Часть четвертая

21 декабря 1874 года

Теперь знаки от Селины появляются каждый день — цветы, ароматы, а иногда просто чуть заметное изменение в обстановке комнаты. Я возвращаюсь домой и вижу сдвинутую с места безделушку, приоткрытую дверь в гардеробную, следы пальцев на бархатных и шелковых платьях, вмятину на диванной подушке, словно там недавно покоилась чья-то голова. Знаки никогда не появляются, если я дома. Жалко. Я бы не испугалась. Теперь я бы испугалась, если б они перестали появляться! Пока они есть, я знаю, что они сгущают пространство между мной и Селиной. Из темного вещества они создают шнур, который тянется из Миллбанка на Чейни-уок и по которому Селина пришлет мне себя.

По ночам, когда опий меня усыпляет, шнур становится толще. Как же я раньше не догадалась? Теперь я с радостью принимаю лекарство. Но ведь шнур должен мастериться и днем, и оттого порой, когда матери нет дома, я залезаю в ее ящик и украдкой пью лишнюю дозу.

Разумеется, в Италии лекарство мне больше не понадобится.

Сейчас мать со мною мягка. Три недели Маргарет не ездила в Миллбанк, и посмотрите, как изменилась! — говорит она Хелен и чете Уоллес. Мол, такой цветущей она не видела меня с той поры, как умер папа. Мать не знает, что я езжу в тюрьму тайком, когда она уходит из дома. Не знает, что мое серое визитное платье лежит в комоде, — Вайгерс, добрая душа, меня не выдала и теперь вместо Эллис помогает мне одеваться. Не знает о данном мною обещании, о моем бесстыдном и ужасном намерении бросить ее и опозорить.

Порой меня слегка потряхивает, когда я об этом думаю.

Но думать я должна. Шнур создастся из тьмы, и если мы взаправду хотим уехать, если она взаправду сбежит — о, как необычно это слово! мы будто пара разбойниц из дешевой книжонки, — если она придет, мне нужно поторапливаться, все спланировать и подготовиться к опасностям. Я лишусь одной жизни, чтобы обрести другую. Это похоже на смерть.

Я думала, умирать легко, но, оказалось, очень трудно. А сейчас, наверное, будет еще тяжелее?

Сегодня, когда мать ушла, я поехала к Селине. Она по-прежнему в отряде миссис Притти, ей тяжко, пальцы ее кровоточат сильнее, но она не плачет. Мы сродны. Теперь, когда я знаю, ради чего терплю, я вынесу что угодно, сказала она. Ее неистовость жива, но скрыта, будто пламя абажуром лампы. Мне страшно, что надзирательницы разглядят ее и обо всем догадаются. Их взгляды меня пугают. Сегодня я шла по тюрьме, и меня трясло так, словно я оказалась здесь впервые; я вновь ощутила ее громадные размеры и сокрушительную мощь ее стен, засовов, решеток и замков, ее бдительных стражей, затянутых в шерсть и кожу, ее запахов и звуков, будто отлитых из свинца. И тогда сама мысль о побеге казалась полнейшей глупостью. Лишь страстность Селины вновь придает уверенности.

Мы говорили о том, что я должна приготовить. Понадобятся деньги, сказала Селина, все, какие смогу достать; нужны одежда, обувь, баулы. Откладывать покупки до приезда во Францию не стоит, ибо нельзя привлекать к себе внимание — в поезде мы должны выглядеть дамой с компаньонкой, которые путешествуют с багажом. Я вот об этом не подумала. Когда я одна в своей комнате, это кажется немного глупым. Но выглядит совсем иначе, когда Селина, неистово сверкая глазами, все раскладывает по полочкам.

— Нужно купить билеты на поезд и корабль, — шептала она. — Надо выправить паспорта.

Бумаги я достану, сказала я, Артур говорил, как это делается. Вообще-то, я знала все, что требуется для поездки в Италию, ибо наслушалась нескончаемой сестриной болтовни о деталях ее свадебного путешествия.

— Вы должны быть готовы к моему приходу, — сказала Селина; она еще не объяснила, как это произойдет, и я чувствовала, что меня трясет.

— Мне страшно! — призналась я. — Случится что-то странное? Я должна сидеть в темноте и произносить заклинания?

— Полагаете, это делается так? — усмехнулась Селина. — Все происходит через любовь, через желание. Вам нужно лишь захотеть меня, и я приду.

Я должна делать лишь то, что она скажет.

Вечером мать попросила почитать ей, и я взяла «Аврору Ли».18 Месяц назад я бы этого не сделала. Увидев книгу, мать сказала:

— Прочти то место, где бедный Ромни возвращается весь в шрамах и говорит, что слепнет.

Но я не стала это читать. Наверное, я уже никогда не прочту этот кусок. Я открыла «Книгу седьмую», где Аврора обращается к Мэриан Эрл. Чтение длилось около часа; когда я закончила, мать заулыбалась:

— Какой у тебя нынче приятный голос, Маргарет!

Сегодня Селина не дала подержать свою руку — боится, что увидит надзирательница. Когда мы разговаривали, я сидела, а она стояла передо мной, и я придвинула свой твердый ботинок к ее неуклюжему башмаку. Мы приподняли наши юбки, шелковую и шерстяную, — совсем чуть-чуть, только чтобы поцеловались кожаные носы.

23 декабря 1874 года

Сегодня от Прис с Артуром пришла посылка, а еще письмо, содержащее точную дату их возвращения — 6 января — и приглашение нам всем — матери, мне и Стивену с Хелен и Джорджи — до весны погостить у них в Маришесе. Разговоры о поездке в гости шли уже давно, но я не предполагала, что мать вознамерится выехать так скоро. Она хочет отправиться во вторую неделю нового года, 9-го числа, — то есть меньше чем через три недели. Новость повергла меня в панику. Ты полагаешь, они и впрямь рассчитывали увидеть нас так скоро после своего возвращения? — спросила я мать. Теперь Прис хозяйка огромного дома, где много прислуги. Может, стоит дать ей время обвыкнуться с новыми обязанностями? Именно сейчас молодой жене и требуется материнский совет, ответила мать и добавила:

— Мы не можем полагаться на радушие Артуровых сестер.

Она также выразила надежду, что и я буду чуть сердечнее к Присцилле, нежели была в день ее свадьбы.

Мать считает, что видит меня насквозь. Но самая большая моя слабость ей, конечно, не ведома. По правде, я уже больше месяца не думала о Прис и ее заурядных победах. Все это осталось позади. Я действительно отделяюсь ото всего, что было в моей прежней жизни: мать, Стивен, Джорджи...

Даже Хелен теперь кажется далекой. Вчера она приезжала к нам.

— Верно ли, что говорит мать — ты окрепла и успокоилась? — спросила Хелен.

Она не может избавиться от мысли, что я лишь затаилась и еще глубже загнала внутрь свои тревоги.

Я разглядывала ее милое лицо с правильными чертами и думала: сказать? Что ты ответишь? В какой-то миг я уже хотела сказать, решив, что будет невообразимо легко и просто... В конце концов, если кто-нибудь способен меня понять, то, конечно, она. Всего-то и надо сказать: я влюблена, Хелен! Я влюблена! Это редкостная, удивительная и странная девушка, в ней вся моя жизнь!

Я живо представила, как говорю это, и страстность собственных слов разбередила меня чуть не до слез; даже показалось, что я уже их произнесла. Но я еще ничего не сказала, и Хелен беспокойно и участливо смотрела на меня, ожидая, когда я заговорю. Тогда я отвернулась и, проведя пальцами по гравюре Кривелли, пришпиленной над моим столом, на проверку спросила:

— Как считаешь, это красиво?

