева — соседка Пети по коммуналке.) — Она самого-то Петю, если он ключ от общей двери потеряет, оставляет на лестнице. Не раз было, я иду, а он сидит, унылый...

— На лестничной клетке — это хорошо! По сравнению с бабой Лизой, которую Ошевы вообще выжили — сдали в дом престарелых. Баба Лиза мне лично говорила: Ошевы угрожали убить ее, если не согласится в дом престарелых.

У соседей внизу война шла все время, в частности из-за кошек. Баба Лиза говорила: все у них несуразно, у Ошевых, даже кошку у них звали Мышь. Представляете: кошка — и Мышь! А теперь кот у них по кличке Чиж. А Мышь куда дели? Никита ее убил — надоела, мяукала, кота себе просила. И Муську бабы Лизину грозятся убить...

Надобно сказать, что наша старушка — крепкое приземистое существо в бронебойных на вид очках, и глаза такие, как будто через них какой-то осьминог смотрел усталый, а не сама баба Лиза. Ошевы звали ее Уши. Если мы обсуждали что-нибудь на их кухне, а баба Лиза выходила с чайником, Яна сразу нам сообщала: “Уши пришли”, а бабе Лизе — со злобой: “Ты чего вышла — подслушивать, мокрица старая!” Хотя было видно, что старушка и в уме не держала ничего, просто ей нужно было сварить что-то свое, старушечье. Потом баба Лиза нам говорила: с ней, с Яной, можно, что ли, разговаривать! И глаза ее — глаза печального осьминога — говорили через очки: “Жизни просто нет никакой из-за Яны”.

Тут пора описать Ошевых. Нельзя сказать, что был у них всегда злобный вид, нет, не всегда. Не будем их оговаривать. Просто они для себя решили, что живут среди каких-то обносков жизни. Кругом алкаши, пенсионеры, калеки, которых перехитрило государство, а они, Ошевы, не дадут себя износить. Яна говорила: мол, мешает баба Лиза ужасно, а ведь она, Яна, не виновата, что эта старушка в изношенную деталь превратилась. На самом деле баба Лиза еще без одышки поднималась на третий этаж, заботилась о своем здоровье: полоскала рот подсолнечным маслом и очищала суставы рисом. Яна говорила в компании соседей на скамейке:

— Другие по экстремалке не могут попасть в дом престарелых, а мы ей все пробили! У нее же ни одного родственника, она из детдома! И мы устроили ее — такую здоровую. Все равно ведь она заболеет, это неизбежно.

“Конечно, если вы каждую минуту ждете, так я заболею, кто тут не заболеет”, — говорили через очки глаза печального осьминога. И начинала рассказывать про свою бывшую работу в заводской охране, про то, как начальник выговаривал: на стрельбах, мол, в цель попадать надо!

— А я ему: “Если бы ты всего раз в год из своего пистолета стрелял, ты бы жене тоже не попадал, а ты, наверное, каждую ночь прицеливаешься. У меня ж нет такой тренировки”.

Утром, во время пробежки, мы Яну встретили: она шла за хлебом, еще не запечатанная на все свои косметические замки.

— Что там, — спрашиваем, — у вас ночью загрохотало, в квартире?

— А, это у Петьки пластмассовая девка упала. Натуральных-то у него нет, кто к нему пойдет!

Петя нам про эту пластмассовую Венеру тоже рассказывал. Строгая дверь, он подробно поведал историю крушения своей работы. Хорошая была сторожевая служба в магазине одежды. Для рекламы там использовали эту пластмассовую Венеру. Были еще в большом количестве ноги пластмассовые, как бы обрубленные по верхушке бедра, они, как кегли, стояли рядами вверх носками — все в разных чулках. Луноликая директриса не раз спрашивала у Пети: “Ночью эти ноги не сводят тебя с ума?” И Петя бодро отвечал: “О, эти задранные ноги! Вы, наверное, это специально наставили, чтобы сторож не спал... Но куда деваться-то? Вы ведь меня на ночь снаружи закрываете!” И он жадно пожирал взглядом плотные телеса директрисы.

Потом магазин лопнул. Вместо выходного пособия Пете дали разную нераскупленную одежду и вдобавок — эту пластмассовую Венеру на петельке да две ноги. “Пользуйся!” К шее Венеры была приделана петелька; она, наверное, и оборвалась. Так подумали мы. И даже сказали об этом Пете. Петя расстроился и крепко выпил... Потом вдруг пропал.

Месяца нет, два. Три, четыре... И вот — минуло полгода. Он не появился...

В общем, Ошевы остались в четырех комнатах. И какую бешеную деятельность развили. До нас все время доносились созидательные звуки: Никита то пилил, то строгал, то что-то долбил. Близнецы Трофим и Эдуард (Трофян и Эдюша) хвастались во дворе, что у них теперь не двухэтажная кровать, а по дивану у каждого, причем в разных комнатах.

— А у меня диван, ц-ц-ц, в отдельной комнате диван, ц-ц-ц, а у Эдюши — ц-ц-ц — через стенку с мамой и папой! — говорил нам Трофим, когда нас пригласили через полгода в понятые.

Позвали, точнее. Петр Семиумных пропал окончательно, и мы могли лишь подтвердить, что вещи его видели и были они такие-то... Акт подписали о наличии имущества. Но какое там имущество — просто пластмассовая расчлененка. Тут-то мы и вспомнили, что эта самая пластмассовая Венера якобы упала полгода назад. А может, не Венера упала? Может, это другое тело упало? И мы вдруг переглянулись за спиной участкового — такого здоровенного, в кожаной куртке. Из всех признаков участковости на нем была только форменная фуражка.

Дома мы все это подробно обсудили.

— Неужели Ошевы куда-то дели Петю? В те же дни, когда бабу Лизу выжили...

Баба Лиза, кстати, регулярно приезжала в гости и ко всем в подъезде заходила, чтобы поговорить, запастись разговорами на месяц вперед. “Все перетерпеть надо, — сказала она нам. — Будем вместе с праведниками”. И положила в стакан восемь ложек сахара, при этом покраснев вся.

После ее ухода мы продолжали обсуждать исчезновение Пети.

— Почему же упало что-то и подпрыгнуло? Может, в самом деле это пластмассовая Венера? Она же пустотелая.

— Тогда где сам Петя?

— Но как бы они могли его убить — дети дома!

— Детей димедролом усыпить могли, под видом лечения от аллергии или чего-то еще... По телику-то видят, что убивают направо и налево, и вот результат. Вон Черных пришел в больницу сына навестить, а нашел его под лестницей, всего избитого. Его, десятилетку, в палате четырнадцатилетние подростки учили, как салагу в армии. Разве раньше такое было? А трое друзей на рыбалке изнасиловали четвертого! В Ленинском районе... Всем по двенадцать лет только.

Тем не менее с Ошевыми у нас были самые соседские отношения. Потому что презумпция невиновности в самом деле существует. Не было у нас никаких реальных доказательств. Когда Яна попросила картину “Полет лебедя”, мы дали, конечно; Никита приходил спросить, что такое “фероньера, фероньерка”, и ему ответили:

— Это украшение женское, на лоб — из драгоценных камней обычно.

Однажды в святки Никита явился к нам в виде крутого: майку надел черную, на которой белыми буквами было написано “Блэк болз”, очки тоже черные — казалось, будто он весь за очками спрятался. Не узнали мы его — даже голос стал хриплым: “Ну, можно тут у вас оттянуться?!” Он слышал, конечно, снизу, что топот, гости у нас.

— Западная цивилизация чем плоха: там уважают, но не любят, — говорил он в этот вечер. — А у нас любят, любя-ат! Но опять же — не уважают. Но ведь что важнее: любят! — И он с пророческим видом почему-то тыкал пальцем в сторону холодильника.

Кто-то из гостей ему сказал, из наших: мол, сейчас заявлю тебе, что люблю тебя, и в морду дам. Понравится?

Никита скривился и ушел.

Ночью мы опять проснулись от грохота. Это, наверное, снова пустотелая девка упала, пустогрудая, подумали мы спокойно. Включили свет и посмотрели на часы. Было полпятого. Уже хорошо виднелся дом, что напротив, — дом, похожий на Россию образца 1998 года: крыша новая, а стены все в красных язвах обнаженного кирпича.

Утром мы узнали, что упал сам Никита. Грохнулся с недоделанных антресолей. И сломал себе все, что можно: руки, ноги, шейку бедра. Он долго лежал в гипсе в больнице, а после того, как вылупился из гипса, еще полгода волочил ногу и опирался на палочку. Сильно растолстел — стал каким-то шарообразным грибом наподобие тех, которые растут, пока не высыхают и не взрываются. В детстве их у нас называли “медвежьи папиросы”.

Да, мы забыли упомянуть, что Яна, между прочим, очень яркая особь. Всегда так сильно раскрашена, что словно краска отдельно, а Яна — отдельно. Сначала из-за угла покажется раскраска, а потом — сама Яна. Один раз мы видели ее с каким-то незнакомым мужчиной под ручку, но она сделала вид, что нас не заметила. Вскоре Никита пришел с тарелкой клубники со своей дачи:

— Плохо у нас рекламируют семейную жизнь. Надо так, как это делают японцы! — выговорил он четким голосом.

— А как делают японцы?

— Не знаю.

Яна как-то сказала про мужа: “Он что думал — что я фригидесса какая-то, что ли?.. Не-ет, я — не она”. Ей казалось, что эти четыре комнаты нечем заполнить — пустые они какие-то. Если бы было много мебели, ее бы никуда не потянуло. Может быть...

Вскоре Яна оставила семью: к любовнику ушла. А через неделю мы снова услышали грохот. Ну а теперь-то что упало? Уж не вновь ли Никита сломал ногу? Нет, он не сломал ногу, он скулу свернул — Яне, когда ее, пьяную, ударил. Она домой вернулась, а для Никиты это было еще внове, и он неделю бегал по дому в раскаянии; только к нам дважды приходил и стучал себя в грудь, стучал. И еще стучал по разным гвоздям в своей квартире — с еще большей скоростью и силой. Каждый квадратный сантиметр квартиры был им ухожен, это была уже не квартира, а какая-то фероньера. И вдруг Никита ушел из дома!

Ничто не предвещало тех событий, которые произошли в доме князяН., — так бы написали в девятнадцатом веке. Яна ведь была отзывчивая! Ну да, бабу Лизу она выжила, но иногда нам позволяла давать их, Ошевых, номер телефона, чтобы дети наши могли предупреждать, если где-то задержались. И своих детей кормила, обстирывала. А тут синяки, как заразная болезнь, стали распространяться по телу семьи. Только они сошли у Яны, как проступили у одного сына (мать поддала ему за то, что застала курящим), после мы видели синяки и у другого сына, но уже не выясняли, откуда. То ли один брат другому посадил, то ли еще что... В общем, Ошевы расширились, а потом распались (их история похожа на историю России). Дети Ошевы резко изменились. Сплевывать начали, дабы убедить себя, что жизнь — это помойка. И снизу к нам стала ломиться музыка в стиле техно — наркотическая такая. Родители по очереди уходили из дому, а после взяли привычку исчезать на пару.

Один раз Яна прибежала к нам поздно вечером: дайте что-то от живота, от поноса, Эдику. Ну что дать — бесалол, конечно, на его вес нужно по одной таблетке или по полторы, бормотали мы.

— Вы что — не маленькому Эдику, а большому!

Так мы узнали, что в доме появился новый мужчина — какой-то Эдик. Вскоре мы его увидели: он курил на лестничной площадке, широко и криво распахивая рот между затяжками. Никита Ошев по сравнению с ним был принц Уэлльский да плюс Ален Делон.

