В окне моем звезды и сумерки бледные
Над искрами синего льда.
Я грешная, злая, земная и бедная
И все-таки чья-то звезда…
Мария Вега
Оглядываюсь назад – и холодок пробегает по коже от мысли а что если бы судьба не дала мне возможности узнать этого замечательного поэта и человека? Жила же я целых двадцать восемь лет, не зная даже имени такого: Мария Вега! И это при том, что с первых сознательных дней поэзия была альфой и омегой моей жизни, воздухом, которым я дышала. Но… ведь мы столько лет провели в совсем неблагодатной тени «железного занавеса», впрочем, иногда, не без оглядки, проделывая в нем дырки при помощи «тамиздата» и «самиздата». И все-таки, все-таки… «Окаянные дни» Ивана Алексеевича Бунина я прочла, когда мне было уже за сорок. Тогда же пришел черед и Владислава Ходасевича. И Зинаиды Гиппиус, и Дмитрия Мережковского (до той поры ничего, кроме дежурных проклятий по их адресу в учебниках, да и то мелким, как маковое семя, шрифтом, о них никто знать не знал, ведать не ведал…). И Георгия Иванова, и Ивана Елагина… К чему длить перечисления! Вся литературная эмиграция была для нас поистине за семью печатями.
А ведь она была неотъемлемой частью того духовного материка, которому имя – Россия. Да-да, не жалким островком, затерянным где-то в океане, а частью материка! Той самой Гондваны, которую постигла некогда столь трагическая и неотвратимая судьба.
Вот и Мария Вега без этого имени, я теперь знаю точно, русская поэзия неполна. На ее небе Мария Вега – одна из самых ярких и крупных звезд. Но… повторяю, ровно двадцать восемь лет своей жизни я об этом и не подозревала. В то время в 1968 году – я была аспиранткой московского Литературного института им А. М. Горького и усердно трудилась над диссертацией на тему «Пейзаж в русской советской поэзии. Двадцатые-тридцатые годы». Пейзаж… тема, казалось бы, сугубо мирная. Но уже тогда, работая в спецхране Ленинки, я убедилась, что ромашки, васильки, рассветы и закаты, как это ни странно, приводили многих и многих замечательных лириков – Сергея Клычкова, например, да и всех поэтов «есенинского окружения» – в лагерь, за решетку, а то и под пулю. Переписывая от руки щемящие лирические стихотворения этих погребенных в спецхранах страдальцев, я сокрушенно думала: «Сколько же в истории нашей поэзии "белых пятен"! Хватит ли жизни на то, чтобы всё возродить, восполнить, вернуть людям?»
Так же от руки переписывались и стихи Николая Гумилева, Осипа Мандельштама и многих-многих других потаенных, отнятых у читателя. Сам летописец Пимен, пожалуй, одобрил бы то усердие, с которым я переписывала всё это – день за днем, год за годом… Это была, так сказать, невидимая часть моей работы. Но была и видимая – я в то время активно печаталась как критик, статьи и рецензии мои касались в основном проблем поэзии. Печаталась я и как поэт, но, известное дело, стихи еще никогда никого не прокормили, статьи – другое дело, и я неуклонно, как пчела на луг, наведывалась в редакции.
Как-то однажды мне заказали в журнале «Родина» статью к какому-то юбилею. И вот я в Харитоньевском переулке, в старинном особняке, где располагался тогда Комитет по связям с соотечественниками за рубежом. В особняке этом я впервые, и он мне очень нравится. В ожидании гранок сижу в уютной приемной, перелистывая подшивку редакционных журналов. Машинально пробегаю глазами что-то рифмованное – авторы, как говорится, неумелы, но искренни… И вдруг в номере первом за 1965 год – большая стихотворная подборка и незнакомое имя: Мария Вега. Стала читать – и сразу стало понятно: нет, это уже не просто стихи, а сама поэзия! Какой чистый, щемящий лиризм:
Была у меня сероглазая мать,
Но мне запретили ее вспоминать…
Как «запретили»? Можно ли запретить вспоминать о матери? Какая горькая и прекрасная судьба – за этими скупыми строками:
Я долго блуждала в тумане пустом,
И жизнь протекла, как вода под мостом.
Но вечером к правде мы ближевсегда.
Чем глубже колодец, тем ярче звезда.
А какой сказкой повеяло от этого, вынесенного из детства впечатления:
Летом на чердаке –
Светлые кудри стружек.
Паук лежит в гамаке
Из самодельных кружев.
Я вся еще была на этом чердаке, когда принесли-таки гранки моей статьи. Я взглянула на них с досадой: к чему всё это? Теперь важным мне казалось одно – узнать всё о Марии Веге: кто такая, где ее искать? Неужто вправду… на небе, среди сверкающих звезд? Многоопытные сотрудники редакции усмехались моему пылу, но всё же объяснили: Мария Вега, действительно очень талантливая поэтесса, волею судьбы в ранней юности, в 1920 году, вместе с отцом – отставным офицером царской армии, оказалась в эмиграции, немало лет прожила во Франции, некоторое время – в Майами, а теперь вот вместе с мужем, Михаилом Максимилиановичем Лангом, уже несколько лет живет в Швейцарии, в Берне. Журнал «Родина» время от времени охотно печатает ее стихи.
