IV

НОВАЯ ШЕХЕРЕЗАДА (Повесть)

На моем этаже, в соседней квартире, жил Шах.

Жизнь он вел загадочную, появлялся редко — но у дверей его часто дежурили Шехерезады — видимо, с отрубленными уже головами — судя по тому, что больше он их к себе не пускал.

Безголовые и меня интересуют мало, поэтому я, не вступая в контакты, скромненько проходил к себе, иногда только на просьбу дать закурить с расстроенным видом отвечал, что — увы, курить-то как раз и не курю!

Но эта, которую миновать мне не удалось, имела какой-то особенно растерзанный вид — морально растерзанный... я невольно задержал на ней взгляд... может быть, еще потому, что правую ногу она держала как-то неестественно. Рядом с ногой стоял туго набитый кожаный чемодан.

— Извините! — надменно проговорила она, увидев, что я торопливо вставляю ключ в дверь. — Не могла бы я попросить вас об одном одолжении?

Смешна и жалка надменность на лестничной клетке. Я даже смутился: неудобно было на это смотреть.

— Да. Слушаю вас, — глядя в сторону, пробормотал я.

— Не могу ли я от вас позвонить? — произнесла она.

— Ну... если не в другой город — то пожалуйста! — сказал я.

— А что — в другой нельзя? — она смерила меня взглядом, мол, что за пигмеи тут живут?!

— Ну пожалуйста... если заплатите, — ответил я.

— Разумеется, заплачу! — с презрением произнесла она.

— А-а-а — ну тогда пожалуйста! — я отпер свою дверь.

Когда она проходила, я сбоку подробно рассмотрел ее: высокая, стройная брюнетка, правда чуть припадающая на правую ногу.

В прихожей я снял с нее слегка грязноватый белый плащ. Она осталась в черных бархатных брюках, в белой кружевной блузке с черным бантом: дерзкое смешение в одежде светской сдержанности с элементами артистизма. Я указал ей на кресло в комнате, возле круглого стола. Церемонно, показывая воспитанность, она коротким кивком поблагодарила и опустилась в кресло — да, правая ножка гнулась у нее довольно-таки плохо.

Прекрасно воспитанные люди, мы понимали, что сразу же хвататься за телефон бестактно, — некоторое время мы выжидали.

— Могу я попросить у вас стакан воды? — великосветским тоном проговорила она. При этом, судя по голосу, подразумевалась вода из хрустального кувшина, из лесного родничка, из источника Виши — но никак не из вульгарного водопровода.

— Молоко будешь? — заглянув в холодильник, запанибратским тоном произнес я.

Это явно не понравилось ей — взмахнув ресницами, она смерила меня взглядом.

— Ну хорошо, — сдаваясь, с тяжким вздохом произнесла она.

Я набухал ей молока. Она сделала глоток. Мимолетно — но так, чтобы я заметил, — она поморщилась: молоко, разумеется, было далеко не королевское, но что поделаешь — приходится пить!

Она разыгрывала, как по нотам, свою лучшую, видимо, мизансцену — королева в изгнании, — а я тем временем должен был проникаться сознанием исключительности ее натуры.

Однако я продолжал тупо молчать, все еще не понимая, какое гигантское счастье на меня обрушилось. Она явно намеревалась здесь царить, за неимением — пока что — лучшего места... Однако, судя по измученному ее виду, хитроумная, блистательная ее тактика не так часто приводила к результатам, во всяком случае — к желаемым. У нее была, я бы сказал — такая мелко-соображающая мордочка. Примерно уже за минуту было ясно: сейчас она включит свое бешеное обаяние, сейчас — скромность, сейчас — гордость и надменность, и эта ее запрограммированность вредила ей.

— Макарончики будешь? — по-простому предложил я.

— ...Что? — повернув голову на высокой шее, недоуменно произнесла она. «Надеюсь, я ослышалась?» — говорил ее взгляд.

— Тогда — простите... извините... макарончики себе разогрею... не ел с утра! — мелко кланяясь, я попятился на кухню. Она с недоумением и скорбью взирала на меня.

На обратном пути из кухни я зашел в ванную, запустил воду — устал я ужасно, мотался весь день.

— Так... А что с ногой? Покажи! — переходя на более конкретные темы, спросил я.

— Так сразу? — с туманно-двусмысленной улыбкой проговорила она.

Ясно. Новая роль!

— Ну — может, поешь? — сгребая часть макарончиков (с яичком!) на ее край сковороды, предложил я.

— Ну хорошо! — как бы уступая назойливым приставаниям, согласилась она. Ела она именно так, как я и предполагал — как, по ее понятиям, кушают герцогини.

Я незаметно покосился вниз: может, и прихрамывание ее — тоже своего рода шик? Да нет! К сожалению, ножка ее стояла как-то явно неестественно...

— Могу я закурить? — откушав, осведомилась она.

Каким нужно было быть бестактным, чтобы запретить!

— Так что с ножкой? — повторил я.

Тяжко вздохнув, она заговорила...

Сказка первая

С самых ранних лет мама твердила мне: «Ты у меня не такая, как все!» И сколько я себя помню — она повязывала мне такой бо-ольшой бант, и через всю станицу вела в Дом культуры — на занятия художественной гимнастикой, и почти каждый знакомый останавливался: «Славная дочка у вас, Полина Максимовна!» Вообще, она очень много сделала для моего воспитания — показывала, как держать себя, как одеваться. Я с самого начала уже догадывалась, что какая-то тайна в моем рождении есть. На папу смотрела, когда он с поля приходил, весь в пыли, и в детстве догадывалась уже: «Не может быть, чтобы он настоящим отцом моим был!» Мама конкретно не говорила ничего, только повторяла, как заклинание: «Ты обязана знаменитостью стать, хватит того, что я в этой степи жизнь свою загубила». Отец мой — я уже догадывалась, что он не отец, — совсем простой был, совхозный механизатор — что с него возьмешь? Правда, маму и меня очень любил, придет с работы и еще до глубокой темноты возится — в мастерской или в саду — все старался, чтобы нам лучше жилось, — но мама все равно не любила его.

И вот однажды ужасное произошло: маленький брат мой Саша в арыке утонул, — у нас вокруг станицы такие глубокие арыки шли, с отвесными берегами, а по краям высокие седые ивы росли, и Саша с ребятами все время на них забирался — и вот — сломался сук... Мама мало занималась им, в основном со мною сидела, то так мои волосы уложит, то иначе. И тут прибегают к ней и кричат:

— Полина Максимовна — ваш Саша в арыке утонул!

Кинулась она туда, и с горя у нее что-то вроде помутнения сделалось: стала она на иву кидаться, словно залезть туда собираясь, — все не хотела никак признать, что он под водой, внушала себе, что он на иве, а в воде отражается. Тут вынули его — но поздно было уже. Еле увели ее, а потом она сказала мне (поседев за один час!):

— Это наказание мне! Нельзя, чтобы дети без любви появлялись, а Саша именно так появился — не любила я его отца!

— А как же я? — говорю, вся задрожав.

— Ты? — долго смотрела на меня. — Ну ладно — все равно рано или поздно узнаешь!

И рассказала мне, что я дочь одного известного артиста, с которым у мамы большая любовь была, но потом обстоятельства сложились так, что им расстаться пришлось, и тут мама папу встретила (не настоящего моего папу, как я теперь узнала) — и он уговорил мою маму выйти за него, мама моя тогда будто деревянная была, ей все было равно — хоть в петлю! — она и согласилась, в результате промаялись всю жизнь.

Папа мой в мастерской плакал, а мы с мамой в доме были.

— Теперь только ты у меня осталась! — мама сказала.

В то время я уже за область выступала, всюду ездила, но мама непременно со мной была, и даже перед самыми крупными соревнованиями никому я прическу не давала делать — только ей.

Тут закончила школу я, мой тренер Платон Михайлович любой вуз мне предлагал — хоть в Ростове, хоть в Новочеркасске, хоть даже институт физкультуры в Москве, — но я отказалась от всего, хотела с мамой быть — совсем уже старенькая она стала у меня! Увлеклась я в то время верховой ездой, — председатель совхоза в маму был влюблен, поэтому самых хороших коней мне давал, — и очень любила я вечерами скакать по озаренной солнцем степи, — мама специально «амазонку» мне сшила, шляпку с вуалью, смотрелась я неплохо, во всяком случае, думаю — необычно для тех мест.

И вот однажды скакала я домой, торопилась — по длинной тополиной аллее — стемнело уже... и вдруг вижу, из канавы вверх какой-то странный луч светит — словно летающая тарелка там приземлилась!

Подъехала ближе, вижу — огромный грузовой трейлер лежит, и фара так задралась, светит вверх. Заглянула в кабину я — там усатый мужчина с окровавленным лбом — гордый нос, красивые черные брови, черные волосы с легкой сединой, скорбно сжатый рот — и без сознания. Стала я трясти его — он заваливаться стал. К счастью, дверь не заклинило, он выпал на траву. Тут удалось мне рассмотреть, что он моложе, чем в машине казался, и очень красив — хоть лицо и в крови. Что делать? Огляделась я по сторонам — ни души, солнца самый кончик над горизонтом торчит. Стала я пытаться тонкими ручонками своими поднять его, дотащила до коня, — к счастью, Граф мой вышколен был, как вкопанный стоял, поэтому удалось мне сначала кисти его рук через круп коня перебросить, потом и всего его перевесить через круп. Потом и сама осторожно села сзади — Граф затрусил. Мужчина этот так в сознание и не приходил, только когда мама моя уже во двор выскочила и стали мы стаскивать его — он приоткрыл на мгновение мутные глаза, увидел меня — в шляпке с вуалью, в амазонке, улыбнулся: «В каком я веке?» — и снова глаза закрыл. Отнесли мы в хату его, мама фельдшер была, первую помощь оказала, отец в контору побежал — «скорую помощь» вызывать и аварийку... Примерно через час не утерпела — зашла я в комнатку, где он лежал, — он, словно почувствовав меня, открыл глаза и посмотрел. Мама спрашивает его:

— Что с вами произошло?

А он смотрит так на меня, улыбается и — чувствуется — специально для меня говорит:

— Загляделся!

Но потом, когда его в Ростов в больницу отвезли, что-то серьезное у него с ребрами оказалось, — я вскорости явилась к нему — как раз у нас областные проходили — влюбленным, говорят, всегда везет! И тут он (тайн у нас уже не было друг от друга) объяснил мне, как все это произошло:

— В меня стреляли!

— Кто?

— Тебе, девочка, лучше этого не знать!

Потом вышла я прогуляться по Ростову, сразу встретила ну просто массу знакомых, всех этих деятелей — мелких жуликов, фарцовщиков — давно знала. Один из них, Левка, даже в шутку ухаживал за мной, хотя четко, конечно, знал, что ничего не обломится ему. Ну, потрепались с ним, как всегда, потом я спрашиваю его:

— Не знаешь такого — Аркадия Шахназарова?

Левка тут посерьезнел сразу и даже как-то торжественно сказал:

— Никто не знает никакого Шахназарова, но все в нашем мире знают Шаха! Страшно даже представить, делами какого масштаба он ворочает!

Ну, после этого пришла я к Аркадию в больницу и, топнув ножкой, потребовала, чтобы он все-все мне рассказал.

Ну он — сначала неохотно, потом все азартней стал рассказывать о том, какие дела делаются на этих междугородных перевозках и какие силы там сталкиваются, на самых высоких уровнях. Так что стрельба — это так, детские погремушки, — иногда трейлеры, работающие на разных хозяев, на полном ходу врезаются лоб в лоб.

— Только смотри у меня, чтобы остался цел! — пальчиком ему погрозила. И остальные дни, позабыв о делах, мы с «миллионерчиком» моим (так я шутливо его назвала) резвились буквально как дети!

Однажды забежали с ним в ресторан — в самый, разумеется, лучший, какой в городе был, — официант сразу скатерть сменил, поставил цветы. Вдруг появляются какие-то люди, отзывают Аркадия в сторону, о чем-то долго беседуют.

— Что они от тебя хотят? — ревниво спрашиваю, когда он, улыбаясь, приходит.

— Да ничего страшного — просто хотят меня убить! — продолжая улыбаться, он говорит...

Ну, тут он понемногу поправляться стал и собирался уже в Ленинград к себе отправиться — он родом, вообще, из Нахичевани, возле Ростова, но давно уже в Ленинграде обосновался, — и как раз тогда должны были его на заграничные рейсы перевести. А насчет меня договорились мы, что я быстренько мастера спорта в моем «Урожае» получу и сразу — к нему, — со званием, он сказал, абсолютно все дорожки передо мной будут открыты. И вот — прошла последняя ночь — наутро он уехал.

Я, ни жива ни мертва, прибегаю в гостиницу, девчонки открыли мне задвижки — мы на первом этаже жили. В этот день как раз финалы должны были идти...


... — Ну — и где же твой Шах? — нетерпеливо перебил я.

— Видимо, что-то произошло, — она скорбно пожала плечом.

Ну, ясно! У всех девушек такого рода всегда наготове трагически-романтическая история — то ее жених знаменитый автогонщик, то разведчик, то дипломат — важно, что в настоящий момент они находятся в жестокой разлуке, но любовь их, несомненно, преодолеет все преграды! Удивительно стойкий стереотип: ни разу еще не слышал, чтобы жених был обыкновенный человек, например техник, — если уж техник, то зубной, который купается и ее купает в золоте. Пока мы читаем великие произведения, параллельно создается такой вот фольклор, поражающий иногда своей безвкусицей и какими-то немыслимыми требованиями к жизни — в частности, к женихам. Причем одно из самых обидных требований: ты должен в момент рассказа непременно трагически отсутствовать, твое тупое присутствие сразу бы обесценило тебя!

Ну что ж... это все знакомо.

— Извини! — сказал ей я, открыл дверь в ванную, закрутил воду — пышная зеленоватая пена шипела уже у края. Выходя, я заметил жадный взгляд, который она кинула в ванную, — оттуда несло жаром, пахло хвоей. Но нет уж! Ванна — это чревато, это уж, как говорится, другой сюжет!

Я демонстративно прикрыл дверь — она гордо отвернулась.

Сказка вторая

В этот день должны были финалы начинаться...

Перед всеми крупными соревнованиями осмотр проводится — ну, мы с девчонками как к дурацкой формальности к этому относились.

Меня спрашивают:

— Маринка, ты пойдешь на осмотр?

И я вдруг слышу, что отвечаю:

— Да наверное, схожу!

А дело в том, что с некоторых пор меня — глухо, почти бессознательно — беспокоили какие-то странные ощущения в правой ноге.

Пришла я на осмотр, ничего не сказала — но врач наш, Альберт Дмитриевич, сам почувствовал что-то: долго правую мою тискал, мял.

— Что-то не нравится мне твоя нога. Вспомни — ударяла ты ее за последнее время?

— Я удивляюсь вам, Альберт Дмитрия! Что значит — за последнее время? Сами же знаете — падаем то и дело!

— Ясно! — Альберт Дмитриевич вздохнул. — Вот тебе направление — сделай снимок! Только сегодня же, обязательно!

— А в финале мне выступать или нет?

— Да можно, наверное... — неуверенно плечом пожал. — Вряд ли это уже повлияет...

Держалась так спокойненько я, но у самой сердечко прыгало, как птичка в клетке, — поняла я, что судьба вмешалась в нашу любовь, причем судьба трагическая!

Ясно было уже, что трудное счастье нам предстоит — и только стиснув зубы все испытания выдержать можно!

Вышли мы строем на помост.

— Ой, девочки! — шепчу. — Не смогу я, наверное, сегодня выступать!

Комсорг наш, Томка Ярмолюк, посмотрела на меня, просипела простуженным своим голосом:

— Ничего! Сможешь как миленькая!

Построение кончилось, начались соревнования — и действительно, то ли от отчаяния, то ли от счастья все получалось у меня, словно на крыльях летала, — по трем видам первое место! Влетела я в раздевалку в конце, все обнимают меня, поздравляют — один Альберт Дмитриевич как туча стоит:

— Все завтра уезжают, а тебе придется остаться, пока результатов снимка не получим!

Проводила девчонок я, а сама на следующий день пошла получать результаты снимка — через сад той больницы, где мы недавно с Аркадием гуляли.

Сказала я регистраторше мою фамилию, та посмотрела на меня как-то странно.

— Пройдите, пожалуйста, в кабинет к главному врачу — там вас ждут.

Вхожу в кабинет к главному — веселенькая, бодренькая — у стола главного сидят Альберт Дмитриевич и тренер наш, Платон Михайлович, оба мрачнее тучи. Увидел Альберт Дмитриевич меня, подошел, обнял, поцеловал.

— Ну, девочка, крепись! — глухо сказал. — У тебя злокачественное изменение кости!

Эти двое еще как-то держались, а Платон Михайлович не выдержал — вдруг зарыдал и выскочил!

— Вот так вот! — главный говорит. — Надо кумекать. У нас ты просто окажешься без ноги — и все дела! Надо бы тебя в Курган, к Илизарову поместить... но как? — посмотрел на Альберта Дмитриевича. — Есть у вас... какие-нибудь возможности... на самом высшем уровне, я имею в виду?

Альбертик, наш увалень, только вздохнул: откуда у него возможности — физкультурный врач обычной сельской команды!

— Не волнуйтесь! — по головке его погладила. — Мариночка ваша сама разберется, что к чему!

Благодарно он посмотрел на меня, поцеловал и вышел. А я к главному повернулась:

— Я в вашем распоряжении!

— Молодец, девка! — главный крякнул. — С твоим характером нигде не пропадешь!

Поместил он меня в отдельную палату, под персональную ответственность старшей сестры.

Потом, когда я осталась уже совсем одна — тут только страх навалился на меня. За что же мне такое наказание? Все больную ногу трогала в темноте, и уже казалось мне, что она заметно легче другой!

Но наутро — солнышко все озарило, и сразу после завтрака главный входит — сияет:

— Ну ты, — говорит, — не иначе как в сорочке родилась! Направляют тебя в клинику самого Илизарова — нашлись люди с возможностями, позаботились о тебе!

Сердечко у меня так и прыгнуло! Неужели — Аркадий? Откуда он мог узнать — сутки всего прошли: я не звонила, не телеграфировала ему об этом... Неужели он?

Сразу после главного заглядывает старшая медсестра и так презрительно произносит: «К вам посетитель!» И так оглядывает меня, словно лежу я не на больничной койке, а в ресторане, в отдельном кабинете — где мне, по-видимому, и место. Только успела я волосики поправить... гляжу на дверь... входит Семен Семеныч!

Был такой деятель у нас в Облсовпрофе, крутился возле нашей команды, какой-то шишкой был, но с нами все разыгрывал этакого добренького дядюшку, этакого дурачка-простачка. Толстый, потный, хохочущий, все время на выступлениях наших терся, считалось хорошей приметой перед выходом по лысине ему шлепнуть — просто счастлив бывал он тогда. Но дурачок дурачком — а на самом деле он, конечно, огромную силу имел! Назначили нам молодого тренера, только из института, и не поладили они что-то с Семен Семенычем — тренер стал требовать, чтобы Семен Семеныч не мешал его работе, — так буквально как пробка из бутылки вылетел на другой же день, а Семен Семеныч, как ни в чем не бывало, снова похохатывал. Так это он, значит, мое леченье устроил! А Аркадий что же? А ну и пусть! Посмотрела я на улыбающегося Семен Семеныча, на добродушную его рожу — и сразу легче на душе стало: есть все-таки люди! Кстати промежду прочим! — огромный букет роз приволок — обожаю розы! — баночку красненькой икорки, баночку крабиков... Вот так!

— Знай, девочка, — сказал, — что у тебя есть друг, к которому ты всегда можешь обратиться!

Не удержалась я, слезки полились, чмокнула его в лысинку, как он любил. У меня так — «слезки на колесках», как мама, утешая, любила говорить.

И в Курган я ехала, между прочим, в отдельном купе, и все оно цветами заполнено было: нарциссы, каллы, гиацинты — ну, и, конечно, розы мои любименькие — так я и расцеловала их алые мордочки!

И в Кургане, между прочим, встретили меня на черной «Волге» и до самой больнички аккуратно доставили.

И палата, куда поместили меня, тоже вся оказалась в цветах, — правда, были там еще две девушки, но свои в доску, причем из самых привилегированных кругов!

В тот же вечер приняли они меня в свой «штаб» — очень смешная и трогательная церемония принятия у них была. В общем — отличная компашка там у нас подобралась, в основном из достаточно обеспеченных семей: если пили мы, то только шампанское, а курили «Мальборо» или «Данхилл». И главное, с самого начала клятву давали: не распускаться, какая бы боль ни была — держать хвост петушком!

Боль, конечно, чудовищная, когда выпиливал сам Илизаров — участок кости, потом ставил аппарат для удлинения. На то, что получилось из ноги, невозможно было без слез смотреть, — однако на следующий же вечер уже устраивала я, как называли здесь, «малый королевский прием в будуаре». И нанесли, надо сказать, таких угощений, которых я в жизни своей не пробовала. Ну, для примера скажу, что самое скромное блюдо было — консервированный балык, никто даже не притрагивался к нему, да и вообще ели мало — в основном пели, читали стихи. А потом, когда я стала понемножку, с палочкой еще, ходить — вообще какой-то непрерывный карнавал начался, какие-то костюмированные балы, представления! В основном ребята из достаточно обеспеченных семей там были: многие по санкции министерств сюда попали, различных ведомств, у многих родители за границей служили — так что самые модные тряпки у нас были, причем жадничать не принято было, так что иной раз буквально глаза разбегались: «Ну что же одеть?» Вообще — в этом, надо сказать, заслуга Илизарова самого — сам дух в его заведении совсем не больничный поддерживался: как только способен, иди гуляй — хоть на танцы, хоть в театр!

Однажды завалились мы нашей гоп-компанией в местный ресторан — какой-то механизатор на меня загляделся, танцевать пригласил.

— Пожалуйста, — выхожу из-за стола, — если вам это не помешает... — показываю на аппарат.

Его даже пот прошиб — платком капли вытирая, попятился. Компашка наша грохнула:

— Жидкий нынче мужик пошел — аппарата боится!

