Ночной звонок

Никита Иванович Гирин проснулся от того, что ему стало невмоготу душно. Солнце смотрело прямо в окна гостиницы, и хотя наступал вечер, жары в номере прибавилось.

Распаренный, вспотевший, Гирин вытирал полотенцем шею и с сожалением смотрел на измятые брюки. Окажи пожалуйста, как некстати уснул! Теперь, хочешь не хочешь, надо менять костюм.

Никита Иванович пришел в гостиницу в середине дня. Освободился рано, потому что начальник главка пообещал принять только завтра. Правда, дела нашлись бы, но Гирин неважно себя почувствовал, и директор, охотно отпустив его восвояси, один отправился в плавание по многочисленным коридорам и кабинетам министерства.

В последнее время с Гириным частенько случалось так — появляется расслабленность во всем теле и не то давление,

не то боль в сердце. А воз можно, и не в самом сердце, возможно, где-то около него. Врачи сказали — сердечная недостаточность. Что сие значит — сердцу ли чего-то недостает, в самом ли сердце что-то не в порядке, — не поймешь. Туманно, неопределенно. А все ж настораживает, заставляет усиленно прислушиваться к себе.

Явившись в гостиницу, Гирин собрался пообедать, но ресторан оказался переполнен. Тогда он поднялся в номер, рассчитывая переждать "пиковый" обеденный час, прилег отдохнуть — и вот проспал до вечера.

Во рту было вязко, гадко, есть уже не хотелось. Изморенный духотой, Гирин чувствовал себя хуже, чем утром. Он прислушался к сердцу, и ему показалось, что там опять улавливаются какие-то болевые ощущения.

Лежать тоже не хотел ось. Гирин вспомнил о списке покупок, который сунула ему жена перед отъездом: Следовало бы, пожалуй, побродить по магазинам — время позволяло. Но, едва подумав об этом, он поспешил заверить себя, что сейчас ничего подходящего уже не найдешь — днем все распродано. Да и нездоровится, какие уж там магазины!

Размышления о покупках вызвали в Гирине — неприятную обеспокоенность. На душе стало вдруг слякотно, как после какой-то скверной истории. Никита Иванович не сразу мог понять, в чем дело, и, лишь снова вернувшись мыслями к списку, который вручила жена, вспомнил о случившейся дома размолвке.

Собственно, из-за этого он и уехал, вернее — просто-напросто удрал в командировку. Директор завода вполне мог бы ехать один, без него, главного технолога. Но Гирин ухватился за поездку как за единственную возможность избежать ненужных, на его взгляд, объяснений с женой. Он не считал себя виноватым, не хотел трепать нервы в препирательстве и взаимных упреках и верил, что в его отсутствие время само все исправит.

Ему вспомнился тот недавний злополучный вечер, когда он, несмотря на свое обещание, не пошел на родительское собрание в школу. Конечно, он знал, что жена не одобрит его. Кажется, он даже допускал мысль, что она раскипятится, устроит головомойку — ему это не в новинку, — но потом, как обычно, быстро остынет и все пойдет по-прежнему, по-хорошему.

Случилось иначе, совсем иначе. Застав его дома, жена не удивилась, словно заранее предполагала, что он не выполнит обещание, не вспылила, не разбушевалась. Она посмотрела на него долгим, оценивающим взглядом — непонятным, неожиданным взглядом постороннего, чужого человека — и молча удалилась на кухню готовить их обычный поздний ужин.

С этого момента она разговаривала с ним лишь при самой крайней необходимости. Но даже в тех редких случаях, когда жена разговаривала с ним, он видел, что она делала над собой усилие.

Как ни старался Никита Иванович не обращать внимания на эту перемену, он с каждым днем болезненнее ощущал, что дом утрачивает свое тепло, свой уют. Казалось, все изменилось: стены, мебель, каждая привычная, прижившаяся безделушка смотрели на Гирина настороженно и отчужденно.

Сейчас, когда Никите Ивановичу свежо вспомнилось, каким потерянным, униженным он почувствовал себя, в нем с особенной силой заговорил протест против нелепого, до дикости неоправданного поведения жены. За все дни их размолвки Гирин никогда еще так твердо не верил в свою невиновность. Ну что за беда — пропустил родительское собрание! Он же отлично знал тогда и знает сейчас, что жалоб на его детей не могло быть. Ребята учатся и ведут себя прекрасно. Значит, оставалось выслушать похвалы. Удовольствие, конечно. Но если он лишил себя его, так почему же надо возводить это в степень преступления, почему надо отравлять ему существование?

Гирину представилось, что и вся его жизнь сложилась плохо, что он упустил какие-то возможности, которых не упустили другие, и потому у других жизнь идет красиво, без глупых семейных сцен, без пошлой семейной прозы. А кто виноват? Только жена. Вздорный, эгоистичный человек!

Никита Иванович опять вытер свое широкое, крупное лицо и полную шею, вспотевшие на этот раз, видимо, от волнения, оглядел себя, и досада и возмущение его усилились. Казалось, жена была виновата и в том, что костюм его измят, и в том, что в номере душно, и в том, что он уснул.

Чтобы отделаться от своих тяжелых мыслей, от своего скверного настроения, он решил поскорее уйти из номера. Куда? Видно будет. В конце концов, Москва — это Москва. Есть здесь кое-что поинтереснее прилавков.

Сосед, проживший в гостинице почти месяц, устроился совсем по-домашнему, и. Гирин нашел в ящике шифоньерки целый набор разных щеток. Гирин развернул обувную, и вдруг на испачканном, измятом газетном листе бросилось в глаза объявление. В квадратной жирной рамке приметным черным шрифтом полностью обозначалось название института, того самого института, который окончил Никита Иванович. Он прочел, что институт приглашал своих воспитанников на традиционную встречу в студенческий клуб.

Нет, случаются же такие совпадения — вечер состоится сегодня!

В воображении Гирина встало щедро остекленное здание институтского клуба с его прямыми, строгими линиями темно-серых стен, а по соседству с ним — студенческое общежитие такого же делового серого цвета, кубообразное, кажется четырехэтажное. Нет, очевидно, шестиэтажное, Иначе оно не могло бы так господствовать над всем кварталом. А что помещалось в этом квартале еще? По одну сторону общежития — клуб. А по другую? Там строил ось что-то… Нет, притулился гараж, скромненький, уютный гараж, какого-то небольшого учреждения… Нет, наверное, гараж стоял дальше. А между ним и общежитием тянулся деревянный забор, длинный-длинный; впрочем, длинным он казался, очевидно, потому, что по утрам, перед лекцией, вечно приходилось попадать в цейтнот и влетать в институт под самый звонок. И еще там примостился бакалейный ларек. В ларьке обязательно продавалась халва. Что за прелесть — халва с белой булочкой и стакан кипятку!

О, как настойчиво, как призывно окликнуло Гирина все это, далекое и близкое, забытое и незабытое! Даже сердце чуть сжалось от волнения, а в памяти, набегая одна на другую, сменялись картины давнего прошлого.

* * *

Гирин рано приехал в клуб, но нисколько не пожалел, что поторопился. Он с удовольствием бродил один по залам — просторным, молчаливым, полным какой-то особенной, нетронутой прохлады, — поднимался с этажа на этаж, узнавал каждый поворот, каждую колонну, каждое окно. И казалось странным, что прошлое вот так просто и дерзко шагнуло из своей дальней дали в сегодняшний день — живое, цельное, доступное.

Никита Иванович остановился на лестничной площадке, с которой хорошо просматривался танцевальный зал. Вспомнилось, каким, в сущности, чудаковатым парнем был он в институте. Спускаясь по этой же лестнице после киносеанса или концерта, он окидывал торопливым взглядом зал, колышимые музыкой пары и, люто завидуя в душе, силился изобразить на лице выражение безразличия.

