ЗАБЫТЫЙ ДЕСАНТ Повесть

1

Последние минуты полета, предрассветные, Женя провела в полузабытье, когда и не спится, и не просыпается. Пришла в себя, почувствовав, что самолет делает крен. Сразу бросилась в глаза медно-розовая пустыня, которую пересекала… хорошо укатанная лыжня. Странно? Нет, она где-то читала, что люди уже научились ходить на лыжах и по песку. Потом оказалось, что там была все-таки не лыжня, а широкая двухколейная автомобильная дорога, с высоты похожая на лыжню.

Ан-24 сделал разворот, иллюминатор вызолотило только что взошедшее солнце. А потом — толчок, сопровождаемый глухим перестуком, последний взвой моторов и — внизу уже синеватые бетонные плиты аэродрома, припорошенные тем же розовым песком. Будя пассажиров, не успевших проснуться, проворковала проводница:

— Внимание, товарищи. Наш самолет произвел посадку в аэропорту города Окшайска. Температура воздуха в Окшайске плюс пять градусов. Убедительная просьба всем оставаться в креслах до полной остановки винтов и подачи трапа.

Женя осмотрелась. Ее сосед, пожилой мужчина, который от самой Москвы спал, завернувшись в плащ, — протирал глаза и, встретив ее взгляд, улыбнулся:

— Последний раз в эту пустыню лечу.

— Да? — вежливо переспросила Женя.

— Семью забираю — и в Москву насовсем. А вы отсюда?

— Нет, — ответила Женя. — Вы не подскажете, как добраться до гостиницы?

— До комбинатской или какой?

— А разве здесь… — Больше она не успела ничего сказать: салон зашумел, люди вставали с мест.

Когда, повесив на одно плечо рюкзак, спускалась по узенькому трапу, пришлось застегнуть на все пуговицы капроновую куртку, которую там, в подмосковном аэропорту? Быково, мать еле всучила ей. Ночь в Москве была жаркой, и Женя с отчаянием спрашивала: «Ну, что я с ней делать буду? Юг ведь…», на что мать, выйдя из себя, бросила: «Оставь в самолете, если мешает». Сейчас Женя вспомнила об этом разговоре, и ей захотелось заплакать.

А люди шли мимо нее, кто-то кого-то встречал, и со стороны приземистого аэровокзальчика доносилось, перебиваемое ветром:

— Продолжается регистрация билетов и оформление багажа на рейс… по маршруту Окшайск — Волгоград — Москва. Продолжается…

Второй раз в жизни она оказывалась далеко от Москвы. В прошлом году, летом, когда перешла в десятый класс, ездила по туристской путевке в Карелию. Но тогда, по крайней мере, с самого начала было ясно, что делать и куда идти, а теперь… «Не зря сумасшедшей в классе называли, — подумалось ей. — Устроила себе «командировочку», даже ни с кем не посоветовалась…»

Действительно, даже мать не знала о ее настоящих планах. Для нее дочь решила отдохнуть перед вступительными экзаменами в университет, и все. Пришлось, между прочим, выдумать «подругу», которая, якобы, живет в Окшайске: иначе мать ни за что не отпустила бы. А она вообще никого не знает в этом городе.

…Не хватало еще, с самого начала беспомощность какая-то. Женя решительно вошла в вокзальчик и, облюбовав скамейку подальше от толпы, развязала рюкзак.

Сначала, как бывает всегда, попалось под руку не то, что сейчас надо: вырезка из многотиражной газеты московского завода, где в прошлом году проходила учебную практику. Первое опубликованное Женино стихотворение… «Другу-физику» называется.

Кто-то из рабочих с того завода на музыку переложил. Вроде «Пять ребят о любви поют…» Ездили вместе за город на массовку школьники и заводские парни и девчата и пели там, и не знали однокашники Жени, что это она сочинила. Потом, в школе, один из них подошел к ней — не тот, кого имела в виду в стихотворении, потому что т о т, как часто бывает в жизни, ни о чем не догадывался, — и, сделав круглые глаза, спросил:

— Так это твое? В самом деле?

— А что особенного? — стараясь быть равнодушной, пожала плечами Женя. А сейчас улыбнулась про себя: таким далеким, ушедшим в историю показалось ей это все.

Но где же… Она продолжала рыться в рюкзаке. А, вот. Ставшие уже хрупкими от времени листы бумаги с мелкими фиолетовыми буквами на машинке. Размашистым почерком от руки — заголовок в углу:

«В н и м а н и е, т а н к и! Фронтовая быль».

Шесть страниц, а к ним приколота бумажка с фамилией, странно звучащей для человека, который семнадцать лет прожил в Москве:

«Д ж а н и-з а д е».

Память тут же старательно подсказала Жене остальное: «Сергей Гассанович. Редакция газеты «Окшайская заря».

2

Все шло не так, как она самоуверенно планировала для себя в Москве.

Единственная работающая гостиница в этом городе оказалась «комбинатской», и в ней останавливались только приехавшие на нефтехимический комбинат. Маленький аэровокзал не работал ночью, закрывался, а железнодорожного вокзала в Окшайске не было, строился где-то далеко от города… Так что, едва стемнеет, встанет проблема — где ночевать.

Но пока об этом думать не хотелось. Оставив рюкзак в аэропорту в камере хранения, чтобы не таскаться с ним по городу, прихватив только сумочку, в которую затолкала и заветную рукопись, Женя вскочила в автобус — светлый, просторный, с огромными окнами, такой же, как в Москве. И тут обратила внимание, что ее куртка, зеленые брючки, кеды — все успело покрыться неизвестно откуда взявшимся песком, теперь уже белесым, а не розовым. Отряхнулась, смущенно поглядывая на пассажиров-соседей.

…Зыбучие «волны» пустыни подступали к самому шоссе, на их фоне оно выглядело совсем черным. Приближались к городу. Сначала Жене показалось, что его и нет: несколько трехэтажных зданий песчаного цвета, сбившихся в кучу и опутанных заборами и загородками, да еще множество длинношеих кранов, разбросанных тут и там, — вот и весь окшайский пейзаж. Но автобус прошел между этими зданиями, повернул — и город начал вырисовываться, светло-желтый цвет вокруг постепенно уступал место светло-зеленому, потом заголубело.

Женя слышала раньше о таких южных городах, видала в кино, и все-таки не могла сейчас отвести глаз от голубых зданий с широкими лоджиями.

Еще поворот — и город остался справа, а с противоположной стороны появилась темная полоска моря. Набережная выглядела свежо, ничто не напоминало, что рядом пустыня. Женя потом узнала, что тон задавала все же она, пустыня, а не море, не его близость. Город часто забрасывало песчаной метелью, море вспучивалось до самого горизонта…

— Девушка, ваша остановка, — услышала Женя голос кондукторши.

Автобус только что снова повернул, как и раньше, влево. И впереди уже совсем не было города, а поодаль виднелась дорога обратно в аэропорт. Да, тот самый плакат, который Женя заметила, когда въезжали в город: «Счастливого полета, веселее лица! Пять часов с минутами — и уже столица».

— Так это мы вокруг всего Окшайска вашего… — вырвалось у нее.

— Конечно, это же не Москва, — проговорил в ответ кто-то.

Женя так и не поняла, почему ей раньше не сказали, что у этого поворота нужно выходить, — когда еще ехали сюда, в город. Но спрашивать не было времени.

— Вон горисполком, «Окшайская заря» на третьем этаже, — с улыбкой напутствовала ее кондукторша.

Но когда Женя поднялась туда, ее встретило… развешанное на веревке по всему маленькому коридору женское белье. Явственно чувствовался аппетитный запах жареной курицы. Женя остановилась, решив, что ошиблась этажами. Куривший на лестничной площадке длинный юноша в клетчатой ковбойке оглянулся на нее:

— Здравствуйте, а к кому нам с вами? Она ответила резко:

— Вам не знаю, а мне нужна редакция «Окшайской зари».

— Значит, это мы вам нужны.

— Где редакция?

— Здесь редакция. — Он показал в сторону коридора, откуда несло жареной курицей.

Женя долго не могла ничего сказать. Газетная редакция вообще была для нее «святым местом»… Собеседник, между тем, с любопытством смотрел на нее.

— Так вам кого же? — спросил он.

— Мне, пожалуйста… Сергея Гассановича Джани-заде, — запинаясь, проговорила Женя.

Парень поднял брови:

— А с чего вы взяли… что он у нас работает?

В следующую секунду лицо Жени, должно быть, сказало ему очень многое, потому что он поспешно добавил:

— Вы зайдите, пожалуйста, ко мне. А на это не обращайте внимания, — кивнул он на развешенное белье. — Бытовые неурядицы периода становления. Тетя Нюся, техничка наша, временно живет в редакции.

— Это вы всем объясняете? — иронически спросила Женя, но ее спутник не расслышал: он уже гремел ключом, открывая одну из неприметных в полумраке дверей.

— Заходите.

Женя тут же оказалась в комнате с маленьким, распахнутым настежь окном, в которое можно было увидеть только серую слепую стену соседнего дома, двумя деревянными некрашеными столами, двумя табуретками и обшарпанным креслом в углу. Спутник показал ей на кресло:

— Подождите, я сейчас, буквально одну минуту, закончу информацию.

Он придвинул к себе бумагу и, раскрыв авторучку, зашелестел пером. Раздался телефонный звонок, парень снял трубку:

— Редакция вас внимательно слушает… Да, наш отдел. Нет, стихи не пойдут. Мало ли что про наш родной город? Не пойдут, хотя бы потому, что наш город не растет, как у вас, «как грибы после теплого весеннего дождя». — Он подмигнул Жене. — Кстати, после весеннего дождя грибы тоже не растут, с чего вы взяли такое сравнение?

Женя начала дремать. Теперь в этом, хоть и ветхом, но уютном кресле, дала себя почувствовать полубессонная летняя ночь. А этот парень все-таки знает Джани-заде, пусть тот и не работает в редакции…

Женю словно что-то подтолкнуло, она открыла глаза и увидела, что журналист, отложив перо, смотрит на нее в упор.

— Вы интересно спите, — сказал он.

— Простите, я с ночи… — пробормотала она, вскакивая. — Я из Москвы. — («Да вы сидите, сидите, отдыхайте!») — Мне бы хотелось…

— Да, да, я понял, что вы ищете Джани-заде. Давайте уж познакомимся: Анатолий… Очень приятно, Евгения. В переводе с греческого это значит — «Благородная». Итак…

Женя мотнула головой, перебивая его:

— Мне сказали, что он работает у вас в редакции.

— Вы сами его знаете?

— Нет.

— А кто вам сказал?

— Его друг.

— Лично я своего друга не торопился бы знакомить с таким человеком… Нет, он работает не у нас. Он перед входом в парк Шевченко чистит обувь. Иногда, правда, пишет нам, печатаем «информухи». Но чаще с ним ругаемся… Извините, конечно, я не знаю, что вас к нему привело.

— Я по делу.

— Из Москвы по делу к Джани-заде? Не далековато ли?

— Не совсем к нему… не только к нему. Может быть, и вы знаете… вы же работаете в редакции… Смотрите, — она достала из сумочки привезенную с собой рукопись на хрупкой бумаге. — Фронтовая быль о боях в районе Окшайска.

— О чем? О каких боях?

— В сентябре сорок второго года. Я сама страшно удивлялась: какие тут могли быть бои? Но здесь прямо сказано: Окшайск, юго-восточнее…

— Фронт был на Волге, а Джани… — пробормотал Анатолий, увлеченный уже чтением первых страниц.

— Он тому своему другу рассказывал, что сам участвовал в боях. Эту историю и записал его друг, мне сказал, что с его собственных слов, когда Джани-заде в Москве его навещал… — Она уже не могла остановиться: — Понимаете, я тоже очень увлекаюсь журналистикой. Хочу в этом году в университет поступать, на факультет журналистики. И вот эта история… Я и приехала, чтобы узнать получше, может быть, написать…

Анатолий читал, временами машинально поддакивая ее словам. Кто-то постучал:

— Толя! На зеленый ковер, милости просим.

— Иду, иду. — Он поднялся: — Подождите, я скоро вернусь. На «зеленый ковер» — это значит, на разнос к редактору, у него этот ковер в кабинете. Вашу рукопись пока… Впрочем, возьмите ее. Я сейчас приду.

Дверь в комнату открывалась, Женю разглядывали. Потом ей показалось, что она слышит голос Анатолия: «Это птичка-романтичка из Москвы сюда, как через улицу, перелетела». Она подошла к двери, но тут вошел Анатолий, на этот раз в дымчатых очках и очень серьезный, куда серьезнее, чем в начале их разговора. Из-за этого даже как будто ниже ростом сделался.

— Примем к сведению, примем к сведению, — забормотал он изменившимся голосом. Подсел к телефону, снял трубку, несколько раз крутанул диск — Женя видела, что он не набрал как следует ни одной цифры, — и продолжал уныло: — Окшайск, тысяча девятьсот сорок второй год. Какой год мы считаем годом рождения города Окшайска? — Тысяча девятьсот шестьдесят пятый. Он сделал вид, будто слушает трубку. — Ага. — Он комически-серьезно потер лоб, сделал паузу и неожиданно в упор посмотрел на Женю, явно уценивая эффект сказанного. Потом продолжал, словно бы в телефон: — Как же ж это так? Знающие люди утверждают, что в сорок втором году немцы были в Окшайске, а тут выходит, что не только немцев, но и самого Окшайска еще не было… Кстати, вот, девушка, — он показал в угол комнаты, — есть карта 1963 года, развернем ее, это наша область, где Окшайск? Его нет. Вот Паукино. Это село, отсюда пять часов на автобусе или час на маленьком самолете. А Окшайска нет. Какие же могли быть бои под Окшайском, которого не было?

