I

Минута слабости

Так... Попробуйте пошевелить этим пальцем... Нетушки! А этим... ясно! — Доктор задрал мою ладонь, потом резко убрал свою руку. — Держать!! — рявкнул он, но пальцы мои безжизненно шлепнулись на стол. — Так... — Доктор вытер пот. — И давно у вас не действует рука?

— Да примерно... с сегодняшнего утра.

— И что же с ней произошло?

— Странный вопрос в устах доктора! Это я у вас как раз хотел бы узнать!

— Ну так расскажите, что с вами произошло.

— Абсолютно ничего! Проснулся — и вот...

— Так мы, друг, далеко с тобой не уедем! Ну — раскалывайся, не бойся! Ты, конечно, можешь меня не уважать, ты прав — врачи разные бывают, но тайну мы четко храним.

— Нет у меня никаких тайн!

Доктор задумчиво покусал свою дикую, спутанную бородку, потом вздохнул, помял мне предплечье:

— Здесь чувствуешь что-нибудь?

— Здесь чувствую!

— А без руки, без правой, согласен жить?

— Не согласен!

— Тогда рассказывай!

— Ну, я вижу, в какой-то дискуторий попал. Всего вам доброго!

— Ладно... — Он снова пожевал бородку. — Дождись конца приема!

— Зачем?

— По бабам пойдем!

— Хорошо, — я пожал левым плечом.

Опять ждать! Всю жизнь я кого-то жду, кто должен вот-вот выйти и распорядиться мной. Но в этот раз, как говорится, не рыпнешься, от наглого этого бородана зависит все... на данном этапе. На следующем, видимо, от кого-то другого... и так, видимо, уже до конца!

Сначала я решил, что он просто куражится и издевается, — прошло уже сорок минут после окончания приема, а он не появлялся. Я метался по газону у поликлиники, потом вбежал внутрь... нет, не издевается: у кабинета все еще кипела толпа — вопли, скандалы — не такая уж сладкая жизнь и у него самого!

Наконец появился — одетый, кстати, как самый крутой фарцовщик, но нынче трудно судить о людях по одежде, все, в общем-то, стремятся одеться как фарцовщики — были бы деньги.

Из красивой белой «тачки», припаркованной тут же, стали сигналить ему, махали какие-то брюнеты и блондинки, но он, надо отдать ему должное, о чем-то коротко с ними переговорил, посмеялся, помахал рукой — и направился ко мне, расстегнув курточку на мохнатом брюхе, отдуваясь — жара!

— Наверное, вам не с руки... в свободное ваше время! — Гримаса злобы все еще сводила мне рот.

— А то не твоя забота! — грубо ответил он. Сунул огромную толстую лапу: — Пашков!


Пытка начинается с транспорта.

Весь вытянувшись, как горнист на пьедестале, торчишь на углу, до рези в глазах всматриваешься, когда же наконец в дальнем, загибающемся за край земли конце улицы проклюнутся все-таки рога троллейбуса! Вздыхаешь, переступаешь на другую ногу, потом начинаешь внушать себе, что не так уж тебя интересует этот троллейбус — слава богу, навидался троллейбусов на своем веку! Но досада вдруг выныривает опять, причем уже не в виде досады, а в виде самой раскаленной белой ярости, ярости против кого-то, кто смеет так нагло и спокойно распоряжаться твоим временем и самим тобой, кто, усмехаясь и, может быть, даже сыто рыгнув, говорит: «Этот-то? Ну — этот ничего, постоит! Куда он денется!» И «этот» действительно стоит, разве что шарахнет с отчаяния ногой по урне, но урна, оказавшись неожиданно из какого-то тяжелейшего материала, даже не шелохнется.

И главное — чем больше ждешь, тем — как это ни парадоксально — больше остается! Потому что когда очень уж долго троллейбуса нет — это означает, что он не прошел еще и в обратную сторону, означает, что его нет еще и на кольце, — стало быть, он должен проследовать сначала туда, а потом, постояв и развернувшись, неторопливо двигаться к тебе. Урну удалось все-таки сбить, но пойдет ли это на пользу — очень сомнительно!

Ждешь теперь троллейбуса хотя бы туда — уж туда-то хотя бы пора уж ему пройти — но даже и на такие твои уступки нет отзвука — и эта пытка пренебрежением повторяется, как минимум, дважды в день. Теперь откуда, спрашивается, брать уверенность в себе, в том, что ты чего-то добился в жизни, — если даже дряхлый, дребезжащий и разваливающийся троллейбус тобой пренебрегает. Откуда быть в тебе веселью и доброте, надежде хоть на какое-то благополучие, если в элементарной возможности — сесть нормально в троллейбус и ехать — тебе отказано?

С таких примерно ощущений начинается день. И страдания твои удваиваются, если рядом с тобой стоит свежий, не привыкший к такому человек — родственник или друг — и с изумлением поглядывает на тебя: неужели ты каждый день такое выносишь?

— Да — выношу! Представь себе! А что ты можешь мне предложить?

Доктор Пашков мялся, сопел, потом вдруг выскочил на мостовую.

— Падай! — он распахнул передо мной дверцу. — Не могу ждать — терпения не хватает! — поделился он.

Ну что ж... молодец, что не можешь! — подумал я.

— Больницу на Костюшко знаешь? — панибратски обратился он к «шефу». — Даю три юксовых, если довезешь за десять минут!

Шофер поглядел флегматично-анемично, конечностями еле шевелил — но дело, видно, не в этом: машина летела, проламывая хлынувший дождь, полоски воды, дрожа, карабкались вверх по ветровому стеклу.

Когда мы взлетели по пандусу к стеклянным дверям, я сунулся в карман, но рука, вильнув, «заблудилась»: два пальца попали в карман, три, «отлучившись в сторону», торчали снаружи. Проклятье! Неужели теперь так будет всегда?!

— Ладно, башляю! — Пашков вытащил толстый бумажник.

— Да, а как вообще насчет финансовой стороны? — пряча руку под пиджак, осведомился я.

— А сколько не жалко тебе?

— Ну, пока что... моя рука... двугривенного не поднимет.

— Значит — сколько поднимет? — усмехнулся Пашков.

Мы вошли в холл, ежась я читал светящиеся надписи: «Реанимация», «Хирургия»...

— Вперед! — проговорил Пашков, вытягивая из сумки белый халат, набрасывая сзади на себя. — Это мой! — небрежно кивнул он в мою сторону.

— С чего ты взял, что я твой? — спросил я, когда мы миновали вахтершу.

— Никому тебя не отдам! — Пашков вдруг дернулся ко мне, лязгнул зубами.

Мы вошли в огромный, тускло освещенный лифт. Пашков придвинулся ко мне и со зверской своей ухмылкой спросил:

— Ну честно, не боись, — что с рукой?

— Перенапрягся слегка! — я пожал плечом.

— Если слегка — тогда тебе не сюда!

Пашков отодвинулся в угол лифта, вдвинули больного на носилках, на четвертом этаже его выкатили, мы вышли следом. Мы долго шли по бесконечному коридору.

— Да, если что — ты мой родич!

— Ясно.


Я лежал голый на липкой медицинской кушетке, в кабинке, отгороженной белыми простынями с черными штампами, и из меня, как из святого Себастьяна, торчали иглы — из колена, из щиколотки, из предплечья, из мочки уха.

Вдруг послышался назойливый, то приближающийся, то удаляющийся звон... Комар! Словно зная, что тут не положено шевелиться, он спокойно уселся мне на грудь, долго деловито топтался, ища точку, наконец вонзил и свою иглу... Тоже, профессор!


Но даже если троллейбус приходит быстро — везет ли он тебя к счастью? Отнюдь! Трудно обнаружить счастливца, для которого совершаются все эти бессмысленные дела, — во всяком случае ко мне они не имеют прямого отношения... Все это вроде бы кому-то надо — но кому? Одна встреча тянет другую — но обнаружить, так сказать, первоначальный толчок так же трудно, как и определить первый толчок, давший движение Вселенной, — все движется, цепляется... но где начало и в чем конец?

Знаешь только: надо зайти туда-то, добиться того-то. Зачем? Это дело, видимо, не твоего ума! Дел этих бесконечно много, но в чем их приятность и польза — трудно сказать... глаза не разбегаются, а я бы сказал наоборот — сбегаются, хочешь глядеть неподвижно в одну и ту же точку перед собой. Специально купил себе сапоги-скороходы, настолько отвратительные, что все в них хочется делать стремительно.


Рядом вдруг оказалась сладко улыбающаяся физиономия китайца.

Ах, да! — постепенно вспомнил я. К своему другу-китайцу, магу иглоукалывания, пропихнул меня Пашков. Сюда, по его словам, люди годами пытаются попасть — а я благодаря его протекции оказался утыкан иглами буквально за секунду.

Китаец по одной вытащил иглы, протер места втыка ваткой.

Простынный занавес поднялся, и появился прокуренный Пашков, поднял двумя пальцами мою руку, как замороженного судака...

— ...Нетушки! — опередив его, сказал я.

— А ты думал? Сразу за рояль? Это поломать все легко — а склеить... Неизвестно еще, что у тебя там, — тем более ты не желаешь нам об этом сказать...


Вчера примерно в это же время я плелся по Невскому около Дома книги. Увидев огромную очередь, покорно встал.

— Чего там? — подбегая вслед за мной, спросил старичок.

— Книга, наверное! — я пожал плечом.

— Какая книга-то?

— Откуда я знаю?

— А коли не знаешь, так чего стоишь? — удивился он.

— Так, может, и не хватит еще! — с надеждой проговорил я.

И большинство дел сейчас я делаю с тайной надеждой, что они не получатся!


Довольно страшно — воспоминания неприятные! — подносить к руке электрический провод, хотя и оформлено это в виде элегантного медицинского прибора — но суть-то не меняется! Тряхнуло, перед глазами полупрозрачные круги.

— Это пытка тебе, чтобы раскололся! — перед затуманившимся взором лицо Пашкова.

Я молча снова повел электрод к руке... Интересно: даешь ток в запястье — вся ладонь вдруг заворачивается вверх, словно какой-то потусторонней силой. Сама рука уже какая-то не моя — очень белая и в то же время непривычно грязная: рука руку больше не моет, а обмывать — как-то еще непривычно... Снова поднес электрод — ладонь, дрожа, задралась... «Рука трупа!» Фильм ужасов! Огромные сборы!.. Выучился постепенно поднимать любой палец по заказу: подносишь электрод к одному определенному месту на запястье — поднимается мизинец, к другому — указательный! Большой успех юного натуралиста!


Любой уже шаг теперь причиняет страдание! Любой! Выделили дачу — казалось бы, прекрасно! Часа полтора, однако, пришлось кружиться возле фигуры с повязкою «Комендант», приговаривая умильно:

— Да какая славная на вас повязочка! Да как складно она на вас сидит! Шили — или покупали готовую?

Зажав наконец в потном кулачке ключ, с бьющимся сердцем взлетаю на крыльцо, всаживаю ключ в замок... Не поворачивается! Что же делать?! Только спокойно, спокойно, не подавать виду, будто что-то стряслось, — вежливо улыбаться, разговаривать с проходящими — просто ты заговорился и забыл про замок!

Щелкнул! Ура!

Две большие затхлые комнаты, с железной круглой печкой в одной из них... Так... А куда эта дверь с крючком?.. На общую кухню... Прелестно, прелестно! И помойное ведро! Просто великолепно!

Дважды радостно подпрыгнул, потом испуганно оглянулся: не поднимут ли соседи скандал? Есть уже, к сожалению, такой опыт, все рассматривается теперь через призму испуга, с бесшабашностью удалось покончить года четыре назад. А жаль того времени, когда жил как хотел! А теперь думаю сразу же отнюдь не о дачной неге и наслаждениях, наоборот — какие опасности могут тут быть?

Ясно, весь скарб придется покупать, тратить деньги на неинтересные, некрасивые предметы... Что делать? Поплелся по горячей мягкой пыли к хозяйственному магазину. Несколько раз с грохотом обгоняли цыгане на телегах — здесь большое поселение оседлых цыган — на всякий случай дружески махал им рукой.

Вступил наконец в прохладу и полутьму магазина, словно в холодную воду пруда. Долго приглядывался к полкам — глаза не сразу перестроились после слепящего солнца... Отличные эмалированные ведра! И чайники! Таких в городе не найдешь!

Сбоку почувствовал какое-то неудобство — повернувшись, увидел бывшего хозяина теперешних наших дачных комнат, вытесненного в этом году нами в упорной борьбе. Хоть все вроде бы произошло по закону — его аренда истекла, наша потекла, все равно присутствует ощущение вины — с повышенным подобострастием кинулся я к нему.

— Здравствуйте! Извините — в полутьме вас не сразу увидал!

— Здравствуйте! — стеснительно, но холодно отвечал он.

На мою ослепительную улыбку реагировать он явно не пожелал. Ну ясно, все-таки обидно ему: шесть лет жил в этих комнатах и не тужил, и вдруг откуда-то появился я, он, понятно, считает меня интриганом и подлецом, — но не может же дочь моя жить без воздуха? Его-то жила здесь шесть лет! Но все равно — он обижен, хотя прожил в моих комнатах шесть лет, а я пока что — не более восьми минут.

— Вы что... здесь где-то подсняли? — ласково поинтересовался я.

Не глядя в мою сторону, он молча кивнул.

— Так вам что? — повернулась продавщица к нему.

Он вдруг с каким-то отчаянием глянул на меня, потом отвернулся и пробормотал:

— ...Керосиновую лампу!

Я вышел на улицу. Ничего себе — отдых на даче! Представляю, как он ненавидит меня — за то, что я выпихнул его, причем в такую дыру, где и электричества, оказывается, нет! И вдвойне ненавидит теперь, когда я так неловко узнал об этом! Занесло меня сюда!

Вернувшись, я сидел на стуле. Послышался стук.

— Да-да! — бодро выкрикнул я.

Вошел очаровательный мальчик с огромными пытливыми глазами — могли бы быть и поменьше! Кидая любознательные взгляды на мои вещи, стал задавать наивно-очаровательные вопросы: а как вас зовут? а что вы любите? а есть ли дети?

«Отвали, мальчик, без тебя тошно!» — вот что хотелось бы сказать.

Но вдруг нельзя? Вдруг от него тут, такого очаровательного, многое зависит? Вдруг он, будучи общим любимцем, заправляет здесь всем? Таких мальчиков просто обязаны все любить — таков закон!

И я, радостно улыбаясь, бодро отвечал на бесчисленные его вопросы — расслабляться ни в коем случае нельзя! Может, когда-нибудь, лет через пятнадцать, можно будет расслабиться — но навряд ли.

— Сейчас пойдем в лес! — безапелляционно проговорил мальчик.

— Знаешь... я сейчас занят, — пробормотал я.

— Пойдем, пойдем, — по-хозяйски проговорил он. — Зачем же вы на дачу приехали, если лесом не интересуетесь?

Подловил! — подумал я. Сердце бешено заколотилось.

— Ты прав! — улыбнулся я. — Надо идти!

Я стал натягивать ботинки — шнурки не влезали в дырки.

— Сейчас! Я быстро! — Так и не зашнуровав, я бросился догонять мальчика, который, даже не оглядываясь, уходил в кусты.

У кустов я оглянулся — во всех почти окнах маячили лица.

— В лес пошел! В лес зачем-то пошел! — очевидно, передавалось из уст в уста.

В городе я жил хоть и неказисто, но хотя бы анонимно — никто не знал, куда я иду, — а тут каждый твой шаг на виду!

Мы быстро углублялись в лес. Дорога, видимо, была когда-то очень красивой, но сейчас была вся перекорежена транспортом, в глубоких ямах с темной водой дергались как по команде стаи головастиков.

Прогулка не доставляла ни малейшего удовольствия, — но об этом, как говорится, и речи нет, — я даже забыл, когда в последний раз я делал что-либо, доставляющее удовольствие!

— А еду вы убрали или нет? — вдруг останавливаясь, спросил мальчик.

— Какую еду? — я тоже остановился.

— Ну — со стола, со стола! — дважды, как слабоумному, повторил мальчик.

— А надо было убрать?

— Ну разумеется! — воскликнул он.

— А что, украдет кто-нибудь? — улыбнулся я. — ...Кошки?

— Не кошки. Крысы, — серьезно проговорил он.

— Крысы?

Мальчик хмуро кивнул:

— Обнаглели до предела. Вчера сотня, наверное, крыс, сросшихся хвостами, в вашей комнате кружилась.

— Сросшихся?!

Мальчик кивнул.

Возле розовой сосны, освещенной солнцем, дрожало полуневидимое облачко с радужным отливом.

— Дикие пчелы, — пояснил мальчик. — Не делайте резких движений, а то закусают!

С приклеенной к устам улыбкой я медленно прошел под облаком... Надо же! Дикие пчелы! Как интересно!

На краю солнечной лужайки мальчик остановился:

— Все! Дальше не пойдем!

— Ну почему же?

— Там змеевник.

— ...Что?

— Змеевник. Клубки змей.

— А.

Картина сельского рая понемногу затуманилась завесой ужаса.

— Неинтересно с вами гулять! — вдруг резко проговорил мальчик и, повернувшись, зашагал по дороге.

С безразличным видом я еще пошатался по лесу. В чахлых кустах я увидел ржавую свалку, кинул туда жадный взгляд: много вещей, необходимых на даче! — но взять что-либо не решился: что скажут, если я появлюсь с вещами со свалки?

Мальчик стоял у ограды, нюхая сирень. На меня он не смотрел, но чувствовалось, что он ищет примирения.

— Когда стемнеет — наломай, пожалуйста, сирени и принеси мне! — Не повторяя приказания дважды, я резко повернулся и твердым шагом взошел на крыльцо.

Я слегка отдохнул от напряжения, потом вышел, направился к женщине в войлочной шляпе, склонившейся над грядкой.

— Бог в помощь! — развязно выкрикнул я.

Женщина разогнулась, досадливо посмотрела на меня, подняла руку с запачканными землей пальцами, утерлась тыльной стороной.

— Будете копать огород? — поинтересовалась она.

— Да надо бы! — заговорил я. — Как-никак оба родители агрономы, всю жизнь свою копались в земле! (Уже и родителей зачем-то приплел!)

Женщина молча смотрела на меня.

— Ну до чего же прелестно у вас! — не сдержавшись, я сорвался и зачастил. — Ну просто какой-то японский садик!

— Фальшиво! — вдруг четко проговорил внезапно очутившийся рядом мальчик. — Очень фальшиво! Закидать вас тухлыми яйцами и гнилыми помидорами!

Не поворачиваясь к нему, я продолжал с лучезарной улыбкой глядеть на женщину.

— Торфу бы надо достать, — устало проговорила она.

— Можно! — небрежно сказал я. — Сколько надо? Мешок?

— Мешок? — удивленно повторила женщина и, отвернувшись, продолжила работу.

Так! И тут провал!

С достоинством я поднялся в комнату, но, заперев дверь, сразу же рухнул на кровать — ну и ложе, все пружины торчат, то и дело скатываешься, как по горному склону, не лежанка, а какой-то спортивный снаряд!

Раздался грозный стук — в дверях стояла разгневанная огородница, держа за руку раскрасневшегося мальчонку.

— Ясно теперь, что вы за человек! Сами трусите, а мальчика посылаете ломать сирень!

Ну все! Теперь можно смело вешаться! Ждать особенно нечего — судьба определилась — и все дело заняло каких-нибудь два часа!

До вечера я пролежал, сражаясь с пружинами, в полутьме все-таки вышел, схватил возле сарая лопату, вскопал грядки, потом граблями тщательно разровнял, старательно: если кровать у меня такая кривая, то пусть хотя бы грядушки будут ровные!

В полной уже тьме пробрался на свалку, приволок все-таки в комнату огромную ржавую конструкцию, напоминающую кровать. Осторожно лег... Тяжелый день — хотя ничего трагического вроде бы не происходило... а иных дней, наверное, уже не будет!

Перед носом маячила изогнутая зазубренная железяка, — так и не смог я, несмотря на все усилия, ее отломать, — приходилось лежать неподвижно, не шевеля головой.

Я глядел на железяку перед носом — на стене от нее легла странная тень — и с отчаянием думал: «Господи! Как я, бывший щеголь и сноб, пивший кофе только двойной, носивший пуловеры только ручной ирландской работы, дошел до этого лежания на утиле, с ржавой пикой, приставленной к носу?»


— Ну и что? Такая ерунда повергает тебя в отчаяние? — удивился Пашков.

— Да, но если она непрерывна!


...Ночь мучился на этой конструкции, оставить ее нельзя, раз уж с такими муками притащил.

...Следующий день ползал по огороду, пытаясь наладить разбитые отношения... безуспешно! Вечером пришел на автобус — ехать на станцию. Автобус, естественно, опоздал. Наконец появился — грязный, расхлябанный, и водитель с вызывающим выражением лица: «Да, вот опоздал, и буду опаздывать, и ничего вы со мной не сделаете — ну попробуйте!» Долго непонятно стоял, потом тронулся — видимо, заметив двух бегущих, — отъехал тогда, когда им метра четыре оставалось добежать! Салон весь скрипит, ходит ходуном, из сидений вырезаны куски, торчит вата. Потом вдруг пошел удушливый дым — явно горим! — но никого это почему-то не удивило, все полусонные продолжали сидеть.

— А побыстрей нельзя? — не выдержав, обратился я к водителю. — Так на поезд опоздаем, а другого не будет нынче!

— Да? — криво усмехнулся. — А ты по такой дороге можешь успеть? И я — нет!

— А что же она такая у тебя?

— У меня? — выразительно глянул, умолк.

Автобус не ехал, а шел вприсядку.

— Да то Санька Ермаков, — пояснил мне сосед, — в позапрошлый год за женой своей гнался на бульдозере!

— И что же он — на ходу землю рыл?

— Ну! — широко улыбнулся сосед.

Вот так вот, подумал я, и догонят, и раздавят, и зароют!

Но и водитель — тоже хорош! Как только появилась опасность успеть на поезд, тут же, быстро глянув на часы, сбавил скорость — я ясно увидел, как он, сладострастно улыбнувшись, подвинул рычаг.

— Что ж ты делаешь, сволочь? — проговорил я.