Когда девушки спрашивали его, почему он не учится танцам, Никита, лицемеря самым бессовестным образом, уверял, что не видит в них никакого удовольствия. И кажется, ему верили, потому что на курсе его знали как большого поклонника серьезной музыки, организатора и энтузиаста клубных музыкальных вечеров, завсегдатая концертных залов Консерватории. Но именно потому, что он любил музыку, Гирин не мог не представлять себе, какую окрыляющую радость способно доставить человеку умение хорошо танцевать.

Теперь Никита Иванович понимал, что застенчивость его порождалась несколько повышенным мальчишеским самолюбием. Он слишком боялся выглядеть смешным. А другие не боялись и вообще не думали об этом. Только на последнем курсе Гирин выучился у приятелей самым элементарным па.

Но застенчивость застенчивостью, а в общем-то он был весьма горячим, экспансивным парнем. И на жизнь свою, чертовски богатую впечатлениями, он никак не мог пожаловаться.

Конечно, он влюблялся, по крайней мере дважды на каждом курсе. Но, кажется, чаще он даже не решался познакомиться с той, по ком начинало страдать его обильнолюбивое сердце.

Но, пожалуй, особенно прочный плацдарм в этом сердце отвоевала Вера Чижевская. До последнего своего институтского дня при встречах с ней Никита, как безнадежно больной, испытывал приступы лихорадки. Бывало, шел он по этим вот серым, стертым на углах каменным ступеням клубной лестницы и замечал где-нибудь внизу светлый стожок Вериных волос, широко, свободно опустившийся на худенькие плечи. Тогда забывалось все, что жило, двигалось, бурлило вокруг, оставались только ее пышные волосы, ее узенькие плечи да бешеный стук собственного сердца.

Она заметно отличалась от подруг: очень тоненькая, очень худенькая — совсем подросток. Лицо ее, мягко, как у ребенка, очерченное, было скупо прихвачено румянцем. Но бледность не создавала впечатления болезненности. Наоборот, она делала лицо особенно привлекательным, трогательно хрупким. Вера умела придать своим большим, чуть-чуть навыкате глазам выражение какой-то детской, восторженной наивности и оттого становилась еще более юной.

Друзья звали ее Чижиком, из-за фамилии — Чижевская.

Однажды он отважился пригласить ее в филиал Большого на «Демона», зимой, кажется, в канун Нового года. Прежде чем купить билеты, ему пришлось здорово померзнуть в очереди на Театральной площади.

И вот зал театра. Когда под нестройное звучание скрипок, пробующих голоса перед увертюрой, рука Гирина опустилась на пурпурный подлокотник рядом с рукой Веры, он потерял способность отчетливо воспринимать происходящее вокруг. Для него не существовало ничего, кроме ее обнаженной до локтя руки, маленькой, легкой и прохладной. Если их руки касались одна другой, он, ликующе счастливый, страшился, что она уберет свою руку, если она убирала ее, он, терпя почти физическую боль, жил сладким ожиданием того момента, когда ее рука снова будет близко. Спектакль пролетел как в полусне — обрывочными, бессвязными картинами.

В другой раз он пригласил ее на каток, пригласил заранее, еще днем. Но к вечеру, когда они договорились встретиться, разыгралась метель. Он ждал Веру у входа в парк, и прохожие не скрывали добродушных усмешек при виде его облепленной снегом фигуры, одиноко торчащей под фонарем. А Вера все-таки пришла, и они, наперекор всему, купили билеты. Втянув голову в плечи и зажмурив глаза, они двигались по аллее парка навстречу ветру, снегу и потоку людей, спешно покидавших каток. «Безумцы, куда вас несет?!»— то и дело слышали они и лишь смеялись в ответ.

Но их выпало очень мало, таких вот ослепительно счастливых, быстролетных вечеров. Вскоре Вера странно переменилась к Гирину. Кто знает, отчего это произошло. В юности чувства не любят прямых линий — все причудливо и непонятно, как морозные узоры на стекле.

А клубные залы все сильнее захлестывал людской говор. Выпускники института съезжались на свою вечеринку, свою семейную встречу.

Съезжались крупные хозяйственники, видные специалисты — многоопытные зубры, для которых студенческие годы стали так же далеки, как туманная пора детства. Съезжались рядовые инженеры, мастера, бригадиры — зеленая молодежь, птенцы, едва вылетевшие из институтского гнезда, но уже испытавшие крепость своего оперения на холодных и жарких ветрах жизни. Пожалуй, ни в один дом не входили они — юные и пожилые, отцы и дети — с такой веселой уверенностью, таким твердым и легким шагом. За порогом оставались годы, чины, одышка, личные трагедии, служебные неудачи. Жизнь сделала чудесный оборот назад — и снова институт.

Пока Гирин не столкнулся ни с одним из своих товарищей. Его не удивляло это — весь их курс сразу после защиты дипломов призвали в армию. А потом грянула война. Многие не вернулись, а тех, что остались в живых, разметало по всей стране.

Однако становилось уже как-то неловко бродить одному, когда кругом собирались компании, слышались шумные приветствия и приподнятое настроение людей создавало насыщенную, заразительную атмосферу общей праздничности. Даже в фойе, оборудованном под буфет и сверкающем белоснежными квадратами столиков, начали просачиваться оживленные группы мужчин. Никита Иванович решил тоже свернуть туда, выпить бутылку пива — все какое-то занятие, — как вдруг ему показалось, что в другом конце зала мелькнуло лицо однокурсника Виктора Бобровского. Гирин поспешил туда. Он вытягивал шею, даже приподнимался на носки, но Бобровский не обнаруживался. Решив, что ошибся, Гирин повернул назад и в этот момент увидел Веру.

Собственно, он увидел сразу и Бобровского и Веру — они стояли рядом. Но его интерес к однокурснику мгновенно отступил на задний план.

Еще в то время, когда Гирин бродил по пустым залам клуба, ему подумалось, что он может встретить ее сегодня. Трудно сказать, чем была навеяна эта надежда, похожая на уверенность, но, увидев Веру, он не изумился, словно случилась вполне обычная, заранее предусмотренная встреча.

Вера и Бобровский стояли у окна. Возле них высилась старая, мохнатая пальма, и суховатая темно-зеленая ветвь ее почти касалась белокурых Вериных волос. Не такие длинные и пышные, как тогда, но все же приметные, они спадали густым, волнистым потоком к воротничку тонкой бледно-сиреневой кофточки.

Конечно, Вера сильно переменилась, не прежняя худенькая, подвижная девочка. Она стала более видной и — даже чуточку более высокой. И все-таки в облике ее сохранилась прежняя, необыкновенная женственность, какая-то беззащитно-хрупкая и вместе с тем покоряющая нежность. И та же кроткая, трогательная бледность лица, та же мягкость его линий.

Бобровский, элегантный брюнет, теперь носил очки, дорогие, с золотым ободком. Кажется, в его густых волосах начала пробиваться седина. Пожалуй, он постарел сильнее, чем Вера. Но ведь она годами моложе его: когда Бобровский и Гирин уже защищали дипломы, Вера только еще сдавала экзамены за второй курс.

Студентами Гирин и Бобровский никогда не сходились близко. Учились хотя и на одном курсе, но в разных группах. К тому же Виктор был коренным москвичом со своим кругом старых знакомств, а Никита жил в общежитии и там завел самые прочные дружеские связи.

Впрочем, Бобровский завидно прославился в институте. Он отлично учился, и его портрет почти все время висел на Доске почета. Известности прибавляли его победы на шахматных турнирах — года два или три он удерживал звание чемпиона института.

Теперь Бобровский — сотрудник научно-исследовательского института. Гирин частенько встречал его статьи в газетах и технических журналах. Обычно он писал об организации производства на передовых предприятиях или же о прогрессивных методах труда знатных рабочих. Фамилия Виктора значилась среди авторов учебников. Несколько брошюр он написал самостоятельно. Эти успехи и примечательное институтское прошлое заставляли Гирина с уважением и даже некоторой робостью смотреть на своего одаренного однокурсника.

Почему они вместе? Женаты? Очевидно, да.

Он без удивления и грусти отметил, что сейчас способен невозмутимо наблюдать за Верой, рассуждать о ее замужестве как посторонний человек, а в душе даже (посмеивался над прежними своими охами и вздохами. И, отметив все это, он твердо направился к окну.

