Петербургские мыши
Еле слышно шуршат
И выводят под крышей
Шелудивых мышат.
По обоям все выше,
На комод и на шкап,
Забираются мыши
В легком шорохе лап.
Сгустки бархатной пыли
И в дыре, и в норе
Не такими ли были
При царе – при Петре?
В деревянных стропилах,
В тюфяках, в кладовых
Добрый город кормил их,
Как своих домовых.
Сотни полок с томами
Ценных библиотек
Не под их ли зубами
Исчезали навек!..
Вечер близится. Тише…
Пол скребут коготки.
Любят старые мыши
Собираться в кружки,
Любят пыльные были
Собирать для внучат, –
Всё, что люди забыли…
И внучата молчат.
Сложат хилые лапки,
Зыркнут бисером глаз,
И у каждой прабабки
Что ни ночь, то рассказ.
И без лишних расспросов
Вспомнит старая вмиг,
Что носил Ломоносов
Очень вкусный парик!
В моду ввел Грибоедов
Воротник до ушей,
И, атласа отведав,
Десять юных мышей
Опьянели от сладких
Заграничных духов
И уснули в тетрадках,
Не читая стихов.
Да и «Горе», что молча
Он под мышкой унес.
Было горьким от желчи
И соленым от слез.
Было мало ли, много ль…
Если мышь завелась.
Прогонял ее Гоголь:
«Ты в Диканьку не лазь!..»
Внукам скучно, ах, скучно
И они шепотком
Просят: «Бабушка, лучше
Расскажи о другом,
О талантах, о славе…
Ими город велик.
Не рифмуй, шепелявя,
“Воротник” да “парик”».
Не она ответит:
В дряхлой памяти брешь.
Сало славой не метят,
А талантов не съешь.
В лунном призрачном свете
Ночь грустна и тиха…
На щербатом паркете
Шелуха… Чепуха…
Ставни плотно задвинуты,
Годы в ночь опрокинуты,
Словно не было их никогда.
Маша с косами русыми
Тихо звякнула бусами,
И взошла над сиренью звезда.
На лужайке с опенками
Серый домик колонками,
Как свечами, украсил подъезд.
Темной ночью Ивановой
Распускаются заново
Маргаритки для бледных невест.
В речке месяц качается,
В колпаках загораются
Керосиновых ламп светляки.
И рука осторожная,
Словно птица тревожная,
Чуть касается чьей-то руки.
Вот за стулом Лаврецкого
Бакенбарды дворецкого –
Чай заварен и ужин готов.
И перчаткою нитяной
Он от Лизы Калитиной
Отгоняет ночных мотыльков.
А за дверью в гостиную,
Где лежит паутиною
Лунный свет, неподвижен и нем,
У рояля, в томлении,
В вальсе, в рокоте, в пении,
От луны весь серебряный Лемм…
Наклонясь над Тургеневым
В переплете шагреневом,
Всё узнаешь и вспомнишь в тоске
(Не навеки ли спаяны?) –
Городскую окраину,
Тростники на туманной реке,
Эти сумерки летние
И себя, восьмилетнюю,
Заглянувшую в сумрачный дом –
За Орловской заставою,
За калиткою ржавою
Дом, что звался Дворянским гнездом
Бабушка тоже была молодая,
Губы сердечком, на ручках колечки.
Часто ночами сидела при свечке,
Карты тасуя, о счастье гадая.
О королях и валете червонном,
О бородатых и вовсе безусых.
Возраст неважен! Кто спорит о вкусах?
Был бы герой, как в романах, влюбленным.
О петербургских салонах мечтала,
Где, улыбаясь, о ней говорили,
Если она беззаботно порхала
В замысловатых фигурах кадрили.
Так и жила… Выступала в балете,
На бенефисах цветы получая,
Не замечала, не чуя, не чая,
Что вкруг нее происходит на свете.
В школе учили хорошим манерам,
Верности трону и Господу – тоже.
Был горизонт ограничен партером,
Сверху увенчанным царскою ложей.
Слухи ползли по стране… Разве слухи
Могут свободно проникнуть в кулисы?
Хоть и шептали в кулисах актрисы,
Будто сановники нынче не в духе,
Будто народ… Ах, о нем ли забота?
Где-то в тумане мелькают крестьяне,
А на подмостках – работа до пота,
Правою, левою, в малом батмане!
Осенью было и страшно, и глухо…
Ежась от ветра, брела по панели…
Красноармеец в потертой шинели
Громко сказал: «Замерзает старуха!» –
Видно, не ей, а какой-то прохожей…
Только вот улицы вид изменили:
Это окраина города или
Невский проспект, на себя не похожий?
Грустно у булочной в очередь встала…
Бьются в дожде кумачовые флаги…
Выдали хлебец в газетной бумаге…
Так беспредельно, так странно устала…
Что же творится, скажите на милость?
И почему задрожали колени?
Это она, поскользнувшись на сцене,
В малом батмане вчера оступилась!
У режиссера тяжелый-то норов:
«Плохо работаешь! Видно, заснула?»
Впрочем, полвека с тех пор промелькнуло,
Не упрекать же теперь полотеров.
Смутно Вчера перепуталось с Завтра,
По-сумасшедшему сдвинулись годы.
Пляшут пунцовые флаги Свободы,
Машут руками на крыше театра…
В ситцевой спальне, в коробке конфетной,
Спрятан альбом, там вчерашнее живо.
На фотографии, в гриме, красиво
Личико каждой товарки балетной.
«Ишь ты, какие мы все молодые,
Я Катенька, Наденька, я и Анета!
Нынче одни похоронены где-то
Те, что в живых, – почему-то седые…»
Не помолилась, не перекрестилась,
Не было больше ни веры, ни силы.
Только у темной иконы спросила:
«Господи, что с Петербургом случилось?»
Стала кровать неудобной, не впору,
Ноги болят, да и в сердце ломота…
«Если хворала, случалось мне что-то
Долго, в слезах, толковать режиссеру.
Что и кому расскажу о себе я?..»
Молча листала, листала страницы,
И на уснувшие в вечности лица
Желтая ручка упала, слабея.