— Так! — он аккуратно заглушил мотор, повернулся ко мне...

Драться? Но если драка — тогда-то уж наверняка не успеем!

Проглотить!.. Ежедневно глотаем такое — потом удивляемся, что слабеет наш организм!


— Ну... а отвлечься от этого ты пробовал? Встряхнуться? Ведь и приятные вещи на свете существуют! — сказал Пашков.

— Отвлечься? Конечно, пробовал! Вся молодость, можно сказать, на это пошла! И теперь иногда пробую!..


Недавно, поздним уже вечером, ехал на такси через какой-то темный пустырь — вдруг рация у ног водителя засипела, потом послышался капризный голос диспетчерши:

— «Семерочка»! Слышишь меня? Прими заказик. Улица Димитрова, дом сто восемь, корпус два, квартира сто семнадцать... Телефончик — двести шестьдесят восемь восемьдесят четыре семнадцать... Шалатырина! Да! Ша-латырина!

Я вскочил на заднем сиденье, снова сел, потирая макушку, — хорошо, что в машине мягкий потолок.

— Спасибо! — крикнул я водителю, выскакивая из машины.

— Э, э! А платить?!

— Ох, да! Извините! — я протянул ему деньги. Дома я сразу прошел в кабинет, закрылся... Зачем-то неправильно сказала мне фамилию при расставании — изменила последний слог — но все равно я ее нашел!

Познакомились мы в прошлую осень на юге, на уединенном нудистском пляже — там собирались люди, отринувшие условности...

Далекий полуостров, с облачным всегда небом и странным светом, идущим из воды. Пыльные заросли кизила, тамариска. Симпатия местных кур, сбегающихся вперевалку со всех дворов, дружба местных черных свиней, их сырые лежбища под сводами субтропического леса. Пляж с длинными ветками, протянувшимися над песком, — мне долго потом снилось все это — и в эту ночь приснилось опять.

Утром я, все еще блаженствуя после сна, вышел на кухню.

— Кому-то из нас сегодня надо в школу идти! — вздохнула жена.

— Зачем это?

— Окна мыть!

— Ясно! И идти, видимо, мне?

Жена молча отвернулась.

— Ну хорошо! — Специально одевшись в самую рванину, грохнув дверью, я выскочил на улицу.

Вся будка на остановке троллейбуса была залеплена объявлениями: «Две студентки...», «Одинокий...», «Просьба вернуть...» — все лихорадочно ищут свое счастье. Может, и мне подклеить маленькое объявленьице: «Молодой человек со странностями снимет комнату»?

Когда мы учились в школе, проблемы мытья стекол возникнуть в принципе не могло! Была у нас нянечка, или, как ее называли, — техничка, баба Ася, и ей в голову не могло прийти предложить кому-то вымыть стекла вместо нее! И в таких проблемах я погряз! Зачах на мелочах!

Нет уж — хватит! Я вошел в будку с выбитым стеклом, сунул палец в диск...

Я вспомнил печальный ее отъезд с маленького деревянного вокзальчика с галерейкой, с подвешенными на длинных нитках цветами в горшках. Мы стояли, грустно обнявшись, друг-свинья терлась нам об ноги, бойкие местные паучки быстро сплели свои паутинки — между нею и мной, между поездом и вокзалом.

— Алло! — послышался в трубке хрипловатый ее голос.

— ...Как живешь? — справившись наконец с дыханием, выговорил я.

— Ты где? — после паузы спросила она.

— Близко.

— Давай!

Всегда она была лихой! Не помню, на чем я мчался — на такси? Верхом?

— Ах, как нехорошо! — прислонившись ко мне в темной прихожей, говорила она. — Разбил девушке жизнь и смылся!

— Никакой твоей жизни я не разбивал! (Губы сами собой расплывались в блаженной улыбке.) Чашку разбил — это было, а жизни не разбивал!

Мы вошли в комнату. Стоял таз с грязной водой, в углу — швабра.

— Просто падаю с ног! — поделилась она.

— Успеваем? — обняв ее, произнес я любимое наше слово.

— Смеешься? — вздохнула она. — Я не знаю даже, когда посуду помыть!

— Я помою! — я стал собирать тарелки со стола.

— Серьезно? — как завороженная, она пошла за мною на кухню. — Ну просто девушка потеряла всякий стыд! — Торопливо чмокнув меня, она лихо схватила мой пиджак, умчалась в комнату. Оттуда послышалось дребезжанье стульев, потом донесся вдруг громкий мужской голос, мучительно знакомый, и в то же время удивительно фальшивый — слава богу, никто из моих знакомых таким голосом не разговаривал... Муж? Но его голоса я не слышал никогда... Телевизор! Телевизор ей интереснее меня!

Потом вдруг сквозняк понес по кухне бумажки, хлопнула дверь. Дочурка ее без всякого интереса глянула на меня нахальными глазками.

— Мама! — завопила она. — Надо тебе в школу идти — окна мыть!

— ...Слышал? И так всю жизнь! — Тамара вошла ко мне на кухню, опустилась на табурет.

— Я помою, — проговорил я.

— Окна? — удивилась она.

— О чем говорить? Какая школа?


— ...Опаздываете, молодой человек! — строго проговорила учительница, кутаясь в шаль. — Вы чей отец?

— ...Я за Шалатырину... Просто я люблю это дело!

— С таким уж увлечением не трите! — кокетливо проговорила мамаша с соседнего подоконника. — Так и стекла могут вылететь!

И пускай!

Вымыв сотню, наверное, окон, я бросился звонить. От чистых стекол на теневой стороне улицы дрожали рябые солнечные зайчики.

— ...Маша? — послышался ее голос в трубке. — Это ты, Маша? Плохо тебя слышно! Перезвони завтра — сейчас мы с Виктором уходим в кино!

Так! Уже Маша! Отлично!

Потом я долго ехал в троллейбусе. Компостерные вырубленные кружочки тихо, как снег, падали мне на голову и на плечи...

Так! Вымыл окна не в той школе — и это все!


— ...И больше ты не видел ее? — поинтересовался Пашков.

— Ну почему же? В следующий раз мазал яблони у нее на даче.

— Чем?

— Ну, существует такая смесь — навоз с известью. Вкручиваешь кисть в эту массу, потом с чавканьем выдергиваешь. Сначала, когда ведешь кистью по дереву, цвет получается желтовато-зеленоватый. Сразу же вылетают все мошки, образуют облачко вокруг ствола. Потом цвет становится ослепительно белым. Мошки постепенно возвращаются на ствол, но там, надо надеяться, ничего хорошего их не ждет... Еще можно добавить: много капель янтарной смолы красиво просвечиваются вечерним солнцем. Потом она везла меня на машине домой и я, уронив набрякшие руки между колен, по-крестьянски так тяжело, рассудительно думал: «Что же это выходит? Лишняя обуза? Нет, еще одну обузу мне не поднять!..» Кстати — на утро следующего дня я почувствовал впервые эту слабость в кисти — словно ее туго-натуго перетянули бечевкой, потом отпустили...


— А ты не пробовал все это подальше послать — жить так, как хочется тебе?

— Пробовал! Конечно, пробовал! Недавно совсем решил: а пошло оно все к черту!

Оставил семье записку неопределенного содержания, выскочил. И только выруливаю в такси на Невский — вижу: на уголке толпится народ! Вылезаю — так и есть: дают овсяные хлопья «Геркулес» — во как они нужны — и для дочки, и для собачки! И вот уж час от загула отнял, со старушками в очереди простоял! Ну ничего! — злорадно думаю. За это будет отдельная месть! Изрядную, правда, сумму пришлось вбухать: двадцать пачек по тридцать семь копеек — вот и считай! И куда денешься теперь, когда такой груз на руках? Только домой, сдаваться. Ну нет уж! Пошел быстро на Московский вокзал, открыл автоматическую ячейку хранения, стал злобно запихивать туда «Геркулес»... Ты у меня весь туда влезешь, мой милый, хоть ты и Геркулес! Утрамбовал, захлопнул! Стряхнул ладонь о ладонь! Вот так вот!.. Теперь бы только номер ячейки и шифр не забыть — на всякий случай надо бы записать! Бегу через Лиговку — у зоомагазина народ... так и есть — дают червячков для рыбок! Месяца два они у меня червячков не ели — полиняли, скуксились... Что делать, а?!

С червячками в бумажке выскочил из магазина. С ненавистью на них посмотрел: вряд ли какой-нибудь хорошенькой девушке понравятся мои червячки! Копошатся, буквально что сапфирами переливаются в бумажке. И в камеру хранения их не засунешь — настоящий друг червячков разве может так поступить?

Иду с червячками по Невскому, мимо идут красавицы, навстречу им — стройные красавцы, и руки, что характерно, абсолютно свободны у них!

Господи, думаю, до чего я дошел — какие-то червячки командуют мной! Ну нет, не поддамся им! Свернул в какую-то сырую темную арку, нашел там ржавую консервную банку, положил червячков туда, сверху заткнул куском газеты — чтобы не разбежались, накрыл неказистым ящиком — чтобы не похитили! Рука об руку стряхнул... Вот так вот!

Выскочил на проспект, но на всякий случай все-таки обернулся: надо номер дома записать, а то не найду потом червячков — пропадут!

Кругом праздничная жизнь бурлит, а я бормочу, чтобы не забыть: дом номер 119, под аркой налево, ящик 5678, шифр 1237... Нет, думаю, это не гульба! Зашел быстро на почту, взял телеграфный бланк, четко записал: 119, 5678, 1237. Засунул в портмоне — ну вот, теперь легче, теперь мозг и душа распахнуты навстречу свободе!

А вот и бар! Красота! Поднимаюсь по ковровым ступенькам, приглядываюсь в полумраке... жизнь бурлит! Подхожу к освещенной стойке бара — и в ужасе отшатываюсь! Чудовищная провокация! Стоят, поблескивая, банки растворимого кофе! Полгода ищу! У жены давление пониженное — кофе помогает, особенно этот. На всякий случай спрашиваю у бармена:

— Это что у вас?

— Растворимый кофе.

— И продаете?

— Пожалуйста!

— Две банки, пожалуйста!

Семнадцать рубликов! Вот и считай. Рубль остался на всю гульбу! В следующий раз, когда вот так соберусь погулять, деньги уж лучше сразу же в урну выброшу — приятнее будет!

Купил пачку сигарет, пять коробок спичек — то и дело дома спичек не оказывается! Элегантно выкурил сигарету, высокомерно глядя по сторонам. И все! Пора, видно, в обратный путь, клады мои расколдовывать! Еле расколдовал!

Уже на подходе к дому (в руках пачки «Геркулеса», за пазухой холодные банки, червячки за щекой — больше некуда!) вижу — у пивного ларька народ гуляет. Пошел мелкими шажками, придерживая пачки подбородком, говорю первому:

— Не в службу, а в дружбу — в нагрудном кармане у меня пятнадцать копеек должны быть, достань, пожалуйста, купи маленькую пивка и в рот мне влей!

— У тебя рук, что ли, нет? — говорит.

— Есть, да видишь, все заняты!

— Ну хорошо.

Взял маленькую, вылил мне в рот, — чуть червячков с пивом не проглотил!

— Спасибо! — хотел кивнуть, но не получилось: подбородок упирался в пакеты. Подошел к парадной, гляжу — валяется газовая плита, вместе с трубами вырванная. Вот это люди гуляют — не то что я!

Поднялся домой. Ссыпал всю эту дребедень на стол, червячков выплюнул в аквариум — лишь тут покой почувствовал, почти что блаженство!

Жена, вешая пиджак мой в шкаф, записку в кармане нашла.

— Телефон, что ли, чей записан?

— Конечно, только совершенно не помню чей!

— Бедно живем! — глядя в шкаф, вздыхает жена.

— Ну что я сделать еще могу?! Подарить свою рубашку тебе?

— А что? Мужские рубашки сейчас в моде! — оживилась.

— Так подарить? Или тебе больше нравится быть несчастной?

Обиделась, ушла.

Спал я, надо заметить, неспокойно. Наутро голосок ее из соседней комнаты:

— Вставай, Ленечка, завтрак готовь!

Некоторое время не вставал, надеялся еще, что мягкий знак просто мне пригрезился в конце, — но по долгой последовавшей паузе понял: нет, не пригрезился!

— Вот ты попрекаешь меня, — за завтраком говорю жене. — А люди вон как гуляют: целые газовые плиты выбрасывают во двор!

— Старые-то они выбрасывают, — вздохнула жена, — но им вместо этих новые ставят — цветные, эмалевые, то ли финские, то ли венгерские...

Да... все всего добиваются, один я такой несмышленыш — ничего не могу!.. Всё! — сказал я себе. Хватит тебе холить свою гордость — никому она, как выяснилось, не интересна! Иди, проси! Унизят? Ничего! Оскорбят? Перетерпишь! Зато все будет как у людей! Тщательно брейся и поезжай!

Поплелся я в ванную, приступил к бритью. Каждое утро эта мука — но что же делать? Что же осталось в жизни приятного? Долго думал — так и не вспомнил! Ну вот — мыло в глаз угодило, откуда тут мыло-то оказалось — неясно! Потом спохватился: чуть было бровь не сбрил! Как это бровь оказалась в районе бритья? Отвлекаешься! Кончил наконец бриться, смыл остатки мыла водой, посмотрел на себя в зеркало — и от ужаса закричал! Побрил не ту часть головы! Верхнюю! Абсолютно голый череп сверкает, лампочку отражает! Вот это да! Раньше я таких ошибок не делал!

Но оделся все-таки, вышел. Все с некоторым испугом на меня глядят. Троллейбуса дождался, поехал. И странно — почему-то именно за ним пчела увязалась, бьется и бьется в стекло — ну буквально что перед моим носом.

Вот дура-то! — снисходительно думаю. Не понимает, что стекло-то ей все равно не пробить!

И тут троллейбус останавливается, складывает двери, пчела влетает в салон и жалит меня в голову! Проклятье! Даже слезы у меня выступили — от боли и от обиды! Да, видно, не случайно я голову выбрил — тут целая цепь! Видно, прохудилась моя защита!.. Недавно видел я женщину, сбитую машиной, — вернее, только ноги ее торчали из-под покрывала: грязные туфли и чулки, причем чувствовалось — не сейчас они испачкались, а давно, то есть давно уже плохо она жила, прохудилась ее защита — и вот результат... И моя защита прохудилась — теперь жди!

Доехал я до службы своей, дверь открыл и сразу же застонал. Десять лет уже вижу одно и то же: мокрая грязная тряпка у двери, все привычно уже трут об нее свои абсолютно чистые и сухие ноги и дальше уже идут, печатая грязь. Сколько я бился с этим, особенно пока был молодой и горячий!.. Бесполезно! Однажды даже, карьерой рискуя, похитил эту тряпку, думал — все перевернется. На следующее утро пришел — тишь да гладь. Точно такая же тряпка на том же месте лежит!

Вытер (как все, выделяться нельзя!) свои абсолютно чистые подошвы, сделал их грязными, прошел по коридору, по следам предшественников... Целый день с рабочего места Тамаре Семеновне этой звонил, которая газовыми плитами заведует... Бесполезняк!

— Тамары Семеновны нет!

— А где же она?!

— Наверное, она каждому не обязана отчитываться!

Сразу после службы (нет уж, своего я добьюсь!) помчался в ее приемную, досидел до конца. Секретарша, вставая, говорит:

— Конечно, вы можете и после моего ухода оставаться, но через десять минут сигнализация включится, вас как взломщика заберут!

— Спасибо!

Выскочил на воздух. До ночи по городу носился — неохота в таком состоянии домой идти.

Совсем поздно, в темноте уже, подходил к парадной. И вдруг споткнулся о водопроводчика, упал. Утром еще, когда я уходил, он на этом самом месте на коленях стоял, пытался шланг починить, из которого в неправильном месте хлестала вода. Сейчас он плашмя уже лежал, но борьбу не прекращал, зубами пытался закрутить проволоку на шланге.

— Извини! — лег рядом с ним. — Может, выпьем?

Он изумленно на меня посмотрел.

— ...Воды?

— Ну почему же? Может, чего другого удастся достать?

Удалось! Прямо в подсобке водопроводчика и уснул. Проснулся от резкого ощущения какой-то беды, сел... Рука вроде как затекла — пальцы не шевелятся... Поднимаю правую руку левой — пальцы разваливаются в стороны, как увядшие лепестки, — не дотянуться пальцами до запястья, не щелкнуть ногтями по обоям!

— Давай-ка под кипяток ее! — водопроводчик испугался.

Долго держал ее под кипятком — только кожа покраснела, рука не двигается!

Выхватил руку из-под струи, тряс ее, как градусник, колол вилкой...

Безрезультатно!

Попытался хотя бы чашку с водой поднять — кисть сразу изогнулась «утиной шейкой», а чашка даже не сдвинулась! Всё!

Левой рукой вытер пот со лба, потом левой же поднял чашку, хлебнул... Вот такая теперь жизнь!

— А чего это за горе у тебя вчера было? — водопроводчик сразу же поспешил отмежеваться. — С чего это ты так?

Солнце встало... И тут же бессильно упало.

Зашел я домой, переоделся — тяжело переодеваться, когда одна рука без толку торчит... и — к тебе!

— Ну ясно теперь! — сказал Пашков. — Нерв перележал, и еще целый комплекс причин: нервное истощение, плюс алкоголь...


— Теперь будь внимательным! — сказал Пашков. — Эти люди — йоги. Делают чудеса. А на чудо вся наша с тобой надежда. Думаешь, как они переламывают кирпич? Рукой? Ничего подобного! Сгустком энергии, которая у них идет перед рукой, — энергию эту засасывают из космоса и сосредотачивают в руке... Понял, к чему клоню?


— Ну щелкни по лбу меня! — через пару часов умолял Пашков. — Ведь приятно же — по лбу щелкать?

— Ну смотри же — тысяча рублей! Одной бумажкой! Видел когда-нибудь? Схватишь — будет твоя! Ну, умоляю! — Пашков грохнулся на колени.

Я поелозил рукою по бумажке — может, прилипнет — но она не прилипала...


— Что есть прекраснее женской груди? Ну прикоснись, не бойся!


Утром мы понуро брели ко мне домой.

На кухне сидела жена и мой верный друг Никпёсов, появляющийся только в минуты несчастий.

— Это доктор Пашков! — представил я собравшимся. — Отличный, между прочим, доктор! Правда, мы с ним в канаву сейчас упали, — но это неважно!

Никпёсов сухо поклонился Пашкову. Голова Пашкова и так висела на груди. Видно, переживал: всю ночь со мной провозился, и неудачно!

— Ну ясно! — жена вздохнула. — Давно уже все плохо у тебя, а рука — это уже так... результат!

— Да у меня все нормально! А рука — пустяк.

— И что же ты думаешь теперь делать? — спросила она.

— В теледикторы думаю пойти! Им руки ведь не нужны!

— Не ерничай! — проникновенно заговорил Никпёсов. — У тебя случилась беда, и всем нам надо крепко покумекать, как из беды этой выкарабкаться! — положил руку свою на руку жены.

— Да отвали ты! — проговорил я. — Какая беда? Да выпил бы ты с мое — у тебя и не это бы отнялось!

— Ты сам прекрасно осознаешь, что все это — не случайность! — Никпёсов произнес. — Причина — в твоем общем упадке, а это — всего лишь следствие! Да, да! Ну что ты сделал за последнее время?

— «Пил — и упал со стропил!»

— Вот именно, — с мягким укором Никпёсов произнес.

— А тебе этого мало?

...Да, карьера у меня — как у знаменитого футболиста Гарринчи. Сначала соглашался играть только за миллион, потом дрогнул, согласился за миллион без копейки — и понеслось! Теперь соглашаюсь уже за стакан семечек — никто не берет!

— Может, — сказала жена, — тебе на курсы понижения квалификации пойти? Ведь ясно, что прежнюю работу ты не сможешь выполнять.

— Почему это? У меня ведь рука парализовалась, а не голова!

Жена вдруг заплакала.

— Ну что ты? — я гладил ее по голове левой рукой. — Ну чего ты хочешь, чтобы я сделал? Плиту? Будет! Ну — что еще?

— Вот! — жена вдруг разжала кулачок, в нем лежала какая-то желтая косточка.

— ...Что это?

— Зуб сломался. И подклеить нечем!

— И это сообразим!


— Тамары Семеновны нету! — сказала секретарша.

— Ну а где же она?

Секретарша игриво посмотрела на меня: какой настойчивый!

— Ладно, — вздохнув, решилась она. — Попытайтесь ей домой позвонить. Попробуйте с ней по-человечески поговорить — она ведь тоже человек!

— Ясно... — я тупо глядел на записанный секретаршей телефон. Почему он такой знакомый? Тамара Семеновна... Так это же Тамара!


Я давил и давил на звонок. Наконец щелкнула щеколда.

— Вот уж не ожидала! — проговорила она. — Думала, ты обиделся в прошлый раз!

— Глупая! Ну за что же? — правую руку на всякий случай в кармане держал.

— Ну проходи... — подумав, она посторонилась. — Только не обращай внимания — у меня там разгром. Ну, как старый друг, думаю, простишь.

Вот как! Уже и друг!

В этот раз она, в виде исключения, сказала правду: столы были сгромождены в центре комнаты, скатерти скомканы, тарелки в засохших салатах, размокших окурках, рюмки опрокинуты.

— Хорошо живете! — воскликнул я.

— Да Витька вчера повышение получил, — как бы недовольно проговорила она, — и главное, не мог уж заранее предупредить! — Она надула губки. — Ну, крутилась, как могла. В основном — салаты, салаты, салаты! — Она махнула рукой. — Еще яйца делала, — доверительно сообщила она. — Сначала хотела с икрой, но потом пришлось с рубленой селедкой. — Она с удовлетворением оглядела столы. — Ну, горячее, конечно, тоже было, но тут все уже трепались и не заметили, по-моему! В конце начальник Витькин хотел уже из моей туфельки пить — но Витька не разрешил!

Видно, я был нужен ей в качестве подружки, чтобы делиться.

— Ну хорошо, — перебил я. — Что нужно помогать тебе? Мыть? Стирать? Только вот рука не совсем... но это неважно!

— Проти-ивный! А из туфельки пить?