— Гирин! Вот неожиданность!

Бобровский протянул руку, и Никита

Иванович принялся энергично трясти ее. Мельком глянув на Веру, он увидел, что на лице ее вспыхнуло радостное изумление.

— Разве ты в Москве? — спросил Виктор, первым прекратив церемонию приветствия. Освободив руку, он привычными, автоматическими движениями поправил пиджак и галстук.

— Как видишь, в данный момент — да.

— А постоянно где?

— Постоянно — далеко, на Урале, в Перми. Зови меня пермяк — соленые уши. Всех пермяков так на Урале зовут. А почему— никто не знает.

— В командировке?

— Ага. С корабля на бал…

Он собрался подробнее рассказать, каким удивительным образом узнал о вечере, но Бобровский обратился к Вере:

— Ты знакома?

Она помедлила с ответом.

—.. Да, встречались…

— Моя супруга, прошу любить и жаловать, — снова обратился Бобровский к Гирину.

— Очень приятно. Поздравляю! — Никита Иванович взял протянутую ему маленькую, горячую руку и не очень ловко, но смело поцеловал ее.

— Ну, брат, тебя не узнать! — рассмеялся Бобровский. — Такой был застенчивый мальчик. А сейчас — мужчина хоть куда. Женат?

— Странный вопрос.

— И дети есть?

— Двое растут. Коренные уральцы. Один уже во вторую ступень перевалил, а другой осенью во второй класс потопает. Такие пистолеты — ай да ну!

— Ай да ну! — повторила Вера улыбаясь. — Это у вас уже уральское.

— А я и не замечаю. Конечно. Еще у нас говорят: «Я те дам!» Тоже когда хотят восторг выразить. Ну, к примеру: «Ох и парни у нас на Урале — я те дам!»

Вера снова беззвучно рассмеялась. Держалась она просто, ровно, со спокойным достоинством женщины, уже немало пожившей и немало повидавшей всяких людей. Трудно сказать, прошло само или было насильно погашено ею то непосредственное, радостное, что так ярко и молодо вспыхнуло в ней в первое мгновение встречи. Она сделалась старше. Четко проступили складки лба, и даже стала заметна мелкая изморозь морщинок около глаз.

Она смотрела на Гирина с какой-то доброй, материнской грустью. И эта приветливая мягкость очень шла светлой, влажной голубизне ее глаз.

Виктор продолжал расспрашивать Гирина, предпочитая умалчивать о себе. Никита Иванович узнал лишь, что у Бобровских есть сын, тоже школьник, что Вера работает инженером в аппарате министерства.

Впрочем, Никита Иванович, обычно не очень многословный, сейчас охотно говорил сам и вообще старался выглядеть живым, веселым человеком.

Внезапно Бобровский прервал его.

— Смотри, кто приехал! — значительно сказал он, глядя в какую-то дальнюю точку зала..

Гирин тоже обернулся в зал и увидел Радимова, ответственного работника Совета Министров, бывшего директора сибирского завода-гиганта. На лице Радимова, полнокровном, в крупных, энергичных складках, было написано какое-то особенное выражение напускной свирепости. Так взрослые пугают детей, отлично, впрочем, зная, что дети не испугаются. Бросались в глаза его постриженные ежиком волосы цвета спелой пшеницы.

На заводе, которым когда-то руководил Радимов, Никита Иванович начинал свой путь мастером в цехе. Он много наслышался тогда о директоре. Радимов обладал невероятной работоспособностью. Шутники утверждали, что в трубке, которую он редко вынимал изо рта, заложен тайный эликсир, чудесно восстанавливающий силы человека.

Несколько грузный, не очень подвижный, директор не часто покидал свой кабинет, но от тех, кто приходил к нему, умел взять все, что нужно, и в свою очередь все, что нужно, давал им. Закончив какое-нибудь дело, он обычно с удовлетворением произносил: «Так-с, хорошо, хорошо!» Затем следовала пауза, после которой обязательно добавлялось: «А что ж хорошего?» И, решив, что хорошего пока еще недостаточно, Радимов брался за следующее дело. Так трудился он с утра до поздней ночи, насквозь прокуренный, неторопливый, невозмутимый, похожий на великолепную, умную, добрую машину, которой никогда не будет износа.

Никите Ивановичу довелось очень мало поработать под началом Радимова — вскоре директора перевели в Москву. Но рассказы о нем, как легенда, жили да, наверное, и сейчас еще живут на заводе.

— Мне необходимо поговорить с ним, — сказал Бобровский, ни к кому не обращаясь. Он поспешно обдумывал что-то. — Постой! — Виктор схватил Никиту Ивановича за локоть. — Ты же сказал, что работал в Сибири. Не у Радимова ли?

— Пришлось немного..

— Значит, знаешь его, знаком с ним?

— Ну, какое там знакомство! Приглашали меня раза два к нему в кабинет, на совещания.

— Значит, все-таки знаком? — Бобровский сжал однокурснику руку. — Пойдем к нему.

— Ты что, шутишь?

— Необходимо, понимаешь! До зарезу!

Но Гирин оставался непреклонен:

— Не проси! Ни за что на свете не подойду. Извини, не хочу нахалом выглядеть.

Бобровский кольнул однокурсника раздосадованным взглядом и замолчал. Радимов приближался. Он то и дело отвечал на приветствия, но шел пока один.

— Я сейчас, — бросил Виктор жене и решительно направился навстречу Радимову. Красивое лицо его было в этот момент полно большой внутренней силы.

Они встретились. Виктор оказал что-то. Рослый Радимов поглядел на него сверху вниз с обычной своей деланой свирепостью и протянул руку.

Некоторое время Вера наблюдала за ними, а затем повернулась к окну.

— Зачем ему Радимов? — спросил Никита Иванович, желая прервать затянувшееся молчание.

— Насколько я понимаю, Радимов может поддержать издание книги, — ответила Вера.

— Чьей?

— Это последняя работа Виктора. О поточных линиях. Опыт двух заводов.

— Молодец Виктор, — сказал Гирин искренне. — И как он только успевает!

— Да, он много работает, очень много.

Из окна им был виден новый институтский корпус, невысокий, всего лишь на два этажа, но весьма фундаментально построенный. Он стоял по другую сторону переулка. На белесые стены уже легли вечерние тени. В глубокой синеве окон кусками отражалось здание клуба.

— Что в этом корпусе? — спросил Никита Иванович.

— Лаборатория хома.

«Хом» — холодная обработка металла. Гирину было приятно услышать от Веры это выражение. Оно сближало, напоминая, что в институте они оба пользовались такими вот специфическими словечками, как «ХОМ».

— Вы часто заглядываете в институт? — снова опросил он.

— Мы живем в этом районе… Иногда нарочно сделаю крюк, чтобы хоть мимо пройти… Тянет, знаете…

— А на таком вечере, как сегодня, вы, конечно, не в первый раз?

— Именно в первый.

— Не верю.

— Воля ваша, но я говорю правду. Мы, москвичи, слишком плохо пользуемся удовольствиями, которые может нам доставить столица.

— Мне кажется, что вы слишком смело обобщаете.

— Пожалуй, да. Но я, хотите — верьте, хотите — нет, уже лет пять не покупала билетов в Большой театр, о существовании Консерватории вообще забыла… Да уж куда смешнее — новое здание Университета я видела только с Крымского моста.

— Очевидно, без конца откладываете: «Успею, посмотрю, Воробьевы горы никуда не денутся»? Ведь так? Старая истина — человеку свойственно ценить лишь то, чем он не располагает.

— Возможно… А вы все так же презираете танцы и обожаете серьезную музыку?

Она посмотрела на него значительно, очевидно желая подчеркнуть, что хорошо запомнила, каким он был в институте. Счастливо пораженный и вместе с тем застигнутый врасплох вопросом; Гирин не сразу нашел что ответить.

— Вот теперь вы совсем похожи на прежнего Нику.