Один там мальчик влюблен был в меня — то есть, уточняю, один, который этого абсолютно не скрывал, в ночь на рождество позвал меня в наш «штаб» (семь месяцев уже пролетело, как я поступила сюда!), в «штабе» нашем курили мы, иногда выпивали... порой и другое — кто на что был способен — смешно было в нашем положении еще отказывать себе в чем-нибудь! — поздравил прерывающимся голосом с рождеством меня и коробочку какую-то в руку сунул:

— Вот — на память от влюбленного разгильдяя!

Открыла коробочку — там старинные сережки с камешками. Вообще-то и в этом городке делались дела — достать все, что угодно, можно было, — но где он такую прелесть откопал? Настоящая старинная работа: я немножко разбиралась в этом деле. Ушки у меня давно уже были проколоты, мама моя еще в шесть лет меня к одной женщине сводила, мочки проткнула и все время разные сережки примеряла, — так что я теперь быстренько вставила, посмотрелась в зеркальце — ну просто прелесть!

Паша уже тогда знаменитым мальчиком был — кассеты с его песнями котировались на одном уровне с «Битлами». А если еще увидеть его — вообще голову можно потерять: огромные серые глаза, льняные, как у ангела, кудри, легкая хромота (к сожалению, так и оставшаяся)... но даже и она как-то шла ему... девочки млели — и не только у нас. Чуть ли не ежедневно почтальон пачки писем ему приносил, причем не только из Ленинграда, — разумеется, от девочек, которых он раньше уже успел своей внешностью и исполнением покорить. До этого я ревновала немножко — а что можно было сделать? — но теперь, когда он уже объяснился в любви, я, как говорится, топнула ножкой — и той же ночью вынесли мы все письма на хозяйственный двор и сожгли.

— Все свое прошлое, — сказал он, — сжигаю ради тебя!

После этого мы уже не скрывали наших отношений — повсюду только вдвоем приглашали нас, быстренько ребятки наши объясняли невеждам: Мариночка — это девочка Паши.

Где-то в апреле стали нас к выписке готовить. Шеф нам, с присущей ему грубоватостью, говорил: «Ну, мы сделали свое дело — теперь вы делайте свое!»

Я в Ленинград, кстати, тоже не нахлебницей к знаменитому мальчику ехала — у меня, слава богу, достаточно трезвая головка. Я твердо решила про себя: подготовиться и поступать в театральный или пробиваться в кино. За время в больнице я довольно многое открыла в себе, узнала много стихов и очень неплохо их читала — во всяком случае, целыми ночами не давали мне отдыха, просили еще и еще. Кроме того, и болезнь наложила на меня свой отпечаток: раньше я просто хорошенькой дурочкой была, и то страшное, что пережила, добавило мне серьезного, даже трагического, а будущей актрисе без этих качеств невозможно существовать, иначе — просто хорошенькая пустышка, и все.

Паша немножко раньше уехал, чтобы обо всем договориться, а потом и я стала собираться. Петербургом я с детства бредила — Блоком, Достоевским буквально упивалась, наверное кто-то из моих предков жил там! Но и уезжать немножко грустненько было: как-то уже привыкла я к нашей больничке — главное, что познакомилась здесь с настоящей элитой: большинство из дурашливых вроде моих дружков по настоянию министерств сюда попадали, разных комитетов, хотя бы Пашин отец — довольно крупным деятелем в сфере культуры в Ленинграде был. Привыкла я к ребяткам, и с шефом грустненько было расставаться, — что там говорить, великий человек — не случайно сейчас все лучшие клиники мира буквально нарасхват его тащат. Ножку он мне замечательно починил — хромота должна в течение года пройти, и остались еще синие пятнышки, похожие на ожоги, на некоторых деликатных местах, — но у нас, среди своих, они за знаки отличия считались — у кого больше?!

Провожали всей гоп-компанией меня — специальную стенгазету выпустили, с дурацкими фотографиями и надписью: «Хранить вечно!» — а купе ну просто все розами завалили — соседка даже ворчала полночи, что не может уснуть, — видно, впервые в жизни обоняла аромат роз... Но на следующий день я с любезной улыбочкой всем в купе раздарила цветочки, так что дальше ехали все довольненькие — умением ладить с человечками я с самого детства отличалась...

А хоть держалась я бодренько — и в поезде в том числе, — но иногда схватывало сердечко: господи — куда я еду? В огромный, незнакомый город! И, конечно, очень грустненько было мне, когда о маме думала я... За все это время приезжала она один-единственный раз, и совсем странная была: взгляд неподвижный, отсутствующий. В общем, ее можно понять: совсем недавно братик погиб, теперь несчастье со мной. И по немногим сказанным ею словам понятно было уже, что фактически простилась она со мной... она и отца всю жизнь в упор не видела — за то, что в жизни он ничего не добился, — теперь такая же история со мной. Написала я ей, что еду в Ленинград, в закрытую клинику, куда доступ запрещен, — и получила пожелание выздоравливать и пятьдесят рублей — ведь я же на полное государственное обеспечение ехала! — хотя, чуть постаравшись, можно было понять, что нет таких больниц, кроме инфекционных, куда вход закрыт, — но такой вариант, видимо, устраивал ее.

Но грустно было это понять! Торопила последние часы — скорей бы приехать! И вот — перрон. С охапкой роз выскочила я из вагона — навстречу мне шел Паша, но как-то боком, неуверенно, словно оглядываясь назад. Я веером бросила цветы во все стороны, кинулась ему на шею... Он стоял неподвижно, опустив руки. Вдруг рядом оказалась молодая красивая женщина в кожаном пальто. Она быстро оглядела меня с ног до головы — будто хотела купить.

— Паша! — проговорила она, улыбаясь. — Ну что ты стоишь, как соляной столп! Познакомь же нас!

— Моя мама, — пробормотал Паша. — А это... я говорил тебе.

Слово «это» в его устах резко меня покоробило.

— Ну — возьми же чемодан... эх ты, увалень! Совсем еще жизни не знает! — «доверчиво» поделилась она со мной.

Паша шел молча, словно обиженный тем, что его заставили тащить чемодан, а она непрерывно щебетала — об ужасных условиях в поездах, о грубости поездной обслуги. Мы прошли через большой зал, вышли на улицу. Подошли к «Жигулям» кофейного цвета.

— Вас куда, Мариночка, отвезти? — ставя «дворники» на стекла, вскользь поинтересовалась она.

Я молчала, не в силах справиться с чувством омерзения.

— Мне... на Невский! — наконец назвала я единственную улицу, которую я знала, и она это поняла — насмешливо подняв бровь, смотрела на меня.

— Так вот же... Невский! — она с недоумением показала рукой, потом поглядела на Пашу. Тот как раз опускал мой чемодан в багажник — и так и застыл, как выключенный робот. Потом поставил чемодан на асфальт.

— Я знаю! — спокойно ответила я. — Так что — благодарю вас — доберусь сама!

Я наклонилась, взяла чемодан и пошла в указанном направлении. Единственное, о чем молила я бога, — чтобы не хромать, но нога, увы, не слушалась меня. Я мечтала об одном — скорей свернуть, стряхнуть их липкие взгляды со спины!

Невский резко разочаровал меня — какой-то тусклый, неуютный, пустой в этот утренний час. Асфальт — видимо, из-за близости вокзала — грязный, закиданный бумажками. И люди шли какие-то мятые, грязные, неухоженные. Да и сама — измятая, с чемоданом в руках — выглядела довольно нелепо, сразу было видно приезжую. Наш заведующий отделением Юлий Борисович Фрейдзон часто, любуясь, говорил мне: «Вы, Мариночка, сама жизнь!» А здесь, наоборот, я казалась себе осколком больницы. Я быстро пошла назад, свернула в боковую улицу, пошла по каменным плитам тротуара. Дома были какие-то мертвые, за стеклами не было ни души — все или ушли на работу, или еще не поднимались. Наконец — увидела впереди, в тумане какие-то движущиеся фигуры. Встрепенулась, пошла туда. В каменном колодце среди высоких стен без окон стояли сразу три пивных ларька и около них копошились люди с серыми, измятыми лицами.

«Да-а! — подумала я. — Неласково меня встречает великий город!»

Потом постепенно стало светло... Надо было как-то жить! Для начала следовало привести себя немножко в порядок. Я вернулась на Невский — он был освещен уже солнышком, и люди появились уже поинтереснее. Я нашла «Салон причесок», вошла. Пока я сидела, я посмотрела, что здесь носят, — и надо сказать, что наблюдения мои были не в пользу здешних модниц. У нас, в далеком Ростове, давно уже сошла французская стрижка «Сессун» — а здесь она только начиналась! Я прямо сказала об этом девушке, у которой я стриглась, — она заинтересовалась моими словами, мы разговорились. Она сказала, что модные журналы доставать очень трудно, а начальство отстало на двадцать лет, да и в училище учат в основном допотопным прическам. Я спросила, где она училась, — она рассказала.

Вот — занятие на то время, пока я встану на ноги! — озарило меня. И никто не помешает мне поступать в театральный, — не обязана же я всем говорить, что учусь на парикмахера, — с документами всегда можно уладить, всегда найдутся — в канцелярии, в отделе кадров девочки, с которыми можно прекрасно договориться!

Я научила ее самой модной прическе — она сказала, что с нее коньяк, и, выслушав ее объяснения, как проехать, я направилась в училище. Я все больше укреплялась в своем решении: и денег будет вполне достаточно на первое время, и, главное, сама всегда будешь прилично выглядеть: если других делаешь красивыми, неужели уж не сможешь как следует позаботиться о себе?

— Главное, — сказала мне Оля (так звали парикмахершу), — суметь найти общий язык с директрисой училища.

Долго ждала я в приемной, наконец вошла. Кабинет был большой, обшитый деревом, на стенах висели вымпелы «Победителю...», «Победителю...», в шкафах стояли разные кубки. Директриса, красивая, холеная женщина, долго, словно не замечая меня, разговаривала по телефону. Из разговора было ясно, что она разговаривает с каким-то очень большим начальством, — ну, разумеется, ей было не до меня. Наконец она обратила на меня свой взор. Я рассказала ей о своем желании. Она цепко оглядела меня, потом стала расспрашивать о моих родителях — по тону ее явно чувствовалось, что она предпочла бы родителей «покруче», тогда и разговор был бы полюбезнее. Потом она долго говорила о необходимости высокого морального долга молодого человека, о необходимости держать высоко марку их училища, — к сожалению, не все на это способны, — чем больше она говорила, тем яснее я понимала, что брать она меня не хочет, что ей нужны какие-то выгоды, а от меня ей «ничего не светит».

Я уже не вслушивалась в ее слова, только смотрела на ее холеное, как бы честное, но глубоко фальшивое лицо — и пыталась вспомнить, кого же она мне напоминает. И вдруг вспомнила — я даже улыбнулась — Пашину мать! Те же интонации, та же внешность, те же дела: вроде надо быть душевной, чуткой, но все время прорывается самодовольство и надменность: смотри, какое у меня платье, смотри, какое место в жизни я занимаю, — а тебе, хорошенькая, но дерзкая девчонка, никогда ничего подобного не будет! В общем, я уже достаточно почувствовала ее — для того, чтобы понять, что нам не ужиться.

И еще вдруг вспомнила я, кого напоминает мне она! Директрису моей школы, — хотя та старая, некрасивая, одевается по-мужски, но что-то главное — в лице, в характере — у них одинаковое.

Я вспомнила, как на выпускном акте она долго проникновенно говорила о замечательных жизненных путях, которые перед нами открываются, — впрочем, слушали ее кое-как, каждый из нас достаточно уже трезво представлял, какой именно путь открывается конкретно ему, потом она выдала золотую медаль Сашке Гурову. «А теперь, — сказала она, — у нас еще один приятный сюрприз!» Оказалось, школа может выдать одно направление в вуз, и направление это, «за образцовое поведение и за активное участие в общественной жизни» выдается... Маше Буздяк. Зал загудел. Все знали, что Маша эта и в школу-то ходила через день... но все и прекрасно знали, что мама ее — директор местного универмага. И тут же Маша, не моргнув глазом, поднимается на сцену с огромной охапкой роз и с улыбочкой раздает их всем, сидящим в президиуме. Из зала, естественно, начались выкрики — и тогда наша директриса, подняв бровь, свысока оглядела всех, и так же — сквозь маску честности проглядывало самодовольство: «Гудите, мол, гудите — все равно умные люди сделают так, как лучше им!»

И после этого они еще удивляются, что мы вырастаем фальшивыми и неискренними!

Вспомнила я это, и тут же мне все стало ясно — я даже невольно улыбнулась своей проницательности.

— Что вам так смешно? — возмутилась эта дамочка.

— Извините... своим мыслям! — ответила я.

— Ну хорошо, — недовольно проговорила она. — Хоть вы и запоздали с подачей документов, идите в медкомиссию, если она вас пропустит — подавайте документы!

Простилась со мной довольно любезно, чувствовалось, что портить со мной отношения ей не хочется: как знать, может я стану когда-то ее начальницей?

В медкомиссии меня встретили грубо — чувствовалось, что директриса уже позвонила и ввела их в курс.

— Что у вас с ногой? — сразу же грубо спросила врачиха.

Я подала ей письмо от самого Илизарова, где было сказано, что любой труд не только не противопоказан, но полезен мне.

— Парикмахер по восемь часов в день стоит на ногах! Вы не выдержите этого. У нас работа, а не лечебное учреждение!.. — заорала врачиха.

— А вы не врач! — ответила я и вышла.

Слезы обиды душили меня. В коридоре сидела девушка, тоже плачущая. Мы разговорились.

— Да им не справка — им блат нужен! — сказала она. — Ко мне придрались, что когда-то в детстве у меня был бронхит, который давно уже прошел! Так что — или ищи концы, или не суйся! — посоветовала она.

Я вновь оказалась на улице. Ну — куда? И тут я вдруг вспомнила про Аркадия! Старый, добрый дружище! Правда, я вела себя не как пай-девочка — все эти месяцы не писала ему, — но и он, дрянной мальчишка, тоже не писал!

Я нашла его адрес, как на крыльях, полетела к нему.

Аркадий встретил меня так, словно мы расстались вчера.

— А, это ты? Очень хорошо! Ну, как твое здоровье? Раздевайся. Наверное, ты хочешь принять с дороги ванну?

Ванная у него была исключительная: все четыре стены зеркальные, одеколоны и косметика только английские — потом мне Аркадий сказал, что французскую косметику он считает вульгарной.

После ванны он повез меня завтракать в ресторан «Метрополь», там все знали его и называли исключительно — Шах. «Ясно, Шах!», «Сделаем, Шах!». Я любовалась им.

Каждое утро на его «фиате» мы ездили на рынок — питался он только с рынка: мясо, творог, овощи — все! Каждый раз он долго ходил по рядам, подробно расспрашивая хозяина, — чем, например, он кормил теленочка, чем поил, и даже какой масти он был. Потом он выбирал мед — это тоже целая наука, нюхал, трогал каплю меда химическим карандашом: если тот давал чернильный подтек, значит, мед разведен...

Вечерами мы обычно ходили на концерты зарубежных артистов — причем на такие, куда билетов достать практически невозможно — но Шах мог практически все! Он говорил мне, что скоро приедет его мама и тогда мы поженимся.

На улицах, в транспорте я почти не бывала, но то, что мне удалось увидеть и услышать, оставляло впечатление достаточно вульгарное. В таком городе, как Ленинград, культура общения была, увы, не слишком высока. Даже в Ростове — я имею в виду, в том кругу, с которым я общалась, — считалось позором употребить слово не в том падеже, а здесь я то и дело слышала: «Живет Мориса Тореза» или «сварила суп с рагу».

И особенно было приятно после этого оказываться в обществе Аркадия, наблюдать его изысканные манеры, слышать всегда корректную речь! Все, что было куплено и не съедалось за день, выбрасывалось в мусоропровод — несвежих продуктов он не признавал!

Однажды мы завтракали — рыночный творог, мед, овощи — вдруг зазвонил телефон. Кто-то долго, сбивчиво говорил в трубке.

— Ясно! — усмехнулся Аркадий и повесил трубку. — Маленькие неприятности, девочка моя! — сдержанно проговорил он. — Скоро за мной могут прийти. Я должен подготовиться. Тебе лучше уйти. И вещи свои возьми — наверное, будет обыск, и я не смогу объяснить, откуда у меня они. Мужайся, девочка. Все обойдется! Жду тебя недели через две. А сейчас — извини, я должен сделать несколько звонков, которые тебе лучше не слышать!

Мы быстро собрали мои вещи — и я, не успев прийти в себя, оказалась на площадке. Я посмотрела на дверь — такую родную! — и стала медленно спускаться по лестнице.

Я не знала, куда пойти, — никого в этом городе больше у меня не было — Паша с его мамашей для меня больше не существовали. Я оставила чемодан на вокзале в камере хранения и, не удержавшись, позвонила Аркадию — телефон уже не отвечал. Начались испытания. Ночевать мне было негде, несколько раз я ночевала в каких-то трущобах у бедных старушек, которые ждут возле вокзала постояльцев, на два дня поселили в гостинице — пришлось пококетничать с администратором — но через два дня выселили. Снова начались случайные ночлеги, какие-то старухи, убогие старики, — проснувшись, я сразу же брезгливо уходила оттуда. Каждый вечер я приходила к квартире Аркадия, но там было тихо. Чтобы не стоять на лестнице, я заходила в ближайший бар и подолгу сидела, пока «центровые ребята», которые там собирались, не начинали приставать.

Я получила несколько лестных предложений разделить кров, но неизменно отвечала: «Перебьетесь!»...


— ...Да-а... и где же твой Шах? — заинтересовался я. — Может, просто прячется, не открывает?

— В такие игры он не играет!

— Да-а... когда он появится, надо будет поговорить с ним о его поведении.

— Думаю, что за все ваши проповеди больше копейки он не даст!

— Да? Вот как? Ну что ж, и копейка деньги, — сказал я. — Извини... хочу ванну принять... ты... тут посидишь... или как? — я посмотрел на дверь.

— Вы, кажется, разрешили мне позвонить? — томно проговорила она.

— Ах, да...

Я ушел в ванную.

Ну ясно — из тех гордых красавиц, которые приезжают в наш город и бывают безумно оскорблены, что их не встречают с криками восторга. Как-то даже и не пытаются приспособиться, понять как и что, появляются с гордым видом, опустив ресницы: «Вот и мы!»

Знаю я прекрасно ихнюю сестру! Я уже, как Пастер, несколько раз ставил опыты на себе! Однажды пригласил двух сестер-близняшек из бара к себе, посмотреть, чем набиты их головы. Оказалось — ничем. Но пока я, изображая гусара, носился в магазин — они увели у меня занавески с окна. Вернувшись, я долго напряженно вдумывался, уже не как Пастер, а как Шерлок Холмс: почему же они взяли именно занавески, ведь у меня много других хороших вещиц? Не в силах разрешить эту тайну умозрительным путем, я взял на себя смелость поехать к ним в общежитие — перед этим они доверчиво рассказали мне все о себе! Действительно, не могли же они заранее знать, что им так понравятся мои занавески?.. Вахтерша пошла за сестричками, и вскоре они спустились, как сразу две королевы, в юбках из мучительно знакомой материи. И ни малейшего смущения я не заметил — напротив, весь вид их говорил: «Ну сколько ж еще можно нам докучать своим постылым вниманием?»

...Кстати — и эта тоже подозрительно тихо сидит: не слиняла ли уже, прихватив кое-что лишнее из моих вещичек?! Я привстал из воды... прислушался... было тихо, потом вдруг грохнула дверь. Я выскочил из ванной, кинулся к вешалке: все ли мое на месте?.. На первый взгляд, вроде бы, все... Ну — слава богу! Можно возвращаться в ванную — спокойно домыться, поблаженствовать.

В пепельнице дымился вывихнутый окурок. Дым зигзагами поднимался к потолку...


Потом я забыл про нее — и месяца через три с удивлением столкнулся с нею в своей парадной. Она выглядела совсем плохо — бледная, в потрепанной одежде, нечесаная — что-то явно случилось с ней. Она вышла из коммуналки на первом этаже — там жили в основном люди, побитые жизнью.

— Ты что... здесь теперь? — с некоторым испугом проговорил я.

Она даже не сразу узнала меня, сипло проговорила:

— А-а-а!..

— Торопишься?.. Пойдем кофе попьем... — не в силах отвести от нее испуганного взгляда, предложил я.

— А курево есть? — спросила она.

Сказка третья

Снова не застав Аркадия, я стала спускаться по лестнице — и вдруг почувствовала себя плохо. Я опустилась на ступеньки... Очнулась я на стареньком диванчике у Зинаиды Михайловны.


...Отец ее был мастер ортопедической обуви и печник. В блокаду лежал в больнице, там давали кашу. Зина приходила с котелком, отец отдавал кашу ей (так он приказал), она несла кашу домой. Дорога была очень длинная, стояли холода — собираясь в больницу, она надевала два пальто, свое и материнское, из-за этого шла очень медленно. Когда возвращалась наконец, мать каждый раз хвалила ее — говорила, что брат бы кашу не донес. Однажды она шла очень долго, потом зашла вдруг в подъезд и съела кашу. Потом стояла у стены и плакала: решила, что домой не пойдет, замерзнет здесь. Подошел военный, спросил, почему плачет. Все рассказала. Он полез в мешок и дал ей буханку хлеба. Дома мать стала бить: «Где украла?»

Первый муж Зинаиды был дамский портной, Илья. Он шил женам важных начальников и был очень богат, хоть и жил вместе со всеми в большой коммунальной квартире. У него были картины, зеркала в золотых рамах, статуэтки. Зина сначала ходила к нему просто так, посмотреть, потом уже не просто так. Мать узнала, подняла шум.

Илья испугался, — чтобы не поднимался скандал, согласился жениться. Мать сразу тоже согласилась, сказала Зине: «Солидный человек, не шантрапа уличная!» Он был дамский портной и дамский угодник. Каждый раз, придя со смены, заставала надушенных дам: «Клиентки!». Угощал их какао, печеньем, наливал рубинового вина в тонкие рюмочки.

Зина всю жизнь работала в горячем цеху, на разливке стали. Пока молодая была, с подружками не надевали темные очки, кокетничали. От этого зрение с годами испортилось.