Женя все больше убеждалась, что перед ней не Анатолий, хотя очень похожий на него парень. И одет почти так же… Но она решила пока делать вид, что не замечает этого розыгрыша.

— А Джани-заде такой человек… — продолжал, между тем, ее новый собеседник. — Стихи пишет:

Три нормы на заводе выполняю,

Ин…циативой всех воспламеняю,

Жену уже полвека не меняю.

А сюда придет и закатит лекцию о правильном воспитании молодежи — сбегается вся редакция. Повеселиться чтобы. Любит он поговорить. А вот о своих боевых подвигах никогда ни слова, даже ни на одном вечере ветеранов нашей области. Скромняга? В вашем рассказе он один целую колонну танков остановил, ведь это с его слов записано? Ну, за это бы ордена не пожалели, а у него даже ни одной медали боевой нет. А как он узнал такие подробности, что командир той колонны — полуслепой немец был? В танке они вместе сидели? Может, сам Джани-заде колонну вел, а не останавливал? Одним словом, — лицо в дымчатых очках сделалось еще строже, — как вы, девушка, решились по первому порыву души броситься за тысячу с лишним километров? И как ваша мама на это посмотрела, а?

Женя не отвечала.

Нарисованный новым собеседником «портрет» Джани-заде ей напомнил о том самом его подмосковном друге, который был ее соседом по подъезду и которого весь подъезд величал не иначе как «старичок Гомонок» (Гомонков — была его фамилия). Похожи чем-то друзья… Правда, тот, Гомонок, никого не «воспитывал».

Сухощавый, с узкими глазами и обвисшей кожей на лице, каждый вечер, опираясь на палку, выходил Гомонок во двор и сидел всегда на одной и той же скамейке, если была хорошая погода — засиживался за полночь. Разговаривать не любил ни с кем, только здоровался. Иногда, правда, удивлял при встрече неожиданным, не относящимся ни ко времени, ни к месту вопросом или замечанием. Женя однажды с ним поздоровалась и в ответ ни с того, ни с сего услыхала:

— А Рождественский лучше Вознесенского. По телевизору вчера Рождественского показывали, а Вознесенского нет…

Никого вроде бы Гомонок не обижал, а сторонились его люди. Из-за этой чудаковатости, что ли? Впрочем, говорили, что, возвращаясь домой после своих вылазок, он остаток ночи пишет «заявления» (это слово произносили многозначительным шепотом). Женя сама видела свет в окне его квартиры и в два, и в три часа ночи, и, хотя не очень верила насчет «заявлений», ей становилось знобко от пристального взгляда, которым встречал ее Гомонок, когда она одна поздно ночью возвращалась домой. И спешила проскочить, пролететь мимо него, будто зная наверняка, что опять спросит о чем-то несуразном.

Тем больше удивилась, когда однажды мать — было это в конце нынешней весны — вдруг сказала ей:

— Сходи-ка на четвертый этаж, тебя Андрей Евсеевич зовет. Его сейчас в больницу отправят, плохо что-то ему. (Женя не сразу и поняла, что Андрей Евсеевич — и есть «старичок Гомонок»). Он просил, чтобы непременно пришла, очень хочет тебя видеть. Не знаю уж, что у вас с ним…

Андрей Евсеевич полулежал на диване, над ним хлопотала пожилая женщина, которой Женя совсем не знала. Лицо старика выглядело безжизненным, однако едва Женя вошла, он поднял на нее глаза и проговорил ясным, отчетливым голосом:

— А… здравствуй. (Гомонок никого не называл по имени.) В журналистику, значит, хочешь? Дело хорошее.

«Колдун старый, больше никто!» Откуда он узнал про Женину заветную мечту? Она, правда, зимой участвовала в конкурсе, который Союз журналистов и Московский университет устраивали для десятиклассников, но он-то откуда…

— Хорошее дело, — повторил Гомонок. — Так, возьми, может, тебе пригодится. — Он достал из-под подушки эту самую рукопись, завернутую в прошлогоднюю газету. — В редакциях, точное дело, в корзину отправят либо в архив, а ты почитай, может, и стоит чего… Люди не знают! — повысил он голос. — Люди должны знать!

Но в эту минуту его узенькие глаза показались Жене злыми, беспощадными, она даже невольно отступила на шаг. Однако он тут же прокашлялся и говорил уже спокойно:

— Люди все должны знать. Возьми. Я записал, мне рассказал сам Сергей Джани-заде, он работает в том самом Окшайске, в городской газете…


«Но ведь если в газете, значит, Джани-заде и сам умеет писать, почему же записал Гомонок?» — мелькнула теперь мысль, перебившая воспоминания (Женя давно уже, вспоминая свое, не слушала нового редакционного собеседника, не обращала внимания на его импровизации).

«И что это такое, чего люди не знают? То, что его друг — герой? Но об этом говорить с такими недобрыми глазами…»

— …и обратно в Москву, — закончило, между тем, серьезное лицо в дымчатых очках. Ей даже показалось, что оно, лицо, смотрит на нее с явным нетерпением: «Когда же уберешься?» И она молча направилась к двери.

— Куда же вы, девушка?

— Должно быть, по-вашему, обратно, в Москву. — А с порога добавила: — Только и мне кое-что известно. Я в аэропорту случайно узнала, что село Паукино, которое есть на этой вашей карте, во время войны называлось — Окшайское. Или сокращенно — Окшайск. Так же, как сейчас ваш город…

3

Тишину здесь, возле пустынной пристани, нарушали только равнодушное гудение ветра, оводы и торопливый плеск моря. А люди, казалось, попали в плен к тишине и переговаривались вполголоса. Тишина заражала ленью. Хуже всего она действовала на капитана Хазина.

Он знал, что не дрогнул бы перед любой опасностью, будь она реальной и предстань сейчас тут же, прямо перед ним. Но эта тишина — неизвестно, что она готовила на завтра, что через час. И каждый день с утра, проверив часовых на вышках, позвонив сержанту Паукину и услышав его бодрый голос: «Всё в порядке, товарищ капитан!» — Хазин забирался в свою душную хибарку, лежал на койке, курил и… часто поглядывал на небольшой сейф, где вместе с бумагами была для разных разностей заперта и бутыль спирта. Он чувствовал: выпей чуть-чуть — и больше не смог бы сдерживаться.

…Серо-зеленая каменистая земля, без признаков растительности, саманные одноэтажные домики (с окнами вовнутрь), которые, особенно издали, тоже кажутся частью этой серой земли — так выглядело в сорок втором году опустевшее за войну село Окшайское.

У него была своя история. Лет сто назад море подступало к нему вплотную, и тогда здесь был форт Окшайский с пристанью, который, впрочем, никого ни от чего не охранял. Но с тех пор отошло море километров на десять, а пристань перенесли еще дальше к юго-востоку от Окшайского, туда, где нашлась удобная бухта для причала.

В получасе тихой езды в глубь степи от этой бухты кипит жизнь: здесь еще с довоенного времени строится нефтеперерабатывающий завод, сооружают его несколько десятков заключенных, искупающих свои грехи. Капитана Хазина и послали к ним начальником охраны после того, как ранили его под Белостоком за двое суток до начала войны (стрелял диверсант, да не очень метко), в госпитале ампутировали кисть левой руки и признали инвалидом. Вначале нельзя сказать, чтобы его очень угнетала эта жизнь: заявлений об отправке на фронт он не писал, во всяком случае.

Но вот с августа сорок второго года к нему на шею свалился и нефтяной склад у пристани. Раньше нефть с промысла отправляли вверх по Волге (где находился промысел, Хазин не знал, да и не интересовался), а теперь стали буксировать сюда трактором в железнодорожных цистернах по-тележному да по-санному. Здесь перекачивали в три бункера: заполнятся они — придет танкер, увезет нефть по морю. Другого пути больше не было.

Так что склад наскоро обнесли проволокой, поставили вышки, а бойцов для охраны можно было взять только у Хазина, что заключенных стерег. А у того и самого людей оставалось в обрез… Поставил он двоих на вышки, одного часового внизу, потом, чувствуя, что здесь объект поважнее, и сам перебрался в заброшенную рыбацкую хибарку возле склада, оставив заключенных на попечение расторопного сержанта Паукина.

Настоящая тревога началась два дня назад. Бункера были полны, что называется, с «пупышем», а транспорт не приходил. С большим трудом Хазин дозвонился до Красноводска — ответ был коротким и ничего не говорящим: «Ждите…» Потом, в тот же день, прошел, правда, на очень большой высоте, немецкий самолет — раньше их здесь никто не видел. Хазин уже проклинал крикливого лейтенанта, который тут командовал, когда оборудовали склад: тот о вышках позаботился, а чтоб бункера как следует замаскировать — нет, так и торчат отличной мишенью, на солнце блестят. Ну, что он сейчас сможет сделать, если его обстреляют с воздуха? И связь уже всякая оказалась нарушенной. И слухи дошли, что фашисты к Волге прорвались…

В таком нервном ожидании проводил время капитан Хазин, когда, в сумерки, устоявшуюся тишину прервал сухой, тут же смолкнувший треск мотоцикла, окрик часового и громкий ответ: «Не видишь, свои, мне командир нужен, где он у вас?» Хазин, выглянув в окно, узнал одного из тех трактористов, что буксировали сюда нефть. Тот был в обычном рабочем комбинезоне.

Часовой ему что-то еще прокричал. Тракторист, пожав плечами, спокойно направился к хибарке. Хазин зажег светильник на нефти, потому что другого света здесь не было, и встретил неожиданного гостя у порога.

— Слушаю вас, — отрывисто проговорил он, уже внутренне готовый ко всему. — Чем могу служить?

— Служить вам могу я, — медленно проговорил тракторист, опускаясь на деревянную лавку. — Для начала вот что, капитан, (Хазин еще больше насторожился: он привык к обращению «товарищ капитан…») Вот что: немцы бросают сюда танковый десант.

— Как?

— Танковый десант через наш… то есть через ваш район к нефтяному промыслу, — по-прежнему медленно, лениво, будто говоря давно надоевшие вещи, повторил неожиданный гость. — Около двадцати машин.

— Откуда вам это стало известно, товарищ…

— Лещинский. И не «товарищ» я, — добавил Лещинский после короткой паузы тем же равнодушным тоном. — Я ихний разведчик. По-вашему, шпион… А это лишнее, капитан. (Пальцы уцелевшей руки Хазина невольно дернулись к кобуре.) Это лишнее. Я же сдаюсь, за этим и пришел.

— Что ж… рассказывайте дальше, — проговорил Хазин. — Немец?

— Что? Я русский. Андрей Петрович, если вас имя-отчество интересует. — Он продолжал уже с досадой: — Разве мало русских было недовольно вашими порядками? Война многое изменила.

— Что вы еще можете доложить относящееся к делу? — спросил Хазин.

— Что еще? О себе, что ли? До войны я в Праге жил. Два года назад меня сюда забросили, в августе сорокового. А с начала войны я у них в забытых числился, только вот сегодня… Да это долгая история. Укрепляться надо. Танки же. К концу ночи будут здесь.

— Так… Вы сами пришли для того, чтобы смягчить свою вину?

— Чего смягчить? Вы мне винтовку дайте. Я русский, чтоб я за этих фрицев…

— Судьбу вашу будет решать военный трибунал, — отчеканил Хазин.

— Да? Когда бой пройдет, пожалуйста. — Лещинский говорил уже взволнованно и даже как будто немного испуганно. — Мне винтовку, у вас каждый человек на счету, я знаю…

— Винтовки у нас тоже на счету. И вообще, — рассердился Хазин, — издеваетесь вы, что ли, как мы можем доверить оружие такому человеку, как вы?

Лещинский сделал паузу. Хазин тоже молчал, словно бы сил набираясь перед тем, как сказать самое решительное.

— Так что же, вы посадите меня к вашим вшивым заключенным? — нервничал Лещинский.

— Это наше дело. — Хазин заторопился: меры действительно принимать надо, странный «гость», кем бы он ни был на самом деле, принес такую весть… а с ним самим потом пусть другие разбираются. — Пока вы арестованы. Пойдемте, гражданин Лещинский.

— Этого не будет. Я пришел сам…

— Встать! — закричал капитан, подавляя собственную нерешительность. — Позвольте мне знать, будет или не будет. «Сам!» Может быть, тем хуже для вас, Лещинский или кто вы. Если вам верить, так однажды вы предали свою родину, теперь вы предали своих хозяев, а дальше кого собираетесь предавать? Марш! Я говорю, марш!

Лещинский сделал шаг к двери, Хазин — за ним. Лещинский резко остановился… Прежде чем Хазин успел понять, что сейчас может произойти, закопченный потолок хибарки метнулся к его ногам. Крикнуть не дала жестокая боль в подбородке… Открыв глаза, увидел, что «гость» направил на него неизвестно откуда взявшийся пистолет и закусил губу, с выражением отчаяния на маленьком бледном лице…

4

В последнее время, еще дома, у Жени появился свой кошмар: ей часто снилось, что кто-то неизвестный негромко, осторожно постучал среди ночи в их квартиру. И это было очень страшно, она просыпалась в холодном поту и долго не могла прийти в себя.