Это «Ника» еще более изумило его, и, кажется, впервые за всю их беседу Ники — та Иванович с исчерпывающей отчетливостью почувствовал, с кем он стоит, с кем разговаривает. Ему стало как-то по-особенному, по-хорошему неловко и тревожно. Он перевел на Веру настороженный, смущенный взгляд. Она снова улыбнулась и вдруг, тоже смутившись и покраснев, необыкновенно помолодела.

Внезапно рядом вырос Бобровский.

— Радимов завтра примет меня, — доложил он.

Окрыленный и озабоченный одновременно, Бобровский уже сейчас прикидывал, как поведет завтра переговоры с Радимовым, и ни жена, ни Гирин, ни все, что творилось вокруг, не мешало ему. Никита Иванович даже залюбовался им и с легкой завистью подумал, как, по-видимому, любит Вера этого деятельного, умного, красивого человека.

Вера предложила пройтись. Они включились в наладившийся людской круговорот. Вера держала мужа под руку. Безукоризненно стройный, уверенный в себе, он твердо и высоко нес небольшую, аккуратную голову. Время от времени он здоровался энергичным кивком, но это, как видно, не мешало ему продолжать думать о своем.

Гирин шел по другую сторону Веры. В своем чесучовом, простого покроя, свободном кителе он выглядел мешковато. Впечатление неуклюжести усиливали — взъерошенные, кудреватые волосы и большие, мохнатые брови. Никита Иванович сутулился, не знал, куда девать руки, и, несмотря на свою достаточно рослую фигуру, казался ниже и незаметнее Бобровского.

Задребезжм звонок, приглашая на торжественную часть вечера. Люди, зашумев так, что звонок стал еле-еле слышен, повалили к распахнувшимся дверям зрительного зала.

* * *

На огромную безлюдную сцену вышел Денисов — старейший профессор института. И без того невысокий ростом, он выглядел совсем маленьким за пустым длинным столом для президиума. На старческой голове около ушей топорщился белый пушок. Такие же молочно-белые усы — пышные, довольно браво расчесанные и потому немного смешные — нависали над остреньким подбородком. Добродушно настроенный, какой-то умилительно простой, он принимался собравшимися совсем как домашний дедушка. Ему долго и бурно аплодировали, и он отвечал деликатными, неслышными хлопками, прижав к груди согнутые, расслабленные руки.

Но и после того как замолкли аплодисменты, зал долго не мог успокоиться. Узнавая друг друга, люди не стесняясь выражали свой восторг, перекликались через весь зал, перебирались с места на место.

В первом ряду партера Никита Иванович увидел Радимова. Он стоял, закинув назад свою большую пшеничную голову, и переговаривался с кем-то из сидящих на балконе с помощью энергичной жестикуляции.

Видимо следуя установившейся традиции, профессор не спешил браться за председательский колокольчик. Слегка повернувшись ухом к залу, он словно прислушивался к бурлящему собранию и думал о чем-то своем, благодушном и трогательном.

Студенты между собой звали Денисова «Зайкой». Ласковое и удивительно меткое прозвище: походка у профессора шустрая, даже немного прыгающая, держался он всегда как-то боком, и глаза косил, а встопорщенные белые усы и слегка вздутые щеки завершали сходство.

Зайке было очень легко сдавать экзамены. Он жалел студентов и страшно расстраивался, когда ему приходилось ставить двойку. Впрочем, это приключалось чрезвычайно редко. И никто не помнил, чтобы профессор уличал кого-нибудь в списывании. Сейчас Никита Иванович подумал, что Денисов, конечно, видел плутовские проделки студентов, но уважение к человеку так развито в нем, что он просто стыдился делать замечания.

Никите Ивановичу представился ясный зимний день, небольшой заснеженный сад, что стоит перед институтом. По аллее, ведущей к главному входу института, спешит профессор — рассеянный, добрый, феноменально скромный человек. Каждый старается поздороваться с ним, и Зайка по минутно сдергивает с головы потертую черную шапку-пирожок.

Вслед за этой картиной Никите Ивановичу представились другие столь же милые, столь же ясные и столь же далекие. И когда он услышал какой-то задорно-настойчивый звук, тоненький и чистый, то не сразу сообразил, что профессор взялся за колокольчик.

Зал утих. После короткой вступительной речи профессора один из выпускников института вышел к высокой скобе трибуны и принялся читать список президиума. Каждая фамилия покрывалась долгими аплодисментами, и Никита Иванович подумал, что чтение солидного списка рискует изрядно затянуться. Он обернулся к Бобровскому, чтобы сказать ему об этом, и увидел, что тот, весь подавшись вперед, не сводил с трибуны напряженного взгляда.

—.. Бобровский Виктор Леонидович, — отчетливо донеслось со сцены.

Виктор размяк, довольный: Обернувшись к Никите Ивановичу и Вере, слегка развел руками — вот, дескать, выдвигают, что поделаешь…

Профессор пригласил членов президиума занять места, и Бобровский сразу же стал пробираться к проходу.

Докладчика, заместителя начальника управления кадров министерства, зал слушал лишь первые минуты. Доклад он читал. Читал даже в тех местах, где каждый школьник мог бы все сказать своими словами. Впрочем, даже это у него выходило плохо. То он, не окончив фразы, делал вдруг остановку, то, наоборот, проглатывал точку и сливал две фразы вместе. Догадавшись, что напутал, докладчик перечитывал искаженное место, мучительно вглядываясь в положенные перед ним листы. Иногда на лице его появлялось даже что-то вроде недоумения, как будто он не совсем соглашался с тем, что ему приходилось произносить.

Словом, создавалось впечатление, что докладчик пока трудился лишь над освоением доклада, а уж само-то его выступление должно состояться когда-нибудь потом. Занятый своим делом, человек на трибуне существовал сам по, себе, а зал и президиум также жили каждый своей жизнью.

Бобровский, переговорив кое с кем из сидящих поблизости, перебрался во второй ряд президиума и оказался как раз сзади Денисова. Он намеревался овладеть его вниманием, но профессор азартно толковал о чем-то с Радимовым.

Примерно по истечении часа в поведении докладчика определилась перемена. Он вдруг ударился в пафос и даже позволял себе смелость на секунду-другую отрывать глаза от бумаги. Уловив это знаменательное явление, зал обрадованно заключил, что доклад идет к концу, и приготовился аплодировать.

Когда утомленный докладчик уселся на свое место в президиуме, начались выступления профессоров и выпускников института. Люди потянулись к живому огоньку простого, взволнованного слова, и общность между трибуной, залом и президиумом восстановилась.

Потом избирались комиссии, которым поручалось укреплять связи между институтом и его питомцами.

Но докладчик хотя и не оставил в памяти людей ничего существенного, сумел настолько утомить их, что даже вторая, интересная и нужная, часть вечера под конец стала в тягость и все с облегчением вздохнули, когда Денисов произнес заключительное, напутствующее слово.

Зал дружно загудел, задвигался. Едва раскрылись двери, как этажом ниже, в самом большом фойе, зажигательно запели трубы оркестра, еще более поднимая настроение людей. Сотни глаз празднично сияли. И, встретившись со взглядом какого-нибудь совсем незнакомого человека, Никита Иванович видел в распахнутых настежь глазах свет радушия и привета. «Здравствуй, — говорили эти глаза. — Я счастлив видеть тебя, счастлив узнать, что и ты тоже мой однокашник, мой брат, что мы крещены в одной купели».

Именно это выражение прочел Никита Иванович в глазах Радимова, когда тот вместе с другими членами президиума сошел со сцены в зал. Он двигался к выходу неподалеку от Никиты Ивановича, и пшеничный ежик его волос возвышался над всеми.

Никита Иванович и Вера дожидались Бобровского в зале. Виктору удалось-таки овладеть Денисовым, и они задержались у опустевшего стола президиума, мешая рабочим, которые начали расчищать сцену для концерта. Разговор сложился, очевидно, благоприятно для Бобровского, потому что, когда он сошел со сцены, лицо его откровенно сияло.

Он спешил. С ходу взял жену под руку и сказал энергично:

— Нам пора. Ты уж, Гирин, извини.