— Сейчас! Только желудок освобожу!

Я закрылся в уборной. Может быть, элегантно повеситься? Рано!

— А ты такой же проти-ивный, как тогда! — только я вышел, она провела мне по шее своей ручкой, я дико вскрикнул, боль перерезала горло.

Я быстро глянул в зеркало — кровь!

— Ой, прости, пожалуйста! — всполошилась она. — Это я тебя алмазиком нечаянно — тут у меня такой противный алмазик — царапается!

Ну, если алмазом — тогда ничего! Ежели алмазом — другое дело! Алмазом — всегда пожалуйста!

«Что это за шрам у тебя на горле?» — «Да это тут алмазом меня...» — «A-а. Это хорошо!»

Я пошел в ванную, набросал грязных вещей в таз.

— Серьезно собираешься стирать?

— Конечно!

— Проти-ивный! — все время крутилась рядом, самое было время ее ущипнуть — но рука не поднималась. Что-нибудь по хозяйству, чувствую, еще можно, а что-нибудь более волнительное — ни в какую! Да, понял я, дело дрянь! Если уж на такое не поднимается — это конец!

Спина ее гладко уходила вниз, внизу плавно поднималась, как Кавголовский трамплин, — даже перехватило дыхание... Не поднимается рука!

— Ну и ладно! — она обиженно повернулась и ушла.

В прихожей стала набирать номер... Мужа вызывает? Это конец!

— Бо-орька? — заговорила она. — Ну это я! Ну — Томка, противная девчонка! Что значит — не помню? — голос ее вдруг зазвенел. — Тамара Семеновна! Вспомнил теперь?!

Даже я испуганно заметался. Королева микрорайона! Новая аристократия! Так вот какая она!

— ...Ну-у Бо-орька! — снова затянула она. — Ну я хочу лы-ытки! Ну лы-ы-ытки! Найдешь! — Она вдруг резко бросила трубку. — Бараньи лытки, видишь ли, не может найти! Он всем нам обязан! Совсем народ обнаглел! — Ее яростный взгляд уткнулся в меня. — Ты это куда?

— Должен срочно идти! — стал топать в прихожей, показывая, как именно должен идти.

— Зачем это?

— Белых крысок кормить. Завел, понимаешь, белых крысок! Беда! Если не покормишь их вовремя — скандал!

— Обождут! — начальственно уже так произнесла.

— Крыски?.. Да ты не знаешь, какие они! — слезы вдруг навернулись мне на глаза. — ...Да не только в них дело, — взял наконец себя в руки... (Ну, а в чем же еще?) — Что, если Виктор нас застанет? (Вот!)

— Ну и пусть! — губки надула. — Не будет таким противным, как вчера!

Выходит, чаровнице этой все равно: пусть мы изувечим друг друга — лишь бы не были такими противными!

Пошел на кухню — выпить чашку воды... Вот, значит, знаменитая эта плита! И за такую дрянь я собирался платить самым ценным на свете веществом? Идиот!.. Есть такая порода людей — все время внушают себе: «Ну уж поунижаюсь еще немного, пока не встану окончательно на ноги! А там перестану!» Не перестанешь! Если вставать на ноги — то только резко, иначе всю жизнь свою останешься на коленях!

Я схватил подстаканник, несколько раз с отчаянием ударил себя по голове... Был бы первый случай в криминалистике: убил себя подстаканником! Но не получилось.

Поставил подстаканник на место, решительно в комнату к ней вошел.

— Должен признаться тебе, — сказал я. — Я не бескорыстно к тебе пришел.

— А зачем? — впервые какой-то интерес у нее в глазах появился.

— ...Хотел плиту через тебя достать!

— Проти-ивный! — явно при этом оживилась. — А какая тебе нужна плита?

— Об этом хотелось бы в конторе поговорить, — неожиданно сказал.

— Ой, зачем в конторе? Ведь я же здесь!

— А мне бы хотелось в конторе! — тупо повторил.

— Ну и пожалуйста! — плечиком повела. — Только не получится там у тебя ничего!

— А это мы посмотрим!

Отомкнул дверь, выскочил на улицу.

Примчался в контору.

— Опять это вы? — секретарша говорит.

— Опять! — говорю. — И «опять» это будет, покуда... Пока не...

Сбился! Толкнул дверь — заперта!

— Я вам ясным языком говорю — Тамары Семеновны сегодня не будет... Неужели, — на жаркий шепот вдруг перешла, — вы с ней по-человечески не сумели договориться?

— Не сумел!

— Ну и ходи голодный! — совсем уже нагло мне говорит.

— Ну хорошо... — Поднял левой рукой правую руку, посмотрел — вряд ли уже когда-нибудь пригодится теперь... Размахнулся! Бабах!! ...Треск. Облако штукатурки... Поднялся я с другого уже пола — был на линолеуме, поднялся с паркета. Дверь отлетела к дальней стене.

— Вот так вот, приблизительно, — отряхиваясь, говорю.

— Ну и чего вы добились? — бледная секретарша в проеме стоит.

— Своего.

— А зачем клей хватаете? — понемногу стала в себя приходить.

— Жене зуб подклеить. Подклею — сразу же верну.

Через минуту, наверное, вбежал домой... Вся комиссия в сборе — жена, Никпёсов, Пашков.

— Вернулся? — обрадовалась жена.

— Вернулся! Но если вы думаете, что и дальше будете ездить на мне... во — фигу видали? — я показал.

— А рука-то работает у тебя! — сказала жена.

Выполняю машинописные работы

Открывать глаза не хотелось. В темноте я протянул руку к столу — нащупал письмо. Содержание его было примерно таким:

«Уважаемый товарищ! Если у вас есть совесть или хотя бы жалость — перестаньте присылать нам ваши отвратительные рассказы! У двух сотрудников нашего журнала началась после прочтения их нервная горячка, трое уволились, остальные находятся в глубочайшей депрессии. Кроме этого, напечатаны рассказы ваши на омерзительной бумаге, от чего у оставшихся сотрудников началась злостная почесуха...»

Ну — насчет бумаги — это они зря! Нормальная бумага, куплена в магазине. Насчет рассказов, может, и правильно, а вот насчет бумаги — напрасно!

Я открыл глаза.

— Вставай! — грубо проговорила жена. — И я готовлю сразу ужин — чтобы не возиться с завтраком и обедом.

Сели мы ужинать (в восемь утра!), жена уже с жалостью на меня смотрит. Если бы с ненавистью — еще бы ничего, — но что с жалостью — это тяжело.

— Может, тебе не свое печатать? — жена говорит.

— В каком смысле — «не свое»? — я встрепенулся.

— В обычном! — жена объясняет. — Как машинистка на работе у нас. Мало того, что жалованье гребет — сто двадцать рублей, еще непрерывно в рабочее время печатает для клиентов. И знаешь, сколько берет? Тридцать копеек за страницу! Десять страниц за час — трешка!

— Но ведь это же унизительно!

— Зато надежно! Давай сейчас напечатай объявление, в двадцати экземплярах: «Выполняю машинописные работы. Быстро, дешево, элегантно». Развесь на всех столбах — и пойдет дело. За день тридцать страниц отстучишь? Девять рублей! В месяц — двести семьдесят!

— Заманчиво, конечно. А своего, значит, совсем не печатать?

— А зачем?

— Вообще-то правильно, — я вздохнул. Пошел к себе в кабинет, распечатал объявление, побрел на улицу, расклеил на столбах.

Первым явился довольно-таки странный клиент: с землистым неподвижным лицом, на плече — засохшая глина. Где он глину на плечо брал, в разгаре зимы — не очень понятно. Принес рукопись в газете — килограммов на пятнадцать.

— Мне крайне срочно! — надменно так говорит.

— Ну хорошо, — говорю, — напечатаем срочно!

За неделю перепечатал его труд — тысяча листов! — о коренном переделывании климата на земле. В конце недели приходит. Глина на месте — уже это мне достаточно подозрительным показалось.

Забирает он рукопись — почему-то сваливает в огромный мешок — и расплачивается со мной старыми деньгами: большими, нежно-зелеными, с нарисованными на них танкистами в шлемах.

— Вы что? — спрашиваю его. — ...Сумасшедший?

— Да! — гордо говорит. — А что? Разве я забыл вас об этом предупредить?

— Да, — говорю. — Как-то, знаете ли, забыли! Впрочем — сумасшедшему можно простить некоторую рассеянность!

Следующий тоже довольно подозрительный тип пришел. Рукопись в газете.

— Извините, — говорю ему. — Нет ли у вас справки какой-нибудь?

Грозно посмотрел на меня:

— Какой это справки?

— Ну — что вы не являетесь сумасшедшим?

Он еще более грозно на меня посмотрел:

— А вы — не являетесь?

— Я — нет. Я машинист, я на машинке печатаю — как я могу являться при этом сумасшедшим?

— Тогда идиотских вопросов не задавайте!

— ...Ну ладно. Тогда другого рода вопрос: какими будем расплачиваться деньгами?

У него глаза вылезли из-под очков.

— Нашими! — отрубил.

— Я понимаю, что нашими. Новыми, старыми?

Он долго неподвижно смотрел на меня, потом схватил рукопись со стола, направился к выходу. Тут жена, радостно улыбаясь, бросилась наперерез:

— Не сердитесь, все будет хорошо! Это он разговаривает так странно, а печатает — залюбуешься! Оставьте вашу рукопись, не беспокойтесь. Через три дня заходите — будет готова!

На меня взгляд метнула — пошла его провожать. Тот тоже метнул на меня взгляд, удалился. Неплохое, вообще, начало!

Рукопись называлась «Неугомонный Ермилов». Герой романа, Антон Ермилов, неделями не ночевал дома, непрерывно обретаясь на разных стройках (это помимо основной своей работы — хирургом), вмешиваясь абсолютно во все, что встречалось на его пути. (Представляю, какую ненависть он должен был у всех вызывать!) Наконец, где-то к концу года он брел домой, и вдруг увидел на перекрестке «отчаявшегося человека с лицом скульптора». Ермилов пошел с ним в его мастерскую, где несколько ночей подряд помогал ваять огромную, до потолка мастерской, скульптуру рабочего. И вот работа была готова. Ермилов, пристально сощурившись, обошел фигуру, потом вдруг схватил лопату и с размаху ударил фигуру под коленки. Фигура закачалась и рухнула, куски ее раскатились по углам мастерской.

— Спасибо! — воскликнул скульптор и крепко пожал Ермилову руку.

Сделав это дельце, Ермилов направился наконец к себе домой. Дома все вздрогнули, услышав скрип открываемого замка.

— Что новенького? — бодро проговорил Ермилов.

Все молчали.

Только сын Володька скорбно кивнул на сервант, в котором тучно громоздился излишне красивый, аляповатый сервиз.

— Ясно! — выговорил Ермилов. Скулы его бешено заиграли. Он сорвал со стола аляповатую скатерть, подошел с нею к серванту и, не обращая внимания на кликушеские цеплянья жены и дочери, по-медвежьи сгреб весь сервиз в скатерть и, по-медвежьи ступая, подошел к окну и перевалил весь сервиз через подоконник. (А что, если кто там шел?) Жена и дочь некрасиво заголосили. Только сын Володька одобрительно мотнул густым чубом:

— Правильно, папка, так им и надо!

«Ершистый паренек растет! — любовно глядя на него, думал Ермилов. — Весь в меня!»

Далее они с ершистым Володькой уезжают на далекую стройку, чтобы и там, видно, не оставить камня на камне, — дальше я не печатал, решив дать себе маленький передых. Да-а, не такой уж легкий это труд! Молоко, во всяком случае, должны давать.

Тут раздался звонок — вошла роскошная дама. Такое объявление принесла:

«Утеряно колье возле стоянки такси. Просьба вернуть за приличное вознаграждение. Адрес...»

— Это я вам мигом отстучу! — радостно говорю.

(Все-таки не похождения Ермилова!) — Только давайте немножко изменим текст: «...просьба вернуть за неприличное вознаграждение»! Скорее принесут!

Тут я почувствовал страшный удар. Отлетел под стол. Вылезаю — никого нет. Да-а-а, — вот как она поощряется, добросовестность в работе!

Помазал лицо кремом «После битья», потом пинками загнал себя за стол, с отвращением, еле касаясь клавиш, перепечатал «Ермилова».

На третий день хозяин пришел. Стал смотреть.

— Вот тут исправь! — запросто так, уже на «ты». — У меня написано: «Увидев Антона, Алла зарделась...»

— А у меня как? — с любопытством заглянул.

— А у тебя напечатано: «Увидев Антона, Алла разделась». Полная чушь!

— Ну почему же — полная?

— И вот здесь у тебя, — пальцем ткнул. — Напечатано «прожорливый».

— А у тебя как? — в рукопись его заглянул.

— У меня — «прозорливый»!

— Но у меня же лучше!

— Быстренько перепечатай.

— Знаете... пожалуй, не перепечатаю!

— Перепечатаешь как миленький!

— Почему это?

— Почему? — усмехнувшись, посмотрел на меня, потом расстегнул вдруг пальто, высунул из него кончик колбасы. — ...Ну как?

— Потрясен, конечно. Но перепечатывать не буду.

— Не будешь, говоришь? — стал, смачно откусывая, жевать колбасу. — Не будешь, значит?

Жена пришла.

— Чего это тут чесноком запахло? — Увидела гостя: — А-а-а, это вы! Чего это вы тут делаете?

— Да вот, — он усмехнулся. — Ваш так называемый супруг строптивость демонстрирует — при этом о семье своей не думает! — он положил колбасу на край стола.

— Сейчас как дам в лоб! — в ярости проговорил я.

— Ах вот как уже заговорил?

— Да примерно что так!

— Ну, пожалеешь об этом!

Неплохое, вообще, начало!

Ушел он, якобы в трансе. Но колбасу забрал. Потом долго еще — я из окна смотрел — шатался от столба к столбу, объявления мои срывал. Вот за это спасибо ему!

Искушение

Приведя свою тетю в восторг,

Он приехал серьезным, усталым.

Он заснул головой на восток

И неправильно бредил уставом.

Утром встал — и к буфету, не глядя,

Удивились и тетя, и дядя:

«Что быть может страшней

Для нахимовца —

Утром встать и на водку накинуться!»

Вот бы видел его командир!

Он зигзагами в лес уходил.

Он искал недомолвок, потерь.

Он устал от кратчайших путей.

Он кружил, он стоял у реки,

А на клеши с обоих боков

Синеватые лезли жуки

И враги синеватых жуков.

Да-а-а, — дослушав, проговорил редактор. — Не лезет ни в какие ворота! Ну ладно уж, попробуем поставить ваш стих на девяносто седьмой год, — может, к тому времени вкусы изменятся?

— Но сейчас же только восемьдесят четвертый!

— И то это большая удача, — ответил редактор. — Всех новых поэтов ставим на девяносто девятый, только для вас с огромным трудом удалось выхлопотать девяносто седьмой!

— Но это же... через тринадцать лет!

— Ничего, они быстро пройдут! — утешил редактор.

— Но как же я буду жить эти годы?

— Придумайте что-нибудь, — сказал он. — На одну поэзию трудно прожить — это верно.

— Ладно, что-нибудь придумаю, — проговорил я. — До свидания.

— Стихотворение-то оставьте! — засмеялся редактор. — Ничего, не успеете оглянуться, как девяносто седьмой год подойдет!

«Ну да — не успею оглянуться, как и жизнь пройдет!» — подумал я.

Прямо от редактора я направился к другу Дзыне — он разбирается, что к чему, все нити жизни держит в руках.

— Что делать, старик?

— Спокойно! — сказал Дзыня. — У тебя способность — в рифму говорить! Один человек из сотни, наверно, такой способностью обладает — да ты как сыр в масле будешь, буквально нарасхват! Кстати — на кондитерской фабрике бывал когда-нибудь?

— Нет, но охотно схожу! А что там?

— Крутые дела там завариваются, старик! — в упоении Дзыня заговорил. — Новые люди там к власти пришли. Раньше там старики заправляли — я имею в виду, в отделе печатных пряников, поэтому и надписи на них допотопные были: «Не возжелай жену ближнего», «Семеро одного не ждут» — подобная рухлядь. А теперь новые люди туда пришли, нашенские ребята, хотят, естественно, новое содержание туда вдуть — им такие раскованные чуваки, вроде тебя, вот как нужны! — Дзыня, запереживав, сам перешел на раскованный стиль. — А какой там тираж — знаешь? Другим и не снилось!

— Ну, отлично! — обрадовался я. — Выражу себя в пряниках! Отлично! И сколько слов на прянике должно быть?

— Ну ясно, что не сто! — Дзыня говорит. — Слова четыре, максимум пять. Словам тесно, мыслям просторно, старик!

— Все! — торопливо одеваться стал. — Тяжелый, изматывающий труд!

Домой как на крыльях прилетел.

— Все! — жене говорю. — Скоро деньги лопатой будем грести! Готовься!

— Да я уже давно готова! — жена говорит.

Четким шагом прошел я в свой кабинет, уселся. Часов, наверное, десять непрерывно сидел — одно только странное двустишие сочинил:

«Да — значит, я червяк пустой, червяк с проломленной башкой!»

...Вряд ли это для пряников подходит! Какие-то непечатные получаются пряники! Вряд ли миллионам читателей пряников будет про меня интересно читать! Зря я бодрился — явно обречено это было на провал!

Снова к Дзыне поплелся.

— Ну ничего! — Дзыня говорит (настоящий друг!). — Первый блин комом! Другое попробуем! — Вдруг вытащил из шкафа резиновые голубые бахилы на гофрированной подошве. — Вот! — с гордостью поставил. — Это тебе!

— Откуда? — изумился я.

— Аванс! — проговорил Дзыня. — От нашей обувной промышленности тебе!

— И что же она хочет? — я спросил.

— Ничего! — радостно Дзыня ответил. — Не стесняют тебя! Понимают — хоть и обувщики, — что настоящий художник по принуждению не может работать. Говорят: «...если хоть как-то вскользь про обувь упомянет — мы уже будем считать, что не зря аванс этот выдали ему!» Гляди, что за вещь! — Дзыня расстегнул молнию на бахилах и стал вынимать одну за одной, как матрешек, разную обувь: в резиновых были вставлены кожаные зимние на меху, в элегантных кожаных зимних прятались черные лакиши, в них были вставлены замшевые домашние. — Понял теперь? — Дзыня говорит. — Можно по отдельности носить, а можно вместе всё, одно в другом, — так богаче. Кажется, в поэзии тоже такой прием есть — шкатулка в шкатулке? — Дзыня деликатно разговор перевел с грубо-материальной темы на более изысканную.

— Есть, кажется, — пробормотал я, не в силах оторвать глаз от «аванса». — Но давай, я сначала одну возьму, а потом уже, если стоящее что-нибудь о ней напишу, — возьму вторую.

— Не надо меньшиться! — Дзыня царственным жестом придвинул мне все. — Там тоже люди сидят, всё понимают. Даже если и пропадет эта пара у них, как-нибудь не обедняют, — там знаешь какой размах! Но только ты уж сам, если совесть у тебя, постараться должен...

— Понимаю! — я отрывисто кивнул. Слезы душили меня. — Значит — верят!

Домой эту роскошь в руках нес: пока доверия не оправдал, марать не стоит. Закрылся в кабинете, поставил «аванс» перед глазами, стал сочинять.

«Обувь ты, обувь ты, обувь ты женская!» — писал я. Слезы струились по щекам. Потом я слегка протрезвел, заработала мысль.

Странно — а почему женская? Передо мной ведь стоит мужская? И потом, какая-то тональность не та: реклама ведь должна бодрое чувство вызывать, а тут слезы душат и автора и читателя. Может быть: «Обувь ты, обувь ты, обувь ты детская»? Еще хуже. Что же это за обувь такую наши дети вынуждены носить, про которую в таком плачевном тоне говорится?

Да, видно, не получится ничего у меня. До ночи просидел — ничего. Всю ночь ощущение гибели преследовало меня. Писал, чтобы в отчаяние не впасть: «Я тертый калач, я тертый калач...»

Утром вышел на кухню, собрал, брякая, бутылки в рюкзак, пошел сдавать — может, хоть это получится?

Действительно, думаю, зачем этот алкоголь? Сдам посуду сейчас, куплю килограшек гороху — отлично проживем до девяносто седьмого!

Но не получилось. Приемный пункт был закрыт на огромный замок — правда, оба приемщика здесь оказались: катались среди разваленных ящиков, дрались. Одновременно подняли окровавленные лица:

— У нас выходной!

— Я вижу.

Потом просто уже так, исключительно для справки, зашел в гастроном, в винный отдел. Ну и толковище, ну и бой там идет!

Конечно, понял вдруг я, держаться нелегко, но и опускаться ведь — вон как тяжело! Вон сколько энергии требуется для этого!

Уж лучше я пойду Дзыне позвоню!

Дзыня отрывисто говорит:

— Приезжай!

Почему-то в этот день у него мрачное настроение было. Сказал:

— Видно, ты вообще к этому не способен!

— К чему?

— К зарабатыванию денег. Знаешь, такой фильм был — «Не для денег родившийся». Еще молодой Маяковский там играл. Так вот — это про тебя!

— Ну почему же?! — говорю. — Просто тема обуви мне не близка! Другое что-нибудь дай, увидишь: клочья полетят!

— Да-а-а, — Дзыня на меня посмотрел. — Ведь полный завал в жизни у тебя, а оптимизм буквально тебя душит! А у меня в порядке все — а мне грустно!

— Потому оптимизм меня и душит, что полный завал. Причина твоего пессимизма — в полном твоем благополучии, причина моего оптимизма — в полном моем провале. Просто — другого выхода нет. Ну — спытай еще раз меня, прошу!

Гримаса тут лицо Дзыни исказила — ну ясно, неохота ему взваливать новую обузу.

— Ладно — пойдем, что ли, чаю попьем! — Дзыня вздохнул.

Вскипятили мы чай, по стаканам разлили.

— Да не звени ты ложечкой так! — в полной уже ярости Дзыня закричал. — Всю душу уже вызвенил — сил нет.

— Ну хорошо, — я сказал. — В следующий раз буду газетой чай размешивать, чтобы не звенеть!

Попили мы чаю, в молчании, складки на лице Дзыни разгладились немного.