Музыка техно между тем становилась все громче и молотила круглые сутки. Яна, говорили мы на следующее утро, скажи своим домашним, чтобы по вечерам убавляли звук. Ну, тут она нам показала, насколько она от нас социально дальше и выше:

— Да вы сами стучите на своей машинке, так что дом сотрясается! Надоели всем! Ясно? Нет?! Если хотите знать, то у меня дед-кузнец ведра с водой на мизинчиках носил, поняли?! Если я захочу, то вы!.. Узнаете, что я могу!..

И дети выглянули из-за спины Яны с таким счастливым видом, словно поняли: есть что-то незыблемое в этой жизни! Это мать с ее твердым характером! Гранит не плавится.

Все имущество, которое Ошевы накопили за эти годы, стало потихоньку шевелиться и определяться. Дача встала на сторону Яны, а машина увязалась за Никитой.

Как-то так получилось, что дня через три вода у нас перелилась через край раковины и просочилась к соседям. Честно, мы не хотели. То есть подсознательно, может, мы чего-то там затаили, психологические вирусы блуждали, может, по нашим нервам... В общем, пришел Никита и — как это бывает между соседями — замогильными интонациями стал звать:

— Ну, пойдемте, посмотрите, что вы у нас наделали!

Мы подумали: он наконец-то вернулся в семью! И техно не будет нас мучить ночами напролет! Взяв банку шпакрила в качестве трубки мира, мы зашли отдать ее как компенсацию и проверить, хватит ли ее одной, не нужно ли еще прикупить. Никита красил белой эмалью уже и без того белейшую стену кухни. Вытравливает феромоны от предыдущего самца, подумали мы. Как человек основательный, Никита вытравливал все враждебно мужские молекулы. Он выкрасил пол, сменил плитку на кухне, потом посадил еще один синяк Яне и внезапно снова пропал.

Один раз, подвыпивши, Яна рассуждала, сидя на скамейке у подъезда:

— В деревне у нас был гвоздь, вбитый криво, и все налетали на него. Мы воспринимали бабу Лизу как гвоздь, который всем мешает. И казалось, что стоит выдернуть этот гвоздь, и тогда будет хорошо всю оставшуюся жизнь. А потом оказалось: неплохой ведь это был гвоздь-то! Мы на него могли сбрасывать все раздражение... Не друг на друга кричать, а на бабу Лизу...

И Никиту мы встретили на рынке, он сказал: за грехи все, за грехи! “За грехи мои” — вот как он выразился! И после этого покаяния без раскаяния (и в церковь не сходили, и бабу Лизу обратно не взяли, конечно) у Ошевых случился какой-то всплеск попытки наладить все. Никита еще раз вернулся, Яна нашла новую работу. Людмила Болотничева, соседка из квартиры на той же площадке, сказала Яне:

— Жизнь-то налаживается у вас! Ты передок на ключ закрой, не бегай! Бабу Лизу навести.

— Ну, Болото, забулькало, — в ответ закричала Яна. — В шестьдесят-то лет все порядочные в инструктора метят. А у самой сыновья по лагерям раскиданы.

С белыми глазами Яна прибежала к нам занять денег: Болотничева сорвала ей жизнь, нельзя ничего наладить — все лезут, учат! Яна напилась и неделю не ходила на работу. Ушла из дому потом. А когда вернулась — Никиты нет давно, а сыновья пекут что-то на сковородке.

— Работы лишилась, муж сволочь, а дети безрукие — сожгли все!

Яна разжала руки и полетела в пропасть. Но что значит — полетела! По пути она много раз цеплялась за вбитые кем-то костыли. Взяла вот квартиранта. Помните, изнемогающий мужик, друг Пети — Петра Семиумных, пропавшего давно? Друг этот продал свою комнату, заплатил Яне за год вперед, а остатки они вместе стали пропивать.

И тут случилось чудо: вернулся Петр! Пришел такой свежий, словно час назад вышел отдохнуть, покурить на воздухе. Он рассказал такую историю: был гололед, он поскользнулся и прямо под машину — головой боднул бампер, ну, понятно, кто победил в этой корриде. А очнулся аж через три месяца в реанимации как неизвестный, без документов.

— Я вам не какой-нибудь религиозный махер рассказываю — воскрес, мол, неожиданно. На самом деле так случилось! А санитарка, что за нами мыла, все говорила: “Как похож на Васю! На Васю!” А я ни бе ни ме три месяца. Потом встал, быстро поправился и уехал с ней в деревню, потому что им зарплату платить перестали! Ну а там Вася из тюрьмы вернулся: привет! Я понял, что снова реанимация дышит мне в затылок. И вот я здесь...

Вдруг мы поняли, что Яна — просто несчастный человек. И Петю никто не обижал...

Здесь нужно честно сказать о нас самих. Вместо того чтобы помочь Яне или хотя бы не мешать, мы подозревали ее. Она-то нас ни в чем не подозревала, а мы... чуть ли не в убийстве мысленно обвинили! А если наши мысли как-то просачивались в мир? Почему и осуждается в Евангелии помышление злое, что мысли суть та же сила, энергия, и если б Шерлок Холмс расследовал астральный детективный сюжет... столкновение тьмы и света, то нас бы он и обвинил, передал бы в руки правосудия.

Горланова Нина Викторовна и Букур Вячеслав Иванович родились в Пермской области. Закончили Пермский университет. Авторы “Романа воспитания”, повестей “Учитель иврита”, “Тургенев — сын Ахматовой”, “Капсула времени” и др. Печатались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Звезда”. Живут в Перми.



* * *

Журнальный зал | Новый Мир, 1999 N11 | НИНА ГОРЛАНОВА

Секвестр бюджета на носу,


Страна тоскует по “отцу


Народов”. А Кальпиди прав:


Нельзя воспрянуть, честь поправ.


Они воруют — мы молчим,


Что Бог пошлет, то и едим.


Как хочется пожить без бурь,


Чтоб неба чистого лазурь,


Чтоб любоваться без конца


На свет любимого лица,


Чтоб лишь крапивницы пожар,


Но теленовости — и в жар


Бросает.





* * *

Журнальный зал | Знамя, 2000 N2 | Нина ГОРЛАНОВА


Нина Горланова

Рассказы

Беседа современного человека,


утомленного жизнью, со своей душой

Захотела перерезать вены. С потолка течет третьи сутки, как в фильмах Тарковского. В том числе течет в кастрюльку, что стоит на моей кровати между ног. В нашей тесноте маневрировать невозможно, вот и слушаю ночами музыку струй. Не хочу больше!

ДУША: Достопочтеннейшая коллега! Ты же веришь в Бога, а это грех. У тебя четверо детей!

— Да, но я похудела на тридцать килограмм, и сейчас мой вес — пятьдесят. Работать не могу, а дети еще малы... Муж не может нас прокормить.

ДУША: Тем более надо их вырастить!

— Их сразу разберут мои подруги. Все они оказались в дни кризиса в лучшем положении: у кого-то есть накопления, у кого-то дача, третьи стали коммерсантами.

ДУША: Ты читала древний трактат на эту тему? Там ясно сказано, что наверху то же самое, если здесь, на земле, ты не построила радостную жизнь...

— Но я не могу! Рассказы не печатают, да они к тому же устарели: кого сейчас интересует КГБ или обкомовцы?

ДУША: Сейчас — никого, но вот лет через десять их будут читать с таким же интересом, с каким сейчас читают о Малюте Скуратове или о царях.

Звонок в дверь — телевидение: можно снять беседу с вами? Да, говорю, деньги очень нужны (не сказала, конечно, что на похороны). Но только не здесь — я приеду к вам в студию. Но, спорят, у вас тут дети, их картины, кошка, и с потолка течет — кинематографично! Но дело в том, что в городе живет человек, в которого я была влюблена в молодости, — вдруг он увидит это по ТВ и позлорадствует?

— Я в студию кого-нибудь из детей привезу, мужа, кошку не обещаю...

Приезжаем. Роскошь невероятная, вся аппаратура — “Сони”. Юпитеров не счесть. Сидим... потеем... Ведущая минут сорок готовит шепотом какой-то странный текст: дилеры, Пермский комбанк, дивиденды... Неужели нас хотят сделать частью какой-то рекламы? Муж ерзает — ему уже пора на урок. Потеем дальше. “Бизнесмены и предприниматели — это одно и то же?” — спрашивает ведущая. Ждем. Наконец выясняется, что они не успели сделать конец какой-то передачи и сейчас его запишут на нашу пленку, потом обрежут.

— А с вами мы будем просто беседовать! — говорит она нам.

Очень хорошо. Беседовать — это единственное, что мы умеем и любим, а вот теперь еще и за деньги. Беседовать — это всегда пожалуйста! Первый вопрос к мужу: считает ли он, что имена как-то влияют на человека? Да, начинает муж, вот его назвали в честь Молотова, и теперь он как-то нехорошо оттуда влияет... Муж готов был подробно объяснить, что к чему, но ведущая рванула от него микрофон и кинулась с ним к Агнии: какой у нее любимый праздник? Пасха, сказала Агния и хотела подробно рассказать о своем отношении к Христу, но ведущая с микрофоном наперерез кинулась к сыну: кем он хочет быть?.. Муж затравленно взглянул на меня. “Деньги! Ради денег! Потерпи!” — шепчу я... Терпеть пришлось еще и на второй день, когда телевизионщики приехали снять кошку, потом нас — на улице. А предыдущей ночью в комнате раздался страшный грохот — упал Сталин. Огромный портрет Сталина с головой Гитлера вместо зрачка в глазу. Соня написала его на заре перестройки: вместо волос — змеи, брызги крови кругом, но все это погружается в зеленый земной шар, и жизнь природы готова победить, поглотить зло — своей огромной массой зелени... От воды стена разбухла, и портрет упал (гвоздь просто вынулся из влаги). Куда его? Да вот подарю телевизионщикам, может, денег больше заплатят. Учтут. Они в восторге от подарка. И скоро привозят гонорар: сто пятьдесят рублей! все, надо резать вены. Оттяжки все равно бессмысленны. 150 рублей! На них можно купить килограмм масла... нет, не хватит и на килограмм...

ДУША: Так ничего ж не изменится! Ты там будешь так же крутиться — среди тех же проблем, если здесь не построила себе более высокий уровень желаний.

— Но я не могу больше! Не милостыню же идти просить? Союз писателей не платит даже компенсации: у них самих денег не хватает на поездки за границу!

ДУША: Это временные трудности. Ты еще увидишь: Россия расцветет, как все страны в мире.

— Я верю, но сегодня-то что детям поесть? Завтра? Продать нечего...

Звонок в дверь. Агнию привели из школы с сотрясением мозга. Ей семь лет, а ее сбил на бегу здоровый семиклассник. Лекарств выписали на двести рублей. Надо девочку вылечить... Господи, раньше хоть стукачи в дом ходили и носили еду: кто — курицу, кто — конфеты, а я еще возмущалась: как вычислю стукача — выгоню. Теперь бы рада была, да не ходят... Но наконец Агнию выписали в школу. Можно резать вены.

ДУША: Ты словно не понимаешь, что даже не заметишь перехода в мир иной! Так же и будешь варить, стирать, занимать деньги.

— Но я не сплю уже год! Сегодня читала на память “Евгения Онегина”, чтобы скоротать ночь. Дошла до “Блажен, кто смолоду был молод... — Кто постепенно жизни холод...” В молодости думала: какой такой холод, откуда? А вот понимаю: холод, задувает со всех сторон... не могу больше!

Звонок в дверь. Сонин мальчик пришел: “Нина Викторовна, там на чердаке я посмотрел: балка совсем прогнила! Сонин диван нужно переставить отсюда...” Значит, потолок может рухнуть в любой момент... Что ж, сделаем перестановку. Чтобы передвинуть диван, надо книжные шкафы на его место... если б книги не были так расчитаны! Можно было б сдать, но эти не возьмут — совсем развалины, а не книги, к тому же облицованы мрамором (не нами, а тараканами). Делаю перестановку. На это уходит два дня. Наконец все позади. Можно брать нож, наточенный все тем же Сониным мальчиком (я уже с непривычки им сильно порезалась, почему и пришла идея резания вен — совсем не больно! Изумительно наточенный нож!).