Никита Иванович удивился:

— Совсем уходите?

— Ничего не попишешь — дела.

— Ты, по-моему, за весь вечер ни одной минуты даром не потерял. Можно бы и отдохнуть.

Бобровакий улыбнулся, польщенный словами однокурсника.

— Отдыхать, Гирин, — это не по мне. Еще раз извини, брат, за мной должна из редакции машина прийти.

Он слегка подтолкнул жену, но она не трогалась с места, глядя мимо мужа, в пустоту зала. За дверями плескался многоголосый говор, в отдалении гремел оркестр, а где-то в ближнем фойе зазвучала песня. Со сцены доносился пронзительный скрип — несколько человек вкатывали рояль,

— Вера, мы же договорились… — Бобровский нетерпеливо глянул на часы.

— Нет, мы не Договорились, — возразила она.

— Но пойми — я не могу. Меня ждут.

— Почему ты не назначил встречу на другое время?

— Статья публикуется послезавтра. Я обязан прочесть гранки.

— Прочтешь их завтра.

— Оставим это. Ты знаешь — я хозяин своему слову.

Она сделала паузу.

— Что ж, поезжай. Но… разреши мне остаться!

— Одной!

Лицо Бобровского выразило озадаченность. Но, быстро овладев собой, он рассмеялся.

— Нет, как вам нравится? Бунт! Потрясение семейных устоев!

Впрочем, он нисколько не расстроился. Снова озабоченно глянул на часы и заключил:

— Что ж, оставайся. Гирин, подкидываю тебе этого ребенка. И прошу — если концерт кончится поздно, проводи ребенка домой.

Крепко пожав руку однокурснику и неопределенно улыбнувшись жене, он поспешно удалился.

Гирин с трудом скрывал нахлынувшее на него волнение. Он не сразу мог определить, как себя держать, что говорить, куда предложить пойти.

— У няньки весьма озабоченный вид, — пошутила Вера.

— Дак… — Никита Иванович произнес типичное уральское «дак» или даже «дэк» вместо обычного «так». — Очень уж ответственный ребенок.

— Ничего, он обещает хорошо себя вести.

Они вышли из зала и снова окунулись в веселую сутолоку вечера.

— Прежде всего я хочу покормить ребенка, — сказал Гирин.

— Ребенок сыт, но нянька, очевидно, сама проголодалась.

— Да, она перекусила утром в министерстве — и с тех пор ни маковой росинки во рту.

— Бедненькая! — Вера взяла Никиту Ивановича под руку. — В таком случае давайте пробираться в буфет.

Спустившись этажом ниже, они проделали весьма замысловатый путь через большой зал, заполненный танцующими.

В фойе, оборудованном под буфет, творилась настоящая кутерьма. Рушились симметричные линии столиков. Люди, желая сидеть компаниями, сдвигали по два, по три, а то и по четыре стола вместе. Откуда-то поспешно стаскивались стулья, но их все равно не хватало. Было забавно видеть, как два каких-то грузных, седовласых человека хитроумно размещались на одном стуле и, обнявшись, поддерживали друг друга.

Один столик еще сохранился свободным. Правда, стульев около него уже не осталось, но тем выразительнее выглядели ничем не загороженные тарелки и вазы с разной снедью да несколько бутылок с пивом и водами. Никита Иванович и Вера ринулись к столику. Но одновременно с ними сюда подоспели еще двое претендентов.

— Чур наше, чур наше! — крикнул один из них, толстяк с бритой головой, отяжеленной по крайней мере тремя подбородками.

— Дэк разместимся же, — миролюбиво сказал Никита Иванович.

— А вас только двое? — с деланой подозрительностью спросил толстяк.

— Один, — вмешалась Вера. — Я не в счет.

— Э-э, нет, вдвоем вы нас больше устраиваете. — Толстяк приветливо улыбнулся, без того широкие подбородки еще более раздались в стороны.

Его товарищ, наоборот, отличался необыкновенной худощавостью. Клетчатый пиджак из толстой материи, модный и дешевый, — такие нарасхват покупает молодежь, — висел на нем, как на доске. Впрочем, судя по всему в данном случае обладателя пиджака устраивала лишь цена. Все остальное его, очевидно, абсолютно не интересовало.

Подкрепляться пришлось стоя, и это страшно развеселило компанию. За столиком легко установилась совсем домашняя атмосфера. Еще не успев перезнакомиться, все почувствовали себя так, словно много лет знали друг друга. Толстяк сразу же начал балагурить. Этот жизнерадостный, смешливый человек, казалось, был создан для того, чтобы веселить себя и других. Он сыпал остротами, рассказывал истории одну забавнее другой и при этом больше всех хохотал сам, сотрясая свое огромное тело и поминутно вытирая платком голову и шею.

Обладатель клетчатого пиджака держался со спокойной, естественной скромностью. Но его глаза — усталые, с красными, воспаленными веками — излучали такое радушие, такую почти детскую, наивную доброту, что невольно хотелось все время улыбаться им в ответ.

Спохватившись, стали отрекомендовываться друг другу.

— Гонорарий Подвальский, журнализд, — представился толстяк, выделяя неправильно произнесенное окончание. Насладившись недоуменными лицами Веры и Никиты Ивановича, представился заново: — Себастьянов Владимир Александрович. Между прочим, действительно журналист. Отделом заведую. И знаете, каким? Строительным. Превратности судьбы — инженер-механик заворачивает строительными делами. В армии переквалифицировался.

Его товарищ отрекомендовался коротко:

— Даньшин Константин Макарович.

Но Себастьянова такой лаконизм не устраивал.

— Конструктор, изобретатель, — поспешил он доложить. — Сейчас по моему заказу машину выдумывает — будем брить крыжовник и продавать за виноград. Хотите к нам в компанию? Выгодная коммерция.

И снова все дружно расхохотались, потому что всем было очень весело и смех безудержно вырывался сам собой, по любому поводу и без повода.

Впрочем, утихомирившись немного, Себастьянов сказал тепло и просто:

— А вообще-то Костя замечательный инженер и изобретатель. Да вы, конечно, слыхали о нем.

Никита Иванович действительно слышал о Даньшине, но где и в связи с чем не мог припомнить..

Фамилия Веры заставила Себастьянова насторожиться.

— Не имеете ли вы отношения к Виктору Леонидовичу Бобровскому? — спросил он. Услышав ответ, закивал массивной своей головой. — Как же, как же, знаю его. Активный автор.

На какое-то мгновение на лице его мелькнуло выражение официальности и даже некоторой суховатости. Но только на мгновение. Он поднял свой стакан, наполненный минеральной водой, и сказал в шутливо-торжественном тоне:

— За знакомство!

Осушив стакан, крякнул и вдруг произнес:

Не лазь, Володя, на высотку,

Не пей вино, коньяк и водку,

Рубай боржом —

Держись ежом!

Его заразительная веселость опять легко овладела компанией, и когда он отправился искать какого-то Алешу и других своих однокашников, все сожалели об этом. Впрочем, Себастьянов дал слово, что скоро вернется.

— Насчет боржома Владимир Александрович неспроста стишки сочинил, — сказал Даньшин, когда Себастьянов удалился. — Ему даже сухого, кисленького вина пить нельзя. Нисколечко. У него, видите ли, страшная гипертония. Давление, не поверите, до двухсот сорока подскакивает. Он уже два удара перенес. И знали бы вы, каких! Врачи только руками развели, когда убедились, что он выкарабкаться сумел.

Говорил Даньшин негромко, неторопливо и твердо, округлыми, правильными фразами. Было видно, что он привык требовательно относиться к своей речи и тщательно взвешивал каждое слово, прежде чем его произнести.

Даньшин вдруг задумался. Он словно забыл о собеседниках, устремив в какую-то дальнюю точку лучистые глаза.

Вера и Никита Иванович тихонько стукнулись бокалами.

— За твое счастье, Чижик!

— И за твое… Ника!