Услышав всё это, я призадумалась. И было над чем! Надо ли напоминать, что в пору «железного занавеса» связи с эмиграцией отнюдь не поощрялись. Это сейчас в Париж и в Калифорнию летают как на загородную воскресную прогулку! Тогда же общаться с человеком, живущим за границей, было не проще, чем с летейской тенью. Просить адрес Марии Вега у комитетчиков нечего было и думать. Но всё же они любезно согласились сами переслать ей мое письмо, если мне уж так хочется выразить свой восторг. Разумеется, письмо было написано.
Мария Вега! Окликаю
Вас, как высокую звезду!
Да, Вы – звезда, да. Вы – такая,
И я Вас на земле найду.
Помимо восхищения стихами Марии Веги, я, впрочем, заполнила конверт и еще кое-чем, а именно: послала ей небольшую первую книжечку своих стихотворений «Мой отчий дом», изданную, капризом судьбы, в Баку, где я жила и работала три года после окончания института… Стихи были сплошь об Урале, но издал их «Азернешр» (!). Небольшая эта – с ладонь величиной – книжечка с кленовым листком на обложке выглядела скромно, в глаза, что называется, не бросалась, но послужила мне наилучшим образом: надеясь на внимательность и смекалку своего адресата, в выходные данные этой книжечки я мелкими буковками вписала свой адрес. Если Мария Вега его заметит, то, возможно, дальнейшая наша переписка сможет пойти уже напрямую, без посредничества комитета. Впрочем… Заметит ли? Особенно-то я на благоприятный исход своей маленькой конспиративной хитрости не надеялась.
Но Мария Вега ответила! Ведь для нее мое письмо явилось приветом с никогда не забытой Родины! Как будто бы через меня вновь заговорила с нею «сероглазая Мать», о которой ей и вспоминать было не велено… И вот, минуя всех посредников, завязалась бурная переписка. Мы обменивались всем, чем можно: мыслями, чувствами, стихами своими и чужими, фотографиями, книгами… Один раз я даже прислала Марии Николаевне листочек с пушкинского дуба, из Михайловского, – и он побудил ее написать прекрасное стихотворение о доме Поэта, в котором она «не бывала и все-таки была»:
Я помню осень ржавую,
Всю в пепле и золе,
И голову курчавую,
И свечи над «Полтавою»,
Раскрытойна столе.
Всё зримо – вплоть до того, как «над свечкой струйка копоти колеблется едва». Стоит ли удивляться: воображению поэтическому нет никаких преград… Мог же Владимир Набоков закрыть глаза и совершить «Лыжный прыжок» – прямиком в Россию:
Увижу инистый Исакий,
огни мохнатые на льду
и, вольно прозвенев во мраке,
как жаворонок, упаду.
Впрочем, помимо воображаемых, были и самые реальные встречи, когда Мария Вега, получив литературную премию за поэму «Кирилл Радищев» (потомок нашего Радищева и герой французского Сопротивления; с его матерью, Софьей Михайловной Радищевой, Мария Вега в Париже была дружна), смогла, после долгих лет разлуки с Россией, впервые с мужем посетить Москву и Ленинград. Мы встретились впервые в гостинице «Россия» – с понятным волнением, но так, как будто знали друг друга всегда! Мысль угадывалась с полуслова, а то и без слов… Я познакомила Марию Николаевну и Михаила Максимилиановича со своими друзьями и подругами, в первую очередь – с Элеонорой Степановной Соловей (по мужу Гончарик), с которой мы тогда вместе учились в аспирантуре и которую Мария Николаевна стала ласково звать «Аленушкой». Нередко мы втроем – Мария Николаевна, Алена и я — совершали прогулки по Замоскворечью, и это нашло потом поэтическое эхо в стихотворении «Две девушки», в котором чудесно и немного загадочно передана атмосфера тех незабываемых дней первой встречи:
А над Москвой-рекой закат зеленый…
О, как чисты в России вечера!
Две девушки, Светлана и Алена,
Со мною шли по улице вчера.
…………….
Подходит ночь. Ни звука, ни движенья.
Погасло небо, и черна вода.
Прощаемся: — До перевоплощенья!..
Когда-нибудь…
А если никогда?
Но ни за что не сможет нас оставить
Нежданно промелькнувшая в тиши,
Далекая и смутная прапамять
Дарованной троим одной души.