Хелен заморгала. По-своему красиво, ответила она, подавшись к рисунку.

— Только я почти не разбираю черт девушки. Похоже, лицо бедняжки совсем стерлось.

Вот тогда я поняла, что никогда не расскажу ей о Селине. Она не услышит меня. Если б сейчас я показала ей Селину, она бы ее не увидела, как не разглядела четкие контуры Истины. Для нее они слишком неуловимы.

Я тоже становлюсь неуловимой и нереальной. Я развиваюсь. Никто этого не замечает. Все видят, как я пунцовею и улыбаюсь, а мать еще говорит, что я располнела в талии! Они не знают, что я удерживаю себя среди них одной лишь силой воли. Это очень утомительно. Когда я одна, как сейчас, все совсем иначе. Тогда — сейчас — сквозь кожу я вижу свои бледные кости. С каждым днем они все бледнее.

Плоть утекает от меня. Я превращаюсь в свой призрак!

Наверное, в своей новой жизни я буду посещать эту комнату.

Но пока надо еще немного побыть в старой жизни. Сегодня в Гарден-Корт мать и Хелен забавлялись с Джорджи, а я подошла к Стивену и сказала, что хочу кое о чем его спросить.

— Объясни мне, как обстоит дело с материными и моими деньгами. Я в этом совсем не разбираюсь.

В своей обычной манере брат ответил, что мне и не нужно в том разбираться, поскольку есть он, мой поверенный, но я не отставала. Он поступил великодушно, когда после папиной смерти взвалил на себя все наши дела, сказала я, но мне тоже хотелось бы немного о них знать.

— Думаю, мать тревожится, что будет с домом и моим благосостоянием, случись ей умереть.

Если б я разбиралась в этих вопросах, я бы могла их с ней обсудить.

Чуть помешкав, брат взял меня за руку и тихо сказал: он догадывался, что и меня это слегка беспокоит. Что бы ни случилось с матерью, я должна знать: в их доме для меня всегда найдется место.

«Добрейший человек из всех, кого я знаю», — однажды сказала о нем Хелен. Сейчас его доброта показалась мерзкой. Вдруг пришла мысль: интересно, пострадает ли его карьера, когда я совершу то, что задумала? Мы исчезнем, и все, конечно, решат, что побегу Селины способствовала я, а никакие не духи. Станет известно насчет билетов и паспортов...

А как она пострадала от законников? Но я ничего не сказала и лишь поблагодарила Стивена.

Он же не умолкал:

— Что касается сохранности родительского дома, не стоит зря беспокоиться!

Отец был весьма предусмотрителен. Если б хоть половина отцов, чьи дела он ведет, были так же заботливы, как наш! Мать — состоятельная дама, сказал Стивен, какой и пребудет до кончины.

— И ты, Маргарет, имеешь полное право на свою долю наследства.

Разумеется, я о том знала, но мое богатство всегда казалось мне бесполезной пустышкой, ибо не придавало жизни смысла. Я взглянула на мать, которая забавляла Джорджи: кукольный негритенок на ниточках выплясывал по столешнице, топоча фарфоровыми ножками. Склонившись к брату, я сказала, что хотела бы знать, насколько я богата, из чего состоит мое богатство и как им можно воспользоваться.

— Мой интерес чисто теоретический, — поспешно добавила я, и Стивен рассмеялся.

Понятное дело, сказал он. Ты всегда и во всем искала теоретические основы. Однако сейчас он не мог сообщить мне цифры, поскольку нужные бумаги хранились в папином кабинете. Можно выкроить часок завтра вечером.

— Ничего, что мы займемся этим в Сочельник? — спросил Стивен.

А я даже забыла, что наступает Рождество, и брат опять усмехнулся.

Тут нас позвала мать, требуя, чтобы мы посмотрели, как Джорджи хихикает над негритенком. Видя мою задумчивость, она спросила:

— О чем вы там говорите, Стивен? Не забивай сестре голову всякими серьезностями! Через месяц-другой от них и следа не останется!

У матери куча великих планов, как в новом году заполнить мои дни.

24 декабря 1874 года

Вот только что прослушала урок Стивена. Он все расписал на бумаге, и я, увидев цифры, вздрогнула.

— Что, удивлена? — сказал брат, но дело вовсе не в том.

Меня поразило, что папа озаботился сберечь мое состояние, — вот почему я вздрогнула. Сквозь пелену своей болезни он будто разглядел все планы, какие я буду строить в тупике собственной хвори, и постарался мне помочь. Селина говорит, что сейчас он смотрит на меня и улыбается, но я сомневаюсь. Как можно видеть весь этот трепет и безумное стремление, мой отчаянный план и мое притворство и всего лишь улыбаться? Селина объясняет, что он смотрит глазами духа и мир ему видится иначе.

И вот я сидела за столом в папином кабинете, а Стивен говорил:

— Ты удивлена, ибо не представляла размеров своего состояния.

Конечно, большая его часть имеет несколько умозрительный характер — имущество и ценные бумаги. Но есть и деньги, которые папа оставил исключительно мне.

— В том случае, разумеется, если ты не выйдешь замуж, — сказал Стивен.

Мы улыбнулись друг другу, хотя, полагаю, думали о разном.

Наличность можно получить, где бы я ни жила? — спросила я. Эта процедура никак не связана с Чейни-уок, ответил брат, но я имела в виду другое. Как быть, если я окажусь за границей? Стивен выпучился. Удивляться нечему, сказала я, ибо я подумываю совершить путешествие «с какой-нибудь компаньонкой», если заручусь одобрением матери.

Наверное, Стивен решил, что в Миллбанке или Британском музее я завела себе какую-то серьезную подругу-вековуху. Отличная идея, сказал он. Что касается денег, они мои, я могу распоряжаться ими, как мне угодно, и получить их в любом месте. Никто не может на них посягнуть.

А мать не сможет их захапать, если из-за чего-нибудь всерьез на меня разозлится? — спросила я и опять вздрогнула.

Брат повторил, что деньги принадлежат мне, а не матери и, пока он является моим поверенным, надежно защищены от посягательств.

— А если вдруг я рассержу тебя, Стивен?

Брат пристально посмотрел на меня. Где-то в глубине дома слышался голос Хелен, звавшей Джорджи. Мы оставили их с матерью, сказав, что хотим кое-что обсудить в папиных записях, — в ответ мать что-то проворчала, а Хелен улыбнулась. Стивен потрогал лежавшие перед ним бумаги и сказал, что во всем, что касается моего состояния, он соблюдает волю отца.

— Обещаю, что никогда не опротестую твой чек, пока ты в здравом уме и не стала жертвой дурного влияния, вынуждающего использовать твои деньги во вред себе.

Именно так он сказал, а потом рассмеялся, и я на секунду подумала: как знать, не притворство ли вся его доброта? Может, он догадался о моей тайне и теперь издевается? Наверняка не скажешь. И потому я спросила вот о чем: если сейчас, в Лондоне, мне понадобится сумма больше той, что выдает мать, как ее получить?

Для этого, объяснил Стивен, надо лишь пойти в банк и снять деньги со счета, предъявив заверенный им ордер. Среди бумаг он отыскал такой ордер и, отвинтив с ручки колпачок, подписал его. Мне осталось поставить рядом свою подпись и обозначить сумму.

Я разглядывала автограф брата и думала, вправду ли он так расписывается; наверное, да. Стивен рассматривал меня.

— Знай, что за таким ордером ты можешь обратиться ко мне в любой момент, — сказал он.