А через сутки в пустом переулке
Вынесли гроб из кирпичного дома.
Бабушка, словно листок из альбома,
Тихо спала в деревянной шкатулке.
Снова в путь! В дожди, в туманы,
В дом, но не домой.
Поднимайте чемоданы
На этаж восьмой!
Сквозь стальные переплеты
В лифт за мною входит кто-то,
Рядом встал… Не ты ль?
Что несешь? Охапку писем,
Полушубок с мехом лисьим,
На подоле пыль?
Муза, муза, ты чудачка,
Гостья чердаков!
Там в пустынных окнах скачка
Рваных облаков.
Там… А впрочем, почему же
Не стянуть кушак потуже,
Если хлеба нет?
Лишь бы тот, кто ночью вышел,
Нас с тобой внизу услышал
И увидел свет.
Прижимается ветер к стене освещенного дома.
Он устал разбивать себе лоб о деревья и скалы.
А впустили бы в дом, как бы добрая печь обласкала,
Как согрела бы душу огня золотая истома!
Прижимается ветер и тянется пальцами в щели,
Плачет тоненьким голосом, в крепкие двери стучится.
Люди в доме ворчат, говорят, что сквозняк из ущелий,
Говорят, что стучится ночная, недобрая птица.
Надо птицу прогнать, надо дверь заложить одеялом,
И подбросить поленьев, и уголь разбить кочергою,
Грея руки над пламенем желтым, оранжевым, алым, –
Только люди за это заплатят ценой дорогою…
Там, у печки, никто не боялся ни снега, ни стужи,
Там старуха спала, помолясь благодушному богу,
А простуженный ветер метался и рвался снаружи
И ложился ничком, припадая губами к порогу.
«Отворите! – кричал. – Помогите мне силы набраться,
Добежать до огня!» – и в протяжном, пронзительном вое
Он так яростно начал проситься, ломиться, стучаться,
Что окно расколол, и распалось оно, как живое,
И тогда он ворвался, свистя, завиваясь воронкой,
По пути закрутив на разбитом окне занавески,
Оборвал провода, опрокинул и ранил ребенка,
И огонь зашатался в предсмертном испуганном блеске.
И погас, не стерпев ни напора, ни силы размаха,
Уползая в золу, прикрываясь ее пеленою, –
Он не знал и не чуял, что ветер, слабея от страха,
Проклинает себя и дыханье свое ледяное.
Вмиг от печки остывшей повеяло холодом. Где ты,
Золотое тепло, раскаленное красное сердце?
Что осталось на свете от ветра, озябшего ветра,
Умолявшего только впустить его в дом – обогреться?
Ничего не осталось!.. У ветра – ни плоти, ни тени,
Даже отзвуки дикого голоса разом умолкли.
Боязливо трещат, коченея, чернея, поленья,
И проходит метла по ковру, подбирая осколки.
Монахинь тихие стайки
В глубокой нише креста –
Как будто слетелись чайки
К ногам воскового Христа.
Привела их сестра Мария,
Пастух небесных овец.
У нее очки роговые
И белоснежный чепец.
В деревянной резьбе подножья
Маслянисто огни блестят.
Деревянные ангелы Божьи,
Как солдатики, встали в ряд.
Кто с флейтой в руке, кто с лютней,
Но где же куклам запеть?
На тарелку церковные трутни
Собирают не мед, а медь.
Наверху, склонясь над балконом,
Сквозь каменные кружева
Смеются ящер с драконом
И с толстым котом – сова.
Корабль католической веры
От сырости мутно-сер.
Сестра Мария – химера
Страшнее других химер.
Крючком изогнутый коготь
Стучит о нагрудный крест:
«Нельзя моих пленниц трогать,
Отнимать у Бога невест».
А в туманном чаду кадильном
Среди цветов восковых
Молчит над престолом пыльным
Восковой, неживой Жених.
Ни ключевая ценная вода,
Снопами брызг взлетевшая высоко,
Ни темно-золотые струйки сока
Из сердцевины спелого плода,
Ни в доброй фляге старое вино,
Ни тающий ломоть янтарной дыни
Меня не утолят…
В какой пустыне
Такою жаждой мучиться дано?
О капле влаги в устьях мертвых рек
Взывал ли кто протяжнее и горше?
Упасть на снег, лицом зарыться в снег
И зачерпнуть, и полные пригоршни
Прижать к губам…
Пушистый белый ком
Впивать одним медлительным глотком
Там где-нибудь, у городской заставы,
У верстового старого столба,
Куда под вечер приведет судьба,
Где все сойдутся: правый и неправый.
Разных кукол на заказ
Мастерила я не раз,
Карандашиком цветным
Рисовала лица им.
В желтом месяца луче,
Кто в лохмотьях, кто в парче,
Куклы выстроились в ряд,
Что-то ночи говорят.
Семь царевен, пять цариц,
То казненных, то черниц –
Ксений, Марф и Евдокий,
С ними несколько Марий,
Обреченных королев…
Я лепила их, согрев
Глину в пригоршне руки,
Завивала парики.
Лоскуток цветной прикинь
К тельцу книжных героинь,
Глаз прищурь и посмотри:
В белом – Эмма Бовари,
Красным бархатом Нана
Облита, оплетена,
А на донну Анну лег
Черных кружев мотылек…
Перепутались века!
Куклы, ростом в два вершка
К жизни вызванные мной,
Дышат в комнате ночной.
Сколько зим и сколько бед!
Ни одной счастливой нет.
Убегают с чердаков,
Из ненужных сундуков,
Покидают том за томом,
Отрываясь от страниц,
И бегут над старым домом,
Мимо труб и черепиц.
Люди скажут: «Листопад?
Или ветер? Или град?»
Но до правды далеко им,
А чердак отныне пуст.
Над полуночным покоем
Шелест, шорох, шепот, хруст.
Тащит, тащит Трубочист
В водостоке желтый лист
И Дюймовочку увозит
От безглазого Крота.
Воздух чист. Слегка морозит.
Голубая даль пуста.