— Ну ладно! — говорит. — Попробуем еще! Тут в театре Музыкальной Комедии работенка светит!

— Оперетта «Подзатыльники при свечах»? — спрашиваю.

— Выше бери!

— Куда же выше!

— Эх, масштаба нет у тебя! — Дзыня вдруг на шепот перешел. — ...Мюзикл «Анна Каренина» — ясное дело, в стихах! Не ожидал?

— Честно говоря, не ожидал! — я забормотал. — Ну — если бы я был вровень с Толстым, или по пояс хотя бы... Да и честно говоря, не нравится мне этот роман!

— Да ты что — вообще уже? — Дзыня заорал. — Болт за мясо не считаешь? Обнаглел? «Анна Каренина» не нравится ему! Да понимаешь ли ты, что если я сейчас поэту Двушайкину позвоню — он через полчаса уже полную подтекстовку принесет, а через час деньги уже получит — четырнадцать тысяч. А ведь он не чета тебе — три жены, четыре дачи, машина, и то не осмелится сказать, что «Анна Каренина» не нравится ему! На пустом месте гонор у тебя!

— Ну и пусть!

Разругались, разошлись. Ночью уже Дзыня мне позвонил:

— Извини, вспылил! Ладно — есть еще один вариант. Из медицинского журнала «Нёбо» звонили дружки — подписи им под антиалкогольным плакатом нужны. Справишься? Уж эта-то тема, надеюсь, тебе близка? — Дзыня улыбнулся.

— Ну спасибо тебе! — я Дзыне сказал.

Через час, приблизительно, из мглы небытия появился текст: «Нил чинил точило, но ничего у Нила не получилось. Нил налил чернил. Нил пил чернила и мрачнел. Из чулана выскочила пчела и прикончила Нила. Нил гнил. Пчелу пучило. Вечерело».

Перечел текст — и отпрыгнул в ужасе от стола, в угол забился. Потом в испуге в зеркало заглянул: голова нормальной вроде бы формы, как и у всех — откуда же в ней такие зловещие образы берутся?

Дзыне позвонил — в полпервого ночи уже:

— Хочу приехать!

— Вот, — Дзыне текст протянул. — Надо, видимо, с этим кончать — уже сам себе какими-то ужасными сторонами открылся, словно чадом каким-то из преисподней повеяло.

— Да-а-а! — Дзыня прочел мой текст, долго молчал. — Действительно: бог оградил тебя от всякой халтуры.

— Чем же это? — польщенно я уже поинтересовался.

— Полной твоей безмозглостью!! — Дзыня заорал.

— Ну спасибо тебе! — Я вынул бахилы из мешка. — Вот — всё в полной ценности и сохранности: в резиновых бахилах элегантные кожаные на меху, в кожаных зимних черные лакиши, в лакишах — замшевые домашние. Получи!

— Да-а, — Дзыня со вздохом говорит. — Честно теперь скажу: никакая обувная промышленность не обращалась к тебе, я сам тебе эту обувку дал, надеялся хоть так к реальной жизни тебя привлечь!

— Да так я и понял, — я вздохнул.

Тяжело было домой идти! Что жене с дочкой сказать? Не способен ни на что?

К художнику Чёртушкину забрел на чердак — увидел, что он работает еще, свет горит.

Захожу — среди пустого чердака стоит перед мольбертом.

— Ну как жизнь? — Чёртушкина спрашиваю.

— Не видишь разве? — на картину кивнул. — А у тебя как?

— Плохо! — стал жаловаться ему. — Совершенно концы с концами не свести!

— А разве их надо сводить? — удивленно Чёртушкин говорит. — Впервые слышу!

— А не надо? — я обрадовался.

— Конечно, нет! Дело надо делать, а не концы какие-то сводить!

— Правильно! — говорю.

Перед уходом моим мне Чёртушкин говорит:

— Возьми изоляционную ленту с мольберта — приклей меня на ночь к стене.

— Зачем это? — я испугался.

— Да сплю я так.

К ночи похолодало, потом потеплело, потом снова похолодало — на тротуарах такие каточки образовались, метра по полтора. Скользил я по ним, и вдруг вспомнил: «Да, значит, я червяк пустой, червяк с проломленной башкой!» Что-то тут есть... Но что там, интересно, дальше?

Домой радостный вбежал. Жена увидела:

— Деньги получил?

— Как тебе такое в голову могло прийти?!

До утра сидел. Утром вдруг Дзыня пришел — сам уже:

— Радуйся! — говорит. — Все думал про тебя и в конце концов такую работу тебе нашел, на которой практически не нужен мозг.

— Какую же это? — от стиха оторвался.

— А? — Дзыня гордо огляделся. — Редактором кладбища! Не ожидал? А то на памятниках там пишут что попало — ни в какие ворота не лезет!

— А смерть разве лезет в какие-то ворота? — спросил я.

— Что ты хочешь этим сказать? — Дзыня не понял.

— Пусть пишут, что хотят, — сказал я.

Шаг в сторону

Когда дела твои заходят в тупик, умей сделать шаг в сторону и почувствовать, что жизнь — безгранична!

Вот — этот случайный дворик, в который я наобум свернул с тротуара — мгновение назад его не было, и вот он есть. Нагретые кирпичи. Фиолетовые цветы. Шлак.

Выйдя из-под холодной, вызывающей озноб арки в горячий двор, я постоял, согреваясь, потом пошел к обшарпанной двери, растянул ржавую пружину. Снова сделалось сыро — я поднимался по узкой лестнице со стертыми вниз светло-серыми ступенями.

У двери на третьем этаже из стены торчала как бы ручка шпаги с буквами на меди: «Прошу повернуть!» Я исполнил просьбу — в глубине квартиры послышалось дребезжанье.

Хозяин, с маленькой лысой головкой, в спортивном трикотажном костюме, открыл, отвернувшись.

— Водопроводчик! — неожиданно для себя сказал я.

И пошел за хозяином. Большая светлая комната была скупо обставлена — только по стенам. На пыльном столике у окна стоял аквариум, затянутый ряской. В мутной зеленоватой воде толчками плавали полурыбки-полуикринки: крохотная стекловидная головка, прозрачный хвостик и животик — темная икринка.

Хозяин пошел по комнате ножками в маленьких кедах.

— ...Вот, Саня! — обращаясь к гостю, скромно сидевшему на пыльном диване, продолжил он. — Уезжаю, значит. Преподавателем... Спортлагерь «Лесная сказка». Само название, я думаю, уже достаточно за себя говорит!

Он вышел в коридор, потом вернулся.

— Ванна там! — показал он мне.

— Ничего, ничего, не беспокойтесь! — ответил я.

Хозяин удивленно посмотрел на меня.

— Ты что, Коля, корюшки намариновал? — проговорил гость с дивана. — Дай рубануть!

Коля повернул к нему светлую лысеющую головку.

— Для тебя, Саня, все, что угодно! — сказал он, особо отчеканивая «для тебя».

С серой ложкой и блюдцем он подошел к высокой стеклянной банке у стены, поднял крышку, снял желтоватую засохшую марлю и, присев боком, скрипя ложкой изнутри по боку банки с радужным отливом, осторожно поднимал и складывал в блюдце белесых ломающихся рыбок. Потом круговым роскошным движением обсыпал все добытой из маринада морковью и, пристукнув, поставил блюдце перед другом на столик.

— ...А мне можно? — проговорил я.

Коля, скрипнув зубами, достал из серванта второе блюдце, уже более резкими движениями наполнил его и, поставив рядом со мной на стул, вышел.

Не было ничего нелепей этого сидения над десятью переломанными рыбками, тем не менее я не мог сдвинуться, пошевелиться, чтобы не спугнуть давно забытое и вдруг снова пришедшее ощущение удивительной тайны и полноты жизни. За высокой балконной дверью громоздилась крыша дома напротив со стеклянной башенкой наверху — внутри нее сидела женщина и, склонившись, шила. Прямоугольники света на паркете то наливались светом, то тускнели.

— ...Поехали с Пекой, — заговорил хозяин, неожиданно появляясь. — С одним корешем сговорились, живет на Понтонной: «Пожалуйста, говорит, приезжайте, ловите — мне эта корюшка — во!» — Николай провел по горлу маленькой крепкой ладошкой. — ...Взяли у него сачок, вышли на мостки. Зачерпнешь — штук десять-двенадцать бьется. За полчаса нафугачили два рюкзака... — Коля торопливо вышел и снова вошел. — ...Говорю: «На всякий пожарный через кладбище пойдем — белая ночь!» — «Да ну-у!» — говорит. Ну, ты Пеку знаешь! Вышли на шоссе — с ходу милиция. «Откуда корюшка?» — «Купили!» — «Ладно, — говорят. — Идите, и чтобы вас с вашей корюшкой мы больше не видели!» Сначала к Пеке зашли. Ленка спит. Пека говорит: «Жена! Я принес много рыбы!» — Коля вздохнул. — ...А рыжая моя приехала в «Лесную сказку» — у нас воскресник был, по уборке территории: «Где был прошлой ночью?» ...Вот так вот! ...Лесная сказка! — задумчиво проговорил он и вышел. — ...Что-то Пеки нет — должен уже прийти! — через секунду возвращаясь, проговорил он. И быстро вышел, впервые за все время понятно зачем — вымыть блюдца.

Все в комнате: раскладное кресло, диван — было по-дачному пыльно, то есть — как бывает пыльно, когда хозяева на даче, хотя здесь хозяин комнаты только что собирался уезжать.

Поставив относительно вымытые блюдца в сервант, Коля глянул на вытянутые ромбом часы, вздохнув, подсел под огромный рюкзак, зацепил лямки, привычно напрягся, медленно поднялся. Посмотрел на меня — и я торопливо вскочил со стула.

На площадке Коля подергал дверь лифта и пружинисто побежал вниз ножками в маленьких кедах.

— Ну... — сказал Коля, подходя к мотоциклу и надевая шлем. — Приезжай, Саня! Грибы, рыбалка!

Я отцепил от заднего сиденья второй шлем, застегнул его у себя на подбородке, уселся. Коля изумленно и долго смотрел на меня — но я не реагировал, неподвижно уставясь перед собой в одну точку. Я твердо решил Колю не упускать. Саня и Коля обменялись недоуменными взглядами. Саня пожал плечом.

Я сидел неподвижно и только до боли в позвоночнике резко отклонился, когда мотоцикл рванул с места.

Мы вылетели на шоссе, и здесь, на просторе, Колина злость вроде бы рассеялась. Несколько раз он даже оборачивался, что-то кричал — видимо, представляя на заднем сиденье верного Пеку, но слова его рвало, уносило, разобрать ничего было невозможно. Иногда я тоже открывал рот, но сразу же наполнялся упругим, тугим воздухом.

Потом мы свернули, стало тихо, безветренно, и наши сложные, непонятные отношения возвратились.

...Я проснулся почему-то на террасе, на втором этаже. Солнце висело уже низко, через открытую форточку грело лицо. Внизу по травянистому двору ходил Коля, с ним какой-то человек в галифе. Приседая, разводя маленькие ручонки, Коля что-то рассказывал. Потом донесся их смех — удивительно тихо.

Я спустился по глухой деревянной лестнице с затхлым запахом, вышел на воздух, начинающий холодеть. Калитка скрипнула еле слышно — после гонки на ветру уши еще не откупорились.

Сразу же за оградой начиналась гарь: черные торчащие палки, пятна сгоревшего мха, зола. В углу кармана, где крошки, я нащупал кончиками пальцев несколько семечек, на ходу машинально их грыз. Одна семечка оказалась горелой, я вздрогнул, почувствовав гарь и внутри себя.

Потом я вышел в поселок. Уже стемнело. Низко пролетел голубь, скрипя перьями. По булыжной улице шли солдаты, высекая подковками огонь, похожий на вспышки сигарет в их руках.

Ночевал я на пристани, вдыхая бесконечный темный простор перед собой.

Утром я плыл куда-то на пароходе, наполненном людьми. Сначала он шел недалеко от берега, потом свернул на глубину. Сразу подул ветер, задирая листья кувшинок светлой стороной, ставя их вертикально в рябой воде.

День приезда

Ночь в поезде я не спал. Когда вагон, заскрипев, остановился в Бологом, я слез с полки, вышел в коридор, потом на площадку. Платформа была тускло освещена фиолетовым светом. Проводник, зевая, стоял у вагона. Потом сделал шаг, двумя пальцами выдернул из урны бутылку и поставил на площадку.

Вторую часть ночи я маялся на откидном стульчике в коридоре. Медленно светало, в кустах стоял мокрый туман. Туман был и в городе, пока я ехал на троллейбусе до дому.

Когда отсутствуешь даже недолго, обязательно кажется, будто что-то без тебя произошло — причем что-то явно нехорошее!

Еще из троллейбуса я пытался рассмотреть свои окна: занавески вроде на месте — но это еще ни о чем не говорит. Я выскочил на тротуар, подошел к дому. Для скорости хотелось запрыгнуть в окно (первый этаж!), но, сдерживая себя, я неторопливо вошел в парадную, вставил ключ, со скрежетом повернул. Запах в квартире прежний — это уже хорошо. Пахнет паленым — перед уходом гладили, значит, ничего трагического не произошло. Еще — запах едкой вьетнамской мази: значит, дочка снова в соплях, но в школу все-таки пошла — молодец! — хоть и не знала, что я сегодня приеду.

Можно слегка расслабиться, неторопливо раздеваться, оставляя вещи на стульях... Я зашел в туалет, потом на кухню.

Жена и дочь молча и неподвижно сидели на табуретах. Сколько же они так просидели, не шелохнувшись?! — Вы... чего это?! — наконец выговорил я.

— ...Ты? — произнесла жена. Лицо ее медленно принимало нормальный цвет.

— А вы кого ждали? — спросил я.

— Мы?.. Да кого угодно! — сказала жена, переглянувшись с дочкой.

— Как это? — проговорил я, опускаясь на табурет. — Да очень просто! — уже по обычаю весело сказала жена. — Свой ключ эта балда где-то потеряла, мой ключ я оставила ей в ящике на лестнице — и этот пропал! Сосед нам открыл.

— Ну и как бы вы ушли сейчас без ключей? — вздохнул я. — А если бы я не приехал?

— Но ты же приехал! — радостно произнесла жена.

Поразительное легкомыслие! Сам же его в ней воспитал когда-то — и сам теперь на этом горю!

— Ну а куда же делся ключ из ящика? — спросил я.

— Наверное, кто-то спер! — жена махнула рукой.

— Что значит спер? — тупо проговорил я.

Жена пожала плечом.

— ...Ну, как жизнь?! — неестественно бодро повернулся я к дочери.

— Нормально! — почему-то обиженно проговорила она.

— Ну вспомни... куда ты дела свой ключ?

— Папа, ну откуда я знаю? — трагическим басом произнесла она, с грохотом отодвинула табурет, ушла к себе, стала там с дребезжанием передвигать стулья.

Замечательно! Все, значит, как и раньше: полная невозможность узреть хотя бы краешек истины! Или вымыслы, или тайны, охраняемые басовитыми воплями, оскорбленным таращеньем глаз. Никакого сдвига!

А я-то уезжал в непонятной надежде... Ну что же — начнем все сначала!

Я ушел в свой кабинет, разложил бумаги, долго тупо глядел на них... Но куда же мог деться ключ? Ящик у нас не запирается — но не мог же ключ выскочить сам? Значит?.. Я снова пошел на кухню.

— А как ты опустила в ящик ключ, — спросил жену, — в голом виде или в конверте каком-нибудь?

— Нормально опустила! — морщась, она пробовала из ложки горячий бульон. — В бумажку завернула и бросила, думала — в бумажке ей легче будет взять.

— А кто-нибудь мог видеть — или слышать, — как ты опускала его?

— Да нет... Вроде бы никто. Дворничиха лестницу мыла, но вроде бы не видела.

— Ясно! — я ушел в комнату, стал переставлять рюмки в серванте — опять они неправильно расставили их!

Да нет, вряд ли тут вмешались какие-то тайные силы — откуда им взяться в нашем скучном дворе? Не хватает еще начать представлять руку в черной перчатке, лезущую в ящик, — до таких штампов я еще не дошел! Уж лучше пускай ограбят, чем опускаться на такой уровень сознания! При всей своей фантазии не могу представить образ грабителя... одежду... лицо... что-то нереальное!

...И как мог он узнать, что именно в этот день жена положила ключ именно в ящик? Полная ерунда! Наверняка — дочь вынула ключ, пошла по обычаю шататься и потеряла ключ из ящика, как и свой, — а теперь выкручивается, неумело как всегда, оставляя в сознании ближних и возможность ограбления и возможность обмана.

Я снова пошел на кухню:

— Может, врежем новый замок?

— А! — сдувая волосы со лба, сказала жена. — Не будет ничего!

— Пр-равильно! — я поцеловал ее в ухо.

Замечательное легкомыслие!

— Ну вспомни, на всякий случай, — проговорил я. — Ты точно ключ в ящик опустила?

— Так, — она посмотрела на меня. — Совсем уже? Ни о чем более серьезном не можешь поговорить?

— Я ничего, ничего! — забормотал я.

Из комнаты дочери раздался надсадный кашель: всегда она простужается в это время года, а батареи, как назло, ледяные — давно уже пора топить, но не топят.

— Какой-то вентиль там сломался у них! — увидев, что я взялся за батарею, сказала жена. — Обещали к сегодняшнему дню починить — а пока газом согреваемся! — она кивнула на четыре синих гудящих цветка над плитой.

— Ну все, я пошла! — простуженным басом проговорила дочь в прихожей. Мы вышли к ней.

— Нормально оделась-то хоть? — оглядела ее жена. — ...Ты когда вернешься сегодня? — повернулась она ко мне.

— Часов, видимо, в десять, — помолчав для солидности, ответил я.

— Значит — видимо или невидимо, но в десять будешь?

— Да, — я кивнул.

— А как же мы попадем в квартиру? — спросила жена.

— Так! — я разозлился. — Значит, я теперь, как Иванушка-дурачок, должен неотлучно находиться у двери?

— А ты ей ключ отдай! — жена кивнула на дочь.

— Да? Чтобы эта балда потеряла последний ключ?

— Папа! — простуженным басом проговорила дочурка.

— Ну хорошо, хорошо! — сдавшись, я протянул ей ключ. — Только не шляйся нигде — без тебя мы домой не попадем!

— Хорошо! — отрывисто проговорила дочь и, положив ключ в сумку, ушла. Мы слушали ее затихающий кашель.

— Ну и п! — вздохнула жена, глядя в окно.

Действительно, с небес надвигалось что-то невообразимое.

— Но теперь-то когда ты придешь?

— Теперь-то, когда я уже не прикован к двери, как каторжник, точность в секундах уже необязательна? Нормально приду!

Я пошел обуваться. Холод был такой, что замерзшие пальцы в носках громко скрипели друг о друга, почти что пели!

Потом я стоял в парадной, пережидая начавшийся вдруг град — горизонтальные белые линии штриховали тьму, горох стрекотал по люкам, машинам. Действительно — ну и «п»!

Весь день я был прикован мыслями к двери, и когда мчался домой, смотрел из автобуса — все окна в доме уже светились, кроме наших!

Я вбежал в парадную: жена с переполненной сеткой сидела на площадке.

— Та-ак! — проговорил я. — Неужели даже тогда, когда у нее единственный ключ, она не может вернуться вовремя? Ну что же это за дочь?!

Жена только тяжко вздохнула.

Жильцы, проходя мимо нас, подозрительно косились. Дочка явилась где-то возле семи — встрепанная, распаренная.

— Так. И в чем же дело? — строго проговорил я. — А где сумка твоя?

— Автобус увез!

— Как?!

— Обыкновенно. Зажал дверьми, когда вылезала, и увез. Поехала на кольцо — там никто ничего не знает! — дочка заморгала.

— Ясно!.. И ключ, разумеется, в сумке?

Дочка кивнула.

Я сел в автобус. Он долго ехал среди глухих заводских стен. Представляю, какое у дочери было настроение, когда она здесь ехала, без сумки и без ключа!

В желтой будке на кольце я долго базарил — мне всё пытались объяснить, что кто-то ушел, а без этого кого-то ничего не возможно, — наконец я ворвался в заднее помещение и схватил с полки заляпанную грязью дочуркину сумку. Давно я не был таким счастливым, как на обратном пути! Кашель дочки я услышал еще с улицы.

— Совсем она расклеилась! — вздохнула жена.

— Надо в аптеку сходить! — басом проговорила дочь.

В дверях аптеки стоял какой-то Геркулес, довольно-таки неуместный в таком учреждении, как аптека, и вышибал всех желающих войти, хотя до закрытия было еще двадцать минут. Я поднял на него урну, он отскочил.

— Извини, дорогой! — сказал я ему, выбегая из аптеки.

Потом я сидел до двух ночи перед горящими конфорками, не решаясь уйти, время от времени прикасаясь к батареям — когда же кончится этот холод! В два часа в батареях забулькало, они стали наливаться теплом. Я радостно погасил конфорки и пошел спать.

Жена спала раскидавшись, и вдруг тело ее напряглось, кулачки сжались — видно, обиды дня достали ее во сне.

Вдруг сердце мое прыгнуло... Что такое?! Я прислушался... Тихий скрип!.. Кто-то открывал наш замок! Я бесшумно вышел в прихожую — точно: язычок медленно выходил из прорези!

Что делать, а? Хватать молоток? Неужели я встречусь сейчас лицом к лицу с чистым злом?

В испуге я распахнул дверь в туалет, стукнул по рычагу. Загрохотал водопад. Скрип тут же прервался, язычок вернулся. Ах — не любишь?!

Я вытер пот. После долгой тишины скрип возобновился. Я стал хлопать дверцей холодильника, снова стукнул по рычагу. Вся техника в ход!

Прошелестели быстрые, прилипающие к линолеуму шаги.

— Ты чего тут? — спросила жена.

— Живот! — довольно злобно ответил я.

— Все Шалатыеву свою не можешь забыть? — усмехнулась она.

Я возмущенно вскочил. Жена ушла в кухню, потрясла грохочущий коробок, чиркнула спичкой. Долго сидела там, потом, брякнув крышкой ведра, ушла.