А вокруг все жарче бурлило веселье. Очевидно, звонок на концерт уже давно прозвучал, но здесь его не слышали. Да это никого и не беспокоило. Вот в дальнем конце зала грянула песня. По этой ныне безвестной, забытой песне легко угадывалось, что там собрались люди, которые учились вместе еще в двадцатых годах. Они пели о забияках комсомольцах, что объявили войну попу Сергею и всей его братии — пономарям да звонарям. Особенно зычно гремел припев:

Ай да ребята, ай да комсомольцы,

Браво, браво, браво, молодцы!

Вот в другой стороне зала женские голоса затянули звонко:

Ты, моряк, красивый сам собою,

Тебе от роду двадцать лет…

И десятки людей подхватили:

Полюби меня, моряк, душою.

Что ты скажешь мне в ответ?

Неотрывно глядя в глаза друг другу, Никита Иванович и Вера включились в песню:

По морям, по волнам,

Нынче здесь — завтра там…

Они пели все взволнованнее, все громче, чувствуя, как песня еще больше сближает их. Слова сами по себе легко и ярко вспыхивали в памяти. Раздольный, как морская волна, напев будил в душе восторженные, окрыляющие силы.

Теперь две песни, тесня и захлестывая одна другую, раскатывались по залу. «Ай да ребята, ай да комсомольцы!..» — громыхало в одной стороне. «По-о морям, морям, морям, морям..» — звучало в другой.

И в это задористое состязание двух песен стала настойчиво вторгаться третья:

Под солнцем горячим, под ночью слепою Немало пришлось нам пройти, — напевно и властно пробивала себе дорогу «Каховка», любимица предвоенных, тридцатых годов.

Но вот заявили о себе и сороковые годы. «Я по свету немало хаживал…» — ударили свежие голоса.

Четыре хора звучали в зале — люди разных лет, разных поколений.

Появился Себастьянов с большой компанией и, что удивительнее всего, под руку с Радимовым и Денисовым.

— Здорово, студент! — прогудел Радимов, и худенький Даньшин утонул в его медвежьих объятиях.

Радимов и оказался Алешей.

Профессору налили вина. Держа маленький бокал вздрагивающей рукой, он оглядел притихшую компанию. На каждом останавливались его острые глаза, и каждому кивал он, как своему хорошему знакомому. И было что-то удивительно симпатичное в наивной попытке старика сделать вид, что он всех припомнил, всех узнал.

Когда Зайку утащили к другому столу, Радимов свирепо оглядел компанию и пробасил:.

— Закурим, студенты!

Радимов полез в карман, и Гирин решил, что он вытащит свою знаменитую трубку. Но вместо нее у него в руке оказалась маленькая пачка папирос в серой бумажной упаковке. Подняв ее, Радимов показал марку.

— «Тачанка!» — восторженно крикнули сразу несколько человек.

«Тачанка»! Милая студенческая довоенная «Тачанка»! Тридцать пять копеек пачка — самая раздешевка! И как это Радимов ухитрился сохранить ее!

Да, она не слишком обременяла легкий студенческий карман. И все же иногда целой комнатой собирали медяки на одну пачку. Буханка черного хлеба, сто граммов сахара, чайник кипятку да «Тачанка»— вот и все, что требовалось для счастья четырех обитателей комнаты студенческого общежития в те критические моменты, когда до стипендии оставалось только сорок восемь часов, но движение времени возмутительно замедлялось.

Легендарная «Тачанка»! Забористая, ядовитая, она щадила карман, но не щадила горло. Не всякий мог удержаться от кашля, хватив злого дымочка. Недаром же и звали ее студенты «зверь, с дороги уходи!»

Себастьянов по-дирижерски вскинул руки и запел:

Ты лети с дороги, птица…

Песню подхватили.

За столиком стало тесно. Радимов, правда не без труда, узнал Гирина и отнесся к нему с большой симпатией — очевидно, вспомнилось сибирское житье, и воспоминания эти растрогали. Впрочем, Гирин — единственный представитель провинции, пользовался у всей компании особенным расположением. Его заставили записать множество домашних адресов и телефонов, приглашали перебраться к себе на постой из гостиницы.

Много пели. А между песнями вышучивали друг друга.

За Себастьяновым, видимо, еще с давних времен закрепилось прозвище, короткое, звучное — «Бах». Никите Ивановичу ничего не стоило догадаться, откуда оно взялось. Иоганн Себастьян — так звали великого Баха. И был он, как известно, жизнелюбивый, толстый человек.

Бах оставался главной, непрестанно действующей пружиной веселья. Только однажды он изменил себе.

Веру увлекли танцевать, и между Себастьяновым и Гириным зашел разговор о Бобровском.

— Растет парень, — не без гордости за своего однокурсника заметил Никита Иванович.

— Растет, только больше в сук растет, — ответил Бах.

Это прозвучало без обычного себастьяновского добродушия. Возможно, что он пожалел о своей откровенности и не прочь был бы замять разговор. Но было уже поздно, настойчивый взгляд Гирина требовал разъяснений.

— Мужик писучий, ничего не скажешь. Силовое резанье металла? Извольте, будет вам подвальчик в газете. Поточные линии на механическом заводе? О господи, да мы в этом деле собаку съели! Вот вам книжица, спешите издать. Скоростные плавки? Не совсем наш профиль, но ничего, осветим и эту тему… Печатайте, издавайте! Титул почтенный: кандидат наук, научный сотрудник научно-исследовательского института — сплошная ученость. А приглядеться — так учености _ не больше, чем волос на курином яйце. Делец, ловкий человек, умеющий деньги загребать — вот и все.

Слушая Севастьянова, Никита Иванович испытывал смешанное, сложное чувство удивления, обиды и маленького торжества.

— Почему же в таком случае его печатают? — спросил Гирин, стараясь придать своему голосу оттенок недоверия и недовольства.

— По пути наименьшего сопротивления идем. Чтобы у настоящего ученого или специалиста статью выцарапать, надо же пуд соли съесть. Вот и пасуем…

— Но, видимо, Бобровский по-своему счастлив?

— А черта ли нам всем от этого! Надо,

чтобы человек своим счастьем других согревал.

Себастьянов любовно посмотрел на Даньшина, который объяснял что-то Радимову, прошелся большим платком по голове и шее и, решив, что отступление в область серьезных тем слишком затянулось, громко спросил:

— Костя, а в каком состоянии проблема будильника?

Вопрос вызвал взрыв хохота — видимо, «проблема» обсуждалась не в первый раз. Вместе со всеми добродушно рассмеялся и Даньшин.

— Да, представь себе, все в том же.

— Значит, на боку?

— На боку.

Снова раздался общий хохот.

Оказывается, как-то у Даньшина забастовал будильник, и хозяин сам починил его. Правда, не очень успешно. Появилась у будильника одна причуда — он работал лишь в том случае, когда его клали на бок. Но все-таки работал. «Ну что ж, — рассудил хозяин, — пусть пока тикает на боку. Выпадет свободный час — можно снова подремонтировать».

С тех пор минуло немало лет, а будильник все в том же состоянии продолжает служить хозяину, недоуменно свесив набок белую свою головку. По утверждению Баха, Костя теперь даже не сразу может определить время, если видит часы в нормальном положении.

Вечер покатился дальше. Народу прибавилось, потому что кончился короткий концерт. В фойе пришел клубный баянист — известный нескольким поколениям студентов массовик-заводила, бог знает когда поступивший в институт, но так и не окончивший его из-за своего слишком большого пристрастия к жаркой клубной колготне. У него уже начисто побелели волосы, но странная вещь — это не бросалось в глаза, и вообще казалось, что он нисколько не постарел..