ДУША: На твоих похоронах будут выступать те самые люди, которые тебя не печатали и не давали квартиру. Они станут восклицать: “Нина была слишком большая идеалистка: она нарожала четверых детей, взяла приемную дочь от соседки-алкоголички, она писала роман за романом, веря в торжество справедливости, а жизнь есть жизнь, она требует реального взгляда...”

— Пусть говорят, что хотят, мне уже все равно!..

Звонок в дверь. Муж приносит письмо из “Столицы” — редакция просит добавить в материал высказывания детей, поскольку это интересно. О, сколько угодно! Надо добавить, больше заплатят, как раз к похоронам или к поминкам на сорок дней семья эти деньги получит. Я сажусь за машинку, но высказывания детей все равно не входят, их можно печатать бесконечно! Оставшиеся записи валяются на столе. Куда их? “Мама, дай мне трехлитровую банку — я буду тебе на платье копить! А то у меня маленькая банка, а платья ведь теперь дорогие!” “А я знаю, почему мелочи на сдачу нет — Россия победила в путче, все стали добрее, и всю мелочь нищим подают!” “Мама, мы раньше играли в классы и говорили: НА ПОЛОСУ НАСТУПИЛА — ЛЕНИНА ПОГУБИЛА. А теперь : НА ПОЛОСУ НАСТУПИЛА — ЕЛЬЦИНА ПОГУБИЛА!” Куда вообще все мои мешки записей теперь? А... теперь уже все равно...


ДУША: Кстати, о победе над путчем: почаще бы ты об этом вспоминала! Где б ты была сейчас, не случись эта победа?!

— А сейчас я где? Перед петлей на шее...

Звонок. Муж радостный: нашел где помыться! К тем звонил — нет дома, к другим знакомым — нет воды. А у третьих — и все дома, и вода есть. Отправились. Я в ванне подумала: имей я у себя ванну, может, не дошла б до нежелания жить, ведь даже мечты как-то забрезжили, но вспомнила, что на завтра только пятьдесят рублей — как накормить шесть ртов? Нет, не могу... На обратном пути встретили патриота. “Что ты сделал для России?” — строго спросил мужа. “Вымылся, — сразу отвечает муж. — Немытая Россия стала чище на одного человека”. У него юмор не иссяк, он еще поживет, думаю, а я уже иссякла. Пора, пора...

Подходим к дому: Даша плачет. Собака укусила, соседский пудель, черный, всегда мне он о “Фаусте” Гете напоминал. Не зря.

— Мама, он не виноват! Они его выгнали — не кормят, а он же не понимает, злится! Мама, но и они не виноваты — такие цены — как им прокормить-то собаку!..

Да, все не виноваты, а Даше нельзя из-за почек ставить прививку от столбняка. Что делать? Рука прокусана чуть не насквозь. Содовую примочку, вот что. Сделала ванночку с содовым раствором, на ночь забинтовала руку с мазью Вишневского. Утром — снова ванночку. Но рука распухает. Снова мазь Вишневского. И так десять дней. Наконец опухоль стала спадать. И по телевизору к тому же сказали, что собес выделяет на похороны две тысячи рублей. Говорю мужу: знаешь, где у нас собес — возле Дворца профсоюзов, слева, нет — справа... Звонок: подруга пришла поплакаться — муж загулял.

— Слушай, Ахматову бросали, Цветаеву, а мы что — лучше.

Муж сразу: “Нина, ты смогла бы работать на телефоне доверия, ты о самоубийстве думаешь. Опомнись! Дай объявление в газеты: “Писательница Горланова берется утешить любого, кто придет к ней с едой на сумму...”

Нож, кстати, от меня спрятали. Но у меня есть достаточное количество снотворного...

ДУША: Это, между прочим, ничего не гарантирует: выпьешь — увезут в реанимацию, спасут, но не до конца, как у нас водится. Будешь лежать полупарализованная какая-нибудь — еще обуза детям...

— Господь этого не допустит! Нет!

Звонок. Пришли друзья сына из лицея. Он, оказывается, бросил учиться, нашел работу. А что делать, раз мать дошла — и кушать хочется.

ДУША: Этого ты хотела, мать?

— Нет, я этого не хотела... но делать нечего — значит, Господь этого захотел. Воровать я не умею, работать не могу. У меня выбора нет...

Звонок. Пришла классная руководительница Антона: она нашла спонсоров, и вот они дают четыре тысячи, чтобы он закончил школу! Спасибо, Ванда Вячеславовна, думаю я, теперь, значит, надо мне закупить им продуктов сначала. На похороны даст собес, а они все четыре тысячи на колбасу спустят. Куплю им круп, макаронов, песку, сыру... Увы, звучит, конечно, внушительно, четыре тысячи, а купить удалось немного. Но все-таки хоть несколько недель они проживут сытые... Где мои таблетки, наконец?

Выпила горсть таблеток, и члены мои начали коченеть. Прости меня, грешную, Господи! Вдруг крик сына:

— Мама, мама! Горячая вода пошла!

Горячей воды не было три месяца. У нас и холодная-то изредка идет, а уж чтобы горячая!.. На коченеющих членах я побежала на кухню и с наслаждением принялась мыть посуду...

Пермь, 7 мая 1992

Энциклопедисты

Все, скажем, так легло само, скажем. И вот я уже сердце свое поймала в верхней губе (бухает прямо!)...

А ведь когда Сергей Иванович Чупринин давал мне бланки анкет, он сказал именно две самые главные вещи. Во-первых, один писатель из Сибири взял тоже пятьдесят анкет, но прислал заполненных всего двенадцать, зато написал Чупринину восемь писем! Он хочет дружить с критиком Чуприниным, обсуждать с ним проблемы постмодернизма. Ну, подумала я, уж Горланова-то не пришлет восемь писем, когда мне их писать!..

Второе, что сказал мне С. И., касалось вопроса деликатного. “Если с кем-то у вас отношения не очень... я понимаю — долгая жизнь в одном городе... это не одни друзья, всякое бывает... Вы старайтесь так все организовать, чтобы кто-то другой позвонил тому автору, заполнил-таки анкету! Ведь литература едина! В энциклопедию должны войти все: реалисты и модернисты, молодые и не очень, западники и славянофилы...”

— Что вы, — воскликнула я браво, — у меня со всеми чудесные отношения! Честное слово! (На моем лице ведь крупными буквами написано: “Ребята, давайте жить дружно!”) Кроме того, я искренне считаю: те, которые пишут про березки и взасос целуют зарю, они на самом деле тоже любят Россию, и сердце у них за нее болит.

И я бодренько принялась пальцем писать для С. И. ангела (масляные краски я купила в Москве дешево). Но когда я закончила его писать, такого светлого, палец накололся на... гвоздь! Дело в том, что материал для писания картин мне дали в пулатовском союзе. Вышло это нечаянно. Я привезла картины для “Дружбы народов” (там идет наша повесть), а в пятницу было закрыто. И я решила тяжелую сумку оставить у дамы в канцелярии союза. Она увидела картины, я сразу ей несколько подарила за доброту (сумку-то она разрешила оставить до понедельника). Она же, в свою очередь, предложила мне несколько досочек. Это были сломанные детские лопатки. И вот в одной-то оказался гвоздь! И укол сей мне был — да-да! — знаком, символом, который после вовсю развернулся в событиях сентября...

Во-первых, я-то не стала, конечно, писать восемь писем Чупринину, но я не учла, что со мной тоже захотят дружить и обсуждать проблемы постмодернизма! Ведь что такое поэзия? Поэзия — это неудержимое выражение уникальности. Неудержимое! Поэты (а о том, как НЕ приходили прозаики, я напишу ниже) посыпались один за другим, причем все читали свои стихи (часа по три-четыре). Они “накладывались” друг на друга, на кухне было накурено так, что мои соседи по коммуналке пару раз устроили мне сцены. У Ахматовой это называлось “ахматовкой”, а у нас муж называет сие “букурилкой”. Причем все это совпало со взрывами в Москве и Волгодонске — холод всемирный опустился на страну — люди потянулись друг к другу, начали ближе жаться (поэт к поэту). В дыму кухонном звонко читалось:

Поэт: — Мне бег от бабы к бабе нужен...

Поэтесса: — Я люблю мужиков многочленье...

На четвертый день анкетирования глаза у мужа стали, как у моего отца (когда я приводила в юности много школьных друзей в дом), и он уже саркастически “дочитывал” стихи. Если В. выпевала:

— Любовь — почти западня,

Зависимость нестерпима.

Но ты не предашь меня...

— Твой член не проходит мимо, — завершал мой муж на мою беду.

Ибо тут-то мы и узнавали о себе всю правду, как плохо мы пишем, как вся Пермь осудила наш рассказ в “Знамени” (“Девятины”) и пр. Муж в ответ еще более мрачнел, говорил, что у М. не метод сюрреализма, а метод “сю-сю-реализма”. (У М. все концы в стихах — счастливые, вплоть до пышных стогов, в которых все и происходит).

Некоторые образы я запомнила на всю жизнь. У одного — в преддверии выпивки — якобы глаза бегают, как “яйца на сковородке”. В мировой литературе это можно поставить почти рядом со строкой из “Анны Карениной”, которая в темноте чувствовала, как у нее блестят глаза. Я имею в виду не уровень таланта рядом поставить, а то, что там и тут невидимая доля демонизма, что ли... данная героям в ощущение... для чего? Тут тайна.

Были и такие сборники, в которых аж по три эпиграфа из Мамардашвили к стихотворению (знай наших пермяков!). Но была и просто “моча в норме” (Ахматова имела в виду, что ямб на месте, рифмы правильные, но — моча, но опять же — в норме).

Про таких поэтов муж стал говорить: они должны по четыре дерева посадить, они лес переводят на бумагу, а я возражала. Мы же славяне — от слова “слово”. Таков наш менталитет — стремиться к словесному выражению. Это наши люди, российские!

Кроме того, может, Бог послал это анкетирование мне, чтобы мои картины разошлись по Перми! Я каждому дарила по три-четыре, решив максимально сделать всю процедуру праздником. В первые дни я даже наливала им по рюмашечке, потом стала поить чаем, наконец, закончился и чай, а поэты все шли и шли. Холод всемирный заставлял их жаться друг к другу, они хотели согреться, но... не согреть. И я все чаще стала испытывать дрожь, сердцебиение, наконец, сердце свое поймала в верхней губе...

— Они унесли около десяти моих ручек! Они меня оскорбляют! — ныла я, валидол под языком. — Говорят, что не причесываюсь, а я причесываюсь, но как ни причесываюсь, уже через минуту волосы сбиваются в какого-то осьминога, потому что я руку в них запускаю, когда пишу или думаю! Какая же я дура, что взялась за это анкетирование! Свое не пишу уже две недели. В Перми телефоны на счетчике, я столько денег прозвонила! Уже позвонил компьютер и заикающимся голосом попросил заплатить срочно! Дура я, дура!

— Конечно, дура, но только дураки и сохраняют свежесть восприятия, — отвечал муж. (Нет, точнее так: “Может, у дураков только свежесть и остается — восприятия жизни”.)

Даже свой обычный дневник, “вялотекущий мемуар”, я не вела, увы. То есть пыталась, но... Вот записи за несколько дней. “19 сентября. Господи, благослови! Ничего не успеваю! Вчера были Наденька и энциклопедисты. Звонят в дверь...” (конец записей на сей день!). “2 0 сентября. Господи, благослови! Не успеваю! Ничего! Вчера были Киршины и энциклопедисты” (также — конец записи на этот день).