Сейчас, однако, стучали на самом деле, и Женя это поняла, еще и не проснувшись окончательно. Открыла глаза и тут же вскочила на постели, потому что увидела себя в чужой, незнакомой маленькой комнате… Вспомнила, где она, только услышав голос из-за двери:

— Женя, вы еще не встали? Мне бы хотелось поговорить с вами, я на работу ухожу.

— Сейчас, сейчас… извините, я сию минуту, — пробормотала она.

Со стены (а стены в этой комнатке были почему-то выкрашены почти доверху в странный темно-вишневый цвет) насмешливо наблюдали, как суматошно она одевается, молодой человек и девушка, сфотографированные, по-видимому, в день своей свадьбы. У молодого человека, если судить по его глазам, мысли бродили где-то «не на земле», и это выражение глаз — как заметила про себя Женя, — странная отчужденность, похожая на тоску — только и роднило человека с давнишней фотографии с тем, кто вчера вечером открыл ей дверь в эту квартиру. Сергей Гассанович Джани-заде выглядел преждевременно постаревшим, лицо его, испещренное рубцами, при первом внезапном взгляде на него могло даже испугать. Но глаза — большие, грустновато-косящие — были те же. Повторились они и в его сыне — это он сейчас ожидал Женю.

Одеваясь, она припомнила весь вчерашний разговор с ними и самое главное — то, что ей, по-видимому, нечего больше делать в Окшайске. Сергей Гассанович, спокойно выслушав ее сбивчивый рассказ о «старике Гомонке» и его рукописи, сначала неопределенно заметил:

— Сложная история, сложная. — После паузы спросил: — А вы нас долго разыскивали?

— Нет, я сразу, только вас дома не было… я днем еще заходила.

— А то у нас город особенный, без улиц, микрорайоны есть, а улиц нет, попробуй искать с непривычки. Я полагаю, Женя, вы не откажетесь с нами поужинать?

— Спасибо, что вы…

— А то на голодный желудок и разговор нейдет, — он по какой-то странной привычке часто говорил «а то», — вы, должно быть, ощущаете. Сардар, где ты? Оставь свои чертежи, к нам с тобой девушка в гости пришла.

Из соседней комнаты послышался басок:

— К тебе девушки ходят? Ну и ну…

Сардар, сын Сергея Гассановича, оказался смуглым пареньком лет двадцати с небольшим, но уже с начинающейся лысинкой. Он с выражением юмора, в котором, впрочем, не было ничего обидного, оглядел ее и представился:

— Саша. Так уменьшительно. Разговор я слышал. Конечно, вы поужинаете у нас, иначе… мы в этом отношении очень обидчивый народ, вы изучали по литературе, — он рассмеялся.

— Вы сухого вина не желаете, Женя? — спросил Сергей Гассанович, начиная возиться со скатертью. — Грузинского. У нас для гостей специально есть. Только мы сами ни капли…

На таких условиях Женя, конечно, не согласилась.

— А то наша молодая смена, черт возьми, лет с двенадцати уже выпивает, — ворчал Сергей Гассанович. — Я в своей жизни рюмки в рот не взял, и мой сын не возьмет, пока я жив, а потом как хочет.

— Не наводи тоску, папа, — сын демонстративно сделал вид, что потягивается и зевает. — Женя, в этом нет ничего высоконравственного. Просто мой отец, как старый мусульманин, чтет… чтит коран. Странно в наши дни видеть такое явление?

— Дело не в коране! — резко ответил старший Джани-заде. — Дело в традиции! Мне, Женя, — он понизил голос, — мне только и осталось жить традициями, что успел сделать, то успел, «еже писах — писах», это уже библия, а не коран. Вы говорите, были в «Окшайской заре»? Там меня, конечно, обрисовали… Как еще не проспало желание знакомиться? Еще бы. Журналист Анатолий Авдеенко печатает бравую статью о том, как наш баннонпрачечный трест успешно выполняет план, а потом является старый Джани-заде с косым взглядом и с цифрами в руках доказывает, что у них сплошные приписки и краны для горячей воды часто ломаются… Подождите, картошка уже шипит.

После ужина Сардар опять ушел к своим чертежам, извинившись перед Женей, а Сергей Гассанович, усадив ее в плюшевое кресло, сам погрузился в другое и, закурив («Можно, Женя?») черную пластмассовую трубку, заговорил:

— Видите ли, я вовсе не хотел, чтобы Гомонков написал об этом. И тем более, чтобы еще кого-то вовлек. И я не знаю, по каким он соображениям… Он, говорите, в больнице? Когда выздоровеет, получит от меня письмо. Дело в том, Женя, что мне очень жалко расстраивать вас, но здесь вы ничего не узнаете. Я хочу, чтобы вы меня поняли. Эта история известна очень немногим, тому есть причины, а если ее разгласить, она коснется людей, чью память мне очень не хотелось бы тревожить. Вы понимаете, что такое — слово, которое дал мертвому. От него никто и никогда не освободит… — После паузы он встал: — А сегодня вы, конечно, воспользуетесь нашим гостеприимством. Вы, кажется, приехали сюда и нигде не устроились? Вон ту комнату мы предоставим в ваше распоряжение.

После такого разговора ей хотелось тут же уйти, не воспользовавшись гостеприимством, но усталость окончательно взяла свое… Засыпая в этой темно-вишневой комнате, она еще слышала, как отец с сыном круто о чем-то спорили, но ничего не поняла: говорили не по-русски.

Все это ей теперь, утром, припомнилось.

…Женя вышла на кухню. Сардар, уже сидевший за маленьким столиком, налил ей стакан черного кофе и спросил:

— Чем вы сегодня займетесь, если не секрет?

— Я? Должно быть, пойду билет покупать, обратно, — говорила она очень неуверенно.

— Я думаю, Женя, этого делать пока не надо, — твердо сказал Сардар.

— Чего не надо?

— Обратно не надо. Я думаю, вы сможете продолжить свои поиски.

— Какие поиски, если ваш отец…

— Он не совсем прав, мой отец. Мне вчера не удалось его переубедить, но он не совсем прав. Насчет «слова мертвым» он кривит душой. Мертвых это не особенно заденет. А вот кое для кого из живых очень важно доказать истину… — Его глаза блеснули. — Сплетни ходят разные, откуда только берутся… Отец будто не понимает, что это очень важно и для меня. Ведь и у меня могут быть свои дети…

Женя почувствовала, что краснеет. Она вообще смущалась под его внимательным взглядом. А Сардар как концы обрубил:

— Я думаю, будет меньшим злом, если мы продолжим поиски, ничего пока не рассказывая отцу. Вы согласны?

— Но я все-таки не знаю… — проговорила она.

— Вы пока останетесь у нас. Я вчера сказал отцу, что нужно же вам наш город посмотреть, раз уж вы путешествовать решились. Другого такого не увидите.

— Спасибо, мне бы в гостиницу устроиться…

— Надоедут… надоедят вам еще гостиницы, будете журналистом. Кстати, я сразу хочу сказать: вряд ли нам с вами удастся подготовить что-нибудь для газеты, журнала. Только если вас интересуют сами поиски…

— Конечно!

— …и может случиться, что кое-кому они очень пригодятся, эти поиски. Доброе имя — как это много. А если оно фальшивое, доброе имя? В общем, стало быть, Женя, по рукам.

Он встал и начал быстро ходить по кухне:

— Я сейчас еду в горком комсомола, а потом к себе на буровую — смена с шести вечера. Вернусь только через три дня, у нас такая вахта. А вы пока… Для начала зайдите к этому человеку, смотрите, я написал: Авдеенко Николай Трофимович, вот его адрес. Он ветеран войны. Представьтесь, что вы от «красных следопытов» из девятнадцатой школы — я там в свое время учился, и сейчас кое-что для них делаю. Попросите его рассказать, как воевал и где. Побольше пусть говорит. Вы для него человек новый, это много значит. Но сами не начинайте про бои под Окшайском. И если он заговорит, не выскакивайте, что вам кое-что известно. Пусть выговорится. Так?

— Конечно, я…

— И запишите как можно подробнее все, что от него услышите, пусть даже никакого отношения к Окшайску это не имеет, все равно запишите. Я кое-что знаю, вы кое-что узнаете, приеду, и сопоставим. А этот Авдеенко… Ну, я не буду создавать у вас предубеждений. И, конечно, город смотрите, в море купайтесь, загорайте — все-таки отдых у вас перед экзаменами… Время еще есть, я объясню, чтобы вам стало понятно, почему наши поиски не для газеты. К нам как-то на буровую приезжал из республиканской прессы корреспондент: дайте мне, говорит, человека, чтобы сейчас у вас работал и был первостроителем Окшайска. И что-то вроде анекдота вышло. Многих строителей в газетах прославлять не к месту. Вы знаете, кем они были? Наказание отбывали, срок лишения свободы…

5

Когда они вместе, Хазин рядом с тучным, немного одутловатым Паукиным кажется вовсе сухопарым. Тот, кто впервые взглянет на обоих и не обратит внимания на петлицы, конечно, скажет, что начальник здесь Паукин, а не Хазин, и что у первого склонность к сидячей жизни, а второй — понятно, больше подвижен, энергичен. И будет удивлен, узнав, что все как раз наоборот.

Те, кто служил когда-либо вместе с сержантом Паукиным, помнили его все время в движении. Ходила даже легенда, как однажды новичок-лейтенант, который приехал в подразделение после военного училища, за каких-нибудь полчаса повстречав Паукина в штабе роты, на батальонном наблюдательном пункте и на стрельбище, написал рапорт об увольнении в запас, примерно так объяснив свою просьбу: «Понял, что страдаю навязчивой идеей толстого сержанта в пшеничных усах».

Никто не знал, какая судьба метнула этого «толстого сержанта» — он, кстати, был уже немолодым, постарше Хазина — в богом забытый Окшайский район. Сейчас он сидел напротив Хазина и, посуровев, слушал его рассказ о диверсанте, который «улизнул, сволочь, может, бродит неподалеку, знает, что в темноте его не найдешь».

— Так он не ранил тебя? — спросил Паукин.

— Промазал… — Хазину не хотелось говорить, что Лещинский в него и не стрелял.

— И что же, про десант — веришь? — сдвинул брови Паукин.

— Верь не верь, а жди чего-то. Вам, говорит, конец, только одно, говорит, спасенье: помоги нам без шума склад захватить до десанта, гарантируем жизнь, паек немецкий…

Хазин и сам не отдавал себе отчета, что заставило его приписать Лещинскому эти несуществующие слова, но в общем-то он чувствовал, что если рассказать Паукину в точности, как все было на самом деле, можно пошатнуть свой авторитет.

— «Нам»? Так он здесь не один? — спросил Паукин.

— Дьявол их знает. Сейчас и в Окшайском понабралось дерьма, бывшего кулачья понаехало… Приготовились немца встречать. Почувствуй, сержант, одно, — будет танковый десант сегодня или нет, а уж до нас добираются — это точно. Связи ни с кем нет… Разумеешь? Нас тут два коммуниста, два начальника, и мы за все в ответе. Разумеешь?

— Разуметь особенно нечего, — пробасил Паукин. — Не уйдем отсюда, понятно. Десять винтовок у нас, два пулемета. Против танков, конечно, слабовато. Хотя гранаты есть… Драться будем, не отдадим склад.

— Драться-то драться, — заметил Хазин, — да, товарищ сержант, у нас на ногах гири и руки связаны.

— Ты имеешь в виду…

— Сколько заключенных под охраной?

— Сорок два осталось, — ответил сержант. — Болеют. Им еще хуже, чем нам.

— Жалеть, товарищ сержант, придется либо их, либо нас с тобой, одно из двух, — передернул плечами Хазин. — Как, по-твоему, поведут себя заключенные, если в самом деле появится танковый или другой десант и вся охрана будет связана боем? Не приходило тебе в голову такого простого вопроса?

— Да как-то сразу это все нахлынуло…

— Именно что сразу. Я видел вчера твоих заключенных. Волками поглядывают.

— Тут будешь волком, товарищ капитан, — взволнованно заговорил Паукин. — Не говорю про жратву, и работа остановилась: материала нет. Волком выть и осталось…

— Так я к началу разговора возвращаюсь, — перебил его Хазин. — Что мы будем делать с этими заключенными? Если, скажем, в самом деле сюда идут немецкие танки…

Паукин молчал. Хазин после паузы, отвернувшись от него, проговорил:

— Пулеметы в готовности? Сейчас же проверить.

— Товарищ капитан…

— Да, да, — раздраженно повысив голос, перебил Хазин сержанта. — Что так смотрите? — Он переходил с Паукиным на «вы», когда сердился. — Да, да, я тоже человек. А вы еще, вижу, не до конца поняли ситуацию. Мы должны быть готовы к тому, что живем последнюю ночь. Последний боец последней гранатой взорвет этот чертов склад. И останется от нас, что капитан Хазин и сержант Паукин честно выполнили свой долг. — Голос Хазина стал звенящим. — И можете быть уверены: никто так не скажет и не подумает, если эти заключенные… окажутся в руках фашистов. Тогда завтра, может быть, Геббельс по всему свету распустит: немецкая армия освободила сорок узников большевизма. Или к цифре еще лишний нуль припишет. А это, оказывается, капитан Хазин и сержант Паукин не выполнили своего долга… Что, товарищ сержант?