Илья быстро состарился, стал больной, пальцы рук и ног стали опухать, не мог работать и ходить — приходилось всюду катать его в коляске-каталке. Врачи рекомендовали отвезти его на грязи в Мацесту, но Зину с работы не отпускали. Берта — соседка, вдова, вызвалась его отвезти. Когда через три недели вернулись, Берта стала гнать ее из комнаты: «Мы с Ильей решили пожениться, ты тут изменяла направо и налево, соседи подтвердят, уходи». Илья был уже совсем больной, только кивал.

Второй муж был Толстяков, энергетик. Маленький, худой — но все равно ни одной юбки мимо не пропускал. Однажды сидели вечером дома, раздался звонок. Зинаида открыла — стояла красивая, очень богатая женщина. Толстяков в испуге подскочил к ней, было слышно, как он шептал: «Скажи, что от друга по делу! Скажи, что от Павла!» Женщина посмотрела на Зинаиду: «Вы его жена?» — «Да». «Это от Павла, по делу!» — закричал Анатолий. Женщина повернулась и ушла. Зинаида, прямо как была в тапках и в халате, выскочила на улицу, догнала ее: «Вы к Толику по делу? Заходите, пожалуйста!» Та, поколебавшись, зашла. Зинаида Михайловна усадила их рядом с Анатолием, устроила дикий скандал. Женщина убежала, Зинаида успела оторвать у нее вуаль. Анатолий — позер, артист — стал ползать на коленях по полу, восклицать: «Это ужасная ошибка, больше такое не повторится!» Сделала вид, что простила. Но в субботу вечером поехала в Стрельну — там от родителей Анатолия остался дом, Постучала — дефективный брат Анатолия впустил: сказал, что Толя сейчас придет. Раздались голоса. Спряталась за печку. Вошел Анатолий с бутылкой и женщиной — на этот раз совсем простой, деревенской. Вышла из-за печки. Увидев ее, сразу же спрятал бутылку под подушку. Выхватив бутылку, разбила об стенку, устроила скандал. После этого оформила развод. Анатолий часто говорил, что один крупный начальник — его родной дядя, что он запросто, когда захочет — заходит к нему, тот вынимает из сейфа деньги, протягивает: «На, оденься — а то мне стыдно на тебя смотреть». Теперь стал угрожать этим дядей, но Зинаида не испугалась — подала на развод. От Анатолия у Зинаиды Михайловны был сын, тоже Анатолий, очень, к сожалению, похожий на отца.

Третий муж у нее был неофициальный, когда, уже испортив зрение, она работала в больнице. В отделении, где работала она, были больные после самых тяжелых операций. Сразу заметила его. Однажды они рядом смотрели телевизор и она вдруг почувствовала, как у нее колотится сердце. Потом он признался, что и сам испытывал нечто подобное. Когда пришло время выписываться, он спросил: «Можно, я пойду к тебе?» Она согласилась. У него были взрослые дети, жена. Жена выгоняла деньгу из его умелых рук — он все умел, а переехал к ней в одних кальсонах. Два года жили как в раю, все покупали, ездили на курорты. Хотели откупить дачу у прежней семьи, но сыновья потребовали двадцать тысяч.

Однажды Филин (так была его фамилия) пошел в старую свою семью за инструментом. Долго его не было, вся извелась. Наконец позвонила его прежняя жена: «Твой Филин тут пьяный». Повесила трубку, не поехала — потом казнила себя за это всю жизнь. Приехала только утром. Открыла жена. «Где он?» — «Там!» — жена кивнула, ушла на кухню. Тут на пороге комнаты появился Филин в трусах, испуганно вскрикнул, снова закрылся. Тут появилась жена, стала ругаться, выгонять ее. Когда она все-таки прорвалась в комнату, он лежал на полу в состоянии клинической смерти. Стала делать массаж сердца, искусственное дыхание рот в рот — много раз делала это больным, — но он не ожил.

— Вызовите «скорую помощь»! — крикнула жене.

— Сама вызывай! — ответила та.

Хоронили старой семьей, ее не пригласили. Хоть он всегда был против, повезли в крематорий — теперь-то старались показать свою заботу и богатство. На следующий день выкрала урну — и говорит, что, пока везла, чувствовала оттуда тепло. Договорилась с пьяницами на кладбище — те подхоронили урну в могилку ее матери, и даже продали ей готовый цветник. Через неделю к ней пришла повестка в суд — цветник оказался краденый. Пока разбирали это дело, выяснилась и история с урной. Сыновья сначала подняли хай, но потом за две тысячи согласились дело замять.

Теперь она жила в коммуналке вместе с сыном Анатолием и с его подружкой Верой. Вера — волосы короткие, свалявшиеся, лицо пухлое, словно из ваты, глазки слезящиеся, блестят, зубов почти нет — хотя еще молодая. Туфли грязные, стоптанные, чулок нет. Когда у них с Анатолием начинался очередной загул, Зинаида Михайловна стучалась ко мне, прятала что-нибудь самое ценное, чтобы не пропили, — например, постельное белье. Зинаида Михайловна тяжело дышала (ей был вшит стимулятор сердца). Иногда Анатолий, проснувшись среди ночи, начинал вдруг ломиться ко мне в комнату. Зинаида Михайловна, всегда резкая, тут словно глохла. Ей хотелось, чтобы сын ее бросил Верку и сошелся со мной.

Еще в квартире жили двое: Нина-кошатница, толстая женщина, очень плохо одетая, непонятного возраста, собиравшая у себя всех больных кошек, какие попадались, и Ефремыч, красивый, жизнерадостный старик-пенсионер — сейчас он делал отличные сухие веники и продавал их у бани.

Я стала искать работу. Ходила по улицам, читала объявления... «Требуются ровничницы, крутильщицы...» Я не знала, что это такое, но чувствовалось — что-то очень трудное и скучное.

Однажды я шла по какой-то тихой улочке, по каменным плитам, и вдруг почувствовала какое-то волнение. Я даже не сразу поняла — что такое? Какой-то знакомый, волнующий запах! Я посмотрела на здание за оградой, за деревьями — и сразу все поняла! Все больницы похожи друг на друга! Я дошла до проходной — там была огромная доска объявлений: «Требуются медсестры, рабочие на кухню...» Я шла по тусклому больничному коридору, испытывая почти что счастье: вот — то, что мне сейчас нужно, пока я немножко не оклемаюсь, не приду в себя! Тут мне близко и понятно все — от главного врача до уборщицы: известны их проблемы, понятна их каторжная, но прекрасная работа! Да и кроме того, это был мой моральный долг: ведь больница, похожая на эту, буквально поставила меня на ноги, вдохнула жизнь, — как же мне не помочь, если тут нуждаются в моих силах.

У меня уже было достаточно жизненного опыта, чтобы сразу не переться в отдел кадров: начнет там какой-нибудь мордоворот задавать вопросики — я не выдержу и сорвусь. Я шла прямо на кухню — наверняка там найдутся сердобольные женщины, с которыми можно поговорить по душам.

Так оно и вышло. Больница эта была онкологическая, поэтому давала лимитную прописку — правда, на то только время, пока работаешь здесь, — но я никуда и не собиралась отсюда уходить.

Работала я так. В полпятого утра вбегаешь в большой кафельный кухонный зал, ставишь котлы на газовую плиту, наполняешь водой из шланга, факелом поджигаешь горелки-трубы, включаешь электрокотлы, прочищаешь засоренные краны.

Пока вода греется, бежишь в подсобку. Там стоят принятые еще вчера шесть ящиков картошки (если в меню — пюре, то больше, если только в щи-борщи, то тогда шесть). Картошку слегка чистишь в картофелечистке — много нельзя, будет недовес, — дочищаешь аккуратно, вручную. Морковь, лук — чистишь, режешь, капусту шинкуешь. Тут уже приходит повариха, начинает дергать тебя: засыпать крупу, очистить сосиски от целлофана, развести молоком кашу. Ведра, ругань. А тебе еще работать в овощной комнате, но тут завтрак уже готов: наливаешь из электрокотла несколько ведер кофе, кашу из баков по кастрюлям делишь, ставишь на тележку, грузишь в лифт, поднимаешь на этажи... и тут уже надо приниматься за обед — рубишь капусту для борща, потом открываешь огромный холодильник, с треском выламываешь груду смерзшейся рыбы, срезаешь большими ножницами острые плавники (хоть бы не поколоться!), потом чистишь, скребешь, летит чешуя, вцепляется в лицо, в волосы, потроха наматываются на пальцы, брезгливо стряхиваешь, снова наматываются... Споласкиваешь руки, затем готовишь огромный бак винегрета, к нему надо сварить — котлами! — свеклу, картошку, открыть банки с маринованными огурцами. Загружаешь варить рыбу (или кур) — сразу штук сто. Если мясо — то закладывает уже сама повариха, тут уж всякие хитрости — ее дела. От плит — жара, духота — халат надеваешь на трусы и лифчик, потом снимаешь и их. Перекурить некогда. Смотришь на часы: давно пора уже собирать пустые баки из-под завтрака. Снова по этажам, тащишь баки, в другие корпуса прямо разгоряченная, не одеваясь, бежишь через двор. Собираешь баки, кастрюли, скребешь их, драишь, полощешь... А тут пора уже разносить обед, мгновенно надо прикинуть: на первое отделение сто двадцать порций первый стол, восемьдесят четыре порции — второй... третий... четвертый... На второе отделение... И просчитаться ни в коем случае нельзя: обратно уже не вернут, исчезнет, как в сказке, а тебе потом отвечать.

Развозишь обед, возвращаешься, чистишь подсобку, вытряхиваешь из ящиков грязь от картошки, ботву, выносишь во двор, ставишь штабелями. А тут надо быстро чистить мясную комнату — в холодильнике примерзла кровь, к стенам прилипла чешуя. Особенно тщательно чистишь колоду для рубки мяса: чуть в какой щели найдет санитарная комиссия загнивание — сразу же закроют столовую, потом улаживай! Потом моешь все помещение шлангом, трешь кафель, скребешь электрокотлы — особенно после каши пригорелой тяжело отдирать...

Потом приводишь себя немножко в порядок, идешь на кухню — там уже распределяются «сэкономленные» продукты. Каждому выдают в сите, почему-то было принято в сите выдавать — кусочек мяска, кусочек масла, пару-другую рыбок, в кулечках — крупы, сахарку, луковиц там, морковок. Это в порядке вещей уже считалось, никогда даже не обсуждалось, — женщины там очень разные работали, но в этом сходились. Повариха — блекленькая, но злобненькая, диетсестра — толстая, хамка, кладовщица — цепкая, хитренькая, дочь уже пединститут заканчивает, машина, квартира. И попробуй при них сказать, что воровать, мол, нехорошо, — всем скопом накинутся на тебя, начнут орать, что вот другие, на других должностях — вот те воруют так воруют, а нам, бедолагам, сам бог велел! И вообще, про другую жизнь исключительно в злобном тоне говорилось: «...Вот — вчера эта артистка известная советовала женщинам аэробикой заниматься — поворочала бы она котлы, как мы, поглядели бы мы на нее — захотела бы она аэробикой заниматься или нет!» И обо всем в таком роде. Потом, как водится, вынимаются бутылки, и под них совсем уже душераздирающий разговор — эту муж бросил, эту сожитель, у этой сын в тюрьме — ни о чем радостном не слышала никогда. Снова вынимается вино. Домой уже доходишь в тумане.

Сначала я была рада, что устроилась на такую выгодную работу, — продукты, которые я приносила, я продавала в своей же квартире, и все были довольны: продавала я по государственной цене, а кроме того, в магазине, например, не всегда есть репчатый лук и греча, а у меня — всегда. Так что в некотором смысле я стала благодетелем квартиры — все, даже Толян, теперь уважительно разговаривали со мной. Все чувствовали, что я стала постепенно вставать на ноги. Я уже представляла, что скоро буду жить, как Шах, а одеваться, как Пашина мать, богатая и надменная, но шли месяцы, и я вдруг стала замечать, что ничего не меняется, что я живу так же, как и жила, — пашу с утра до вечера и больше ничего. Из тех доходов, что я получала, приходилось все чаще ставить бутылки поварихе, кладовщице, диетсестре, — часто они даже не распивали их на кухне, а уносили с собой, своим мужьям и непутевым детям. При этом они еще говорили, что я хамка, что за то, что они сделали для меня, я им должна быть слугою всю жизнь. Кроме того, при дележке продуктов они давали мне меньше всех, сначала я терпела это, как должное, а потом стала базарить — какого черта?! В ответ они говорили мне, что у них семьи, а я — одинокая, мне нужны средства на всякие фигли-мигли, а им — чтобы тянуться из последних сил, как-то содержать семью, кормить-поить мужей-подлецов и оболтусов-детей. Я объясняла, что им-то полегче, что у них семьи уже есть, а мне только предстоит ее завести, и для этого нужна материальная база, — в ответ они только грубо хамили.

В результате этого я стала сама брать, что мне было нужно (ну, конечно, в разумных пределах), научилась сдвигать в замке бумажку-контрольку, открывать, а потом снова ее задвигать.

Но однажды диетсестра застала меня за этим занятием, подняла хай. Потом сказала, чтобы я подавала по собственному, не то передаст дело в милицию — и раз я поймана на открывании шкафов, то все недочеты, если они обнаружатся, будут повешены на меня.

Я сказала, чтобы она заткнулась, — уйду сама.

Вечером я была у себя — раздался стук в дверь. Верка вошла — грязная, опухшая, волосы взъерошены. Неизвестно, где носило ее, но ясно, что не по хорошим местам. Одежда на ней — словно на земле спала — да так оно, наверное, и было.

— Ну чего тебе? — спрашиваю.

Голова как ватная, ничего не соображает.

Верка оглянулась на дверь, потом лезет за пазуху и вынимает какую-то книжку — старинную, с золотым заглавием.

— Сколько, думаешь, за эту книжку дадут?

Послала бы я подальше ее — настроение такое было, — но тут, как назло, ни копья — доскидывались с девушками из кухни...

— Что я тебе — эксперт? — говорю.

— Пойдем, — говорит, — если у меня книжку не примут — сдашь ты!

Где она эту книжку взяла — к гадалке, как говорится, ходить не надо. Ясно — у Борщевской. Однажды мы с Веркой с аванса моего поддали чуть больше нормы, потом на плацу оказались. Подошли Венчик, Гуляй-Нога. Венчик предложил пойти в гости к Борщевской. У многих уже тут самый любимый маршрут был; с плаца — к Борщевской. Скинулись на четыре «фаустпатрона», Гуляй-Нога, хоть и хромой, сбегал, принес. Погребли к Борщевской. Была она богатая прежде женщина, вдова одного очень известного профессора, теперь у нее ничего почти не осталось, только темные квадраты на обоях вместо картин. Вошли — дверь не закрывалась у нее, и везде — и в прихожей, и в комнатах, и на диванах, и на полу в беспамятстве люди лежали, причем такие уже, которые домой не ходят, или у которых вообще нет дома, окна распахнуты настежь, и Борщевская, красивая седая женщина, играла на рояле и пела.

Оттуда, ясное дело, и книжка — отыскалась в какой-нибудь тумбочке, в какой-нибудь этажерке. Книжка, конечно, красивая, темно-зеленая, с черными кожаными уголками, с золотыми витиеватыми буквами: «Мудрость лжи». А внутри, между плотными желтыми листами, то лепесток розы засушен, то василек — воспоминания Борщевской о счастливой ее жизни.

Хотела я Верку послать с этой книгой подальше — но сил нет уже, а в горле пересохло. Как манекен — встала, оделась.

Почапали. Верка медленно идет, туфли разваливаются на ходу, под глазом то ли отек какой-то, то ли синяк. Вошли в скупку книг — в маленькую комнатку. Простояли небольшую очередь, Верка протягивает в окошко книжку. Приемщик, седой старик, слегка дрогнул, увидев эту книжечку перед собой. Глянул на Верку, потом поднялся, ушел с этой книжечкой куда-то вглубь — видно, советоваться.

Верка вытащила из плаща паспорт, открыла. Я случайно заглянула туда и обомлела: на фотографии юная девушка — свежая, улыбающаяся, с пушистыми льняными волосами!

— Это ты, что ли? — Верке говорю.

— А что — непохоже? — Верка ухмыльнулась.

Возвращается приемщик, спрашивает:

— Откуда у вас эта книжка?

— Семейная реликвия! — Верка нахально говорит.

— На этой книге экслибрис профессора Борщевского. Возьмите ее, девушка, и уходите, пока я не вызвал милицию!

— Козел ты старый! — Верка схватила книжку.

Вышли во двор. И только прошли через него, вышли на улицу — менты нас уже ждут, с машиной: «Просим садиться!» Сначала решили мы, что это приемщик патруль вызвал, пока мы с перекупщиками длинноволосыми во дворе базарили, они то брали книгу, то возвращали, пока толковище шло — эти, наверное, и подъехали. Но когда в отделение привезли нас — оказалось, что по другому совсем делу.

Ходили по плацу двое дружков — Рейнгардт и Васильчиков. Рейнгардт внук академика был, и, когда дед умер — он известный востоковед был, — этому какое-то наследство досталось, буддочки-шмуддочки. А в этот день соседи Рейнгардта услышали стон, вошли к нему — он с проломленной головой, без сознания, лежал на полу. Милиции соседи сказали, что накануне у него Васильчиков был, они дико ругались, — сам Васильчиков все отрицал, — и теперь брали всех в свидетели, кто якшался с ними, — а я ни при чем вообще, всего раз у этого Рейнгардта и была...


... — Ну, стоп!.. Хватит! — не выдержал я. — Об чем-нибудь другом мы не можем поговорить?

Она тяжело, исподлобья, смотрела на меня. Потом взгляд ее обратился на машинку с заправленным листком. Я поспешно закрутил листик так, чтоб не было видно текста.

— Врешь? — ухмыльнулась она, кивнув на машинку.

— Почему это? — обиделся я.

— Врешь! — кивнула она. — Иначе бы не спрятал.

— Вообще-то это научная статья, — пояснил я.

— Все равно — вранье! — тяжело мотая головой, твердила она.

— Почему ты так думаешь? — пришлось пойти с ней на серьезный разговор.

— Все вы врете! — повторяла она.

Какой-то просто неистовый Виссарион! Слава богу, что при теперешнем раскладе не дадут ей ворваться так стремительно в литературу, как это сделал в свое время Виссарион Григорьич... Уж ближайшие десять-пятнадцать лет можно жить спокойно — это точно.

— Все вранье, — тупо твердила она.

Я смотрел на нее...

Да-а-а... Плац оказал на нее, безусловно, свое воздействие! Каменный колодец среди высоких стен без окон, стоят там сразу три ларька. Тупик этот — и в прямом, и в переносном смысле — тупик! — завален мусором, грязными ящиками. Под ногами асфальт, вернее, сразу много слоев асфальта. Слой, халтурно положенный, сразу ломался, и вместо того чтобы вычистить его и сделать, как следует, — прямо на эти обломки настилали как попало следующий слой, и этот сразу горбатился, ломался, на него спокойно настилали следующий — никого почему-то не волновало, что все снова разрушится. Когда находишься на этом плацу и смотришь вокруг, то невольно рождается мысль: а есть ли, действительно, на свете что-то такое, ради чего стоит держаться, не опускаться? Если все вокруг настолько отвратительно — то ради чего выделяться тебе?

И всегда там толпа! Что же привлекает их сюда?

Вот стоят перед моими глазами трое. Валера (по прозвищу «Валера толк знает») — всегда модно и добротно одетый, в синей нейлоновой куртке, в прочных ботинках на гофрированной подошве, солидный и молчаливый, не говорящий почти ни слова. Второй — весь словно иссохший, выжатый, автомеханик Лява (как образовалось прозвище, не знаю, видимо от фамилии). И третий — телефонный техник, Гуляй-Нога, обаятельный, хоть и потертый, и, несмотря на незавидную свою жизнь, всегда бодрый, с застенчиво-наглой улыбкой. Нога его слегка согнута, словно брезгует касаться земли. Сломал он ее, работая на домостроительном комбинате — с прицепа свалился на ногу блок, — однако на характер его это вроде не повлияло, — он, безусловно, душа компании, медленное его приближение (он хромает, словно ныряет) всегда встречается радостным гулом.

Лява — яростный, возбужденный, всегда что-то быстро, сбивчиво говорит, обычно выбирая для этого новичка — завсегдатаям уже надоела его история.

— ...Я помбурмастера был, денег, что грязи, имел. Жена — отличная женщина, — и в профкоме, и в месткоме, и судья!

— Как — судья? — удивленно переспрашивает новичок.

Лява долго смотрит на него немигающим взглядом — есть у него такая привычка. Иногда, правда, поворачивается к кому-нибудь из завсегдатаев, кивает на новичка: «Видали такого?»

— ...Судья всесоюзной категории по мотоспорту! — сжалившись наконец над бестолковым собеседником, поясняет он.

— А-а-а, — с некоторым облегчением произносит собеседник. — Ну и что? — задает он вполне резонный вопрос.

Лява снова долго неподвижно глядит — видно, как возмущение бестолковым собеседником закипает в нем.

— Разбежались. В двадцать четыре часа! — наконец отрывисто произносит он.

— А... как?

— Нормально! Соревнования были, я машину подготовил тип-топ!

— ...Машину?

— Мотоцикл, я имею в виду!

— А-а-а.

— Обычно этот класс двести — двести двадцать дает, а моя — двести сорок, с места!

— И как... удалось этого добиться? — говорит уже изнемогающий от бешеного напора Лявы новичок.

— ...Звезды другие, — после долгой многозначительной паузы наконец выдает Лява свой секрет.

— Это — шестерни, что ли? — бормочет новичок.

Выдержав долгую паузу, Лява кивает.

— ...И дальше что? — не в силах больше выдерживать паузы, стремясь хоть как-то подвинуть историю к концу, спрашивает новичок.

— ...Вырулил на старт, — в прежней отрывистой манере продолжает Лява. — Моя — сразу же в мегафон: «Мотогонщик под номером тринадцать, подрулите к судейской коллегии!» Подруливаю, вежливо спрашиваю: «В чем дело?» — «Вы снимаетесь с соревнований!» — «Пардон, почему?» — «У вас некондиционные шестерни!» — «Понял, благодарю вас!» Аккуратно развернулся, как дал двести сорок по Блюхера, по Тухачевского — у гаишников только фуражки слетали...

