Они появились под вечер. Трое в кожанках, словно чекисты. Худяков сначала принял их за районное начальство, но его смутил старенький, видавший виды «Москвич». Да и весь облик приезжих не вязался с представлением об исполкомовцах. Небритые лица, низко надвинутые фуражки с кожаным верхом, запыленные сапоги.
Худякова скрывал камыш. Но сам он видел и слышал все, что делалось на дороге. «Москвич» подкатил к самой воде. Двое стали быстро раздеваться, третий достал из багажника объемистый тюк. Он извлек из него туго скрученный бредень, и Худяков все понял. Трое приехали «по рыбу». Сердце у Худякова сжалось. Возле моста было самое глубокое место. Там дремала сейчас молодая щука — «шуругайка». Ее возьмут врасплох.
Давно уже на Боганке никто не брал рыбу так жадно и глупо. Деревенские баловались удочкой и уносили на уху. Заядлые рыболовы ездили на озера, коих было вокруг великое множество. Боганка же небыстро текла одна среди необъятной степи, и никому в голову не приходило перегораживать ее сетью.
Трое на берегу не мешкали. Высокий с худыми волосатыми ногами парень вошел в воду, держа палку от бредня перед собой. Он перешел реку выше моста и, выбравшись на берег, зычно крикнул:
— Вира помалу!
Двое на противоположной стороне торопливо зашагали от «Москвича» к мосту, низко согнув спины, преодолевая сопротивление воды.
— Трави шкоты! — натужно хрипел голый парень с волосатыми ногами. Он прошагал с бреднем по краю моста, низко, насколько позволяла длина рук, опуская палку в воду.
— Не надорвись, Лешка, — крикнул ему маленький, похожий на жука, чернявый мужик.
— Лешего бы не поймать, — усмехнулся третий, плотный, круглолицый мужчина в старых довоенных галифе.
— Своди бредень! — вдруг крикнул Лешка дурным голосом и рванулся к бурлящей у краев сети воде.
У самого берега билось что-то огромное и белое. Солнце еще не ушло за горизонт — и то живое, что билось в широкой горловине-западне, искрилось плоскими отколотыми кусочками луны. По мере того как трое тащили бредень из воды, осколки эти сливались в одну блестящую массу, и Худякову казалось, что в мотне бьется не рыба, а украденная с неба луна.
— Умеешь ты, Лешка, дела делать, — позавидовал чернявый мужик, когда сеть вытащили на берег.
— Сазанчики… Спите в квартирушках, а рыбка плавает, плодится. Серебрушки-окуньки, золотинки-щучки.
Лешка влез в синий шоферский комбинезон, лязгнул зубами, хлебнул из фляги и коротко взмахнул рукой:
— За работу!
— Слушай, Леха, а если она вверх уйдет? — спросил чернявый, надевая брезентовые рукавицы.
— Куда ей деваться? Вся наша будет, — оскалился Леха. — За самосвал с песочком не зря деньги плачены.
Солнце упало за горизонт, и от реки повеяло холодом. Худяков выбрался из камыша, прошел немного бережком и оглянулся. У моста вспыхнул костер.
«Утренней зорьки ждать будут», — подумал старик и погрозил в сторону костра кулаком. Он так и не решился окликнуть браконьеров. Он понимал: ему не уговорить приезжих выпустить рыбу обратно в реку, не справиться одному с тремя. За длинную жизнь Худяков насмотрелся разных людей. Эти были — волки. И еще понял Худяков: где-то вверху, а скорее всего в самом нешироком месте у лесопосадок, где Боганка делает поворот, браконьеры перекрыли рыбе ход. Двух самосвалов с песком вполне могло хватить, чтобы нарастить временную перемычку. Леха умел делать дела, но Худяков тоже кое-что умел в жизни. Трое оставили ему ночь. И он зашагал к деревне прямиком через степь, вспугивая сусликов, тревожа сонный мир полевых тварей. Трофим вскользь подумал о том, как хорошо было бы сейчас кликнуть на помощь сына. И тотчас прогнал эту мысль. Детей у Худякова не было.
Деревня жила осенней страдой, и пока Худяков пересекал поля, она уже отужинала и погрузилась в крепкий, беспробудный сон. Худяков прошел по улицам, надеясь увидеть хоть один огонек, но все было погружено в безмолвие. Дома он молча прошел мимо жены, отыскал в сенях резиновые сапоги с ботфортами, старую штыковую лопату. Потом уже в горнице натянул на худые ноги шерстяные, грубой вязки носки, обернул портянками и, просунув в сапоги, негромко окликнул жену:
— Анна, водки у нас не осталось? Ты мне ее слей в какую-нибудь бутылку, с собой возьму… Утром вместо меня в сельсовете подежуришь, — строго добавил Худяков и вздохнул.