21-го пришла невероятной красоты дама (прима-балерина). Словно она взяла все лучшее у двух моих подруг — Иры Полянской и Марины Абашевой. Мерцающие глаза с прищуром — неизъяснимое сочетание романтизма и мудрости сразу. Низкий волнующий голос... издала пять сборников стихов. Три часа заполняла анкету (чтоб было, как на сцене, каждое движение ручки — это танец, и я любовалась). Первую анкету она испортила, ничего, я дала другую. Мне безумно было некогда (дневное время так дорого!). Хотелось дописать новый рассказ для Асланьяна (он звонил и просил). В общем, для газеты одной новой... Но дело нужно довести до конца, все анкеты заполнить! Наконец моя красавица поднялась и... взяла с собой анкету, положив ее в сумочку! Она, видите ли, еще не решила, будет ли участвовать в сей энциклопедии. Я стала сыпать фразами: “все это послужит...”, “в конце концов, для кого мы пишем — для пермяков...”, “ во славу родного края...”. Я даже приврала для убедительности, что при мне Чупринину вручили 200 анкет из Омска, а мы — что! — хуже, что ли, Омска?! Ничего не помогло, увы. Она так и ушла с анкетой! “Чудечко на блюдечке”, говорила про таких моя бабушка. Мне хотелось кричать вслед ей: “Совесть у вас есть, нет?” Но я знала — бесполезно. Просто села и заплакала.

— Мама, да ты съешь шоколадку! Сладкое снимает стресс! (а балерина принесла шоколадку).

И я, не любящая сладкого (после гепатита), стала его пожирать, чтобы успокоиться. Да и вообще, во всем есть что-то хорошее: дети хоть вкусного поели, энциклопедисты нас баловали (то торт, то печенье, то конфеты). Но были и такие, что живут хуже меня. Многие поэты приходили в резиновых сапогах, которые уже никто не носит в наше время! Так что я не одна в Перми бедствую, вот что! У многих в одном кармане сочельник, а в другом — чистый понедельник, как говорила опять же моя бабушка.

Вообще, уроки энциклопедистов были разные. Например, такой: в один день с утра пришел коммунист, который читал три часа свои стихи про ненависть к Шендеровичу и Киселеву, которым давно пора “сидеть на нарах в лагерях!”. Я стала в ужасе возражать: опять о лагерях мечтаете! Да когда же это кончится! А он мне про идею золотого миллиарда: мол, земля не выдержит всех, и Запад тайно задумал уморить всех, кроме одного миллиарда избранных...

— Я сам лагеря ненавижу, я лежал в больнице с гэбэшниками двумя старыми, они хвастались, что по телефонной книге брали “врагов народа”, я ушел из этой палаты, не смог долечиться с ними рядом... Но заслужили ведь некоторые — нынче — лагеря, правда?!

— Такой вот винегрет, — говорила я вечером поэту Сене Ваксману. — Он в конце еще попросил меня мышцы пощупать! Сильные мышцы у коммунистов! Боюсь, что много бед они нам принесут, если снова к власти придут... о, мышцы есть! Ужас какие мышцы! Беда! Сколько агрессии!!!

— Вот что, я пойду — вижу, ты еще от коммуниста не отошла! — и Сеня стал собираться.

— Я отошла, отошла! — закричала я. — Не уходи!

И мы провели чудесный вечер! Он читал свои стихи:

— Соловьиха соловью:

“Ай лав ю”.

Лебедь лебедихе:

“Их либэ дихь”.

— Сеня, слушай, это останется в мировой литературе! Да-да! — восклицала я, осознав уроки энциклопедической эпопеи (Господь награждает за терпение — после коммуниста придет демократ и согреет душу).

— Мне приснился сон, что “Бег” Булгакова расшифровывается как “Белая гвардия”, — рассказывал Сеня.

А я срочно схватила свои краски и стала писать для гостя особенную сирень, какая получится именно под этот наш общий разговор; я уж знаю, что сирень только так и нужно писать: под человека, под дорогого, а то получается не сирень, а икра сиреневая. И вот парну’ю еще картину я вручила гостю (чтобы нес за уголок). А теперь боюсь позвонить и спросить: как довез?.. вдруг испачкал костюм... или кого-то из пассажиров в транспорте, а они — штраф потребовали, компенсацию там... Но позвоню, извинюсь за свою глупость, которая от сердца, конечно, но... Надо, чтоб ум от сердца был! Умосердце! Правда, я уж знаю, что сведение ума в сердце свершается по благодати. Надо еще чаще мне ходить к исповеди, вот что! Тоже урок энциклопедии.

Самые долгие диалоги возникали уже в прихожей, когда гость одет и обут. Как опять же говорила моя бабушка: “Не бойся гостя раздетого, а бойся гостя одетого”.

— С кем ты борешься, Нина? (Лицо у меня такое? Вот так-то!)

— Я всю жизнь борюсь с бедностью. А что?

— Ты с братом борешься. Бедность — брат писателя...

— Лучше с братом бороться, чем с сестрой (краткость — сестра таланта).

Мне очень понравился актер В., который издал свою книгу стихов роскошно: с иллюстрациями одного из лучших пермских художников. И стихи того стоили, но... он занял под это дело две с половиной тысячи долларов. А тут кризис! Рубль упал, и артисту пришлось продать квартиру, чтобы расплатиться с долгами. Теперь книга стихов есть, а квартиры нет. Но он верит, что все обойдется, читать так легко свои стихи. По телефону говорил — в ответ на мое: “Я картинами отдарюсь за ваш труд” — “Нет, мне некуда их повесить”, а тут увидел и сразу захотел портрет Марины Цветаевой... И я сняла его со стены для В.

Все эти дни мы искали Колю Бурашникова. Еще один поэт лежал в отключке, наглотавшись каких-то таблеток, и отец его по телефону говорил мне все, что думает о моей роли в алкоголизме сына: “...Если б вы хоть раз прямо ему сказали, что презираете...” И я — терпимая ранее — тут решилась. Когда поэт пришел ко мне заполнять энциклопедическую анкету, я сказала:

— Вы думаете, что топором не убиваете родителей, так вы лучше, чем убийцы? Вы — хуже! Потому что людям показываете обманную сторону. А это садизм — медленно убивать, каждую минуту... Когда убийца топором по голове дает — убитый в рай попадает... как невинно убиенный!

Поэт без памяти схватил анкету и убежал, не заполнив, бормоча про то, что потом занесет, и пр.

Юра Беликов мне прочитал стихи Виктора Черепанова, прошедшего лагеря:

Гром победы Октября,


Красноконный эскадрон


Раздували наше “я”,


Как у кобры капюшон.

Я бросилась искать телефон этого поэта.

А еще один известный поэт (Ф. В.) заявил моей подруге: на кого работает Горланова — она на Сороса работает! А он преступник. Я спросила: так он отказывается заполнить анкету? — Да, отказывается, говорит подруга, но ты не очень-то расстраивайся, да не рыдай ты! Кстати, порыдать полезно: есть такая книга про “рыдающее дыхание”, оно исцеляет многие болезни... в общем, отрыдаешься — напиши рассказ “Как я работала на Сороса”.

С таким вот рыдающим придыханием я обратилась к следующей подруге, чтобы она заполнила анкету, ибо Сорос — благодетель, его грант поможет культуре и прочее, а подруга мне в ответ: “А я тоже с подозрением к нему отношусь”. Вот те раз! Академик Лихачев — без подозрения, а тут в Перми многие — с подозрением... Почему? “Он же делает так много добра!” — “Да, делает много добра, но вопрос в том, что он хочет получить за него!” Вот те раз! Отвечаю: “Сказано: по плодам их узнаете их”. А не сказано: подозревайте всех добрых людей...

Другой спор у меня произошел с К. Я поила его (и его жену) чаем. Песка уже не было, чай — последний, бледный... И говорю так, извиняясь: “Ну, бедна наша жизнь, но что слаще-то есть нашей работы зато...” И как К. взвился! Что? Слаще! Да его тошнит и рвет всегда, когда он пишет стихотворение. Я хотела сказать было: “Пить надо меньше”, но вовремя сдержалась. Один поэт уже убежал от моих поучений, хватит. “Почему же вы пишете стихи, если так тяжело они вам даются?” — “Надо же чем-то расплачиваться за жизнь”. Ну вот: слова высокие, но одних стихов-то мало! Как будто можно отделаться только писанием стихов! Это атеисты думают, что без покаяния можно расплатиться...

— А вы думаете, что радоваться надо? Это дети радуются любой ерунде: слепили из песка домик — и радуются! Кто радуется, кто с удовольствием пишет, тот еще не вырос из детства!

— Или уже вырос! — я гну свое, то есть Мамардашвили цитирую: — Классикой что становится? Когда поэт все несчастья мира переварил и может предложить свою альтернативу. Классик — это выстраданная и мужественная душа...

26-го пришел поэт со сборником стихов “Спермокипящий кубок”, а Колю Бурашникова мы все еще не нашли.

27-го закончились все картины! И я для Кычи (прозвище Ксении Г., в переводе с пермского говора — Сова) написала натюрморт в виде совы (два цветка — как глаза, листья носом легли на горшок). Так что живопись моя тоже от энциклопедии обогатилась новым сюжетом. Спасибо, энциклопедия!

Я уже всем стала прямо говорить: “Ребят, вы не думайте, что это некое масонское мероприятие: нет! Русская литература нуждается в энциклопедии”. Белов Роберт ответил так: “Молчи, все равно от тебя может исходить только все масонское, и это хорошо”.

Один автор сказал, что, мол, масонское не масонское, а все данные будут в компьютерной базе ЦРУ — это точно. Но я думаю, он так пошутил. Зачем мы в ЦРУ? Тем более что анкету он заполнил.

3 октября. Колю Бурашникова все еще не нашли! Где же он?! Где?

В одну из пятниц вечером пришел поэт-анархист (не путать с коммунистом!) Б. И. Он сказал, что хочет с нами выпить. Хорошо, согласился мой муж. Б. И. побежал за водкой с таким видом: “Они, конечно, в анархосиндикализме ни черта не понимают, но выпою им бутылочку и докажу, что это светлое будущее человечества”. От вида бутылки кошка Жанна (которая пришла к нам от спившихся соседей и посему ненавидела всех, кто с бутылкой) стала цапать меня за ногу: “Не пей хоть ты, а то меня и отсюда выгонит голод, куда я пойду? Надо, чтоб кошке было куда пойти!” Я ее успокоила (я в самом деле почти никогда не пью). (Точнее, я сказала так: “Мне никогда, Жанна, не хочется выпить — разве что иногда мне напиться хочется”.) А тут пришли еще заполнять анкеты поэт П. и профессор, доктор медицинских наук, геронтологиня Л. Она выпустила книгу стихов. И вся с глазами, иллюстрирующими успехи геронтологии (глазами студентки буквально). И зубы у нее такие прекрасные — или это уже успехи стоматологии? Пока я на кухне готовила закуску, шум в комнате нарастал, видимо, начали выпивать “Золотой женьшень”. Я вошла на словах мужа:

— А Декарт для меня не авторитет!

Я: Для Мераба Декарт авторитет, а для Букура — не авторитет?

— Декарт-то для меня авторитет, но его дуализм для меня не авторитет.

Б. И.: Букур, ты уходишь от объективности!

— А никогда не говори при мне этого грязного слова! Засунь свой атеизм знаешь куда!

На спасение мира я бросилась с гитарой наперевес:

— Боря, пой!

Б. И. поет стихи Мандельштама. В его мелодии было все: трогательность, щемление, в голосе — хрипотца, приглашающая к изложению своей жизни.

И поэт П. принял это приглашение — взял гитару и запел свои стихи.

— Умереть в провинции — это все равно,

что умереть в Освенциме... (Я вздрогнула, но смолчала.)