Познакомила я Марию Николаевну и с поэтом Вадимом Перельмутером, а несколько позднее – с Диной Терещенко и Майей Луговской; первую Мария Николаевна спала называть «Моной Лизой» а вторую – «сестра моя Сафо» (по строке из начинающегося так стихотворения Луговской – оно очень нравилось Веге). Так возникли и потом протянулись сквозь годы сердечные нити…
Ланги, в свою очередь, «подарили» мне своих друзей, среди которых были личности поистине примечательные и замечательные. Ксения Андреевна Куприна, дочь писателя, которую Мария Николаевна звала Киса. Кстати сказать, кошек Ксения Александровна, и впрямь любила, этих «кис» у нее было не меньше десятка: всех бездомных и увечных подбрасывали под порог ее квартиры, и милосердная, хотя и экстравагантно-резкая на словах. Киса не могла оставить без помощи ни одного хвостатого питомца!.. Друзья посмеивались, но ценили не только милосердие, но и артистический Кисин талант: она играла в театре имени Пушкина в ролях второстепенных, но каждый свой недолгий выход на сцену отшлифовывала, как маленький алмазик… Большим другом Марии Николаевны был знаменитый артист Икар – он жил последние голы своей жизни в ленинградском Доме ветеранов сцены (ДВС), и Мария Николаевна еще успела его навестить. Им было что вспомнить про парижское житье-бытье! Хотя бы про встречу какого-то Нового года. Икар жил тогда даже не на чердаке, а «над чердаком», в комнате не больше коробки для шляп, и, когда они пробирались по чердаку в эту «коробку» сквозь висящие на веревках сохнущие простыни, Икар горделиво сказал: «А это – мои паруса!» Высоко ценила Мария Николаевна и талант О. Ю. Клевера, неразлучного друга Икара в ДВС, называя его лучшим в мире иллюстратором к сказкам Андерсена. В комнатке этого замечательного художника стояла в прихожей… слоновая нога, – это ли не фантастика?! Мария Николаевна много и увлекательно рассказывала мне об Икаре и о Клевере, о своих двух «дорогих колдунах» – атлантах уходящей эпохи, живущих творческим горением годы и годы…
А Евгения Александровна Ланг, двоюродная сестра Михаила Ланга, замечательная художница? Ученица Мешкова, она в двадцатые годы оказалась сначала в Берлине, где училась живописи, затем во Франции, где прожила немало лет, добившись известности и признания своим талантом и неустанным трудом. Мария Николаевна рассказывала, что в Париже, где они обе жили, мягко говоря, скромно, «Женя годами обходилась только хлебом и молоком, но от мольберта ее оторвать было невозможно». Последние годы жизни Евгения Александровна провела в Москве, считая, что «жить можно где угодно, но умирать надо на Родине». Перебраться в Москву ей помогла Людмила Владимировна Маяковская, сестра поэта. С Владимиром Маяковским – тогда еще Володей Женя Ланг была дружна лет с шестнадцати, ему же тогда было и того меньше, и он принес свои стихи в гимназический журнал, где Женя была секретарем…
Евгения Александровна, обладавшая, помимо таланта художника, еще и несомненными визионерскими способностями, рассказывала мне позднее в доверительных беседах, что Маяковский верный друг ее юности – нередко снился ей, а то и как бы вше возникал перед нею в критические моменты жизни, когда Евгении Александровне нужно было принять какое-то важное решение… Вот и накануне ее сборов в Россию Владимир Владимирович сумел дать ей знак и четкий совет: «Ничего не опасайся, поезжай, моя сестра тебе поначалу поможет, и потом всё будет хорошо». Так и получилось. Академия художеств, учитывая известность Евгении Ланг, то, что ее работы имеются во многих крупных музеях мира (в том числе, кстати, и где-то в запасниках Третьякова, а портрет юного Владимира Маяковского ее кисти можно сегодня увидеть в музее Маяковского на Лубянке), пошла художнице навстречу, предоставив однокомнатную квартирку на Смоленской улице (она же и мастерская…); хотели сгоряча даже выставку и залах Академии устроить, но ей так наскучило отвечать на бесконечные вопросы с пристрастием какую все же художественную школу она представляет, – что Евгения Александровна резко ответила наконец, что всему на свете предпочитает… наскальную живопись. После чего ошарашенные администраторы сочли за благо оставить почтенную художницу в покое, а вопрос о выставке замяли. Ну что ж! Истинный талант не станет меньше от подобного казенного недоумия. Евгения Александровна работала до последних дней ее жизни, и часы, дни, проведенные мною в ее квартирке-мастерской, где всё было чудесно, от океанских раковин до плетенки с яйцами на кухне, оставили во мне самые светлые воспоминания. Мы стали друзьями, более того, заметив во мне способности к живописи, она давала ценные советы, охотно и щедро делясь секретами мастерства, позволяя наблюдать, как она работает над очередным натюрмортом или портретом… Евгения Александровна Ланг – бесценный «дар» моих дорогих Лангов! Смогу ли не в этой, так, возможно, в другой жизни («До перевоплощенья!» – как писала Мария Николаевна…) отблагодарить их за него?!