Брат стал собирать документы, а я сидела и смотрела на чистую графу, в которой проставляется сумма, пока она не разрослась до размера моей ладони. Наверное, Стивен заметил мой странный взгляд, потому что коснулся пальцами листка и, понизив голос, сказал:

— Полагаю, нет нужды говорить, что с этим следует быть очень осторожной. Например, служанкам совсем не обязательно видеть эту бумажку. И ни к чему... — он улыбнулся, — брать ее с собой в Миллбанк, верно?

Испугавшись, что брат хочет забрать листок, я свернула его и сунула за пояс платья. Мы встали.

— Ты ведь знаешь, что мои поездки в Миллбанк закончились, — сказала я, когда мы вышли в холл и затворили дверь в папин кабинет. — И оттого я полностью выздоровела.

Да-да, он совсем забыл, ответил Стивен. Хелен много раз говорила, как хорошо я выгляжу... Брат снова изучающее на меня посмотрел, а я улыбнулась и хотела идти, но он взял меня за руку и тихо проговорил:

— Не сочти, что я вмешиваюсь, Маргарет. Конечно, мать и доктор Эш прекрасно знают, что нужно делать... Но Хелен говорит, тебе дают опий, и я не могу избавиться от мысли, что после хлорала... ну, я сомневаюсь в благотворности такого сочетания. — От моего взгляда он покраснел; сама я тоже вспыхнула. — Нет ли каких симптомов? Ну там, хождений во сне, страхов, галлюцинаций?

И тогда я поняла: мои деньги ему не нужны. Он хочет мое лекарство! Чтобы не дать Селине прийти! Он хочет забрать лекарство, чтобы она пришла к нему.

Его ладонь в зеленоватых венах и поросли черных волосков еще лежала на моей руке, но тут на лестнице раздались шаги, и появилась Вайгерс, которая несла угольное ведерко. Стивен убрал руку, а я, глядя в сторону, сказала, что вполне здорова — любой это подтвердит.

— Спроси хоть горничную. Вайгерс, скажи мистеру Приору, что я хорошо себя чувствую.

Служанка заморгала и спрятала ведерко за спину. Щеки ее запылали, и теперь мы все трое стояли красные!

— О да, вы здоровы, мисс, — пролепетала она.

Мы обе посмотрели на Стивена, и он смешался.

— Что ж, я очень этому рад, — только и сказал он. Значит, понял, что Селину ему не заполучить. Брат кивнул мне и пошел в гостиную. Я слышала, как открылась и потом затворилась дверь.

На цыпочках я поднялась к себе и села за стол; достав ордер, я смотрела на пустую графу для суммы, пока строчка вновь не разрослась. Теперь она походила на заиндевевшее окно, но под моим взглядом изморозь потихоньку таяла, и сквозь нее проглядывали четкие линии и насыщенные цвета моего будущего.

Снизу раздались голоса; из ящика стола я достала этот дневник, чтобы между его страниц спрятать ордер. Тетрадка слегка топорщилась; я раскрыла ее, и на колени мне выскользнуло что-то узкое и черное. Я потрогала вещицу, замершую на моем подоле; она была теплая.

Прежде я никогда ее видела, но тотчас узнала. Бархотка с медной застежкой. Когда-то Селина ее надевала, а теперь прислала мне — верно, в награду за то, что я так ловко обхитрила Стивена!

Перед зеркалом я надела бархотку. Она впору, но туговата; я чувствую под ней свой пульс, и мне кажется, будто временами Селина тянет за бечеву, напоминая, что она рядом.

6 января 1875 года

Последний раз я была в Миллбанке пять дней назад, но с удивительной легкостью воздерживаюсь от поездок, ибо теперь знаю, что Селина меня навещает, а вскоре останется со мной навсегда! Я соглашаюсь сидеть дома, принимать гостей и даже наедине беседовать с матерью. Она тоже остается дома чаще обычного и занята тем, что отбирает платья, какие возьмет в Маришес, и посылает служанок на чердак за баулами, коробками и чехлами, которыми закроют мебель и ковры после нашего отъезда.

После отъезда, в котором все же есть один плюс. Я нашла способ, как за планами матери скрыть свой замысел.

Однажды вечером на прошлой неделе мы сидели вдвоем: мать составляла списки вещей, я разрезала страницы книги. В какой-то момент я засмотрелась на огонь камина и застыла в безотчетной неподвижности, но услышала неодобрительное кряканье матери. Как я могу быть такой бездеятельной и спокойной! Через десять дней уезжать в Маришес, а еще столько всего не сделано! Я распорядилась насчет своих платьев?

Все так же глядя на пламя, я неторопливо разрезала страницу и сказала:

— Надо же, какой успех! Еще месяц назад ты укоряла меня в неуемности. Но ты слишком взыскательна, если теперь бранишь за чрезмерное спокойствие.

Обычно подобный тон я приберегала для дневника. Мать отбросила список и завелась: неизвестно, как там насчет спокойствия, а вот за такую дерзость мне стоит всыпать!

Вот тогда я подняла взгляд. Вялость моя исчезла. Может быть, это говорила Селина, ибо вдруг на меня снизошло озарение, что мне совершенно не свойственно.

— Я не служанка, которую можно отругать и выгнать, — сказала я. — Ты сама говорила, что я не «всякая». Но держишься со мной как с горничной.

— Все, будет! — оборвала меня мать. — Я не потерплю подобного тона от собственной дочери, да еще в собственном доме. И в Маришесе тоже...

Ей не придется терпеть, ответила я, поскольку в Маришес я прибуду не раньше чем через месяц. Я решила остаться дома, она же пусть едет со Стивеном и Хелен.

Останусь дома, одна? Это еще что за вздор? — Никакой не вздор. Наоборот, это вполне разумно.

— В тебе заговорило прежнее упрямство, вот что это такое! Маргарет, подобные споры возникали уже тысячу раз...

— Значит, тем более не стоит заводить еще один.

Право, о чем говорить? Я бы с радостью неделю-другую провела в одиночестве. Уверена, и в Маришесе все были бы довольны, если б я осталась в Челси!

Мать ничего не ответила. Она сморщилась от звука рвущейся бумаги, когда я вновь энергично принялась за книгу. А что подумают все знакомые, если она уедет, оставив меня одну? Они могут думать, что им угодно, и объяснение может быть любым. Например: я осталась, чтобы подготовить к публикации папины записи — я и вправду смогу ими заняться, когда в доме будет так тихо.

Мать покачала головой:

— Ты же хворала. Вдруг опять занеможешь, а ухаживать за тобой будет некому.

Я не собираюсь болеть, сказала я; и потом, я вовсе не буду одна — останется кухарка. На ночь она может приводить племянника, чтобы спал внизу, как было во время папиной болезни. И еще со мной будет Вайгерс. Пусть она остается со мной, а Эллис едет в Уорикшир...

Вот что я сказала. Заранее я ничего не придумывала, но теперь будто каждым легким движением ножа выпускала слова из книги, что лежала на моих коленях. Мать задумалась, но все еще хмурилась.

— Вдруг ты заболеешь... — повторила она.

— Да почему я должна заболеть? Посмотри, я совсем выздоровела!

Она таки посмотрела. И увидела мои глаза, яркие от опия, мое лицо, разрумянившееся то ли от камина, то ли от работы. Еще она увидела мое старое фиолетовое платье, которое я приказала Вайгерс достать из комода и обузить, поскольку у других нарядов — серого и черного — воротники недостаточно высокие, чтобы скрыть бархотку.

Думаю, именно платье почти убедило мать.

— Ну скажи, что оставишь меня, мама! Нельзя же вечно быть неразлучными, правда? И потом, разве не приятнее будет Стивену с Хелен погостить без меня?