И снова послышался скрип! Идиот! Что он, не слышит ничего? Послышался душераздирающий кашель дочери. И снова скрип!

Я подскочил к двери, распахнул ее, успел услышать шаги, умолкнувшие внизу.

— Слушай — отстань, а?! — на всю лестницу заорал я. — Без тебя голова разламывается, честное слово!

Я выдернул из замка оставленный ключ, захлопнул дверь и, больше не задерживаясь, пошел спать. Хватит на сегодня!

Рано утром я пошел умываться и вздрогнул: какая вдруг холодная сделалась вода!

Я выглянул в кухню — за окном лежал розовый снег! Я стоял, тихо ликуя, и вдруг руки в черных перчатках легли на подоконник. Я застыл. Мгновение руки были неподвижны, потом двинулись друг к другу, слепили крепкий снежок и скрылись за краем.

В кухню вошла, позевывая, жена с будильником в руке. Из будильника тихо вытекали остатки звона.

Излишняя виртуозность

Вдобавок ко всем неприятностям, — купил еще портфель с запахом! Сначала, когда покупал его, нормальный был запах. Потом походил два дня по жаре — все! — пахнет уже, как дохлая лошадь.

В магазин пришел, где его брал. Говорят: — Ничего страшного. Это бывает. Кожа плохо обработана, — портится.

— Ну и что? — спрашиваю.

— Не знаем, — говорят. — Лучше всего, думаем, в холоде держать.

— ...Портфель?

— Портфель!

— Все ясно. А деньги вернуть не можете?

— Нет. Не можем.

— Ну, ясно. Огромное вам спасибо.

Пришел на совещание в кабинет к научному руководителю своему, с ходу открыл его холодильник, поставил туда мой портфель.

Тот спрашивает (обомлел от такой наглости!):

— У вас там продукты?

— Почему же продукты! — говорю. — Бумаги!

Долго так смотрел на меня, недоуменно, потом — головой потряс:

— Ну что ж, — говорит. — Начнем совещание.

Пришел я после этого домой, на кухню пошел. Сгрыз там луковку, как Буратино.

...Буратино съел Чипполино...

Главное, — как в аспирантуру поступил, — денег значительно меньше стало почему-то!

Жена выходит на кухню, спрашивает:

— Какие у тебя планы на завтра?

— Побриться, — говорю, — постричься, сфотографироваться и удавиться!

О, о! Заморгала уже!

— А белье, — говорит, — кто в прачечную сдаст?

— Никто!

Потом, вздыхая, ушла она, а я все про случай на совещании думал. Теперь точно уже руководитель мой будет за ненормального меня держать. Требовать будет, чтобы я в кабинет к нему как маленький самолетик влетал — раскинув широко ручонки и громко жужжа!

Жена заснула уже, а я все на кухне сидел. Разглядывал календарь польский большой, с портретами знаменитостей, которые в этом месяце родились: Булгаков... Элла Фитцжеральд... Буратино. Меня почему-то нет, хотя я тоже в этом месяце родился!

Ну, аспирантура — это еще что! Гораздо печальнее у меня со стихами получилось.

Написал неожиданно несколько стихов, послал их в один журнал. Напечатали. Потом даже в Дне Поэзии участвовал, — выступал в парке культуры с пятью такими же поэтами, как я.

Сначала — вообще пустые скамейки были, потом забрели от жары две старушки в платочках. Поэты, друг друга от микрофона оттаскивая, стали на старушек испуганных стихи свои кричать. Старушки совершенно ошеломленные сидели, потом побежали вдруг, платки поправляя.

До сих пор без ужаса вспомнить тот момент не могу.

Все! Хватит!

Пора кончать!

Из кожи вон вылезу, а своего добьюсь (а может, и чужого добьюсь).

Часов примерно в пять утра бужу жену:

— Все! Вставай и убирайся!

Она испуганно:

— Из дома?!

— Нет. В доме!

Потом вдруг звонки пошли в дверь — ворвался мой друг Дзыня — давно не виделись, радостно обнялись:

— Это ты, что ли? Надо же, какой уродливый стал!

— А ты-то какой уродливый!

— А ты-то какой некрасивый!

— А я зато был красивый.

Засмеялись.

Отец Дзыни, вообще, довольно известный дирижер был. Дирижировал всю дорогу, жили они неплохо: породистая собака, рояль. Теперь уже, конечно, не то. Серебро продали. Бисер уронили в кашу. Рояль разбит. Собака умирает. Минор.

Правда, Дзыня сам дирижирует теперь, — но пока без особого успеха.

Сели на кухне, я быстро перед ним, как на молнии, всю душу открыл. Дзыня говорит:

— Ты неверно все делаешь! Стихи надо по заказу писать, к случаю, тогда и деньги и известность — все будет!

— А думаешь, удастся мне: стихи сочетать и научную деятельность?

— Уда-астся! — Дзыня говорит.

— А давай, — говорю, — я буду писать стихи, а ты будешь их пробивать. А считаться будет, что мы вместе их пишем.

Дзыня подумал одну секунду:

— Давай!

— Только ты все же, — говорю, — серьезной музыкой занимаешься, я — наукой. А для стихов, мне кажется, нам псевдонимы придумать надо.

Долго думали, напряженно, придумали наконец:

Жилин и Костылин.

Дзыня говорит:

— Я немного вздремну, а ты работай! На карнизе лягу, чтобы тебе не мешать.

Лег Дзыня на карнизе спать — я голову обвязал мокрым полотенцем, стал сочинять.

Час просидел — два стихотворения сочинил, но каких-то странных.

Первое:

Жали руки до хруста

И дарили им Пруста.

С какой это стати, интересно, я должен кому-то дарить Пруста?

Второе:

С праздником Восьмого марта

Поздравляем Бонапарта!

При чем тут Бонапарт — убей меня бог, не понял! Да-а. Видно, краткость сестра таланта, но не его мать!

Дзыня просыпается, влезает в окно — бодрый уже такой, отдохнувший. Смотрит мои стихи:

— Годится!

Особенно готовиться не стали, выгладили только шнурки. Вышли на улицу, пошли. Первым учреждением на нашем пути «Госконцерт» был. Заходим в кабинет к главному редактору, — женщина оказалась, Лада Гвидоновна.

— Вы поэты? — спрашивает.

— Поэты!

С подозрением косится на мой пахучий портфель, — не хочу ли я тут подбросить ей труп?

— Ну что ж, — говорит. — Давайте попробуем! Тут заказ поступил, от ГАИ — ОРУДа песню для них написать... Сможете?

— Сможем!

Сел я за столик у дивана, карандаш взял. Дзыня, верный товарищ, рядом стоял, кулаками посторонние звуки отбивал.

Минут двадцать прошло — готово!

Я пошел служить в ОРУД,

Это, братцы, тяжкий труд:

Столько лошадиных сил, —

А я один их подкосил!

Посади своих друзей.

Мчись в театр и в музей,

Но — забудешь про ОРУД —

Тут права и отберут!

Где орудует ОРУД,

Там сигналы не орут.

Не бывает катастроф

И любой всегда здоров!

Прочла Лада Гвидоновна. Говорит:

— Но вы-то понимаете, что это бред?

— Понимаем!

— Впрочем, — плечами пожала, — если композитор напишет приличную музыку, — может, песня и пойдет. Тема нужная.

— А какой композитор?

— Ну, маститый, надо думать, сотрудничать с вами пока не будет?

— Все ясно!

Вышли мы на улицу, Дзыня говорит:

— Знаю я одного композитора! На последнем конкурсе я симфонией его дирижировал... Полный провал! Думаю, он нам подойдет.

Приехали к нему, какая-то женщина — то ли жена, то ли мать, а может, дочь? — говорит:

— Он в Пупышево сейчас, там у них творческий семина-ар!

— Ясно!

Стали спорить с Дзынею, кому ехать:

— Ты Жилин, — говорю. — Ты и поезжай!

— Ты перепутал все! — говорит. — Ты Жилин!

На спичках в конце концов загадали, — выпало, конечно, мне ехать!

Сначала я не хотел пахучий портфель свой брать, потом вдруг жалко как-то стало его, — пусть хоть воздухом свежим подышит, погуляет!

Пока ехал я туда, волновался: все-таки Пупышево, элегантное место, Дом Творчества!

Но к счастью, все значительно проще оказалось: домик стоит, на краю болота, поднимается холодный туман.

И все.

Зашел я внутрь, по тускло освещенным коридорам походил... Никого!

Потом вдруг запахи почуял... Столовая.

Вхожу — официантка мне грубо говорит:

— Ну что? Долго еще по одному будете тащиться? Через десять минут ухожу, кто не успел — пусть голодный ходит... Вы что заказывали?

Что я заказывал? Довольно трудный, вообще, вопрос.

— Сырники или морковную запеканку?

Прям даже и не знаю, что предпочесть!

— А мяса нельзя?

Посмотрела на меня.

— Ишь! Мяса!.. Один хоть нормальный человек оказался!

Приволокла мне мяса. Большая удача!

Подходит ко мне распорядитель с блокнотом:

— Сердыбаев? — говорит.

— ...Сердыбаев!

— Только что приехали?

— Да.

— Ну — как там у вас в Туркмении с погодой?

— Чудесно.

— С кем будете жить?

Прям, думаю, даже так?

Определился в шестой номер, где как раз нужный мне композитор жил. Вхожу — довольно молодой еще парень, сидит, кипятит кипятильничком в кружке кипяток.

— Ты что? — говорю. — Ужин же как раз идет! В темпе!.. Ну, пойдем!

Привел я его в столовую, говорю:

— Уж накормите его, — прошу!

После ужина композитор мне говорит:

— Может быть, сходим тут неподалеку в театральный Дом Творчества?

— Давай!

— Только у меня будет к вам одна просьба...

— Так.

— Если увидите там японок — не приставать!

— ...К японкам? Ну хорошо.

И пока шли мы с ним в темноте, я все хотел спросить у него: «А есть они там?»

Но не спросил.

А там вообще оказалось пусто! Только в столовой двое — явно не японского вида — стояли, раскачиваясь, по очереди пытаясь вложить замороженную коровью ногу за пазуху, нога со стуком падала, — и это всё.

Когда мы вернулись, композитор сказал:

— Не возражаете, если я открою окно?

— Пожалуйста!

Всю ночь я мерз. Ну, ничего! Не так уж это много: не приставать к японкам и спать при открытом окне. Ничего страшного.

Для моего скоропортящегося портфеля это даже хорошо!

Всю ночь я мерз — и с благодарностью почувствовал, как на рассвете композитор покрыл меня своим одеялом.

Во время завтрака подошел ко мне один из проживающих, сказал жалостливо:

— Вас, наверное, послушаются: скажите коменданту, чтобы не запирал бильярдную на замок.

Неожиданно я уже самым главным здесь оказался! И всюду так: издалека только кажется — дикая конкуренция, чуть ближе подходишь — никого!

После завтрака композитор мне говорит:

— Может быть, прогуляемся немного?

— Можно!

— Только единственная просьба! — он сморщился...

— Не приставать к японкам! — сказал я.

Он с удивлением посмотрел на меня:

— Откуда вы знаете?

— Но вы же сами вчера говорили!

— И вы запомнили?! — в глазах его даже слезы сверкнули!

«Да! — думаю. — Что же за сволочи его окружают, неспособные единственную запомнить, такую скромную просьбу?»

Неужто действительно — я самый хороший человек в его жизни?

На прогулке мы разговорились, я рассказал ему о своих делах, он — о своих... Выяснилось, кстати, что связано у него с японками: во время учебы в Консерватории влюбился он в одну из японок, с тех пор не может ее забыть. Все ясно!

После прогулки он сидел за роялем, что-то наигрывая, потом пригласил меня и заиграл вдруг прекрасную мелодию!

— Годится? — резко вдруг обрывая, спросил он.

— Для чего?

— Для твоего текста?

Мы обнялись. Обратно ехал я в полном уже ликовании! Здорово я все сделал! И главное — честно! И человеку приятно, и все счастливы!

Иной раз хочется, конечно, приволокнуться за хорошенькой японкой, — но можно же удержаться, тем более если человек просит!

Утром зашел я за Дзыней, понесли Ладе Гвидоновне песню.

Лада Гвидоновна наиграла, напела.

— Что ж, — говорит. — Для начала неплохо! Хотите кофе?

— Не знаем, — говорим.

— Учтите: мы только хорошим авторам кофе предлагаем.

— Тогда хотим!

Жадно выпили по две чашки. Лада Гвидоновна в какой-то справочник посмотрела:

— Вам за ваш текст полагается двадцать рублей.

— А за подтекст?

— А разве есть он у вас?

— Конечно!

— Тогда двадцать пять.

Стоим в кассу, — подходит к нам Эммануил Питонцев, руководитель знаменитого ансамбля «Романтики».

— Парни, — говорит, — такую песню мне напишите, чтобы английские слова в ней были.

— А зачем?

— Ну, молодежь попсовая — длинноволосая эта, в джинсах — любит, когда английский текст идет.

Приехал я домой, написал, — самую знаменитую нашу впоследствии песню:

Поручите соловью, —

Пусть он скажет: «Ай лав ю!»

Утром думаю: все, хватит! Пусть Дзыня теперь в Пупышево едет! А то текстов не пишет, с композитором не контактирует, а получает половину гонорара в качестве Костылина.

Вызываю его:

— Поезжай в Пупышево! Все я сделал уже, — на готовое, что ли, не можешь съездить? Подселишься к композитору в шестой номер и сразу же скажешь: что любишь тех, что при открытом окне любят спать, а ненавидишь тех, которые к японкам пристают. Запомнил? Или тебе записать?

— Запо-омнил! — Дзыня басит.

Уехал он, а я все волновался: ведь перепутает все, наоборот скажет!

Так и есть! Появляется, без каких-либо нот.

— Перепутал! — говорит. — Все наоборот ему сказал! Эх, записать надо было — ты прав.

— Ну и что он сказал?

— Сказал, что никакого дела иметь не будет.

— Ну, все ясно с тобой. Иди отдыхай.

Ушел он — жена подходит.

— Звонил, — говорит, — Фуфлович Вовка. В гости просился.

— Так... А еще кто?

— А еще Приклонские.

— Так... А из еще более бессмысленных людей никто не звонил?

— Нет.

— Все ясно. Позвонишь Фуфловичу — скажешь, что мы с Приклонскими договорились уже. Приклонским позвонишь, что Вовка Фуфлович к нам в гости напросился. Они как в позапрошлом году подрались, так отказываются вместе находиться.

— А кто же из них придет? — растерянно жена спрашивает.

— Никто! — говорю. — Взаимно уничтожатся!

— Жалко! — печально вздохнула. — Я люблю, когда гости приходят!

Ушла она спать, а я все думал: что же теперь с нашей музыкой будет?

Лег приблизительно около полуночи спать, — просыпаюсь под утро от дикого холода!

Гляжу, на диване композитор сидит.

— Извини, — говорит, — дверь у тебя не заперта оказалась. Я и окно открыл, — ты же любишь!

Вышли мы в кухню с ним.

— Извини, — композитор говорит. — Приехал, не смог удержаться. Только ты меня один понимаешь!

Вот это здорово!

— ...Напишешь что-нибудь сложное, — композитор продолжает, — сразу все в один голос: «Формальные ухищрения!» Что-нибудь новое — сразу: «Алхимия!» Простое что-нибудь — «Дешевая популярность!» Только тупость почему-то никого не пугает!

— Ну что ж, — говорю ему. — Чайку?

— А покрепче ничего нельзя?

— Можно! — говорю. — Только жену спроважу куда-нибудь.

Иду в спальню, бужу жену:

— Вставай и убирайся!

— В доме? — испуганно говорит.

— Нет. Из дома. Не видишь, что ли, — композитор пришел, работать с ним будем над новой песней.

Собралась она, на работу ушла. А может, и осталась она, — считалось, во всяком случае, что ее нет.

Поговорили мы с композитором обо всем. Выпили. Потом вдруг мне гениальная мысль в голову пришла:

— А может, и действительно, — говорю, — песню напишем?! Я вообще-то жене для отмазки сказал, что мы песню с тобой будем писать, — а может, мы и действительно напишем ее?

— Ну давай, — композитор говорит. — Только ведь рояля у тебя нет!

— А балалайка вот. Балалайка не годится?

Сели мы с ним — и за полчаса написали самую знаменитую нашу песню: «Поручите соловью — пусть он скажет: «Ай лав ю!»

— Здорово! — композитору говорю. — Сначала — только чтобы жену увести сказали, что над новой песней будем работать, а потом и действительно написали ее. То есть сразу двух зайцев убили! Понимаешь?

Но он не понял.

Эту песню многие потом исполняли, но первым исполнителем ансамбль «Романтики» был. Сначала, когда я увидел их, слегка испугался. Что ж это за «Романтики», думаю, фактически уже зачесывают на голову бороду! Но потом оказалось — все нормально! Выйдет Питонцев к микрофону, затрясет переливчатой своей гитарой:

— Па-аручите са-лавью...

Весь зал хором уже подхватывает:

— ...пусть он скажет: «Ай лав ю!»

Полное счастье!

Крутые ребята «Романтики» эти оказались. Первый раз потрясли они меня в одном доме культуры: зашли на минутку за бархатную портьеру на окне — и тут же вышли все в пиджаках из этого бархата!

Конечно, какой-нибудь сноб надутый скажет: «Романтики»? Фи!» Но кто знает его? А «Романтиков» знают все!

После каждого концерта, буквально, подруливают на машинах поклонники: директора магазинов, все такое... В общем, «торговцы пряностями», как я их называл. И везут в какой-нибудь загородный ресторан, где давно уже уплачено за все вперед, даже за битую посуду, или в баню какую-нибудь закрытого типа!

Особенно верными «Романтикам» поклонники с живорыбной базы оказались: везут после концерта к себе на базу — ловят рыбу в мутной воде, мечут икру! Портфели форели! Сига до фига!

Надо же, — какая жизнь у «Романтиков» оказалась!

И чуть было все это не рухнуло.

Однажды — мчусь я на встречу с ними, слышу вдруг: «Эй!»

Гляжу, друг мой Леха стоит. Вместе с ним работали, потом он, на что-то обидевшись, на ЗНИ перешел — Завод Неточных Изделий. Неважно, вообще, выглядит, надо сказать. Одет рубля так на четыре. Но гордый.

— Ну как живешь? — многозначительно так спрашивает меня.

— Нормально! — говорю. — Жизнь удалась. Хата богата. Супруга упруга.

— А я понял, — говорит, — что все неважно это! Считаю, что другое главное в жизни!

И замолк. Что же, думаю, он назовет? Охрану среды? Положение на Востоке? Но он вместо этого вдруг говорит:

— Столько подлецов развелось вокруг — рук не хватает! Вот, думаю — пощечину этим запомнит любой подлец!

Вынимает из-за пазухи странное устройство, вроде мухобойки: к палочке приколочена старая подошва.

— Вот, — говорит.

Честно говоря, это меня потрясло!

— Да брось ты это, Леха! — говорю. — Давай лучше поехали со мной, отдохнем!

По дороге Леха мне говорит:

— А помнишь, у тебя ведь была мечта: поехать в глухую деревеньку, ребятишкам там математику преподавать, физику!

— Не было у меня такой мечты!

— Ну посмотри мне в глаза!

— Еще чего! — говорю. — Отказываюсь!

Приехали мы с ним на концерт, после концерта повезли нас живорыбщики на охоту. Все там схвачено уже было: утки, павлины. Вместо дроби стреляли черной икрой.

И только начался там нормальный разворот, слышу вдруг с ужасом: «Шлеп! Шлеп!» — Леха мухобойкой своей пощечины двум живорыбщикам дал.

— Леха! — кричу. — Ты что?!

С огромным трудом, с помощью шуток, прибауток и скороговорок отмазал его.

Вспомнил я, когда домой его вез: ведь давно уже клялся не иметь с ним никаких дел!

...Однажды уговорил он меня поехать с ним в туристский поход. Взяли две одноместных палатки, надувную лодку, забрались на дикий остров на Ладоге. Днем там ничего еще было, но ночью житья не было от холода и комаров. Леха каждую ночь вылезал, просил, чтоб я палатку его песком обкопал, чтобы щелей не оставалось для комаров. Днем намаешься как бог, да еще ночью просыпаешься вдруг от голоса:

— Эй! ...Закопай меня!

Слегка устал я от такой жизни. Сел однажды вечером в лодку, на берег уплыл, — там какая-то турбаза была. Никого не нашел там, — все в походе были, — только увидел на скамеечке возле кухни молодую повариху.

— Привет! — обрадованно говорю. — Ты что делаешь-то? Работаешь?

— Не! — отвечает. — Я отдежурила уже!

— А чего не идешь никуда?

— А куда идти?

— А поплыли на остров ко мне?

— Не!

— Думаешь, приставать к тебе буду?

— Ага.

— Да нет. Невозможно это. Знаешь, как холодно там? В двух ватниках приходится спать!

Нормальный человек, послушав нашу беседу, подумал бы: странно он ее уговаривает!

Но именно такие доводы, я знал, только и действуют.

— А люди там, — канючила она. — Что скажут?

— Да нет там никого. Я один.

— Честно?

— Ей-богу, один!

Долго плыли мы с ней по темной, разбушевавшейся вдруг воде, в полной уже темноте приплыли на остров. С диким трудом, напялив на нее два ватника, уговорил я ее залезть в палатку, — и тут появился Леха, с обычным своим ночным репертуаром:

— Эй! Закопай меня!

В ужасе выскочила она из палатки, увидела Леху и с криком «О-о-о!» умчалась куда-то в глубь острова. Всю ночь я ее проискал, утром только нашел на кочке посреди болота.

И поклялся я, когда обратно мы плыли: с Лехой больше никаких дел не иметь!

И вот надо же, — снова появился, притулился ко мне. Жена моя почему-то с горячей симпатией к нему отнеслась.

Только приходил (а он теперь часто стал приходить) — усаживались друг против друга на кухне и начинали горячо обсуждать заведомую чушь!

Но это еще не все, что произошло.

Однажды, — прихожу поздно вечером домой, вижу: сидит на кухне какой-то старичок.

— Кто это? — тихо жену спрашиваю.

— Не знаю! — плечами пожала.

— А кто же впустил его?