Оловянный, в блеске лат,
Чутко шаркает Солдат
С балериною бумажной,
И в надзвездные края
Богдыхан уходит важный,
Пряча в клетку Соловья.
Промелькнули и прошли.
Дальше, дальше от земли,
И озлобленной, и тесной,
Где для сказки места нет,
К неоткрытой, неизвестной,
К самой дальней из планет.
Утром тихо и светло.
Люди скажут: «Намело
Много сора и былинок,
Да и книги надо сжечь.
Что нам книги без картинок?»
И старье забросят в печь.
Только теплятся в углу
Две скорлупки на полу,
Да у старой черной кошки
Расширяются зрачки:
Это Золушка в окошке
Обронила башмачки.
Я весела,
Хоть из села
Ушел он воевать.
Черна изба,
Дымит труба,
Пуста моя кровать.
Он в щеку бил,
Да щеголь был,
Он песни распевал.
Что вспомнить мне?
Герань в окне,
Луну да сеновал…
В других домах
Лукавых свах
Ковровые платки.
А на меня
Из-за плетня
Косятся мужики.
Скучать начну –
Ногой качну
У печки колыбель:
«Спи, мой сынок,
Пусть наш порог
Засыпала метель!
Пусть в окнах пыль,
Ведь ты бобыль,
Как цветик полевой.
Не плачь… Молчи…
Слышь, на печи
Скребется домовой?
В глухой ночи
Он кирпичи
Считает – раз, дня, три
Ведь есть у них,
У домовых,
Свои календари.
И два, и три,
А там, смотри,
И двадцать лет пройдет,
А домовой
Над головой
Счет кирпичам ведет».
Плеснет метель,
И колыбель
Опять качнется вбок…
Но кто вздохнет,
Но кто споет
(Не о тебе ль, сынок?):
Он в щеку бил,
Да щеголь был,
Он мне не дал кольца…
Что вспомнить мне?
Туман в окне,
Прощанье у крыльца…
Черный год не увидел лета:
Оно покинуло мир.
От домов уцелели скелеты
Над воронками мертвых дыр.
А в улицы-катакомбы
И воя, и рокоча,
Как кегли, летели бомбы,
Взрывая вихрь кирпича,
Рыча, рокоча, и воя,
Взметая, взвивая прах,
Как будто сердце живое
Искали в рваных домах.
Не прежний, не наш, не добрый –
Свирепый, слепой Господь
Ломал железные ребра,
Крушил бетонную плоть.
Но сердца найти не мог он
Оно скатилось давно
Из выбитых черных окон
На двор, на гнилое дно.
Там, в последней забившись щели,
Музыкант ютился, горбун.
У охрипшей виолончели
Не хватало басовых струн.
И она истошным дискантом
Фальшивила о тоске.
Виляя трехцветным бантом
На мировом сквозняке.
От барака до барака.
В лужах раздвоясь.
Фонари горят из мрака.
Освещая грязь.
Чаща проволок колючих.
Голод. Холод. Тьма.
Пролетает в низких тучах
Черная зима.
Что мне ткет судьба-ткачиха?
Нити не видны.
Новый год крадется тихо
Вдоль слепой стены.
Не устал винтовкой звякать
Сторож у ворот.
Полночь бьет…
Не надо плакать –
Это Новый год!
Как будто они не бывали,
Те годы, тот ужас и смрад:
Опять фейерверки в Версале
И в праздничных залах парад.
Давно ли в смертельной тревоге
Дрожала от залпов земля,
Вдоль старой версальской дороги
Сгорали дотла тополя?..
Проносятся бритые бритты
В рольс-ройсах на праздник ночной,
И топчет дворцовые плиты
Пруссак с необъятной женой…
Но раны вчерашние живы,
Не зажили шрамы от пуль.
В канавах, заросших крапивой,
Лежал партизанский патруль.
Из каждой ложбинки и щелки
Гремели разрывы гранат,
И сыпались градом осколки
На липа мальчишек-солдат,
На черные, потные лица
(А в рот набивалась земля)…
И снова Версаль веселится,
С врагами веселье деля.
Сейчас на гигантском помосте,
В сверкающем вихре ракет,
Увидят залетные гости
Военный французский балет…
С трудом на глухом перекрестке
Мы в каменной нише найдем
Непрочно прибитые доски,
Размытые долгим дождем.
Здесь с каждою буквой истертой,
Как будто идущей ко дну
Уходит из памяти мертвый,
Когда-то спасавший страну.
Еще иногда позолота
Блеснет кое-где с высоты,
Еще с благодарностью кто-то
К доске прикрепляет цветы,
Но только всё реже и реже:
Дорога сюда далека…
Весеннею зеленью свежей
Прикроется скоро доска,
И спрячутся скромно во мраке
От глаз угловых фонарей
Французские Пьеры и Жаки
И с ними наш русский Андрей…
Как розу надгробную, музе
Я имя его отдаю:
Пусть знают в Советском Союзе
О русских, погибших в бою.
Пусть знают о том, что на свете,
Сквозь кривду, развал и разлад,
Росли эмигрантские дети
И выросли в русских солдат.
Связали и крепкие нити
С Россией – плела их война…
Храните, храните, храните
Угасшие их имена.
И младшеньким детям, и дедам
Пошлите отрадную весть:
Вели партизаны к победам
За мир, за свободу и честь.
И в зареве дальних пожарищ,
Глотая свинцовый туман,
Шел с ними их русский товарищ,
Шел к смерти Андрей, партизан.
О люди, когда-то вы знали,
За что эта кровь пролилась…
И в пышных гостиных Версаля
Расходятся гости, смеясь.
О страшном, об огненном годе
Ни слона, ни памяти нет.
Но нет и страшнее пародий,
Чем этот военный балет!
Страницей каменной раскрыл Париж,
Проветривая пыльные седины.
В окошке голубятни море крыш,
Плеснув, окаменело, сгорбив спины.
С подоблачной чердачной высоты
Разглядываю сонмы серых зданий,
Химер на башнях, тюрьмы и мосты
В подзорную трубу воспоминаний.
Тумана перламутровая высь,
Она воздушной наклонилась чашей
Над городом, с которым мы сжились,
И над его судьбой, что стала нашей.