Паукин, скрутив и закурив цигарку, глухо проговорил:

— У многих из них скоро конец срока.

— Да? И ты думаешь, их тут же отпустили бы домой, к бабам? — усмехнулся Хазин.

Сержант резко повернулся к нему:

— У меня шестнадцать заявлений: просятся на фронт, защищать Родину…

— Маловато патриотов, — заметил капитан. — А у остальных… у остальных двадцати шести, значит, другие планы? Обрадуются немцам?

6

Вечером Женя, раздумывая о своих странных разговорах — утром с Сардаром, а потом с Авдеенко, — бродила по городу и зашла в приморский парк имени Шевченко, Только что прошел песчаный вихрь, и зелень, каменистые дорожки, скамейки — все было запорошено, кое-где и холмики вздувались. Освещался этот парк от края до края двумя мощными прожекторами с крыши ближайшего высотного дома, напоминавшего раскрытую стоймя книгу — таких зданий много в Окшайске. Тут все делается для того, чтобы поменьше горячего солнца да песка попадало в квартиры, некоторые дома окнами выходят только на одну сторону — к морю.

Гуляющих в парке было мало. Свернув в одну из песчаных аллей, Женя вдруг увидела своего редакционного знакомца, вернее, одного из них: в том, что с ней тогда разговаривали два похожих друг на друга человека, она не сомневалась. Долговязый Анатолий, в той же клетчатой ковбойке, но теперь еще в расстегнутом нараспашку пиджаке с университетским значком, смотрел прямо на нее с таким выражением, словно уже давно ожидал, что она вот-вот здесь появится. Не замедляя и не ускоряя шага, Женя приблизилась к нему и поздоровалась — по крайней мере, постаралась — иронически — вежливо.

— Привет Москве, — неторопливо ответил он. — Парк Шевченко сводит по вечерам всех приезжих. А еще эти кустики в песочке привлекают наших местных выпивох. Вы не будете против, если я составлю вам компанию? Пройдемся до моря.

— До моря против не буду, — «важно» ответила она, — покажете мне ваш Высокий берег, я о нем уже слышала… Нет, пожалуйста, под руку не надо, я еще не привыкла так.

— Еще? — переспросил он, без тени, впрочем, развязности. Она скривила губы в неловкой усмешке:

— Все впереди…

Женя сама себе не признавалась, что, между прочим, побаивается этого неизбежного «впереди». Со слов подруг знала несколько историй, кончались они по-разному, но всегда почему-то плохо.

…До моря было недалеко, его шум отчетливо слышался в парке.

— Ну да, я знал, что мы тут встретимся, — после паузы сказал Анатолий, словно бы отвечая на ее вопрос, которого не было. — И вчера я примерно знал, где вы… — Без всякого перехода он продолжал: — Вы стихи любите?

— Смотря какие.

— А вот эти…

Он стал читать. Женя насторожилась:

— Это кто?

— Я, представьте себе, — он наклонил голову. — Еще желаете?

Они уже стояли на массивном гранитном выступе — это и был Высокий берег. Больше половины обзора тут занимало море, густо-серое в начинающейся ночи. Горизонт исчез. Внизу ухали волны. Там, на валунах, стояли с удочками одинокие запоздалые рыбаки, и, несмотря на сумрак, видно было, как они поеживаются от водяной «метели». А подальше внизу начинался песчаный пляж, над скамейками которого горели лампы дневного света. Берег протянул в море длинные «руки» эстакад: пройдись по мостику метров с полсотни и слезай по лесенке в чистую воду, потому что у самого берега обычно бывает грязно. Еще дальше поблескивали редкие огоньки прибрежных строений, возле одного из них (Женя слышала здесь это интересное выражение) т о л п и л о с ь.

— Черт, скамейка была здесь, — заметил Анатолий, — убрать догадались. Постоим? Стихи еще послушаете?

— Пожалуйста.

Он читал, она вежливо хвалила. Он снова читал… Наконец спросил с досадой в голосе:

— Почему вам не нравится?

— С чего вы взяли, что не нравится?

— Чувствую по вашей реакции.

— Нет, видите ли, просто как-то… Их под особое настроение читать надо. Стихи, может быть, и неплохие, только все время какие-то «тусклые слезы».

— Надоедает?

— Вообще, тоску наводит. Вы меня извините…

— Чего ж извинять. Настрой у нас с вами, конечно, разный. Вы обронили золотую каплю истины, сказав, что у вас еще «все впереди». Еще не было разочарований в жизни, и ничего. Я прав? Дай бог, чтобы вам подольше хватило того оптимизма. А ведь вы стоите на пороге… Вы как будто говорили, что собираетесь в университет?

— Да.

— И почти уверены, что попадете?

— Почти уверена, что нет. Конкурс был для школьников — «проходной балл». Провал.

— И как же вы встретили эту свою первую жизненную катастрофу?.. Погодите, кажется, я начинаю вас понимать. Вы потерпели первую неудачу в журналистике и прилетели сюда, чтобы отыграть у жизни пропущенную шайбу? Манящий сюжет, неизвестная страница войны, опишете, опубликуете, самоутвердитесь…

Женю всегда злило это слово — «самоутвердиться», оно ей казалось синонимом приспособленчества. И все-таки сейчас она почувствовала, что Анатолий, похоже, попал в точку. Главным для нее в этой истории были, конечно, взволнованные слова Гомонка: «Люди не все знают…», но где-то с краешку билась и та самая мысль, на которую сейчас намекал ее собеседник.

И ей не нравилось, когда ее так вот «начинали понимать». Она оборвала разговор. Анатолий, однако, не унимался:

— А если опять неудача? Как вы ее встретите? Что день грядущий вам готовит?

— Мне как-то сделали открытие, — заметила Женя, — что жизнь — это… автобус. Одни уселись где хочется, другие — где придется, кто стоит, кто прицепился и висит. У тех, кто стоит и висит, разное к этому отношение. Одни злятся про себя на тех, кто сидит, другие смирились, третьи считают, что так в порядке вещей. Значит, этика. Наиболее сознательные сами уступают удобные места, в этом они находят и смысл, и удовлетворение.

— Автобус?.. Образное сравнение.

— Образ очень легко разбить, — не без яда вставила Женя. — Выпускать на линию больше автобусов — и каждый устроится так, как ему удобно. Да вот, в вашем городе мне ни разу не пришлось тесниться в автобусе, даже когда ехала сюда из аэропорта… Кстати, я все забываю спросить: вы долго были тогда на «зеленом ковре» у своего редактора?

И в упор взглянула на него. Анатолий, однако, не смутился.

— Долго, — сказал он. — Я знаю, пока меня не было, с вами разговаривал мой брат. Он случайно зашел ко мне в редакцию, сам он на буровой работает… Розыгрыши — его страсть. Может быть, я ему зря рассказал про вас… Мы из-за того розыгрыша с ним уже поругались, очень прошу, извините нас обоих.

— Охотно, если вы растолкуете, для чего это ему потребовалось.

— Он хотел…

— Разыграть и отвадить. Я это почувствовала.

— Я его не поддерживал. Он не хотел, чтобы вы продолжали свою разведку. Для нее, — говорит, — для вас то есть, хороший сюжетик и все, а придется людям старое белье ворошить; если этим еще кто-нибудь заинтересуется, пойдет, значит, по вашим следам. Вы вдумайтесь: это ведь тоже этическая проблема. Стоит ли вкладывать персты в старые язвы для того, чтобы самоутвердиться. Погодите, не перебивайте. Вы сегодня были у Николая Трофимовича Авдеенко. Это наш отец…

— Я поняла. Он мне показывал вашу фотографию.

— …и, конечно, не узнали у него никаких подробностей, как и у Джани-заде, с которым вы тоже, конечно, беседовали.

— С вашим отцом я разговаривала совсем о другом. И, позвольте, какие «язвы»?

— В том-то и дело, что если вы напишете о подробностях боя, могут всплыть другие подробности. Отец как-то намекал нам с Виктором… Насколько мы его поняли, есть тут одна тонкость. Она касается только одного из них, тех, кто участвовал в бою, а молчат все, которые остались в живых. Больше я ровным счетом ничего не знаю.

«Не эту ли тонкость хочет раскрыть Сардар?» — подумала Женя. А вслух сказала:

— Темно и непонятно. Отец один, тайна одна, сыновей двое. Один сын старается меня оттолкнуть от нее подальше, другой — наоборот, заинтересовать.

— При чем тут заинтересовать? — резко ответил Анатолий. — Это вы заинтересовали немного меня, как человек, — извините, конечно. Виктора я не поддерживаю, потому что не отношусь серьезно к его опасениям. Очень мала вероятность, что тайна касается нашего отца, а до Джани-заде и других какое мне дело… Виктор иначе думает. Вот вы идете напролом, а я уже размышляю: как он прореагирует, если узнает, что вы были у нашего отца. Он скажет: ее, конечно, послал Джани-заде младший…

7

Паукин остановил мотоцикл, хотел вытереть пыльное, разгоряченное лицо рукавом — стало еще хуже, потому что гимнастерку, мокрую от не успевшего сойти дневного пота, всю, с рукавами, уже облепил этот серый нестряхивающийся песок. Длинное, приземистое саманное здание, четыре угла которого остро выступали наружу, «слепое» с одной стороны (все окна выходили внутрь, на объект) — так выглядел «каравай», барак для охраны. Было уже темно, единственный прожектор с вышки тускло проглядывал два других барака, побольше, — там жили заключенные. Еще дальше, во мраке, виднелся остов неразличимых очертаний — будущий завод.

Строился он медленно, война немного взвинтила темпы, но теперь все остановилось, замерло. И в людях — Паукин чувствовал это по их лицам, когда обходил бараки или шеренги выстроенных на поверку — тоже что-то замерло, затаилось, приготовилось… к чему?

Со стороны бараков для заключенных доносился глухой шум. Паукин посмотрел на часы: десять минут прошло уже после отбоя. Неужели что-то почуяли? Бегом бросился к себе.

Караульный боец, вытянувшись, доложил:

— Товарищ сержант, так что рвутся до вас, делегаты.

— Что за делегаты? Почему после отбоя шумят, почему порядок нарушаете? — Когда Паукин так кричал, лицо его становилось страшным из-за круглых расширенных глаз, а тут еще «маска» из пыли… Караульный невольно попятился. — Я говорю, почему заключенные нарушают порядок? — повторил Паукин уже спокойнее. — Что такое?

— Делегаты от заключенных, товарищ сержант. Хотят вас видеть.

— Кто такие? — Паукин хорошо знал всех своих злосчастных «подопечных» — и в лицо, и по фамилии, и наказаны за что.

— Джаниев и Николаев, товарищ сержант.

— Что им надо?

— Говорят, политическое дело, до вас, товарищ сержант, немецкую листовку нашли…

— Давай их сюда. А в бараках чтобы спать ложились и затихали, иначе… мигом усмирю. — Караульный немало удивился, потому что последнее слово Паукин произнес совсем не командным голосом, поморщился, как от боли, потом махнул рукой: — Тащи их сюда, говорю.

Караульный ушел, сержант снял трубку телефона:

— Кто? Рубцов, это ты сейчас на вышке? Проверь пулемет! Что? Я знаю, что всегда в готовности, говорю, проверь еще раз! То-то, «слушаюсь», распустился, братец…

Джаниев и Николаев — молодые совсем парни, оба по одной статье сидят. Избили кого-то, слышно, за дело, за подлый поступок. Здесь работают — молодцами. Конец-то срока у обоих через неделю… Паукин горько усмехнулся при этой мысли.

Вот и они сами. Строевым шагом вошли, плечо в плечо. Рослые оба, загорелые, один черноволосый, другой рыжеватый. Друзья, говорят, неразлучные. Лица у них заострились — не от хорошего, понятно, житья — а смотрят бодро, даже весело. Солдаты бы из них на фронте вышли — любо-дорого смотреть.

— Разрешите, гражданин начальник? — отчеканил, с акцентом, рыжеволосый Джаниев.

— Разрешать-то разрешаю, — нахмурился Паукин, — но что это вы, однако, свой собственный порядок завели? Почему шумите после отбоя? Хотите, чтобы меры приняли по законам военного времени? И что это за делегаты к начальству, когда у вас есть старший по бараку?

Заключенные молчали, вытянувшись у порога.

— Короче и яснее, что у вас?

— Разрешите, гражданин начальник? — повторил Джаниев. Он достал из кармана своей залатанной серой спецовки в несколько раз сложенную и даже перетянутую черной ниткой бумагу. — Разрешите? Привет и ответ.

— Чего?

— От них привет и им ответ.

— Что-то ты сегодня орлом смотришь, Джаниев, — проворчал Паукин, разрывая черную нитку. — Смотри…

Листовка — с германским «орлом» наверху. Обращение к «жертвам большевистской законности». Германская армия, дескать, уже скоро освободит вас. Германские танки придут к вам через два часа после того, как вы прочитаете эту листовку. Нападайте на большевистскую охрану, убивайте большевиков, и к вам придет освобождение…

Другой листок был побольше, из-за него и пришлось так сворачивать «пакет». Часто ломающийся огрызок химического карандаша в конце концов вывел следующее:

«Обращение.

