Здесь лампа подвесная на скрипучей балке —
двурогая девица с хвостом, как у русалки,
зовут ее Мелюзиной, реже — водяницей,
под сводом над тенями она плывет плотицей
и светом повествует, как люди словесами.
Под этой самой лампой я сиживал часами,
глаз не сводя с Ниобы, Ниобы Неборовской.
Летели искры лампы по потолочным доскам,
и в сапогах промокших бродил ноябрь по лужам,
с листом кленовым в петлице,
с осколком солнца в сердце.
Уже над воротами фонарь был желт и светел.
И скрипнул граб во мраке. Хорал заладил ветер,
семь уцелевших листьев сорвал и бросил в осень,
дворцовой дверью хлопнул, затем рванулся вкось он —
разбил рельеф, метнувшись на тимпан фронтона,
и гулко билось эхо в трубу, в гербы, в знамена.
И морем Средиземным осень подступала.
На барельефах солнце нет-нет и проступало
и высекало искры в ларцах и табакерках,
в гонимых ветром листьях — осенних фейерверках;
те листья дальше, дальше гнал ветер оголтелый.
А ночью холодало. И птицы улетели.
И только там, где ныне столько глаз совиных,
где пел в июньском жасмине хор скрипок соловьиных,
остался блеск, даже ночью, как золотая строчка:
«Я, соловей, певал тут!» — и золото листочка.
А в спальне неборовской, где замки тугие,
в простенках гобелены висели дорогие,
и на одном был остров цвета мокрой мяты
и сильный ветер, судя по зелени примятой,
и видно было, если светильник приближался,
что в глуби гобеленной кабан за ловчим гнался,
как будто на офортах со сценами погони
к поэме поэта Шекспира «Венера и Адонис».
Я долго в Неборове бродил по анфиладам —
Бежал от Ниобеи, оказывался рядом,
кружил и возвращался по проходам низким.
От лампы в Ниобею отлетали искры —
Бетховеновой елки блестки-волоконца,
Шопен их вдохновенный переиначил в солнце.
Дул ветер в гобелене. То выл. То тихнул быстро,
то на басы бросался, то — по всему регистру,
и лес назад отбрасывал, и брал верха легко он
(и гобелен приплясывал в простенке, будто клоун).
Вихрь, заморочив ловчего, играл в ноздрях кабаньих,
вел пурпурную осень, как Вакх свою компанию
сатиров и Шопенов на триумф индийский —
что у министра Гёте в «Элегиях римских»,
где описанье амфор — скрипок низких глуше;
выше — только свечки, Ахерон и души.
— Monsieur Шопен, вот это да
Как попали вы сюда?
— Я со звезд лечу во мгле.
Мне полегче на земле:
клавикорды, старый двор,
что-то вроде в до-мажор
(сущая безделица, милостивый государь),
старых нот старинный лад,
осень, листья вдаль летят.
— Но куда же вы? Как жаль.
Боже мой, в такую даль!
Ваша шляпа. — Merci bien.
— Bon soir, monsieur Шопен.
Месяц в глобус гляделся в библиотечном зальце,
по Средиземному морю водил серебряным пальцем,
вглядывался в Сицилию, Францию мигом обшаривал
и снова спешил в Византию, обследовав пол-полушария,
и резал свои монограммы в колоколах густозвонных,
в медных сердцах Гериона, Николы и Евтифрона,
которым звонить повелела певца Талиарха муза.
Потом бродил по карнизам, углам, зеркалам, аркебузам;
с себя, при помощи ветра, тучу стряхнувши рьяно,
кружил вокруг канделябров и старого фортепьяно,
зыбким потоком сияя, плыл по стене у пилона,
где на другом гобелене был свадебный пир Посейдона,
златом-серебром тканный, словно бы к рифме рифма,
и Меркурий подарки всем приносил с Олимпа.
Тут подошли созвездья, стукнули в окна, робея,
Дева, Стрелец, Возничий, Весы и Кассиопея,
звезды, милые звезды — столько вас поднебесных,
и от века известных, и еще не известных:
Андромеда и Лебедь, Венера, Сириус ясный.
И вдруг все звезды погасли. И месяц гоже погаснул.
И Мелюзина погасла. Дрогнула тьма голубея —
и тогда засветился во мраке лик Ниобеи,
сначала белым свеченьем, потом синевой серебрённой, —
И я узнал этот мрамор. И вскрикнул, словно ребенок,
когда он мать или воду внезапно увидит в березах,
как вновь обретенный берег, песок и привисленский воздух.
Ниоба! Ниоба! Фонарик сквозь сумрачные нагорья!
Ниоба! Ты — Дон! Ты — Висла! Ты — все Средиземноморье
Словно кормчий, который опасным проливом проходит,
а ветер огни погасит, и силы уже на исходе,
и буря крепчает, и столько разных камней подводных,
и Сцилла грозит, и сирены, и нету звезд путеводных,
и последние блики устали на скалах светиться,
и смолкла последняя песня самой последней птицы;
в борта тяжелые волны бьются темно и тревожно,
и огня даже сердцем запалить невозможно,
ночь длится, пути не видно, и страшно, и дело худо,
вокруг непроглядная темень, и помощи нет ниоткуда,
и вдруг в беспредельном небе одна звезда загорится,
и кормчий воскликнет: «Звезда моя!» — и к звезде устремится,
снова весел и полон неодолимой отваги,
ибо звезда кораблик проводит в архипелаге.
Так Ниобея светилась. Ноябрь за ставнями мокнул.
Светало. Утро звучало. Лучи пролетали в окна.
Нашли меня утром. Словно у материнского гроба,
сидел я с лицом в ладонях пред ликом твоим, Ниоба.
Что слезою сияло,
то солнцем взойдет.
Что в землю упало,
ростком прорастет;
что развеяно ветром,
рвется к дому.
За пригорочком
тихий омут.