Когда Освенцим в таком же контексте появился второй раз, я записала себе на бумажку: “сказать?” Если очень мягко, то я ведь вправе это сказать?

— Знаете, — начала я, вся в колебаниях еще, — ведь шутить такими вещами, как Освенцим, не стоит!.. Гумилев написал, что пулю отлил рабочий — отлили! И убили! Ахматова писала: “Забери и ребенка, и друга” — забрали обоих! Так она хоть за Родину молилась, таким образом желая спасти Россию! А тут — за что вы пострадаете? Даже если вам скучно в провинции, это не Освенцим!

— Замолчишь, нет? — закричал муж. — Ты гостей учить будешь? Ты для этого их созвала?

— Но, Слава... я хотела как лучше... мальчик очень талантлив, поэтому можно немного скорректировать... за все ведь приходится платить страшную цену!

— Какой он мальчик! Если человеку больше двенадцати лет, он уже мужчина!

— Тем более, зачем эти юные заблуждения, что словом можно играть...

— Ты успокоишься, нет! Нина!

Уходя, холостяк Боря мне шепнул: “Как жаль, что твой муж — Букур, а не я”. Нет, не так! Он шепнул: “Нинкин, как жаль, что твой муж — Букур, а не я”. Он весь еще в лексике шестидесятых: “Нинкин!” Но в мои пятьдесят это уже не раздражает, а напоминает молодость и умиротворяет. Но мужа его слова, конечно, не умиротворили. Он устроил мне грандиозный скандал! Дошли аж до развода! Но девочки стали нас утешать:

— Это все анкетирование, энциклопедисты! Ничего! Мы в дневниках будем писать просто: “Это был энциклопедический кризис в нашей семье”. Или: “Во время энциклопедического кризиса мама написала сто восемь картин”... (Дочери все в меня — ведут дневники.)

— Ты хлеб второй день забываешь купить из-за этих энциклопедистов! — продолжал кричать муж. — Ты сто рублей положила в рваный карман и потеряла!

— Сами хлеб купите, почему я одна должна вам все подавать! И сто рублей я находила перед поездкой в Москву, так что ровно столько же потеряла, семья не пострадала...

С прозаиками было еще труднее. Их нужно приглашать по три-четыре-пять раз (то же с драматургами, киносценаристами и мемуаристами!). И все равно не идут! Особенно трудно оказалось зазвать фантастов! В одного именно в эти дни ударил ЛУЧ ИЗ КОСМОСА (так и сказал!), и он якобы бешено работает под воздействием сего луча! Другой... сделал операцию своей любимой кошке и так переживает за нее, так переживает, что никак не может выбраться ко мне... В общем, захотелось мне самой напиться, чтобы все это покрылось зыбкой пленкой “Золотого женьшеня” и принималось без тоски.

— Ладно, может, Господь меня наградит за все это? — печально вопрошаю я вслух (по нескольку раз в день, положив трубку после звонка очередному энциклопедисту).

— Мама, Господь не награждает — он отнимает от твоих долгов.

— И то хорошо...

4 октября нашли в морге Колю Бурашникова. Убит. И как страшно изуродован! Ах, зачем ты, Коленька, написал:

...неужели в холодном овраге

отпоет меня соловей!

Вот и отпел...

После похорон Коли мне позвонил Ф. В., который не хотел принимать участия в энциклопедии, потому что Сороса не любит. Он изменил свое отношение к жизни! Говорит: “Смерть Коли должна нам уроком стать — не ссориться, а дружить надо! Я получил неверные сведения об энциклопедии, подленькие, а сейчас я все понял — заполню”. И заполнил, и еще отксерокопировал для энциклопедии десять бланков (бесплатно)!

Позвонила и моя балерина — обещала принести анкету. Надумала!

Нашелся Черепанов! В общем, пермистика обогатилась (какое слово: в нем и “Пермь”, и “мистика”, которой у нас в изобилии).

Правда, появилась другая проблема: радио и телевидение просят у меня интервью об энциклопедии, я два дала, а потом уж взмолилась: “Ребята, когда ж мне свое-то писать! Ремонт закончить!” (забыла упомянуть, что все это время мы делали ремонт, и я просила: кто-нибудь, может, в своей организации достанет нам банку краски!).

ПОСТСКРИПТУМ. ОКТЯБРЬ: поэт-коммунист лично от себя дал вчера двести рублей на краску. Спасибо! И спасибо всем!



* * *

Журнальный зал | Знамя, 2000 N3 | Нина ГОРЛАНОВА


Нина Горланова


Инокиня Ксения


* * * Богородицу рисую:


Деисусный чин.


Краплаком вверху пишу я,


Низ — ультрамарин.


Над картиною склоняюсь,


Как Она пред Ним.


Постепенно отлетает


Весь мой феминизм...


* * * Всё длиннее и длиннее


Поминальная молитва.


Всё светлее и светлее


Моя бедная палитра...


* * * Всё не так-то просто:


Я читала о Бродском,


Окно закрыто, вино не пито,


На самом интересном —


Жучок неизвестный


С булавочную головку


Пробежал по строчкам.


Неужели Иосиф?


Милости просим!


Но он крылья воздел


И вбок улетел.


Почему жучок, откуда?


А почему я — это я?


Как будто остальное не чудо...


* * * Полотенце, полотенце,


Я воспеть хочу тебя —


Внука яблочное тельце


Ты укутало, любя!


* * * Мы вставляем зубы,


Пьём минеральную воду,


А небесные трубы


Всё слышней в плохую погоду.


На вечер Вознесенского


Пришли мы такие старые,


А спросить с кого


За эту усталость?


Но с первых звуков


Родного голоса


Отлетели муки.


Здравствуй, молодость!


Ты была хрущёвскою


И прошла с оглядкою,


Но стихи московские


Списаны в тетрадку.


“Небом единым


жив человек!”


И руки голубиные


Устремились вверх.


* * * Ахматова молчала по средам,


а мне бы хоть по утрам,


ну где-нибудь до обеда,


но проблемы и тут и там,


ведь нелепо писать в записке:


“Даша, купи сосиски!”


И прочесть не сумеет кошка


“Я тебе предлагаю крошки”.


Да и звуки родимой речи


я люблю, как цветы.


С ними легче, немного легче


с утра и до темноты...


* * * Осень тёплая, сухая,


Где-то старость есть такая,


Я её к себе зову


И заранее люблю...


* * * В зеркале лучший читатель —


Сказал нам поэт Рубинштейн.


Где же лучший издатель?


Нихт ферштейн...


* * * Нищенка, как кузнечик,


сидела на корточках,


думаю о ней весь вечер:


эти ручки скорченные...


Я-то лежу, читаю об Ахматовой,


А она где спряталась?


Господин двадцатый век,


Сколько тебе нужно жертв?!


* * * А хлеб чужой мне не был горек.


Я для детей его брала.


Как птичка Божия...


* * * Облупилась стена в туалете:


там женщина, как на портрете,


машет кому-то цветком.


Кому — облупится потом...


* * * Чёрные ботинки в зелёной траве,


кому-то вы долго служили


и вот стали совсем не нужны,


как я.


Но дождик прошёл,


и выполз червь дождевой,


прислонился, как родной —


цве’та ноги человека...


* * * Серёжка Токарчук, Серёжка Токарчук,


С чего ты это вдруг?


А помнишь: астры поздние


Мы на крыльцо подбросили


Тебе на день рождения,


В ту осень, в воскресение?


Коза их, правда, съела,


Но разве в этом дело...


Ты преподал однажды мне


Науку целоваться,


Твой донжуанский список не


Хотел перерываться,


Но сам ушёл ты вдруг,


Серёжка Токарчук...


* * * Вечер осенний —


Инокиня Ксения.


Я её знавала


В бытность Тамарой.


Жили в общежитии —


Это не проходит!


Двери открыты —


В монастырь уходят...


* * * Неистощимы жизнь и благодать,


пока вода и воздух существуют,


пока земля не мачеха, но мать,


и пусть страна кукушкою кукует,


подбрасывая тех птенцов своих,


которые и нам нужны всечасно,


в Лос-Анджелес, Берлин или Париж,


неистощима жизнь и не напрасна.


* * * Ванька-мокрый опылился


От герани белой,


Алый цвет как испарился,


Стал какой-то блёклый.


Так невеста затмевает


Всех своей любовью.


Так бывает, так бывает:


Свет сильнее крови.


* * * Дочь-холерик, Боже мой!


Что ты делаешь со мной...


Как тебя мне уберечь


От губительных наречий:


“Быстро”, “сильно” и “навек”,


Самый близкий человек!


* * * Мы ещё боимся родителей,


И уже боимся невесток.


Нашему поколению выпало


Незавидное место —


Между двумя жерновами


Поколений сильных людей.


Вот почему мы завяли.


Но, может, слабость нежней?


МужуБессонница — плохой советчик.


В глазах: один рисунок штор,


В ушах бубнит автоответчик:


“Прошу, не говорите вздор”.


И я кричу: “Не вздор всё это” —


Твои причуды хороши,


В них много солнечного света,


Столь нужного мне для души.


Когда душою я мелею:


Внутри тоска, в глазах темно,


Ты просто так сказать умеешь:


“Что не писали мы давно?”


И как ни странно, это кстати,


И я, не поднимая глаз,


Встаю тихонечко с кровати...


А через час готов рассказ!


В рассказе тоже много боли,


Но есть спасительный финал,


В котором отразился, что ли,


Тот, кто и нас с тобой создал.

* * * Ворованные деньги не идут впрок,


Мы это увидим — дайте срок.


Ворованные идеи уплывут вбок.


Глубина — это сколько даёт Бог.


* * * Гениальное изобретение человечества:


Тазы, Их величества!


Когда с потолка льёт день за днём,


Осознаёшь весь объём


Осадков, осевших на крыше,


Посланных свыше.


И наказание нам — оттуда.


О, тазы, гениальная посуда


Во времена испытаний,


Прибавления знаний...


* * * — Щук поленницы морозили


Наши предки зимой.


— Мифологема золотого века!..


* * * Имя девушки сына


Спешу внести


В свои молитвы.


* * * Снег идёт


На длинных ногах,


Перебиваемых птицами...


* * * Старая-старая тахта,


А совсем не скрипит.


И мне бы не надо.


* * * Шиповник расцвёл в октябре,


Рядом же – куст с плодами.


Вечные стрекоза и муравей!


* * * Пуговица моя висит


На ниточке, как культура,


Без которой страна — дура...


* * * Птицы в четыре утра


Говорят шёпотом:


Тише, пусть бескрылые спят!


* * * Фотографии — как приливы


Молодости,


Когда все живы...


* * * Дала подруга цветок могучий,


Сказала: “К деньгам”.


Засох на корню, торчат колючки...


* * * Был год, как год:


Прибавилось друзей,


Но также и врагов.


Да седина видней...


Прибавилось морщин,


Но также и картин.


Убавилось зубов —


Прибавилось забот.


Прибавилось стихов,


А также — женихов


Для дочерей моих


(точней — один жених!).


Чего ещё желать?


Чтобы отец и мать


Держались на плаву!


Снегурочка, ау!


Наш дом ты не нашла?


Подарков детям нет...


— Я в монастырь ушла


Молюсь за белый свет.