Мы, жертвы большевистской законности, как называют нас фашистские дьяволы, заявляем о своей непреклонной решимости за Родину, за Сталина, вперед, преградить путь фашистской гадюке, которая ставит своей целью захват наших земель, политых нашим потом, лишение национальной государственности всех русских, татар, армян, и других народностей нашей страны. Враг жесток и неумолим, он идет к нам, и стелются черные тучи, молнии в небе снуют, и мы просимся выступить против германских танков, которые будут здесь через два часа после того, как мы прочитали эту фашистскую сплетню, и лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Ни шагу назад, смерть немецким захватчикам!»

И дальше — подписи и росчерки. Сорок одна подпись. Сорок одна?..

— Все, что ли, руку приложили? — поднял Паукин глаза на «делегатов».

— Разрешите, гражданин начальник? Нет, не все, гражданин начальник, — заметил Джаниев. — Одна сука оказалась, за фашистов агитировал, подлец, он эту листовку и прятал, говорит, на объекте нашел. Мы его придавили, гада, чтоб не мешал…

— Как это «придавили»? А вы знаете, что за это отвечать будете?

— В бою ответим, гражданин начальник.

— Это еще поглядим. В бою, в бою… А с чем вы хотя бы собираетесь в бой? Вооружать вас нечем.

— Разрешите? Две сотни пустых бутылок в столовой есть, повар сказал. На стройке бензин остался, на складе нефть. Бутылки зальем. Прошел танк — бросать в жалюзи, мотор горячий, само вспыхнет. Одна бутылка, другая, третья — взрыв, нет танка!

— Какой смотря танк… — проговорил Паукин. Этот уверенный паренек все больше нравился ему. — Ты-то, я смотрю, хоть сейчас в бой. А вы взвесили, что с вами будет, если это «обращение» к ним попадет?

— Так точно, гражданин начальник.

— А тут написано, что через два часа…

— Разрешите? Они здесь не будут через два часа. Мы думали. Это значит, если им верить — белым днем идут по открытой степи в наш тыл. Дурак немец? Не дурак. Вот к концу ночи, это они нагрянут.

Паукин вспомнил, что и Хазину тот шпион обещал: к концу ночи.

— Слушайте, рыцари, — сказал он. — Я как вы сами понимаете, ничего решать не имею права. Я сейчас доложу о вашей просьбе капитану. А вы… ступайте в барак, со всей строгостью своим передайте, если хотят добра, чтобы вели себя после отбоя, как положено! Понадобитесь, так мы сами в одну минуту вас поднимем! А если это все, — он показал на листовку, — обыкновенная провокация? Они мастера! В общем, кругом марш!

— Разрешите, гражданин начальник? — заговорил молчавший до этого друг Джаниева, Николаев. — А что будет с нами, если капитан Хазин не согласится…

— Кругом марш! — закричал Паукин. — Не хватало еще… Это мы решим, что будет с вами.

Оставшись один, заговорил в телефон: «Первый! Первый!» — это был позывной хазинского жилища. Оттуда, однако, не ответили. Паукин подошел к оконцу, увидел чуть блеклую от неразборчивого света прожектора площадку перед бараками — и тут-то особенно остро ощутил сзади, за спиной, очень темную, сулящую грозное и неожиданное, ночь.

Сорок одна подпись, сорок один заключенный остался в бараках. О чем они сейчас думают? Неужели придется довериться этим людям?

А кто они? Вот шестнадцать заявлений об отправке на фронт. Огоньков Павел Николаевич, бывший шофер, получил два года, за дорожную аварию, конец срока — в октябре нынешнего года. Исаев Виктор Васильевич. Неосторожное убийство, конец срока… должен быть в сентябре сорок второго. Вот этот — Джаниев Сергей Гассанович. Едва ли не первым заявление подал… Грузин — Китиашвили Автандил. Отчество «принципиально» пропускает. Отца тяжело ранил ножом — заступился за мать, которую тот мытарил. Этому дали пять лет — и конец еще не скоро. А он считает, что с ним несправедливость вышла, пишет всюду, подписывается: «Комсомолец Китиашвили Автандил», хотя какой уж теперь комсомолец… И в ответ ничего не получает утешительного. Злой ходит, замкнутый. А вот — рвется и он на фронт, под огонь. Так вот очищает война души. Не все, конечно…

Довериться этим людям? А почему бы и нет?

…Из восьми бойцов охраны — двое тяжело заболели. Гранат едва наберется на три-четыре связки. С винтовками без бронебойных патронов с танками делать нечего, а таких патронов почти нет… Вот вам и ситуация. И даже не в том дело, что все они погибнут, а в том, что погибнут и не остановят врага…

Паукин снова потянулся к телефону, однако услышал за стеной мотоциклетную «очередь» и остановился, подумав: «Сам приехал, что ли, свой приказ в исполнение приводить?» Но к нему вбежал сильно запыхавшийся боец — один из тех, кто был там, на складе, с Хазиным.

— Товарищ сержант, — едва проговорил он, глотая воздух. — Капитан убит. Мы звонили, аппарат…

— Ты что, с ума… — Паукин схватил его за плечо.

— Капитан убит, — повторил боец, уже переведя дыхание. — Мы слышали выстрел, еще один выстрел. Капитан лежал… Нашли человека. Наш заключенный! Из пистолета он…

— Где он?

— Он тоже убит. Мы слышали два выстрела. Он в капитана, капитан в него.

— Как же он там оказался?.. Ладно, едем сейчас. Один из заключенных, стало быть, один из подписавшихся… — Паукин снова бросил взгляд в окошко, на бараки для заключенных, но теперь те же «делегаты» не прочитали бы в этом взгляде ничего хорошего для себя. Он снял трубку телефона:

— Третий! Рубцов! Немедленно ко мне с пулеметом… Ты что, не понял? Точно так, оставить вышку и немедленно ко мне с пулеметом!

8

Два часа они скитались по пустыне (которая, как еще раньше заметила Женя, на рассвете бывала серой, слегка синеватой, чуть попозже — медно-розовой, а к полудню совсем выцветала) на «газике», случившемся в распоряжении Володи, корреспондента областного телевидения. Женя узнала теперь, что оно такое, то, что казалось ей тогда, с воздуха, укатанной лыжней. Колейная дорога была как раз-таки не укатана, временами казалось чудом, что машина вообще может двигаться по этому песку, и у Жени сердце вздрагивало, когда буксовали и останавливались. Но паузы продолжались не больше нескольких секунд. Сумел этот «газик», должно быть, как-то приноровиться к пустыне, как и его хозяин, добродушный толстяк Володя. Тот ведет машину уверенно, знает, где куда повернуть. А ведь едва покинули асфальтовое шоссе, которое бежит, прыгая по холмам, — и замельтешили перед глазами в точности похожие одна на другую десятки колейных дорог. Веди машину сама Женя, она бы уже давно заплуталась и перезаплуталась, как бы тщательно ей ни растолковали, куда вести…

Песок набивался в рот, стоило пошевелить губами. Уже не приходилось обращать внимания, что от этого налетевшего в машину песка вовсю щиплет лоб, щеки, подбородок… А тут еще раздражал назойливый голос парня, сидевшего рядом:

— Как она сейчас, Москва? На Калининском — небоскребы, да?

Володя подсадил этого незнакомого паренька, голосовавшего на обочине шоссе. («Большое-пребольшое спасибо, я на буровую опаздываю!»). После того, как во время перекура Володя шутливо бросил ему: «Ну, что, познакомились? Учти, она из Москвы…» — от парня стало не отвязаться. Все ему хотелось знать про Москву — «как она сейчас».

Женя в ответ только встряхивала головой да отцеживала сквозь зубы: «Ага», «Нет», «Ага». Но разговор в конце концов повернулся так, что она и не замечала больше никакого песка. Хотя давно за правило взяла в таких случаях сдерживаться, не показывать своего любопытства — не вышло.

Потому что говорливый собеседник выложил перед ней понемногу всю свою историю…

Вряд ли на московском заводе «Станколит» помнят своего бывшего слесаря Андрея Филиппова. Пришел он туда после десятилетки, поработал немного, след оставил нехороший.

— Жизнь, по молодости лет, казалась несерьезной штукой, — все заметнее волнуясь, рассказывал он. — Прогулял, поругали, опять прогулял — чего, вроде, особенного? А разве я один такой был? Компания набралась, четверо восемнадцатилетних оболтусов. Мечтали: наберем денег и уедем в зеленеющую даль, новый Гель-Гью искать…

«Зеленеющая даль» вскоре открылась перед Андреем, но совсем не так, как он предполагал. Во время очередного «обмывания» получки учинил драку. Двести шестая статья — злостное хулиганство. Так и приехал сюда, под Окшайск, на берег моря — наказание отбывать.

А неласковым было оно, море, в тот первый день знакомства. Почернело от песчаной бури, налетевшей внезапно в небольшом белом облачке…

— Первое время тоска была — жуткое дело, — продолжал Андрей.

…Оставалось от жизни — работать, что называется, стиснув зубы, и землекопом, и каменщиком, и взрывником. Так что своими руками и (построил тот самый «новый Гель-Гью», о котором раньше мечтал. Потом освободили досрочно — поступил на буровую…

Москва теперь во сне видится. Родителей нет, но родственники под Москвой. А мешает что-то поехать к ним…

— Ваш брат, газетчик, всегда интересуется насчет «они были первыми», в смысле: кто строил Окшайск. И я вот строил, а гордиться нечем, уточнять надо, из каких первых. И дальше так будет. Срок прошел, а долги остались, не все он списал. На фронте у штрафников проще было, железно: жив остался — живи человеком, все списано. Слушайте сюда, если вы будете в Москве писать про нашу жизнь…

Женя отвернулась, чтобы он не разглядел ее смеющегося лица: она поняла, что ее принимают за столичную журналистку, сотрудницу московской газеты…

С переднего сиденья послышался веселый голос Володи:

— Женя! Подъезжаем к вашему!

— Ой!

Так и вскрикнула. Газик в самом деле приближался к буровой вышке — новой, как узнала Женя, конструкции. Издали эта вышка немного напоминала установку для космических ракет.

Еще бы не «ой». Что она скажет Сардару? Как он отнесется, например, к ее вчерашней поездке?

Тот вечерний разговор с незадачливым поэтом настроил ее воинственно. Переночевав снова в квартире Джани-заде (Сергея Гассановича не было дома, но он ей написал, где ключ), утром она взяла свою сумочку, положила туда гомонковский рассказ и книжку повестей Бориса Васильева (в третий раз перечитывала «А зори здесь тихие…») и отправилась к городскому автовокзалу, чтобы на пять часов отдаться во власть дорожной пыли и душной тряски в маленьком автобусе. А потом, еле разгибая коленки, выйти в селе Паукино, бывшем Окшайском. Все это для чего? Авдеенко-отец, Николай Трофимович, ненароком ей обмолвился, что его друг по имени Рустамов Игорь Рустамович живет в этом селе. Не может быть, чтобы он ничего не знал…

Паукино встретило ее густым лесом высоченных телевизионных антенн, из-за которых, как съезжаешь с холма по направлению к селу, и дорог не видно. А потом стало казаться, что вокруг — море зелени, однако Женя разглядела, что море это, «затопив» палисадники возле маленьких домиков, не решается хлынуть дальше, на улицы.

Ей думалось, что раз село, значит, найти человека нетрудно, если знаешь его фамилию, имя, отчество. Но, расспросив с десяток местных жителей, Женя поняла, что так она ничего не найдет. Наступал, между тем, вечер, ей стало уже казаться, что прохожие начинают коситься на нее, приезжую… В отчаянии присела на каменную лавку возле какого-то домика и вдруг услышала за самой спиной:

— Женька!

Она вскочила. Но это веснушчатый рыжий мальчишка, высунув голову из-за серого саманного забора, кричал кому-то по ту сторону улицы:

— Женька! В музей завтра идем?

Музей?! В одну секунду Женя оказалась рядом с мальчишкой:

— Паренек, скажи, пожалуйста, а где ваш музей?

…Он, оказалось, занимал хатку — от других хаток не отличишь, только вывеска внушительная на пластмассовой доске: «Районный краеведческий музей общества «Знание» с. Паукино». Старушка в сером халате с важным видом сказала Жене:

— Сегодня мы закрыли, дочка, завтра утром, с десяти.

— Ой, бабушка, я по важному делу из самого Окшайска! Пять часов до вас добиралась.

— На автобусе, что ли? А почему не на Ан-2?.. Так зайди к нашей Розалии Константиновне, она, по с ч а с ь ю, не ушла. Розалия Константиновна! — Из глубины домика отозвался грудной женский голос. — Розалия Константиновна, к вам г о с ь я!

Пожилая полная женщина, которая, судя по всему, только что дремала, погрузившись в черное клеенчатое кресло, — медленно повернулась к вошедшей Жене, пошарила по столу, воздвигла на лицо огромные очки и строго посмотрела на «госью». А услышав, откуда та и зачем, заахала:

— Боже ж ты мой, из самого Окшайска и к нам, такую даль вымахали! («Знали бы вы, какую даль я «вымахала» на самом деле», — подумала про себя Женя.)

— Так просто я вас не выпущу, нет! — продолжала Розалия Константиновна. — Да и на автобус вечерний вы уже опоздали. Отдохнете у меня, а завтра утром обратно, я здесь одна живу. За вечер наговоримся, про музей все расскажу и про Игоря Рустамовича. Он художник у нас, и с ним познакомлю. Картину он написал про тот сорок второй. В музее-то ее нет, девочка, нам бы помещение получше этого… Ну, должны дать, растем ведь, растем.