Замечу, кстати, что визионерство в той или иной мере вообще было свойственно Лангам. Михаил Максимилианович, которого я звала за его необычайную духовную озаренность Крылатым (и так, с моей легкой руки, стали называть его все, знавшие его), мог, к примеру, говоря по телефону, изумить своею незримого собеседника деловой ремаркой: «Вы ищете спички? Они сзади Вас!» – после чего убедившийся и правоте Крылатого собеседник на некоторое время терял дар речи…
Сейчас, конечно, когда только ленивый не становится экстрасенсом, а то и «потомственным колдуном», подобные вещи уже никого не удивляют. Но не забудьте, речь идет о временах «железного занавеса», когда принято было считать, что ничего подобного «не может быть, потому что этого не может быть никогда». Ланги впервые приоткрыли мне другие возможности человека, иные миры и масштабы. Мы тогда и о докторе Швейцере-то знали разве что смутно, понаслышке. А Михаил Максимилианович был его другом, если не сказать духовным братом… Он и жил по таким же заветам глубочайшего аристократического демократизма. На первый взгляд это покажется вещью несовместной: или аристократ, или демократ! Но в том-то и был секрет притягательности Михаила Ланга, что он мог на равных беседовать с носителями самого рафинированного интеллекта и с самым «простым» электриком, или маляром, или санитаром в госпитале. Ставлю «простым» в кавычки, потому что Крылатый был убежден: простых людей вообще не бывает. Он обладал особым талантом – открывать скрытые таланты в других. Он был большим знатоком японской культуры, проникал в тайны Тибета, писал удивительно глубокие стихи на английским языке (два из них, переведя, прислала мне как-то Мария Николаевна), он видел духовными очами многое, незримое для других, – и при том был истинно прост в общении и тем притягивал людей, как магнит.
Какую пару составляли они с Марией Николаевной! Она с гордостью говорила, что он называл ее своим духовным близнецом, «более, чем Ланг». Как жили они интересами друг друга!.. Оба мечтали вернуться на Родину навсегда. Но, увы, Михаил Максимилианович не дожил до этого дня. А Марии Николаевне в 1975 году удалось-таки вернуться в город своего детства – Санкт-Петербург, тогда Ленинград. Последние годы ее жизни – а умерла она в 1980 году – Мария Вега жила в Доме ветеранов сцены, где она еще в первый приезд навещала своих «дорогих колдунов», Икара и Клевера… Почему не Москва, а ленинградский ДВС? Конечно же, не случайно! Ведь ДВС был когда-то основан знаменитой русской актрисой Марией Григорьевной Савиной, крестной матерью маленькой Муси Волынцевой, много позже взявшей себе имя звезды, Веги. Как хорошо знала Муся всю обстановку знаменитой «савинской гостиной», сколько раз поверяла своей крестной матери свои первые стихи!..
Но тут самое время приступить к биографии Марии Веги. Ведь звездою так сразу и просто не становятся, этому предшествовал долгий путь, причудливый и извилистый, прекрасный и трагический, и во всем – неповторимый. Жизнь, поистине, длиною в Млечный путь!
Итак, с чего же всё началось?
Мария Волынцева, Муся, родилась в северной столице 15 июня 1898 года, на стыке двух веков. Сероглазая и, по-видимому, очень талантливая ее мать была певицей. Но, как мы уже знаем, девочке было запрещено вспоминать о ней, когда та таинственно «исчезла». Отчего, почему? Что заставило молодую женщину покинуть свою маленькую дочь, навсегда оставить мужа?.. Романтическое увлечение, приверженность сцене, мятежность непонятой натуры?
О, эта женщина,
Такаяже, как все:
Рот полумесяцем,
И невеселый смех,
И смутных крыльев проблески,
Но внизвлекущий страх.
Ивечно поиски
Впотьмах, впотьмах.
Так много позже, в 1933 году, напишет о матери Мария Вега. Конечно же, не думать, не тосковать о ней она не могла, думала всю жизнь. О той, что «лететь заставила, /Сама – сгорев». И завет матери «Вспыхни заревом, птенец мой, полетев!» – выполнила, отдав всю жизнь искусству.
Тут семейная тайна. А тайнам лучше оставаться тайнами. Так, по крайней мере, считал отец Муси – отставной офицер, человек по-своему тоже весьма одаренный. Он прекрасно рисовал (кстати, этот талант достался и дочери…), а математику не только досконально знал, но делал в ней свои открытия. Иногда увлеченно пытался поделиться ими с маленькой дочерью, но, встретив ее недоуменный взгляд (считать Мария Николаевна не умела никогда – ни в детстве, ни в старости), спохватывался: «Ах, Боже ты мой, с кем я об этом говорю!» Что до стихов, тут офицер Волынцев был откровенно «не силен» и честно признавался, что никогда не мог одолеть «Онегина». Впрочем, одно «произведение» своей малолетней дочери он все же по-своему весьма оценил и нередко цитировал, неизменно вызывая смех и рукоплескания публики. Это была маленькая «поэма», которую Муся торжественно преподнесла «Дорогому Папи на мои одиннадцать лет» (орфографию сохраняю авторскую). Текст звучал возвышенно и одновременно забавно – так сказать, державинская ода, «переведенная» на детский язык:
Повсюду видно Бонапарта,
Иль в шляпе, или в сюртуке,
В его руках, конечно, карта,
Сраженье будет при реке.
И вдруг французы победили,
Никто не понял, почему
Всех немцев наповал убили,
Живых же бросили в тюрьму.
Шутки шутками, но, между прочим, именно отец помог уже взрослой дочери в Париже выбрать себе такой красивый и звучный псевдоним – Мария Вега. И, цитируя нелюбимого Онегина, тем самым «лучше выдумать не мог»!