— Я.

— А зачем?

— А он приехал к родственникам, а их нет. Что уж я, не могу старичка пустить?!

Всегда так, с повышенной надменностью держится, когда чувствует, что совершила очередную глупость.

— Здесь сараюшк-а ста-яла, — старичок повторяет.

Какая такая сараюшка, — так и не добился я от него.

Ну ладно уж, положили его на нашу тахту, сами в кухне на раскладушке легли. Жена лежит в темноте, вздыхает. Потом говорит:

— ...Сегодня над церковью у нас журавли весь день кружились, кричали. Наверно, вожака потеряли!

— Ну — и что ты предлагаешь? ...К нам, что ли?!

Потом заснула она, а я долго лежал в темноте, руки кусал, чтобы не закричать!

Когда же это кончится, ее дурость?!

Потом заснул все-таки.

Просыпаюсь, иду посмотреть на старичка — и падаю. Старичка нет, и так же нет многого другого! Причем взято самое ценное, — диссертацию мою так не взял, хоть она на самом видном месте лежала!

— Вот ето да! — почему-то чуть ли не обрадованно жена говорит.

— Ну, довольна? — говорю. — Кого в следующий раз пригласишь? Думаю, прямо уже убийцу надо, — чего тянуть!

Обиделась, гордо отвернулась. Слезы потекли. Бедная!

И тут впервые у меня мысль появилась: а ведь погубит меня эта хвороба!

Снова теперь хозяйство нужно поднимать, — старичок даже кафель в туалете снял! Решил к Дзыне пойти на откровенный разговор: стихов никаких он не пишет, дел не делает, — а считается, как договорились, соавтором Костылиным и половину гонорара за песенки получает. Приезжаю к нему — и узнаю вдруг сенсацию: Дзыня, слабоумный мой друг, первое место на конкурсе молодых дирижеров занял и приглашение получил в лучший наш симфонический оркестр!

Вот это да! Балда балдой, а добился!

— Ну ты, — говорю, — чудо фоллопластики... Жизнь удалась?

— Удала-ась!

— Но как Костылин-то... соавтор мой... ты, наверно, теперь отпал?

— Это насчет песенок-то? Конечно! — Дзыня говорит.

Хороший он все-таки человек! Сам отпал, и не вниз, что морально было бы тяжело, — а вверх!

Позавтракали с ним слегка, — потом пригласил он меня на репетицию.

Встал Дзыня за пюпитр, палочкой строго постучал... Откуда что берется! Потом дирижировать начал. Дирижирует, потом оглянется на меня — и палочкой на молодую высокую скрипачку указывает!

В перерыве спрашиваю его:

— А чего ты мне все на скрипачку ту показывал?

— А чтоб видел ты, — гордо Дзыня говорит, — какие люди у меня есть! Что вытворяет она, — заметил, надеюсь?

— Конечно, — говорю. — А познакомь!

— А зачем? — дико удивился.

— Надо так.

— Ну хорошо.

Подвел Регину ко мне. Красивая девушка, но главное — сразу чувствуется, — большого ума!

«Что ж делать-то теперь? — думаю. — В ресторан — дорого, в кафе — дешево. В Филармонию — глупо. И жена опять будет жаловаться, что одиноко ей. И Дзыня говорит, что редко встречаемся...»

И тут гениальная мысль мне пришла: одним выстрелом двух зайцев убить — может быть, даже трех!

— А приходите, — Дзыне говорю, — завтра с Региной ко мне в гости!

Дзыня испуганно меня в сторону отвел:

— А как же...?

— Жена, что ли? Нормально! Скажешь, что Регина невеста твоя. Усек? Это часто среди миллиардеров практикуется, — когда едет он на курорт с новой девушкой, специальный подставной человек с ними едет. «Бородка» называется. Понимаешь?

— ...А ты разве миллиардер?

— Да нет. Не в этом же дело! Главное в «бородке»!

— А! — вдруг Дзыня захохотал. — Понял!

Даю на следующий день жене три рубля, говорю:

— Приготовь что-нибудь потрясающее — вечером гости придут.

— Гости — это я люблю! — жена говорит. — А кто?

— Дзыня, — говорю, — со своей девушкой.

Вечером захожу на кухню, гляжу: приготовила холодец из ушей! Решила потрясти ушами таких гостей!

Ругаться с ней некогда уже было — звонок, Дзыня с Региной пришли. Дзыня одет в какой-то незнакомый костюм, а на лице его — накладная бородка!

С кем приходится работать!

Затолкал я в ванну его, шепчу:

— Ты что это, а?

Дзыня удивленно:

— А что?

— Зачем эту идиотскую бородку-то нацепил?

— Ты ж сам велел, чтобы жена твоя меня не узнала!

— Зачем это нужно-то — чтобы она тебя не узнала?!

— А нет? Ну извини!

Стал лихорадочно бородку срывать.

— Теперь-то уже, — говорю, — зачем ты ее срываешь?

Вышли наконец в гостиную, сели за стол, отведали ушей.

«Колоссально! — думаю. — Сидим вместе все, в тепле. И довольны все, — особенно я! Замечательно все-таки! Какой-то я виртуоз!»

Потом Дзыня с моей женой за дополнительной выпивкой побежали, а я с Региной вдвоем остался. Быстренько оббубнил ее текстом, закружил в вихре танца, потом обнял, поцеловал.

Стал потом комнату оглядывать: не осталось ли каких следов? Вроде все шито-крыто. В зеркало заглянул, растрепавшуюся прическу поправить — и вижу вдруг с ужасом: в зеркале отражение осталось, как я Регину целую!

«Что такое?! — холодный пот меня прошиб. — Что еще за ненужные чудеса физики?!»

Долго тряс зеркало, — отражение остается! Примерно после получасовой тряски только исчезло.

Сел я на стул — ноги ослабли. Вытер пот. И тут дверь заскрипела, голоса раздались — вернулись гонцы.

Сели за стол, гляжу, — Дзыня снова все путает! С жены моей глаз не сводит, непрерывно что-то на ухо ей бубнит, Регина же в полном запустении находится!

Снова выволок его на кухню, шепчу:

— Регина же невеста твоя! Забыл? Скажи ей ласковое что-либо, обними!

— Понял! — говорит.

Подсел к Регине наконец, начали разговаривать. К концу он даже чересчур в роль вошел — обнимал ее так, что косточки ее бедные трещали! Забыл, видимо, что страсть должен он только изображать!

Да, понял я. Видно, придется встречаться с нею наедине!

Договорился с нею на следующий день.

На следующий день собирался я на свидание с Региной, волновался, в зеркало смотрел... Да-а, выгляжу уже примерно как портрет Дориана Грея! Вдруг Леха является — как всегда, вовремя!

— Извини, — говорю, — Леха! Тороплюсь! Хочешь — вот с женой посиди!

Сели они друг против друга, и начал он рассказывать горячо о возмутительных порядках у них на Заводе Неточных Изделий. Жена слушала его как завороженная, головой качала изумленно, вздыхала. Меня она никогда так не слушала, — правда, я никогда так и не рассказывал.

Встретились с Региной. Довольно холодно уже было.

— В чем это ты? — удивленно она меня спрашивает. — В чьем?

— Да это тещина шуба, — говорю.

— Чувствуется! — Регина усмехнулась.

Такая, довольно грустная. Рассказывал мне Дзыня про нее, что год примерно назад пережила она какой-то роман, от которого чуть не померла. Разговорились, она сама сказала:

— Да, — говорит. — И в общем неплохо, что это было. Теперь мне уже ничто не может быть страшно. Больно может быть, а страшно — нет. Ну, а тебе как живется?

Была у нее такая привычка: все в сторону смотреть — и глянуть вдруг прямо в душу.

Стал я ей заливать, как отчаянно я живу, как стихи гениальные пишу, которые не печатают...

Прошли по пустым улицам, вышли к реке. Вороны, нахохлившись, сидят вокруг полыньи.

— О, смотри! — говорю. — Вороны у полыньи греются! Воздух холоднее уже, чем вода. Колоссально.

— Может, — пойдем погреемся? — она усмехнулась.

Стал я тут говорить, чтоб не грустила она, что все будет отлично!

Зашли мы с ней погреться в какой-то подъезд. Довольно жарко там оказалось. Потом уже, не чуя ног, спустились в подвал, — и так до утра оттуда не поднялись.

Потом уже светать стало, задремала она. Сидел я рядом, смотрел, как лицо ее появляется из темноты, бормотал растроганно:

— ...Не бойся! Все будет!

Потом — она спала еще — я вышел наверх.

Снег выпал — на газонах лежит, на трамваях. Темные фигуры идут к остановкам.

Ходил в темноте, задыхаясь холодом и восторгом, и когда обратно шел — неожиданно стих сочинил.


Посвящается Р. Н.

Все будет! Чувствуешь, — я тут.

Немного дрожь уходит с кожи.

Не спи! Ведь через шесть минут

Мы снова захотим того же.

Похолодание — не чувств, —

Похолодание погоды.

И ты не спишь, и я верчусь.

Уходят белые вагоны.

Все будет! Чувствуешь, — я тут.

Нам от любви не отвертеться.

Пройдут и эти шесть минут.

Пройдут... Пройдут! Куда им деться?

Написал на листке из записной, перед Региной положил, чтобы сразу же увидела, как проснется... Когда я снова вернулся — со сливками, рогаликами, — Регина, уже подтянутая, четкая, стояла, читала стих. Потом подошла ко мне, обняла. Потом, посадив ее на такси, я брел домой... Да, как ни тяжело, а разговора начистоту не избежать!

Открыл дверь — жена нечесаная стоит в прихожей. Вдруг звонок — входит Леха с рогаликами и сливками!

— ...В чем дело?! — задал я сакраментальный вопрос.

Леха гордо выпрямился:

— Мы намерены пожениться!

Вот это да!.. Я-то, слава богу, ничего еще не сказал, так что моральная вина ложится на них! Леха протянул мне вдруг свою мухобойку.

— Бей! — уронив руки, сказал он. — Я подлец!

— Ну что ты, Леха... — пробормотал я.

Едва сдерживая восторг, я выскочил, хлопнув дверью. Все вышло, как я втайне мечтал, — причем сделал это не я, а другие!

Какой-то я виртуоз!

На работу еще заскочил. Все как раз в комнате сидели — и тут вдруг с потолка свалился плафон. Вошел я, поймал плафон, поставил на стол — и под гул восхищения исчез опять.

Теперь бы, думаю, еще от композитора избавиться, чтобы все уже деньги за песни мне капали. Жадность уже душит — сил нет! Что я — не смогу музыку писать? Кончил, слава богу, два класса музыкальной школы — вполне достаточно.

Прихожу к композитору, говорю:

— Родной! Нам, кажется, придется расстаться!

— Почему?! — композитор расстроился.

— Понимаешь... я влюбился в японку!

Он так голову откинул, застонал. Потом говорит:

— Ну ладно! Я тебя люблю, — и я тебя прощаю! Приходи с ней.

— Нет, — говорю. — Это невозможно!

Обнял он меня:

— Ну, прощай!

И я ушел.

И Регина, кстати, тоже вскоре исчезла — уехала с Дзыней, ну и с оркестром, понятно, на зарубежные гастроли по маршруту Рим — Нью-Йорк — Токио. Перед отъездом, правда, все спрашивала:

— Может, не ехать мне, а? Может, придумать что-то, остаться?

— Да ты что? — я ей прямо сказал. — Такой шанс упустишь — всю жизнь себе потом не простишь!

В общем-то, если честно говорить, все у нас кончилось с ней. Меньше двух месяцев продолжалось, но, в общем-то, все необходимые этапы были. Просто, — от прежней жизни, похожей на производственный роман средней руки, с массой ненужных осложнений, искусственных трудностей, побочных линий, пришел я, постепенно совершенствуясь, к жизни виртуозной и лаконичной, как японская «танка»:

Наша страсть пошла на убыль —

На такси уж жалко рубль!

Все!

Уехала Регина, и я совсем уже с развязанными руками остался.

Ну ты даешь, Евлампий!

Что же, думаю, мне теперь такое сотворить, чтоб небу было жарко, и мне тоже? И тут гигантская мысль мне пришла: песню сделать из стиха, который я Регине посвятил!

Вскочил я в полном уже восторге — бежать, с Дзыней и с композитором делиться, но вспомнил тут: ведь нет уже их, сам же сократил этих орлят, как малопродуктивных!

Снял балалайку со стены — и песню написал. Назвал «Утро».

Немножко, конечно, совесть меня мучила, что из стихов, посвященных ей, песню сделал. Тем более — для «Романтиков»!

Крепко ругаться с ними пришлось. Видимо, общее правило: «Из песни слова не выкинешь» — не распространялось на них. Не понимают, — не только слово — букву и ту нельзя выкидывать! Одно дело — «когда я на почте служил ямщиком», другое — «когда я на почте служил ящиком»!

Порвал я с «Романтиками» — мелкая сошка. А эту песню мою — «Утро» — на стадионе на празднике песни хор исполнял. Четыре тысячи мужских голосов:

Все бу-удет — чу-увствуешь, я тут!

Да-а... Немножко не тот получился подтекст. Ну — ничего! Зато — слава!

Даже уже поклонницы появились. Особенно одна. Пищит:

— А я вас осенью еще видела, — вы в такой замечательной шубе были!

...А сейчас что, — разве я бедно одет?

Выкинул наконец свой пахучий портфель, вернее, на скамейке оставил, с запиской. Купил себе элегантный «атташе-кейс». При моих заработках, кажется, могу себе это позволить? А почему, собственно, должен я плохо жить? Можно сказать, одной ногой Гоголь!

С машиной, правда, гигантское количество оказалось хлопот: ремонт, запчасти, постройка гаража!

Еду я однажды в тяжелом раздумье, вдруг вижу — старый друг мой Слава бредет. Усадил я в машину его, расспросил. Оказалось, в связи с разводом лишился он любимой своей машины. Остался только гараж, — но гараж хороший.

«Колоссально! — вдруг мысль мне пришла, острая как бритва. — Поставлю мою машину в его гараж, пусть возится с ней — он это любит».

Загнали машину к нему в гараж, потом в квартиру к нему поднялись. Он порывался все рассказать, как и почему с женой развелся, а я успокоиться все не мог — от радости прыгал.

Замечательно придумал я! С машиною Славка теперь мучается, с бывшей женой-дурой — Леха, с композитором... не знаю кто! А я — абсолютно свободен. Какой-то я виртуоз!

Тексты за меня — нашел — один молоденький паренек стал писать. Врывается однажды сияющий, вдохновенный:

— Скажите, а обязательно в трех экземплярах надо печатать?

— Обычно, — говорю, — и одного экземпляра бывает много.

Потом даже выступление мое состоялось по телевизору.

В середине трансляции этой — по записи — выскочил я на нервной почве в магазин. Вижу вдруг в винном отделе двух дружков:

— О! — увидели меня, обомлели. — ...А мы тебя по телевизору смотрим!

— Вижу я, как вы меня смотрите!

Подвал наш с Региной отделал к возвращению ее. При моих заработках, кажется, могу я себе это позволить?

Бархатный диван. Стереомузыка. Бар с подсветкой.

Неплохо!

Правда, в подвале этом раньше водопроводчики собирались, и довольно трудно оказалось им объяснить, почему им больше не стоит сюда приходить. Наоборот — привыкать стали к хорошей музыке, тонким винам. Приходишь — то один, то другой, с набриолиненным зачесом, с сигарой в зубах, сидит в шемаханском моем халате за бутылочкой «Шерри».

По Регине, честно говоря, я скучал. Но и боялся ее приезда. Много дровишек я наломал — с ее, особенно, точки зрения.

Конечно, ужасным ей покажется, что я из стихотворения, посвященного ей, — песню сделал для хора!

И вдруг читаю однажды в газете: вернулся уже с гастролей прославленный наш оркестр! А ни Регина, ни Дзыня у меня почему-то не появились.

Звоню им — никого не застаю.

Мчусь в Филармонию на их концерт.

Регина! Дзыня!

Дзыня обернулся перед концертом и вдруг меня в зале увидел — почему-то смутился. Взмахнул палочкой, дирижировать стал. Дирижирует, робко взглянет на меня — и палочкой на пожилую виолончелистку указывает.

В антракте подошел я к нему:

— Почему это ты все на пожилую виолончелистку мне указывал?

Дзыня сконфуженно говорит:

— Хочешь — познакомлю?

— Как это понимать?! — на Регину смотрю.

— Понимаешь, — Дзыня вздохнул. — Ты так доходчиво объяснял, как жениха мне Регининого изображать, что я втянулся как-то. Мы поженились.

Вот это да!

И это я, выходит, уладил?

Ловко, ловко!

Можно даже сказать — чересчур!

Пошел к себе в подвал, выпил весь бар.

Ночью проснулся вдруг от какого-то журчанья. Сел быстро на диване, огляделся — вокруг вода.

Затопило подвал, трубы прорвало!

Всю ночь на диване стоял, к стене прижавшись, как княжна Тараканова. Утром выбрался кое-как, дозвонился Ладе Гвидоновне (единственный вот остался друг!).

Она говорит:

— В Пупышево с завтрашнего дня собирается семинар, — поезжайте туда!

Ну что же. Можно и в Пупышево. Все-таки связано кое-что с ним в моей жизни!

Перед отъездом не стерпел — соскучился — зашел в старую свою квартиру, навестить бывшую жену и Леху... Главное, — говорил мне, что проблемы быта не интересуют его, а сам такую квартиру оторвал! Нормальная уже семья: жена варит суп из белья, муж штопает последние деньги.

Потом уединились с Лехой на кухне.

— Плохо! — он говорит. — Совершенно не хватает средств!

Обещал я с «Романтиками» его свести.

Три часа у них просидел, больше неудобно было — пришлось уйти. Ночевал я в ту ночь в метро — пробрался, среди последних, спрятался за какой-то загородкой — больше мне ночевать было негде.

Утром пошел я к Славке в гараж — поехать хоть в Пупышево на своей машине!

Но и это не вышло. Машина вся разобрана, сидит Славка в гараже среди шайбочек, гаечек. Долго смотрел на меня, словно не узнавая.

— Это ты, что ли? — говорит.

— А кто же еще?

— Что — неужели дождь? — на плащ мой кивнул.

— А что же это, по-твоему?

— А это вино, что ли, у тебя?

— Нет. Серная кислота! Не видишь, что ли, — все спрашиваешь?

Но машину собрать так и не удалось.

Пришлось поездом ехать, дальше — автобусом. Долго я в автобусе ехал... и как-то задумался в нем. Не задумался — ничего бы, наверно, и не произошло. Вышел бы в Пупышево, и покатилось бы все накатанной колеей. Но вдруг задумался я. Пахучий портфельчик свой вспомнил. Как там хозяин-то новый, — ставит его в холодильник-то хоть?

Очнулся: автобус стоит на кольце, тридцать километров за Пупышево, у военного санатория.

Водитель автобуса генералом в отставке оказался. Другой генерал к нему подошел, из санатория. Тихо говорили они. Деревья шумели.

Оказывается, генералы в отставке хотят водителями автобусов работать.

А я и не знал.

И не проехал бы — не узнал.

Вышел я, размяться пошел.

Стал, чтобы взбодриться чуть-чуть, о виртуозности своей вспоминать. Ловко я все устроил: то — так, это — так...

Только сам как-то оказался ни при чем!

Можно сказать — излишняя оказалась виртуозность!

Э, э! В темпе! — понял вдруг я. — Всё назад!

Я быстро повернулся и, нашаривая мелочь, помчался к автобусу.

Никогда

Тяжело возвращаться домой с чувством вины после некоего трудно объяснимого отсутствия!

Выручает пес. Только откроешь дверь в напряженную, густую тишину, пытаясь хотя бы по запахам торопливо определить, что в доме нового (слов тут дождешься еще не скоро!), как сразу же радостно слышишь, как он, клацнув когтями, торопливо сваливается с дивана, и вот цепочка цоканий быстро приближается к тебе, и вот уже он, забыв об остром запахе псины, которого в обычное время стесняется, ликующе прыгает рядом с тобой, пытаясь достать до лица и лизнуть тебя в губы. Отчаянно, безрассудно взлетает он на высоту, в три раза превосходящую его рост, падает страшно, со стуком костей, но тут же, забыв на время о боли, снова прыгает, как пружина. Вопли боли и восторга смешиваются и дополняют друг друга.

— Ну здорово, здорово! — ласково приговариваю я (надо же как-то начинать говорить, и такое вот начало— самое подходящее). — Никому, видимо, не интересно, что за эти сутки было со мной! (Это уже попытка защиты нападением.) ...Вот единственный, кто любит меня! — присев на корточки, я почесываю подрагивающую ногу развалившегося на полу пса.

И тут жена не выдерживает и произносит, как ей кажется, надменно и строго:

— Можешь хотя бы погулять с псом?

— Пожалуйста! — скорбно произношу я. — Если это некому больше сделать...

Но все внутри меня прыгает от счастья, даже руки вздрагивают, когда я снимаю с электросчетчика поводок: «Отлично! И на этот раз обошлось, все будет нормально — пес спас».

Поняв, что сейчас с ним пойдут гулять, он начинает подпрыгивать еще выше.

— Ну ты, шорт бешаной! — басом кричит жена, пытаясь на лету поймать его в ошейник.

Подпрыгивая, мы сбегаем с песиком к лифту. Отлично! Тайное ликование душит меня. Домой я уже вернусь — умно! — не после полуторасуточного непонятного отсутствия, а после трогательной прогулки с собачкой.

В лифте пес встал на задние лапы, передние вручил мне, горячо дышал, преданно глядя в глаза. Действительно — только для него все мои недостатки не имеют значения!

Выскочив из лифта, он начал быстро-быстро скрести дверь — толчком я открыл ее: приятно чувствовать себя, хотя бы в глазах песика, — всемогущим. Мы вышли в обклеенный желтыми листьями, пахучий двор. Я отстегнул поводок, и пес, шумно принюхиваясь, побежал таинственными зигзагами вперед. Я с наслаждением вздохнул, расслабился... Да — правильно я рискнул! Доброта жены — и восторженность песика — спасут всегда!