— Так... — озадаченно произносит слушатель.

— Все! — резко обрывает рассказчик. — ...Больше она меня не видела!

— Ясненько! — вздыхает новичок, с тоской озираясь по сторонам, прикидывая, как бы ему избавиться от бешеного Лявы.

Но сильнее всего из них поражает Валера. Когда видишь его в расхристанной этой толпе, одетого всегда модно и добротно, каждый раз думаешь, что он зашел сюда единожды, совершенно случайно. Однако — все время вне рейсов он проводит именно здесь! При ближайшем знакомстве поражает он вескостью и категоричностью суждений — во всем он разбирается лучше всех, и все уже надоело ему.

— Хочешь жениться — делай глупость, пожалуйста! — лениво вещает он. — Только зачем? В любом баре этого добра — хоть ухом ешь! А женишься — будешь дергаться весь рейс!

Обогащенный очередной расхожей мудростью, собеседник отходит.

Валера плавает на «загранпосуде». Казалось бы — вот хозяин жизни, весь мир перед ним, с его благами и впечатлениями. Взять хотя бы коммерческую сторону — одних ковров, кажется, загранморяку разрешается привезти из рейса чуть ли не два... Однако, как порой в правильной вроде речи таится неуловимый дефект, превращающий слова в труху, так и в характере Валеры присутствует нечто, превращающее его жизнь в полную бессмыслицу.

Длиною почти с полдома, ржавеет его «кадиллак», то ли черный, то ли коричневый, из-за грязи и ржавчины уже не разобрать. Иногда хозяин, словно соблюдая повинность, садится в него и совершает медленный круг... покидать пределы квартала Валера почему-то не любит.

В квартире его (куда так рвутся местные девушки — правда, лишь те, которые не бывали еще там) по обшарпанным полкам стоят какие-то копеечные (или, вернее, центовые) пластмассовые сувениры — больше никакой романтики, ничего больше не говорит о том, что человек повидал мир. Пылится, правда, в углу за дверью свернутый трубкой ковер — время от времени Валера вяло делает вид, что хочет его продать, какой-нибудь гость вяло изображает покупателя... но ковер пылится по-прежнему. И девушки, разочарованно отплевываясь, покидают его кров — он равнодушно закрывает за ними дверь.

Однажды корабль его был интернирован в латиноамериканском порту, весь мир кричал об этом, на плацу ждали чего-то... но он появился как ни в чем не бывало, будто съездил за город, угостил всех довольно-таки вялой историей — о бананах, которые приходилось есть и на первое, и на второе, и на третье... и все!

Хочется воскликнуть с отчаянием: «Да что же это делается, друзья мои?!» Когда речь заходит о Валере, я начинаю горячиться! Казалось бы, человеку доступно многое!.. Однако он простаивает день за днем на плацу, выслушивая все более и более неразборчивые бормотания Лявы и Гуляй-Ноги.

— Домой иди! — снисходительно дает он Ляве очередной бесценный совет.

Может, он пребывает тут потому, что только здесь чувствует себя самым значительным из всех?

— Не пойду! — дерзко отвечает расхристанный Лява, недовыяснивший еще сложных своих отношений кое с кем из присутствующих.

Валера, под начавшимся мелким дождичком, продолжает стоять на плацу в одиночестве. Наконец появляется Лява, кровь льется по его лицу. Ну что ж — теперь можно и домой!

С чувством исполненного долга Валера неторопливо проходит через плац, задумчиво глядя на великолепные свои ботинки, но равнодушно наступая при этом на лужи — сквозь дыры в асфальте этого года виден асфальт прошлогодний, за ним позапрошлогодний — как из-под какой-нибудь критской культуры выглядывает культура финикийская, — но эти не хочется почему-то изучать, уж больно они халтурные, эти культуры!

Светится еще недавно открытое на втором этаже торгового центра вечернее кафе. Но заходить туда лучше не стоит! А зайдешь — моментально отчаяние охватывает тебя. Все здесь, от оформления до питания, словно с каким-то мрачным наслаждением, сделано плохо... Кому и за что здесь мстят? Даже хозяевам, делающим тут свои воровские деньги, и то вредно находиться тут более часа! Сердце обливается кровью: ведь раньше, говорят, рестораны и кафе делали лучшие архитекторы, думали, как сделать красивее и уютнее... здесь — квадратная стеклянная клетка, по бокам развешаны динамики... и все! Сойдет и так? Но что будет? Невольно тут глаз тянется к бутылке, которая, несомненно, имеет наиболее изысканную архитектурную форму из всего, что видно вокруг.

Поздно вечером я возвращаюсь к парадной, протягиваю руку и долго, ничего не понимая, стою... Куда это я пришел? Абсолютно ровная поверхность! Ах да — вот это дверь, но ручка почему-то оторвана. Ручку-то зачем?! — слезы вдруг выкатились у меня из глаз. Если бы действия эти происходили на вражеской территории, их бы еще можно было понять, — но так?!!..

На другой день — на плацу снова толпа.

— Правильно говорит умный мальчик! — доносится реплика Валеры.

— Да что ты понимаешь в моторах! — замахнувшись ящиком, Лява бросается на него.

Валера неторопливо берет его лицо в свою ладонь и с поворотом кисти толкает в куст. Гуляй-Нога гулко захохотал... Когда я узнал, что он — телефонный техник, я понял, почему так плохо работает телефон.

Сбоку на тротуаре стоит аккуратный, седенький, розовенький старичок, с веничком под мышкой — видимо, остановился поглядеть по дороге из баньки.

— Да-а-а! — поймав его слезящийся и вроде бы даже сияющий взгляд, произношу я.

— А что ж? — почти довольно произносит старичок. — Как же им не пить, когда они свою рабочую совесть пропивают?!

И довольный собой — он-то не пропивал свою рабочую совесть! — старичок поворачивается и с достоинством идет домой пить чай.


— ...Послушай... — после долгой паузы сказал я Марине, — ну помнишь... у тебя был жених... еще в больнице... на гитаре еще замечательно играл?! Может, тебе его все-таки разыскать?

— Сам разыскивай! — после паузы хрипло отвечает она.

— Ну — у тебя был где-то адрес?!

— Ну и что?


Дверь мне открыла красивая женщина.

— Вы по поводу Паши?

Я кивнул.

— Вы... из милиции?

— Еще нет. Просто я хотел бы с ним поговорить.

— Поговорите с ним! Поговорите хотя бы вы — может быть, хотя бы постороннего он послушает!

— А что с ним?

— Не с ним! С ними всеми!

— А что — с ними всеми?

— Они уходят из дома, ничего не объясняя, бросают своих родителей, которые им не сделали ничего, кроме добра, и целые дни сидят, скрестив ноги, в каком-то своем сквере, играют на гитарах и ничего не говорят!

— ...Где этот сквер? — обернувшись на лестнице, спросил я.

...Кто обритый наголо, кто заросший, в хламных одеждах, которые постеснялся бы надеть даже нищий, они сидели на скамейках, абсолютно не общаясь. Некоторые тренькали на гитарах, остальные низали бисер — доставали бисеринки из стаканов, надевали на нитки. У многих дам, впрочем и у кавалеров тоже, на запястьях и шеях красовались такие ожерелья.

Подъехала машина, из нее вышли двое милиционеров. Медленно пошли, вглядываясь в лица. Подошли к одному, с чубом на бритой голове, в длинном рваном пальто, застегнутом булавкой. Остановились.

— Паспорт! — протягивая руку, резко произнес милиционер.

Тот, заметно испугавшись, протянул руку с паспортом. Милиционер посмотрел, потом кивнул напарнику. Они, ни слова не говоря, подняли парня и потащили его в машину. Остальные продолжали низать бисер.

Все было ясно! Я даже не стал спрашивать, который тут Паша, — не имеет значения!

Сказка четвертая

Однажды я шла на рынок. Зинаида Михайловна плела коврики-половички, а я их продавала: у меня все эти черноусые покупали охотнее и давали больше — их, несомненно, привлекала моя кажущаяся доступность, очаровательная болтливость — ля-ля-тополя. Часто я договаривалась с ними на вечер, они жадно покупали половички, имея в виду нечто совсем другое, — а вечером я просто не являлась — и все. Наутро они, если появлялись, мрачно обходили меня стороной, не здоровались, но уже это мне было — как до лампочки!

И вот я однажды шла на рынок, и вдруг ноздри мои задрожали... Что такое?.. Весна! — вдруг поняла я. Снег уже стаял, сухой асфальт, многие моют окна, кидают зайчики! Давно я не испытывала такого ликованья! Что ж такое, подумала я, почему я живу почти как старуха, — я ведь молодая, в сущности, девчонка! С этой жизнью забудешь и про весну!

В тот день половички шли особенно бойко, а вернувшись, я решила сделать что-то особенное... например — помыть окна! С треском я открыла окна — между рамами было полно грязи — не мылось уже, наверное, лет десять! Я с упоением терла, стекла музыкально пели — и это тоже было музыкой весны!

Я стояла на подоконнике, примерно в полутора метрах от земли, в коротеньком халате, который сшила себе еще в школе. Ножки мои за зиму выровнялись, стали гладенькие — и не отличишь, которая прооперирована, если не являешься специалистом. А в смысле стройности и красоты — тут не о чем было и спорить. «У вас, Мариночка, ноги из подмышек растут!» — как говорил наш заведующий отделением Юлий Борисович Фрейдзон.

Вдруг я увидела, что внизу идет парень в замшевой куртке и с бородой, — но как-то медленно уж идет и ухмыляется в бороду. В руках у него какой-то жбан.

— Проходи, тут не кино! — рявкнула я. Я чувствовала себя неотразимой.

— Откуда ты, прелестное дитя? — наоборот, остановившись, произнес он.

— Я Дюймовочка из раскрывшегося цветка! — сказала я.

— Представляю этот цветочек! — улыбнулся он. — А не хочешь, Дюймовочка, с нами пива попить?

— А вы кто?

— Пойдем, увидишь!

Подал он мне руку, я спрыгнула прямо с окна, как со ступеньки кареты, — было приятно чувствовать, как ножки слушаются меня!

Мы пошли через проходные дворы. Тут была целая система дворов, от Лиговки до Фонтанки можно было идти этими дворами. Зимой это все словно спало, казалось, что жизнь ушла отсюда, но весной все вдруг ожило. И, глядя на эту жизнь, казалось, что история здесь остановилась: кирпичи, покрытые мхом, покосившиеся флигелечки. Идешь, и вдруг видишь узкий тупичок, заставленный баками, — но там еще какое-нибудь окошечко с геранью, какая-нибудь древняя старушка сидит там, сама тоже вытянувшись, как бледный росточек, ловит личиком горячее солнце, радуется — еще до одной весны дожила! Видно — все, что осталось в жизни у нее: эта геранька да последнее солнце!

А в самом первом нашем дворе-колодце, в окошечке маленьком, единственном в высоченном глухом брандмауэре, сумасшедший жил — хохоча, выбрасывал из своего окошечка горящие тряпки прямо на огромный тополь под окном — белый пух загорался, приезжали пожарные, милиция, грозили ему. Но самое смешное: никак к сумасшедшему этому пройти не могли — такие сложные, запутанные коммуналки тут были.

Вообще, много тут еще от Петербурга Достоевского осталось... Таинственный город!

Дошли до какого-то черного хода, вошли. После солнечного двора холодно показалось, темно.

— Ну, куда? — обернулась.

— Дуй до горы — не ошибешься!

Помчалась я наверх — только коленки мелькали! Допрыгала до самого верха — наконец, провожатый мой поднимается, тяжело дыша.

— Ну ты, мать, даешь! Просто какой-то королевский скороход!

— Ну, куда? — огляделась я, кругом только ржавые чердачные двери.

— Погоди... моторюга не работает! — подержался за сердце, потом дал мне жбанчик, сам достал длинный ключ с бородкой, вставил в дверь.

Открыл — какая-то темная прихожая, сбоку из маленькой кухоньки выходит седой кудрявый человек.

— Ну, тебя только за смертью посылать!.. О!.. Здрасьте! — увидел меня.

— Кто еще там? — его окликают.

— Да Феликс... какую-то нимфу привел!

— Дворничиху, что ли?

Вошла я внутрь и обомлела — от яркости, после темной лестницы. Огромные стеклянные окна в наклонной крыше, большое светлое помещение, и еще светлей от белой бумаги, всюду листы приколоты с рисунками — на огромных столах, на кульманах. На каких-то лежанках по стенам лежат ребятки, — кто в свитере, кто в тельняшке, кто в мятой ковбойке.

— О! — крайний меня увидел, испуганно вскочил, стал торопливо жилетку застегивать, остальные вскочили, очумело смотрели на меня — но я благосклонно на них взирала — не могли же они, дурашки, знать, что я к ним приду!

— Ты кто ж такая? — самый старший спрашивает, с седыми кудрями.

— Я — Весна! — вся так вытянувшись к свету, зажмурившись (греет-то как!), воскликнула.

— Весна Боттичелли? — усмехнувшись, старший говорит.

— А не похоже? — обернувшись к нему, дерзко говорю.

— Ну ты, весна... пиво будешь? — как бы на правах уже старого знакомца Феликс ворчит.

Резко обернулась к нему, смерила взглядом.

— Я пью только шампанское! — сказала ему.

— От шампанского икают иногда! — еще один вступил, маленький, хилый, но за что-то, видно, уважали его тут, — все засмеялись немудрящей его остроте.

— Ты готовить умеешь? — седой спросил.

— А у вас есть что? — свысока посмотрела на него, пошла на кухню.

Зашла на кухню — и чуть мне дурно не стало: бутылки, коробки, огрызки! Поставила я картошку варить — единственное, что было у них, — потом говорю:

— Ну, свинюшки, дайте хоть швабру какую-нибудь — попробую порядок у вас навести!

Поняла сразу, что цацу незачем тут корчить — свои ребята!

Долго выгребала у них, выбрасывала в мусоропровод.

Тем временем сварилась картошка, подала на стол в большой комнате, разлили пиво.

— Погоди! — вдруг хилый кричит. — А Парфенову ведь тоже надо налить!

Притащили какой-то портрет, нарисованный карандашом, — карикатуру, попросту говоря, — поставили перед ним склянку пива, картошину — и просто падали со своих табуреток от хохота. Смотрела я на них: ну просто дети, разве можно в их возрасте такими несерьезными быть?

Потом стала я всматриваться в портрет — и что-то очень знакомое в нем мелькнуло, — здорово было нарисовано, надо сказать.

— Скажите, — наконец не удержалась, — а его... не Семен Семеныч зовут?! — узнала спасителя своего, который ногу мне спас!

Тишина наступила — все изумленно глядели на меня.

— Да-а... шустрая нимфочка! — наконец, седой произнес.

— Вот тебе и провинциалочка! — Феликс сказал.

— Да он вроде бы тоже откуда-то... — произнес хилый.

— Так что же — он ваш начальник? — оглядела я их.

— У нас нет начальников! — хилый сказал.

— Ну ясно, — оглядела его. — Вы — вольные художники! А все же...

Стала расспрашивать я их и выяснила, что Семен Семенович через час явится сюда собственной персоной, с новым заказом!

— Ясненько! — говорю. — Ждите меня — я сейчас! Все будет тип-топ!

Домыла свое окно — слава богу, что никто не залез, почти час открытое простояло! — подогрела быстро воду: вымыла голову, оделась скромненько, но чистенько, прибежала туда.

— Все хорошеешь! — седой буркнул.

Чувствовалось, что нервничали они перед приходом шефа, поэтому разговаривали друг с другом... не всегда ровно. Наконец — звонок: мощный, властный, сразу чувствуется — хозяин идет!

Вошел Семен Семеныч — впялился в меня, но чувствуется, что не узнает. Да и я с трудом узнала его — совсем важный стал, представительный.

— Семен Семеныч! — наконец говорю. — Помните хромоножку?

В глазах — недоумение, даже испуг, потом вдруг — радость — вспомнил!

— Ах ты хромоножка моя! — обнялись, поцеловались. — Ну как ты? Как ножка твоя?

— Отлично! — говорю. Ножку свою показала. Рассказала ему, что и как, — ну, естественно, не так, как все было, — сказала, что приехала поступать, не выдержала, хожу на курсы, и хотела бы пока интересную работу — желательно что-нибудь связанное с искусством.

— Ну ясно! — Семен Семеныч твердил. — Ну ясно — уж землячку не брошу! — Снова мягкий стал, домашний, как тогда, когда по соревнованиям с нами таскался.

Сказал, что работает здесь теперь, в Управлении культуры, занимается тем, что кормит вот этих, как он сказал, разгильдяев.

— Что б ты делал без этих разгильдяев? — Феликс проворчал.

— Так может, раз уж зашла о нас речь, поговорим о делах? — жестко хилый произнес.

Чувствовалось, что именно он, а не седой здесь главный.

Семен Семеныч медленно повернулся к нему, поглядел на него совсем другим уже, тяжелым взглядом.

— Ну что ж, поговорим, — медленно произнес, — и предупреждаю, что разговор будет не из приятных!.. А ты, землячка, иди — черкни только адресок, через недельку покалякаем!

Написала я адрес свой, сунула ему в кармашек, поцеловала в лысину, как он любил.

— Семен Семеныч! — сказала. — Это отличные ребята! Я хочу, чтобы все у них было тип-топ! Ясно? — и ножкой топнула.

— Слушаюсь! — Семен Семеныч шутливо вытянулся и снова тяжелый взгляд на хилого перевел.

Выскочила я — довольно хмурыми взглядами меня хозяева проводили.

Часика через три заглянула я к ним — интересно, выполнил ли Семен Семеныч мое указание?

Феликс совсем очумелый мне открыл.

Кивнул только: «Ага!» — и внутрь ушел.

А там работа кипела — делали, как выяснилось, макет украшения города к какому-то празднику — кажется, к Дню строителя. Какие-то кубы устанавливали друг на друга, раскрашивали, — работали слаженно, четко, а среди них Семен Семеныч метался — тоже запаренный, в жилетке:

— Ребятушки! — вопил. — Не дайте пропасть! Не погубите! Дети, семья! В золоте будете купаться — это я, Парфенов, вам говорю!

Но те и так работали как черти: резали, клеили, рисовали, — абсолютно без слов друг друга понимали — просто с восторгом я смотрела на них.

Потом уже ночью заглянула к ним, сделала чай. Парфенова не было, а ребятки, как призраки уже, мотались по мастерской, в синеватом свете дневных ламп, кто голый по пояс, кто в рваной футболке, — и все клеили, рисовали.

— Успеваем! — седой прохрипел.

Потом я уже утром к ним зашла, часов в одиннадцать, — воскресенье было. Все на стульях. Полная неподвижность. Молчание. Головы повешены.

— Ну что, орёлики, приуныли? — бодренько говорю.

— Да так. Ничего особенного, — седой голову поднял. — Сейчас звонил твой Семен Семеныч — сказал, что оформление не потребуется, есть указание, ввиду невыполнения какого-то плана, встретить праздник в скромной, сдержанной манере. Вот так.

— Ну и что же будет? — поглядела на их изнуренные лица.

— А ничего! — Феликс руками развел.

— И не заплатят?

— А за что же? — хилый усмехнулся. — За это?

Посмотрел на нагроможденные картонные кубы.

— Действительно! — Феликс произнес.

И стали вдруг снова дико хохотать, потом Феликс пнул один куб, хилый отшиб — начали куролесить, радостно вопить. Смотрела я на них — ну просто малые дети! Ну разве можно так жить взрослым мужикам — надеяться неизвестно на что, зависеть постоянно от чьей-то милости?

Ушла. Через несколько дней как-то зашла — узнать, в основном, не появлялся ли Парфенов. Так Феликс даже внутрь меня не пустил.

— А... это ты! — зачумленно пробормотал и даже не отодвинулся, чтобы меня пропустить. — Извини!.. Пашем как сумасшедшие!

И дверь закрыл. Ну что ж — если люди не знают, что такое благодарность, — это их дело!

А Семен Семеныч, как и обещал, через недельку заглянул — весь вообще такой, с понтом под зонтом, припомаженный, приглаженный, — но быстро язык общий нашел и с Зинаидой Михайловной, и с Толяном, и даже с Веркой. И только когда остались мы наедине, лысой головой своей покрутил:

— Да-а, землячка, — надо выбираться тебе отсюда! Ну, для начала приискал я тебе работенку: так, ничего особенного, раз специальности нет у тебя, — но чистенько, культурненько, и деньгу можно выгонять, если постараться... И как ты просила, связанную с искусством работу нашел тебе — на фабрике «Сувенир», где настоящие художественные вещи делают! Только вот вопрос — надо что-то с пропиской делать — с лимитной снимут тебя, а без прописки не возьмут... Тут нам с почтеннейшей Зинаидой Михайловной надо покумекать!

И родилась тут довольно странная идея: записаться с Толяном мне — фиктивно, разумеется, — тогда сразу пропишут.

Зинаида Михайловна сначала обиделась, разумеется, что с ее сыном-красавцем не желают по-настоящему записываться, только фиктивно! Но потом смирилась — хоть так, все-таки что-то да светит!

На другой день ходила куда-то — видимо, к своим старым подругам, советовалась, потом пришла ко мне и говорит:

— Значит, вот так! Говорила я с подругой одной моей — у нее похожий случай! Так она со своей — такой же приблудной, вроде тебя, — пятьсот рублей за это дело взяла, ну а с тебя поскольку много не возьмешь, договоримся на триста! Это последнее мое слово — все-таки нелегко сына продавать, хоть он и дрянь! — мрачно усмехнулась.

— А Верка не будет скандалить? — осторожно спрашиваю. — Все-таки хоть и без записи, а давно они с Толей живут.

— Эта Верка, — Зинаида Михайловна говорит, — за бутылку самого господа бога продаст — не то что это барахло в пиджаке! Да и жить-то он все равно с ней будет — не с тобой же.

— А вы не думаете, Зинаида Михайловна, — такой запускаю шар, — что они эти триста рублей пропьют за неделю и только хуже еще им будет — совсем до ручки дойдут?

— Об этом не беспокойся! — Зинаида Михайловна усмехнулась. — Деньгами я буду распоряжаться! Дам им пять червонцев, за все про все, а на остальное какую-то хоть одежку Толику надо купить — совсем обтрепался!