1/Х-99


Пермь





* * *

Журнальный зал | Уральская новь, 2000 N3 | Нина ГОРЛАНОВА

Нина Горланова

КОММУНАЛИИ

...вечные ее платья цвета зеленки, всегда нечленораздельное: “Ну что вы, ну вы, бо-вы, бу-вы...”, а во рту при этом видны желтые зубы – 45 лет, а зубы уже все покосились, как пьяные; два ее сына – два чистокровных бича – всегда в тюрьме, ее крошечная комната, комната-кровать, неизменно распространяет в коридор запах дешевого вина, а между тем фамилия совсем из другой оперы: Лабинская. В то время как у ее соседки фамилия вообще Сивуха, по мужу, а оба относятся к торговой интеллигенции, и когда Мадонна занимает деньги, она так и говорит Лабинской: мол, пойду к интеллигентам денег просить. В долг они неизменно дают, но при одном условии: чтобы возвращали в тех же крупных купюрах, ведь чем крупнее купюра, тем она меньше захватана. Хотя Мадонна тоже живет в маленькой комнате, но у нее там приличная обстановка и есть надежда купить стенку: она мужа отправила на заработки (обещал большие деньги). Работает Мадонна контролером на заводе, но считает себя не менее чистоплотной, чем Сивухи. Она выписывала журнал “Здоровье” и знала, что перед зачатием ребенка нужно 29 дней не употреблять ни капли обоим супругам, вот и ждет момента. Давно уже ждет. А Лабинская ее разговаривает: мол , что толку, она тоже ждала детей, а когда они родились, то оказались совсем не такими, а какие-то вышибалы... работать не хотели... а ей еще второго не разрешали рожать, она не послушалась, а потом и эта операция... по-женски.

Так что ребенок в этой квартире всего один – сын Риты Сивухи. Она не только не пьет ни капли, но и как все ренегаты – ненавидит пьющих. По молодости она иногда принимала: мало ли, на дне рождения, в новый год, а в общем выходило достаточно случаев, но не теперь, когда муж стал заместителем заведующей, ездит в командировки и привозит оттуда какие-то твердые убеждения, что от радиации сильно помогает водка. Не вино, не спирт, а именно водка. Очень он боится радиации.

Когда на улице запахло мартовскими кошками, а во дворе нашего дома открылся пивной ларек, зашевелились все коммунальные муравейники. И когда их только упразднят? Мои соседи по кухне вообще перестали понимать такие слова, как “дети”, “спят”, “тише”. Звонят в ночь-полночь, потому что теряют ключи. Впустишь – они всю ночь будут ломиться в свою комнату, не впустишь – спать не дают звонками. В общем, у меня со своими соседями проблем хватает, а тут еще из 32 квартиры Рита Сивуха пришла – звать в свидетели. И все приговаривала: “Я ведь не Исус Христос! Не Исус”. Конечно же, их самая “проблемная” соседка, эта Людмила Лабинская, устроила скандал с перепою, посуду на кухне перебила – исключительно о лбы своих соседей, в общем, все в крови, и сама Лабинская тоже порезалась. Меня увидела, забормотала:

– Вызови “скорую”. 0-2! “Скорую”, 0-2...

– Вот именно, 0-2 ей нужно, – кричала в ответ Мадонна, у которой Лабинская перебила очередную порцию чашек из сервиза “Мадонна”.

У нас в квартире телефон. Ну, вызвала я милицию, приехали милиционеры, спешили, а Лабинская пыталась доказать им, что не она виновата, а Рита.

– Да кто тебе поверит! Ты в зеркало посмотри: кто есть ты и кто они! – Торопливо увещевал ее молоденький лейтенант. – Пальто давай надевай, пальто.

Лабинская нашла какую-то старую жилетку, и когда ее вечнозеленая фигура, подталкиваемая милиционером, спускалась по лестнице, мне стало кого-то жаль в этом мире, впрочем, возможно, себя.

– Если ее на пятнадцать суток, то мы отдохнем от пьянки этой. Кашина-то по пьянке забралась на крышу троллейбуса да упала.

– И теперь не пьет?

– Если у нее челюсть заколдобило при этом, то не пьет. В больнице сейчас.

Оказалось, что не заколдобило. Мадонна сказала. Она навещала Кашину (соседка все-таки по кухне). Пьяницам везет – это всем известно. Мой муж, который мало того, что трезвенник, так еще ходит на секцию каратэ и ведет на работе производственную гимнастику с элементами йоги, так вот он шел по свежему гололеду, поскользнулся, упал и сломал руку. А эта, упав с троллейбуса, вообще только сотрясение мозга получила, стала испытывать удивительные вещи, один глаз, например, у нее видит другой глаз, пожалуйста, да в больнице она же еще и мужа нашла, уверяет Мадонну, что будут съезжаться.

– Еще бы Лабинская кого-то нашла да уехала! – сказала Рита Сивуха. – Я, правда, вчера по ее протекции бутылки сдала.

Ну и Рита! Ну и Сивуха! Удивительный способ нашла! А я-то мыкаюсь со своими бутылками из-под “Славяновской”! В нашем подвальчике, где вечно свисают откуда-то паучки, пахнет плесенью, стоят бичи и висит объявление “Инвалиды войны обслуживаются вне очереди”, царствует знаменитый Виталий Неустроев, очень хорошо устроившийся, потому что берет посуду лишь у бичей, конечно, за десять копеек вместо двадцати. Остальным говорит неизменно одно: про то, что тары нет, “Жалобной книги” тоже нет. Ходят слухи, что этот Виталий имеет высшее образование. Не знаю. Но что он имеет точно, так это красные “Жигули”, как у всех могильщиков в нашем городе, и возможно, есть какая-то философия в том, что те принимают пустые тела человеческие (без души, так сказать), а Неустроев имеет дело с пустыми бутылками. Поскольку со мной Неустроев разговаривал не раз локтями, если я пыталась показать наличие свободной тары, то я уже совершенно оставила надежду когда-либо сдать бутылки. Муж говорил, что нужно особое расположение созвездий: когда солнце, например, стоящее под знаком Девы, будет в зените, Юпитер и Венера станут взирать дружелюбно, а Меркурий – без отвращения, и так далее. Вечно эти мужья витают в небесах. Я лично предлагала ему просто переодеваться пьяницей – синяки рисовать на лице – и сдавать эти самые бутылки по десять копеек. Но Рита Сивуха нас обоих переплюнула. Она, оказывается, приходит в подвальчик, раздвигает пауков и бичей:

– Виталий! У подруги моей принял? Принял. Изволь и у меня взять!

– А кто твоя подруга?

– Лабинская, конечно, Лабинская.

Можно, наверно, и мне по такой протекции бутылки сдавать – называть лишь имена своих соседей... А Рита еще вот что посоветовала:

– Можно просто делать, как я. Я сама ведь сегодня Лабинской поддала, чтобы милицию вызвать. Сколько можно терпеть – не Исус Христос!

Мадонна, тихо слушающая все это, тут взвилась прямо:

– И сервиз мой ты... ты разбила?! Сервиз “Мадонна”, который я... который мне...

– Который тебе подруга продала, но во-первых, это Лабинская загребла рукой и попала в твой шкаф, а во-вторых, это и не “Мадонна”. Нормальную “Мадонну” я видела, знаешь! Это дореволюционный набор, между прочим, тончайший.

– Ну и что тончайший. Та “Мадонна” – это одно, а моя – это другое...

Они, возможно, долго разбирались в сути сервиза “Мадонна”, только я не стала ждать конца разговора-спора-скандала, я ушла к себе, думая об избиении Лабинской. Дело в том, что до избиения своих соседей я и сама почти дошла, но чтобы при этом вызвать на них же и милицию!.. Да и какое это было избиение? В четыре часа ночи, после сотого звонка в нашу дверь я не выдержала, выбежала голая, как Маргарита, и стала своими единственными чешскими сапогами поддавать соседу Володе по носу. И что же – лопнул мой чешский сапог, по шву, а носу-то ничего не сделалось, в носу швов нет.

Если взять и рассказать кому-нибудь про эту ночную стычку, никто не поверит, что сапог лопнул, мол, это курьез. Мол, если по моему носу ударить сапогом, то сапог никак не лопнет, а нос – очень даже может, уж по крайней мере кровеносный сосудик какой-нибудь точно лопнет и кровь пойдет, а это уже статьей пахнет, хулиганством называется. Разве что сам автор “Носа” мог бы мне поверить, впрочем, у него самого нос был отменный, каких нынче мало...

Рассказать ему (не автору “Носа”, а мужу) про Риту или нет? Он настороженно относится к этой семье торговых работников. Хотя совет избивать соседей и вызывать милицию Рита дала совершенно бескорыстно, как бескорыстно она давала нам в прошлом году дихлофос для выведения клопов. Но муж все равно ее осудит. Не зря он считает себя экзистенциальным буддо-марксистом федоровского толка с фрейдистским уклоном. Расскажу ему лишь про Кашину, про то, что челюсть не заколдобило...

– Рита изменилась, – сказал мой муж, выслушав всю историю про троллейбус. – У нее проснулось чувство юмора.

Не от хорошей жизни оно просыпается. Мы сами на одном юморе держимся. И никаких изменений не предвидится. В 32 квартире вон хоть Кашина выехала – к новому мужу перебралась, и Лабинская навсегда лишилась молодой неутомимой собутыльницы, а Сивухи приобрели сторонника в лице сорокалетнего скульптора Жени, который разъехался со своей женой и поселился в квартире 32 с немногими весьма пожитками: с раскладушкой, с меховыми шлепанцами, с гипсовой головой Гоголя (в то время он работал по заказу Союза писателей) и с кошкой Музой, которую в квартире 32 стали звать попросту Муськой. Женя свою кошку любил глубоко и бескорыстно, в отличие от своей жены, на которую давно привык рассчитывать как на материальную основу, а она возьми да и уйди в докторантуру, то есть на два года урезала себе зарплату на сотню в месяц. Он просил отложить докторантуру на два-три года, подождать, пока Женя прославится, но она не захотела ждать. Впрочем, по другим источникам, он ушел от нее по другим причинам, точнее – причине. Ею была молодая биологиня Мила, Женина натурщица, для которой родители построили кооперативную квартиру в центре города. Женя планировал переехать туда жить, а эту комнату в коммунальной квартире использовать как мастерскую. Потому что мастерская, которая у него была, Женю не устраивала. Это была общая мастерская с художником Потоцким, который избрал только два сюжета для своих картин: сталеваров и себя. Сталеваров он брал с картин итальянцев, только одевал в рабочую одежду, что избавляло его от посещений завода и сильно экономило время. Зато на себя он времени не жалел, изображая мужчину с творчески вознесенной рукой, творчески выпученными глазами и творческой лысиной. Женя в такой обстановке стал было работать над Гоголем, но Николай Васильевич на всех эскизах ухмылялся, а то и откровенно кривился, в общем получался однозначным. Наконец глиняный бюст Гоголя был готов, и хотя во фронтальной постановке головы сквозила невозмутимость, а лицо поражало эмоциональностью, это противоречие Женю не устраивало, как не диалектическое. Совсем иного противоречия добивался Женя. Единственное, что устраивало его в бюсте, – это маленькие глаза Гоголя с чуть косящими зрачками – удачная находка. Сделав с этого бюста гипсовую отливку, Женя забрал ее из мастерской. А кооперативный дом Милы все никак не сдавался и не сдавался. Комиссия его не принимала, потому что каждую ночь там что-нибудь крали: то линолеум срежут с пола, то двери количеством 12 штук снимут, то раковины. Что касается унитазов, то их больше ломали, чем крали, точнее – их лишь пытались красть. Голова Гоголя покорно ждала, когда Женя вселится в кооперативный дом, воспрянет духом и найдет гениальное решение. Пока же она скучала на столе размеров 40 см на 70 см, причем тут же Женя держал консервы, тут же разделывал рыбу для Муськи, тут же держал книгу Вересаева “Гоголь в жизни”, раскрытую на 78 странице. Работать в таких условиях Женя почти не мог. Но к первому апреля твердо обещали ордера, и Женя настроился на мажорный лад. Он даже купил тренажер “Здоровье” и укрепил его на стене своей комнаты. Женя, нужно сказать, весил 90 килограммов, и хотя элегантно так весил, тренажер призван был закрепить цифру навсегда, не дать ей увеличиться. Но в ночь на 28 марта в кооперативном доме сразу в трех подъездах сняли рамы – по слухам, на парники. Днем 28 марта уволился сторож, которому надоели упреки строителей. Таким образом, к 1 апреля ордеров опять не видать. Женя настроился жить в 32 квартире и даже лично написал Виталию Неустроеву соц.обязательства “обслужить на дому 5 героев Советского Союза и Великой Отечественной войны”. Неустроев с тех пор принимал у Жени посуду из-под пива без всякой очереди. Тогда же биологиня Мила привезла в Женину комнату свой маленький холодильник и разными словами утешала своего скульптора, даже разделась, повесив всю одежду на тренажер “Здоровье”, и первая легла на раскладушку, но Женя все бегал по диагонали и сочинял для руководства кооператива письмо в областную газету, используя гоголевскую манеру лирических отступлений. Мила не выдержала и заявила, что она совсем не такая деликатная, как его первая жена, которая ему на прощанье все вещи выгладила и чемодан собственноручно собрала.