Блаженство мое, однако, длилось недолго. Спутник мой, надо признаться, немало постарался для того, чтобы прогулка эта вытеснила из моей памяти все мое темное прошлое. Немало пришлось поноситься за ним по всем помойкам в округе, — пока он не обследует их досконально, он не успокоится. Несколько раз он надолго пропадал, потом вдруг, дразня меня, появлялся из-за какого-нибудь угла с поганой костью или свисающей тряпкой и, благополучно отметившись, снова исчезал.

Извелся я, надо сказать, неслабо (но это ведь и входило в мои планы!). Наконец он приполз к парадной на брюхе, печально поскуливая, бросая на меня снизу вверх скорбные взгляды сквозь свисающие на глаза грязные кудри. Мгновенно почувствовав, что я на него, в сущности, не сержусь, он перевернулся на спину — чтобы я после всего этого чесал еще ему его помойное брюхо!

— Ну молодец, молодец! — я чесал его палочкой. — Сволочь, но молодец... Сволочной молодец.

Домой я, как втайне и рассчитывал, вернулся уже измученный и возмущенный.

— Сама гуляй со своим обормотом! — бешено закричал я, швыряя поводок.

После этого я проследовал на кухню и уже надменно развалился за столом:

— Дадут мне в этом доме поесть или нет?!

— Ну объяснис! — в дурашливой своей манере, без мягкого знака, заговорила жена. — Ну, где ты ночью был? Объяснис! — миролюбиво повторила она.

— Рассказывать немножко долго, — скорбно проговорил я (кефир с сипеньем выдавливался из бутылки). — Но ты же знаешь — я всегда все делаю правильно! Верь мне — и все будет хорошо.

— Ну, а что ты делаешь правильно, а? Ну скажи! Ить интересно! Сделай хотя бы подмек.

— Нет! — сурово проговорил я. — Вдруг ничего еще не получится!

— А что — не получится?! Ну скажи!

— Разговор на эту тему окончен! — я с достоинством удалился в кабинет.

«Качество ковроткачества» — так называлась статья, над которой я, забыв обо всем, трудился уже шесть месяцев.

Только я распечатался — вошла жена. Села, вздохнула.

— Ну что? — прерываясь, с досадой проговорил я.

— Еще спрашиваешь? По-твоему, все в порядке?

— А что такое?

— А ты не заметил — что дочь твоя ни слова не сказала с тобой? Даже не поздоровалась.

— Действительно! А что произошло?

— Чаще надо дома бывать! То самое, что происходит уже три года!

— Ясно! — я со вздохом поднялся.

Уже много раз пытался я поговорить с дочерью — ничего не получалось! И вот опять... Дикий, какой-то загнанный взгляд, прилипшие ко лбу волосы. И не понять — в чем же дело? По-моему, все в относительном порядке, — но это по-моему... Я сел рядом и, пытаясь заглянуть ей в глаза, начал рассказывать, в который уже раз, про великих моих современников, стараясь говорить неофициально, душевно: у них тоже были свои горести, слабости, беды — у каждого человека они есть. Однако они сумели же все преодолеть и сделать как подобает... Пустой взгляд, устремленный мимо. Рассказы мои абсолютно не действуют. И так, к сожалению, бывает всегда: ничто чужое не пригождается в жизни — ни от дедов, ни от отцов, только своя собственная материя годится, — поэтому помочь нечем, хотя сердце и разрывается!

— Ну а какие новости в свете? — я суетливо перепрыгнул на развязный тон. — Что слышно в сфере поп-музыки?

— Итальянцы приехали! — хриплым после долгого молчания голосом проговорила она.

— Ну и как? — зачастил я. — Трудно с билетами?.. Невозможно?.. Так вот, — торжественно произнес я. — Считай, что билеты на итальянцев у тебя в кармане!

Никаких эмоций.

Хмуро, глядя в стену, она кивнула. Я вышел.

На кухне тяжело вздыхала жена.

— А как в школе-то у нее? — спросил я.

— Говорит, что все в порядке...

— В порядке! А сама-то ты? Так до сих пор и не сходила к врачу? Ну чего ты боишься?!

...Хотя — что я говорю? Понятно — «чего боишься»!

Мы помолчали.

Ночью пес не давал нам спать — лежа в кровати на боку, все бежал за кем-то, бил лапами, азартно хрипел и подскуливал... За кем он гонится каждую ночь?!

Утро было тихое, ясное.

Я поднялся, вошел в кабинет. Пес уже стоял на столе, глядя в окно. Вот он увидел на улице что-то приятное — замотал обрубком хвостика, радостно заурчал.

— Ладно, иди, иди. Здесь не театр тебе!

Я сел работать. К восьми утра я закончил статью. К девяти отнес ее одному умному человеку. Умный человек прочитал статью, тонко усмехнулся:

— Крепко, крепко! Только подкатка колоссов, старик!

— В каком смысле?

— Только колосс какой-то может тебе помочь напечатать это! Без колосса — бесполезняк! Евроколосс нужен.

— Что значит — евро?

— Колосс европейского масштаба — вот что! Надо тебе в Муравьевку мчаться, в дом отдыха колоссов!

— Ясно.

Пошел домой, стал к ответственной поездке готовиться — почистил гуталином ботинки, портфель. Жена мне волосы пригладила.

— А кепку зачем берешь — тепло ведь?

— Я буду ее застенчиво мять в руке.

— Пр-равильно! — сказала жена.

Приехал я в Муравьевку, пришел к дому отдыха колоссов. Внизу, в холле, список приколот. Стал читать:

— Нетёлкин, Златобрюхов, Пауковский, Позлащан, Постращан, Проторчан...

Тут один мелкий колосс подошел, знакомый мой. Очень много он всегда говорит о том, что из простых смазчиков произошел, — неплохую, надо сказать, на этом карьеру сделал: купил уже джинсы, джин, джип, что-то там еще... Фамилия его Свекрухин была, но он переделал на Сверкухина... Умно!

— ...облупщиком работал, змеевщиком...

— Подожди... Стараканамский, Закрывайголову, Широченков...

Через холл, седенькие уже совсем, Смотрицкий с Магницким прошествовали, только почему-то перепутали немножко: Смотрицкий нес в руке «Арифметику» Магницкого, а Магницкий — «Грамматику» Смотрицкого.

— ...Езмь, Порошковер, Юрий Дутых, Кчемубов, Абыгорев, Шутулый, Хухрец, Плачес, Угомонтов... Вот, наконец-то мой... комната № 17.

Взлетел на второй этаж, в холле на втором этаже увидел его с другими колоссами.

— Вы? — удивился, но как-то уж очень величественно, словно бы заранее уже готовился удивиться. С широко раскрытыми объятьями ко мне подошел, три раза резко причмокнул меня к своим щекам. Ну ясно, перед другими колоссами приятно — приехал ученик.

Пошли с ним по коридору, устланному бобриком, шел в теплых домашних туфлях. Женщина в белом халате нам встретилась, деликатно в сторону его отозвала, о чем-то спросила. Он так задумался глубоко, потом седой гривой встряхнул, сказал решительно:

— Знаете — пожалуй, все-таки с гречкой!

Женщина кивнула почтительно, прошла. Привел он меня в комнату к себе, в кресло усадил. В машинку, я заметить успел, довольно-таки странный ввинчен был текст: «И профессии они выбрали одинаковые, оба юристы: Юрий — следователь, а Мстислав — дворник...»

— Немного доброго коньяку?

— Пожалуй.

— Так слушаю вас.

Подал я ему «Качество ковроткачества» — он полстраницы прочитал, тяжко вздохнул.

— Вам плохо?

— А, об этом уж я не думаю! — рукой махнул. — Дело в том, милый вы мой, что помочь я вам ничем не смогу! Скорее наоборот!

— В каком смысле — наоборот? — пробормотал я.

— В обычном! — он развел руками. — Если бы вы нас не только почитали, но и читали, — он трогательно улыбнулся, — может, знали бы тогда, что я всю свою сознательную жизнь именно борьбе с коврами посвятил. Так что — не то что помощь... Наоборот. При каждом удобном случае — палки в колеса! — благодушно добавил он.

— Но вы же ходите по ковру!

Вот этого, наверное, не следовало говорить!

Он сокрушенно развел руками, в смысле: «Что же делать?»

Мы помолчали.

— Ну а как вы... вообще? — поинтересовался он.

— Как-то... непонятно! — растроганный вниманием, излишне разоткровенничался я. — В отличие от вас, — я жалко улыбнулся, — никак не могу найти себе врагов!

— Хорошо живет — врагов у него нет! — как бы в сторону, как бы невидимому собеседнику, добродушно сказал он.

Вот так вот! — с отчаянием подумал я. У меня нет осенней обуви, но нет и врагов! А он сейчас в теплых тапочках пойдет по мягкому ковру кушать гречку, и кроме того — на зиму у него засолено несколько баночек отличных врагов!

До этого я уже выпил застенчиво, потом вызывающе, но тут я выпил уже принципиально! Вскоре я вывалился из дома на воздух, с отчаянием огляделся: ни черта у них тут не поймешь — солнце то здесь, то там!

Потом я трясся в автобусе... Замечательно! Всегда был мастером по созданию препятствий, но такого препятствия себе еще на воздвигал! И главное — заняло совсем мало времени и сил. Так что — насчет палок в колеса могу не беспокоиться! Молодец!

В городе я сразу заметил толпу юнцов возле касс. С ходу врезался в гущу, с криком: «Мне для дочери!» — пробился без очереди, взял два билета на итальянцев, лучшие места.

Домой гордый вошел (о поездке почти забыл!).

— Ликуй! — дочке билеты протянул.

— Спасибо! — вяло проговорила.

Никаких эмоций... А я-то надеялся!

Ночью пес опять бежал по кровати, непонятно куда.

Утром жена сказала зло:

— Ну вставай, что ли! Хоть кровать застелю!

— Да стели прямо на меня — все равно я не нужен никому!

Потом все-таки поднялся, побрел в кабинет... Перечитал «Качество ковроткачества»... Замечательно! Колоссальные дефекты! Поэтому и не нравится никому! Напишу когда блестяще — тогда и будет все отлично! Ну конечно!

Работал.

Вошла вдруг жена.

— А ты знаешь? — сказала. — Что Костя в городе?

— Как? Где? — я вскочил.

— ...В «Европейской».

— Звонил?! Ну, я к нему! — стал лихорадочно одеваться.

Примчался в «Европейскую», ворвался в номер. Костя поднялся из золоченого кресла... уже седенький, сухонький, в шерстяной кофте — и встретил меня довольно сухо.

— Звонил?! — спросил я его.

— Нет, еще не успел, — равнодушно ответил. — Знаешь, мне нужно тут выйти...

— О чем речь? Подожду!

Посмотрел он на меня, потом вдруг со столика кипятильничек взял, в карман себе положил... Правильно. Действительно — мало ли что? Потом еще раз зоркими очами номер оглядел — взял с тумбочки трубочку с валидолом, в карман положил, где — я заметил — еще две таких трубочки лежат. Замечательно! Валидолу пожалел.

— Знаешь! — виновато замялся. — Я, наверное, только к вечеру вернусь, так что лучше тебе...

— Понимаю.

Вышел из гостиницы — сердце в голову колотило. Вот так вот всегда! Лечу — и нарываюсь! Мог бы догадаться! «Звонил»! Как он мог звонить, когда у меня и телефона-то нет! Пора бы уже, кажется, что-то и соображать!

Побрел к дому. Дома — праздник! Дочь исправилась наконец-то, честно сказала про двойку. Торты, шампанское!

— Ну молодец! — ей говорю. — Начало есть! Ну покажи отметку-то хоть — дай полюбоваться-то!

— А у нас... дневники собрали, — глаза забегали.

Опять ложь!

— Ну это-то зачем тебе надо?! Ради каких-то жалких тортов?!

— Нужны мне ваши торты! — трахнула дверцей, ушла к себе.

Убито посидели с женой на кухне.

— Что же это такое? Что же с ней делать-то?! — застонал я.

— Удивляешься? А сам? Тоже все врешь! — закричала жена.

— Что я вру?!

— Все! Где ты был позавчера? Думаешь, я не понимаю?

— Я же сказал! Для дела!..

— Да? И где это дело?

— Ну все! — я вскочил. — ...Чтобы завтра же сходила к врачу — ясно? И сказала бы наконец чистую правду — что у тебя! Понятно?! — хлопнув дверью, я ушел в кабинет... И пес забрался под кровать и весь вечер не вылезает — вроде заболел. Опять ветеринара вызывать — минимум четвертной. Продают пса за бесценок, а после, когда привяжешься к нему, выкачивают миллионы!

Я разыскал жену на балконе.

— А я тебя по дыму нашел! — обрадованно сообщил я.

Утром жена растолкала меня:

— Вставай, любимый! Всё г! — Они с дочкой захихикали.

Я это воспринял как оскорбление, резко поднялся, брякая, собрал в сетку молочные бутылки, побрел под мелким дождичком их сдавать. Так провожу свой отпуск! Продавец молочного, красавец брюнет, заорал:

— Убери поганые бутылки свои!

— Что-то ты больно горяч для молочного отдела!

— Всякий тут вякать еще будет! — Он схватил горсть творожной массы, швырнул, глаз мне залепил...

Задрав голову, зажмурившись, на ощупь до дома дошел. Жена открыла.

— Что с тобой?!

— Выскреби быстро из глаза в какую-нибудь баночку... Представляешь — бесплатно!

— Тебя Костя ждет.

— Где?!? — радостно завопил, в комнату бросился.

Обнял, поцеловал. Он говорит:

— Скажи честно... ты кипятильничек не брал?

— Да что там кипятильничек! Я самовар тебе подарю! Вот!

Когда Костя, растроганный, ушел, я бросился было в кабинет, работать, но тут снова хлопнула дверь — дочурка пришла. Гордо показала дневник с двойкой — все верно, не обманывала она нас!

— Ну, а сейчас что намереваешься делать?

— Гулять!

Пес с грохотом свалился с кровати, цокая когтями, стал радостно прыгать.

— Да не с тобой, балда!

Мы засмеялись, все трое... Наконец-то! И пес радостно прыгал... Чем не счастье?

Вернулся в кабинет, набросился на статью — ну сейчас-то она поддастся! Сломалась машинка... Гляжу — буквы бьют по бумаге, а следов нет! Подбрасыватель сломался, который черную жирную ленту под буквы подбрасывает, — поэтому и следов нет... Неправда — останутся следы! Во втором и третьем экземплярах, где копирка подложена, — останутся! Стал печатать... хотя и странно, когда следов никаких не видишь. Подошла жена, долго изумленно смотрела, как я бойко стучу, а следов не остается.

— Ты что это делаешь?

— Печатаю!

— ...А где же буквы?

— Там, в глубине.

— А ты уверен, что там они есть?

— Уйди!

Стучал я по чистому листу и думал с отчаянием: ну когда же будет так, чтобы все хорошо?

И понял вдруг: а никогда! Никогда такого не будет, чтобы все было хорошо! И надеяться на надо, мучиться зря!

И только понял я это — сразу словно гора с плеч упала... «Никогда!» Не надо и мечтать! Колоссальное облегчение почувствовал. Вот хорошо... От радости даже по машинке кулаком стукнул — все же не зря она мне дана! Помогает сосредоточиться.

В мягкой манере

Поздней ночью, прервав тишину, зазвонил резко телефон. Я выдернул розетку — и почти сразу же позвонили в дверь... Ну, вот они и пришли! Жена и дочь, вскочив, молча пялились на меня — но чем я мог их успокоить?

Началось все с легкомысленной вроде бы встречи с другом Юрком — мы крепко обнялись, потом свернули в знакомую «щель».

— Ну... в мягкой манере? — пробормотал Юрок.

Тут только я заметил, что он держит рюмку как-то не так — растопыренной ладошкой.

— Что это? Новый стиль? — кивнув на его руку, спросил я.

— Ага! — мрачно усмехнулся Юрок. — Старый нам больше не подходит! — Поставив рюмку, он поднял руку, и я увидел, что два пальца — указательный и средний — перерезаны белым шрамом, торчат, как палочки.

— Та-ак, — проговорил я. — Как же это?

— Обыкновенно! — усмехнулся Юрок. — Одного обормота за ножик схватил!

— Ну и как же ты теперь... мячик ловишь? (Юрок был известный баскетболист.)

— А никак! — окончательно помрачнев, ответил он. — Я теперь ножики ловлю... такое хобби!

— Так, — тоже ставя рюмку, поинтересовался я. — И где же... эта сволочь?

— А там же, где и был! — ответил Юрок.

— Но конкретно — где же? — повторил я.

И вот это «где» теперь здесь, у двери моего дома!

— Так. Быстро в кабинет! — я стал запихивать туда жену и дочь.

— Ну ясно! — закричала жена. — Опять от Шалатыриной этой твоей телеграмма! — она рванулась к прихожей.

Мелькнула юркая мысль: может, действительно все это назвать — «Телеграмма от Шалатыриной»? Тогда уж точно: сколько бы ни было за дверью людей — все покатятся! Но потом я счел этот прием недостойным и, молча запихнув их в кабинет, замкнул. Спрятав ключ, я двинулся к прихожей. С лестницы доносились приглушенные голоса... Так! Совещаются — ломать или нет? Ясно, что поднимать шум на весь дом им тоже не с руки, — я взбодрился.

— ...Да бесполезная эта экскурсия! — морщился Юрок, когда мы мчались еще туда на такси. — Их там целая контора!

— Поглядим! — воинственно говорил я (надо признаться, что рюмочная, где я был с Юрком, являлась в тот день далеко не первой).

Мы вылезли из такси у довольно обшарпанной двери, и я с удивлением отразился в вывеске: «Диетическая столовая».

— Тут, — Юрок мрачно кивнул, — они всем заправляют.

— Чем заправляют-то? Простоквашей? А тебя как сюда занесло?

— Да желудок иногда прихватывает, — виновато пробормотал Юрок.

Мы вошли, увидели большой скучный зал, драпированный светлыми, цвета савана, холстами.

Я бы, честно говоря, просто времени пожалел править тут, непонятно кем и в таком скучном месте.

Но «контора» — человек двадцать — была, видимо, довольна. Резко выделяясь среди обычных посетителей, людей скромных, а порой и болезненных, эти, нарушая все правила, сдвинули вместе два стола около стойки и, развалясь, как только умели, перебрасывались простодушными шутками с довольно пожилой буфетчицей. При этом — о, упоение властью! — они позволяли себе сидеть в помещении, не снимая кепок!

— Который? — направляясь к ним, громко спросил я Юрка.

— Вот этот! — Юрок показал на главаря, сидевшего в самой мохнатой кепке.

— Извините, — я подошел к нему. — Разрешите представиться: Валентин!

— Феоктист, — процедил он, даже не прикоснувшись к кепке.

— У меня к вам, — вежливо заговорил я, — отвратительная просьба: нельзя ли щелкнуть вас по носу — я имею в виду, за десять рублей?

Он медленно начал приподниматься.

— Эх, где наша не пропадала! — вскричал Юрок, врезая с левой в ухо подкрадывающемуся заместителю.

— Вот так вот, в мягкой манере! — воскликнул я.

В скором времени мы оказались на улице.

— Вот так вот! — тяжело дыша и вытирая кровь (у меня), говорил Юрок. — Феку этого весь город знает, а прищучить никак не могут — свидетели боятся.

— И ты, что ли, боишься? — я поглядел на него.

— У меня еще и жена есть, — пробурчал он. — Вот так! — забывшись, он сунул мне руку, но, вспомнив, запрятал ее. — Ну все!

Он повернулся и пошел. Едва не плача, я смотрел ему вслед... Такой человек!

Постояв, я вернулся в столовую.

— Извините, это опять я, — тронув Феку за кепку, проговорил я. — Много вашего времени я не займу — хочу просто сказать, что большего кретина, чем ты, белый свет еще не видал!

Фека заиграл крутыми скулами — большой мастер!

— И вы могли бы свои слова записать? — проговорил заместитель, подсаживаясь сбоку.

— С наслаждением! — я достал из портфеля лист, написал: «Справка. Дана в том, что большего кретина, чем предъявитель сего, на свете не существует». Я положил лист перед Фекой. — И вам выпишу, — я повернулся к заместителю. — «И вы все кретины, — написал я, — раз слушаетесь этого ублюдка...» Пожалуйста!

— А не могли бы вы расписаться?

— Ради бога!

— А вам не трудно проставить свой адрес?

— Пожалуйста!

И вот они появились — причем через неделю, когда я легкомысленно начал уже надеяться, что все обошлось, и ночью — когда все страшное кажется страшным вдвойне! Да, не обошлось! Знаменитое кретинское выражение— «за все на свете надо платить», видимо, все-таки имеет ход — во всяком случае среди кретинов.

Дверь дрогнула. Ну, ясно... Я осторожно открыл, выскользнул через щель и захлопнул за собой. Все в сборе! Надо же — дисциплина у них!

— Извините, лампочка не работает! — проговорил я. — Так что?

— Слушай меня внимательно, — проговорил Фека, элегантно одетый во все «цвета ночи». — Твоих мы пока не трогаем... пока! — он поднял грязный палец. — Но если... — он задумался. — ...Почисть-ка ботинки! — вдруг ухмыльнулся он. Компания разулыбалась.

— Бесплатно? — спросил я.

— А то нет, — проговорил Фека.

— Сейчас... секундочку, — я нырнул в прихожую, вынырнул обратно. — Гуталина нет! — я преданно глядел на него. Фека медленно поднял руку, подержал мое лицо в своих пальцах.

— За неделю если... мне не понравишься — хана тебе... и твоим тоже! — Он отпихнул мое лицо, зашагал вниз по лестнице. Облегченно гомоня, команда двинулась за ним.

Разбитый, я вернулся домой.

— Так. От Шалатыриной твоей телеграмма, все ясно! — выскакивая из кабинета, завопила жена.

— Не от Шалатыриной... спи спокойно, — проговорил я и стал раздеваться.

Что же делать? — с отчаянием думал я. Сколько раз говорил себе: не предпринимай никаких действий в пьяном виде! Расхлебывай теперь! Надо как-то понравиться ему... но как?

На следующий день брел я после работы в метро. Шерстяной клубок пыли гнало ветром по мраморному полу. Вдруг в середине его что-то сверкнуло... копейка! Я обрадованно схватил ее. Вот оно! Все равно она не моя — отнесу этому!