Стихи все-таки звучали в доме, и частенько. Да и как могло быть иначе? Ведь девочка росла в артистической среде, две бабушки, и обе – известные тогда «актерки»! Одна, Мария Карловна Брошель, – балерина Мариинского театра. Другая, Александра Карловна, – драматическая актриса, блиставшая на сиене Александринки. Да еще и крестная мать – великая Мария Гавриловна Савина!.. И дядя – М. Н. Брошель, артист театра Сабурова.
Мария Карловна, «танцорка», не только танцевала, но и любила поэзию, особенно Апухтина, была знакома с Тургеневым. А были еще и тетки, нередко встречавшиеся со Львом Николаевичем Толстым… Как же, вырастая в такой среде, было не приобщиться к искусству с самого раннего возраста?
«География детства», благодаря разветвленному родству, тоже оказалась достаточно широка: не только Санкт-Петербург, но и Москва с ее золотыми звездами на синих куполах, и Орел с «Дворянским гнездом», и Калуга с пышными белыми зимами… Чувство России, в первую очередь благодаря этим детским впечатлениям, стало потом в поэзии Марии Веги неодолимым, как голос крови.
Была и дача «Раковина» на Черном море, в Гаграх, с армадами кораблей-ракушек, с необозримым Млечным путем, с любимым фиговым деревом… И это станет потом стихами.
Но все-таки еще даже до стихов был театр. Знакомство с ним произошло у Муси очень рано, и вскоре девочка почувствовала неодолимую тягу ко всему театральному. Придет время – и в Русском театре за рубежом с успехом будут поставлены пьесы Марии Веги «Великая комбинаторша», «Король треф», «Суета сует», «Ветер», причем талантливые декорации к ним она будет делать своими руками. Но даже эта радость серьезного сценического успеха не могла затмить воспоминаний о «дебюте» восьмилетней Муси, который состоялся в имении теткиных друзей. Муся Волынцева еще не писала пьес, но задумала инсценировку «Василисы Прекрасной» – и справилась с этим блестяще! Прежде всего, она вступила в тайные переговоры с садовником, и тот, польщенный тем, что ему открыли «ужасную тайну», притащил ночью (!) в усадьбу горшки с пальмами и олеандрами, т. к. нужен был «русский лес». И совсем не важно, что вместо черепов на частоколе вокруг избушки злодейки Яги красовались… странные бумажные шары с видными на просвет свечами сзади, и что публика, увидев их, начала непочтительно хохотать. Но зато, зато! Как вспоминает Вега: «В последнем акте, когда Баба-Яга исчезла и пошла зажигать бенгальский огонь, мы с царевичем стояли (роль Василисы Прекрасной Муся, конечно, взяла на себя – С.С.) в густом дыму и верили в свою неотразимость».
Вот это был успех так успех! Но… всё хорошее быстро кончается, пришел конец и этим невинным детским забавам. Уже через год Муся поступила в Павловский женский институт. Впрочем, и там, помимо напряженных занятий и выработки безупречных манер – «привычки к гостиной», – случались свои праздники. И самое волнующее воспоминание: она, двенадцатилетняя, танцует на балу с высоким подростком Михаилом Лангом… Михаил – Мика, будущий Крылатый – учился тогда в Морском корпусе, готовясь стать потом лейтенантом Черноморского флота. Будущий капитан Дальнего плавания влюбился в Мусю Волынцеву совершенно как принц в Золушку! И… Золушка не убежала, не потеряла туфельку, но совсем потеряла голову от счастья.
Были и еще головокружительные встречи. А потом… Жизнь надолго разведет их. Бурные хляби моря житейского обернутся сыпнотифозной горячкой на Кавказе, затем эмиграцией… Придет час – и уже в Париже Мария Вега прочтет однажды в газете траурное извещение о гибели лейтенанта Ланга. Прочтет и всё же ни на единый миг не поверит этой черной вести! Сердце, вопреки очевидному, подсказывало: он жив! Она будет ждать, искать, надеяться на невозможную встречу… И чудо все-таки произойдет! На закате дней она найдет своего далеко-далеко уплывшего принца. С седыми висками, но по-прежнему статный, он предстанет перед ней. Он подарит ей топазы, привезенные с Цейлона, он увезет ее на Майами, в свой маленький белый домик, точно снятый с новогодней елки. Когда-то, глядя на игрушечный елочный домик, она сказала ему: «Хочу войти в такой!» и он уверенно ответил ей: «Войдешь!» Когда они пересекали Атлантический океан, то увидели две радуги, стоящие «ни на чем» над свинцовой водой, и вошли в эти семицветные ворота…
Сказка со счастливым концом! Правда, жить в Америке Мария Вега все-таки не смогла. Уж очень непривычно было всё, начиная с климата, фауны и флоры. Ну, вот хотя бы такая милая деталь: невыносимо жарко, Мария Николаевна собирается принять прохладную ванну, а в ванне – огромный, с блюдце, тропический паук! С криком она кидается к Мике, а тот невозмутимо говорит, не отрываясь от книги: «Ну, что же тут страшного, захотел купаться – и купается!» Но паук любитель водных процедур – это бы еще полбеды. А вот как разобраться во всех этих бесчисленных сто седьмых и тысяча восьмых авеню? Мария Вега, как многие поэты (вспомним хотя бы Анну Ахматову, не умеющую переходить улицу! Марина Цветаева тоже отродясь не умела…), ориентировалась в пространстве не без труда, а что касается цифр, ей легче было бы прочесть и запомнить клинописную ассирийскую табличку…
В конце концов решили выбрать более спокойный вариант: простившись с белым домиком, Ланги перебрались в Швейцарию, где им было суждено прожить вместе десять счастливейших лет. Снятая квартирка превратилась для них в Дом покоя, Мика, по Булгакову, стал Мастером, и Мария-Маргарита собственноручно вышила для него на шапочке букву «М»… Но и он в долгу не остался: как-то раз к празднику взял и сшил для нее… платье! Руки у него вообще были золотыми. Он сам мастерил книжные полки, умел починить всё, и Мария Николаевна не однажды с гордостью говорила: «Какой практичный морской волк!»