– Нет, я все рубашки твои в окно выброшу, а чемодан сверху!

Она сняла свое платье с тренажера “Здоровье” и ушла, позабыв сумку с бутылкой румынского портвейна. Женя эту бутылку с горя оприходовал и утром, на виду у всей квартиры, у него началась антиперистальтика. Он бегал в туалет, зажав рот, чтобы не расплескать ничего по дороге, а Лабинская сочувственно пела на кухне:

– Если выпил хорошо,

Значит, утром плохо.

Если утром хорошо,

Значит, выпил плохо.

У Лабинской в это время появился новый сожитель, и вот она каждое утро напевала на кухне, готовя завтрак. Жене вдруг показалось, что его тошнит именно от ее пения. А ведь еще недавно он считал, что всякое женское тело и лицо имеет свою художественность, он даже на танцы любил ходить – для копилки движений. “Довела меня эта квартира”, – подумал он сквозь тошноту и показал Лабинской свой мощный кулак скульптора.

– Кто у нас гордый? У-у! Гордый, – пропела она, – прямо граф! Граф “где-пье-там-блюе”.

Женя был взбешен, а тут еще заметил, что кошка беременна, окончательно вышел из себя и обозвал свою любимицу Музькой. Она сразу повела себя соответственно и опорожнилась ему в шлепанцы, как всегда делала во время ссор с хозяином (ссоры эти всегда выпадали на похмелье, когда Женя лежал, а шлепанцы пустовали на полу). Женя пошел мыть свои прекрасные меховые шлепанцы, морщась и ворча, что Муська – дура, не видит, что котят в этой квартире растоптать могут. Теснота такая в коридоре и на кухне, а народу все прибывает и прибывает. Как уже говорилось, появился сожитель у Лабинской. Кроме того, вернулся с заработков муж Мадонны. Денег он не привез, видимо, прогулял денежки, но зато подарил Жене электронные часы, которые потом, при проверке, оказались сломанными. Мадонна из-за этого, а может быть, не только из-за этого, целый вечер выла у себя в комнате, причем так громко, что Мила, придя к Жене мириться, рвалась идти успокаивать и отпаивать.

– На это у нее муж есть, – отрезал Женя.

Мила упорно рвалась к плачущей, втайне надеясь завязать с красивой соседкой Жени приятельские отношения – мало ли чего.

– Даже Гоголю ее жаль, – сказала она.

Голова Гоголя, действительно, казалась более понурой, чем обычно, и Женя в сердцах снял ее со стола и сунул в угол, на тряпки, которыми обычно пользовался для вытирания рук и инструментов. Верхняя половинка черепа съехала набок, отчего Гоголь стал похож на подгулявшего вурдалака, у которого еще при жизни половина головы была срублена лихим гайдуком и с тех пор никак не прирастала.

– Зверинец, – цедил Женя, чувствуя, что если он проживет в этой квартире еще хоть месяц, Гоголь так и останется навсегда однозначным обличителем, сольется в сознании Жени с этой жизнью, а ведь он “Мертвые души” назвал не как-нибудь, а поэмой...

Однако жизнь гораздо вариативнее, как любит говорить мой муж. В квартире 32 народ вдруг так же резко схлынул, как накануне резко прибыл. Первым слег в больницу с воспалением легких сын Риты Сивухи. Когда Рита его сдавала, медсестра нашла в голове мальчика белую вошь:

– Ишь, вцепилась, не отрывается! Пришлая она – не в масть.

– Из школы принес, наверно, – ответила Рита и покраснела.

Дома она никому ничего про это не сказала. А Мадонна между тем тоже нашла белую гостью с шестью цепкими ногами – на своей комбинации. “Платяная”, – догадалась она и мысленно обвинила мужа. Она решила ждать вечера, когда он проспится и будет в состоянии что-то объяснить. Витя проснулся бодрый, спросил чаю, тут же взял утюг и стал “наливать” – наклонять его острым углом к стакану:

– Нет чая, – серьезно сказал он.

Увезли его попозднее, часов в десять. Пока Мадонна прибегала к нам звонить, пока приехала “скорая”, Витя уже рвал на себе белые нитки, которые опутали его по рукам и ногам (так он говорил).

Мадонна после этого все белье прокипятила и высушила, но когда стала снимать с веревок, висящих в коридоре, несколько белых насекомых посыпалось ей на руки. Рассмотрев снятую простыню, она увидела на сгибе, там, где ткань касалась веревки, еще несколько больших спокойных вшей. Кто сушил на веревке накануне? Лабинская. Одна к ней идти Мадонна не решилась и позвала Риту Сивуху. Сожителя Лабинской как раз не было дома, и Мадонна стала требовать его изгнания. Рита даже санэпидстанцию пригрозила вызвать.

– Сама виновата! – напала на Мадонну Лабинская. – Он с тобой трепался, вот и получила. Да. Святая нашлась. Мандонна!

– Со мной? Ко-огда это?

– Да вчера кто перед ним на кухне, на кухне? Туда-сюда, из комнаты в кухню, снова в кухню, а? Кто? Мужик аж покраснел весь.

– Ну, знаешь... Да мне что – не с кем лечь, что ли? Что у него есть-то? Ни в голове, ни на сберкнижке, как говорится...

– А у твоего вобще глюцинации! – крикнула Лабинская.

Рита поняла, что имеются в виду галлюцинации, и стала баб разнимать. При этом Мадонна обзывала Лабинскую невнятно “простипа”, а та в ответ кричала, что она не такая, она на работу сейчас устраивается – в булочную.

– Сколько я тебя знаю, ты всегда устраиваешься! – громко и внятно сказала Рита Сивуха. – Только я ведь не Исус Христос. Чтоб не было его больше в нашей квартире, а то я в санэпидстанцию!..

В тот же день сожитель Лабинской собрал свою сумку и простился с “комнатой-кроватью”.

– Ладно, заходи как-нибудь, – сказала Лабинская.

– Приду, когда денег не будет, – буркнул он.

Вскоре выяснилось, что он захватил с собой кое-что из посуды, в том числе одну кастрюлю унес прямо с вареной картошкой. Утром Лабинской пришлось варить уху в чайнике, благо чайник всегда стоял на кухне и остался цел. Уху она варила из рыбы, купленной Женей для Музы-Муськи и хранимой на общем балконе (за прошедший апрель у Жени такая шуба наросла на морозильнике, что пачка маргарина туда не входила, не то что рыба). Женя пропажу рыбы заметил, но поскольку все равно началась оттепель и хранить дальше на балконе ничего не придется, он решил скандала не затевать. А Лабинская, позавтракав ухой, взяла из шкафа Риты всю молочную посуду и вернулась к вечеру пьяная “в образину”, как сказала Мадонна. Она сочинила это выражение по типу “столяр напивается в доску, сапожник – в стельку, железнодорожник – в дрезину”.

– А в тебе юмор проснулся, – сказала Рита Сивуха. – Один юмор только и спасает.

– Спасает, – согласилась Мадонна.

А нужно сказать, что это был первый теплый вечер в конце апреля, многие успели выставить зимние рамы, вымыть стекла и открыть окна. Люди полюбопытнее уже сидели у раскрытых окон, созерцая жизнь двора, которая сгущалась возле подвальчика по приему посуды и совсем уже бурлила возле пивного ларька – на зависть всем жаждущим. Лабинская окна никогда не мыла, однако тоже раскрыла обе створки и уставилась во двор, на черный старый “Запорожец”, неизменно стоящий под окнами четвертого подъезда. Рита Сивуха вошла было в комнату Лабинской – по поводу молочной посуды, – но вычислила, что скандал через окно станет слышен на улице. Она вернулась к себе, тоже открыла окно и села в тоске. Сын лежал в больнице, муж уехал закупать в районе мясо (он работал в системе коопторга). Можно пойти пожаловаться на жизнь Жене, но у него в комнате нет света. Может, спит – неудобно. И как только в темноте можно ремонтировать машину? А между тем, хозяин и водитель “Запорожца” уже который год часами в летние вечера сидит возле своего сокровища, что-то подкручивая, выстукивая . Рита привыкла за все эти годы к звукам ремонта (звяк-звяк, бам-бам, цок), но она ни разу не видела, чтобы этот “Запорожец” куда-то ехал. Как есть люди, вся жизнь которых состоит из лечения, так, видно, вся жизнь хозяина этой машины состояла из одного сплошного ремонта. Однако водитель, точнее хозяин, не только не смущался этим обстоятельством, но и находил в ремонте смысл своей жизни вне рабочего времени – гордый смысл. Вот к нему подошел другой полуночник – старик с собакой, и они громко стали обсуждать достоинства собаки и машины. Старик тоже имел когда-то машину, которую подарил семье сына, а невестка вдруг сожгла гараж вместе с “Москвичом”. Облила бензином и запалила. Приревновала мужа, что он возил куда-то женщин, и спалила.

– А сын-то что говорит? – спросил водитель и хозяин “Запорожца”.

– Он ничего, а старуха моя говорит, что она сапоги мои хромовые тоже сожгла когда-то серной кислотой. Ничего не могла поделать с соперницей, а когда вот сапоги сожгла, они же одни у меня были, всё, не стал я больше из дому бегать.

Два дома слушали этот разговор. Мой муж заворочался на кровати – как тут уснешь. Я сказала: мол, вот раньше-то достаточно было сапоги серной кислотой, а нынче жечь машину приходится да еще гараж.

– А в будущем что: нуль-транспортировку сжигать придется? – посокрушался муж. – Скоро они там?

Они, то есть собаковод и хозяин “Запорожца”, скоро уходить не собирались: цок-цок, звяк-блямц, тяв-гав.

– Все лето, все летечко он звякает, – донесся возмущенный женский голос.

Старик-собаковод стал закругляться в своих сетованиях:

– Дети милы, пока малы, а когда вырастает.., – он, кажется, тут обнял свою собаку, и та засопела. – Вот ребенок, который не вырастает, кхе, кхе-кхе.

И вдруг вступила Лабинская:

– Слушай, ты! Дуру гонишь? Ребенок, который не вырастает! Со-бач-ник.

– Ты остограмилась и спи, – миролюбиво ответил снизу водитель машины.

Два дома не спали.

– Ты мне подавал, а? Подавал? Остогра-а-милась. Не у одного тебя дети, понял? У меня, может, тоже в тюрьме сидят, понял!

– Как же так, – ответил водитель, – ты бы их на завод, в коллектив, построже...

– Да-да, – поддакнул глуховатый собачник, – машина любит смазку, а баба – ласку.

Лабинская переключилась с детей на “ласку”:

– Ласку? Да у тебя же всегда на полшестого, ты свою-то жену не можешь, куда тебе. ..

Два дома не спали. Наконец кто-то из оставшихся в настоящих мужчинах попытался остановить все это:

– Слушайте: может, хватит, а? На работу людям.