Сейчас это выглядит ловким ходом с моей стороны, но я ничего не замышляла, совсем ничего. До той минуты я бы в жизни не подумала, что мать знает о моих чувствах к Хелен. В голову не приходило, что она может ловить мои взгляды, прислушиваться, как я произношу имя Хелен, и замечать, что я отворачиваюсь, когда та целует Стивена. Но теперь, когда я говорила о Хелен легко и спокойно, я заметила в лице матери... нет, не облегчение, не радость, но что-то похожее, что-то очень близкое... и сразу поняла, что она и ловила, и прислушивалась, и замечала. Все два с половиной года.

Сейчас я думаю, что наши отношения были бы иными, если б мне удалось скрыть свою любовь или ее не было бы вовсе.

Мать заерзала в кресле и разгладила на коленях юбку. Наверное, это не вполне правильно... но если останется Вайгерс... и недели через три-четыре мы с ней приедем...

Прежде чем дать согласие, сказала мать, она должна переговорить с Хелен и Стивеном; мы поехали к ним встречать Новый год, и я поняла, что уже совсем не хочу видеть Хелен, а когда в полночь Стивен ее поцеловал, я только улыбнулась. Мать рассказала о моем плане, и супруги пожали плечами: что плохого в том, чтобы одной побыть в доме, где я и так провела столько уединенных часов? А миссис Уоллес, ужинавшая с нами, сказала, что гораздо разумнее остаться на Чейни-уок, нежели рисковать здоровьем, путешествуя поездом!

Домой мы вернулись в два ночи. Дом заперли, и я, не сняв накидки, поднялась к себе и долго стояла у окна, в котором чуть приподняла фрамугу, чтобы чувствовать новогодний дождик. В три часа на лодках еще трезвонили колокольчики, с реки доносились голоса, по улице шныряли мальчишки; но потом гомон и суета на мгновенье стихли, и ночь стала абсолютно беззвучной. Сеял мелкий дождик, настолько мелкий, что не мог возмутить поверхность Темзы, сиявшую, точно зеркало, в котором фонари мостов и набережных отражались извивающимися красными и желтыми змеями. Тротуары отливали синевой, будто фарфоровые тарелки.

Никогда не думала, что в ночной тьме такое разноцветье красок.

На другой день мать куда-то ушла, и я поехала к Селине. Ее вернули в прежний отряд, где она вновь получает обычную тюремную еду, вяжет чулки и находится под присмотром доброй миссис Джелф. Я вспомнила, как некогда оттягивала радость нашей встречи и сначала заходила в другие камеры, а затем не поднимала глаз, пока мы не оставались вдвоем. Но разве возможно медлить сейчас? Что мне до того, что подумают другие? Я задержалась у пары камер, поздравила узниц с Новым годом и через решетку пожала им руки, но все здесь воспринималось по-другому: я видела лишь скопище бледных женщин в грязно-бурых балахонах. Кое-кого из моих знакомиц отправили в Фулем, Эллен Пауэр умерла, а новая обитательница ее камеры меня не знала. Мэри Энн Кук и фальшивомонетчица Агнес Нэш, казалось, мне рады. Но я пришла к Селине.

— Что вы успели сделать? — тихо спросила она, и я рассказала о том, что узнала от Стивена.

Селина полагает, что с деньгами тянуть не стоит: лучше сейчас забрать из банка все, что удастся, и хранить у себя, пока мы не будем готовы. Я рассказала, как сплавила мать в Маришес, и она улыбнулась:

— Вы умница, Аврора.

Это ее заслуга, ответила я; она действует через меня, а я всего лишь посредник.

— Вы мой медиум, — сказала Селина. Она подошла чуть ближе и взглянула на мое горло под воротником. — Вы чувствуете, что я рядом? Чувствуете, что я окружаю вас? Мой дух приходит к вам по ночам.

— Я знаю.

— Бархотку носите? Дайте взглянуть.

Я оттянула воротник и показала бархатную полоску, плотно и тепло облегавшую мое горло. Селина кивнула, и бархотка стала еще туже.

— Очень хорошо. — Шепот Селины гладил меня, точно пальцы. — Она притянет меня к вам сквозь тьму. — Я шагнула к ней. — Нет... Нельзя. Если нас увидят, меня отдалят от вас. Подождите немного. Скоро вы меня получите. И тогда... я буду так близко, как вы захотите.

Голова моя поплыла.

— Когда же, Селина?

Решать мне, ответила она. Нужно выбрать ночь, когда мать уедет и все будет приготовлено.

— Мать уезжает девятого, — сказала я. — Наверное, можно в любую ночь после этого числа...

И тут мне пришла мысль. Я улыбнулась и даже, по-моему, засмеялась, потому что Селина прошептала:

— Тише! Миссис Джелф услышит!

— Извините. Просто... есть одна ночь... если вам не покажется глупым... Двадцатое января... — Она не поняла, и я опять чуть не рассмеялась. — Канун святой Агнесы!

Взгляд ее по-прежнему ничего не выражал. Помолчав, она спросила: день вашего рождения?..

Я покачала головой, повторяя: канун святой Агнесы! Канун святой Агнесы!19

— И к выходу в глубокой тишине, — начала я, — две незаметно проскользнули тени...

Храпит привратник, привалясь к стене...

...на стертые ступени

Упав, засовы тяжкие гремят:

В распахнутую дверь ворвался снежный ад...20

Селина не понимала... Не понимала!

Я смолкла. В груди шевельнулись тревога, страх и просто любовь. Откуда ей знать? — подумала я. Кто мог ее этому научить?

Ничего, все придет, сказала я себе.

14 июня 1873 года

После темного круга мисс Драйвер осталась. Она приятельница мисс Ишервуд, которая в прошлом месяце имела приватную встречу с Питером и теперь говорит, что никогда еще не чувствовала себя так хорошо, а все благодаря духам. «Вы похлопочете, чтобы Питер и мне помог, мисс Дауэс? — просила мисс Драйвер. — Я пребываю в сильном беспокойстве и подвержена странным припадкам. Мне кажется, я весьма схожа с мисс Ишервуд и нуждаюсь в развитии». Она получила то же лечение, что и ее подруга, но времени ушло больше — полтора часа. Питер сказал, что ей следует прийти еще раз. 1 фунт.

21 июня 1873 года

Развитие мисс Драйвер, один час. 2 фунта.

Первый сеанс для миссис Тилни и мисс Ноукс. Мисс Ноукс — боли в суставах. 1 фунт.

25 июня 1873 года

Развитие мисс Ноукс. Питер держит ее за голову, а я сижу на корточках и дышу на нее. 2 часа. 3 фунта.

3 июля 1873 года

Мисс Мортимер, зуд в спине. Чересчур нервная.

Мисс Уилсон, ломота. На взгляд Питера, уж больно проста.

15 января 1875 года

Неделю назад все уехали в Уорикшир. Стоя в дверях, я смотрела, как грузят багаж, потом на руки, что махали из окошек отъезжающей кареты, а затем поднялась к себе и поплакала. Матери я позволила себя расцеловать. Хелен я отвела в сторонку и сказала:

— Благослови тебя Господь.

Ничего другого в голову не пришло. Хелен засмеялась — было странно слышать от меня нечто подобное.

— Через месяц увидимся, — сказала она. — Напишешь мне?

Так надолго мы еще не расставались. Я обещала написать, но вот прошла неделя, а я не отправила ни строчки. Я напишу ей, только потом. Не сейчас.