Всё так же спорами гремит Сенат,
Всё те же рыбаки стоят вдоль Сены,
И девушки, как пять веков назад,
Ткут при свечах, в подвалах, гобелены,
Вплетая нити в рыцарский доспех,
Грудь женщины и головы на плахе…
Всё тот же схоластический орех
Ломают босоногие монахи.
И каждый раз по-новому хорош,
Свистя чижом навстречу канонаде,
Веснушками обрызганный Гаврош
Под пулями стоит на баррикаде…
Вот у реки старинные ларьки –
В них книжный мир с его трухою хрупкой.
В бальзаковских ермолках старики
Его хранят, попыхивая трубкой.
Истории запутанный дневник
Листает невнимательный прохожий
И, не вникая в смутный говор книг,
Прельщается шагреневою кожей…
Одну игру сменив другой игрой,
Всех городов ребячливо-наивней,
Париж на землю проливал порой
Каскады роз и кровяные ливни.
Немало выстрадав и одолев,
Плечом к плечу с его мятежным духом,
Я вижу – он лежит, уснувший лев,
Но и во сне тревожно водит ухом,
Прислушиваясь…
Даль еще тиха.
Леса окрестные сомкнулись плотно,
И на флюгарке крылья петуха
В безветрии опущены дремотно.
Еще не вспыхнул красный гребешок!
А зоркий глаз косится на восток:
Когда же смогут в общем кличе слиться,
Булыжники рассветом опаля,
Неспящий голубь со стены Кремля
И гальская проснувшаяся птица?
Отгремели автомобили,
Отсверкали огни кино.
Бродяги давно допили
В притонах плохое вино.
Торгашу-конкуренту в пику
Взрастил финансовый туз
Парниковую землянику
Величиной с арбуз…
Погрузив необъятный хобот
В оскверненный им небосвод,
Проложил говорящий робот
До Венеры бомбопровод.
И, отклеив ресницы-спицы
От своих смертоносных глаз,
Мисс Америка спать ложится
В облаках голубых пластмасс…
Там были огромные, а небо шатром, карусели,
Безглазые, серые, а пестрых заплатах дома,
Там негры кружились, и черные пасторы пели,
И старые девушки чинно сходили с ума.
Там были под окнами жадные руки простерты,
И красные гимны звучали началом начал,
И, сидя на троне, король Алкоголик Четвертый
Атомную бомбу в пеленках на сердце качал.
Под вечер вползали туманы в бетонные дебри,
Прожектор, шатаясь, прощупывал сонную синь,
И в город блудница въезжала на розовой зебре,
И звери ревели, и старцы кричали: «Аминь!»
Черным туманом клубятся бездонные выси,
В черном тумане сбываются звездные сны.
Маленький робот, дитя человеческой мысли,
В небо взлетел и упал на поверхность Луны.
К самому сердцу вчера недоступной Дианы
Тихо прильнул, как к цветку приникает пчела,
Чтобы в волшебный прибор из открывшейся раны
Лунная кровь голубым серебром потекла.
В тысячеградусном холоде космоса спали
Камни безводных равнин и оскаленных гор.
Может быть, искорки стали, как звезды, мерцали?..
Слушал земные приказы волшебный прибор.
На чуткой антенне вибрирует музыка воли,
Что достигает его по эфирным волнам,
Он покидает пустынное белое поле,
Он оставляет на нем леденеющий шрам.
Снова на землю… Так вот оно, лунное тело,
Тайна молекул, из неба пробившийся свет!
Как ты стремилась, Земля, как ждала и хотела
Слить свою жизнь с неразгаданной тайной планет!
Завтрашний день в этой маленькой горсточке почвы.
Что в ней таится? Какие открытия в ней?
Помните, как улетали в беззвучную ночь вы,
О космонавты – колумбы ракет-кораблей!
Вы, открыватели надстратосферных америк,
Нам ли не снились в начале великих начал
Лунная гавань, спокойный серебряный берег
И без войны завоеванный лунный причал?
Дерево, спасибо! Жили мы
Вместе очень долго, очень дружно.
Познакомились среди зимы.
Я давно такой не знала вьюжной,
Взвихренной, по-русски снеговой!
Синее окно заиндевею,
И в него, как человек живой,
Дерево высокое смотрело?
Всё хотело руку мне подать
В белоснежной меховой перчатке.
Не дотянет – и начнет играть,
Прикрываясь сумерками, в прятки…
Прокатилась по горам волна:
В стены бил горячий ветер с юга,
И нечаянно пришла весна,
Так же буйно, как недавно – вьюга.
Кто поверит, – был же снегопад,
Был морозный, чуть арбузный запах,
А сегодня сотнями лампад
Засветились почки в черных лапах.
Солнцем озаренное насквозь,
Дерево рассвета дождалось
И спешит зашелестеть листвою,
Двум в окне кивая с высоты,
Потому что были эти двое
С ним четыре месяца на «ты».
Нам осталось сутки в этом доме
Провести с тобой, зеленый друг!
Все уходит прочь из жизни, кроме
Памяти, не знающей разлук.
Чтоб запечатлеть разлуку ярче,
Чтобы улыбнулись мы светло,
Дерево раскрыло тайный ларчик,
Заповедное свое дупло,
И оттуда над росистым лугом
Выпал легкий, маленький клубок
И пошел носиться круг за кругом
И плясать вприсядку ввысь и вбок.
Эта белка в серебристой шкурке,
Пышный хвост подняв веретеном,
Ради нас играла под окном
С солнечными зайчиками в жмурки.
Кто знает имена швейцарских гор?
Шрек-Хорн, Рог Ужаса и Финстер-Хорн –
Рог Мрака.. В остром клобуке – Монах.
Так их прозвал в веках народный страх
Направо – Ужас. Мрак стоит налево.
А юная, вся розовая Дева,
Лежит Юнгфрау а солнечных лучах,
С изогнутым бедром Венеры горной,
И лыжник – муравей земной и черный –
Скользит влюбленно на ее плечах,
И три горы дрожат в подземном гневе
И, хмуря складки сивых родников,
Грозят из-под нависших облаков
Своей самозабвенно спящей Деве.