– Замолчи! – ответила ему Лабинская. – Ты тоже ничего не можешь, вот и не хочешь слушать.

Автомобилист-водитель и собаковод успели исчезнуть со двора, а Лабинская все еще не могла остановиться. И сунься ее успокаивать – услышишь лишь то, что ты ничего не мог, не можешь и уже не сможешь. Один мужской голос – правда – предложил облить Лабинскую из брандспойта, но, видимо, ни у кого такового не нашлось. Скульптор Женя при этом ворочался на раскладушке, проклиная кооперативный дом, в котором недавно дали было тепло, но от этого полопались все обои. Теперь жди, когда заново отделают комнаты. Женя слушал перебранку Лабинской с мужиками и думал, что сейчас все кончится – перешумят, и только. Однако конца не предвиделось. И тут Рита Сивуха постучала.

– Женя, может, успокоим ее?

Он натянул спортивные штаны. Рита уже вызвала Лабинскую в коридор.

– Я вас прошу прекратить, – начал Женя.

– Ты просишь! Да ты тоже от жены сбежал – а почему? Вы все нынче одина-но-но!..

В этот миг кулак Жени заткнул фонтан.

Немного помедлив, словно раздумывая, падать или нет, Лабинская свалилась набок возле своей двери. Рита и Женя ушли на кухню и закурили. И тут послышалось жалобное скуление.

– Это Муза! Муза, – догадался Женя и побежал к себе. Рита за ним. Муза окотилась в голове Гоголя, который благосклонно терпел копошенье живых существ, и лихо сдвинутая половина черепа отныне делала голову похожей на кошкин дом со съемной крышей. Птичий нос Николая Васильевича уткнулся в щель на полу и таким образом давал опору круглой голове. Женя подумал, что нужно позвать Потоцкого написать “Быт скульптора”, но кто тому заплатит за окотившуюся Музу, столь не похожую на сталевара, а уж голова Гоголя вообще не имеет отношения к доменной печи. Вдруг Женя начал рассказывать Рите, что “Мертвые души” Гоголь писал в Риме, хорошо ему было в Риме: солнце, макароны, бедрастые итальянские мадонны, скульптурные римские портреты чего только стоят (в основном крупные погрудные бюсты, сознательно многозначные, но впрочем, все они давно растащены по разным музеям мира, как образ самого Николая Васильевича в умах исследователей двадцатого века).

– Одни исследуют его юмор, другие – фантастику, третьи – религиозность. А все это было в одном человеке! Из Рима, из солнечно-прекрасного далека, ему Россия привиделась птицей, а мне в этой коммунальной квартире не летается...

Рита смотрела на портреты Гоголя, развешанные по стенам, и думала о том, что зря не купила настенный календарь 1984 года с портретом Гоголя, потом ее резанули в Жениных речах “бедрастые мадонны”, и ревность к Мадонне поднялась горячей волной к лицу. Рита деланно зевнула и спешно распрощалась...

Да, Мадонна была крепкий орешек во всех отношениях, и в ситуации обострившейся борьбы с Лабинской это стало совершенно ясно. Она вдруг избрала нейтральную позицию.

– Лабинская-то судиться будет, – сказала Мадонна, зайдя к Жене на другой день.

Женя посмотрел на нее взглядом: “я-бы-не-прочь-да-ты-ломаешься”, потом поработал немного над “женщиной рожающей” (из пластилина пока). Мадонна вышла. Через шесть минут творческого труда (лицо роженицы должно быть в крике) он вдруг вспомнил, что ему сказала Мадонна, и выбежал покурить на кухню, где к нему тотчас вышла Рита Сивуха. Тоже покурить. В последнее время на нее напал такой кур – муж канул в командировку, как в пропасть. И она посмотрела на Женю взглядом: “нет-мне-утешенья”.

– Лабинская судиться хочет. Можно подумать, будто мы избили ее до полусмерти, – сказал Женя и отбил ее взгляд своим взглядом. “И почему я такой опасный”, – сокрушился он и заторопился к труду, поводя плечами, увидев которые, Поликлет в ярости бы изорвал свою забрызганную мраморной кроткой хламиду и, прежде чем с проклятьями забросить свои инструменты скульптора, подошел бы к своему Дорифору – прекрасному, спокойношествующему, и одним движением сокрушил бы его, плюнув на обломки.

Рита прибежала ко мне и сказала, что Лабинская всех засудит, уже нашла лжесвидетелей, которые, конечно, за бутылку всё, что хочешь, скажут, тем более, что она “сняла побои” у медэксперта. Успела.

– Так вы что: в самом деле ее избили? – спросила я.

– У нее тяжелые внутренние повреждения. У вас нет хорошего юриста – проконсультироваться? А девочкам вашим я школьные формы уж точно куплю, уценка вот-вот, Гена вернется из командировки, они – его знакомые – все хорошее себе уценяют, мы только так и живем, платья, которое за семьдесят, за десятку...

Муж мой простонал:

– Ну, нельзя же так, нельзя, ведь избиение – это взаимодействие, а всякое взаимодействие ведет к уподоблению.

– С волками жить – по-волчьи бить, – отмахнулась Рита. – Насчет внутренних повреждений – это я сболтнула, что мы – звери, что ли? Но так уж занесет иногда – вот и соврешь во вред себе. Но свидетелей-то никаких не было.

– Взаимодействие ведет к уподоблению, – повторил муж и лег на диван спиной к нам.

– Но ведь жизни нет, нет жизни, – загорячилась Рита, обращаясь к головной части мужа, – она рыбьи головы носила из столовой и специально, специально гноила их по месяцам на площадке, на лестничной, чтобы нас в подъезде всех полоскало. А вчера, вчера-то два дома не спали. Мы с Мадонной только юмором и спасаемся...

– Острят вообще не от хорошей жизни, – сказала я.

– Может, Лабинская эта в жизни ничего хорошего не видела. Вы бы попробовали по-хорошему, – сокрушенно продолжал бормотать свое муж.

– Мы пробовали – после этого она почту из ящика стала выбрасывать, – объяснила Рита. – И вот двух мужиков нашла в свидетели. Я говорю: лжесвидетели, а она свое: раз вы меня избили, значит они взаправду свидетели.

Такая уж она была – без формальностей. За правду и все. Да еще, оказывается, с философией: мол, ладно, я пьяница, это допустим, но вы-то не пьяницы, с вас другой спрос, а вы как себя ведете, а?

Женя даже работу свою забросил.

А Мадонна стойко держала свой нейтралитет: упорно твердила, что на суд не пойдет, и все. А могла бы много порассказать, хотя бы про ту же утку, ведь Мадонну мутило полночи. А все из-за Лабинской, которая положила сверток на стол в кухне и забыла про него, потому что она вообще старается не закусывать, когда пьет, – так сильнее действует. Но рано или поздно голод берет свое, и вот глубокой ночью Лабинская вспомнила про сверток. Тут нужно сказать, что завернутая утка в теплой кухне – это одно, а развернутая – совсем другое. Она в ту же минуту провоняла квартиру, и всем стали сниться сырые окопы первой мировой войны, газ, который пущен противником, и тут же холодные подобия людей. Во сне жители 32 квартиры стали искать на ощупь свои противогазы возле кроватей и просыпаться. Когда Рита выскочила на кухню, Мадонна уже травила в туалете. Рита схватила кастрюлю с варящейся уткой и вынесла ее на балкон, но Мадонна еще долго не могла прийти в себя, а теперь не хочет в суд идти.

Опять приходила к нам Рита, опять мой муж говорил, что нужно по-доброму, худой мир лучше хорошей ссоры, и наконец вызвали Лабинскую на переговоры. Я стала говорить, что в жизни всякое бывает, утюг и тот перегорает, а человек тем более, нужно жить мирно, праздновать вместе дни рождения, в том числе – близящийся день рождения Лабинской. Как-то быстро она согласилась; словно только того и ждала. Рита сразу вспомнила, что у нее в холодильнике есть початая водка. Нужно бы отметить примирение, да водка эта давно стоит... Лабинская ее успокоила: мол, она еще не видала человека, который видал бы видел пропавшую водку (прокисшую или с плесенью). И Женя вспомнил, что у него есть банка “помидорусов”, – разливается моцартом о необходимости сделать бюст Лабинской.

– Бюст да бюст... он скажет такое, ну все прямо угореют тут! Вот когда я до операции... Может, после этого и жизнь моя сломана, но я делаю что – я делаю вид, что не было ничего, и меня еще больше любят, да-а...

Женя не знал, сильно ли гуляла Лабинская до операции и не мог решать: операция ли случилась от такой судьбы или судьба – от операции. Он вообще с трудом пил водку – предпочитал всегда сухое, но выбора не было, и налитая водка должна как-то в организм попасть. Он глотал и, словно математик, старался придать водке такое ускорение... она пролетала по касательной мимо языка, его вкусовых сосочков, под точно рассчитанным углом поворачивая и с клокотом падая в пищевое горло. Закусывал Женя с удовольствием, то есть уже с помощью вкусовых сосочков. А закусив, он понял, что Лабинская не так уж страшна внешне, похожа на очеловеченную курицу... можно сказать,что в керамике, способной передать бугристую поверхность кожи, голова ее и эти мешки под глазами... раскрасить в стиле скульптурных портретов Боспорского царства...

– ... слуш... он: бюст, бюст. Мой бюст ему нра...

– Водка кончилась.

Лабинская даже протрезвела сразу – так хорошо сидели и вот.

– Давайте сходим за вином, – предложил Женя Мадонне, когда Рита вышла на кухню посмотреть чайник.

Мадонна ушла одеваться, и Женя вдруг предложил Лабинской:

– Если тебе доставит удовольствие, я тебя поцелую... в щеку.

– Что? Доставит, доставит.

Женя приложился к желтой щеке и близко увидел кровоподтеки – следы своего кулака.

– Побольше водки нужно взять, – виновато подумал он.

Было очень поздно. Они сели с Мадонной в первое попавшееся такси, и Женя капризно простонал:

– Водки хочу-у.

Таксист довез их до угла, там протянул две бутылки и потребовал двадцать один рубль. Рубль, видимо, за проезд. Когда вышли, Женя важно сказал таксисту :

– Вы делаете большое и нужное дело. Да.

Мадонна не знала, что Женя не любит водку, тем не менее она почувствовала его желание приладиться к миру квартиры 32. Он знал только сам, от чего избавился с помощью примирения – от жены. Он как бы еще раз развелся, потому что в случае суда все равно к ней обратился бы – за спасением, за связями, за всем, в общем.

– Всего две? – трезво спросила Лубянская и недовольно начала раздвигать на столе место для бутылок.

– Не напиться же мы собрались, – остановила ее Рита. – Это уж так, абы не отвыкнуть.

– Прекрасное платье, – сказал Женя Мадонне, облегченно вздыхая, потому что водка удачно пролетела и на этот раз – по касательной, мимо языка и вкусовых сосочков.

– Да оно у меня одно: на вход и на выход, – Мадонна манежилась со своей рюмкой.

– Разрез сбоку – обрати внимание, разрез сзади – следуй за мной, – начала Лабинская, опять мягчея на глазах.

Жене дали закусить мармеладом.

– Дайте и мне мар-мор-мор...

– Рита, не кури до конца сигарету – не жадничай.

– А я не жадничаю, я люблю это: тут самый никотинчик.

– ... рез спереди – я вся твоя... по последней...

– ... помню еще празднование юбилея в 1953 году.

– Какого юбилея, Женя?

– Гоголя. Я маленький был, мы жили в деревне Калачики...

Из его рассказа выходило, что все Калачики были взволнованы этим юбилеем, ходили из избы в избу и пили за Николая Васильевича, а пьяный учитель заснул в постели Жени и во сне вдруг заявил: “Я не понимаю, в чем идейное созерцание Вия!” – именно: созерцание, а не содержание...

Загрузка...