— Скажите, Зинаида Михайловна, — вежливо так говорю. — А двести пятьдесят рублей не устроят вас? Все-таки я сама себя обеспечиваю, без какой-либо помощи.

— Из-за серьезности твоей только на это дело и пошла! — Зинаида говорит. — Была бы так... барахло... вроде сынка моего — вовек бы согласия моего не услышала!

Жалко, конечно, было за это «барахло в пиджаке» такие деньги платить, но, видно, другого выхода не было — пора все-таки на ноги становиться, так, сбоку припека, надоело болтаться!

Толян неожиданно вдруг обрадовался, разволновался.

— Ну! — залопотал. — Наконец-то у меня законная жена будет — как все равно приличный буду человек! А ты — любовницей моей будешь — как, согласна, нет? — Верке подмигнул.

Разумеется, у Зинаиды Михайловны он гораздо больше вытянул, чем она планировала, гульбище устроил, весь плац пригласил — давно не видела этих поганых рож!

Посидела я минут пять, ради приличия, потом полный развал пошел, встала, ушла.

Ночью уже Толян ломился ко мне, орал:

— Слышь, открой! Угаремливаю тебя! Слышь — я отличный парень! Душа подъезда!

Под утро наконец угомонился.

Пошла я работать на фабрику. Работа, конечно, чистенькая, — но покруче, чем в столовой. Поставили меня упаковщицей на конвейер — берешь с конвейера кулон или брошку, потом берешь маленькую этикетку, ставишь на нее штампик с числом, кладешь все это в пластиковый пакетик и специальным приспособлением завариваешь его. Откладываешь — берешь следующий. За тысячу таких операций — восемьдесят копеек! Поначалу колготки не могла себе с получки купить. Потом устроила бунт, пошла к начальнику, сказала, что хочу в художественном процессе участвовать, а не бездумно работать. Что ж — перевели меня в художественный цех — наносить позолоту на края чашек. Крутится такое колесико с золотой краской, подносишь к нему чашечку, наносишь бордюрчик. Тысяча чашечек — все те же восемьдесят копеечек! Конечно, чтобы сравнительно прилично иметь, сидишь до упору, хоть смена и кончилась, — на это у нас сквозь пальцы смотрели... Так что выходила вымотанная, ноги буквально руками переставляла. Иногда только, обычно перед выходным, заходила в наш местный бар — поддать слегка, кайфовую музыку послушать. Лезла, конечно, в основном мелюзга несовершеннолетняя, но стоило мне сказать пару слов, как отскакивали. Сидела так, в сладком отупении, смотрела все время на классную фирменную игрушку на стойке — такие соломинки, вроде коктейльных, наливаются вдруг огнем... зеленым... потом багровым... кажется, что салют видишь — но только очень издалека — с другой планеты вроде, или из самолета. И вот сижу я однажды в таком зашоре, вдруг входит в бар баба — яркая брюнетка, чем-то похожая на меня, но «прикинута» — как я только видела на обложках самых крутых журналов!

Подходит, не глядя по сторонам, к стойке, бармен сразу почтительно склоняется к ней, она передает ему какой-то пакет и тут же собирается уходить.

— Ладно, — вдруг бармену говорит, — сделай-ка нам по хорошему кофейку — хочу вот с подружкой поболтать!

И так улыбнулась, будто мы действительно с ней подруги.

— Ну... ты чего здесь сидишь? — говорит.

— А ты чего?

— Да я так, по делу.

— Ну и я по делу!

— Ну — чумовая ты! Это же брат мой работает, — на бармена кивнула, — я ему фирменные лекарства передала для матери.

— А что ты — фирменные лекарства можешь доставать? — это заинтересовало меня.

— Я все могу! — сказала.

Разговорились. Сказала, что Жанна ее зовут. Что приехала, как и я, с юга два года назад, и поначалу тоже круто пришлось, но постепенно сообразила, что к чему, встала на ноги — и уже себе квартиру купила, и мать больную вытащила сюда, вместе с младшеньким братиком, — и им квартиру сделала, и на место его ткнула непыльное, — на бармена кивнула. Хоть, конечно, одна суета — солидная публика сюда не ходит!

— А куда ходит? — я спросила.

— Об этом мы завтра с тобой поговорим! — подмигнула. — А сейчас пойдем отсюда. Пока!

Бармен, в каких-то расчетах запутавшийся, только кивнул.

Приехали мы к ней — такой квартирки я в жизни не видела. Хоть от центра и далеко — но полный люкс! Кровать белым мехом накрыта, белый с золотом телефон. И откуда-то тихая музыка звучит, — как Жанна объяснила, вместо иглы у нее лазерный луч, только в самых крутых домах новинка эта есть. Сказала еще, что завтра видео посмотрим — сегодня на один день подружке отдала.

Приняли мы ванну, легли спать, но всю ночь шептались — она про свою жизнь рассказывала, я — про свою.

Утром — я спала еще: вносит кофе на подносе, нарезанный ананас и телефон на длинном шнуре.

— Все ясно, Жора! — говорит в трубку. — Она девочка умненькая! Договорились.

— Жора этот — не грузин, случайно? — спрашиваю ее.

— Нет. Впрочем, это неважно. Он нам только помогает.

Распахнула свой шкаф — стали одеваться. Я хотела поярче одеться, чтобы лучше выглядеть, — но Жанна, наоборот, дала мне самое строгое:

— Вот это одень! Что за провинциальные привычки — дешевкой выглядеть! Чем строже мы выглядим — тем выше нам цена!

Оделись, как на дипломатический прием, вышли, поймали тачку, приехали в ресторан. Швейцар никого не пускал туда, но нас пропустил. Встретил официант нас — интеллигентный, в очках, вежливо поздоровался со мной, назвал себя: «Георгий» — и в пустом еще почти зале за столик со свежекрахмаленной скатертью посадил.

— Тебе рыбку, как всегда? — к Жанне обратился. — А вам что? (Я сказала.) ...Сейчас — через минуту буквально клиенты ваши подойдут!

Тут задергалась я.

— Может, подкраситься пойти? — Жанке говорю.

— Спокойнее, детка! — Жанка говорит. — Не они нам нужны, а мы им!

Входит Жора, вносит закуски, ставит с подноса на стол.

— Ну все, — говорит, — явились ваши! В туалете причесываются — сейчас будут!

— Опять «финики», что ли? Снова нажрутся? — капризно Жанка говорит.

— Нет — в этот раз интеллигентные, не лесорубы какие-нибудь! Будете довольны! — дружески подмигнул.

— Отличный парень, между прочим! — чтобы паузу заполнить, Жанка рассказывать стала про нашего официанта. — Из очень приличной семьи, папа — профессор, сам учится в Институте советской торговли!

— Надо же! — удивилась.

— Со мной ты не такое еще увидишь! — весело Жанка сказала.

И вот — подходят двое — один пожилой, другой совсем мальчик. Одеты, главное, удивительно скромно, не то что наши — напялят на себя все с наклейками, а эти — в простых белых бобочках, в парусиновых брючках. Вежливо здороваются, целуют ручки, расшаркиваются. Садятся.

Жанка сразу по-фински заговорила, удивительно толковая девчонка: это надо же — финский выучить — а-а-а, о-о-о — сплошные гласные, язык можно сломать!

Причем говорит с достоинством, свысока, я бы сказала, а те только робко соглашаются, улыбаются, кивают!

Смотрела я на них — симпатичные лица, интеллигентные, но что поражало меня больше всего — что совсем разного возраста они, один другому в сыновья годится, как же они гуляют вместе, — у нас такого не бывает.

Спросила я, улыбаясь, у Жанки — не сын ли это с отцом. Жанка спросила, потом кивнула мне: да... так оно и есть.

Тут как-то впервые неловко мне стало... Всякое бывает у нас — но чтобы отец с сыном вместе по бабам ходили... такого не встречала. Все-таки есть какой-то стыд. А эти — хоть бы что, улыбаются, радостно кивают, словно родство их — всего лишь смешная подробность, не более того. Потом пожилой что-то долго подробно говорил, Жанка слушала с ученым видом, кивала.

— Ну... что они? — не выдержала, спросила.

— Меньше штокай, больше улыбайся! — довольно жестко уже Жанка говорит, — Они сейчас уезжают на машине в Выборг, а оттуда домой, и приглашают нас сопровождать их.

— До Выборга?

— Ну — а докуда ж еще? — Жанка усмехнулась.

Зашли они в номер — переодеться, вещи взять, мы ждали их в холле, немножко неловко мне было болтаться там, а Жанке хоть бы что — с целой группой туристов разговорилась, те хохотали одобрительно, жвачку протягивали, но она отказывалась.

Наконец вышли эти, вежливо простились с администратором, швейцаром. Тот с интересным выражением на нас смотрел — будто нас нет.

Пошли на стоянку, сели в их машину — низкая, дымчатого цвета, падаешь в кресло, как в пух! Даже и не заметила, как тронулись, настолько плавный у них ход.

По дороге очень любезно себя вели, чтобы за коленки там хватать — ничего подобного — европейское воспитание!

Вежливо беседовали о жизни, о политике — нашу жизнь они знали очень хорошо, многое одобряли. Хорошие люди, без затей, довольно искренне рассказали о себе. Пожилой сказал, что он преподаватель в гимназии, преподает спорт, а сын его — музыкант, учится в училище и уже играет в каком-то оркестре. И при этом — я сначала не поняла — еще имеют мастерскую по ремонту машин, чинят машины.

— Как же так? — я удивилась. — Преподаватель, музыкант — и машины чинят?

— Нормальный ход! — Жанка сказала. — У них это не зазорно, деньги жмут из всего! Это у нас — гордая нация! — Жанка усмехнулась.

Да, действительно, подумала я, скажи Паше моему, который заманил меня сюда, что он, гениальный музыкант, должен в гараже время от времени работать, — представляю, какую гримасу бы он скорчил! А ведь он, насколько знаю я, музыкой своей не зарабатывает ни копейки! А этот — и учится, и в оркестре играет, и еще в гараже подрабатывает! Не удивительно, что так богато они живут!

— Со мной ты много интересного узнаешь! — Жанка улыбается.

Потом пожилой, улыбаясь, рассказывать стал, что был месяц назад в Париже, и там вообще молодежь клянчит деньги на каждом углу — на флейтах играют, на барабанах, и монетками в жестянках бренчат. А потом, наполнив баночку, садятся в машины свои и едут к родителям в коттеджи — и лично он ничего плохого в этом не видит — трудовое воспитание, как у нас говорят!

Потом вдруг замолчали они, стали на километровые столбы поглядывать, о чем-то лопотать.

— Что они... заблудились, что ли? — я встревожилась.

— Это не твоя забота — сиди, кури! — Жанка говорит.

Наконец, у столба с цифрой «86» совсем остановились.

— Что — бензин, что ли, кончился у них? — заволновалась.

— Слушай — будешь дергаться, — Жанка говорит, — вылезешь сейчас из тачки и пойдешь пешком!

Стояли, ждали, неизвестно чего, — от нетерпения, действительно, хотелось выскочить и пойти пешком.

И вдруг — раздвигаются кусты, и появляется Шах. Быстро садится на переднее сиденье, где молодой один сидел, за рулем, машина трогается. Я с отчаянием смотрю на него — неужели не узнает? Шах здоровается по-фински, начинает говорить, молодой кивает. Потом обмениваются какими-то свертками. У автобусной остановки машина тормозит.

— Слушай, Шах! — не разжимая зубов, вдруг Жанка говорит. — Ты когда мне стольник отдашь?

Тут он словно впервые заметил нас — обернулся, оскалился, пальчиками помахал и вышел из машины.

«А-а-а, раз так — катись оно все...!» — подумала я.

Дальше молча ехали. Наконец, под вечер уже, свернули с дороги в какой-то кемпинг — красивые домики из обожженного дерева, ресторан с терраской в народном стиле. Простенько, мило. Табличка: «Только за конвертируемую валюту».

Усадили они нас с Жанкой за столик в ресторанчике, а сами, как Жанка перевела, пошли уладить некоторые формальности. Подходит к нашему столику официант, похожий на Жору, такой же чистенький, аккуратный.

— Салют, Жанночка! — говорит. — Ну что — новую шкуру привезла?

Наверное, только через полминуты я поняла, что это про меня. Вспыхнула, вскочила.

— Сиди! — сквозь зубы мне Жанка говорит.

И тут вокруг нас все официанты собрались — пялятся на меня, скалятся.

— Эту шкурку еще обрабатывать надо! — какой-то толстый солидный человек проговорил, видно метрдотель.

— Слушай! — я вскочила. — Могу я хотя бы в туалет сходить?

— Тут за это удовольствие валютой надо платить. Есть она у тебя? Так что сиди... А ты зубы не скаль! — холодно Жанка нашему официанту говорит. — Тащи, что у тебя есть, — клиент крутой!

Принес он, усмехаясь, две вазочки с черной икрой, шампанское в мельхиоровом ведерке, ветчину. Вдруг метрдотель торопливо подходит к нему, что-то шепчет.

— Та-ак! — усмехаясь, официант говорит. — Свалили фирмачи ваши! Видно, не вы им были нужны! Видно, они вас вместо занавесок использовали! Да, вредное у вас производство! — усмехается и начинает составлять обратно на поднос все, что принес.

— Хоть ветчину-то оставь! — глухо Жанка говорит.

— Перебьетесь! — усмехнулся. Унес.

За ним подошел метрдотель и стал убирать приборы.

— Мог бы полюбезнее с дамами! — проговорила Жанка.

— Не вижу дам! — радостно улыбаясь, сказал он.

Жанка вдруг схватила его двумя пальцами за толстый нос и повернула к себе, и некоторое время держала так.

— Теперь видишь, жирная свинья? — побелев от ярости, проговорила Жанка.

— Отпусти сейчас же! Ты что — с ума сошла?! — прогнусавил он.

— Жалко — рука устала! — Жанка отпустила его и села.

Сначала я испугалась, потом захохотала: молодец Жанка!

— Ну все! Сейчас схлопочешь! — все еще гнусаво (нос слипся и не разлипался) проговорил метрдотель и выскочил за стеклянную дверь.

— Валим! — быстро вскочила я.

— Тут один выход — некуда валить, — устало сказала Жанна.

— Через кухню!

— А потом — через помойку? — усмехнулась Жанка. — Неохота, — ясно тебе?!

Появился торжествующий метр с тоненьким молоденьким лейтенантиком. Он вежливо отдал честь. Ночевали мы в карцере, там были очень узкие скамейки по стенкам — можно было только чуть-чуть присесть. Правда, на полу, вольготно раскинувшись, спала женщина в мужском пиджаке и мужских ботинках, непонятного возраста, похожая на Верку. На пол ложиться не хотелось — он был грязный и, главное, бетонный и холодный.

Жанка все не могла угомониться, барабанила в дверь:

— Эй вы, козлы! Позовите Дмитрия Алексеича! Выпустите меня, я должна позвонить Дмитрию Алексеичу!

Время от времени дверь открывалась и появлялся толстый дежурный.

— Слушай, ты... — сквозь зубы говорил он. — Будешь выступать — нарисую на полную катушку!

Проснулась я все же на полу — одежда вся изгваздалась, лицо опухло, — но теперь это, как говорится, мало колыхало меня. Было еще рано, но Жанка сразу начала лихорадочно краситься.

— Сейчас придет Дмитрий Алексеич, — уже как заклинание повторяла она. — Он им устроит!

Я слушала вяло, — я уже столько нахлебалась за этот свой так называемый уик-энд, что все дальнейшее трогало мало.

Наконец нас вызвали в большую комнату. Там сидел дежурный, еще двое в форме и один в штатском, с широким лицом и маленькими тяжелыми глазками, — как я поняла, это и был Дмитрий Алексеич, которого так ждала Жанка, но только я не заметила, чтоб он особенно стремился нас спасать.

— Ты что ж, Приказчикова, — строго обратился он к Жанке. — Бузишь? Такого уговора у нас не было.

— Так козлы же, Дмитрий Алексеич... я имею в виду — в ресторане, — торопливо добавила она.

— Доиграешься, Приказчикова! — проговорил Дмитрий Алексеич. — Ладно, — он повернулся к дежурному: — Дай мне их на минутку.

Дежурный нервно пожал плечом.

Мы перешли втроем в маленькую комнатку.

— Хорошую напарницу себе нашла! — то ли серьезно, то ли издевательски проговорил Дмитрий Алексеич. — Курите! — он протянул пачку «Мальборо». Мы закурили. — Так, — деловито проговорил он. — Кто садился в машину?

Жанка, мрачно затягиваясь, молчала.

— Шах? — проговорил он. Своими маленькими глазками он буравил Жанку, но как-то успел заметить, что я вздрогнула.

— Знаешь его? — он повернулся ко мне.

— Нет! — торопливо ответила я.

— Шах? — снова повернулся он к Жанке.

Жанка мрачно кивнула.

— Ну все! — Дмитрий Алексеич хлопнул ручищей по столу. — Теперь он спекся! Двое свидетелей!

— Кто? — спросила я.

— Как кто? Да вы же с подруженькой! — проговорил Дмитрий Алексеич. — Видели, как валюту покупал? Скажете на суде!

— Так что же... — я вскочила. — На суде этом надо будет говорить, что мы... ехали в машине с финнами?

— Странная подруга у тебя! — сказал Дмитрий Алексеич Жанке. — Как садиться в машину — ей не стыдно, а как всего лишь рассказать об этом — стыдится!

Из-за двери грянул хохот — как я поняла, все слышали наш разговор.

— Ладно! — Он встал, мы вышли в большую комнату. — Этой адрес у тебя есть? — кивнул он дежурному на меня.

— Нарисуем! — поигрывая брелком с ключом, проговорил дежурный.

— Ну — чтоб больше не бузить у меня! — сказал Дмитрий Алексеич.

— Слушай! — азартно воскликнул дежурный, глянув на Жанку. — Подари ты мне эту, а? Я ей нарисую на полную катушку — давно она у меня поперек горла стоит!

— Ладно! — усмехнулся Дмитрий Алексеич. — У тебя свои заботы, у меня — свои! — он вышел.

— Так ты, оказывается, и замужем еще?! — Дежурный записал мой адрес, позвонил, проверил.

— Ну что? — поигрывая брелоком, проговорил он. — Сделать вам по полной программе?

— Ну, зачем, Петр Игоревич! — заискивающе проговорила Жанка. — Думаю, мы еще сможем оказать друг другу некоторые услуги!

— От твоих услуг потом слишком долго лечиться! — сказал он, и милиционеры заржали. — Ну ладно... Катитесь, до поры до времени!

Мы молча вышли.

Некоторое время мы шли по шоссе.

— Ну что — на автобус? — я показала на автобусную остановку.

— Еще чего? Только на тачке! — Жанка нахально стала сигналить проезжающим машинам — тут ехали одни иностранцы. Я видела, что она так заведена, что способна сейчас буквально на все.

Иностранные машины все проезжали мимо, потом затормозила одна, вроде бы иностранная, но на самом деле там оказался наш, толстый нахальный Миша. Он сразу стал разговаривать с нами на «ты», сказал, что он скорняк, шьет меховые шубы и шапки, и имеет столько, сколько пожелает.

— И у вас, девочки, будет все, что пожелаете, если будете хорошо себя вести! — он умудрялся держаться за руль и при этом хватать нас обеих.

— Слушай, красавица, — обратился он ко мне, — принеси-ка мне вон тот цветочек!

Я обложила его, как могла, вышла из машины, и не выходила из леса, пока они не уехали.

Потом я снова вышла на шоссе и пошла к городу — автобусных остановок тут не было. Обернувшись на шум, я увидела, что из-за поворота медленно выворачивает огромный белый трейлер с голубыми буквами «Междугородные перевозки». Появление этой машины взволновало меня — ведь, можно сказать, из-за такой же я и оказалась здесь: если бы я не встретила Аркадия, все бы пошло по-другому. Я знала, что им запрещено делать лишние остановки, но на всякий случай подняла руку. Неожиданно машина остановилась. Я залезла в кабину. Пожилой человек в майке недовольно посмотрел на меня.

— Вечно из-за вас неприятности! — разгоняя свою колымагу и разглядывая меня, проворчал он.

— Извините! — сказала я.

— Что — иностранцы выкинули из машины? — хмуро поинтересовался он.

— Сама вышла! — с вызовом ответила я.

— Ну разве ж можно так жить?! — сказал он. — Что же за девушки нынче пошли?

В сердцах он начал рассказывать, что его дочь курит и не ночует дома, а когда дома, то целыми днями болтает по телефону с хахелями, и что из школы ее, наверно, выгонят, а ведь она еще только в девятом классе, ей всего лишь пятнадцать лет...

— Что из вас таких выйдет? — оглядывая меня, воскликнул он.

— Я, между прочим, работаю на фабрике! — ответила я. — А свободное время провожу так, как мне нравится!

— Ну ясно — нравится иностранные плевки собирать! — произнес он и всю остальную дорогу даже не смотрел в мою сторону, только вздыхал.

Когда я вошла в квартиру — сразу увидела в коридоре милиционера.

Я подумала, что сейчас он повезет меня на суд, хотела захлопнуть дверь.

— Минуточку! — сказал он.

Ноги мои ослабели.

«Ну, все!» — подумала я.

— Так — а это еще кто? — спросил милиционер у Зинаиды Михайловны, показав на меня.

— Это — супруга Анатолия! — с достоинством ответила она.

— Как — супруга? А это кто? — он заглянул на кухню, где сидела на табуретке Верка.

— А это так, прошмандовка, — сурово сказала Зинаида Михайловна.

— Да, у вас тут сам черт ногу сломит! — в сердцах проговорил милиционер и вышел.

Оказалось — Толян в очередной раз разодрался с Веркой, и соседи вызвали милицию. Только и всего.

В понедельник я вышла на работу, с некоторым испугом глядела на начальство, начиная с нашего мастера Байковой, но пока вроде бы никакие сведения обо мне до них не дошли. Мне показалось, что начальник производства, обходя линию, как-то отдельно посмотрел на меня — но ничего не сказал, я тайком с облегчением вздохнула.