Но та, лукавая, других страшней:
Притворно неподвижна и невинна,
Она хранит опасные лавины
Под нежной сетью голубых теней,
Распахивает пропасти над снегом
И с вкрадчиво ползущею пургой
Играет смерть, следя, как тот, другой,
Ускоренным себя пьянит разбегом…
Я наведу бинокль и в нем увижу
Морщины трещин, старый черный лед,
Потерянную крошечную лыжу
И в небе – опоздавший вертолет
Он не найдет, Так, может быть, и лучше…
Летит пурга на снеговых волнах,
И засыпают, зарываясь в тучи,
Рог ужаса, Рог Мрака и Монах.
Темно-синие пинии,
Синева средиземная…
И надземно-подземная
Глубина тишины… Темно-синие пинии
В тишину включены,
И спадают глицинии,
Голубые глицинии
С раскаленной стены.
Словно ветром волнуемо,
Море в небо ушло
И беззвучными струями
По стенам потекло.
Зябко движутся линии
Переливных теней –
Это дышат глицинии
На уступах камней,
Это пишут глицинии,
Ниспадая на мхи,
Переливные линии –
Голубые стихи.
В долине снов вечерняя заря
Позолотила камень алтаря,
С которого давно сошли кумиры,
А я нашла в траве обломок лиры
И плакала, с туманом говоря.
Орел, в высотах медленно паря,
Слетел на луг, где прятали сатиры
Античный мед и розы октября
В долине снов.
Орлиных крыльев шелест повторяя,
На флейтах из морского янтаря
Играли круглолицые зефиры,
Когда, воспоминанием горя,
Моя рука чужой коснулась лиры
В долине снов.
И тень Сафо пришла издалека.
Она – как стебель белого цветка
На той меже, где сон уступит яви
Когда расстелется в кипящей лаве
Пурпурная рассветная река.
За ней толпятся мертвые века,
Уснул Харон на черной переправе…
Но вижу перстень в золотой оправе
И тень Сафо.
На краткий миг, на всю ли жизнь близка?
Быть может, только глянет свысока
И растворится в одинокой славе?
Но для меня, проснувшейся, легка
Струна на лире, что беречь я вправе,
И тень Сафо.
И днем и ночью жду я зова,
Боюсь от дома отойти.
Скажи хоть слово, только слово,
Скажи, что я могу прийти!
В какой-то час – сегодня, завтра?
Быть может, звякнет телефон,
Ты позовешь! И безвозвратно
Исчезнет долгий черный сон.
Отступит горе…
Мой любимый,
Ты мне вернешь мою Неву,
И не во сне, летящем мимо,
Увижу я, а наяву,
Как после горестной разлуки
И безутешных слез моих
Мне Летний сад протянет руки
Деревьев, с детства дорогих,
Как пушкинскою ночью синей
Блеснет в окне моем, «светла,
Адмиралтейская игла»
Сквозь драгоценный русский иней.
Я опять на Родине!
Поле… Темный бор…
Улица Погодина,
Голубой забор…
Много тропок пройдено
Вширь и вдоль земли.
К улице Погодина
Тропки привели.
Золотится кленами
Роща над прудом.
С четырьмя колоннами
Тихий, старый дом…
Когда я в комнату вошла,
Впервые с ней соприкоснулась,
Она мне стала так мила,
Что я ей сразу улыбнулась.
Я знала – в ней еще живут
Другие думы и заботы,
За письменным столом, вот тут,
Вчера сидел бессонный кто-то…
Всех предыдущих знать нельзя,
Но к ним, невидимым, вхожу я,
И чьи-то тени, как друзья,
Во мне встречают не чужую.
Дверьми приглушенный, в тиши,
Которая так много знает,
Здесь рокот пишущих машин
В чуть слышном беге не смолкает.
Как будто град шуршит в окне,
Катая легкие дробинки,
И новый стих летит ко мне
От каждой прошуршавшей льдинки.
Дневной за рощей гаснет свет,
Ей к ночи дышится свободней…
В столовой скажет мой сосед:
«Легко работалось сегодня!»
Мне тоже! Я в стране другой
Так не дышу. Мне воздух нужен,
Вот этот воздух дорогой,
Который со стихами дружен,
И вечер в облаке седом,
Осенний вечер Подмосковья,
И этот старый, тихий дом,
Где Слово рождено любовью.
На рассвете изморозь,
Осторожный хруст:
Отряхнулась изгородь,
Отряхнулся куст.
Покачнулась яблоня,
Разроняв плоды.
Колет пальцы зяблые
Холодок воды…
А в леса окружные
Бросили гудки
Поезда, ненужные,
Как черновики.
Много тропок пройдено,
К новым не спешу.
Я с тобою, Родина,
Всей душой дышу.
Не странно ли, что я вошла вчера
В год тысяча семьсот… не помню точно!
Я видела пакгаузы Петра
Вдоль Крюкова канала, белой ночью.
Два века – скоро три – тому назад…
Неправда! Только сутки между нами, –
От задремавших каменных громад
Повеяло смолой и кораблями.
В ночь белую – ни звезд, ни фонарей.
Бесплотными становятся ограды
Чугунные, и нет от них теней,
И стерегут таинственные склады
Всё, чем гордиться будет русский флот,
Что доведут до совершенства внуки,
Передавая клад из рода в род,
Для «навигацкой хитростной науки»
В глубоком чреве дремлющих китов,
В скопленье инструментов и товаров,
Готовятся зачатия судов,
И жизнь пульсирует на дне амбаров.
Уснула тишина на берегах,
И даже ветер смолк, дышать не смея.
Но кто же в семиверстных сапогах
Шагает звонко за спиной моею?
Вот обогнал… Вот показалась тень…
В стекле темно-зеленого канала
Мелькнул треух, надетый набекрень,
Сажень косая плеч… И я узнала!
Узнав, молчу В канале зыбь дрожит,
Чуть золотится даль, рассвету рада,
Над Новою Голландией лежит
Забрезжившее утро Ленинграда.