В доме еще никогда не было так тихо. Внизу ночует кухаркин племянник, все уже улеглись. После того как Вайгерс принесла мне уголь и воду, ни у кого никаких дел не осталось. В половине десятого заперли входную дверь.

Но как же тихо! Если б перо умело говорить, я бы упросила его пошептаться со мной. Я получила наши деньги. У меня тысяча триста фунтов. Вчера забрала из банка. Деньги мои, но, получая их, я чувствовала себя воровкой. Показалось, что мой ордер вызвал какие-то подозрения: клерк выскочил из-за конторки, переговорил с управляющим и, вернувшись ко мне, спросил, не желаю ли я получить деньги чеком. Нет, чек не годится, ответила я, а сама тряслась от страха, что мой замысел разгадали и сейчас пошлют за Стивеном. Но что они могли сделать? Я дама, деньги мои. Их принесли мне в бумажном пакете. Клерк поклонился.

Я сказала, что деньги нужны для благотворительной акции — оплаты проезда за границу несчастных девушек, освободившихся из заключения. С кислой миной клерк ответил, что это дело весьма достойное.

Из банка я на извозчике доехала до вокзала Ватерлоо, где купила билеты на поезд до побережья, а затем отправилась в бюро путешествий на вокзале Виктория. Там я получила паспорта для себя и своей компаньонки. Я сказала, что ее зовут Мэриан Эрл, и конторщик не увидел в том ничего странного, лишь уточнил, как пишется имя. Тогда я подумала, что смогла бы посетить еще кучу всяких учреждений и наворотить горы вранья. Интересно, скольких мужчин я бы успела одурачить, прежде чем меня поймали бы?

Однако утром я увидела в окно полицейского, который расхаживал по нашей улице. Мать попросила его внимательнее присматривать за домом, поскольку я осталась одна. Полисмен мне кивнул, и у меня скакнуло сердце. Когда я рассказала о том Селине, она улыбнулась:

— Вы боитесь? Вот уж зря! Когда обнаружат побег, никому в голову не придет искать меня у вас.

Пройдет уйма времени, сказала она, прежде чем кто-то додумается.

16 января 1875 года

Сегодня заезжала миссис Уоллес. Я сказала, что разбираю папины записи и надеюсь поработать без помех. Если она снова приедет, Вайгерс велено отвечать, что меня нет дома. А через пять дней я уже буду далеко. О, как я этого жду! Ничего не могу делать, только мечтать! Все другое с меня слетает, с каждым оборотом стрелки по тусклому циферблату часов я все дальше и дальше отсюда. Мать оставила немного опия, я весь приняла и купила еще. Оказывается, совсем просто сходить в аптеку и купить дозу! Теперь я могу делать что захочу. Если заблагорассудится, могу сидеть ночь напролет, а днем спать. Вспоминаю нашу детскую игру:

Что ты сделаешь, когда вырастешь и станешь жить в своем доме?

— Построю на крыше башню и буду стрелять из пушки!..

Я буду есть одну солодку!..

Своих собак одену в ливреи!..

Буду спать с мышонком на подушке!..

Сейчас я получила небывалую свободу, но делаю то же, что и всегда. Прежде мои занятия были пусты, но Селина придала им смысл, и я все делаю для нее. Ради нее я жду... нет, ожидание — слишком хилое для этого слово. Я растворяюсь в истекающих минутах. Моя плоть колеблется, точно поверхность моря, которое знает, что его притягивает луна. Беру книгу и словно впервые вижу печатные строки, переполненные посланиями, которые адресованы исключительно мне. Час назад я нашла вот это:

Напев легко плывет, он веет над душою,

Он усыпительно скользит, как тень к теням,

И белоснежною искусною рукою

Она диктует сны колдующим струнам.

Мой ум безмолвствует смущенно,

Пронзен пылающим мечом,

И грудь вздыхает учащенно,

И мысль не скажет ей — о чем.

И, весь исполнен обновленья,

В немом блаженстве исступленья,

Я таю, как роса, под солнечным лучом.21

Похоже, всякий поэт, хоть строчку сочинивший о своей любви, втайне писал для меня и Селины. Моя кровь — даже в эту секунду, — мое тело и каждая клеточка прислушиваются к ней. В снах я вижу ее. Когда перед глазами мельтешат тени, в них я узнаю ее тень. Моя комната тиха, но не беззвучна — в ночи я слышу ее сердце, что бьется в такт с моим. Моя комната темна, но тьма теперь иная. Я знаю, насколько она глубока и какова на ощупь: тьма подобна бархату, фетру и колюча, словно тюремная пряжа.

Дом изменился, я успокоила его. Он будто заколдован! Слуги движутся, точно фигуры в музыкальных часах: в пустых комнатах разжигают камины, на ночь задергивают шторы, а утром вновь их раздвигают, хотя из окон смотреть некому. Кухарка присылает подносы еды. Я говорила, что полные обеды не нужны, довольно одного супа или кусочка рыбы или цыпленка. Но она не может вырваться из старых привычек. И я виновато отсылаю обратно тарелки с мясом, по-детски укрытым картофельным пюре с турнепсом. Аппетита нет. Наверное, обеды съедает кухаркин племянник. Полагаю, на кухне пируют. Хочется прийти к ним и сказать: ешьте! Съешьте все! Какое мне дело, что они возьмут?

Даже Вайгерс соблюдает прежний распорядок и встает в шесть — словно тоже слышит недреманный звон тюремного колокола — хотя я говорила ей, что нет нужды подстраиваться под меня, можно поспать до семи. Пару раз она ко мне заходила и как-то странно на меня смотрела; вчера вечером, увидев нетронутый поднос, она сказала:

— Вы должны кушать, мисс! Вот уж было б мне от миссис Приор, если б она видела, как вы все отсылаете обратно!

Я засмеялась, и она тоже улыбнулась. Улыбка у нее весьма несимпатичная, а вот глаза почти красивы. Вайгерс меня не тревожит. Она любопытно поглядывает на застежку бархотки — думает, я не замечаю, — но лишь раз осмелилась спросить: это траурная повязка в память о батюшке?

Иногда я боюсь, что она заразится моими переживаниями. Порой мои цветные сны так неистовы, что их контуры наверняка проникают в ее дрему.

Временами кажется, что, если б я посвятила ее в свои планы, она бы лишь угрюмо кивнула. Наверное, попроси я, она бы даже поехала с нами...

Но тогда, пожалуй, я взревную к чужим рукам, что касаются Селины, даже если это руки служанки. Нынче я отправилась в большой магазин на Оксфорд-стрит и ходила по рядам готовой одежды, выбирая Селине пальто, шляпы, ботинки и белье. Я даже не представляла, как будет приятно снаряжать ее в обычную жизнь. Когда приходилось выбирать одежду себе, я никак не могла взять в толк, что такого Присцилла и мать находят в оттенках, тканях и крое, но, покупая для Селины, я воодушевилась. Размера-то я не знала, но выход нашелся. Рост подсказала память о соприкосновении наших щек, обхват — мысль о наших объятьях. Сначала я выбрала скромное дорожное платье цвета бордо и подумала: пока хватит, остальные купим во Франции. Но потом увидела другое — кашемировое, перламутрово-серое, с нижней юбкой из плотного зеленоватого шелка. Зеленое, думала я, будет под стать ее глазам. А кашемир достаточно тепел для итальянской зимы.

Я купила оба платья, а потом еще одно — белое с бархатной каймой и узкое-узкое в талии. Такое платье вернет утраченную в Миллбанке женственность.