Где баян, там и пляска. И хотя немногие отважились выброситься на средину, но когда на все свои сто голосов поет баян, когда в кругу выделываются немыслимые коленца и выстукивается самая _лихая дробь, тогда зритель сливается с танцорами и, ахая в самозабвении, поддакивает им всем своим существом…

Потом пели русскую старинную «Над полями да над чистыми». Пели, вкладывая в каждое слово все волнение души своей, пели, развернувшись во всю силушку и ширь молодецкой русской натуры. И вставали перед глазами неоглядные заснеженные поля, все в серебряных искрах, и ясный месяц, что белою птицей летит над ними. Пели и неслись вместе с песней на удалой тройке, разбрасывая по полям заливной звон бубенцов. И дышали морозной свежестью, и полнились молодой огневой силой…

Только Радимов молча переживал песню. Может быть, он вообще никогда не пел, а может быть, ему мешала трубка, которую он не мог не воткнуть в рот в такой захватывающий момент. Но покачиванием головы и движениями бровей он по своему вторил поющим.

Когда на какой-то миг стало вдруг тише и в фойе вкатились звуки оркестра, Вера по-девичьи шустро потащила Никиту Ивановича в танцевальный зал. Кажется, впервые в жизни Гирин решился танцевать при таком многолюдье. Но он не думал об этом и с отчаянной беззаботностью ввел Веру в круг танцующих. Он не знал, хорошо или плохо у него получается, он даже не очень слышал музыку, подчиняясь ей безотчетно и легко. Он видел, сознавал, чувствовал лишь одно — с ним Вера, на него устремлены ее глаза, ее талию обнимает его рука…

Когда они уходили из клуба, вверху еще буйствовал оркестр и шум веселья доплескивался сюда, в вестибюль, к сонным гардеробщицам и пожарным. Держа наготове легкий шелковый плащ, Никита Иванович поджидал, пока Вера наденет шляпку и шарфик. Глаза Веры блестели, лицо залил румянец. Она улыбалась ему из зеркала, возбужденная, удивительно помолодевшая. Да и сам Никита Иванович, словно переродившись, был, как юноша, полон жаркого, беззаботного счастья. Хотелось много двигаться, дурачиться, хохотать, подмывало отколоть что-нибудь такое совсем мальчишеское, из ряда вон выходящее.

На каменной площадке подъезда их обступила светлая, торжественно тихая летняя ночь. Сзади неслышно покачивалась массивная дверь, сверху, из окон клуба, бледным потоком лился на пустынную улицу свет. Улица уходила в покойную даль. Она словно наслаждалась безлюдьем и прохладой — обнаженная, задумчивая, молчаливая.

Спустившись с подъезда, Никита Иванович замедлил шаг. Он сделал так потому, что ночь мягко и властно" настраивала на свой лад, и еще потому, что Вера жила недалеко и им немного предстояло пройти вдвоем.

Теперь на смену смешливому, дурашливому настроению, которое до сих пор владело Гириным, явилось затаенное и нетерпеливое ожидание того, что должно произойти дальше. Он почти не сомневался — что-то должно еще произойти. Они переступят черту тех отношений и поступков, которыми ограничивались до сих пор.

Гирин хотел большего, и ему казалось, что этого же хочет Вера. Иначе зачем же она осталась с ним в клубе, зачем только с ним танцевала охотнее всего, зачем сейчас так же, как и он, старается идти медленнее и молчит, молчит, очевидно боясь, что голос выдаст ее волнение?

Ему не было сейчас никакого дела до завтрашнего дня, до всего, что существовало за пределами этой ночи, этой пустынной улицы и этого горячего, трепетного ожидания, которое все сильнее овладевало им.

Они шли совсем рядом, но не касаясь друг друга. Изредка на них набегал осторожный, неслышный ветер, и тогда вкрадчиво лепетал что-то Верин плащ.

Их догоняла машина. Гирин решил, что едет Радимов. Но когда машина поравнялась с ними, Никита Иванович увидел, что в ней только шофер. Наверное, Радимов пошел пешком с друзьями. Возможно, что они идут сзади. Гирин обернулся, но тотчас же подумал, что, конечно, он услышал бы их.

Вера тоже обернулась и затем подняла на Гирина вопросительный взгляд. Никита Иванович понял его по-своему и взял ее за плечи.»

Она не выразила ни удивления, ни негодования. И она не поспешила снять его руки со своих плеч. Лицо ее оставалось спокойно-приветливо. И только тогда, когда он, сильнее сжав руки, хотел испытать ее податливость, Вера улыбнулась с легким укором и высвободилась.

Они пошли дальше.

— Помнишь, в институте ты носил серенькую куртку, по-моему, вельветовую, с «молнией»? — спросила Вера, прерывая неловкое молчание.

— А как же, помню..

— Сегодня все были словно в таких вельветовых куртках — и ты, и Радимов, и Бах, и Даньшин..

— И ты?

— И даже я. Все. Но лучше всех был ты, лучше и дороже — милый, смешной Ника в вельветовой куртке…

— Ника лучше всех, Ника дороже всех, но маленькая проказница Вера опять подшутила над ним.

— Ты не должен сердиться на нее. Не часто выпадает счастье заново пережить частичку своей юности.

Они рассмеялись. С Гирина схлынула его горячность. В душе он немножко подтрунивал над собой, но чувствовал, что ему опять становится легко и свободно.

Некоторое время они брели молча, ощущая в себе чудесную, опьяняющую усталость, роняя на землю неторопливые, невесомые шаги.

— Ты встречаешься с кем-нибудь из своих институтских друзей? — спросила Вера.

— Нет, всех растерял.

— Очевидно, не по своей вине?

— Ну, если по чести говорить, то переписываться мог бы. А кто переписывается, тот, наверное, и встречается.

— Да, мы слишком легко теряем друг друга из виду. А ведь, если вдуматься, дружба это же большая радость жизни. Особенно та, что родилась еще в юности. Она — как очаг. Бегут годы, а очаг все горит и горит. И пламень в нем все тот же — пламень, загоревшийся в юности. Подойдет к нему человек, протянет руки и почувствует его ободряющее дыхание.

И снова шли они молча, вороша свои впечатления и мысли, отбирая то, что уместнее сказать сейчас.

— Никак не могу представить себе твою жену, — Вера в раздумье пожала плечами. — Ты говоришь, она учительница?

— Да, литературу и русский преподает в вечерней школе.

— Учительница… Очевидно, она в очках, с портфелем, добрая, рассеянная.

Гирин улыбнулся.

— Все неправильно. Очков не носит, вместо портфеля ультрасовременная папка с «молнией». И никакой рассеянности, скорее наоборот.

Он не прочь был бы ничего не добавлять больше, но Вера выжидательно смотрела на него, и ему пришлось продолжать. Постепенно он разговорился и как-то помимо своей воли начал наделять жену новыми и новыми достоинствами. Гирин чувствовал, что его слова находятся в вопиющем противоречии с тем, что он совсем недавно, в гостинице, думал о жене, но он ничего не мог с собой поделать. И чем больше он говорил, тем сильнее ему хотелось представить жену в самом лучшем свете.

Ему стало очень не по себе. Не по себе оттого, что портрет, который он рисовал, был, кажется, довольно близок к истине, и оттого, что весь разговор о жене напомнил ему о домашних неприятностях.

— Я рада за тебя, — коротко бросила Вера, размышляя о чем-то своем. И от ее слов на душе у Никиты Ивановича стало еще более смутно.

Они вышли на широкую, как река, улицу.

— Вот и последний поворот. Вон мой дом. Видишь, книжный магазин? Он как раз под нашей квартирой. Не магазин, а сущее разорение. Как появится что-нибудь новенькое, так мой сынишка за деньгами бежит. Уже книжный шкаф выпрашивает для себя. А муж против. Между ними на этой почве дипломатические осложнения…

У нее возникла вдруг потребность говорить. Она оживилась, шутила, смеялась. Но возбуждение ее выглядело каким-то лишним, непонятно отчего появившимся.

Потом она снова начала пытать Никиту Ивановича вопросами:

— Говорят, у вас в Перми неплохой оперный театр?

— Да. Старый, — с традициями.

— Вы часто бываете в нем?

Гирин неопределенно пожал плечами.

— А жена твоя любит музыку?

Гирин медлил с ответом. Любит ли она музыку? Еще бы! Он и увидел-то ее в первый раз на концерте. Слушали Грига. Она сидела впереди него, туго стянув на плечах дешевенький зимний платок, вся сжавшись от холода. Шел последний год войны, в зале плохо топили. Да и людей собралось мало, и они не смогли согреть дыханием большое помещение..