Трофим давно сдерживал этот вздох. Он родился еще там, в камышах, а теперь вот вырвался из-под самого сердца, и Анна поняла: стряслось с ее мужем что-то тяжкое и серьезное, и неспроста он достает из сундука поклеванную ржавчиной одноствольную «тулку», а с ней и единственный убереженный от сырости патрон с дробовым зарядом.
Степь пахнула на Трофима горькой осенней прелью. Был тот час, когда ночь наваливается на землю сплошным слоем тьмы и перепела, убаюканные тишиной, изредка вскрикивают спросонья, и все под ногами многозначительно хрустит и хоркает, будто идешь по живым спящим существам. Худяков шел, как с завязанными глазами, но видел все памятью. Он безошибочно добрался до скошенного ржаного поля, пересек его и вышел к речному изгибу.
Звезды, выступившие на глубоком холодном небе, чуть рассеяли темноту. Осока вышла из тумана, легкого, как белый тюль. Худяков коснулся рукой воды. Словно погладил ледяной бархат.
— Черт меня понес сюда, — пробормотал он.
Худяков часто ругал себя. Иногда вслух, когда поблизости не было людей. Ругал за неверно прожитую жизнь, за все промахи, какие совершил, живя на земле. А было их несчитанное множество. Но больше всего ругал себя Худяков за то, что сразу после демобилизации не остался в городе, как другие конармейцы.
Сорок лет тому назад при штурме Перекопа получил Худяков контузию и надолго залег в госпиталь. Когда выписался, решил осмотреть город, в котором пролежал почти год. Город ему понравился. Весь в зеленых садах, с рекой и красивыми девками. В военкомате ему предложили работу — любую, на выбор. Ее было так много, этой работы, после гражданской войны, что у Худякова разбежались глаза. Больше всего ему нравилось бывать в депо. Изувеченные снарядами паровозы стояли в тупиках. А живые толкали вагоны, пронзительно кричали перед семафором и звали в дорогу. Худякову в них нравилась сила. Может быть, от того, что сам он был хлипкий, а после контузии еще и кривобокий.
И остался бы он в депо, да позвала земля. Подкатило что-то к сердцу, и начало ныть и болеть оно, словно кто щипцами его защемил. Уехал Худяков к себе в Кулунду, женился на бездетной вдове и стал присматривать в колхозе за лошадьми. Так и прожил Худяков в деревне без малого четыре десятка. В Отечественную просился на фронт, но первый же врач в комиссии определил у Худякова кривобокость, и напрасно он щелкал крышкой именных часов за взятие Перекопа. На фронт его не взяли. А часы осмотрели все, кто был в военкомате. Массивная луковица российского мастера Павла Буре, а на крышке гравировка: «Бойцу Трофиму Худякову от командарма Фрунзе. За Перекоп. 1920 год».
…Худяков вздрогнул от боли, пробежавшей под коленом левой ноги, и снова чертыхнулся. Он знал — боль эта была предупреждением. Я здесь, говорила она, я жду.
Худяков стоял на берегу и без фонаря видел холмик песка, придавивший горло Боганке. Он слышал, как тяжело плещется в западне напуганная рыба, как жадно роет она песок, пытаясь пробиться к озеру. И Худяков поднял лопату. Песок в тусклом призрачном свете звезд походил на рыбью икру. Песчинки сухо шуршали, соскальзывая с лопаты, и этот шорох успокаивал, как успокаивает плеск ночного моря.
Худяков работал словно бы нехотя — экономил силы. Он срезал верхушку холмика и сел перекурить. Трофим с удовольствием ощущал тепло в ногах. Сапоги не пропускали воду, а тепло прогоняло боль. Правда, ступни ног немного поламывало, но это могло быть и от усталости.
«И надо же, до чего она живуча», — подумал Худяков о боли.
Боль вошла в Худякова из ледяной соленой воды Гнилого моря. Вошла и осталась на всю жизнь. Чем только не прогонял ее Худяков! Иногда ему казалось, что поразил он ее в самое сердце, сломал тончайшую иглу, и теперь уже никогда не ужалит она его. Но проходили дни, и затравленная лекарствами и жарким паром деревенской бани боль острыми клещами зажимала ноги и загоняла Худякова на печь. И там, укрывшись с головой овчиной, один на один Трофим схватывался с ней и всякий раз при этом вспоминал ту ночь перед Перекопом, когда встал он на связь через Гнилое море вместо сбитой снарядом вешки и простоял по грудь в ледяной воде пять часов, поднимая телефонный провод над головой, пока близким разрывом не швырнуло его на илистое дно моря. Но и теряя сознание, захлебываясь, он не выпустил из рук тонкий скользкий шнур — живую нить приказов Фрунзе.