И голоса под сводами, и бег,
Стук молотков, протяжный гул металла…
Так начинает день Двадцатый век
Среди домов старинного квартала.
Еще не умер белой ночи свет, –
Последний перламутр. Еще живая,
Она торопится за мною вслед,
И мы в пустом качаемся трамвае.
А он бежит стремительно туда,
Где новые для нас готовы встречи.
Неподалеку плещется вода,
И запах моря всё сильней и резче.
Окно в Европу!..
Медленно идут,
Пестрея флагами чужих народов,
К нам в гости корабли… А сколько тут
И наших океанских теплоходов!
Всё шире расстилается заря
И видит сверху гавани другие,
Где крейсера опустят якоря –
Огромные чудовища морские.
Средневековых башен тяжелей,
В стальной броне, в лучах военной славы
Праправнуки линейных кораблей
Сомкнут ряды на страже у Державы.
Ночь белая! Дай мне последний сказ
О том, кого я, не назвав, узнала,
Когда он промелькнул, всего лишь раз,
В темно-зеленом зеркале канала!
Нет больше ночи… Свет ее потух
В слепящем блеске солнечного диска.
Три темных точки – призрачный треух –
Над горизонтом проплывают низко,
А под треухом – знаю чьим – незрим
Туманный лик… Там, в командирской рубке,
Стоит гигант… И в небе вьется дым
Его прокуренной голландской трубки.
Нева вставала черною стеной
И шла на берег, все преграды руша.
О, как, наверно, в темноте ночной
Деревьев бедных тосковали души.
Нева врывалась в беззащитный сад,
И одичалый ветер в рог победный
Трубил и выл, как двести лет назад,
Когда, коня пришпорив, Всадник медный
Всю ночь скакал по мокрой мостовой,
А волны к конским ластились копытам…
Деревья обнаженной головой
Трясли над каждым деревом убитым,
Но где же им предотвратить беду,
Прогнать ее бессильными ветвями!
Тридцать четыре мертвеца в саду
Свалились навзничь, вырваны с корнями…
Пора настала прекратить игру.
Жестокое свое закончив дело,
Нева ушла назад и поутру,
Чуть, вздрагивая, сонно голубела.
И дом в саду, устав от бури, спал.
Он уцелел, и уцелели люди.
В тот ранний час еще никто не знал,
Не погашал, не говори о чуде.
А чудо было!.. Резко наклонясь
И падая на дом неудержимо,
К нему стволом не прислонился вяз,
Себя не спас, пройдя нарочно мимо
И грузно рухнув… Он не захотел
Поранить дом… Взметнулась гривой крона,
Но великан сраженный не задел
Ни старых стен, ни окон, ни фронтона,
Ни тех, кто думал только о себе:
Прошла опасность, отлегла тревога!
Деревьям ли противиться судьбе?
Конечно, жаль, но на земле их много…
В траве промокшей стынут озерца,
Разбросанные вихрем и Невою,
И дерево лежит у ног крыльца,
Благословив ветвями всё живое,
Всю жизнь возобновленную кругом,
И смерть свою, и уцелевший дом.
Голос был чуть слышен в телефоне.
Падал снег над дальнею Москвой,
И казался снегом голос твой,
Неземной, уже потусторонний.
Где она, другая сторона,
Смутно предугаданная нами?
Но была она почти видна
Над антеннами и проводами,
Над Смоленской улицей, сквозь сон,
Сквозь беспомощную грусть разлуки…
Там, в Москве, усталый телефон
На свободу отпустили руки…
Волны снега шли издалека,
Обволакивая тишиною…
Прежняя, ты мне всю жизнь близка,
Уходящая – дороже вдвое.
Снежный голос угасал,
Перейдя в легчайшее дыханье,
И коснулось слуха в первый раз
Явственно и чисто: «До свиданья».
Этим горним воздухом дыша
В Стороне, которой нет названья,
Подошла ко мне твоя душа…
Снег пронесся, пролетел… Куда?
До свиданья, друг мой, до свиданья!
До вчера. До – завтра. До – всегда.
Мне чудится: к некрополю плыла
Ладья Харона по холодной Лете.
Я слышу плеск волны и стук весла
У входа в усыпальницу столетий.
Возможно, не весла… Иным был стук
Там, в глубине глубин, в ее утробе!
Над нею замыкался черный круг
Тяжеловесных склепов и надгробий,
И ангелов, и бронзовых вдовиц
С заломленными горестно руками
Над ледяным безмолвием гробниц,
Изъеденных дождями и веками.
Они друг к другу тесно прилегли,
Гордясь полуистертой родословной,
Флотилии имперской корабли,
Отживший мир, вельможный и сановный.
Что ни надгробье – титул или чин.
Век восемнадцатый о славе давней,
О пышности торжественных кончин
Грустил, уйдя в глухонемые камни…
И вдруг – просвет в ущелии теней,
В фантастике поваленных утесов:
Гробница белоснежная, а в ней –
Крестьянский сын Михайло Ломоносов!
Немало утекло воды с тех пор,
Как он, насквозь прохваченный морозом,
В далекий Петербург из Холмогор
Ушел с растянутым в снегах обозом…
И труден, и прекрасен был восход,
Прекрасен был ухода час вечерний.
Его ли праху у летейских вод
Лежать среди великосветской черни!
Кладбищенский над ним бессилен тлен.
Дитя народа, признанное всеми,
Наш академик, он почетный член
Стокгольмской и Болонской академий.
Бессмертный пращур наш, – его стези
Влекут в потоке солнечного света
К покою величавому, вблизи
От колоннады Университета,
От гордой Академии наук
К Васильевскому острову, к простору…
Быть может, Ленинград, наш верный друг,
Отдаст свой долг Великому Помору, –
На Стрелке будет выстроен помост
И к саркофагу поведут ступени,
Чтобы лежал, челом касаясь звезд,
Крестьянский сын, великий русский гений.
И толпы потекут к нему тогда
Со всей земли для низкого поклона…
Темна, темна летейская вода,
И у причала спит ладья Харона.
Что за птичка стонет в роще?
Сквозь листву не разглядеть!