Поскольку платье без нижней юбки не наденешь, я накупила юбок, а еще взяла корсет, сорочки и черные чулки. Но ведь в одних чулках не походишь, и я купила черные туфли, темно-желтые ботинки и туфельки из белого бархата в тон женственному платью. Я купила шляпы с вуалями и большими полями, чтобы скрывали ее бедную головку, пока не отрастут волосы. Я купила пальто, мантильку к кашемировому платью и доломан с золотистой шелковой бахромой — покачиваясь, она будет вспыхивать под итальянским солнцем.

Не распакованная, одежда лежит в моей гардеробной. Иногда я подхожу и трогаю коробки. Сквозь картон я будто чувствую дыхание шелка и кашемира, медленную пульсацию ткани.

Я знаю, все эти вещи тоже ждут, чтобы Селина их надела, и тогда они оживут, наполнившись трепетным светом.

19 января 1875 года

Для нашего путешествия все уже подготовлено, но осталось еще одно, что нужно сделать для себя. Я съездила на Вестминстерское кладбище и в мыслях о папе час провела у его могилы. С начала года день выдался самым холодным. В прозрачном, но все же январском воздухе четко слышались голоса из похоронной процессии; меня и родственников усопшего припорошило хлопьями первого снега. Когда-то я мечтала поехать с папой в Рим и положить цветы на могилы Китса и Шелли, а сегодня принесла венок остролиста к его надгробью. Снег укрыл малиновые ягодки, но кончики листьев торчали, будто шпильки. Священник прочел поминальную молитву, и родственники бросили землю в разверстую могилу. Смерзшиеся куски барабанили по крышке гроба, провожающие перешептывались, одна женщина взвыла. Гроб был маленький — наверное, для ребенка.

Я вовсе не чувствовала, что папа где-то рядом, но вся эта сцена казалась своего рода благословением. Ведь я пришла попрощаться. Надеюсь, мы встретимся в Италии.

С кладбища я пошла в центр города и бродила по улицам, глядя на все, с чем расставалась, вероятно, на долгие годы. Гуляла с двух часов до половины седьмого.

Затем в последний раз поехала в Миллбанк.

Так поздно я здесь еще не бывала — ужин давно съели и прибрали посуду. Наступила последняя часть тягостного дня. Для узниц это лучшее время. В семь часов звонит колокол, и работа заканчивается; надзирательница берет в помощь одну заключенную и вместе с ней проходит вдоль камер, собирая и пересчитывая булавки, иглы и тупые ножницы, выданные узницам на день. Я наблюдала, как это делает миссис Джелф. Она была в войлочном переднике, в который вкалывала булавки с иголками, а ножницы нанизывала на проволоку, точно рыбин. Без четверти восемь надлежит раскатать и подвязать койки, в восемь запираются двери и гасится свет, но до той поры узницам предоставлено личное время. Было странно видеть, чем они заняты: кто-то читал письма, кто-то — Библию; одна женщина налила в миску воды и мылась, другая, сняв чепец, накручивалась на обрывки пряжи, сэкономленной от вязанья. Дома я уже чувствовала себя немного призраком, а нынче здесь возникло то же ощущение. Я прошла по обоим коридорам, но узницы даже не поднимали глаз, и лишь те, кого я окликала, вставали и рассеянно делали книксен. Днем они весьма охотно откладывали работу, но сейчас все было совсем иначе — никто не хотел жертвовать последним личным часом.

Конечно, для Селины я не была призраком. Она видела, как я прошла мимо ее камеры, и ждала моего возращения. Ее бледное лицо было очень напряжено, а на горле в тени подбородка быстро билась жилка; когда я это увидела, сердце мое засбоило.

Теперь уже не имело значения, следит ли кто, сколько времени я с ней провожу и как близко мы стоим друг к другу. Я подошла к ней вплотную, и Селина зашептала о том, как все будет завтрашней ночью.

— Вы должны ждать и думать обо мне. Из комнаты не выходите, зажгите одну свечу, пламя прикройте. Я приду незадолго перед рассветом...

Она говорила так искренно и серьезно, что мне стало ужасно страшно.

— Как вы это сделаете? — спросила я. — Ох, Селина, разве это возможно? Как возникнуть из пустоты?

Она улыбнулась и взяла мою руку. Перевернула ее ладонью вверх и, оттянув перчатку, поднесла запястье ко рту.

— Что разделяет мои губы и вашу обнаженную руку? Но вы же чувствуете, когда я делаю так... — Она подышала на мое запястье в синеватых прожилках и будто собрала весь мой жар в одну точку; я вздрогнула. — Вот так же я приду завтрашней ночью...

Я попыталась представить, как это будет. Вот она вытягивается, точно стрела, точно волос, точно скрипичная струна, точно путеводная нить лабиринта — длинная, дрожащая и тугая, столь тугая, что может оборваться от столкновения с густой тенью! Заметив мою дрожь, Селина сказала, что бояться нельзя, иначе мой страх лишь затруднит ее путешествие. Теперь я ужаснулась этому: вдруг мой страх истощит, обессилит ее и не позволит добраться ко мне? Я спросила: что, если я наврежу ей, сама того не желая? Что, если ей изменят силы? Я представила, что будет, если она не придет. Я представила, что будет не с ней, а со мной. Я вдруг увидела себя той, в кого она меня превратила, той, кем я стала, — увидела с ужасом.

— Селина, если вы не придете, я умру, — сказала я.

Ну да, именно это она говорила про себя, но я сказала так просто и вяло, что Селина взглянула на меня, и лицо ее сделалось странным: бледным, напряженным и пустым. Она обняла меня и уткнулась лицом мне в шею.

— Моя половинка, — прошептала Селина.

Она стояла не шелохнувшись, но когда отступила, мой воротник был мокрым от ее слез.

Раздался окрик миссис Джелф, объявившей, что личное время закончилось; Селина вытерла глаза и отвернулась. Ухватившись за прутья решетки, я смотрела, как она привязывает койку к стене, встряхивает простыню и одеяло, взбивает пыльную серую подушку. Я знала, что сердце ее бешено колотится, как мое, и руки ее тоже слегка дрожали, но двигалась она с четкостью механической куклы: закрепила растяжки койки, уголком отогнула одеяло. Казалось, обретенная за год привычка к аккуратности не могла покинуть ее и сейчас, а может быть, въелась навсегда.

Смотреть на это было невыносимо. Я отвернулась, но не смогла укрыться от шороха из других камер, где узницы совершали подобную процедуру; когда я вновь взглянула на Селину, она расстегивала платье.

— Мы должны быть в койках, прежде чем погасят свет, — смущенно проговорила она, глядя в сторону, но я не позвала миссис Джелф.

— Хочу видеть вас, — сказала я, хотя сама этого не ожидала и вздрогнула от собственного голоса.

Селина нерешительно заморгала. Потом дала упасть платью, стащила нижнюю юбку, башмаки и, опять чуть помешкав, чепец, оставшись в чулках и сорочке. Ее слегка трясло, и она прятала глаза, будто мой взгляд причинял ей боль, но она терпела ее ради меня. Ключицы ее торчали, словно изящные костяные колки причудливого музыкального инструмента. На желтоватом белье выделялись ее бледные руки с нежными голубоватыми венами от запястья до локтя. Волосы — прежде я никогда не видела ее без чепца — падали на уши, как у мальчика. Они были цвета золота, помутневшего от дыхания.

— Как вы красивы! — прошептала я, и во взгляде ее мелькнуло легкое удивление.

— По-вашему, я не сильно изменилась?

Разве это возможно? — спросила я; Селина, покачав головой, опять вздрогнула.