Они разделяли радости и беды. Последних тоже выпало немало. Годы и болезни брали свое (у Михаила Максимилиановича был наследственный диабет). Открывшаяся язва на ступне, ампутация ноги – дважды… Перед смертью Михаил Ланг пожелал, что если Марии Николаевне будет все-таки суждено вернуться в Россию, то чтобы урна с его прахом нашла успокоение на дне морском… Если не в Черном море, то хотя бы в Финском заливе, в балтийских водах. Мария Николаевна свято выполнила его волю – это произошло невдалеке от Кронштадта – и пожелала, когда придет ее час, быть похороненной там же и так же… (И ее воля была выполнена – мы сделали это с Майей Луговской и ее родственником, моряком. Но это уже совсем отдельная, особая история…)
Однако я всё время забегаю вперед, что и неудивительно: так причудливо сложилась жизнь Марии Веги.
Вернемся к тому моменту, когда она вместе с отцом и тетей оказалась в эмиграции, в Париже. (Несколько лет, впрочем, она прожила так же в Ментоне, на юге Франции). Начиная с тридцатых годов ее имя становится известным, и не только во Франции, но и в Бельгии, в Италии, в США, в других странах. У нее выходят в Париже три сборника стихов: «Полынь» (1933), «Мажор в миноре» (1939), «Лилит» (1955), по которым стало ясно, что она – крупный и неповторимо-своеобразный поэт. Обрела она известность и как драматург и романист. Благосклонный прием читателей и критиков встречают два ее романа «Бронзовые часы» и «Бродячий ангел». На одном из публичных чтений (Мария Вега знакомила парижскую литературную публику с отрывками из романа «Бронзовые часы») оказался сам «Иван Великий» – так почтительно именовали в эмигрантских кругах Ивана Алексеевича Бунина. Дождаться от него комплимента было, как известно, не просто – с таким же успехом можно было выжать из камня воду. Мария Николаевна прочла, в частности, отрывок о русском лесе, который стоит того, чтобы привести его целиком:
«Русский лес – стихия. Думая о нем, надо отрешиться от всех лесов земли, и страшных, и очаровательных, зажмуриться, забыть Шварцвальд, забыть кудрявые леса Франции с гротами фей и останками аббатств, забыть о джунглях, об Аляске, о Канаде и смотреть изо всех сил в то дальнее стеклышко, спрятанное в тайниках памяти, сквозь которое увидишь забытый и незабываемый русский лес. Не думайте ни о чем, что делает его специфически русским: почерневшая богомолка, мужик с вязанкой хвороста, нестеровский пастушок с его лаптями, дудкой и пегой телкой, забудьте глубоко врезанную в черную землю колею от расхлябанного колеса, и лошадей, выезжающих в "ночное", и Хоря с Калинычем, и вурдалака, и врубелевского Пана, и прислушайтесь к простым словам "И смолой, и земляникой пахнет темный бор". Почему они так волнуют? Почему так остро дают почувствовать именно русский бор – тульский, черниговский, костромской, со всей его темной, сочной, жуткой и упоительной глубиной, а не французский лес и не скандинавский, хотя они тоже пахнут смолой и земляникой, те же в них корявые пни, курящиеся на закате болотца и свечки подосиновиков в тонкоствольной чаще. В чем дело? А в том, что и смола, и земляника, и горящий на солнце мухомор, и могучее дыхание земли в России совсем другие… Но какими словами изобразить ту смесь запахов, красок, сказочности, печали, древности, дикости и торжественного покоя, в которую душа погружается, медленно закрывая глаза, при воспоминании о лесе своего детства, о русском лесе?» Внимательно прослушав это лирическое «стихотворение в прозе», Бунин выразил безоговорочное одобрение: «Вот как надо писать!» Это произвело на всех большое впечатление. А уж когда, уходя с вечера, Иван Алексеевич перепутал шапки (у Марии Николаевны и у него они были одинаковые, из серого каракуля, только у Марии Николаевны поновее, чего Бунин величественно не заметил) и ушел в головном уборе Марии Веги, – та, конечно, не решилась указать мэтру на его ошибку, — тут поклонники Бунина и вовсе ахнули: счастливица! Ей досталась шапка самого Бунина! Друзья потом подшучивали: «Ну, как? Не тяжела ли шапка Мономаха?» Однако это всё, как говорится, мелочи, а вот похвала Бунина действительно дорогого стоит.