— Так любит или нет?

—.. Да, очень…

Вера остановилась, и Никита Иванович увидел перед собой широкие витрины книжного магазина. Вокруг все замерло в недвижимости и молчании. Только в зажженной неоновой рекламе магазина — коротком слове «Книги» — последняя буква горела почему-то тревожным, дергающимся огнем.

Неподалеку от рекламы, за распахнутой створкой окна, одиноко светился бодрствующий огонь настольной лампы. Вера осторожно, словно нехотя, покосилась на него.

— Виктор? — спросил Никита Иванович.

Она кивнула утвердительно.

— Сидит… А вечер-то был какой! — сказал Гирин.

Она снова молча кивнула.

В нем вспыхнуло возмущение:

— Черт знает что такое! Сам себя человек обкрадывает.

— Если бы только себя… — промолвила она почти шепотом.

Ее слова задели его не только той плохо скрытой болью, которая послышалась в них, но еще чем-то другим, страшно неожиданным и тревожным.

Вера протянула руку.

— Ну, прощай, родной!

— Прощай, Чижик!

— Прощай, Ника… Ника в вельветовой куртке.

Ее каменно-бледное, напряженное лицо имело выражение горестного раздумья. Глаза смотрели прямо на Гирина, но, казалось, видели они не столько его, сколько что-то другое, стоящее за ним.

Она заспешила во двор дома через тоннелеобразный проезд суетливой, неровной походкой. Миновав проезд, обернулась, наскоро помахала рукой и, свернув в сторону, скрылась.

В проезд Гирин приметил часть двора, вернее — часть садика, устроенного во дворе. Молодые, ветвистые деревья сплелись листвой, и казалось удивительным, как могут держать ее темную, тучную массу тоненькие, долговязые стволы. Очевидно, сквер обильно поливался с вечера, потому-то через проезд на улицу выбежала сырая дорожка. _

Все эти детали сами по себе ложились в памяти, хотя Гирин совсем не думал о том, что сейчас видел и что его окружало. Он глядел на темный проезд, на сырую дорожку посредине него, на кусочек сада за проезд ом, а из головы никак не шла Верина фраза, которая так задела его. Он повторил ее: «Если бы только себя…», — повторил, стараясь в точности восстановить даже интонацию, с которой она была произнесена. Как-то мимоходом, удивительно равнодушно он отметил, что, кажется, Вера несчастлива, что, пожалуй, она не любит Виктора. Но его внимание не задержалось на этой мысли, потому что больше всего он хотел сейчас определить, почему так неотступно тревожила его Верина фраза.

«Если бы только себя…» Ему подумалось, что точно такие же слова он уже слышал прежде. И как только ему подумалось это, как он сразу же с поразительной отчетливостью вспомнил разговор с женой, страшно короткий и единственный за весь тот несчастный вечер, когда он не пошел на родительское собрание. Они сели ужинать: «Ну, брось дуться из-за пустяков, — начал Никита Иванович. — Ведь у ребят все в порядке». — «Не в ребятах дело». — «А в ком? Во мне, что ли?» — «Если бы только в тебе…»

...Еще раз скользну в взглядом по витринам магазина, проезду и всему этому чужому, безразличному месту, Гирин зашагал от Вериного дома.

Ноги поламывало, но разгоряченная го лова не хотела отдыха. Кажется, никогда еще им не владело столь острое желание немедленно, сейчас же, увидеться с женой. Увидеться, чтобы заглянуть к ней в душу, чтобы выяснить десятки, сотни беспокойных, пугающих вопросов, которые разом нахлынули на него.

Подгоняемый ими, он убыстрял шаги, словно хотел скорее прийти куда-то, хотя никуда не спешил. Гирин не сразу заметил это, а когда заметил, то подумал, как удивилась бы жена, если бы увидела, что он несется по улице, словно семнадцатилетний мальчишка. И, как будто боясь, что жена или кто-то другой действительно увидят его, Никита Иванович невольно замедлил шаги и неожиданно для самого себя сделал движение рукой к сердцу.

Механическое, выработанное привычкой движение. Поймав себя на нем, Гирин с досадой отбросил руку и, словно назло своему опасливому движению, назло всей своей чрезмерной внимательности к сердцу, снова зашагал так же широко — и быстро, как шагал прежде.

На большой улице, которой он возвращался, показалась группа людей. Они двигались медленно, беспорядочной тесной кучкой. Конечно, они могли идти только оттуда — из клуба, попутчики или друзья, которые никак не хотят расстаться. Едва их голоса, их смех вкатились в безмолвную ширь проспекта, как на Гирина снова повеяло радостной, освежающей атмосферой институтского вечера, его встречами, песнями, музыкой. Толстяк Бах, гигант Радимов, щуплый, нескладный Даньшин снова встали перед глазами Гирина — такие разные внешне, но такие схожие своим юношески жадным отношением к жизни.

«Рубай боржом — держись ежом!» — повторил Никита Иванович смешной себастьяновский стишок. «Держись ежом…» Ему вспомнилось вдруг, как днем, в министерстве, директор подтрунивал над его недомоганием. Вспомнилось, что в последнее время, когда он брал бюллетень, уж никто не приходил с завода навестить его. А когда он, отлежав отпущенные врачом дни, снова являлся на работу, его встречали недоверчивыми или ироническими взглядами.

Уж не выдумал ли он вместе с врачами свою болезнь? Не начал ли опускаться, закисать — без сопротивления, без борьбы сдавать позиции перед старостью? И даже не перед старостью — какая же старость в сорок с небольшим лет! — а просто перед первыми признаками некоторого постарения.

Им овладела вдруг какая-то злая удаль, и он принялся отхлестывать себя самыми обидными, самыми беспощадными словами. И чем обиднее, чем безжалостнее были эти слова, тем легче становилось у него на душе.

Он решил, что должен поскорее добраться до гостиницы и написать жене письмо. Но, прикинув, что, пожалуй, сам приедет домой прежде письма, он отбросил эту мысль. Тогда ему пришло в голову другое, совершенно неожиданное решение — пойти на телефонную станцию и позвонить домой-. Ну просто взять и позвонить.

Он не представлял, что спросит жену и что скажет ей, не сознавал ясно, зачем вообще нужен этот звонок. Здравый смысл подсказывал ему, что глупо в три часа ночи поднимать жену, что уж если звонить, то звонить днем или даже вечером, когда он купит все заказанные ею вещи. Но какой-то неугомонный внутренний голос стоял на своем, не желая считаться ни с поздним временем, ни со здравым смыслом.

Гирин еще колебался, еще спорил сам с собой, но уже наметил кратчайший маршрут до телефонной станции и уже спешил по этому маршруту.

Он шел теми же кварталами, которыми провожал Веру, и, повернув с широкой улицы, снова приближался к институтскому клубу. Сделав еще один поворот, Никита Иванович увидел вдали обильно остекленное знакомое здание. Оно все еще было наполнено ярким светом и походило на огромный фонарь. И так ликующе, так дерзко горел, светил этот чудесный фонарь среди тихой, безбрежной ночи, что казалось, никогда не угасал он и никогда не угаснет.

* * *

Владимир Васильевич Ханжин

НОЧНОЙ ЗВОНОК


Редактор В. М. Вилкова

Художник А. Д. Сталидзан

Худож. редактор Е. И. Балашева

Техн. редактор З. Г. Игнатова

Корректоры А. М. Мартынов и Ф. Л. Эльштейн


Сдано в набор 26/III 1960 г. Подписано в печать 20/VI 1960 г. А 03969. Бумага 70x92-1/32. Печ. л. 5,63 (6,58). Уч. — изд. л. 5,68

Тираж 30 00. Заказ № 650.

Цена 2 р, 30 к.

С 1/I 1961 г. цена 23 к.

Издательство «Советский писатель:. Москва К:-9, В. Гнездниковский пер., 10

Типография № 5 УПП Леyсовyархоза

Ленинград, Красная ул., 1/3

Загрузка...