В коридоре хлопали двери, лязгали засовы, все ближе слышались окрики и бормотанье. Перед тем как запереть дверь, миссис Джелф спрашивала каждую узницу, все ли в порядке, и женщины отвечали: да, матушка; спокойной ночи, мэм. Затаив дыхание, я все еще молча смотрела на Селину. Потом ее решетка задребезжала от хлопнувшей по соседству двери, и она забралась в койку, высоко подтянув одеяло.

Миссис Джелф вставила в скважину ключ и толкнула решетку; секунду мы неловко топтались на входе и обе смотрели на Селину, точно встревоженные родители в дверях детской.

— Гляньте, как аккуратно лежит, — тихо сказала надзирательница и шепнула Селине: — Все в порядке?

Та кивнула. Ее все еще трясло — наверное, она чувствовала, как моя плоть тянется к ней.

— Спокойной ночи, — сказала Селина. — Доброй ночи, мисс Приор.

Голос ее был строг — наверное, для надзирательницы. Я не отрывала глаз от ее лица, но решетка закрылась, и нас разделили прутья; потом миссис Джелф затворила дверь, дернула засов и прошла к следующей камере.

Секунду я смотрела на клепанное железом дерево и щеколду, а затем сопроводила надзирательницу в обходе оставшихся камер; миссис Джелф окликала узниц и получала странные ответы: спокойной ночи, матушка!.. Благослови вас Господь, мэм!.. Вот еще на день ближе к воле!..

Издерганная и взбаламученная, я находила некое успокоение в этом размеренном проходе от камеры к камере, окликах и хлопанье дверей. Наконец миссис Джелф завернула кран, питавший газом рожки в камерах, и пламя светильников в коридорах, скакнув, стало чуть ярче.

— Вот идет моя сменщица, ночная дежурная, — тихо сказала миссис Джелф. — Здравствуйте, мисс Кэдмен. Познакомьтесь — мисс Приор, наша Гостья.

Надзирательница поздоровалась и, стягивая перчатки, зевнула. На ее плечах покоился капюшон форменной накидки из медвежьего меха.

— Ну что, нынче никто не баламутил? — спросила она и, снова зевнув, направилась к дежурке.

Я отметила ее башмаки на резиновой подошве, ступавшие по песчаному полу абсолютно бесшумно. Сейчас я вспомнила, как их прозвали узницы — «подкрадавы».

Я пожала руку миссис Джелф и поняла, что мне жаль с ней расставаться, жаль оставлять ее здесь, тогда как сама ухожу навсегда.

— Вы хорошая, — сказала я. — Вы самая добрая надзирательница во всей тюрьме.

В ответ она стиснула мои пальцы и покачала головой; казалось, вечерний обход, мои слова и тон ее опечалили.

— Благослови вас Господь, мисс, — сказала она.

Мисс Ридли в тюремных коридорах я не встретила, хотя почти этого хотела. Зато на лестнице увидела миссис Притти — разговаривая с ночной дежурной своего отряда, она сжимала кулак и распрямляла пальцы, чтобы кожаная черная перчатка уселась удобнее. На первом этаже я столкнулась с мисс Хэксби, которую вызвали приструнить взбрыкнувшую узницу.

— Однако вы припозднились! — буркнула начальница.

Покажется ли странным, если скажу, что мне было почти тяжело покидать это место?.. Я медленно дошла до гравийной дорожки и отпустила сопровождавшего меня караульного. Частенько я задумывалась: не превратят ли меня эти поездки в некую железяку? Возможно, нынче так оно и было, ибо Миллбанк притягивал, точно магнит. У сторожки я остановилась и посмотрела на тюрьму; через минуту за спиной послышался шорох — привратник вышел глянуть, кто там топчется перед его дверью. Разглядев меня в темноте, он поздоровался. Потом проследил за моим взглядом и зябко потер руки, но в этом жесте читалось и некое довольство.

— Жутковатая старушка, а, мисс? — Привратник кивнул на тюремные стены в бликах и темные окна. — Что твое чудище, пусть я и здешний сторож. А знаете, что она вся протекает? Не счесть, скоко уж тут было потопов. А все земля, будь она неладна. Ничто в ней не растет и ничто крепко не сидит — даже такая старая мрачная тварь, как Миллбанк.

Я молча слушала. Привратник достал из кармана почерневшую трубку, умял пальцем табак, чиркнул спичкой о кирпичную стену и пригнулся, укрываясь от ветра, — щеки его втянулись, пламя вздымалось и опадало. Отбросив спичку, он снова кивнул на тюрьму.

— Разве скажешь, что этакая громадина ерзает туда-сюда? — Я помотала головой. — Да ни в жизнь. Но вот сторож, что был здесь до меня, уж он бы порассказал и о потопах, и об ейных выкрутасах! Все тихо-мирно, и вдруг — хрясь! Утром комендант приезжает, а корпус-то посередке раскололся, и десять злыдней удрали! А то еще шесть душ утопло, когда стоки прорвало и Темза хлынула внутрь! Скоко уж вбухали цемента в фундамент, а она все равно гуляет! Вы поспрошайте караульных-то, как они мучаются, когда перекашивает двери и клинит замки. А окна, в которых сами собой трескаются стекла? Это она с виду такая тихая. Бывает, мисс Приор, в безветренную ночь встану там, где вы сейчас стоите, и слышу — она стонет, ну точно баба!

Сторож приложил руку к уху. Слышался далекий плеск реки, громыханье поезда, звяканье колокольчика экипажа... Привратник покачал головой.

— Помяните мое слово: в один прекрасный день она рухнет и всех нас придавит! Или же эта чертова земля под ней раззявится, и полетим мы в тартарары!

Он пыхнул трубкой и закашлялся. Мы снова прислушались... Но тюрьма была тиха, земля тверда, стебли осоки остры, точно иглы; я дрожала под пронизывающим сырым ветром. Привратник завел меня в сторожку; я стояла возле очага, пока мне искали извозчика.

Вошла надзирательница. Лишь когда она чуть сдвинула капюшон накидки, я узнала миссис Джелф. Она мне кивнула, и привратник ее выпустил; кажется, я снова увидела ее из окна экипажа: она торопливо шла по пустынной улице, будто стремясь выхватить из тьмы хлипкие нити своей обычной жизни.

Интересно, что это за жизнь? Не знаю.

20 января 1875 года

Наконец-то канун святой Агнесы. Ночь выдалась скверная. В трубе воет ветер, дребезжат стекла в оконных рамах, от залетевших градин в камине шипят угли. Девять часов, дом затих. Кухарку с племянником я отослала, но Вайгерс оставила при себе.

— Если я испугаюсь и позову тебя, ты придешь? — спросила я.

— Кого испугаетесь, мисс? Грабителей? — Вайгерс показала свою толстенную руку и засмеялась. — Не тревожьтесь, я накрепко запру все окна и двери.

Я слышала, как она грохотала засовами, но сейчас, кажется, снова пошла проверить запоры... А теперь бесшумно поднимается к себе и поворачивает ключ в замке...

Стало быть, я ее растревожила.

В Миллбанке ночная дежурная мисс Кэдмен расхаживает по коридорам. Уже час, как там погасили свет. Я приду незадолго перед рассветом, сказала Селина. Тьма за окном кажется небывало густой. Не верится, что когда-нибудь рассветет.

Если она не придет, я не хочу, чтобы наступал рассвет.