Рядом со мной на конвейере сидела Рая, мы во время перерывов и когда не шла продукция, разговаривали с ней. Рая была толстая и какая-то сонная. Однажды Рая пригласила меня к себе домой — у нее был неженатый брат, только что вернувшийся из армии, а о своем семейном положении я умалчивала. Рая жила с родителями и братом. Они тоже совсем недавно приехали в Ленинград, то ли из Псковской, то ли из Новгородской области, но уже имели обставленную квартиру в районе новостроек. Все дома там были абсолютно одинаковые, место было очень скучное, но это их не волновало. Петербург с его красотами и историей их абсолютно не интересовал. Родители работали на мясокомбинате и ездили только от мясокомбината, расположенного неподалеку, до дома, таскали мясной дефицит и очень были довольны. Рая таскала посуду — вся посуда у них в доме была нашего производства. Такой же был и брат — с той только разницей, что пока не нашел, что таскать. Все вечера они сидели в своей квартире, обвешанной коврами, как ковровый магазин, и молча смотрели цветной телевизор. Иногда они собирались со своими многочисленными родственниками, ели дефицит, потом шатались по улице и визгливыми голосами пели песни. Если бы снять кино про их жизнь, никто бы не догадался, что действие происходит в Ленинграде. Зачем вообще они приехали в Ленинград, было непонятно, — может быть, потому, что здесь расположен мясокомбинат?

Однажды мы с Раей курили возле цеха, она все допытывалась, как мне понравился ее брат, я отвечала уклончиво, но так, чтобы не обидеть ее. Глядя в основном в сторону, я увидела, что в другом конце площадки курят двое бородатых парней, видимо художники, — они часто бывали у нас на фабрике, выполняя различные заказы. В одном я узнала «хилого» — того, из мастерской в нашем дворе. Его звали Андрей. Он тоже узнал меня, подошел, поздоровался. Было видно, что он нервничает, папироса то и дело гасла, он снова ее зажигал.

— Так ты здесь, значит? — поглядев на мой белый халат, произнес он. — Ну тебя и занесло! Здесь же одни дубы!

Он стал рассказывать, что сделал колоссальный чайный сервиз, на нашей фабрике их было выпущено шестьсот штук, иностранцы раскупили их в один день, — но больше на этой фабрике делать этот сервиз не хотят, вернулись к прежним унылым образцам, так спокойнее. Одно дело — иностранцы, а для нас — лучше поспокойнее, пусть и похуже!

Я сказала, что мне тоже надоело делать абсолютно одинаковые некрасивые чашки — хотелось бы чего-то поинтересней.

Андрей неожиданно очень обрадовался, назвал меня «наш человек» и сказал, что я очень могу ему помочь: одно дело, когда говорит он, и совсем другое — когда говорят сами работники. Обед только еще начинался. Мы пошли с ним в комитет комсомола. Секретарь комитета комсомола фабрики, худой длинноволосый парень, внимательно выслушал нас и сказал, что целиком поддерживает, что мы можем сейчас же пойти вместе с ним к главному художнику фабрики. Главным художником фабрики была женщина — очень красивая, очень старая, абсолютно седая, но со спины ее можно было принять за девушку. Кабинет ее напоминал музей: в стеклянных витринах стояли изделия нашей фабрики со дня основания ее, сто пятьдесят лет назад, до наших дней. Особенно мне понравилась фарфоровая статуэтка — пастух и пастушка, грациозно прижавшиеся друг к другу.

Разговаривала она исключительно с Андреем — нас она словно не замечала.

— Вы же знаете, Андрюша, как я люблю все, что вы делаете! — тихим, доверительным тоном говорила она, время от времени прикасаясь к его руке, успокаивая. — Мы же выпустили ваш сервиз, но пускать его в массовое производство — вы же знаете, на каком уровне оно у нас, это значит профанировать идею, вы сами не узнаете свой сервиз в массовом исполнении!

— Так поднимите этот самый уровень! — разгорячился Андрей. — Я хочу, чтоб не одни капиталисты, а и мои друзья тоже пили чай из моих чашек.

— К сожалению — ваших друзей не так много, а массовый покупатель требует этого! — она показала на аляповатую чашку, в производстве которой участвовала и я. — Вкус, как вы знаете, — еще более тихо и доверительно сказала она, — ужасно упал, видимо из-за того, что наш город сейчас в основном состоит из приезжих, — тут она почему-то глянула на меня.

— Ну а мы на что?! — воскликнул Андрей.

Художница, мягко улыбаясь, развела руками.

Потом мы пошли к начальнику производства, Николаю Михайловичу. Он, в отличие от главной художницы, принял нас очень ласково, усадил в кресла.

— Я все знаю, Галина Иннокентьевна звонила мне — я целиком за! Но план, план! Никто не сократит нам количество выпускаемых единиц! Я понимаю, что девиз сейчас — инициатива, творчество, так что если молодежь, — он глянул на секретаря, — все организует, то я обеими руками за!

Выяснилось, что нужно оставаться после работы, осваивать новую технологию, а может быть, и некоторые смежные специальности — наверняка ведь найдутся люди, которые не захотят участвовать в эксперименте, и нужно все суметь сделать и за них. Но я загорелась — надоело бессмысленно прожигать жизнь!

В следующий десятиминутный перерыв, когда мы встали из-за конвейера, я стала уговаривать девчонок заняться этим делом — в основном они встречали это насмешливо.

— А с личной жизнью, значит, покончить? — сказала Рая.

Тут подошел секретарь, послушал разговор, потом отозвал меня в сторону. Сказал, что я молодец, что такие люди сейчас очень нужны, он хочет, чтобы меня избрали в комитет комсомола, чтобы я расшевелила это стоячее болото — он сам уже не в силах!

Через неделю было комсомольское собрание, совсем не похожее на предыдущие — на прежних все слушали бормотанье с трибуны, а сами дремали или читали. Это собрание прошло бурно — все кричали, вскакивали с мест. Большинство говорило, что так продолжаться больше не может, что, действительно, надо что-то менять! Секретарь с трудом угомонил зал и сказал, что он предлагает выбрать меня на освободившееся в комитете комсомола место и назначить ответственной за проведение эксперимента.

— Покажите нам ее! — крикнул из зала какой-то шутник.

Я вышла на сцену.

— О-о-о! — восхищенно воскликнул тот же шутник, и зал дружелюбно засмеялся.

Тут неожиданно попросил слово завпроизводством Николай Михайлович и с огорченным видом сказал, что моя кандидатура не подходит, к сожалению, на меня пришла из милиции бумага... (вряд ли она пришла именно в этот день — этот жук наверняка так подстроил!). В абсолютной, гробовой тишине он прочел о моем приключении с финнами, там же говорилось, что дебоширила в ресторане и принимала пассивное (так было написано) участие в совершении валютных операций.

Зал молчал, потом пошли крики, свист. Я убежала. На следующий день, встретив меня в коридоре, секретарь еле поздоровался со мной. Разговоры об эксперименте как-то заглохли. Да — ловко все устроил этот жук! Как-то само собой получилось, что раз я — такая, значит — и эксперимент такой!

Поэтому я была страшно удивлена, когда однажды раздался звонок и вошел... секретарь (его звали Дима). Хорошо, что Толян был у себя в магазине (он работал грузчиком), а то бы он показал этому «гостю» — я все рассказала Толяну. Дима попросил меня выйти, мы пошли с ним по Обводному, и он вдруг стал говорить, что любит меня, что полюбил меня с первого взгляда! После этого мы почти месяц ходили с ним, были два раза в театре и несколько раз у него дома, и он все время говорил, как любит меня. При этом на работе он по-прежнему мне чуть кивал — видимо, считал, что отношения со мной скомпрометируют его. Я попыталась — раз он меня действительно любит — снова начать у него в кабинете разговор об изменениях в цеху, но он разговаривал со мной как с малознакомой и сказал, что я вмешиваюсь в дела, в которых не смыслю. Видимо, ему нравилась во мне не моя общественная активность, а совсем наоборот — его привлекало то, о чем говорилось в письме из милиции, влекла его именно моя слава девицы легкого поведения, — ведь до этого письма он не проявлял абсолютно никакой активности! При очередной встрече я высказала ему все это. Он стал говорить, что любит меня такой, как я есть, но знакомство со мной может повредить его карьере, что и жениться ради карьеры он должен на другой, но будет любить меня всю жизнь и не забудет никогда. Ну, конечно, — разве ж на мне можно жениться! Я, подтверждая репутацию, которая так его прельщала, послала его подальше, повернулась и пошла.

Я подходила к Лиговке — транспорт уже не ходил, вдруг рядом со мной остановились белые «Жигули». Сидевший там толстяк включил магнитофон, потом предложил поехать к нему. Я отказалась, он сказал, что не выпустит меня. Я сделала вид, что соглашаюсь, но мне нужно заехать домой, предупредить родителей. У дома я выскочила, хлопнула дверцей... Тут кто-то схватил меня за руку. Это был Толян. Последнее время он вел себя как чокнутый, вообразил неизвестно что — чуть ли не на самом деле стал считать себя моим мужем. На полученные — от меня же — деньги купил себе роскошный костюм, шляпу, стал держаться солидно, пил мало, — но все это мне было, как говорится, до фени, хоть бы он стал артистом балета — мне-то что? И вот — вообще уже! — стал сторожить меня у парадной.

— Так? На машинках раскатываем? — Он вдруг схватил кирпич и залепил в боковое стекло машины — оно не вылетело, но сморщилось трещинами, толстяк в испуге укатил. — На машинках раскатываем? — Он схватил меня за руку.

Я вырвала руку и убежала наверх, к соседу Шаха, — я слышала, что у него еще стучит машинка, и стала звонить...


...Среди ночи вдруг пошли бешеные звонки. Я пошел открывать. На тускло освещенной площадке стояла Маринка.

— Можно к тебе? — спросила она.

— Ну... если надо... заходи, — сказал я. — А что такое?

Она вошла. Вид у нее был растерзанный.

— Кто это тебя так? — спросил я.

— А — все сразу! — махнув рукой, она рухнула в кресло. — Достали — сил уже нет!

— Кто именно?

— А — все! — с отчаянием повторила она. — Сволочи! — проговорила она.

— Ну... вот я, например, не сволочь... — не совсем уверенно проговорил я.

Она презрительно посмотрела на меня, пустила струю дыма.

— Пай-мальчик, говоришь?.. А вот если я сейчас попрошусь у тебя остаться... наверняка ведь потребуешь плату?

— Вообще, непонятно, почему ради твоих каких-то проблем я должен подвергаться... мукам святого Антония! Но — ради принципа, чтобы доказать тебе все-таки, что есть люди на земле... хорошо!

Тут стал ломиться Толян, требовать, чтобы ему вернули его жену. Я сказал, чтобы он шел спать, что с женой его ничего не случится.

— Ну, я устрою ему! — дрожа от ярости, проговорила она. — Участковый Гулько клеится всю дорогу, стоит мне только захотеть — Толяна этого выселит как пьяницу на сто первый километр, и черта два он вернется в эту квартиру — моя будет! Зинаиду в каморку мою перегоню, а сама в большой буду жить, а Верка эта пусть на улице спит, по ней давно тюряга плачет!

— И ты... способна на такое?

— А ты, думаешь, не способен бы был, если б тебя жизнь так прихватила? Со мной все — так, а я — нет? Что я — рыжая?

Я взял с полки книжку и прочел свою любимую мысль: «Если тебе начинает казаться, что все вокруг негодяи, — это означает лишь, что ты сам живешь как-то неправильно».

— А, ладно! Хватит лапшу на уши вешать! — зевнула она. — Где ложиться-то?

— Где хочешь!

Я обиделся за любимого философа.

...Утром она шаталась по квартире, зевала.

— Просто не хочется никуда идти! — призналась она.

— Ну хочешь... в экспедицию отправиться? — предложил я.

— С тобой, что ли? — она смерила меня наглым взглядом.

— Нет, к сожалению, не со мной. С Генрихом. Знаешь, на втором этаже у нас геолог живет? Могу попросить.

— Это седой, что ли?

— Он седой, но довольно молодой. И достоин, на мой взгляд, всяческого уважения.

— А-а-а, все это песни! — сказала она.

Сказка пятая

Из окна вагона я смотрела на проплывающие за окном мрачные пейзажи. Этот недоносок, Генрих, вдруг начал изображать из себя какого-то маркиза, стал вдруг брюзжать, что простыни мокрые, невозможно спать!

Уж кому-кому — а ему лучше бы помолчать: перед отъездом я была у него дома — абсолютный хлам!

— А ты не знаешь, почему они мокрые? — не выдержала я. — Потому что их прокатывают в прачечной на каландрах, на таких горячих барабанах, и знаешь, сколько платят женщинам, которые работают там? Два семьдесят за тысячу просушенных простынь! Как ты думаешь, можно нормально существовать на такие деньги? Естественно, приходится пропускать сразу по несколько, при этом они, конечно, выходят мокрые.

Я немножко представляла себе этот труд — Верка работала на каландре.

— Боже мой! И здесь, оказывается, чудеса! — воскликнул Генрих.

Противно, когда взрослый человек ничего не знает — или не хочет знать — о реальной жизни!

Генрих был начальником геологического отряда и, видимо, считал себя важной шишкой, во всяком случае, вел со вторым геологом, Левой, шибко научные разговоры. Трое суток мы ехали в поезде, и, чем севернее, тем пейзаж становился тоскливей. После поезда мы долго ехали на грузовике среди невысоких сопок, потом показалась деревня, и в ней был лагерь геологической партии. Нашему отряду надо было двигаться дальше в совершенно необитаемые места. Мы купили в лабазе ящик вермишели, ящик сухофруктов, ящик чая, ящик сахара — и все это нужно было тащить на себе! Кроме того, выяснилось, что деньги за всю эту еду — которую я ни за что не взяла бы в рот при любых других обстоятельствах, — что деньги за эту еду еще вычтут из нашей получки! Только этого еще не хватало — тратить деньги, заработанные адским трудом, на такое! Но — что делать — другого выхода не было. Здесь многое делалось очень тяжело и не совсем разумно, под предлогом, что другого выхода нет!

Я была оформлена техником — записывала в журнал, где какая порода, складывала в мешочек образцы и кидала туда бирку с указанием места.

Мы плыли вверх по реке, я работала наравне со всеми — соскакивала в воду, протаскивала лодку через перекаты, никто как бы не помнил о том, что я женщина. В то лето было очень мало дождей, камни торчали из воды. Мы шли через порог, который был очень глубоким, но камни все равно торчали. Мы попали в стояк — столб воды, бьющий у камня вверх, и перевернулись. Нужно было не только спасаться самим, но и спасать имущество. Мы вытащили все на берег, просушили. Ясно было, что дальше не проплыть — дальше шли пороги еще более ужасные. Мы прошли уже около ста километров, и всюду брали образцы, но образцы всюду были абсолютно одинаковые — гранито-гнейсы, я и то уже выучила это слово наизусть.

Генрих, Лева и двое рабочих стали обсуждать, как проникнуть дальше. Генрих показал на карте крайнюю точку, до которой мы должны были дойти в этом маршруте.

— Давайте не будем изображать из себя юных пионеров! — сказала я. — Ведь все мы прекрасно знаем, что и там, куда мы с таким трудом доберемся, будут такие же гранито-гнейсы, — давайте наколем этих булыжников здесь, запишем, что взяли их там, — и все дела! Зачем тащиться в такую даль?

— А просто так! Из чисто богатырских соображений! — весело сказал Генрих.

— В геологии так не делается, как ты предлагаешь! — тихо и словно бы виновато сказал Лев.

Вообще, он был не от мира сего — грустный, тихий, взгляд вроде бы виноватый, — хотя он-то вряд ли совершил за всю свою жизнь что-то такое, за что нужно чувствовать потом вину!

— Сейчас такое везде есть — и в геологии тоже! — сказал рабочий Савелий.

Стали обсуждать варианты. Конечно, если у людей такое хобби, чтобы мерить километры неизвестно зачем, — это их личное дело, но я достаточно умна, чтобы в следующий раз этим не заниматься. Но сейчас, как здесь любили говорить, другого выхода не было.

Решено было идти пешком, но поскольку со всем грузом это было бы очень долго, решено было взять лишь немногое — например, не спальники, а чехлы от спальников, чтобы хоть было чем закрываться. Продуктов взяли тоже очень мало, поэтому приходилось не идти, а почти бежать — чтобы успеть обойти все точки и не умереть с голоду. Однако рюкзак с каждым часом становился тяжелее, всюду брали образцы, эти абсолютно одинаковые булыжники, — как я ненавидела Генриха за его тупое упрямство! Мы шли вдоль обрыва над рекой. Наверное, здесь никогда не ходили люди — потому что идти здесь было невозможно. Весь путь был покрыт курумником, то есть огромными камнями, причем еще это был так называемый «живой курумник» — каждый камень, кроме того, что он был покрыт мхом и скользил, еще и качался, каждую секунду можно было потерять равновесие и загреметь с кручи, и при этом идти надо было быстро, не останавливаясь. Но зато тут ветер сдувал мошку. А когда мы, устав от курумника, спускались в лощину между сопками — сразу становилось душно и комарье залепляло все лицо.

Задохнувшись, бежишь наверх, на гребень, и тебя, распаренную, сразу там пронизывает ледяной ветер, и ты видишь, что другие, не оборачиваясь, уходят все дальше — надо догонять! Иногда только, раз в два часа, останавливались, не снимая рюкзаков, опершись ими о камень, стояли, минуту курили, — руки дрожали, прикурить удавалось не сразу.

— Вперед! — Генрих резко бросает папиросу и, не оборачиваясь, идет дальше.

Потом курумник кончился, пошел ледник, идти было так же трудно, но хотя бы красиво — под тобой восемь метров прозрачного льда. И снова пошел курумник. Я уже не помнила, что я такое и где, двигалась в полубессознательном состоянии.

— Стоп! — проговорил наконец Генрих и сбросил рюкзак, но только лишь для того, чтобы достать молоток для отбивания образцов.

Мы обработали этот участок и буквально рухнули на деревянный помост — когда-то здесь, видимо, был стационарный лагерь с деревянным помостом, чтобы не спать на камне. Значит, какие-то люди до нас не только прошли этим маршрутом, но еще пронесли на себе доски — и теперь мы лежали на них! Чувство братства объединяло нас. И я была не хуже, чем они, — я все выдержала и не пикнула. Конечно же, кроме булыжников мы ничего не нашли, но, как сказал, улыбаясь, Генрих, «чистая совесть — это тоже неплохо!».

Мы лежали на высоком берегу реки, над обрывом, — тот берег был плоский, было видно очень далеко.

— Да-а-а... Только здесь и чувствуешь себя человеком! — проговорил Лев.

Да-а-а, удивительно! — подумала я. Такие замечательные люди — за какие-то двести рублей в месяц переносят такое! А Шах, — в первый раз я вспомнила о нем без отчаяния, — делает эти же двести рублей, спекулируя марками, за одну минуту, — но я теперь не была так уверена, что это хорошо.

— Это потому, что здесь уверенность есть, что все делается по-людски, а чуть в город вернешься — снова хаос! — добавил Лев.

— Да-а-а, особенно наглядно я давеча это понял, — сказал Генрих, — когда мою командировку во Францию утверждали и не утвердили. Два академика, три профессора объясняли необходимость этой поездки, а кадровик, который единственное, что знает — у кого какая бабушка, — хрюкнул: «Несвоевременно!» — и все умолкли. Хоть бы один голос поднял!

— Да-а-а... проиграли мы битву! — вздохнул Лев.

— Да пошлая эта битва! — заорал Генрих. — И пошло в ней участвовать! Ясно? Не моего гигантского ума это дело! — он усмехнулся. — Если бы тут что-то определялось талантом, трудом, ну или хотя бы умением жить с людьми, все было бы понятно, — но когда все определяется лишь степенью чванства — то в эту игру лучше не играть. Мне хватит того, что я нормально живу.

«Что же здесь нормального?» — мысленно воскликнула я. Человек так работает, от одного его присутствия вокруг становится лучше — а не имеет абсолютно ничего. Смешно сказать, его предки живут в Петербурге двести пятьдесят лет, портреты этих предков занимают все стены, а потомок их через двести пятьдесят лет не имеет даже элементарного телефона, — как раз в поезде Генрих смешно рассказывал Леве, как ему в четвертый раз отказали на телефонной станции!

А Шах получил квартиру за полгода и за один день — телефон! Да-а-а, гибнет Петербург, затираемый хамами, и моя миссия, — поняла вдруг я, — его спасти!

Я вспомнила, как недавно была на Жанкиной отвальной: она вышла-таки замуж за финна и уезжала в Турку. Пришел влюбленный в нее Федя, очкастый инженер, и, напившись, стал упрекать ее в том, что она променяла свою любовь (видимо, к нему) на машину и тряпки.

— Да при чем тут тряпки! — заорала вдруг Жанка. — Совсем мозги уже пропил? Мне мужик нужен, а вокруг — не мужики, а какие-то... части тела! Перемололи вас всех! Вот ты, хоть и инженер, а не человек, а каша! А мой, хоть и лесоруб, а сказал — женится, и женился! А ты — с кем только не советовался, жениться тебе на мне или нет! Тьфу!

...Нет, не совсем права Жанка — есть люди, например Генрих. Надо только сделать так, чтобы получали они от жизни по справедливости, то, что действительно им положено за такую их жизнь! И я этого добьюсь! — ножками, ножками, понемножку, курочка по зернышку клюет — все будет нормальненько.

— Ну все... пора! — резко поднимаясь с помоста, сказал Генрих. Я тоже быстро вскочила — новая идея наполняла меня неожиданными силами!

Обратно мы шли еще быстрее, чем сюда, хотя рюкзаки с образцами стали такими тяжелыми, что с трудом отрывались от земли. Стало темно, хлынул дождь, но мы, словно и не замечая этого, продолжали идти. Уже светало, когда мы дошли до места, буквально на четвереньках заползли в палатку, поставленную около лодки, сбросили рюкзаки. Каким блаженством было просто лежать, вытянувшись! Потом Генрих молча протянул мне крышечку от термоса с горячим сладким чаем — и я впервые за последние месяцы почувствовала, что такое счастье.

Следующий день был выходным. У Генриха после нашего маршрута разыгралась старенькая его болезнь — радикулит. Я делала ему хороший массажик, — когда я была спортсменкой, немножко научилась этому, кроме того, применила некоторые приемы аутотренинга — в больнице с помощью этого удавалось снимать и не такие боли!