Слушая ее сейчас и потом, Женя совершенно забывала, что находится в задрипанном районном центришке, где, как она обратила внимание, ничего и не строилось. Представлялся с ее слов растущий город, которому становится все теснее на отведенном ему клочке земли…

— А репродукцию с той картины я выпрошу у Игоря Рустамовича, раз вы интересуетесь, пошлю вам… Давайте-ка сразу ваш адресок, я запишу, а то потом забуду, голова старая, дырявая. Окшайск, а дальше?

Женя прокашлялась:

— Розалия Константиновна… если уж совсем точно, так не Окшайск, а Москва.

…— Все-таки здесь Окшайск, а не Москва! — выговаривал ей на следующий день Сергей Гассанович, когда она, переполненная новыми впечатлениями, вернулась в город. — На хорошее приключение нарваться можно. Где вы были? Я уже в милицию звонил.

— Ой, простите, Сергей Гассанович, — с ходу оправдывалась Женя, — в самом деле было приключение, встретила людей… — Она оглядела квартиру: — А Сардар не вернулся разве?

— Должен бы вернуться, — заметил отец, — значит, остался еще на одну вахту, кого-то подменять, у них бывает. Через три дня теперь ждать.

Нет, теперь столько ждать Женя не в состоянии.

— Сергей Гассанович, — робко начала она, — а эти буровые, где они, очень далеко?

— Посмотреть хотите, познакомиться? И вчера, небось, куда-то путешествовали? Конечно, набирайтесь впечатлений, наш край, говорят, богом проклятый, да есть на что посмотреть… — Помолчав, добавил: — Завтра Володя туда отправляется, с местного телевидения, я только что с ним разговаривал.

— О, Сергей Гассанович, у вас друзья повсюду, и в газете, и…

— Меня с собой приглашал, да я что-то ленюсь. Попроситесь, может быть, возьмет.

…— Никитич! — закричал Володя, останавливая машину. — Сват турбины с ротором! (Женя только потом узнала, что это значит). Принимай!

Из-под земли доносился гул невидимых моторов. Воздушно-легкой в переплетении стрельчатых металлических конструкций казалась эта массивная вышка. А внизу, между ее «ногами», поезд проехал бы, не задев.

Тут же — покрытый брезентом вагончик, около него и стоит, пьет воду из кружки седоусый Никитич, который поднял голову, когда позвал его Володя. Впрочем, может быть, седые усы — тоже от песка? Больше людей не видно, и Женя подумала, что, работая здесь, должно быть, чувствуешь себя, как на необитаемом острове. В самом деле, до ближайшей буровой через пустыню ехать — в дороге пообедаешь.

Володя открыл заднюю дверь со стороны, где сидела Женя:

— Никитич, знакомься! К тебе товарищ из Москвы.

Женя, между тем, яростно отряхивалась, чтобы хоть немного освободиться от песчаного плена. Шагнула, наконец, на землю, и тут же кеды увязли в глубоком песке, споткнулась и упала на колени: — Извините…

Никитич внимательно смотрел на нее, будто изучая.

— Извините, — повторила она, — мне можно видеть Сардара Джани-заде?

— Сардара? — оживился Никитич. — Так вы к нему? Это вы Женя и есть? Он часто вас вспоминает. Услышали, да? Сердцем почуяли?

— Я его знаю всего один день… — зачем-то пробормотала Женя.

— Вон в том вагончике лежит. А не зря говорят, что женское сердце — вещун, — покачал он головой.

— Что-нибудь случилось? — насторожилась Женя.

— Ничего, ничего страшного, — замахал он руками. — Хотя небывалая, конечно, история. Слыханное ли дело: товарищ на товарища руку поднял. Хоть бы он под мухой был, этот Авдеенко, а то… Да не мечитесь так, говорю, ничего страшного.

Грубо обструганные нары — «вагонки» в два этажа, полумрак: брезент, наброшенный на вагончик сверху, защищает его и от песка, и от солнечных лучей. У самой стены лежит человек с забинтованной головой. Женя едва узнала Сардара: лицо у того побледнело, увяло, глаза стали огромными. Повернув голову на стук двери, он тут же вскочил, сел:

— Женя? Как ты меня нашла, как ты…

— Скажи лучше, что с тобой случилось… — Ей не показалось неуместным это мгновенное «ты»: всю вчерашнюю поездку в Паукино Сардар словно бы вместе с ней был.

— Видишь, лежу, небольшая случайность, — сказал он, улыбнувшись — не без усилия. — Домой решил пока не ехать, а то отец с ума сойдет. Да все будет в порядке. Но так хорошо, что ты здесь. Да ты… присаживайся, что ли.

— Саша, а твой Никитич про меня говорит… — начала она быстро и смущенно и тут же остановилась. — Саша, ты знаешь, я в Паукино ездила.

— Ого! — Он сузил глаза: — А с этим… Авдеенко разговаривала? Я знаю, что разговаривала. Между нами говоря, мне из-за этого и попало. Ты все равно узнаешь…

— Я узнаю! Я уже все знаю, больше не нужно! — выкрикивала она. — Ты меня втянул, теперь я… Это он тебя, Авдеенко! Меня же его брат предупреждал, что он… Я в бывшее Окшайское ездила, мне там столько рассказали… Эта семья Авдеенко столько лет всех обманывала!..

Удивленно остановился в дверях вагончика вошедший Володя.

9

— Слышите, гражданин… товарищ начальник? — поеживаясь, спрашивал Джаниев Паукина.

— Еще бы нет…

Только что миновали те предрассветные минуты, когда — рабочие ночных смен и бойцы в караулах это хорошо знают — больше всего хочется спать. Еще не светало, но светлело. Из-под обрыва, где у самых волн затаились они, пятьдесят бог весть чем вооруженных людей, — можно было уже разглядеть не только очертания невысоких холмов наверху обрыва, за проезжей дорогой, но и фигурки двух пулеметчиков на вершинах этих холмов. Мог разглядеть Паукин уже и всю длинную цепь стоявших и сидевших здесь, внизу, в серых спецовках, с бутылками в руках и за поясом. И, казалось, вместе со светом в его первых проблесках вливается понемногу в этот мир однотонный, нарастающий звук — гудение далеких невидимых машин. Сначала его заглушали быстрые, легкие плещущие волны и негромкие голоса, но люди, услыхав этот звук, тут же замолкали, а море не могло долго справляться с ним.

Паукин, сколько ни смотрел наверх, вдаль, ничего еще не видел, но уже чувствовал тревогу, охватившую его товарищей. Эти бывшие заключенные, к которым он уже несколько часов назад обращался в странном сочетании «товарищи заключенные», теперь стали только товарищами.

…С момента, когда он, услышав, что капитан Хазин убит, отчетливо представил в памяти сказанное тем: «Нас тут два коммуниста, два начальника, и мы за все в ответе» и понял, что теперь уже Хазин ни за что не в ответе и остался один начальник, один коммунист, — начиная с этой минуты, Паукин провел все время словно в беспокойном, суматошном сне. Распоряжался и действовал, повинуясь не логике, а неудержимой интуиции, которая проявляется иногда в острые моменты у людей с большим жизненным опытом. Его как будто несло и он не мог остановиться. И в то же время ощущал, что так все и должно быть.

Примчавшись на склад, сразу увидел, что убийца Хазина — если только человек, лежащий ничком с пистолетом в руке в нескольких шагах от капитана, в самом деле был его убийцей — не из заключенных, тех Паукин знал в лицо. Сразу подумалось о шпионе, который «агитировал» Хазина. Но убит предполагаемый шпион был пулей в затылок, Хазин так выстрелить не мог, если он защищался. А бойцы слышали два выстрела, почти одновременно.

Распорядившись перенести Хазина в хибарку на его койку — не до церемоний тут особенных — и захватив с собой его документы и оружие, Паукин связался по телефону с бараком для охраны:

— Тревога, подъем! Собрать всех заключенных в первый барак! Действуйте!

И вот они перед ним — какие разные лица: и угрюмые, и выжидающие, и простодушно-открытые…

— Товарищи заключенные! — начал Паукин, не удивляясь необычному сочетанию этих двух слов. — У меня ваше заявление. Сорок одна подпись, сорок одно горячее желание защищать Родину. Очень хорошо, что думающих иначе нет среди вас… не осталось. С этого момента считайте себя на фронте. Мы доверим вам свободу, и, проявив мужество в бою, вы искупите свою вину перед Родиной. Струсившему пощады нет. Не побег из места заключения, а дезертирство с поля боя перед лицом врага — вот как это будет теперь называться. Еще Владимир Ильич Ленин сказал, что расстрел — законная участь труса на войне.

Кто-то отозвался одобрительным возгласом.

— Я надеюсь на вас… товарищи. Вы будете разбиты на тройки. Старший каждой тройки получит красную повязку. Он головой отвечает за поведение двух своих товарищей в бою. Джаниев! — вызвал он.

— Я, товарищ начальник!

— В ваше распоряжение назначаются… Николаев и Китиашвили. Надежные это люди, по-вашему?

— Вполне, товарищ начальник.

— Надеюсь на вас. Исаев!

— Я, товарищ начальник!

— В ваше распоряжение…

Так он поставил во главе «троек» тех, кто раньше других подал заявления с просьбой отправить на фронт. Каждые две тройки передал в подчинение бойцу охраны. Затем, приказав вооружаться бутылками, которых оказалось по четыре на брата, ушел к себе и, достав из шкафчика, расстелил на столе карту.

…Готовиться к бою. А состоится ли он? Сейчас люди горят решимостью, а где гарантия, что они не разбегутся при одном появлении фашистских танков, которых никто из них в глаза не видел? Паукин знал случаи, когда в начале войны бывалые солдаты це выдерживали этого зрелища.

Готовиться к бою. А откуда они появятся? Дорога сюда одна. Вот здесь, километрах в полутора к северу от объекта, она идет впритирку к морю. Этого кусочка им не миновать.

Готовиться… А как наполнить бутылки бензином и нефтью, которая в бункерах? Тоже проблема. Кстати, кого-то из бойцов, хоть одного, а надо оставить при складе. В крайнем случае — чтобы успел взорвать его гранатой…

Ночь прошла в заботах, и вот — утро, люди с винтовками и «стеклянной артиллерией» под обрывом, двое с пулеметами на холмах. Начинающийся рассвет и зловещее гудение вдали… Там уже видно, как серой завесой поднимается к небу пыль.

— Передай по цепочке, чтобы все слышали, — сказал Паукин стоящему рядом Джаниеву, — десять машин, а ревут на все сто.

Он и сам не отдавал себе отчета, какая мгновенная мысль заставила его сказать это. Он и танков еще не видел. Просто захотелось подбодрить, успокоить товарищей: их десять, а нас-то больше сорока? Так и то утешение слабое: две большие разницы — человек и танк…

— Все ли готовы к бою? — спросил он по цепочке. И тут же пришел ответ. Джаниев даже веселым каким-то голосом отрапортовал:

— Так точно, товарищ начальник, сорок два бывших заключенных и пять бойцов… отставить — сорок семь бойцов к бою готовы…

«Сорок два? Откуда же сорок два? Он сам говорил, что одного казнили». Но Джаниев перебил эту мысль:

— Товарищ начальник, нужно остановить первый танк. Им деваться здесь некуда, будут его обходить, полезут на холмы — сзади можно атаковать и жечь, бросать в Моторы… Дайте гранаты, товарищ начальник, остановить первый танк.

— Ты, что ли?

Паукин внимательно посмотрел на парня. Ни малейшего колебания не выдавали глаза Сергея Джаниева. Паукин почему-то вспомнил, как тяжело переживал Сергей первые дни наказания. Даже покончить с собой пытался…

Сержант крепко обнял Джаниева.

Танки приближались. Уже легла на волны первая смутная тень.

— Эх, — закричал Джаниев, — ни сказок про нас не расскажут, ни песен про нас не споют! Счастливо! — И тут же увидел его Паукин уже наверху, на дороге. Спустя еще секунду зыбко колыхнуло землю, ударило в уши сильным взрывом.

Так начался этот необычный бой.

Танки дрогнули, фальшивыми нотами сразу отозвалась жуткая музыка моторов: засады здесь не ожидали. Загремели пулеметы, спружинило воздух пушечным выстрелом.

Справа от колонны было море, слева — холмы. Если второму танку для того, чтобы обойти остановившийся передний, требовалось повернуть совсем немного, то уже третьему и другим пришлось бы делать разворот чуть ли не на девяносто градусов.

Момент наступил.

— За Родину! — Паукин знал, что голоса его никто не услышал, и все-таки несколько человек с бутылками были уже наверху. За ними взбирались на обрыв и остальные. Яростные крики влились в сумасшедший грохот моторов и пулеметов. Танки загорались, вот встали огненные столбы — один, другой… Танкисты выскакивали из машин и попадали в жестокие объятия «паукинцев». Но и те валились от пуль, гибли под гусеницами…

Паукин бросил все свои бутылки, поджег танк. Прямо перед собой увидел одного из тех «делегатов», Николаева, который, тоже «разоружившись», оглядывался по сторонам — и тут на него наскочил огромного роста немец-танкист, только что отбившийся от двоих паукинцев. В руках у немца был кинжал. Паукин и крикнуть не успел, как враг, смяв Николаева, бросился на него самого. Все решали доли секунды. Ловким ударом кулака Паукин сбил гитлеровца на землю, сам упал на него, выстрелил из подвернувшегося под руку хазинского пистолета… Поднявшись, почувствовал на себе кровь. Оказалось, своя: врезал-таки фашист ему ножом и, кажется, основательно.