Горло нежное полощет,
Собирается пропеть
Всё одно и то же слово.
Голосок звенит, дрожа.
Прополощется – и снова:
«Ну, пожалуйста, пожа…
Ну, пожалуйста, пожалуй…
Ну, пожа… пожа… чирик!»
Почему у пташки малой
Не смолкает этот крик,
Эти жалобные просьбы?
Пожалеть? Пригреть? Принять?
Хоть разочек удалось бы
До конца ее понять!
Протекало детство Яшки
Не в гнезде, а на окне,
И культурные замашки
Привились ему вполне.
Спал в коробке, будто в детской,
Где ни крыс, ни кошек нет,
Под кисейной занавеской
Ел котлеты и паштет.
Иногда и так бывало:
Думал Яшка, что читал,
Если книги и журналы
Ни диване в клочья рвал.
Мы об этом не жалеем,
Умиленно говоря:
«Будет птенчик грамотеем,
Он словарь трепал не зря!»
Нынче Яшка на свободе
Залетал и каркать рад.
Он в вороньей стае вроде
Господин, аристократ,
Мать приемная котлетки
И паштеты в парк несет,
И сидит герой на ветке,
Кость куриную грызет.
Что за буквы, что за слово
Ты орешь на все лады?
Чуть закаркал – и готово
Для тебя ведро еды!»
Громко Яшка стал смеяться
С телеграфного столба:
«Эх вы, братцы-тунеядцы,
Бескультурье, голытьба!
Не листали вы бумаги,
Буквы жирные клюя,
Где же сделаться бродяге
Образованным, как я?
Объявить желаю миру –
Потому и вверх полез, –
Что три буквы: ДВС –
Значат: "Дать Воронам Сыру!"»
Сплелась ее судьба с моей судьбой
И с детских лет мне душу волновала.
Я видела не раз перед собой
В зеленой глубине морского вала
Зеленые глаза и рыбий хвост,
И руки белые: она ловила
В тревожных водах отраженье звезд,
Но ни одно се не опалило.
Гремела ночь волною штормовой…
Кем было в небе принято решенье,
Чтобы зажгла Любовь огонь живой
Среди обломков кораблекрушенья,
Чтобы, стрелою пролетев грозу,
Сквозь глыбы туч на черном небосклоне,
Слеза упала, вспыхнула внизу
И обожгла русалочьи ладони?
Всё, что потом сбылось для нас двоих,
Рассказано о первой… Но вторая,
Вот та, что пишет этот странный стих,
Когда волна несется штормовая
И на дыбы встающая Нева
Обрушиться готова с диким воем, –
Вот та, вторая, – где о ней слова?
Кому мы, две, родство свое откроем?
Он их, любя, боготворил,
Он благодарным оставался
И той, к которой приходил,
И тем, с которыми расстался.
Своя, чужая ли жена,
Порою страсть, порой причуда,
Но ими жизнь озарена,
И в каждой открывалось чудо.
И нет измены, нет греха!
Есть смена счастья и печали
В высокой музыке стиха,
Где голоса не отзвучали,
Где столько нежных губ и плеч,
Лилей и роз, огня и хмеля…
Но для себя его сберечь
Какие женщины сумели?
Что могут значить имена,
Число и место встречи новой!
Звалась ли Вечная Жена
То Анной Керн, то Воронцовой,
То Инезильей тайных грез
На берегах Гвадалквивира?
Он их воспел и превознес
И сделал вечными для мира.
А настоящею Женой,
То подчиняясь, то владея,
С ним шла дорогою одной
От Царскосельского лицея
До гроба только та, одна,
Что отражалась и горела
В других: звезда его, весна
И вдохновенье до предела.
Он не дошел, он не допел,
Вокруг него гасили свечи,
Но от нее поймать успел
Последний звук последней речи.
Накрыв его крылом своим
В снегах кладбищенской постели,
Она легла в бессмертье с ним,
Из рук не выронив свирели.
Сейчас – «старье», а завтра – «старина».
Сейчас не нужно, завтра драгоценно
И Атлантида вдруг с морского дна
Всплывет наверх, по-книжному нетленна.
И мы преображенными войдем
В стоглавый том, где зазвучим фальшиво.
Кто сможет нас ужать, когда умрем?
Сумеет выслушать, пока мы живы?
Небрежно говорят о стариках:
«Отжившие! Вот будь они моложе…»
А наша память в крепких сундуках
Сокровища хранит, но для кого же?
Но для чего?..
Темно морское дно –
Ни проблеска, ни плеска, ни движенья.
Когда-нибудь поднимется оно,
Искажено в чужом воображенье.
Подходит близко двадцать первый век,
Дорога к изысканиям готова!
Гробокопатели библиотек
Начнут вздыхать, ища живого слова
В разрозненной, бесцветной скорлупе
Записок и заметок, что когда-то
Легли в архив, не угодив толпе,
Запутав факты, передвинув даты.
А слова нет! Упущена пора,
Когда оно само просилось в души,
Но были плотно замкнуты вчера
Глухие человеческие уши.
Лишь в белой ночи, в мраморе, в зиме,
Закутанной в снега, как в плащ из меха,
В глубокой театральной полутьме
Останется бродить и реять эхо,
Как будто распахнулись сундуки,
Открылись тайники воспоминаний,
И жемчуга словесные, легки,
У невских берегов шуршат в тумане,
И в медленном круженье белых пург,
Где чудится сквозь ветер бой курантов,
Та Тень, тот Дух, чье имя – Петербург,
Не сможет не узнать своих атлантов.
Когда бы вы ни родились,
О петроградцы, ленинградцы,
Сумели с детства к вам пробраться
И прочно в память улеглись
Все голоса, шаги и лица,
Весь рокот лиры снеговой.
Вот почему такой живой
Осталась прежняя столица,
Где время длится, длится, длится,
Где временам потерян счет…
Запутал числа ветер невский,
И вам навстречу Достоевский,
В двадцатый век шагнув, идет…
Давно отпевшие «Коль славен»,
Куранты крепости молчат,
Но все часы в домах звучат,
Когда припомнится Державин,
И сани, сданные в архив,
Опять скользнут на поворотах,
Мелькнет, закутанный в енотах,
Старик, столетья пережив…
А над Фонтанкой кони Клодта
Аничков охраняют мост,
И там, в круженье снежных звезд,
Шинелью запахнулся кто-то
И, воротник подняв к губам,
Лицо скрывает от прохожих.