— Так... расслабься! — говорила я стонущему Генриху. — Теперь представь себе, что от каждого моего пальчика внутрь тебя входит лучик и согревает.

— Понятно. Луч света в темном царстве! — через силу усмехался Генрих.

Потом я стала рассказывать ему одну из своих фантазий — фантазиями этими я славилась еще в школе, но особенно прославилась в больнице, — бывало, целые ночи напролет я рассказывала в притихшей палате о чем-то красивом и возвышенном. Генриху я стала рассказывать о том, как мы с ним скоро поедем отдыхать, как мы будем в развевающихся одеждах скакать верхом по зеленому лугу, а на горизонте будут подниматься красивые замки, и мы невольно будем ощущать себя герцогом и герцогиней, когда-то, много веков назад, жившими в этих замках... Потом можно будет поужинать на какой-нибудь старой мельнице...

— ...мукой! — произнес вдруг Генрих и дико захохотал.

Было странно слышать от интеллигентного человека такие пошлые шутки! Ну что ж — я постаралась понять и простить: человек этот прожил многие годы совсем не в тех условиях, которых заслуживал, и, естественно, несколько огрубел, опустился, — но отныне все будет иначе!

Теперь я вставала раньше всех, бежала к речке, умывалась и, уже чистенькая, умытенькая, шла собирать цветы — каждый раз Генрих просыпался в своей отдельной палатке, окруженный цветочками!

— Что за издевательство? — ворчал он. — Каждый раз думаю, что я на смертном одре!

Да-а, здорово огрубел его характер за годы лишений, — даже не знаю, удастся ли наполнить его безграничной верой, романтикой, высокой любовью?

Но я не сдавалась. Иногда, чтобы взбодрить его, немного кокетничала: широко раскрыв глазки, вытянув губки, говорила нараспев какую-нибудь милую чепуху:

— ...тако-о-ой бо-о-ольшо-о-ой до-о-ом...

— Умоляю — меньше гласных! — просил он.

Мне было больно глядеть, как он грубо выкидывал цветы из своей палатки.

— Даже слоны и те порой мечтают о подснежниках! — стараясь держаться спокойненько, произносила я любимую свою фразу, поразившую меня в какой-то книге и выписанную в дневник.

— Где ты набралась такой дурной поэзии?! — как от радикулита, стонал Генрих.

— Что делать, — скромно потупясь, отвечала я. — Одним нравится высокое, другим — цинизм!

Я ненадолго надувала губки, но красота окружающего снова приподнимала меня куда-то вверх, ликуя, я подбегала к Генриху:

— Ну хочешь — я тебе весь мир подарю?

— Весь мир? — усмехался он. — С кризисами перепроизводства, с очагами войн? Даже не знаю — брать ли?

Конечно, я обижалась, но — его, большого и беспомощного, нельзя было оставлять надолго! — я уходила лишь для того, чтобы приготовить настойку из корешков для его компресса.

Он стал у меня бодреньким, гладеньким, чистенько выбритеньким — пришлось мне для этого овладеть смежной специальностью мужского парикмахера.

В те дни, когда мы жили в поселке, он работал у меня над диссертацией, которую чуть было не забросил: «Теоретические основания и методика поисков россыпных месторождений титана и циркония». Я создавала ему буквально все условия — даже собак разгоняла, чтобы не лаяли!

И когда кончилась экспедиция, мы полетели с ним в Москву — там назначено было предварительное его слушание — предзащита.

Председатель ученого совета Панаев, как он отрекомендовался, родственник того самого Панаева, друга Некрасова, — сразу видно, человек благородного происхождения, все ручки мне исцеловал, вился, как кот. Но Генрих — тот мог хотя бы лишний раз улыбнуться — ведь не к врагам же он приехал, а к друзьям, которые могут ему помочь... С тем же каменным лицом отбубнил сообщение, из которого следовало, что никаких потоков россыпных месторождений им не обнаружено. Довольно кисло все прошло — кисло задавали вопросы, кисло расходились. Хорошо, что я Панаеву успела шепнуть, что завтра жду его в шесть у ГУМа — других ориентиров я не знала в Москве. Панаев приехал на светло-кофейной «Волге», выскочил, открыл дверцу. Отвез меня в загородный ресторан «Русская изба» — ну, естественно, туда только автомобилисты могут добраться, солидные люди. Показал мне двух известных режиссеров, писателя, художника... Все-таки есть какое-то очарование в людях, живущих наверху!

Поговорили с ним откровенно:

— Нет фантазии у вашего Генриха! Диссертация должна напоминать поэму, а не бухгалтерский отчет! Она должна заражать, вселять надежду — иначе людям просто неинтересно будет ее читать!

Однако вцепилась я в него крепенько, в результате удалось кое-что ценненькое узнать: Панаев сообщил, что через полтора года отправляется группа наших геологов в Экваториальную Африку, и, чтобы не было разговоров о том, что всеми благами завладели москвичи, предполагается взять несколько единиц из провинциальных городов.

— А Ленинград, увы — провинция, так мы здесь считаем! — он вздохнул.

— А эти — единицы, как вы сказали, — игриво его к интересующей меня теме вернула, — надеюсь, с женами будут отнравлены?

— Ну разумеется, разумеется! — снова ручку бросился мне целовать.

— Значит — предварительная договоренность у нас с вами имеется? — снова напомнила я, когда он высаживал меня возле гостиницы.

Генрих сидел в номере, как барсук в норе, читал какую-то поэтическую книжку — вместо того, чтобы читать геологическую!

— «Золотое клеймо неудачи, — продекламировал он, — на еще безмятежном челе!» — и усмехнулся.

— При желании это клеймо можно смыть! — проговорила я.

Рассказала, ничего не утаивая, о своей встрече с Панаевым, о том, как все замечательно может устроиться у нас, — ну только, конечно же, надо записаться, потому что специалист, конечно, должен повсюду с супругой появляться — на приемах в посольстве и так далее... Ну и, конечно же, — быстренько в партию надо вступить...

— Быстренько? — Генрих усмехнулся.

— А что тебе — трудно?

— Да нет. Мне-то не трудно, — Генрих произнес. — Боюсь, что партии со мной будет трудно. Думаю, всякого рода проныр и так уже достаточно к ней прилипло — стоит ли увеличивать это число?

Я уже знала: когда он так, медленно и витиевато, начинает объясняться, значит, в абсолютной уже ярости, каждую секунду возможен срыв.

— Эх... Дон-Кихотик ты мой! — жиденькие волосики его взъерошила.

И когда приехали мы и в нашу парадную вошли, как-то не думая уже оба к нему поднялись, за четыре месяца привыкли всегда вместе, считалось естественным, — и только когда сели уже, вдруг замолчали, испугались немножко!

Стали смущенно смотреть по сторонам — и вдруг с ужасом увидели: на голове огромного каменного Будды волосы зашевелились. Присмотрелись — привстали даже! — и поняли наконец: это прилипшие пылинки шевелятся на сквозняке! Засмеялись.

— Ну и грязища же у тебя! — я огляделась.

— Да-а-а... а завтра мама с дачи приезжает... надо что-то делать! — пошел на кухню, вернулся со шваброй.

— Представляю, — швабру у него отняла, — что здесь будет после твоей уборки! Тряпка есть?

— Но ведь ты, наверное... устала? — пробормотал он.

— Что значит — устала? — возмущенно воскликнула я. — Не может же мама в грязную квартиру приехать?

— Ну ладно, — проговорил он. — Тогда лучше завтра пораньше начать. Ложись вот тут, что ли... — он показал на диванчик.

Рано утром, он еще спал, я вытащила тряпки, тазы — закипела работа. Довольно приятная, вообще, квартира, но запущенная — ужас. Видимо, и мама его не слишком часто опускается до уборки, — все лето пребывала на даче, сюда и не удосужилась заглянуть. Ну что же — тем лучше! Увидят, что такое настоящая хозяйка!

И когда приехала его мать — вся такая томная, утонченная, как я и предполагала, работа уже шла вовсю: мебель сдвинута, стулья-кресла перевернуты, поставлены на попа, полы вытерты, стеклышки в окошечках такие чистенькие, словно их нет, люстра вымыта с солью, каждый хрусталик играет...

И посреди всего этого стоит такая скромная придурковатая девушка из провинции, в плате до бровей, в шароварах — незаметная труженица, видимо влюбленная в Генриха по уши и готовая ради него горы свернуть. Материнскому сердцу это, конечно же, масло.

— Познакомься, мама... это Марина, — глухо Генрих сказал.

Та, подняв бровь, ждала добавлений — но их не последовало.

— А это — Ариадна Сергеевна! — только сказал он.

И все! Кушайте, что дают!

Ариадна Сергеевна — с таким видом, будто она в жизни половой тряпки не видела, — умиленно так защебетала:

— Ой, Мариночка! Ну вы просто чудо! Настоящей цены не знаете себе! Среди городских лентяек подобных девушек уже не найдешь!

Цену-то я как раз себе знаю — но пусть она побудет сначала в тайне, чтобы не пугать!

— Ой, ну что вы, Ариадна Сергеевна! — смущенно потупилась.

— Наверное, вам... — Ариадна Сергеевна вытащила из сумки пятнадцать рублей, вопросительно поглядела на сына — правильно ли она понимает ситуацию?

— Ой, ну что вы, Ариадна Сергеевна! Я так!..

Генрих кинул на меня взгляд: ну ты и лиса!

— ...Просто мы с вашим сыном в экспедиции были вместе, привыкли... друг другу помогать! — после долгой паузы добавила я.

— О, вы были с этим оболтусом в экспедиции?! Ну, и как вы находите? Не правда ли — ужасная работа?

— Нет. Мне понравилось! — чуть слышно, задыхаясь от счастья и смущения, пролепетала я.

Ариадна Сергеевна кинула на сына взгляд, явно обозначающий: «Эта дура любит тебя! Цени! Не то что некоторые другие!»

Я уже поняла, что бывшая жена как-то не так ценила Генриха, из-за чего они разошлись... И вот появилось это чистое, влюбленное существо!

— Ну — если, Ариадна Сергеевна, я вам больше не нужна... — пролепетала я, одновременно быстро расставляя мебель по местам. — Я пойду?

— Марина на нашей лестнице живет! — делая радостное движение к двери, оживленно произнес Генрих.

— Ну — не совсем чтобы на лестнице... — скромно проговорила я.

Ариадна Сергеевна метнула удивленный взгляд: «А эта девочка отнюдь не так проста!»

— Ну — извините за вторжение! — пролепетала я, подхватила свой рюкзачок и ножками в малю-юсеньких кедах (тридцать третий размер!) почапала к выходу. Но на следующий день снова оказалась у них, на последующий — тоже: постирать, сготовить — во всем этом они были как малые дети, без меня — как без рук. Постепенно пришлось мои резиновые перчатки туда перенести, и халатик, и передничек — целое небольшое хозяйство.

Ариадна Сергеевна несколько раз пыталась мне деньги давать, но я, скромно потупясь, отталкивала их красной распаренной ладошкой.

— Я так, Ариадна Сергеевна... — застенчиво бормотала я.

При этом я успевала вертеться так, что все сверкало! При этом на работе (Генрих взял меня к себе в институт) все, практически, приходилось делать за него: кроме своих камней, он абсолютно ни о чем не думал, — о том, что он работает среди людей и в конечном итоге — для людей, об этом он абсолютно не задумывался, все приходилось налаживать мне — крутиться, улыбаться, где надо, быть веселенькой, кокетливой, где надо — властной и суровой... При этом я делала, практически, все, связанное с его диссертацией, — разумеется, только я знала, где лежит какой слайд, где график, где выкопировка и когда защита.

Но один случай особенно меня насторожил, после него иногда мне стало казаться, что я стараюсь напрасно!

У нас в институте распределяли машины, «Жигули», и ему вполне могли дать — по всем статьям он вполне удовлетворял комиссию, я узнавала. Продать часть хлама, который только собирает пыль по углам, — и вполне можно было набрать требуемую сумму. Современный человек без автомобиля все равно что без ног — стыдно перед его же приятелями, которые меняют уже по десятой, наверное, модели! Он же с чисто детским упрямством сопротивлялся, ничего делать не хотел.

Особенно возмутило меня, когда я во время очередной уборки вытащила из-за шкафа пыльную картину. Я спросила, что это такое — могу ли я это выбросить? На полотне еле-еле проступало изображение — какая-то связка луковиц на кирпичной стене и какой-то клочок бумаги с цифрами, наколотый на гвоздь, — видимо, счет.

Лениво глянув, он сказал, что выбрасывать, наверное, не стоит, потому что Эрмитаж недавно атрибутировал эту картину как подлинник кого-то из «малых голландцев» и давал за нее пятьдесят тысяч!

Я так и подпрыгнула — пятьдесят тысяч! Мало того, что можно купить автомобиль, можно еще привести квартиру в приличный вид — как в некоторых домах, в которые я иногда заходила по делам и восхищалась. Можно было бы убрать в ванной старый, пожелтевший кафель с тусклым рисунком и сделать яркий, финский, розовый или салатный, в гостиной заменить старые, облезшие обои, наклеить фотообои, на которых во всю стену изображен луг — квартира как бы становится преддверием природы! И можно бы — я не берусь указывать, но, по-моему, это необходимо — купить большой цветной телевизор, как у всех, — жить в отрыве от свежего потока новостей со всего мира — это значит обеднять свою жизнь. Я уже не говорю о том, что можно было бы наконец одеться, а то у меня из приличных вещей были только сережки, подаренные мне в больнице, а к ним — ничего! И не плохо бы походить на концерты, премьеры, просмотры, на которые, как я знала, ходят все приличные люди в городе.

— Не, не стоит продавать! — тупо повторял он. — Все-таки... двести пятьдесят лет она уже в нашей семье — пущай побудет еще немножко!

«Пущай!» Кто так сейчас говорит? Он явно деградирует!

И главное — если на картине было бы изображено что-то красивое или поучительное, какой-нибудь пейзаж или портрет знатной дамы, а то — какой-то грязный чулан — у себя в доме я такого бы не допустила! — какие-то луковицы, рваный клочок бумаги. Повторяю — я бы и в жизни такого не потерпела, не то что в картине, — которую к тому же можно безболезненно отдать за пятьдесят тысяч. Ценность картины, как любого другого художественного произведения, определяется, мне кажется, тем, что изображено, а отнюдь не как, — если с любой степенью гениальности изображать старый чулан, он так и останется старым чуланом, не более того. Кстати — и в литературе тоже порой изображают вещи мрачные, несимпатичные, не щадя времени читателя, которое он тратит на чтение этих так называемых художественных произведений, — на месте начальства я бы такие произведения запретила, они ничего не дают ни уму, ни сердцу! Все это я сгоряча высказала Генриху — в ответ он запел какую-то песню и, ни слова не сказав, вышел из комнаты.

Нужно было срочно мобилизовываться — до защиты осталось меньше полугода, а он еще не обеспечил себя рецензентами, да и с машиной надо было что-то решать — упускать такой шанс, который, вероятно, повторится не скоро, было бы величайшей глупостью.

Он же вместо всего этого ушел вдруг в отпуск, целые дни сидел дома в халате, нечесаный и небритый, и занимался переводами каких-то абсолютно неизвестных азиатских поэтов одиннадцатого века — я спрашивала всех моих знакомых, никто даже не слыхал о таких! И главное, что было совсем уже непонятно, — он вовсе и не собирался поэтов этих издавать!

Даже Ариадна Сергеевна проявляла недовольство его поведением.

— Генрих! — восклицала она. — Вам давно пора уже узаконить ваши отношения с Мариной!

— Они давно уже узаконены!

— Каким образом?

— Обыкновенным. Я — начальник, она — подчиненная. И все отношения!

Тут, на свою беду, я в первый и в последний раз попросила его об одолжении. Дело в том, что тут как раз неожиданно прорезались мои родители, каким-то образом разыскали мой адрес и попросили в письме хоть немного рассказать о моей жизни в Ленинграде. Я скупо рассказала о своей работе в институте, о достаточно непростых отношениях с Генрихом. Теперь они написали и робко попросили разрешения приехать, поглядеть хотя бы глазком на мою жизнь. Я обратилась к Генриху с просьбой — нельзя ли им хотя бы ненадолго остановиться у нас, и кроме того, не мог бы он гарантировать хотя бы минимум внимания и приличий по отношению к гостям. В ответ на это Генрих исчез. Лишь через сутки, буквально сойдя с ума, я получила какую-то маловразумительную телеграмму из Самарканда: «Приход наш и уход загадочны. Их цели все мудрецы земли осмыслить не сумели. Где круга этого начало, где конец? Откуда мы пришли? Куда уйдем отселе?»

Я не из тех людей, с которыми можно обращаться подобным образом. Я тут же достала билет и вылетела в Самарканд. Долго я искала его там — ни в каких гостиницах он не значился. Наконец я нашла его, совершенно случайно, и долго не могла поверить своим глазам. В самом пыльном уголке этого достаточно пыльного города, около самого автовокзала размещалась чайная — просто грубый помост из досок, на котором сидели старики в потертых халатах и пили подолгу чай, — пыль покрывала их толстым слоем, автобусы обдавали их бензиновым чадом, но они, погруженные в себя, были абсолютно безмятежны! С изумлением я увидела среди них Генриха — пыльными морщинами, тюбетейкой, халатом — абсолютно всем он в точности походил на них!

— Генрих! — воскликнула я. Он посмотрел на меня благодушно-непонимающим взглядом. Потом поднял грязный палец и продекламировал:

Брось молиться — неси нам вина, богомол,

Разобьем свою добрую славу об пол!

Все равно ты судьбу за подол не ухватишь —

Ухвати хоть красавицу за подол!

Возмущенная до глубины души, я подошла к нему ближе и настоятельным образом потребовала, чтобы он привел себя в порядок и к семи вечера был у гостиницы, где я остановилась! Ни в семь, ни в восемь его не было — ровно в полдесятого он появился верхом на ишаке, к тому же обритый наголо — это я увидела, когда сорвала с него дурацкую тюбетейку. Он надменно, с восточной горделивостью, выпрямился, уставил в меня как бы неузнающий взгляд и, подняв руку, продекламировал:

Нет ни рая, ни ада, о сердце мое!

Нет из мрака возврата, о сердце мое!

И не надо надеяться, о мое сердце!

И бояться не надо, о сердце мое!

В абсолютном бешенстве я в ту же ночь покинула город. Пришлось возвращаться к старым моим пенатам, к Зинаиде Михайловне. Толян, необыкновенно нарядный и обходительный, развлекал меня как мог. Недавно с ним случился казус, который перевернул буквально всю его жизнь, заставил о многом задуматься. Его старая подружка Верка, которая, казалось, совсем уже опустилась на дно, вдруг поступила рыбообработчицей на плавучий рыбозавод. Там она зарабатывала по пятьсот рублей в месяц, и к тому же эти деньги негде было и тратить, — Толян, радостно потирая руки, подсчитывал предстоящую выручку, как вдруг Верка написала ему, что впервые почувствовала себя нормальным человеком и не хочет больше иметь дело с таким барахлом, как Толян, а наоборот, связала свою судьбу с серьезным, хотя и пожилым человеком, который работает старшим мастером на этом заводе.

От потрясения Толян бросил пить, вернулся на старую, брошенную два года назад работу — оптика-шлифовщика и стал тоже зарабатывать нормально, об Верке тут же забыл, стал думать исключительно обо мне!

— Да я, со всеми пыльными-мыльными, больше трехсот имею! Озолочу, как рыбку! — говорил он.

В одну из ночей я почему-то не спала, и вдруг, услышав какой-то загадочный тихий звук, пришедший неизвестно откуда, но сразу заставивший мое сердце бешено забиться, накинула халатик, выскочила на лестницу, поднялась вверх — и увидела Генриха, отпирающего свою дверь. Увидев меня, он испуганно обернулся.

— Ты что это тут делаешь? — придерживая халатик на груди рукой, проговорила я.

— Как что? Вхожу в свою квартиру! — холодно ответил он.

— Как-то ты... очень воровато в нее входишь!

— В свою квартиру, мне кажется, имею право входить и воровато.

Мы помолчали, и он ушел.

Всю ночь я пролежала без сна. Я поняла, что самое главное дело в своей жизни я проиграла.

Совсем уже ночью вдруг брякнул звонок. Я вскочила. Неужели это Генрих вернулся? Я быстро открыла дверь... На площадке стоял Шах.

Сказка шестая

Явился, не запылился!

— Иди домой! — строго проговорил он, как будто это я, бессовестная, ушла из дома, и теперь ему приходилось меня разыскивать.

— Подожди, — сказала я.

Сначала я хотела переодеться, а потом решила, что сойдет и так, и пошла за ним прямо в старом халатике. Мы поднялись, он отпер дверь, и мы вошли.

— Пыль! — брезгливо указал он, опять же с таким видом, что я должна была убирать, но не убирала. — Садись! — разрешил наконец он и опустился на краешек кресла. Мы молчали. Особых эмоций как-то не наблюдалось ни с чьей стороны.

— Скоро приезжает моя мать! (Долго же она ехала!) Мы можем пожениться! — с каким-то явным насилием над собой вымолвил он.

Странно! Зачем это надо ему? — подумала я. Я уже не была той дурочкой, верившей во внезапные вспышки небывалой любви. Я спокойно разглядывала его. Одет он был так: ослепительно белый костюм, белые туфли, а на груди почему-то черный деревянный крест. Я глядела на него, как-то не очень врубаясь в ситуацию... То он вообще полгода отсутствует, то вдруг появляется, почему-то весь в белом.

— Но моя мать... пока что не приезжает! — ответила я.

Он с удивлением посмотрел на меня: что еще за разговорчики, какая еще моя мать?

— А без нее я не могу! — я сокрушенно развела руками.

Он обалдело смотрел на меня: такого, что я еще могу не соглашаться, он уж никак не предполагал! Прошло время, верблюжонок ты мой!

— Я слышал... ты видела меня, — произнес он после долгой паузы довольно-таки странную фразу. «Слышал»...«что видела»... так вот откуда ветер дует! Боится... я же «свидетель»! Согласен даже жениться! Только я немножко перезрела — вот беда.