Осмотревшись, Паукин увидел, что шесть танков смрадно горят, один лежит на боку под обрывом: пытался прорваться со стороны моря. Остальные машины повернули назад, их было уже не разглядеть там, в пыли.

— Эх! Эх! Эх!

— Ур-раа!

— Бей их… вашу мать!

— Ага! Ага!

— Братцы, наша наверху! Бей их!

В этой продолжавшейся толчее паукинцы добивали последних спасавшихся танкистов. Те из врагов, кто отбился, бросились на холмы и попали под пулеметные очереди.

…В начале этого лихого сентября, когда успехи гитлеровцев на Восточном фронте замерли на своей крайней точке, был еще возможен такой десант, сам по себе, конечно, авантюрный. Майору Цергеру, в душе неисправимому «романтику», не давали спать лавры дивизии «Эдельвейс», которая подняла тогда флаг со свастикой над Эльбрусом. С колонной танков, обойдя советские позиции, майор двинулся через степь к Каспию — по одной из тех дорог, по которым спустя месяц уже прибывали под Сталинград наши резервные части для контрнаступления… Захватив окшайскую нефть, Цергер получил бы подкрепление с воздуха и пошел дальше, повернув на север, — громить советские тылы, сеять панику… Он ставил на ошеломление, на растерянность врага.

Наткнувшись на засаду и не зная, не предполагая, что она состояла из бывших заключенных, танкисты решили, что их планы разгаданы советским армейским командованием. А раз так, не было смысла двигаться дальше. Оставив несколько своих танков на берегу моря, они повернули обратно. Отступать, однако, пришлось уже днем, по открытой степи. Вскоре танки обстреляла советская авиация. Бросив подбитые машины, экипажи рассеялись по степи.

Неизвестно, смог ли кто-нибудь из танкистов добраться до своих.

Но и паукинцам не пришлось праздновать победу.

Они уже радостно окликали друг друга, когда внезапно увидели приземистый танк, надвигавшийся… не с той стороны, откуда появилась колонна, а с противоположной. Это была та вторая машина, которая ловко обошла подбитую и вырвалась вперед, скрывшись было из виду. Теперь она возвращалась, и танкисты видели перед собой толпу безоружных людей.

И яростно, будто отыгрываясь за десант, хлестали их пулеметным градом, давили гусеницами. Люди бежали к обрыву, пули настигали их. Танк повернул башню в сторону холмов, жахнула пушка — и только дымящаяся земля осталась от пулеметчиков.

В бешенстве метался по обрыву Паукин. Танк прошел мимо него, не причинив вреда, и теперь сержант видел, как падают люди, и не мог ничем помочь… И вдруг наткнулся на бутылку с горючим. Она лежала рядом с убитым Николаевым. Схватив ее, бросился Паукин к танку. И, не рассчитав, подбежал слишком близко. Танк сделал резкий разворот, сбил сержанта и подмял его под себя…

И тут же остановился. В неестественном положении — пушкой вбок — замерла башня, затихли пулеметы, смолк ревущий мотор.

Прошла минута, другая. Медленно поднялся из люка человек. Стоял на броне, словно прислушиваясь к шуму огненной бури вокруг. Потом спустился на землю возле машины…

Устало брели к нему с разных сторон четверо — один в потрепанной солдатской гимнастерке, с винтовкой в руках, остальные в серых спецовках, без всякого оружия. И, подойдя, увидели, что глаза у танкиста закрыты бинтами, поверх бинтов очки…

10

…Остался час до самых главных дел —

Кому до ор-рдена, кому до «вышки» —

скрежетал магнитофон за стеной. Голос казался скрипучим, вероятно, оттого, что ленту часто прокручивали. С тех пор, как здесь, в общежитии, устроилась Женя, у ее соседей ни один вечер не обходился без этой музыки. Но ей всегда представлялось, что это сам исполнитель поет сквозь зубы, со зверским выражением лица, смакуя судьбу своих «штрафных батальонов», о которых говорилось в песне: «Вы лучше лес рубите на гр-робы…» Стали бы петь так Сергей Гассанович или его товарищи, которые побывали в том бою?

И если не поймаешь в грудь свинец,

Медаль на грудь поймаешь «За отвагу»…

Четыре параллельно выстроенных девятиэтажных корпуса, соединенных внизу широкой «перемычкой» — так выглядит общежитие для молодых рабочих нефтехимического комбината. Перемычка, она же вестибюль, тут и библиотека, и шахматный зал, и столовая, и магазин. В шесть утра здесь шумно: молодежь со всех этажей летит в столовую, полчаса на завтрак и не зевай — к общежитию подходят автобусы, чтобы забрать всю ораву и увезти в пустыню, в ту сторону, в которой далекими светло-желтыми дымками напоминает о себе комбинат. Жене утром не спалось, она тоже выходила в вестибюль, молча провожала эту компанию, а однажды замешкавшийся вихрастый парень спросил у нее:

— Что растерялись, девушка? Опоздали, ваши уехали? Садитесь в наш автобус, подвезем. Вы из какого цеха?

— Я пока еще не из какого, — улыбнулась она.

— А, на работу устраиваетесь? Давайте, давайте. К нам, может, направят. У нас в аналитической лаборатории… — Он не договорил, махнул рукой и побежал к своему автобусу.

А в самом деле, чем не жизнь: вставать вот так утром и бежать с этими ребятами, «священнодействовать» над приборами и реактивами (химию Женя, кстати, в школе очень любила). Быть самостоятельной совсем, деньги маме в Москву посылать. И не думать с тоской о каком-то там журналистском конкурсе, и не биться над решением загадок, которые если и разгадаешь, неизвестно еще, обрадуешь ли кого-нибудь.

…Первый этаж общежития — своеобразная гостиница, «дом приезжих»: только что поступивших на комбинат селят вместе с командированными. Женя сюда перебралась, когда привезла раненого Сардара с буровой в город. День на буровой просидела вместе с ним, а потом, вечером, когда за ней завернул Володя на своем газике, уговорила Сардара, чтобы уехал с ними. Тот и сам решил, что ему лучше, и отец теперь не будет особенно расстраиваться. А в дороге-то ему как раз плохо стало, хоть Володя и аккуратно машину вел, не трясло. Женя сама чуть сознание не теряла, видя, как меняется, то синим становится, то белым, лицо Сардара… Довезла его до дома, скорую помощь вызвала, и тут же Сергей Гассанович пришел.

Он держался так, словно ожидал заранее того, что случилось. В лице не переменился, говорил спокойным голосом, больше, чем обычно, растягивая слова. Но Женю наградил таким тяжелым взглядом, что она поняла: не оставаться ей больше у них.

Когда, однако, заговорила о гостинице, Сардар и слышать не хотел. С трудом его уговорила, обещав, что будет к нему приходить каждый день. И она, уже устроившись в это самое общежитие-гостиницу, куда ее со скрипом, но все-таки пустили, — возвращалась каждый день, и они о многом говорили, когда Сардару стало лучше. Сергея Гассановича в это время или дома не было, или он в другой комнате отсиживался, с Женей не разговаривал.

…Ударил Сардара действительно Виктор Авдеенко. И ссора из-за ничего началась: придрался к какому-то пустяку, принимая от Сардара вахту. Слово за слово, и наконец:

— Теперь ты московскую овчарку-журналистку напускаешь на нашу семью?

Схватил оказавшуюся под рукой металлическую трубу и…

В милицию не сообщали. Мастер тот, Никитич, при всей смене сказал Авдеенко:

— Чтобы на наших промыслах тобой не пахло. Понятное дело?

«Московская овчарка», разговаривая с Сардаром, часто не выдерживала, плакала. А уходила к себе в гостиницу — начинались нелегкие раздумья. Однажды после таких раздумий сказала Сардару:

— Знаешь, и мне иногда кажется: хорошо ли мы это затеяли, поиски? У Гомонка характер такой, я теперь поняла: не умрет спокойно, если не успеет в жизни кого-нибудь укусить, хотя бы мысленно.

— Наверно, из людей, которые чувствуют, что к ним в жизни относятся не очень серьезно, — вставил Сардар, — а сами высокого мнения о себе, вот и… мстят, что ли, при первой возможности. Хотя бы кому-нибудь. Для них это тоже, как ты сказала, самоутверждение.

— Да я не о том, — с досадой перебила Женя. — Ты вчера говорил: нужно добывать истину, чего бы это ни стоило, истина сама по себе — вещь безотносительная. А не бывает ли цена слишком высокой?

— Смотря какая, — раздался голос, от которого оба вздрогнули. Старший Джани-заде стоял на пороге с трубкой в руке и, ловя ртом только что выпущенный дым, смотрел на них прищуренными глазами.

— Отец, дай мне сказать, — горячился Сардар. — Все равно, к кому бы ни относилась тайна, она обязательно касается всех — и вас, и ваших детей, и ваших внуков…

— Потому-то мне не остается ничего больше, как рассказать все, как было и есть на самом деле, — вздохнул Сергей Гассанович, — пока эта хорошая девушка наломала дров не так много. Эх вы, будущий инженер человеческих душ… Рустамов, знаменитый художник из Окшайского, бывшего Окшайского, делает поспешные выводы из людской молвы, а вы их подхватываете. Это ведь он вам наговорил на Авдеенко, Николая Трофимовича? Что он сказал?

— Что один из вас, троих, был не то трусом, не то предателем, вы не хотите его выдавать и молчите.

— Из каких троих?

— Ну, кто спасся… Ведь вы там наказание отбывали? Вы и ваш друг Николаев. Так?

— Чудно, девушка, много вы узнали от Рустамова.

— А вместе с вами спасся Авдеенко. Рустамов говорит, что, вероятнее всего, Авдеенко в чем-то замешан, а вы…

— А почему вероятнее всего — Авдеенко?

— Он сказал, что знал вас с Николаевым, вы вряд ли могли…

— Ну, пусть поплачет его теория вероятности.

11

— В Окшайском, наверно, шум и движение, — сказал боец, поглядев в сторону невидимого отсюда села. — Дым от ваших танков туда летит, да и слышали они концерт наш. К слову сказать, — повернулся он к танкисту в очках, с перебинтованной головой, — там, в Окшайском, есть такие, что хлеб-соль для вас берегли. Встречать хотели.

— Это не имеет значения, — равнодушно ответил по-русски его собеседник.

— Да, конечно, сейчас для вас не имеет…

— Никогда не имеет.

Они сидели в той самой хибарке, где не так уж много часов назад капитан Хазин и сержант Паукин спорили, что им делать с заключенными. Новый день, который только что начался, не застал в живых ни Хазина, ни Паукина и почти никого из заключенных. Трое из них только уцелели, и то переранены все. Да один боец охраны, который пленным танкистам сурово представился: «Рядовой Красной Армии Александр Ворошилов», да еще тот, что на вышке дежурил у склада, и сейчас там. На этом кончай счет. Александр Ворошилов понимал, что в такой ситуации только ему и принимать командование всеми, кто остался. А было ему двадцать лет, на фронт ушел с первого курса института.

Чужие и свои сидели вокруг деревянного столика в хазинской хибарке. Танкистов трое сдалось — был еще четвертый, тот в плен не захотел, застрелился. Танк стоял неподалеку от хибарки — привели его сюда.

— Нам очень приятно, что попали в плен к самому Ворошилову, — тем же безучастным тоном объявил немец с перебинтованными глазами.

— Так прошу представиться, — чуть улыбнулся боец.

— Майор танковых войск Рудди Цергер.

— По-моему, вы плохо видите, Цергер?

— Я уже почти ничего не вижу. Я не вижу, я ощущаю.

— И командовали танком по ощущениям?

— Не только танком, — майор Цергер говорил с сильным акцентом на «о». — Не буду вас… обрадовать. Слепых в Германии еще в армию не берут. Это сегодня ночью мне досталось от ваших летчиков по пути сюда.

— И все-таки вы вели колонну?

— И все-таки вел. Как у вас говорят: если впереди цель…

Рядом с Ворошиловым сидел Сергей Джаниев. Он уцелел в бою, хотя, казалось, бросился на смерть первым. Швырнув гранаты в головной танк, был отброшен взрывом прочь от дороги, потерял сознание и пришел в себя, когда бой уже окончился.

— У вас-то какая может быть цель, фашист собачий, — презрительно бросил он сейчас в ответ на высокопарное замечание Цергера.

— Со мной теперь уже все кончено, — ответил тот, — но это ничего не меняет. Можете быть уверены, что история не пойдет по-вашему.

— Ну, история — вещь такая, — усмехнулся Джаниев, — что сама говорить за себя умеет, по-вашему или по-нашему. К слову сказать, раз вы такой убежденный, на черта вы с д а л и с я? (Он презрительно подчеркнул это «ся»). Почему вы прекратили бой? Танк еще двигался и мог стрелять…

— Я видел, что продолжать бессмысленно, — ответил Цергер. — Я это понял раньше вас.

— Вот как?