Память сердца неизбывна. Столько лет прожив в чужих краях, Мария Вега сумела сохранить в первозданной яркости и чистоте всю ту «смесь запахов, красок, сказочности, печали, древности, дикости и торжественного покоя», которая – кратко — и есть Россия. Эти запахи и краски оживали на ее полотнах (картины Марии Веги выставлялись в парижском Салоне), царили в стихах, и недаром ее первый на Родине поэтический сборник, изданный при содействии Комитета по культурным связям с соотечественниками за рубежом в 1970 году, назывался «Одолень-трава».
Одолей, трава-одолень,
Всё, что в жизни неодолимо…
Сборник этот явился «первой ласточкой» в эпопее возвращения на Родину. Радуясь его выходу, Мария Николаевна признавалась, однако, что не во всем она согласна с его составителем, Г.К. Талько (которого шутя называла «такой французский Жорж Талько», а также «мой Вергилий»), говоря, что, будь у нес возможность, она совсем другую книгу бы составила. Оно и понятно – при всех дружеских связях с Комитетом, тут были и свои «подводные камни»: от Марии Веги – замечательного поэта – бесконечно требовали разные «отклики»… то на речи Брежнева, то еще на что-либо подобное, и всегда «срочно, в номер», – сколько же сил и нервов это отнимало!
Тут необходимо сказать следующее. Прекрасное и глубокое чувство патриотизма, которое невозможно ни отрицать, ни сбрасывать со счетов, говоря о ее творчестве, было так же несовместимо с казенным псевдопатриотизмом, как трепетная лань и конь из известной поэмы. Но коня и трепетную лань упорно стремились запрячь в одну тележку — из соображений, бесконечно далеких от поэзии!
Но всё перевешивало стремление вернуться на Родину – во имя этого Мария Вега готова была, как андерсеновская Русалочка, ходить по ножам. Но только не онеметь, потому что каждым словом она служила своей «сероглазой вечной Матери»! Она писала мне в одном из писем: «Даже то прекрасное, что удалось повидать в разных странах, мне уже ничего не говорит… Только Россию, такую неизведанную, такую необыкновенную, я была бы готова пешком исходить, и на это не хватило бы длинной жизни. Меня на импрессионистов заманить невозможно: всем им предпочту московский переулочек, низкий старый домик за забором, тоненькие осенние деревья, огромное московское небо».
В этом нет никакой «узости интересов». Наоборот, и Марию Николаевну, и всецело разделявшего стремление к «неизведанной России» Михаила Максимилиановича интересовало всё: картины, выставки, театральные постановки, фильмы, лекции о поэзии, которые я в те годы читала (рассказывая своим слушателям и о стихах Марии Веги, что глубоко волновало и трогало ее…), даже диссертацию мою о судьбах пейзажа они одолели поистине героически, с лупой в руках – четыреста страниц! – встречи с людьми, нравы, судьбы, лишь бы это касалось России. Пластинки, книги, рисунки, стихи шли в Берн бесконечным потоком, а они просили меня: «Присылайте, присылайте свет в конвертах».
После смерти Михаила Ланга жизнь в Берне потеряла для Марии Николаевны всякий смысл. Не говоря о том, что она оказалась на грани полной нищеты (уже и до этого, из-за катастрофического падения доллара, что сказалось на пенсии Крылатого, эта угроза надвигалась…), она и душевно не могла опомниться от потери своего «близнеца». Все окружающее казалось ей «картонными декорациями», жить стало не на что (уроки французского едва-едва давали возможность как-то существовать), а главное – незачем… Берн терял свое былое очарование, на глазах становился чужим и враждебным. Налоговые чиновники, квартирохозяева и вся армия «бессмертной пошлости людской» терзали ее, как могли. «А ведь я, кажется, поэт! Разве поэта так затаптывают?» – горестно недоумевала она, и все ее помыслы были об одном: чтобы «сероглазая вечная Мать» услышала, позвала… Иногда она так и засыпала, в изнеможении, с телефоном на груди, боясь пропустить долгожданный звонок из Москвы… И порой он раздавался, и Вергилий упрашивал: «Голубушка, переждите как-нибудь, вопрос решается!» Это длилось, кажется, без конца. Но вот – свершилось!
Как забыть 25 августа 1975 года, день ее возвращения на родную землю! Мы встречали ее в Шереметьеве с цветами, а Дина Анатольевна Терещенко, «Мона Лиза», держала в руках… валенки, русские валенки, о которых Вега так мечтала «там», чтобы пройтись по русским снегам!