Я долго рвался в диетическую столовую. Возмутительно — рабочее время, а у них закрыто! Наконец высунулся небритый громила в гардеробской униформе, — странный они штат набирают в диетическую столовую!

— Что надо? — хрипло спросил. — Закрыто на мероприятие!

— Мне Фека нужен!

— Так бы сразу и говорил, — он обозначил щель.

— А простому едоку, значит, нельзя? — все еще воинственно проговорил я, входя.

Феоктист как раз стоял во главе стола с бокалом в руке, видно собирался толкнуть какой-то основополагающий спич. Тут я.

— Вот... принес! — я протянул Феоктисту руку.

— Сколько там? — не поворачиваясь, только профилем ухмыльнулся Феоктист.

— Копейка.

Феоктист окаменел. За столом вдруг кто-то хрюкнул — видно, пробрался все-таки какой-то насмешник в их штат!

— Нет, честно, — думал, нужно тебе! — выкрикивал я, покуда вышибала выкидывал меня за дверь. — Так... ну ладно! — Я спрятал копейку в карман, поправил свою шляпку, пошел домой. Как-то сдавалось мне, что чем-то подкосил Феку мой приход, — во всяком случае, чувствовал я, что не скоро он теперь захочет меня видеть.

Жизнь, однако, рассудила иначе. На следующий день суббота была — решил я два дела сделать: брюки погладить и макулатуру сдать. Включил я утюг и за макулатурой полез. Сунул руку в сундук — ударился о дно — ни одной бумажки! Примчался как бешеный в столовую подскакиваю к Феке:

— Ты взял?

— Что именно? — в этот раз повернулся ко мне.

— Макулатуру мою!

Снова кто-то хрюкнул — видно, насмешник еще жив, как ни странно!

— Что ты мелешь? — стиснув зубы, Фека проговорил.

— Нет, честно! Если нужно тебе — так и скажи. А если дочурка в школу унесла — другой разговор. Обрывки газет, этикетки винные... Брал?

Тут двое уже хихикнули — видно, у насмешника напарник завелся. Фека долго тупо смотрел на меня, потом повел шелковой бровью — на меня сразу накинулись со всех сторон, стали валить. Совсем уже обессилел я, вдруг вспомнил: я же утюг дома выключить забыл!

— Э, э! — налетчикам кричу. — Погодите, ребята! Утюг забыл выключить — надо сбегать! ...Да вы что — человеческих слов не понимаете, что ли?! — расшвырял их всех по углам, вскочил, добежал домой, выдернул утюг — дымился уже! — со спокойной теперь душой обратно вернулся. — Ну так что? — к Феке обратился. — На чем мы остановились... так брал или нет?

Снова драка пошла, но как-то довольно вяло уже она протекала — приблизительно по одному удару в час, не больше, — чувствовалось, предельно уже надоела всем такая жизнь.

Ехал домой я и про Феку думал: что же такой бедный-то он — на макулатуру позарился!

Вдруг орлиным своим взглядом увидел я шапочку: еще бы момент — и в эскалатор ее утянуло, еле ухватил! Истоптанная немножко, конечно, но колоссально модная — с кисточкой, с надписью иностранными буквами: «Канада». У Феки, как я понял, только кепка, а на зиму ничего!

Гардеробщик, он же вышибала, уже как своего меня пропустил, усмехаясь, и вслед за мной прошел — поглядеть, что будет? А Фека, наоборот, увидев меня, к кухне метнулся — видно, плохие какие-то предчувствия вызвал у него мой приход.

— Ну, и что ты принес? — с усмешкой, плохо уже замаскированной, заместитель спрашивает, а Фека тем временем рвется на кухню, но дверь не открывается — заклинило, видно.

— Отстань ты! — заместителю говорю. — Не к тебе я — к нему! — подхожу к Феке, прижавшемуся в углу, протягиваю шапочку.

— Что это? — он спрашивает.

— Не видишь разве? Шапочка! Такие в моде теперь! Ну, конечно, подштопать вот тут придется, простирнуть — и носи!

И тут все исчезло передо мной. Чем-то жахнул он меня по голове, — жалко, я не в шапочке был!

Очнулся я в больнице: на койке лежу, вокруг такие же травмированные, как я. Поднялся, опираясь на спинку, — могу стоять! — пошел, покачиваясь, в туалет, и там увидел, в мутном зеркале, что из головы моей два усика торчат. Зашивали, значит, голову — серьезное дело! До какого же отчаяния дошел человек, если может так жахнуть ни с того ни с сего!

На ужин нам морковную запеканку давали, но я ее практически не ел — думал о Феке. Глубокой уже ночью собрался, поехал к нему. Как в народе говорится — ответный визит. Адрес, что интересно, тут же в больнице узнал, оказывается, он совсем недавно в желудочной палате лежал. Давно я уже что-то подозревал — неспроста он в диетической столовой окопался, бедняга! Так что морковная запеканочка в самый раз — ничего горячего и острого ему нельзя! Пошатывало меня слегка, от головы, но все-таки отыскал его квартиру, нажал звонок.

— Что надо? — чей-то голос спрашивает, то ли женский, то ли мужской.

— Да вот — запеканочку принес! — жалобно говорю. — Запеканочка-то ему в самый раз! — Впустили.

Вошел в комнатку его, луной освещенную.

— Покушай-ка! — за плечо его потряс.

Вскочил он, по стене распластался, вытаращил глаза:

— Нет, нет! — закричал. — Ни за что!

Видимо, за привидение меня принял, поскольку весь забинтованный я был, кроме глаз.

Метнулся к выключателю он, несколько раз пытался нажать — но пружиной каждый раз отбрасывало его.

— Ну чего боишься-то? — ласково говорю. — Это же я! Вот запеканочку тебе принес, почти нетронутую, — обязательно докушать ее должен перед сном.

Зубы лязгали у него по ложечке — я его с ложечки решил покормить. Докушал все же. После запеканки, естественно, набрался сил, довольно злобно уже сказал, на блюдечко кивнув:

— А за это тебе будет отдельная месть!

— Ну конечно! — говорю. — Конечно! Раз уж работа у тебя такая — всем мстить. Конечно!

После этого я домой пошел — ночевать было негде у него, скромная квартирка, да и разбогатеешь ли — с такими, как я?

Прихожу я домой и застаю отчаянный разгром: дочка рвется гулять, совсем уже на ночь глядя, а жена, естественно, не пускает ее.

— Мама! — дочка басит. — Но я сказала же тебе: у меня важные дела!

Бегает. Чувствуется, если не выпустить ее — раскатает всю квартиру по бревнышку.

— Но ведь поздно уже, пойми! — вовремя, как всегда, появляясь, проговорил я. — Мало ли кто может сейчас по улицам шататься! (Я-то, к сожалению, понимал, кого имею в виду!)

— Плевать я на них хотела! — дочка говорит. — Меня только те интересуют, кто нужен мне!

— Пр-равильно! — жена говорит.

— Ладно! — дочке говорю. — Иди! Только поосторожней.

— Я все знаю, папа!

Ушла. Некоторое время я по-пластунски за ней полз, на повороте она увидела меня, потрясла кулаком.

Долго стоял, смотрел — пока она в автобус не села.

Молодец, дочурка! — подумал я. — Ничего не боится! Это только я, видно, к старости уже, начал страхи себе какие-то создавать!

На обратном пути варежку нашел, чуть-чуть рваную. Надо будет Феке ее отнести — пока, к сожалению, только одну!

И вырвал грешный мой язык

Все, чего удалось добиться к сорока годам, — этой дачки, поделенной к тому же на три части. Общая прихожая, заваленная всяким хозяйственным хламом — ржавыми керосинками, лыжными креплениями; чистенькая маленькая кухонька, деревянный туалет с круглым отверстием и маленьким окошком под потолком.

Иногда, особенно вдали, можно слегка погордиться — все-таки ценят! — но когда живешь здесь, особенно третий день подряд, ясна вся ничтожность твоего успеха!

Узкая комната с жестяным цилиндром печки в углу, тахта, круглый столик с липкой клеенкой и много едкого дыма, появляющегося при попытке хоть как-то нагреть это помещение!

Дача! Работа! Семья! Сцепка слов, напоминающая те тончайшие паутинки, которые плел упорный паучок над бездной между перилами двенадцатого этажа гостиницы в Пицунде. Как он упорно сцеплял свои кружева — так и я пытаюсь сплести паутинку из слов, заткать ими провалы — но безуспешно.

Я сошел с черного мокрого крыльца, пошел по тропинке среди голых кустов. Самая яркая мысль за последние дни: что здесь, в загородных магазинах и не в сезон, должно скопиться некоторое количество дефицита, — и я третий уже день хожу по промтоварным магазинам в округе, поднимаюсь по лестницам в душные помещения с запахами одеколона и лежалой одежды, сонно брожу в синеватом дрожащем свете трубок и, не обнаружив ничего привлекательного, ухожу — как ни странно, удовлетворенный: ведь попадись там нечто такое, что заставило бы мое сердце учащенно биться, — это было бы трагедией: денег у меня всего полтора рубля. А так — ничего нет, и я доволен. И я упорно шляюсь по магазинам уже не с целью найти нужную вещь, а наоборот, с желанием, чтобы нигде ее не было, — и на такой зыбкой, извращенной основе держится моя жизнь последних дней, а может быть, и последних лет!

Телефонная будка у платформы тягостно напоминает мне о делах, оставленных в городе. Я захожу, набираю первый номер — самый легкий — и в будке начинает нетерпеливо пошевеливаться бодрячок-весельчак, который сразу же начинает плести слова-паутинки над бездной:

— Здорово! Ну как ты? Все путем? (Что — «путем»? Что он несет?) Надо бы увидеться — есть кое-какие мыслишки! (А мыслишка — всего одна: в какой теперь пойти магазин, где бы не встретить ничего такого, что бы меня взволновало!)

Дальше все раздвоилось: мрачные мысли мои пошли тяжелым темным строем куда-то, как эти тучи над платформой, а язык немолодого, дряблого, почти пятидесятилетнего, но одетого в молодежном стиле бодрячка в будке нес свое:

— Понял, понял! (Уже вроде бы с другим абонентом?) Значит, работа моя вам не подошла? Понимаю! (Что, интересно, он может тут понимать?) Значит, когда вам позвонить?.. Двадцать шестого?.. Что?.. Двадцать восьмого?.. Двадцать девятого? А во сколько?.. Когда угодно?.. Понял, понял! Огромное вам спасибо! (За что это, интересно?)

На лице еще блуждает радостная улыбка, язык, еще несколько раз дернувшись в гортани, успокаивается.

Боишься бездны?! Плетешь над нею паутинку? А из чего она?!

Что хорошего может быть в том, что статью, над которой ты работал два года, в которую ты вложил все самое ценное, что у тебя сейчас есть, — зарубили? Что в этом хорошего — объясни?

Но радостная, восторженная, мальчишески непосредственная (такие ценятся вдвойне!) улыбочка еще продолжает почему-то блуждать по почти уже беззубым устам. Три зуба сверху, два внизу — последние мостики над темнотой. Скоро не станет их, и тьма всё захватит.

Я шел по сырой извилистой улице среди пустых дач, с нарастающим отчаянием нащупывая языком обломки зубов: хорошо еще, что совпадают верхние и нижние, так что с закрытым ртом лицо сохраняет еще остатки вытянутой надменности, не превращается в шамкающую гармошку, в пустой кошелек, — но рухнут еще два зуба, и ты старик.

Вдруг в голубеньком домике с надписью «Промтовары» блеснуло окно — или это отразился закат? С кем торговать тут, в пустом поселке?

Я поднялся на сырое крыльцо, рванул набухшую дверь, вошел в тускло освещенное помещение, со вздохом посмотрел на полки.

Зачем я пришел сюда? Я уже объяснял зачем!

Я пошел в дальний угол магазина. Сердце пару раз прыгнуло: а вдруг? Что — вдруг? Схема уже известная — хожу повсюду, чтобы ничего не найти. Боюсь найти — нет у меня ни на что сил и средств! Так зачем же хожу? Какие пустые, перекрученные наизнанку чувства движут мной, — странно, что их хватает для того, чтобы жить и передвигаться!

— Закрываемся — будете чего брать?

Я принюхался — может быть, обоняние, как чувство почти забытое, атавистическое и поэтому менее всего истрепанное, сохранило какие-нибудь желания? Волнующий запах дегтя — но деготь как-то странно покупать? Для чего? Умирать будем — и то не решимся ни на что такое, чего нельзя было бы объяснить решительно всем, хотя большинству — в том числе и этой продавщице — абсолютно безразличны твои поступки.

Деготь отпал. Остались еще какие-то простые физические радости: гнуть, тянуть, крутить — что-нибудь такое. Вот это, пожалуй, подойдет — клей «Момент» — можно будет что-то склеить, а потом с удовлетворением подергать: не оторвать! Здорово повезло — в городе этого клея не бывает. Большая удача!

Продавщица молча подала тюбик — могла бы, кстати, и завернуть... но я давно уже ни с кем не скандалю — только улыбаюсь!

Когда я вышел из магазина, было уже темно: светилось только небо, улица и дома исчезли. Тем лучше — не надо их рассматривать, возбуждать мысли по поводу этих домов и их отсутствующих хозяев.

У платформы я посмотрел на освещенную изнутри телефонную будку — единственный кубик света, храм, где можно еще раз попытаться сплести над бездной паутинку слов, — уходить на всю ночь за платформу, в темноту пока еще страшно. Презирая себя, я все-таки подошел к будке. Громко скрипнула дверь в вечерней тишине. Открыл перед телефоном свой кошелек: стыдно в моем возрасте иметь такой, почти игрушечный кошелечек. Я всунул в дырочку палец, стал сворачивать по кругу тугой диск. Хорошо, если бы диски эти вообще можно было бы повернуть лишь в момент крайнего отчаяния или крайнего счастья, — насколько содержательнее стали бы разговоры, — а легкость поворачивания диска позволяет нам не ценить свои слова, говорить что попало, лишь бы говорить, лишь бы стоять в освещенной будке среди тьмы!

— ...Здравствуйте!.. Вы помните меня?.. Да, да!.. Когда перезвонить?.. В следующем году? Огромное вам спасибо, всего доброго!

Как ненавижу я свою легкость! Другому не могут дать что-то немедленно — он уходит в ярости, хлопнув дверью, а мне надменно и рассеянно обещают что-то, может быть, года через два — и я выхожу абсолютно счастливый, мелко кланяясь, глубоко и проникновенно понимая все трудности того, кто не может мне сейчас ничего дать: «Конечно, конечно!..» Какой удачей я считал свой легкий характер раньше — и как я ненавижу его теперь, когда четко и безжалостно оказываюсь вытесненным на периферию людьми мрачными и тяжелыми. Но уже нет сил не улыбаться, когда отталкивают тебя, — маска легкости уже приросла! — это тем более обидно, что никакой легкости нет, есть тонкая блестящая паутинка над бездной, на которой я балансирую, как паучок, — а зачем? — по всем делам мне давно уже положено упасть, но я не упаду, буду улыбаться, пока останется хоть один зуб, говорить: «Ничего, ничего! Огромное вам спасибо!» и «Когда перезвонить? Двадцать шестого?.. Ах, двадцать восьмого?.. Тридцать девятого?!.. Все понял! До свидания!»

...Это человек легкий, с ним можно не церемониться — он зайдет и тридцать девятого, ну и что из того, что такого числа нет, — он человек легкий, он согласился!

С такими мыслями я шел к даче. Только глубокой осенью, за городом, понимаешь истину: как мало на земле света и как много тьмы! Это мысль тяжелая, мы боимся ее, слетаемся на свет фонаря, как мошкара, пытаемся внушить себе, что это еще день, хотя день наш давно уже прошел, — и я не выдержу и завтра же, наверное, полечу к какому-нибудь фонарю, чтобы поскорей забыть то печальное, что понял я, побывав в темноте, и язык мой, празднословный и лукавый, который я никак не решусь вырвать, снова начнет обманывать всех и в первую очередь — меня самого.

Я вошел в темный дом, принюхался, положил замечательную свою добычу — клей «Момент» в стакан возле умывальника, прошел в узкую комнату, потрогал жестяной цилиндр печки — еще теплится — и, не зажигая света, разделся и лег. Не надо света, слабого и обманного, — пусть будет темнота!

Нет, никогда я не решусь обнаружить свою мрачность перед людьми — с детства был хорошо воспитан, часами со светлой улыбкой смотрел на абсолютно неподвижный поплавок, боясь своим недовольством обидеть — кого? Рыбу? Поплавок? Того, кто привел меня на это место и посадил? Абсолютно непонятно! Но я сидел и сидел. Так и теперь: ни в коем случае нельзя, чтобы кто-то догадался, что терпение мое кончилось, — наоборот — улыбка, радостный тон: «Тридцать девятого? Договорились! Всего вам доброго! Кланяйтесь своим!»

Голова расходилась, никак уже не заснуть! Выпить, что ли, казенного? Под столом в коричневой бутылке с бумажкой, прижатой резинкою, плескалось немного спирта. На бумажке, помнится, написано карандашом «Проявитель», но в бутылке спирт — неделю назад я кинул туда горсточку рябины... Я нашел в темноте чашку, нагнул бутылку, нашел чашкою в темноте рот... Бр-р-р! Гадость! Может, спирт превратился в проявитель, согласно надписи? Но вскоре по разгоревшейся в холоде коже лица, по вспышке ликования (все отлично, ничего страшного, все живы, дела идут!) почувствовал — нет, нормальный спиртяга! Теперь бы подобрать уютный сон — последнее время на сны главная надежда, только вот на языке уж больно погано, все-таки он сделан не из стекла, как те линзы, на протирание которых в достаточном количестве отпускается этот спирт!

Я поднялся, вышел в прихожую к умывальнику.

Может быть, все не так уж и плохо? — побежали блудливые мыслишки. Может, моя любимая статья, в которую я вложил все оставшиеся силы, не зарублена еще окончательно? Почему, собственно, силы беды должны быть лучше организованы, чем силы счастья? Наверняка у противников моих тоже есть сомнения, угрызения совести, приступы неуверенности, — зачем отказывать им в таких всеобщих человеческих проявлениях? Может быть, именно сейчас, когда вроде бы все уже кончено, ветер понемножку начинает тянуть в обратную сторону?.. Как же! Жди! Вместо того чтобы крепко спать, противники твои угрызаются совестью! Тем более из-за того, что сделано, по их убеждениям, абсолютно справедливо!

Хватит себя успокаивать! Почему мы боимся хоть раз заглянуть в глаза беде? Беда от этого, понятно, не изменится, но, может, изменимся мы, станем покрепче?

...А может, еще сбегать позвонить, — еще не поздно что-то сформулировать иначе, что-то представить полуудачей, договориться на будущее?

Нет уж, хотя бы здесь, когда ты один в темноте, имей силы почувствовать неудачу сполна, не порти такую крупную беду мелкой суетой! Буквально сам себя изловил за шиворот у двери, впихнул обратно: не будь дерьмом! Почисть свои оставшиеся зубы и спи! И не болтай хотя бы здесь: «Утро вечера мудренее!» Утро вечера мудрёнее! — вот это правильно. Господи, ну и пасту стали выпускать — клейкая, к тому же отдает спиртом, — а как раз от вкуса спирта во рту я надеялся с ее помощью избавиться! Ладно. Я вернулся в комнату, свернулся в комок, согрелся и начал засыпать. Самое пошлое, что можно подумать, что сейчас, ночью, кто-то занимается улучшением твоих дел. Ничего этого нет. Все у тебя очень плохо! Спи.

Будильник задребезжал как будто сразу же, будто ночи и не было. Все было так, как я и предчувствовал: за окном серая мгла, настроение отвратительное, рта раскрывать не хочется, тем более — какое счастье! — и незачем его раскрывать: еды больше нет, «гуд монинг» говорить некому.

Сполоснуться немного можно, но снова лезть щеткой в рот лень, да и как-то неуютно — сырость и холод проникнут в организм, хоть немного прогревшийся под одеялом. Я поставил пасту обратно в стакан, рядом с универсальным клеем «Момент», столь удачно купленным вчера. От желудка поднялся зевок, но зевнул я почему-то только ушами — рот не открывался. Пригнувшись к мутному зеркалу на стене, я развел губы в японской улыбке, напряг, как штангист, мускулы на затылке — рот оставался закрытым, верхние и нижние зубы не разнимались!

Уже догадываясь обо всем, я выхватил из стакана тюбик клея — так и есть, с двух сторон вдавленности от пальцев, никто кроме меня их сделать не мог. Я быстро понюхал щетку — так и есть — вот откуда необычный вчерашний вкус! Я стал лихорадочно перечитывать инструкцию: «Изделие намазать тонким слоем и сжать!» Так я и сделал: намазал зубы и сжал. «В случае правильного выполнения инструкции склейка сохраняется практически навечно». Замечательно! Я стал глухо, с закрытым ртом, хохотать. Довольно странный получился хохот — я испуганно умолк. В прихожей стоял стол с разным хламом, я вытащил ящик, начал копаться там... хотя что я надеялся найти? Тисочки? Но куда их вставлять? Ацетон? Ацетон, наверное, растворит клей — но ведь и зубы он, наверное, растворит? Вот — то, что нужно, — резиновая груша! Можно вечно молчать — но не голодать же? Я вставил грушу острым кончиком в дыру между зубами. Отлично! С клизмой, торчащей между зубов, я вернулся в комнату. Надо теперь купить жидкой пищи. Я оделся, вышел на улицу. Утром, оказывается, был заморозок — трава побелела.

Проходя мимо будки на платформе, я глухо, с закрытым ртом, захохотал: не дождетесь от меня больше жалких слов — лучше и не ждите!

В магазине я молча набрал кефиру, суповых пакетиков — молча, не отвечая на необязательные вопросы продавщицы, прошел контроль, — с утра мы начинаем болтать и размениваем, быть может, то великое, что созрело бы в голове или в душе.

Я шел обратно, стараясь не замечать тех мелких явлений дачной пристанционной жизни, что раньше умиляли меня, приводили в восторг. Хватит трепаться по пустякам — пора хотя бы помолчать!

Загрузка...