— Одна из высших мудростей жизни в том, чтобы уметь принимать неотвратимое. — Голос майора звучал уже как будто даже наставительно.

Джаниев, махнув рукой, встал:

— В этом весь фашист. А с виду на человека похож. Пойдем отсюда, братцы, — обратился он к своим, — подышим воздухом.

— Да, принимайте неотвратимое, мы вас пока закроем здесь, — сказал немцу Александр Ворошилов.

На улице он обратил внимание на одного из своих: тот, сильно бледный, еле шел.

— Джаниев, — распорядился боец, — помоги товарищу, у него кровь не перестает…

— Помочь-то я ему помогу, — медленно проговорил Джаниев, — только… давайте присядем, что ли. Землю целовать хочется после такого…

Разорвав свою рубашку, он перевязал товарища, а потом, глядя прямо на него, тем же ровным голосом продолжал:

— Не скажешь ли ты, друг…

— Скажу, друг, — быстро ответил тот, скривив лицо. — Ты меня не знаешь, и я тебя не знаю. Я с вами вместе наказание не отбывал. Я сам присоединился. В бою присоединился.

— Что? — поднял голову Александр Ворошилов.

— Выслушайте же меня. Капитан Хазин не хотел выслушать. Моя фамилия Лещинский. Меня к вам забросили еще в августе сорокового.

— Кто забросил?

— Немцы.

— Чудеса, шпионы сами объявляются, — заметил Александр Ворошилов. — Откуда ты взялся?

— От трактора…

— Да, ты на тракторе, ты на нем работал, я тебя помню, — вмешался четвертый их товарищ, спасшийся в бою — Николай Авдеенко, тоже отбывавший наказание по одной статье с Джаниевым и погибшим Николаевым.

— И работал на тракторе, — ответил Лещинский. — Вам всю биографию враз. Отец помещиком был, если хотите знать. Завез меня в Германию, мне тогда и десяти лет не исполнилось, в девятнадцатом году… А там, в Германии, знаете, наверно, как было. Советы — враги навек. Так все время было… Отец заставил, чтобы я в эту школу поступил… В позапрошлом году меня забросили к вам: работай, растворяйся в среде и жди своего часа. А на черта мне этот час? Я здесь работал, семью завел, а от тех братьев-друзей, что за кордоном остались, на душе мерзко, как вспомнятся. Отец мой помер в прошлом году, в Праге он жил. Я добром с ними завязать хотел. Сюда подался, на промысел ваш, чтобы не нашли. И здесь нашли. Хватает меня тот, гросс-агент: «Наступил твой час». А больше ничего не хочешь? До нужды мне ваша великая Германия, русский я. Пошел к вашему капитану Хазину, все рассказал, вчистую хотел. Нет, говорит, будете арестованы. А на черта мне…

— Обожди, — сурово прервал его Александр Ворошилов. — Его смерть, — он кивнул в сторону могилы, только что вырытой для капитана Хазина, — это твоих рук дело?

Лещинский вытаращился:

— Не, чего шьешь? Он и убил вашего капитана.

— Кто «он»?

— Гросс-агент. Так он представлялся. Он и листовки разбросал, насчет десанта. Потом он застрелил капитана Хазина, а я — его. Вы его нашли, где он?

— Обожди. Застрелил, говоришь, своего «гросс-агента». А что ты дальше делал?

— Я пошел… К вам пошел, к морю. Все так было.

— Оружие у тебя есть? — спросил Александр Ворошилов.

— Вот у меня оружие, — Лещинский протянул ему пистолет. — Пустой.

— Ребята, — вскочил Авдеенко, — я не я буду, это наш человек, не фашист. Я сам видел, как он троих немцев прикончил. У него и бутылок не было, он прямо на танк вскочил, они полезли из башни, он из пистолета в них… Это наш человек.

— Стой, успокойся, «наш человек», — дернул его за руку Александр Ворошилов. — Что мне с тобой делать, Лещинский? Ни казнить, ни миловать не имею права. Джаниев!

— Я, товарищ начальник! — Сергей с трудом, но вытянулся по-военному.

— Приведи ко мне майора Цергера. Его одного!

— Есть майора Це, одного! Хватит одного такого…

Он пошел к хибарке. Александр Ворошилов, поднявшись с земли, направился к застывшему неподалеку танку, за ним и Авдеенко. Лещинский тоже встал, недоуменно огляделся и побрел туда же.

Солнце уже палило вовсю.

— Забирай его, — прислонясь к броне танка, перебросил Александр Ворошилов пистолет обратно Лещинскому. — Пустой.

Подошли в это время Джаниев с майором «Це». Танкист шел уверенно, Сергей только слегка поддерживал его.

— Майор Цергер, — обратился к нему Александр Ворошилов, — вы, кажется, умеете принимать неизбежное, Так вот, как вы дальше думаете: жить или умирать?

— Я не понимаю, — пожал плечами немец.

— Понимать нечего! Согласны ли вы… выполнять все наши требования? Только так вы будете жить.

— Не пугайте меня. Со мной все кончено. Вы хотите, чтобы я вам в чем-то помог? Ваша ситуация не намного лучше моей.

— Это мы посмотрим, чья лучше. Если вы хотите жить, вы позовете вашего механика-водителя — понятно я говорю? — и прикажете ему вести танк. Вместе с ним поведете. Куда — мы вам скажем. Горючее мы здесь найдем. Вас будут сопровождать наши товарищи: Авдеенко, Джаниев и… Лещинский. (Двое сейчас же, встряхнувшись, замерли по стойке «смирно», третий не сразу, но тоже вскочил и вытянулся). — Отдыхайте пока, Цергер.

Боец отвел Джаниева в сторону:

— Впятером в танке поместитесь? Поедете к Сталинграду, к нашим. Между прочим, Джаниев, теперь твоя очередь командовать. Хазин — Паукин — Ворошилов — Джаниев, такая эстафета… (Александр Ворошилов рассмеялся, но не очень весело). А мы с ним, — он махнул рукой в сторону вышки у склада, где по-прежнему выглядывал часовой, — мы здесь останемся. Для нас не было приказа уйти с объекта, мы уж так и будем, до конца. А вы передадите нашим донесение, я напишу. Постойте! На башне надо красные звезды нарисовать, а то наши не разберутся, влепят вам из противотанковой… Нет, звезды — мало, их не сразу увидят, самый храбрый из вас пусть на башне сядет с красным флагом…


…В донесении было сказано, что все мы — бывшие заключенные — храбро сражались, выполнили свой долг и искупили вину перед Родиной, — все тем же своим медленным тоном продолжал Сергей Гассанович.

— А дальше? Дальше? — не выдержала Женя.

— Дальше мы и пробирались на немецком танке к своим. К фронту, то-есть, мы же были в своем тылу, — усмехнулся он. — Через голую степь катили. Перекур сделаем, помню, вылезаем из танка все, и наши, и ваши. Лежим, отдыхаем на земле. Майор немецкий молчит, Лещинский рассказывает про свою заграничную жизнь да как его с парашюта к нам закинули… Авдеенко слушает его, рот раскрывши. Я больше молчу: настроение, сами понимаете… в герои попадем или на «вышку»? Как в песне-то этой… Присматриваюсь, однако, к Лещинскому: не может быть, чтобы он неправду говорил, для чего ему это? Авдеенко, тот, вижу, от него без ума. На третьем или четвертом таком привале я отвел Лещинского в сторонку и объявил ему форменный допрос:

— Что ты собираешься делать, когда приедем?

Он не вдруг ответил:

— Конечно, признаюсь вашим во всем. Пусть, как у вас говорят, в штрафную.

— А ты уверен, что в штрафную?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Вот ты разговор свой с капитаном Хазиным пересказал, я и начал тебе верить, решил, что ты во всем правду говоришь. Потому что Хазин — он в самом деле такой и есть. А если, — говорю, — попадутся люди еще твердолобее Хазина? Разве таких нет? Они тебя ни в какую ни в штрафную, они тебя под «вышку», не вставая со стула. «Шпион? — Шпион!»

— Я не понимаю…

— Понимать нечего. Мы с Николаем Авдеенко по одной статье отсиживали. Еще один мой дружок, — вздохнул я, — Николаев такой был, ему та же статейка вышла… Погиб он. Вот ты и будешь Николаевым, а не Лещинским. А ты и вправду на него немного похож… В донесении, которое у меня, фамилии наши не названы.

А он:

— Так что же, честное признание или обман?

— Молчи, корыто, пока морда не бита, — спокойно я ему говорю. — Я не хуже тебя знаю, что такое обман. А ты со своим честным признанием и нас с Авдеенко подведешь: со шпионом, скажут, вместе были. Постарайся немного уразуметь: если все так, как ты рассказывал, шпиона Лещинского больше нет, умер в последнюю минуту перед боем. Мы все заново родились. Поверят — пошлют бойцами на фронт, а если нет… по крайней мере, всем одно будет.

Подозвал я Авдеенко, тут мы и дали слово, что мы, трое, будем насчет прошлого друг друга молчать. Не только Лещинского, но, если сразу нам поверят и за войну живы останемся, то и нашего прошлого касаться больше не будем. Такая у нас клятва получилась. Мы, трое: Авдеенко, Николаев и Джани-заде. Я уже к полной своей фамилии опять вернулся. А что до настоящего Николаева, то у него семьи и родных не было, тут и грех небольшой.

Докатили до своих. Поверили нам, конечно, не сразу: слишком уж все того… Ну, в Сталинграде мы оказались, а там в ту пору штрафная, не штрафная — большого различия нет. Наблюдал я еще в бою за тем Лещинским-Николаевым: что, если все-таки грех на душу взял, змею пригрел? Нет, хорошо парень воевал. Досталось нам, всем троим, в одном бою, ранило, а потом уж друг друга всю войну не видели. Здесь мы живем, Авдеенко и я, а где Николаев, жив или нет, может быть, он все-таки во всем прошлом признался, если совесть окончательно заела, — ничего не знаем.

Живем рядом, два ветерана, и почти не разговариваем друг с другом. Тут уже не в клятве дело, а в том, что мы много такого пережили, о чем вспоминать не хочется.

Будь вы на нашем месте, Женя, хотелось бы вам это все лишний раз вспоминать? Вот то-то… А Гомонку захотелось, как вы правильно заметили, вложить персты в язвы. Дальше поступайте, как хотите, на вашу совесть и отдаю…

12

Бело-синяя «Аннушка», вовсю размигиваясь красным огоньком на фюзеляже, пробежала по бетонной дорожке от одного конца небольшого аэродрома до другого, потом, погасив скорость, развернулась и, метнув яркий свет фар в сторону вокзальчика, начала приближаться к нему. Моторы заглушали голос, объявлявший по громкоговорителю:

— Начинается регистрация билетов и оформление багажа на самолет Ан-24, вылетающий по маршруту Окшайск — Волгоград — Москва. Пассажиров просят…

Сардар, провожавший Женю, осекся на середине своей последней фразы, потускнел. Только что он оживленно рассказывал ей, как они на своей буровой взялись за комбинированное бурение — «свадьбу сыграли турбине с ротором» по примеру бакинцев: — Представляешь, на средних пластах скорость бурения в два раза увеличилась!

Вообще, о чем они только не переговорили, пока ехали в автобусе и ожидали здесь, в ночном и предутреннем аэропорту, — когда разлука еще казалась далекой.

— Саша, в самом деле, как ты думаешь: об этой истории, с Лещинским и остальными, стоит писать или нет?

— Как хочешь.

— Ну, а ты как хочешь?

— Что я тебе могу посоветовать? Может быть, отец прав и не очень хочется вспоминать такое прошлое.

— А Николаев-Лещинский, по-твоему, признался или нет, что он…

— Как знать. Вот ты напишешь свой очерк, а не может так случиться, что он прочитает его, хлоп… и признаваться больше некому.

— Нет, ты послушай. Написать можно по-разному. Пусть у меня будет город, край, совсем не похожий на ваш. И фамилии, конечно, другие. А бой в точности описать, и все, что ему предшествовало. Пусть Лещинский, если он жив, прочитает…

— Значит, ты собираешься его совесть подтолкнуть?

— Если она до сих пор не чиста… А что ты думаешь? В конце концов, главное — рассказать, что и такие ситуации бывали с нашими людьми на войне, и выходили из них с честью…

— Попробуй.

— Значит, советуешь писать?

— Я лучше тебе письмо напишу потом, — сказал он, запинаясь. — И все расскажу, что я думаю… об этой истории. Ты ответишь мне?

— Конечно. Я сама тебе напишу, как прилечу. Давай — кто раньше.


…Говорили и не могли остановиться. И вот теперь, когда пришел самолет из Москвы и они оборвали на полуслове последнюю мысль, связывающую обоих, Женя вдруг, неожиданно, поняла, что там, в хорошо знакомом подмосковном аэропорту, она ступит на землю, пожалуй, с таким же чувством полутоски-полутревоги, какое было у нее в первые минуты здесь, в Окшайске. И тогда, и теперь позади оставалось что-то, без чего еще можно, но уже очень трудно жить…

Она взяла его руку.

— Письмо начнешь писать сразу же, — приказала она. — Приедешь из аэропорта домой и начнешь. Так?

— Непременно так. Ты еще до Москвы не долетишь, а я уже письмо напишу. И слушай, Женя. Если ты пройдешь по своему конкурсу, я… приеду к тебе в Москву.

— Тсс… Об этом молчат.

Загрузка...