После всех радостных волнений – отъезд в Ленинград, в уже знакомый Дом Ветеранов Сцены. Всё как будто хорошо: встретили с почетом, комната прекрасная, чудесный парк, еще не знакомые, но вроде бы доброжелательные обитатели «Савинского дома»… Но что вдруг так защемило сердце, отчего в первом же, еще восторженном письме оттуда тревожащий вопрос: «А что же дальше?» – и просьба: «Приезжайте скорее!»?
А дальше было разное. И радостное узнавание заново родного города, прогулки в белые ночи вдоль Крюкова канала, и сирень – любимые цветы Крылатого, и неотступная тоска по нему, и стремление выполнить его завещание вопреки всем житейским преградам … И новые друзья, и старые, не забывавшие ее. И волнения, связанные с выходом книги стихов в Москве… Эти «Самоцветы» (1978) обошлись Марии Николаевне крушением одной из ее иллюзий. Когда-то она жаловалась мне на «пиратские нравы» парижских издателей. Каково же было ее онемение, когда в издательстве «Современник» (главным редактором которого тогда был В. Сорокин) рукопись для начала урезали вдвое, а затем Вергилий – понятно, без свидетелей – заявил ей, что надо отдать часть гонорара для того, чтобы книга вышла «поскорей»! Разумеется, Мария Николаевна не скрыла своего потрясения от меня, а я не собираюсь сейчас скрывать этого от читателей. Понятно, не пойман – не вор, и в чей именно карман попали эти деньги – дело темное, но надеюсь, что каждая монетка, до последнего пятака, еще обернется горячими угольями на Страшном Суде!
И все-таки книга вышла, голос Марии Веги зазвучал на Родине. Она была полна творческих замыслов, на двери ее комнаты бессменно висела табличка: «Я РАБОТАЮ», и машинка стучала вовсю…
В ДВС она обрела нескольких близких ей по духу людей, но в целом атмосфера «преддверия гроба», царившая там, оказалась слишком тяжела для нее. Она не чувствовала себя «достаточно старой», не могла смириться с бесконечными обострениями болезней, со многими «казенными гримасами», которые для нас привычны с рождения… Легче всего, пожалуй, с великолепным чувством юмора переносила бытовые трудности: то вдруг исчезнут во всем городе чай или спички, то нигде нельзя достать нужных по цвету и размеру пуговиц, – дело житейское! Наводнение ее восхитило. Ночные хулиганы, ворующие в парке цветы и овощи с ветеранских грядок и однажды ночью запустившие в ее освещенное окно камнем, ее не пугали. Но от мелких дрязг и столь же мелких страстей, кипевших «в преддверии гроба», она неизменно и неуклонно отстранялась, уходила в одинокие прогулки, в работу». Кольцо одиночества сжимало всё плотней, она чувствовала, что скоро, скоро ее Крылатый приплывет за ней на ночном корабле и позовет за собой… Это не страшило, а радовало.
Книга стихов с таким названием – «Ночной корабль» (1982) увидела свет уже после смерти автора. Мария Вега умерла 27 января 1980 года, собираясь в Москву с подготовленной рукописью о бабушке – знаменитой актрисе, озаглавленной «Александра Карловна». Она вычитывала ее до последних минут. Уже лежал на столе билет; позвонив мне накануне, она сообщила о часе приезда, весело добавив: «А я Вам что-то интересное везу в подарок!» Я так и не узнала, что же на этот раз она собиралась мне подарить… Ее подарки бывали экзотичными – так, однажды это оказался кокосовый орех, с приложенным к нему стихотворением; драгоценными – большой топаз, из тех, что когда-то привез ей Крылатый; просто милыми и заботливыми – красный японский зонтик, белый пуховый капор. Она подарила мне все свои книги стихов с трогательными надписями, всех своих друзей, столько ярких воспоминаний… Что же еще она могла мне подарить в свой несостоявшийся приезд?
Но, что бы это ни было, самый прекрасный подарок жизни – она сама. Звезда, найденная мной на земле, озарившая мою судьбу надолго. Навсегда!
Двадцать лет я не могла прикоснуться к трем большим папкам, хранившим в себе подлинное сокровище – письма Марии Веги, которые трудно даже сосчитать — ведь наша переписка длилась без перерывов с 1968 по 1980 год. Множество стихов, еще не публиковавшихся, фотографии, ее рисунки. Несколько ее переводов. Два-три письма Крылатого… Всего не перечесть! Это было долгие годы моей «черной жемчужиной», я хранила эти папки, даже не надеясь, что когда-нибудь смогу всем этим поделиться со многими людьми, показать прекрасное лицо этого большого поэта и замечательного, близкого мне, как никто, человека…
Теперь такая возможность представилась. То, что было жизнью, стало книгой. И эта книга – перед вами.
В нее вошли целиком все три парижских сборника Марии Веги, избранные стихи из трех ее книг, вышедших на Родине, а также не публиковавшиеся до сих пор стихи и переводы. Особое место в книге занимают письма – это своего рода документальная «эпистолярная повесть» с множеством интереснейших и живых подробностей. Здесь ничего не придумано и не добавлено: Судьба, эта «Великая комбинаторша», умеет «сочинять» неповторимо-причудливые, трагически-прекрасные жизни лучше нас.