Но нет и не было похожих
На Пушкина… Он знает сам,
Что каждый в Северной Пальмире
Запомнил с детства наизусть
Черты, единственные в мире,
И в лире – собственную грусть…
Как в городе бессмертном этом,
Где камень отражает звук,
Не стать, включаясь в вечный круг,
Писателем или поэтом?..
А на темнеющий гранит
В неиссякаемом потоке
Всё тот же самый снег летит,
Ложась, как на бумагу строки.
Да, я сама той ласточкой была
И на плече ютилась журавлином,
Вела к гнезду путем, как вечность, длинным
И помогла лететь, и привела.
И он меня всю жизнь не звал иначе,
Как ласточкой, хотя ни он, ни я
Не знали о стихах про журавля,
И я сейчас одна над ними плачу.
Спасибо вам за сладость этих слез,
За те стихи, где отражен всецело
Тот, с кем я смело над землей летела,
Когда меня до цели он донес.
На его груди лежала роза.
Им двоим один сужден конец.
Я совсем не Mater Dolorosa,
Я оруженосец и близнец.
Он, уснувший тихо и безвольно
Белоснежный, странно молодой,
Понимал в гробу, что мне довольно
Этой жизни, для него пустой.
Понимая, повернул нарочно
Голову чуть вбок, лицом ко мне,
Словно говорил: «Мы рядом ночью,
На рассвете, наяву, во сне…»
Серебрились легкие ресницы,
Скрыв глаза, но видел он сквозь них.
От него ничто не утаится,
Каждый шаг мой знает, каждый стих.
Я – близнец, не Mater Dolorosa,
Мне не страшен близкий гул огня.
Я заплачу лишь о том, что роза
С ним сгорит сегодня, а не я.
Твое присутствие со мной,
Твоя рука – в моей,
И, если холодно зимой,
Я не прошу: «Согрей».
Ты знаешь сам, без слов поймешь –
Ведь ты незаменим,
Ты ледяную дрожь уймешь
Дыханием одним.
Опять спокойно и тепло,
Ты видишь, я смеюсь!
Твое плечо – мое крыло,
Я под него забьюсь.
Я буду ждать с тобой вдвоем,
Чтоб ты сказал: «Теперь
Пора в дорогу. Что ж, пойдем?..»
И распахнется дверь
Последняя…
А что за ней
Лежит и ждет меня?..
Моя рука – в руке твоей.
«Иду!» – откликнусь я.
Мне будет жаль всего и вся.
Когда уйду, не унеся
С собою ровно ничего,
Туда, где нет ни фонарей,
Ни книг, ни окон, ни дверей,
Ни желтых листьев, ни зверей,
Ни твоего, ни моего…
Мне будет жаль издалека
И телефонного звонка,
И стука ведер поутру,
Снежка пушистого в руке
И нашей тени на песке,
Когда умру.
О жизнь, открой мне, научи,
Как сделать, чтобы кирпичи
Простых домов и плющ оград,
И отблеск лужи голубой,
В которой теплится звезда,
Навеки унести с собой
Не в рай придуманный, не в ад,
А в бесконечное «туда»!
Надо только уметь
От себя отрешиться.
Разве может запеть
В зимнем холоде птица?
Тишина, тишина
На земле и на небе,
А сугроб, как волна,
Поднимает на гребень.
То, что было сосной,
Стало белою дымкой
И стоит предо мной,
Как и я, невидимкой.
Не дыша, не шурша,
Снег лежит без предела.
Постепенно душа
От него посветлела.
Все дороги-пути
Отступили незримо,
И по снегу войти
Можно в старость, как в зиму.
Фосфорическим, зеленым маревом
Тишина по городу текла,
Погружая улицы в аквариум
Из венецианского стекла.
Зеленели, чуть задеты розовым
От закатной тлеющей каймы,
Старые дома, в канале бронзовом
Выступая из подводной тьмы…
Северною ночью убаюкана,
Оглянись на прошлое, душа!
В нем когда-то у канала Крюкова
Отзвучал неповторимый шаг.
А сейчас в безлюдии, в молчании,
На секунду белым засветясь,
Чайка одиноко и отчаянно
У воды стрелою пронеслась.
И пропала, темнотою стертая,
В чаще бездыханных тополей.
Только крылья —
две руки простертые –
Задержались в памяти моей.
Ночью неподвижны чайки спящие,
Всем крылатым долгий дан покой,
Но она была ненастоящею,
Воплощенною моей тоской.
Знаю, почему она так мечется,
Ищет след потерянных шагов,
Залетев из равнодушной вечности
В лабиринты наших городов…
Раздели со мною одиночество –
Ведь и мне на поиски пора, –
Эвридика! Чайка-полуночница,
Безутешная моя сестра!
Ночью корабль причалил к окну
Прямо по воздуху. Это не снилось,
Это явилась в мою тишину
Верность и милость.
Что там на мачте маячит? Звезда?
В стеклах огонь разгорается желтый…
Ночью к домам приплывают суда.
Знаю, зачем пришел ты.
Белая тень заполняет окно
Сверху и снизу.
Легким туманом покрылось оно
В брызгах морского бриза.
А капитан не покинет руля,
Вейся, мой вымпел, вейся!
Ждет в тесноте невидимка земля
Нашего главного рейса.
Мне хорошо, что корабль стоит,
Мне хорошо, что туман кипит
Белою пеной,
Что капитан
Сквозь туман
Говорит:
«Будь корабельной сиреной!
Место твое впереди,
На груди
Нашей небесной шхуны».
Мачты гудят на Млечном Пути,
Мачты поют, как струны…
Тихо отчалил корабль от окна,
Медленно в стекла вплывает луна.
Нет корабля… Он далек, далек…
Может быть, вовсе не был?
Это еще не зов… Намек
На то, как уходят в небо.