Я смотрела — вид у него был холеный, ухоженный. Явно, что все это время он не скитался по подвалам, а чудесненько жил у какой-то богатой бабы, а эта квартира ему просто была не нужна, так же, как я.

— Откуда... ты слышал?

— У тебя будет все! — игнорируя глупый женский вопрос, заговорил он. — Большой дом у моря! Будешь ездить сразу в двух машинах!

Как это... по частям, что ли? — подумала я.

— Ты знаешь... я должна подумать! — проговорила я.

— Сколько? — удивленно воскликнул он.

— Да месяцев девять, — подумав, ответила я. И посмотрела на часы. — Ну — пойду думать! — я встала и двинулась к двери.

— Я слышал — ты хочешь меня предать! — хрипло за моей спиной проговорил он.

Я удивленно обернулась: а что же, он считает — он не предал меня?

— Да, вообще, есть такая идея, — спокойно ответила я.

Даже усы его задергались от гнева!

— Тогда ты не выйдешь отсюда! — наконец выговорил он.

— Согласна. Но при условии, что ты выйдешь! — ответила я.

Он стал хватать воздух ртом, как рыба, вытащенная из воды.

— Родители... получат тебя малой скоростью... по частям! — надувшись, как кот, прошипел он.

Вот это уже разговор! Примерно такого я и ожидала!

— Ну, — после того, что было со мной в больнице, — думаю, это будет уже не страшно! — ответила я и посмотрела ему в глаза.

Раздался звонок. Потом еще и еще! Я знала, кто это ломился, — но знал ли он? Уж больно он испугался!

— Сиди! — наконец бросил мне он и пошел открывать.

В дверях стоял Толян, в майке и в трусах.

— Жену мою... мне давай! — с ходу потребовал он.

Шах надменно смотрел на него. Потом полез в белоснежный свой китель, вытащил мятую трешку и протянул Толяну.

— На... завтра можешь нажраться. А сейчас — уходи!

Шах потянул дверь. Толян удержал. Потом он выдернул меня за руку на площадку. Потом как-то снизу, неожиданно, засветил Шаху в глаз. Потом захлопнул дверь. Мы, ругаясь, стали спускаться.

Наутро Толян растрогал меня — деликатно постучал, и, когда я хрипло сказала: «Да!» — он вошел в мою комнату в новом своем костюме, в шляпе, которая сидела на нем, как на корове седло.

— Слушай... может, пойдем макулатуру сдадим? — кашлянув, робко проговорил он.

— Какую макулатуру? — спросонок не врубилась я.

— Вот, — открыв дверь, показал на перевязанные кипы газет.

— Ну, а я-то здесь при чем? — удивилась я.

— Книгу какую-нибудь дадут, — неуверенно проговорил он.

— Ну хорошо... выйди — я оденусь!

...Все бурно реагировали, когда мы шли через двор.

— С кем это наш Толян?

— Да это супруга его.

— Супруга? Вот это да! Какую красавицу оторвал!

— Выступать будешь — схлопочешь в глаз! — сурово предупредил Анатолий сразу всех...

Сказка седьмая

После всех этих дел у меня наступила, как я сама говорила, стадия озверения.

— Ах, вы так со мною? Ну ладно! Устрою вам рыбий глаз! Посмотрим, на что способна девчонка из провинции!

Продолжала работать я лаборанткой... но постепенно стала выпускать коготки. Стала сначала шустрить по профсоюзной линии, сказала, что занималась десять лет художественной гимнастикой, могу попробовать организовать группу аэробики.

— Но понимаете, — профкомовская деятельница Виолетта Прокофьевна говорит, — нам бы хотелось, чтобы и аэробика несла бы определенную смысловую нагрузку, как-то отражала бы то, чем все мы сейчас живем!

— Ну разумеется! — говорю. — Иначе я и не мыслю!

Прекрасно мы поняли друг друга.

И на вечере, после торжественной части, показали мы с девчонками танец — я солировала, разумеется, — все выдала, на что была способна, все в зале заторчали, даже старички. И ни с какой стороны не придерешься — назывался наш номерок: «ЦРУ тянет свои щупальца к слаборазвитым странам»!

Потом, когда я скромненько в фойе вышла, Генрих ко мне подошел, абсолютно ошарашенный:

— Да-а-а... не знал я, что ты на такое способна!

— Я и не на такое способна! — ему говорю.

Я-то прекрасно знала, что делала, — до этого на меня только мельком в коридорах глазели, а теперь я уже однозначно стала «Мисс-институт»!

Но главное, что и директор, старый козел, тоже запал — вскоре я уже работала у него в секретариате. И тут-то я показала себя! Здесь как раз борьба с пьянством началась, и под это дело я такого шороху навела, что все передо мной на цыпочках ходили, вплоть до начальников отделов, докторов наук:

— Здравствуйте, Марина Павловна!.. Разрешите, Марина Павловна!

Правда — Генрих и его дружки-чистоплюи здороваться перестали, — но меня это мало трогало, от них абсолютно ничего не зависело — ни в институте, ни в общественной жизни!

И дома я тоже порядочек навела: Анатолий теперь как по струнке ходил, работал в моем НИИ — он, промежду прочим, оптик-шлифовщик высочайшей квалификации, хвастаться не хочу, но должна заметить, что линзы, сделанные им, стояли в аппарате «Вега», который сфотографировал комету Галлея... Но вот заставить его сделать полки для дома из досок, которые бесхозно пылятся в цеху, — целая история!

Однажды, вернувшись с работы и случайно замешкавшись в прихожей, я поняла вдруг, что нашу квартиру можно перегородить и сделать еще один выход на площадку — так что у нас с Анатолием получается отдельная квартира. Анатолий, разумеется, сначала артачился, кричал, что он не желает отгораживаться от родной матери, но я поставила его перед фактом: просто вызвала мастеров, и он умолк. Уладить все формальности помог мне Игорь Петрович, наш директор, — оказалось достаточно одного его звонка, он человек с обширнейшими связями.

Зинаида Михайловна, естественно, перестала разговаривать со мной, но думаю, она достаточно умная женщина, чтобы в конце концов понять, что нельзя сердиться на того, кто делает лучше жизнь ее же сына.

Летом по пути на юг мы с Анатолием хотим заехать к моим — надо все-таки, чтобы они убедились, что их дочь не самое непутевое существо на свете. Тем более, между прочим, я работаю теперь секретарем директора института, буквально всё теперь на мне: принимаю, увольняю, ставлю на вид — все эти дела шеф полностью уже доверил мне. Тем более — мужик он неплохой, но есть у него непростительная для человека такого масштаба слабость: он слишком мягок! Никому не может ни в чем отказать, всем все обещает. А отказывать потом приходится мне, и делаю я это достаточно твердо, — и он понимает, что без меня ему уже не обойтись. И когда я просилась за свой счет, чтобы заняться квартирой, он был буквально в ужасе:

— Просто не представляю, Мариночка, что я буду делать без вас!

— Главное, Игорь Петрович, не давать волю своим эмоциям! Я оставлю вам под стеклом список лиц, которым вы должны отказывать сразу и наотрез!

— Попытаюсь, Мариночка... — тяжело вздыхает.

Но и я, со своей стороны, постаралась дома сделать все быстренько и вернуться как можно скорей, — ну что делать, если без меня пропадает человек!

И только вышла я после отгула — появляется этот деятель из столицы, Панаев. Посидел у директора, потом прочно застрял у меня:

— Вы все хорошеете!

В обед пригласил в ресторан. Почему же не пойти — дело хорошее! В ресторане расселся так вальяжно, снисходительно изрыгнул:

— Жаль, конечно, что вы расстались с Генрихом, — такому человеку непременно нужна опора!

— Знаете, как-то неохота мне быть ничьей опорой!

— Ну правильно, правильно! — рассмеялся. — У меня к вам предложение, — пригнулся. — Мне позарез нужна умная, обаятельная, контактная секретарша — те чувырлы, которых мне упорно подсылают, способны испортить любое начинание. В перспективе — заграничные командировки, вероятно уже в апреле едем в Париж. Но для этого, естественно, вам придется перебраться к нам. Всю организацию я беру на себя. Вы далеко можете пойти, если вас правильно повести... Мы всех под ноготь возьмем! — вдруг оскалился...

А что, думаю, может устроить такую бяку всем? Я лично мало хорошего видела от людей — почему я, интересно, должна думать о ком-то, кроме себя?

Но потом вспомнила вдруг Толяна своего — как для него все это обернется, Зинаиду вспомнила, уже абсолютно беспомощную...

Потом на Панаева посмотрела... Уже, значит, четко меня все здесь абсолютной стервой считают — если он, не сомневаясь ничуть, с таким предложением обратился ко мне!

— А как — вместе с мужем переезжать? — наивно вытаращила глазенки.

— Ну разумеется, разумеется! Анкета должна быть у вас абсолютно безупречной!

— А в Париж — мы его тоже возьмем? — подмигнула Панаеву.

— В Париже, я думаю, обойдемся без него! — Панаев усмехнулся.

— А не боитесь, что по возвращении он мне, а заодно и вам, профиль попортит?.. Огромное вам спасибо за угощение, к сожалению — надо бежать на рабочее место!..


...Все-таки в нашей парадной, хоть медленно, но что-то происходит! Недавно наконец арестовали Шаха. Удивительным — и даже где-то трогательным — был список обнаруженных у него при обыске вещей (я был понятым): 23 сервиза, 11 ковров, 4 велосипеда (?!), 5 холодильников, 42 кастрюли, 67 ботинок (много непарных!), 14 глобусов, 17 зонтов!

Но самым интересным во всей этой истории было появление его мамы, маленькой усатой женщины. Все происходящее она воспринимала на удивление оптимистично, может, отчасти, потому, что у нее оказалось восемнадцать детей, и крушение одного из них казалось ей естественной данью. Свои взгляды она высказывала громогласно, никого не боясь, и слышно было абсолютно во всем дворе: «Ай — что вы такое говорите, какой суд? Дать денег — и не будет никакого суда!» Потом, когда суд все же был назначен, она говорила: «Ай — что такое суд! Они же знают, что он не может быть виноват!» Потом, когда он оказался все-таки виноват и получил пятнадцать лет, она и тут не сдалась: «Ай — что такое пятнадцать лет! Мужчины у нас по сто пятьдесят живут!»

Она еще немножко пошумела в нашем доме, подружилась со многими пожилыми женщинами, в том числе, неожиданно, и с Зинаидой Михайловной. Потом она уехала, но писала своим новым подругам — о том, как замечательно трудится ее сын.

Марина на суде выступала абсолютно твердо, уверенно, с высоких моральных позиций, спокойно выдерживая взгляд Шаха, — скорее уж он опускал взгляд... Так что кто кому отрубил голову — еще неизвестно!

— Толян — следующая очередь твоя! — так шутят во дворе не слишком воспитанные друзья Толяна.

...Недавно я вошел в парадную и обомлел: из своей двери вышел Толян в майке и трусах.

Что это? Неужели он вернулся к прежним загулам? — ужаснулся я.

Вслед за ним точно в таком же виде вышла Марина.

— ...Аэробикой идем заниматься! — буркнул Толян.

Потом стали ходить ко мне по очереди.

Сижу, работаю. Звонок — Толян.

— Не помешаю, нет?

Сажусь, пожав плечом, продолжаю печатать.

— Покурю у тебя — а то эта не дает!

Пожимая плечом, печатаю.

— Недавно с одним моим корешем колоссальный случай произошел!..

Никакой реакции!

— ...Жил он с тещей — ну и с женой, понятно, и так заколебали они его, что решил он выйти из окна. А жил на третьем этаже!

— Ужас!

— Наоборот — самое то! Выпасть-то он выпал — а до земли не долетел!

— ...На небо, что ли, забрали его?

— Не угадал! Попал он на троллейбусные провода!

— Кошмар!

— Полный порядок! Спружинили те провода — и этажом выше закинули его!

— ...Выше?

— В том-то и хохма! Стал он там жить да проживать...

— У тебя многосерийка, что ли?

— Отнюдь... И так заколебали его там, что решил он выйти из окна. Попал, ясное дело, на троллейбусные провода, те спружинили, закинули его обратно домой. И все. Благодарю за внимание!

— Но ты-то живешь на первом этаже!

— В том-то и заморочка!

Недолгая пауза...

— А еще с одним корешем случай покруче был!

— Слушай! — не выдержав, вскакиваю. — Если ты не прекратишь — придется тебе уйти!

— Хорошо, — вздыхает. — Если я не прекращу — я уйду!

Виновато уходит — через некоторое время Мариша является:

— Можно к тебе? Хоть отдохнуть, покурить. А то там у себя такую чистоту навела, что даже противно!

— А у меня, значит, все можно?

— Да я только полсигаретки...

Сижу, работаю.

— Тоска зеленая! — Марина вздыхает. — За французика, что ли, замуж выскочить — бегает у нас один по институту!

— Отличная мысль! — не отрываясь от машинки, говорю.

Некоторое время курит молча, потом взрывается:

— Вчера этот слизняк Генрих подходил! Так, будто ни при чем: ля-ля, тополя — просил статейку свою у шефа подписать, чтобы в реферативный журнал отправить! Ну, слизняк! Таких подлянок мне накидал — и как будто ни при чем! Ну, я устрою ему! У Игоря Петровича там дружки — будь спокоен, сделаю так, что слизняка этого на пушечный выстрел к журналу не подпустят!

— Слушай! — не удержался, встал. — Отстань от человека, прошу! Ничего плохого он, кроме хорошего, не сделал тебе! Помнишь? «Если тебе начинает казаться, что все вокруг негодяи, — это означает лишь, что ты сам живешь как-то неправильно...»

— Скучный ты человек! — зевает. — Всего боишься!

— Нет. Я только тебя боюсь.

И тут звонок, конечно — является Толян:

— Моя у тебя?

— Что тут у меня — дом свиданий? — говорю...

Сказка восьмая

...И каждый день, до работы, в темноте, сквозь вьюгу — февраль! — быстро входишь в ворота детской больницы, идешь мимо всех корпусов, и в самом последнем спускаешься вниз, в реанимационное отделение...

Идешь по этим темным катакомбам и наконец заходишь в темную комнатку, где стоит уже молчаливая толпа. Появляется врач — в зеленой шапочке, в зеленом халате, и по бумажке монотонно начинает читать:

— ...У Хохловой, Лазаревой, Шевчук, Толстиковой состояние остается тяжелым, у Сосновского, Рябова, Гольштейн из тяжелого перешло в очень тяжелое, Грибов, Грузина, Нахимчук находятся в состоянии клинической смерти (для этого отделения это еще считается хорошо — есть надежда!), Зуевых, Серегиных, Вербицких прошу остаться!

И знаешь, что надо повернуться и быстро идти к выходу, чтобы не услышать тот душераздирающий крик, который сейчас раздастся!

Только три месяца Светка дома и побыла! Полгода я, после родов, вместе с ней лежала, потом она дома побыла, и снова ее забрали — ночью, со «скорой помощью», в реанимационное отделение, и так уже она там и находилась, — доступа не было к ней, только сообщалось, что состояние из тяжелого перешло в очень тяжелое, или обратно.

Потом позвали меня к завотделением, профессору Кухареву, тот прямо сплеча рубит:

— Воспалительные процессы остановить не удается, температура все время около сорока, сердце в таком возрасте долго не выдержит. Можно попробовать удалить почку, но шансов на то, что выдержит операцию, один из ста. Так что — не рекомендую.

Умолк.

Спрашиваю:

— А если операция благополучно пройдет — останется она полноценным человеком?

— Нет. В случае операции полноценным человеком она не останется. Быть матерью, во всяком случае, не сможет — это точно.

— Так что же делать?

— Ждать.

— Чего?

Молчит.

— Смерти?

— Да. Такой исход вероятнее всего.

— Тогда отдайте ее мне.

— Думаю, что в данной ситуации мы пойдем на это. Иногда матери делают чудеса, недоступные науке. Пишите заявление!

Выдали ее мне, укутанную в одеяла, — но даже через три одеяла чувствовалось, какая горяченькая она!

Привезла ее на такси домой. Перед домом Анатолий слоняется, как привидение. На лестнице — дружки его стоят.

— Слышь, Павловна! Может, чем-то можем помочь? Может — кровь надо дать? Мы пожалуйста!

— Ваша гнилая кровь, — говорю, — уже показала себя, хватит!

Вошла. Анатолий, как побитая собака, следом приплелся.

Положила я ее на нашу кровать, чуть раскрыла, потрогала лоб — и руку отдернула, такой горячий! Глазки закрыты, и дышит часто-часто! Участковый наш врач пришел, поговорил минут двадцать. Главная задача у них, я поняла, — не жизнь молодую спасти, а репутацию свою не загубить!

Остались мы с Анатолием одни. Но, надо сказать, дружки его помогали, как могли. Гуляй-Нога — он на АТС работал — прямо со станции набирал все номера подряд, спрашивал у знакомых-незнакомых, не знают ли они, чем ребенка можно спасти. Валера — он моряк, достал у своих корешей моряков какое-то противовоспалительное средство — бельгийское, что ли, не нашими буквами было написано, — я давала ей с ложечки, но не помогало. Потом, я уже не помню кто, привел старичка-профессора, тот сам уже был еле жив, глазки полуприкрыты, ручки дрожат. Однако — как взял Светку, сразу твердость такая в руках появилась, распеленал ее, как заправская мать. Посмотрел...

— Можете запеленывать! — чуть слышно говорит.

— И что?

— Ничего. Еще несколько часов — и сердце не выдержит. Такой температуры взрослые не выносят — не только дети!

— А как... снизить эту температуру? — Толян говорит. — Может, лекарство какое нужно достать? Скажи — я все сделаю!

— Нет, — глазки прикрыл. — Лекарство уже не поможет...

— Ну?! — Толян говорит.

— Есть один способ, — промямлил, — но он сейчас не используется.

— А нам-то что — сейчас, не сейчас! У нас дочь помирает! — Толян говорит. — Что за способ?

— Практикующие врачи не применяют уже его. Но поскольку дочь ваша к утру все равно помрет... поскольку я последняя инстанция между ней и богом, — то возьму на себя риск. Способ этот в дикие времена в деревнях применяли... когда в каждой семье по десятку детей было, так что если помирал один — не так страшно. А тут, когда единственный у вас... Единственный он у вас? Держитесь, мамаша! Только потому делаю, что надежд на спасение все равно нет. А вы, папаша, держите мать, — некоторые не выдерживают, кидаются и губят все!

Анатолий меня за плечи взял, и я вдруг гляжу и глазам не верю своим: то ли снится это мне, то ли наяву: надевает старичок кашне, шапку, пальто, потом вдруг раскрывает заклеенное уже окно — в комнату сразу снега нанесло — потом вдруг берет Светку, голенькую, и выставляет ее на улицу. Держит так минуты полторы, потом кладет на одеяльце, закрывает окно.

— Запеленывайте! — говорит...

А я с места двинуться не могу — Анатолий запеленал.

Ночь просидели мы вместе со старичком, утром смотрим — не такая горяченькая она уже, и дышит ровней!

— Кажется, получилось! — старичок собираться стал. — Значит — везучая она у вас! Только с другими своими детьми не делайте так, если только — тьфу, тьфу! — не при смерти они будут!

— Секунду! — Анатолий говорит. — Сейчас — выскочим в магазин, подождите — хоть пожрать вместе на радостях надо!

Вышли мы с Толей во двор — все, кто там был, так и кинулись к нам — суббота была.

— Ну что?

— ...Порядок! — Анатолий говорит.

Тут кто-то уже кружку пива ему тянет:

— Отметить надо!

— А этого вот — больше не принимаю! — Анатолий говорит.

Сказка девятая

...Хоть и август уже был — пришлось на рынок тащиться: в такой продаже хороших яблок не было, одна гниль. Надо мужу в больницу хоть яблок нормальных принести... Говорит, шел с занятий кружка текущей политики, увидел, мужика бьют, ввязался — без него, конечно, ни одна драка не может обойтись. Ну и получил по кумполу... до больницы, правда, говорит, дошел сам.

— Я теперь как футбольный мячик! — сказал, когда я ночью уже в больницу примчалась. — В голове ниточки, как шнуровка!

И вот — третий только день, а его в палате уже нет — в парк побежали его искать.

— Толстиков, Толстиков! — слышу голоса. Все, конечно, уже знают его — популярная личность!

Выложила на его тумбочку яблоки. Конечно, могла бы я и кое-чего вкусненького принести, — через подругу мою Лидочку Сергеевну все что угодно могу достать... но с этим остолопом бесполезно пытаться что-то путное сделать. Тут же все разбазарит, дружкам своим новым раздаст, как накануне с красной рыбкой сделал.

— Между прочим, — сказал, — тут тоже люди лежат, и почему я один должен это есть — не совсем понимаю!

Дурака, как говорится, могила исправит. Но с ним-то, ясное дело, бороться бесполезно уже. Меня беспокоит только, как он на Светку влияет. Я ее и в хореографический, и на французский устроила, а этот — каким-то дурацким частушкам учит ее, да еще хохочет!

Явился, наконец! Где и чем занимался — абсолютно неизвестно!

— Прими яблоки! — говорю ему. — Ну, как ты тут поживаешь? Головка не болит?

— А чего ей болеть? — отвечает. — Если б там были какие-нибудь нервные окончания — другое дело. А так — чего ей болеть? Сплошной чугун. Ну, как Светка там? Скажи, если отца забудет — уши оборву!

— Ты себе сначала оборви!

— Не могу — прибинтованы! — ладошкой провел.

— Ну ты, чудо! Не говорили, когда выпишут-то?

— А я и не интересовался! Тут отличная компашка подобралась!

— Да у тебя и на том свете, — говорю, — компашка подберется! Родители пишут — приехать хотят. Чем встречать будешь — соображай!

— Нет проблем! — бодро отвечает. — Ты за моей матерью там смотри!

— Ну как же не смотреть! — говорю. — Она же, можно сказать, все это счастье мне подсуропила!

— Анатолий! Куда запропал? Скучно без тебя! — еще одна забинтованная личность в дверь засовывается.

— Толстиков! — дежурная заходит. — Обещал центрифугу в прачечной посмотреть — сколько ждать?

— Могу я с женой немного поговорить? — Толян отвечает.

Загрузка...