В четыре часа стало смеркаться, и с тех пор я не выхожу из своей комнаты. С пустыми полками она выглядит странно — половина моих книг упакована в коробки. Сначала я уложила их в чемодан, и тот, конечно, стал неподъемным. Я как-то не сообразила, что брать нужно лишь то, что сможем унести. Коробку с книгами можно было бы отправить в Париж почтой, но теперь уже слишком поздно. Пришлось выбирать: что брать, а что оставить. Вместо Кольриджа22 я взяла Библию лишь потому, что на ней инициалы Хелен; думаю, Кольриджа я потом найду. Из папиного кабинета я взяла пресс-папье — стеклянное полушарие с двумя морскими коньками; девочкой я любила их разглядывать. Одежду Селины я упаковала в один чемодан — всю, кроме дорожного платья цвета бордо, пальто, чулок и ботинок. Их я разложила на кровати, и сейчас, в сумерках, кажется, будто Селина там вздремнула или лежит в обмороке.

Я ведь даже не знаю, какой она придет: в тюремной одежде, или же духи доставят ее голенькой, точно дитя.

Скрипит кровать Вайгерс, шипят уголья.

Без четверти десять.

Почти одиннадцать.

Утром из Маришеса пришло письмо от Хелен. Она пишет, что дом огромный, а сестры Артура весьма заносчивы. Кажется, Присцилла забеременела. В имении есть замерзший пруд, где они катаются на коньках. Прочитав это, я закрыла глаза. Возникло яркое видение: Селина с распущенными по плечам волосами, в малиновой шапочке и бархатном жакете скользит по льду; наверное, я где-то видела такую картинку. Я рядом с ней, морозный воздух обжигает наши губы. Я представила, что будет, если отвезти ее не в Италию, а к сестре в Маришес, сидеть с ней за ужином, спать в одной постели, целовать ее...

Не знаю, чего больше испугается родня: того, что она спиритка, что осужденная или что женщина.

«Миссис Уоллес извещает, — писала Хелен, — что ты трудишься и пребываешь в дурном расположении духа... Из чего я заключаю — с тобой все хорошо! Смотри, не переусердствуй, а то забудешь приехать к нам. Кто же спасет меня от Присциллы, если не моя невестка! Ну хотя бы черкни мне...»

Днем я написала ответ, отдала письмо Вайгерс и смотрела, как она осторожно несет его к почтовому ящику, — теперь уже не вернешь. Правда, письмо с пометкой «Хранить до возвращения миссис Приор» адресовано не в Маришес, но лишь в Гарден-Корт. Вот что в нем сказано:

Дорогая Хелен,

как странно писать это письмо — пожалуй, самое необычное из всех, что я когда-либо писала! — и я, конечно, надеюсь, что ничего подобного больше мне писать не придется, если мои планы увенчаются успехом! Хорошо бы письмо получилось вполне внятным.

Я не хочу, чтобы ты меня ненавидела или жалела за то, что я собираюсь сделать. Меня ненавидит та моя часть, которая знает, что этот поступок навлечет позор на мать, Стивена и Прис. Я лишь хочу, чтобы ты сожалела о нашей разлуке, но не причитала над тем, как она произошла. Вспоминай меня не с болью, но с теплотой. Твоя боль не поможет мне там, куда я ухожу. Но твоя сердечность поможет матери и брату, как однажды уже помогла.

Если кому-то надо выискать греховность этого шага, пусть ищут ее во мне и моей странной натуре, из-за которой я так ополчилась на мир с его общепринятыми уставами, что не смогла найти в нем себе места для жизни в довольстве. Это — правда, о чем ты, конечно, знаешь лучше, чем кто бы то ни было. Но ты не ведаешь об озарении, которое на меня снизошло, и об ином сияющем месте, где я, кажется, желанна! К этому меня привел некто изумительный и необычный. Тебе не понять. Ее представят обыкновенной и подлой, а мое чувство превратят в нечто грязное и порочное. Знай: здесь нет ни того ни другого. Одна любовь, Хелен... только она. Жизнь без нее невозможна!

Мать всегда называла меня упрямой. И это сочтет упрямством. Да разве дело в том? Я не хотела, чтобы так получилось, я сдаюсь! Бросаю одну жизнь, дабы обрести новую и лучшую. Я отбываю в дальние края, что, наверное, всегда было мне предназначено.

...спешу поближе к солнцу,

Где лучше спится.23

Я рада, что тебе достался мой добрый брат.

И подпись. Цитата мне понравилась, но я писала ее со странным чувством и думала: все, больше никаких цитат. Отныне ко мне приходит Селина и я начинаю жить!

Когда же она придет? Двенадцать часов. Скверная ночь обезумела. Отчего в полночь непогода всегда превращается в бурю? В камере не слышно, что творится на улице. Буря захватит ее врасплох, скрутит, завертит, собьет с пути, а я ничего не могу для нее сделать, только ждать. Когда она придет? Сказала — перед рассветом. Когда светает? Через шесть часов.

Нужно глотнуть опия, может быть, это направит ее ко мне.

Нужно поглаживать бархотку, она говорила «бархотка притянет меня сквозь тьму».

Час ночи.

Теперь два — еще час прошел. Как быстро он прошел на странице! А я будто прожила год.

Когда она придет? Половина четвертого; говорят, в этот час умирают, но папа умер, когда на дворе был белый день. В его последнюю ночь я не смыкала глаз, вот как сейчас. И не хотела, чтобы он уходил, так же неистово, как сейчас ожидаю ее прихода. Правда ли, что он смотрит на меня, как говорит она? Видит, как перо скользит по странице? О, отец, если видишь меня сейчас... если видишь, как она ищет меня во тьме, соедини наши души! Если ты любил меня, яви свою любовь и приведи ко мне ту, кого люблю я!

Я начинаю бояться, а этого нельзя. Я знаю, она придет, ибо не может не почувствовать, как я к ней тянусь, и мои мысли приведут ее ко мне. Но какой она придет? Я представила ее блеклой, бледной как смерть... измученной или обезумевшей! Я достала ее одежду, всю: и перламутрово-серое платье с юбкой под цвет ее глаз, и белое с бархатной каймой. Разложила по всей комнате, чтобы мерцали в пламени свечи. Теперь казалось, что она повсюду, точно отраженная в призме.

Я достала ее косу, расчесала и заплела; потом держала ее подле себя и временами целовала.

Когда она придет? Пять часов, еще темно, но мне уже дурно от моего неистового желания! Я добралась до окна и подняла фрамугу. Ворвавшийся ветер вздул золу в камине, безумно растрепал мои волосы и чуть не до крови исхлестал градинами щеки, но я все вглядывалась во тьму, ища ее. Кажется, я выкрикивала ее имя... да, я звала ее, и ветер откликался эхом. От моей дрожи сотрясался дом; наверное, и Вайгерс ее чувствовала. Я слышала скрип половиц под ее кроватью, слышала, как она ворочается во сне, а бархотка стягивала мое горло все туже. Наверное, Вайгерс выскочила из постели, услышав мои крики — Когда ты придешь? Когда ты придешь? — и мой последний зов: Селина! И вновь раздалось эхо, которое ветер швырнул мне вместе с градом...

И тут почудилось, что я слышу голос Селины, окликнувший меня по имени. Вслушиваясь, я замерла; не шевелилась Вайгерс, лишившись сна, чуть стих ветер, и унялся град. Река была темна и спокойна.

Зов не повторился, но я чувствовала, что она очень близко. Если придет, то скоро.

Уже скоро, совсем скоро, в последний час тьмы.

Почти семь, ночь умерла; на улице громыхают повозки, лают собаки, горланят петухи. Вокруг меня платья Селины, их яркость померкла; через минуту я встану, сверну их и спрячу в упаковку. Ветер сник, град превратился в снежные хлопья. Темза окутана туманом. Вайгерс встала и разжигает огонь нового дня. Как странно!.. Я не слышала колокола Миллбанка.

Она не пришла.

Загрузка...