…Песок больше не шуршал. Он был влажный, тяжелый и глухо шлепался о твердую землю. Худяков стоял по колено в воде, резко и сильно вгонял лопату в песчаную кашу под ногами, низко склонившись к запруде, трудно, с шумным придыханием распрямлялся и бросал лопату от себя. Ветер родной степи, ветер давно прошедших дней и воспоминаний слабо и грустно дул ему в лицо. Стрункие камышинки тоненько звенели, стукаясь головками друг о друга. В тихом воздухе отчетливо слышалось бормотание реки.
Боль ударила внезапно. Худяков выронил лопату и с трудом выполз на берег. Он не ждал ее так рано. Стянул сапоги, развернул сырые портянки. Влажными носками растер ступни ног, вспомнил о водке, налил немного на ладонь и втер ее в икры, ловя ноздрями знакомый дух. Худяков испытывал к этой привычной боли презрение, смешанное с уважением. Ведь это она скашивала его, как серп скашивает перестоявшийся колос.
Он растирал ступни до тех пор, пока боль не переметнулась в колени. Тогда Худяков снова откупорил бутылку и погнал боль вниз, а когда она немного утихла, осторожно поднялся с земли.
Траншея, которую он копал, была уже наполовину залита водой, и ему пришлось поднять на сапогах ботфорты и завязать их тесьмой. Он быстро устал и уже не отбрасывал песок, а только выгребал из траншеи, стремясь скорее разрезать перемычку. Остальное должна была завершить Боганка.
А степь жила и дышала. И казалось, что чьи-то огромные сильные руки поднимают его с берега и несут, несут прямо к мерцающим звездам. Но так глубока и бездонна была высь, что захолодело сердце, и он закрыл глаза, страшась чего-то необыкновенного, что могло произойти с ним.
И вдруг он услышал глухое булькание. Рядом, у самых ног, что-то шумно плескалось, шелестело. Но эти звуки скользнули мимо его сознания, как нечто привычное, само собой разумеющееся. Это были звуки живой, быстротекущей воды. Река ворвалась в траншейку, выкопанную Худяковым, и всей силой запруды хлынула вниз, вымывая песок упругими струями.
От горизонта тянулась узкая полоска света. Она ширилась, росла, словно кто-то невидимый оттягивал темный полог неба. Над рекой кривыми столбами поднимался пар. Худяков сжал в руке сухой комок земли, раздавил его в пыль и бросил в воду. Потом достал часы-луковицу и повесил их на шею.
Трофим неторопливо шагал вдоль реки, держа ружье дулом к земле. Он уже различал влажный, словно покрытый воском камыш. К мосту вышел, когда уже совсем посветлело. Трое не спали. Растянутый бредень сох на берегу. Возле машины лежала срубленная береза. Один конец ее обгорел в костре, на другом же чернели продымленные листья.
— А вот и леший, — испуганно сказал круглолицый браконьер в галифе.
Леха и чернявый оглянулись, обожгли Трофима взглядами.
— Тебе чего, старик? — недобро спросил Леха.
Худяков поднял ружье и направил его в сидящих у погасшего костра.
— Заводите колымагу и катитесь отсюда.
Трое смотрели в упор на старика. Худяков — на каждого из троих по очереди. И не было в его взгляде ничего такого, что бы вселило надежду. И только одно еще удерживало браконьеров у костра. Старик был хлипкий, кривобокий, и ноги его заметно дрожали.
— Ну, ты, осторожней, — крикнул Леха, — у нас разрешение есть! — И сунул руку в карман.
Но, увидев прямо перед собой черное отверстие ствола, медленно вытащил руку и мрачно бросил чернявому:
— Покажи ему путевку, Егор.
Чернявый достал какую-то бумажку и протянул Худякову. Трофим усмехнулся, они были не очень хитрые, эти трое.
Чернявый все еще тянул бумажку, как вдруг Леха громко хлопнул ладонью об колено.
— Ладно, старый, уедем. Твое солнце нас не греет. Жакан? — понимающе кивнул он на ружье.
— Что ни есть, все твое будет, — хмуро ответил Худяков.
Леха скрипнул зубами, встал, быстро зашагал к машине. Егор и мужик в галифе торопливо собирали бредень Худяков не спускал глаз с Лехи. Он понимал, что самый опасный из троих этот длинноногий, кадыкастый парень.
«Москвич» взревел и резко взял с места. Выскочил на дорогу и, набирая скорость, помчался прямо навстречу встающей из-за горизонта пламенной горбушке солнца. Худяков опустил ружье и оглянулся, ища место, где бы присесть. Увидел березу, шагнул к ней. Иссеченная топором кора заплывала мутноватыми слезами.
В тихом воздухе отчетливо слышалось бормотание реки. Сладковатой прелью веяло с полей.
Худяков расстегнул ворот рубашки и нащупал металлическую цепочку на шее. Потом склонил голову набок, как это делают птицы, и среди многочисленных, разнообразных звуков проснувшегося мира уловил тонкий серебряный звон спрятанных на груди часов.